Мой дядя

Нарайан Разипурам Кришнасвами

Р. К. Нарайан

МОЙ ДЯДЯ

 

 

Я — владыка всего мира, который могу обозреть, другими словами — единственный обитатель просторного обветшалого дома на улице Винаяка. Во мне пять футов десять дюймов росту, и кресло, в котором я сейчас сижу, с трудом вмещает меня. А было время, когда я едва мог дотянуться до подлокотников этого кресла. Я помню это же кресло на этом же месте в зальце, над ним висит на гвоздике чей-то древний портрет, а в нем, удобно развалясь, сидит мой дядя и дразнит меня, раз за разом отодвигая свою блестящую табакерку так, чтобы я не мог ее достать. Я тянулся к ней и падал, тянулся и падал, и всякий раз, как я, бывало, потеряю равновесие и шлепнусь на пол, дядя громко смеялся. Напуганный его хохотом, я начинал хныкать, потом плакать в голос, и тогда на меня налетала тетя, уносила в кухню, усаживала в уголке и ставила передо мною тазик с водой, в котором я любил плескаться. Ничего больше мне не было нужно, лишь бы она время от времени подливала в тазик воды. И еще я смотрел раскрыв рот, как из печки вырывается дым, когда тетя, напружинив щеки, дула на огонь сквозь бамбуковую трубку. Очарование нарушалось внезапно — она снова подхватывала меня и, держа в руке мисочку с рисом, тащила к входной двери. Она заботливо усаживала меня на галерейке, прислонив головой к тонкому столбику, и пыталась кормить. Если я отворачивался, она крепко держала меня сзади за шею и проталкивала рис между моими губами. Если я поднимал крик, она пользовалась тем, что рот у меня открыт, и опять же совала в него ложку риса. Если я выплевывал рис, она указывала на какого-нибудь прохожего и говорила:

— Гляди, вон идет демон, он тебя заберет. Он всех детей уносит, которые не хотят есть.

В этом возрасте мне, вероятно, грозила смерть не столько от голода, сколько от пресыщения. Ближе к вечеру тетя ставила передо мною миску, полную всякой снеди, и смотрела, как я с ней расправляюсь. Когда я опрокидывал миску на пол и начинал с ней баловаться, дядя и тетя призывали друг друга полюбоваться этим замечательным зрелищем и чуть не плясали от радости. В те дни дядя, хоть и был уже дородным мужчиной, обладал, вероятно, большей подвижностью.

Дядя все дни проводил дома, а я по молодости лет не задумывался над тем, на что он живет. Вопрос этот возник у меня лишь тогда, когда я пошел в школу и уже мог обсуждать житейские проблемы с одноклассниками. Я учился в первом классе начальной школы при миссии Альберта. Однажды наш учитель написал на доске несколько коротких слов, таких, как «дом», «кот», «слон», «вол», «тадж» «радж», и велел нам списать их на свои грифельные доски и принести ему на предмет проверки, а если потребуется, то и наказания. Я списал четыре из шести заданных слов и получил одобрение учителя. Мальчик, сидевший рядом со мной, тоже справился с заданием. До конца урока еще оставалось время, и мы могли поговорить, разумеется, шепотом.

— Твоего отца как зовут? — спросил он.

— Не знаю. Я его зову дядя.

— Он богатый?

— Не знаю. Сладкого у нас готовят много.

— А где он работает? — спросил мальчик, и я, вернувшись домой, не успев даже швырнуть на пол сумку с книгами, громко спросил:

— Дядя, ты где работаешь?

Он ответил:

— Вон там, наверху, — и указал на небо. Я невольно поднял глаза.

— Ты богатый? — спросил я затем.

Тут из кухни вышла тетя и потащила меня в дом, приговаривая:

— Пойдем, пойдем, я тебе приготовила что-то вкусное.

Я смутился и спросил у тети:

— Почему дядя не хочет?.. — Она прикрыла мне рот ладонью и сказала строго: — Не говори об этих вещах.

— Почему?

— Дядя не любит, когда к нему пристают с вопросами.

— Я больше не буду, — сказал я и добавил: — Этот Суреш, он нехороший мальчик, он говорит…

— Тсс, — сказала она.

Мой мир был ограничен пределами дома на улице Винаяка и населен главным образом дядей и тетей. Я не существовал отдельно от дяди. Весь день я был при нем. Утром в саду за домом, днем в комнатах, а весь вечер на галерейке, сидя на корточках рядом с ним. В полдень, когда он молился или размышлял, я сидел напротив него, смотрел не отрываясь на его лицо и старался ему подражать. Когда я, закрыв глаза, бормотал воображаемые молитвы, он приходил в восторг и кричал тете, возившейся в кухне:

— Ты только погляди, как этот малыш молится! Надо обучить его каким-нибудь стихам. Не иначе как из него выйдет святой, верно? — Когда он простирался ниц перед богами в нашей молельне, я, поощренный похвалами, тоже валился на пол. Он стоял и смотрел на меня, пока тетя не напоминала, что готов завтрак. Когда он садился есть, я пристраивался рядом, вдавив локоть в его колено.

— Отойди-ка, малыш, — говорила тетя, — дай дяде поесть спокойно.

Но он всегда придерживал меня, говоря: — Стой здесь, стой.

Позавтракав, он жевал листья бетеля и пальмовые орехи, потом шел к себе в спальню и растягивался на широкой скамье розового дерева, подложив под голову подушечку. Стоило ему задремать, как я легонько толкал его локтем и требовал:

— Расскажи мне сказку.

Он отнекивался:

— Давай лучше оба поспим. Может быть, нам приснятся чудесные сны. А потом я расскажу тебе сказку.

— Какие сны? — не отставал я.

— Закрой глаза и помолчи, тогда увидишь хороший сон, — говорил он и сам закрывал глаза.

Я следовал его примеру, но тут же снова вскакивал и кричал:

— Нет, ничего не приснилось, расскажи сказку, дядя!

Погладив меня по голове, он заводил:

— В некотором царстве… — таким баюкающим голосом, что через пять минут я уже крепко спал.

Порой я для разнообразия втягивал его в игру. Скамья, на которой он пытался уснуть, превращалась в горную вершину, узкое пространство между краем скамьи и стеной — в ущелье. Рядом с дядей я складывал в кучу множество предметов: фонарь без батарейки, ракетку от пинг-понга, сандалового дерева курильницу, кожаный бумажник, вешалку, пустые пузырьки, игрушечную корову и прочие сокровища из своего заветного ящика — потом залезал под скамью, ложился на спину и командовал: «Бросай!» Со звоном и грохотом все мое добро сыпалось наземь, иногда разбивалось — тем лучше, потому что по правилам игры в прохладном полутемном мире под скамьей даже полное уничтожение материи было в порядке вещей.

Дней через десять после нашего первого разговора, когда у нас выдался свободный час, потому что не пришел учитель географии, Суреш опять ко мне привязался. Мы играли в камушки. Вдруг он сказал:

— Мой отец знает твоего дядю.

Мне стало не по себе. Но я еще не научился осмотрительности и спросил с опаской:

— А что он про него говорил?

— Твой дядя приехал из другой страны, из далеких краев.

— Да ну, правда? — вскричал я радостно, с облегчением чувствуя, что узнал про дядю что-то хорошее.

Суреш сказал:

— Но он принял чужое обличье.

— А что это значит? — спросил я.

— Что-то дурное. Отец говорил с матерью, я слышал, они употребляли эти слова.

Не успевал я вернуться домой и кинуть сумку с книгами в угол, как тетя тащила меня к колодцу на заднем дворе и заставляла мыть руки и ноги, хотя я с визгом от нее вырывался. Потом я сидел на подлокотнике дядиного кресла, держа тарелку со всякими вкусными вещами, которые не переводились в этом доме, и ел под внимательным взглядом дяди. Больше всего на свете он любил есть или смотреть, как едят другие.

— Ну, что нового в школе? — спрашивал он.

В тот день я было начал:

— Знаешь, что случилось, дядя? — но тут же набрал в рот еды, чтобы удержать слова «принял чужое обличье», которые так и рвались наружу из глубин моего существа, и придумать какую-нибудь басню.

— Один нехороший мальчик из третьего «Б»… уже большой мальчик… ткнул меня локтем.

— Да что ты! Больно было?

— Нет, он только разбежался ко мне, а я отскочил в сторону, а он — рраз! — головой об стену и был весь в крови, и его увезли в больницу.

Участь, постигшую моего недруга, дядя приветствовал радостными возгласами и стал требовать подробностей, на которые я, как всегда, не пожалел красок.

Когда они меня отпускали, я выскакивал на улицу, где меня ждали приятели. Мы играли в камушки либо с упоением гоняли резиновый мяч под ногами у пешеходов, пока заходящее солнце не погружало конец улицы в марево светящейся пыли. Играли, пока мой дядя не появлялся в дверях со словами: «Пора по домам», а тогда с шумом и криками разбегались кто куда. Тетя опять звала меня мыть руки и ноги.

— Да сколько же можно! — отбивался я. — Так и простудиться недолго.

Но она только отвечала:

— Собрал на себя всю пыль с улицы. Иди, иди.

Вымыв меня и помазав мне лоб священным пеплом, она отправляла меня посидеть с дядей на задней галерейке и повторять за ним молитвы. После этого я подбирал с пола учебники и под наблюдением дяди готовил уроки на завтра, что доводило и учителя и ученика до полного изнеможения. В половине девятого меня кормили и укладывали спать в углу зальца — здесь, под защитой двух сходящихся стен, я чувствовал себя в безопасности.

По пятницам мы ходили в маленький храм в конце нашей улицы. Для меня это была интересная прогулка, потому что путь наш лежал мимо ярко освещенных лавок, где гроздья бананов, подкрашенные напитки, бутылочки с мятными леденцами и желтые бумажные змеи — все словно дрожало и переливалось от скрытого внутри огня.

Дядя и тетя вставали в пять часов утра и ходили по дому на цыпочках, чтобы не разбудить меня. Дядя первым делом набирал из колодца воды для хозяйства, потом поливал сад. Я просыпался от скрипа колодезного ворота и тоже бежал в сад, к дяде. В утреннем свете он представлялся мне волшебником. Не было большего счастья, чем смотреть в этот ранний час, как блестящие ручейки бегут по канавкам, проложенным от колодца. Оросительную систему в нашем саду дядя устроил сам. Рядом с колодцем он насыпал холмик, вырыл в нем яму, и, когда он выливал в нее ушат воды, ручеек бежал по склону холмика, куда он его направлял. Железным совком он регулировал подачу воды — то запрудит ручеек землей, то снова откроет. Я пускал по течению соломинки и листья, а то и муравьев, чтобы им быстрее было передвигаться вплавь. Иногда тайком от дяди я разрывал руками глиняный берег канавки и отводил воду куда-нибудь вбок для собственных надобностей.

В этом увлекательном мирке из зелени, земли, воды и глины я забывал на время о таких неприятных вещах, как домашние задания и школа. Когда из-за соседнего дома появлялось солнце, дядя кончал работу, щедро окатывал себя водой и весь мокрый шел в комнаты искать полотенце. Я бежал за ним, но тут тетя выносила из дому ведро с горячей водой и купала меня у колодца. А через несколько минут я уже оказывался в молельне и читал молитвы.

В молельне — это была всего-навсего большая ниша при кухне — всегда держался запах цветов и курений, а по стенам висели картины с изображением богов. Я очень любил эти картины: вот великий бог Кришна отдыхает на капюшоне гигантской кобры; вот Вишну синего цвета парит в пространстве, сидя на спине у священного орла Гаруды, и взирает на нас сверху.

Я смотрел на картины, и язык мой твердил молитвы, а в уме рождались всевозможные домыслы. Орел, он у Вишну вроде самолета? Лакшми стоит на лотосе. Как можно стоять на цветке лотоса, ведь он сломается. Из кухни доносился тетин голос: «Почему я не слышу, как ты молишься?» Я укрощал свою фантазию и минуты три читал вслух на санскрите, обращаясь к богу с лицом слона: «Гаджананам бхутаганади севитам…» Мне все хотелось спросить, что это значит, но, едва я замолкал, тетя подгоняла, перекрикивая шипение сковородки (распространявшей, кстати сказать, неотразимо соблазнительный аромат): «Ну что ж ты молчишь?» Тогда я поворачивался лицом к изображению Сарасвати, богини учености, что сидела со своим павлином на скале у тенистых кустов, и дивился, как это ей удается одной рукой играть на вине, другой перебирать четки и еще две руки оставались свободными, наверно затем, чтобы было чем погладить павлина. Я прилежно твердил: «Сарасвати намастубхиам…», что значило примерно: «О богиня учености, склоняюсь перед тобой…» К этой молитве я мысленно прибавлял и личную просьбу: «Сделай так, чтобы в школе меня не побили учителя или плохие мальчики, чтобы я прожил этот день благополучно». Хотя, как правило, ничего дурного со мной в школе не случалось, я неизменно думал о предстоящем школьном дне с ужасом. Учитель мой был всегда небрит и вид имел злодейский. На уроках он нюхал табак, и голос у него был хриплый, потому что табак вредно отразился на его голосовых связках; время от времени он грозил всему классу короткой шишковатой палкой. Я ни разу не видел, чтобы он кого-нибудь ударил, но облик его был страшен, и я сидел на своем месте, трепеща, как бы он не повернулся в мою сторону и не заметил меня.

Жизнь моя текла по заведенному дядей точному расписанию, и бездельничать было некогда. После молитвы мне полагалось выпить на кухне стакан молока. Этим временем пользовалась тетя, чтобы покритиковать мою одежду или голос. Либо она вдруг наклонялась ко мне и пристально вглядывалась в мое лицо. «Чего ты ищешь?» — спрашивал я, задирая голову, но она крепко сжимала мне лицо ладонями и рассматривала, пока не убеждалась, что глаза у меня не засорены и не припухли. «Ничего, мне просто показалось, — говорила она с облегчением, — только очень уж ты почернел. Нельзя столько жариться на солнце. И зачем только вас заставляют делать гимнастику на самом солнцепеке?»

Потом я поступал в распоряжение дяди — шел в зальцу, где он сидел, прислонившись головой к стене и предаваясь размышлениям. Очнувшись, он говорил: «Ну, собирай все, что нужно для школы, и складывай в сумку. Мелок очинил? Доска чистая? Что-нибудь еще тебе нужно?» Несмотря на мои уверения, что мне ничего не нужно, он хватал мою сумку, заглядывал в нее, засовывал пальцы на самое дно. Просто поразительно было, с какой легкостью он отрывался от молитвы, но он, очевидно, мог в любую минуту и вернуть себя в молитвенное состояние, поскольку все свое время делил почти без остатка между едой и благочестивыми размышлениями. Держа в поднятой руке мелок, он определял, хватит ли его еще на день. Иногда сам точил его на каменном полу, поучая меня: «Когда пишешь, держи его вот так да не откусывай кончик. Его еще на неделю хватит». Писать таким огрызком было трудно, болели пальцы, да к тому же учитель, если замечал, чем я пишу, дергал меня за ухо, отнимал мелок, а меня в наказание заставлял стоять на скамейке. Дома я не мог обо всем этом рассказать — я боялся, как бы дядя не вздумал натянуть рубаху и отправиться в школу для объяснений. Одна мысль о его появлении в школе страшила меня — вдруг мальчишки станут глазеть на него и смеяться, что он такой толстый. Так-то я и был вынужден обходиться огрызками мела. Когда же дядя решал, что весь мелок использован как надо, он открывал деревянный шкаф, доставал из него лакированную шкатулку с драконом на крышке, а из шкатулки — коробочку, а из коробочки — пачку длинных мелков. Брал в руку новенький мелок и задумывался; я же, угадав его намерение, подпрыгивал и выхватывал у него мелок с криком: «Не ломай, дай целый!» Иногда он снисходил к моей просьбе, иногда ломал мелок пополам, говоря: «Хватит и половины». Потом перелистывал мои учебники и снова собственноручно складывал в сумку. «Учись, мальчик, старайся, — приговаривал он, — а то не сумеешь постоять за себя в жизни и никто не будет тебя уважать. Понял?» — «Понял, дядя», — отвечал я, хотя что значит «уважать», было мне не очень-то ясно.

Однажды, вернувшись из школы, я сообщил:

— Нас завтра будут фотографировать.

Дядя, сидевший развалясь в кресле, вскочил на ноги и спросил:

— Кто? Кто будет вас фотографировать?

— У брата нашего учителя есть знакомый, у которого есть аппарат, и он нас сфотографирует.

— Только тебя или других тоже?

— Только нас, даже класс «Б» не возьмут, хоть они и просились.

Дядя просиял. Он позвал тетю и сказал ей:

— Слышала? Этого молодого человека завтра будут фотографировать. Одень его как следует.

Наутро дядя долго выбирал для меня одежду, а тетя особенно тщательно умыла меня и обрядила. На дорогу он дал мне несколько полезных советов:

— Не хмурься, даже если солнце будет в глаза. Старайся сделать приятное лицо. В наше-то время фотографировали только девушек, которым искали женихов, а нынче — кого угодно.

Едва я вернулся домой, он спросил нетерпеливо:

— Ну как, сошло?

Я швырнул сумку в угол и сказал:

— Ничего не было. Он не пришел.

— Кто?

— Знакомый брата нашего учителя. Кажется, у него аппарат сломался или еще что-то случилось, вот и нет фото.

Дядя помрачнел. А они-то с тетей стояли в дверях, ожидая моего триумфального возвращения! Он сказал сочувственно:

— Ты не огорчайся, найдем другого фотографа. Зря только не доберегли эту синюю рубашку до дивали. Ну да ничего, купим тебе новую.

Тетя сказала:

— Можно ее аккуратно сложить и убрать до праздника. Он ее не измазал.

— Я сегодня сидел очень смирно, чтобы ее не испортить, — сказал я, и это была правда. Я даже отказался играть с товарищами, боясь, как бы рубашка не смялась. Эта синяя рубашка имела свою историю. Дядя сам купил материю для нее у разносчика, который заверил его, что ткань заграничная и приобрести ее можно разве что у контрабандистов, посещающих некоторые деревни на побережье. Проторговавшись полдня, дядя купил три ярда ткани на две рубашки — себе и мне. Он послал за старым портным, мусульманином, с утра до ночи строчившим на машинке — настоящей зингеровской — на галерее одного дома на улице Кабира. Портной держался с дядей до крайности почтительно и отказался от предложения сесть, хотя бы на пол. Дядя удобно устроился в своем кресле, тетя стояла в дверях кухни, и оба они долго толковали о чем-то с портным, поминая имена, места и события, для меня чужие и непонятные. В конце каждой фразы портной называл дядю своим спасителем и низко ему кланялся. Когда пришло время снимать мерку, дядя встал, выпрямился во весь рост и дал портному ряд указаний относительно длины, фасона и пуговиц — сколько их требуется и каких (металлических, чтобы не ломались).

— Поточнее запиши размеры, — повторил он несколько раз, — не то забудешь и ошибешься, а это ткань особенная, ее у нас не достать, так что смотри, тут рисковать никак нельзя.

В ответ портной опять заговорил о том, сколь многим он обязан моему дяде.

— В тот день на дороге, — начал он, — если бы не вы…

Дядя смущенно насупился и перебил его:

— Довольно тебе вспоминать эти бабушкины сказки. Что было, то прошло.

— Да как же можно, ваша милость! И я и мои дети каждое утро вспоминаем вас и молимся о вашем благоденствии. Когда надо мной уже кружили коршуны и все решили, что я мертв, и шли мимо, вы остановились и вернули меня к жизни, хоть и несли на руках этого младенца… и дали мне сил пройти тысячу миль по горным дорогам…

Дядя оборвал его:

— Ну же, снимай мерку.

— Повинуюсь, — живо ответил портной и стал обмерять меня. Теперь тон его был не только почтительный, но и покровительственный. — Стой смирно, мальчик, не то будешь потом ругать старика за любую ошибку. Вот как прямо держится твой высокочтимый дядюшка, а ведь он уже не молод!

Он кончил обмерять меня, огрызком карандаша, который всегда носил за ухом, записал цифры на крошечной полоске бумаги — скорее всего, это был оторванный край газетного листа — и отбыл, выслушав прощальные наставления дяди и тети.

— Не забудь, он быстро растет, накинь немножко на рост… да еще после стирки сядет, тогда он в своей обновке и вовсе задохнется…

Уже с порога портной позволил себе одно-единственное замечание:

— Если бы господин купил на четверть ярда побольше…

— Ни к чему, — сказал дядя. — Я знаю, сколько требуется, притом что мне ты шьешь с коротким рукавом и без воротника.

В положенное время рубашки были доставлены и убраны в большой сундук.

На следующий день, вернувшись из школы, я с гордостью объявил:

— Сегодня нас фотографировали!

— Да ну! — вскричал дядя. — Как глупо, даже не дали тебе подготовиться.

— Значит, ты на карточке будешь такой, как сейчас? — спросила тетя.

— Изуродуют они тебя, — сказал дядя. — Предупредили бы хоть за полчаса. Тогда ты успел бы…

— Учитель вдруг сказал: «Выходите все во двор и постройтесь под деревом». Мы вышли. Пришел человек с маленьким аппаратом, поставил в ряд всех высоких мальчиков, а впереди всех — кто поменьше и учителя посередине. Потом крикнул: «Спокойно, не шевелитесь» — и все. Учитель обещал дать по карточке всем, кто завтра принесет две рупии.

— Две рупии! — в ужасе повторил дядя.

Тетя сказала:

— Ничего, ребенок в первый раз фотографируется.

— Я думал, нас потом распустят, а нам велели опять идти в класс — на географию.

Наутро дядя положил мне в карман две рупии, строго предупредив:

— Смотри сейчас же отдай учителю. — Его, видимо, тревожило, что я могу обронить деньги или меня ограбят по дороге. Он стоял на крыльце и смотрел мне вслед. Я несколько раз оборачивался и заверял его:

— Не бойся, не потеряю, — опасаясь, что он вздумает надеть рубаху и пойти меня провожать.

Две недели о фото не было ни слуху ни духу. Дядя волновался и каждый день спрашивал:

— Ну, что сказал учитель?

Мне приходилось всякий раз что-то выдумывать, потому что обратиться по этому поводу к учителю я не решался. Обычно я отвечал:

— Фотограф заболел. Он был очень болен, но завтра уж непременно принесет.

Наконец карточки были готовы, и после уроков нам их раздали. Подходя к дому, я еще с улицы заорал: «Фото!» — и дядя сбежал с крыльца мне навстречу. Он не отходил от меня, пока я не спеша доставал фотографию. Увидев ее, он воскликнул:

— Какая маленькая!

— А у него и аппарат был маленький, — сказал я.

Они понесли карточку в угол зальца, куда солнечный луч проникал сквозь красное стекло отдушины, и стали ее рассматривать. Дядя надел очки, тете же пришлось ждать своей очереди — очки у них были одни на двоих.

— Может, выйдем на улицу? — предложил я. — Там светлее и без очков будет видно.

— Нет, — твердо возразил дядя. — Там полно любопытных. Они бы и сквозь стены подглядывали, если б могли. — И он передал очки тете, добавив: — У нашего мальчика самое умное лицо во всем классе, только очень уж они его сделали темным.

Я показал им моих врагов:

— Вот это Суреш, он забияка, даже убить может. И вот этот мальчик тоже драчун.

Мы с тетей многозначительно переглянулись, когда я назвал Суреша, — при красном свете из отдушины лицо его словно пылало румянцем.

— А вот это наш учитель. У него если кто болтает на уроке, так он шкуру спустить может. Нас фотографировал знакомый его брата. Родного брата, не двоюродного. Суреш спросил: может, он двоюродный, а учитель как разозлится!

Дядя сосчитал головы и воскликнул:

— Пятьдесят? Значит, собрали с вас по две рупии и заработали сотню? И даже на картон не наклеили! Грабят нас нынче в ваших школах.

На следующее утро, провожая меня, дядя сказал:

— Приходи пораньше. У тебя сегодня много уроков?

— Нет, — отвечал я уверенно, — я приду к завтраку и больше уж не пойду.

— Хочешь пойти с нами? — Этот вопрос он бросил в кухню. Тетя, умудренная долголетним опытом, перебросила ответственность за решение ему, крикнув от плиты:

— А ты хочешь, чтобы я с вами пошла?

Загнанный в угол, он ответил:

— Если у тебя есть какие-нибудь дела дома, тогда, конечно, не стоит…

— Я, правда, сговорилась с одной женщиной, чтобы пришла толочь рис. Если ее сегодня упустить, так потом не дозовешься… — Голос ее замер на неопределенной ноте. Несмотря на мой нежный возраст, я отлично понимал эту дипломатическую игру и поэтому вмешался:

— Пусть тетя пойдет в другой раз, а то она еще захочет, чтобы ей подали двуколку, сколько канители будет… — И я говорил правду: собравшись в город, тетя всегда посылала меня на угол за двуколкой, а раздобыть ее бывало порой нелегко. Случалось, что на углу, в тени маргозы, седоков дожидались пять или шесть упряжек, а случалось, что и ни одной, особенно в оживленные часы дня; иногда возницы, знавшие меня в лицо, притворялись, будто не понимают, что мне от них нужно, или отпускали нелестные замечания по адресу моего дяди, называя его «этот рангунец», а то и упоминали какие-то неизвестные мне случаи либо с усмешкой поглядывали на меня, переговариваясь вполголоса.

— Правильно, — добавил дядя, — а мы пойдем на рынок пешком.

— Вот и хорошо, — сказала тетя, и у всех отлегло от сердца.

Мы пустились в путь в три часа, закусив и выпив кофе. Главной нашей целью в тот день было заказать рамку для знаменитой фотографии. Дядя положил ее в старый конверт и нес в руке так осторожно, словно это был хрупкий предмет, грозивший рассыпаться в прах от малейшего прикосновения. Один из наших соседей, стоя в дверях своего дома, окликнул нас и спросил:

— Куда это ты ведешь молодого человека? — Он был инженером и работал на каком-то строительстве далеко в горах, домой наведывался редко, а затем снова исчезал из нашего поля зрения. С дядей он был очень дружен, иногда приходил к нам играть в карты. — Я здесь на несколько дней, — сказал он. — Может, сразимся как-нибудь, а?

— Разумеется, — отвечал дядя не слишком уверенно. — Я тогда дам тебе знать. — И пошел дальше.

— А тетя не рассердится? — спросил я, вспомнив, как громко они пререкались после каждого такого сборища. Игроки рассаживались на полу посреди зала, требовали кофе и еды, и это продолжалось далеко за полночь. Проводив гостей, тетя принималась жаловаться: «Развлекаешься тут со своими приятелями, а я сиди взаперти на кухне! Стоит вам прикоснуться к колоде карт, вы все точно разума лишаетесь, честное слово». Устав от ее нападок, дядя стал сторониться своих друзей, и компания постепенно распалась. Но мечтать о картах они продолжали и все тешили себя надеждой, что как-нибудь снова соберутся и уж тогда наиграются вволю. Где-то когда-то дядя, как видно, проиграл в карты большие деньги, и тетя твердо заявила, что впредь он близко не подойдет к картам, а он виновато твердил:

— Мы же только в двадцать восемь играем, а не в рамми, только в двадцать восемь!

— В двадцать восемь или в сорок восемь, мне все едино, — говорила тетя. — Десять тысяч рупий выкинуть на ветер, это же безумие! — возмущалась она не на шутку. Дядя, не любивший ссор, покорно ее выслушивал, и ее слова, видимо, возымели действие.

По дороге я приставал к дяде с вопросами. Это было удобное время, чтобы разрешить мои сомнения и узнать кое-что новое. Я спросил:

— Почему тетя не любит, когда играют в карты? К нам приходит столько хороших людей, это так интересно.

Он отвечал:

— Это очень дорого обходится, мой мальчик. Многие потеряли на этом все свое состояние и стали нищими. Ты разве не знаешь, как Нала потерял свое царство? — И он стал мне рассказывать древнее предание о Нале. Мчались мимо велосипедисты, стадо возвращалось с заречного пастбища, стайки очень маленьких мальчиков выбегали из дверей городской начальной школы, палило солнце. Но дядя ничего не замечал. Ухватив меня за запястье, чтобы я не угодил под колеса или на рога корове, он повествовал о судьбе несчастного Налы. Проходя мимо своей школы, я спрятался за его широкую спину. Я сбежал с трех уроков и боялся попасться на глаза учителям или товарищам. Из окон школы доносились их голоса. Сейчас, в 3.30, прозвенит звонок на перемену, и мальчики выскочат во двор — попить у колонки, или помочиться на улицу, или потолкаться возле продавца земляных орешков у школьных ворот. Возможно, директор уже рыщет поблизости, подстерегая озорников. Если меня увидят — я пропал. К тому же при виде школы у дяди могут возникнуть всякие нежелательные мысли — вдруг ему придет в голову зайти поговорить с моим учителем? Чтобы отвлечь его, я вдруг спросил:

— Как же Нала потерял царство?

Перед тем как ответить, он прислушался и спросил:

— Это в твоей школе так шумят? Что это они раскричались! Хорошо, что мы живем не рядом со школой. — Я пустился вперед чуть не рысью, надеясь увлечь его за собой. Но он сказал: — И куда ты несешься? Пять лет назад я бы тебя за это выдрал, а теперь вот нарочно пойду медленно. — Я остановился, поджидая его. Опасную зону мы миновали — школа осталась позади.

Когда мы двинулись дальше, я спросил самым невинным тоном:

— А в какую игру играл Нала? В карты?

— О нет, — отвечал дядя. — Играл бы, наверно, если бы в то время карты были изобретены. А он играл в кости. — Объяснив мне, что это за игра, он продолжал свой рассказ: — Играл он со своим братом, но злые боги вселились в кости и отвратили от него удачу. Он проиграл свое царство и все, что имел, кроме жены, и пришлось ему уйти из столицы нищим, в одной набедренной повязке.

Мы свернули вправо на улицу Кабира, которая и вывела нас на Базарную улицу. Здесь было не очень людно, потому что в средних школах еще шли занятия. У фонтана стояли неподвижно как статуи несколько ослов. Я представил себе, как школьники выбегут на улицу, начнут кричать и пугать ослов и те бросятся врассыпную. Бездомные собаки, дремлющие у обочин, погонятся за ослами, и начнется потеха. Я пожалел, что не увижу этой картины, и сказал:

— Надо нам было выйти из дому попозже.

— Почему? — спросил дядя. — Зря, наверно, пропустил уроки?

— Да нет, — выпалил я, — просто мы бы увидели, как ослы будут прыгать.

Но и без этого зрелища Базарная улица привела меня в восторг, столько здесь было движения, сутолоки, жизни. Продавец сладостей громко предлагал свой товар, позванивая в колокольчик. Этот человек часто приходил к воротам нашей школы и отщипывал мальчикам кусочки от розовой липкой тянучки, намотанной на бамбуковую палку. У меня слюнки потекли, на него глядя, и я заныл:

— Дядя, купи мне тянучки, ну пожалуйста!

Он сразу посуровел и сказал:

— Нет-нет, такие вещи есть опасно, можно подцепить холеру.

Я сказал с вызовом:

— Еще чего. Он каждый день приходит к нам в школу, и все мальчики покупают у него сласти, и учитель рисования тоже, и никто еще не заболел холерой.

Но дядя только ответил:

— Подожди, я угощу тебя кое-чем повкуснее, — и, дойдя до одной лавки, сказал: — Это лавка Джагана. Здесь покупать безопасно. Он готовит товар на чистом топленом масле. — Дядя остановился у богатейшей выставки сластей и накупил мне целый кулек.

Я тут же открыл его, спросил из вежливости: — Дядя, а ты не хочешь? — и, когда он покачал головой, съел все без остатка. Потом сложил кулек, подбросил его высоко в воздух и смотрел, как он плавно опускается на мостовую, пока дядя не потянул меня за рукав со словами:

— Шагай, шагай, да смотри под ноги.

Рамочника звали Джайрадж. Его вывеска «Фотографы и рамочники» красовалась на ограде рынка с наружной стороны. Почему он решил так пышно заявлять о себе во множественном числе — неизвестно, поскольку внутри, на хозяйском месте, никто никогда не видел никого, кроме самого Джайраджа. Правда, на длинной скамье, приставленной концом к его порогу, всегда хватало друзей, доброжелателей, заказчиков и просто охотников послушать, как Джайрадж целыми днями излагает свои политические и философские взгляды. Когда мы подошли, он жестом пригласил нас сесть на скамью, а сам продолжал легонько прибивать молоточком кусок картона к задней стороне рамки. Потом вдруг поднял голову и обратился к дяде:

— А-а, доктор, давненько я вас не видел.

Меня удивило, почему он назвал дядю доктором, и я тут же спросил:

— Дядя, ты разве доктор? — Он только взъерошил мне волосы и ничего не ответил.

Джайрадж посмотрел на меня и спросил:

— А этот молодой человек с вами? Кто такой?

Дядя ответил просто:

— Это мой мальчик. Он с нами живет.

— Ах, ну конечно, знаю, понятно, да как же он вырос!

Дядя как будто немного смутился и переменил тему. Он протянул Джайраджу фотографию и сказал наигранно-бодрым тоном:

— Вот, нам нужно вставить в рамку снимок этого молодого человека. Возьметесь?

— Разумеется, почтеннейший, для вас — что угодно. — Он поглядел на снимок с отвращением. Я уж подумал, что сейчас он выкинет его в сточную канаву, проходившую под крыльцом его мастерской. Он наморщил лоб, поджал губы, поморгал, ткнул в карточку пальцем, сокрушенно покачал головой и сказал: — Вот как нынче надувают школьников. Недопроявят и передержат либо недодержат и перепроявят. Вот как они работают.

Дядя еще подлил масла в огонь, сказал:

— Хоть бы на картон наклеил, а ведь взял две рупии!

Джайрадж отложил фотографию в сторону.

— Ну, паспарту и рамка — это уж мое дело. По мне, хоть ослиный зад сфотографируйте, я и его окантую.

Пока он переводил дыхание, дядя хотел что-то сказать, но не успел — Джайрадж заговорил снова:

— Вот я здесь сижу в самом сердце города, готовый услужить здешним людям. Так почему они идут не ко мне, а к каким-то пачкунам? Я служу человечеству двадцать четыре часа в сутки. Я даже ночую здесь, когда есть работа, и никакой закон о рабочем дне меня не касается. Я не получаю ни сверхурочных, ни премий, служение человечеству — вот в чем моя награда. — Он указал на свой фотографический аппарат под черным покрывалом, стоявший в углу на треноге. — Вот он, всегда в готовности. Если ко мне обращаются, я отзываюсь немедленно, что бы ни просили сфотографировать. Свадьба, мертвое тело, проститутка, министр, кошка на стене — для меня все едино. Мое дело — снимать, и скажу вам прямо — цены у меня более чем сходные. Я признаю только отменную работу. Я снимал Махатму Ганди, когда он был здесь. Меня вызывали в Мадрас к каждому приезду Неру. Доктор Радхакришнан, Тагор, Бирла — я мог бы составить длинный список лиц, которые остались довольны моей работой и сами предложили дать о ней хвалебный отзыв. Я храню эта отзывы дома, в сейфе. Если хотите посетить мое скромное жилище и почитать их — милости прошу, в любое время. Пусть пропадет все мое золото, не жалко, но только не отзывы, написанные блистательными сынами нашей родины. Я накажу своим детям и внукам хранить их, и когда-нибудь они скажут: «Мы из рода, что служил блистательным сынам Матери-Индии, и вот тому свидетельства».

Пока длился этот монолог, руки его заканчивали работу над свадебной группой — разглаживали картон и снимали последние капельки клея. Сидел он на корточках на полу, у низенького рабочего столика. Держа фотографию в вытянутой руке, он сказал:

— Дело, конечно, не мое, но столько людей совершает эту глупость каждую неделю, и правительство хоть бы что, а все кричат о перенаселении, так неужели нельзя хоть на десять лет запретить все браки? — Он завернул готовый заказ в старую газету, обвязал бечевкой и поставил к стене. Наступила наша очередь. Он взял мой снимок, опять рассмотрел его и заметил: — Надо же, пятьдесят голов вместить в размер открытки. Правда, человечки они маленькие, но все же… тут без лупы и не разберешь, где кто. — А потом спросил дядю: — Выбирать цвет для паспарту и рамку ры предоставляете мне или у вас есть какие-нибудь пожелания?

Озадаченный этим вопросом, дядя ответил:

— Я хочу, чтобы получилось красиво. Хочу, — повторил он, — чтобы получилось очень красиво.

— Не сомневаюсь, — сказал Джайрадж, любивший, чтобы последнее слово оставалось за ним. — Так вот, для фотографии этого тона некоторые оттенки паспарту и дерева подходят, а другие не подходят. Если вы предпочитаете что-нибудь неподходящее, я все равно сделаю, пожалуйста. Заверну в бумагу, отдам вам и получу сколько следует, но будьте уверены, радости это мне не доставит. Так что решайте.

Дядя, подавленный всеми этими рассуждениями, молчал. Он словно боялся, но и хотел поскорее услышать самое худшее. Джайрадж положил карточку перед собой и придавил стальной линейкой. Мы ждали, что будет дальше. Тем временем подошли еще какие-то люди и расселись на скамье, как в приемной у зубного врача. Джайрадж не соизволил их заметить, как не замечал он толпу, вливавшуюся в ворота рынка: покупатели, разносчики, нищие, собаки, коровы, кули с корзинами на голове, мужчины и женщины всевозможного вида — все толкались, кричали, смеялись, переругивались, колыхались как одно целое; и всем им было бы удобнее входить и выходить, если бы поперек ворот не торчала скамья Джайраджа.

Появился какой-то лысый мужчина, опасливо присел на скамью и сообщил:

— Меня попечитель прислал. — Джайрадж и бровью не повел: подобрав с полу кусок багета, он со звоном отпиливал от него планку нужной длины.

Внезапно мой дядя спросил:

— Когда будет готово?

Пока Джайрадж собирался с ответом, лысый мужчина повторил четвертый раз:

— Меня попечитель прислал.

Джайрадж, воспользовавшись этой минутой, крикнул молодому человеку, который стоял, прислонясь к велосипеду:

— Завтра в час дня. — Тот вскочил на велосипед и уехал.

Лысый опять затянул:

— Меня попечитель…

Джайрадж взглянул на моего дядю и сказал:

— А это смотря по тому, когда вам нужно.

Лысый сказал:

— Попечитель… завтра уезжает в Тирупати… и требует…

Джайрадж не дал ему закончить фразу:

— Требует меня к себе? Передай ему, что мне недосуг пускаться в паломничество.

— Нет-нет, он требует свою карточку.

— Что за спех? Получит, когда вернется из Тирупати…

Лысый опешил.

А тут подошла женщина с корзиной на боку, продававшая листья бетеля, и спросила:

— Ребеночка-то мне когда принести?

— Это как повитуха скажет, — ответил Джайрадж. Она покраснела, накинула конец сари на голову, чтобы спрятать лицо, и засмеялась. — Завтра в три часа. Наряди его получше. Надень на него все украшения, какие найдешь, да смотри не опоздай. Если опоздаешь, солнца не будет, а значит, и фото не будет. И непременно принеси две рупии, в кредит не работаем, а остальное отдашь, когда придешь получать свое фото в рамке.

— Ох, неужели же вы мне и настолько не поверите?

— Не спорь, у меня так заведено, и все тут. Если я захочу купить у тебя листьев бетеля, я ведь за них сразу заплачу, вот так же и с других требую.

Она ушла, посмеиваясь, а Джайрадж сказал, ни к кому в особенности не обращаясь:

— Каждые десять месяцев рожает по ребенку. Мать одна и та же, чего нельзя сказать про отца. — Все засмеялись его шутке. — Не мое дело устанавливать отцовство. Я, когда просят, делаю снимок и вставляю его в рамку, вот и все.

Неожиданно мой дядя спросил:

— А вы можете выполнить мой заказ прямо сейчас, чтобы я мог забрать его?

— Нет, — живо отозвался Джайрадж. — Не до полуночи же мне сидеть за работой.

— Почему? Вы же сказали…

— Ну да, сказал и еще раз скажу: сделаю, если вы прикажете. Будете дожидаться?

Дядя, совсем сбитый с толку, ответил:

— Нет, не могу. Мне нужно поспеть в храм. — И печально задумался над своим нерушимым расписанием: молитвы — размышления — еда — сон.

— Сейчас пять часов. Работа ваша займет два часа — клей должен высохнуть. На это нужно время. Но прежде чем я возьмусь за ваш заказ, вон видите, рядом с вами человек, сегодня череп у него блестит, а когда-то была шевелюра, что твоя циновка из кокосового волокна. — Он кивнул в сторону лысого мужчины, все еще дожидавшегося ответа для попечителя, и продолжал на тему о лысых: — Как-то утром, лет десять назад, когда он заказывал мне рамку для портрета Брахмы-создателя, я заметил у него на макушке плешь. Хорошо, что человек не знает, как выглядит его макушка, а я ему ни слова не сказал, чтобы не загрустил и не раздумал жениться. Причины, почему люди лысеют, никому не ведомы, это как жизнь и смерть. Бог дал волосы, бог и взял — значит, в другом месте понадобились, только и всего.

Каждое слово этой речи доставляло лысому великое удовольствие, а выслушав ее, он добавил от себя:

— Притом не забудьте, я экономлю на помаде, — и нагнул голову, чтобы все могли обозреть его блестящую макушку. Я покатился со смеху, Джайрадж из вежливости тоже посмеялся, а на дядином лице появилась снисходительная улыбка. Атмосфера разрядилась, и лысый, пользуясь этим, заикнулся о деле, которое привело его сюда.

— Попечитель… — начал он, но Джайрадж перебил его:

— Ох уж эти мне попечители, школьный попечитель, храмовый попечитель, больничный попечитель, не люблю я их, какие бы ни были, так что хватит о них толковать, надоело.

Лысый вскочил, подбежал к двери, сунул голову внутрь и взмолился:

— Прошу вас, прошу, не дайте мне уйти с пустыми руками. Он рассердится, подумает, что я где-нибудь околачивался без дела.

Тут лицо Джайраджа выразило озабоченность, и он сказал:

— Так-таки подумает? Ну ладно, получит он свое фото, хоть бы мне сегодня вовсе не пришлось спать. Забудем про сон и отдых, пока попечитель не будет ублаготворен. Точка. — И он обратился к дяде: — А вы — сразу после попечителя, хоть бы мне пришлось просидеть всю ночь.

— Всю ночь? — переспросил дядя. — Но мне скоро нужно идти.

— А кто вам мешает? Пожалуйста, идите. Мои планы и мое обещание остаются в силе. Доверьтесь мне. Вам непременно хочется повесить на стенку этот групповой портрет нынче вечером; возможно, это самый благоприятный день в вашем календаре. Ну что ж, каждому свое, нынче вечером будет готово. Обычно я беру за этот формат три рупии. Как, доктор, вы не считаете, что это слишком дорого?

Меня поразило, что он опять назвал моего дядю доктором. А дядя подумал и сказал смиренно:

— Сама карточка и то стоила всего две рупии.

— В таком случае взываю к вашему чувству справедливости. Неужели вам кажется, что рама и паспарту в чем-нибудь уступают самой фотографии?

Сидевшие на скамье слушали этот разговор, одобрительно кивая (как хор в древнегреческой трагедии), и дядя сказал:

— Ну хорошо, три. — Он поглядел на башню с часами. — Уже шестой час, раньше семи вы за нее не приметесь?

— Куда там. Самое раннее в восемь.

— Тогда я пойду. А как мне ее получить?

Джайрадж сказал:

— Я постучу в вашу дверь и вручу ее вам. Плату в сумме трех рупий попрошу оставить сейчас. Не удивляйтесь, что беру деньги вперед. Вы видите эту комнату. — Он указал на чулан в глубине мастерской. — Тут полно снимков богов, демонов и людей, в рамках и под стеклом, за которыми не пришли заказчики, а я в те времена не умел напоминать о плате. Если заказ не берут сразу, я храню его в этой комнате двадцать лет. Так полагается. Впрочем, вашу фотографию я не намерен хранить двадцать лет. Я принесу ее сегодня же… или… — Ему пришла в голову новая мысль. — Почему бы вам не оставить здесь мальчугана? Он и заберет фотографию, а я его провожу до дому.

Сперва это показалось невозможным. Дядя покачал головой и сказал:

— Ну что вы, как он может здесь остаться?

— Неужели ж вы мне не доверяете? Будьте спокойны, к концу дня я вам доставлю и его и заказ.

— Но если вы все равно пойдете в ту сторону, зачем же мальчику оставаться у вас?

— По чести говоря, чтобы я уж наверняка сдержал слово, не поддался внезапному искушению запереть мастерскую и убежать домой.

— До полуночи?

— О нет, это я шутил. Раньше, гораздо раньше.

— А как быть с его едой? Он привык ужинать в восемь.

Джайрадж указал на ресторан через улицу.

— Я его накормлю досыта. Я ребятишек люблю.

Дядя посмотрел на меня.

— Ну как, останешься?

Я был вне себя от радости. Джайрадж угостит меня по-царски, и я могу еще долго любоваться потоком людей и повозок на Базарной улице.

— Дядя, ты не бойся, — сказал я. Мне вспомнились отчаянно храбрые герои приключенческих романов, о которых я слышал. Так хотелось, чтобы и мне после сегодняшнего было чем гордиться, и я уговаривал дядю: — Ну пожалуйста, оставь меня и уходи. А я приду потом.

Джайрадж поднял голову, сказал: — Да не тревожьтесь вы за него, — и протянул руку. Дядя достал кошелек и отсчитал ему в ладонь три рупии, бормоча:

— Я еще никогда не оставлял его одного.

— Бросьте, — сказал Джайрадж. — Наши мальчики должны приучаться к самостоятельности. Мы должны стать сильной нацией.

Когда дядя ушел, Джайрадж сдвинул мою карточку на пол, а на ее место положил групповой портрет — заказ попечителя. Разглядывая его, он сказал:

— Фотография-то неважная. Опять этот шарлатан, уж как он гордится своей электронной вспышкой! Уверяет, что носит с собой солнечный свет, а как направит луч в лицо несчастным заказчикам, они что делают? Либо зажмуриваются, либо уж так раскрывают глаза, будто призрак увидели. Вот этот, в центре, хоть у него и гирлянда на шее, и вид очень важный, да и другие тоже — ни дать ни взять обезьяны, рассевшиеся на манговом дереве. — Лысая голова одобрительно кивала. Джайрадж то и дело поднимал глаза от работы, чтобы убедиться, что его слушают. Я сидел между ними. Вдруг Джайрадж приказал: — Мальчик, пересядь. Дай ему пододвинуться ко мне. — Я тотчас повиновался.

Впервые я оказался без надзора, это было и восхитительно, и страшновато. Весь мир выглядел по-новому. Толпа на рынке, еще недавно такая забавная, теперь стала грозной — вот-вот поглотит меня, сметет, и я больше никогда не увижу родного дома. Когда наступили сумерки и зажглись уличные фонари, тревога сжала мне сердце. Почему-то я почувствовал, что доверять Джайраджу нельзя. Я украдкой взглянул на него. Вид его меня не успокоил. На нем были очки с толстыми стеклами, за которыми глаза его казались выпученными, как у демона; небритый подбородок, седые свалявшиеся волосы, закрывающие лоб; рубаха цвета хаки и кроваво-красное дхоти — пугающее сочетание. Его улыбки и сказанные при дяде дружелюбные слова были всего лишь средством заманить меня. А на самом деле он таил какой-то зловещий умысел и только ждал, когда я окажусь в его власти. Он сделался холодным, недоступным. Вон потребовал, чтобы я уступил свое место лысому — зачем это ему нужно? Не успел дядя уйти, как все его обращение изменилось, он помрачнел и словно забыл обо мне. А где обещанное угощение? Спросить я боялся. Я все смотрел на ресторан через улицу в надежде, что он перехватит мой взгляд и поймет намек, но руки его пилили, приколачивали, клеили, разглаживали, а язык болтал без умолку. Как видно, обещание насчет ужина вылетело у него из головы. Напомнить? Но заговорить я не решался. Голод давал себя знать, а мысль между тем упорно работала над задачей: как отобрать у этого ужасного человека мое фото и как найти дорогу домой. По пути сюда я не замечал, как мы шли. К Базарной улице вело столько разных переулков. Я не знал, который из них выходит на улицу Кабира, а по улице Кабира надо идти вправо или влево? Посреди этой улицы был колодец, и рядом с ним — полосатая стена заброшенного храма, где, как говорили, жил тот портной, что шил нам синие рубашки. Мимо этого храма как-то можно попасть на улицу Винаяка. Сейчас она казалась мне далекой мечтой. Если бы какой-нибудь милостивый бог перенес меня в любой ее конец, уж оттуда-то я добрался бы до дому. Мне стало совсем тоскливо.

Джайрадж оторвался от работы, глянул на меня и сказал:

— Когда я назначаю срок исполнения, я его выдерживаю. — Никакого намека на еду я в этих словах не усмотрел. «Назначаю срок». А еда? Что значит «исполнение»? Ужин сюда входит? Я совсем запутался. То ли он имел в виду, что, сдав лысому законченную работу, он вызовет хозяина ресторана и закажет нам пир, то ли попросту хотел сказать, что рано или поздно он и к моей фотографии приспособит стекло и рамку, а потом заявит: «Ну вот и все. Забирай и катись отсюда»? В уме я приготовил целую тираду: «Я очень голоден, вы помните, что обещали меня накормить? Ведь всякое обещание свято и не выполнить его нельзя». Но голос у меня охрип, сорвался, а вместо слов получилась такая каша, что он ничего не уразумел и спросил, подняв голову:

— Ты что-то сказал?

Под свисавшей с потолка сильной керосиновой лампой с жестяным рефлектором, огромная тень которого погрузила половину мастерской во мрак, он выглядел особенно страшным. Я уже не сомневался, что он заманивает к себе людей, убивает их, а трупы складывает в чулан. Я вспомнил его загадочные слова, связанные с этим чуланом, дядя-то их, наверно, понял. Как же он мог после этого все-таки оставить меня здесь! Конечно, если дойдет до дела, я могу ударить Джайраджа по голове вон той линейкой и убежать. Может быть, это испытание и дядя решил проверить, на что я способен? Ведь они сошлись на том, что мальчики должны быть сильными и смелыми. Порог его я не переступлю, даже если он меня пригласит. Ну а если он закажет еды, но унесет ее в помещение как приманку и скажет: «Заходи сюда, поешь», тогда я, может быть, схвачу еду, ударю его стальной линейкой и убегу. И все это в одну секунду. Может быть, дядя ждет от меня таких подвигов и будет восхищен моей удалью. Ударить Джайраджа по голове, убежать и жевать на бегу. Мысленно разрабатывая подробности отступления, я вдруг заметил, что Джайрадж поднялся и, стоя в дверях чулана, роется в куче сваленной там бумаги и картона. Он оказался высоким и тощим, с длинными руками и ногами, словно был смотан в кольца, а теперь распрямился. Как змея, подумалось мне.

При мысли о предстоящей схватке меня обуял безумный страх. Лысый между тем придвигался все ближе и ближе в предвкушении чего-то интересного и наконец ступил за порог, где его голый череп ослепительно заблестел в свете лампы. Джайрадж прокричал из глубины мастерской:

— В этом проклятом чулане ничего не найдешь, надо выбрать день и навести тут порядок… А-а, вот он. — И, вытащив из кучи какой-то портрет, поднес его к свету, добавив: — Подходи ближе, фотография здорово выцвела.

Сдвинув головы, они стали разглядывать портрет. Я отвернулся. Я решил, что, пока они строят свои злокозненные планы, мне следует быть начеку, но не подавать вида, будто я что-то заметил. До меня донеслись слова:

— Вот это он и есть, когда-то самый богатый врач во всей Бирме. — Раза два я оглядывался через плечо и, поймав на себе их взгляд, тотчас снова отворачивался. Но слушал я изо всех сил, стараясь не пропустить ни слова, — я уже понимал, что их разговор имеет какое-то отношение ко мне. Куда девались громогласные речи и шутки Джайраджа! Теперь он говорил таинственно, еле слышно: — …имел под началом десять врачей. Этот-то был просто служитель — кипятил иглы, завертывал порошки и мыл шприцы. Скорее всего, был сперва подручным лично у него (он постучал пальцем по фотографии). Когда японцы стали бомбить Рангун, они подались обратно в Индию, бросили свои хоромы, несколько автомобилей и прочее добро, но сумели захватить с собой драгоценности, и много золота, и счет в мадрасском банке, а главное — двухнедельного младенца. В дороге доктор заболел и умер. Ходили слухи, что некто столкнул его с обрыва. Супруга его добралась до Индии полуживая, еще год чахла, потом умерла. А младенец перенес путешествие благополучно, и подручный тоже. Тот принял обличье умершего доктора и присвоил все его золото, и деньги, и счета в банке. Докторова жена, бедняжка, могла бы еще пожить на свете, но он держал ее в своем доме как пленницу, делал ей какие-то уколы и угробил ее. Кремацию провернули в два счета, за рекой.

Лысый теперь опять сидел рядом со мной на скамье. Джайрадж вернулся на свое место и работал. Я упорно не смотрел в его сторону, в ужасе перед тем, что со мной будет, — на город уже опустилась непроглядная тьма, и никакой надежды утолить голод не осталось. А заговорщицкая беседа все не смолкала. Лысый что-то спросил. Джайрадж ответил:

— Кто ее знает? Я мало о них осведомлен. Небось толстуха тоже была там и действовала с ним заодно. Кое-что рассказала служанка, которая принесла мне окантовать этот портрет. Я тогда велел ей зайти за ним на следующий день. Она так и не пришла. И никто его до сих пор не востребовал.

— Тот самый человек, что недавно сидел здесь! — удивленно произнес лысый.

Джайрадж еще понизил голос.

— Видел бы ты его лицо, когда я назвал его доктором! — После чего я уже не мог разобрать ни слова. Я все время чувствовал, что они поглядывают на меня. Наконец стук молоточка затих, и Джайрадж сказал: — Ну вот, готово. Пусть клей подсохнет. Нужно отдать ему должное, ребенка он выходил и воспитал. А вся правда одному богу ведома. — Он вдруг окликнул меня, протянул мне фотографию, извлеченную из темного чулана, и сказал: — Хочешь взять себе? Могу дать бесплатно. — И оба внимательно посмотрели на меня, а потом на фото. Из любопытства я скосил глаза на портрет человека, о котором они говорили. Фотография сильно выцвела. Я успел заметить только усы. Человек был одет по-европейски. Если они не врали, это был мой отец. Я глянул на них и прочел в их глазах непристойную усмешку. Я отшвырнул портрет, молча встал и пустился бежать.

Я мчался по Базарной улице, не разбирая дороги. Вслед мне звучал голос Джайраджа:

— Постой, постой, сейчас кончу и провожу тебя.

Лысый тоже что-то кричал визгливым голосом, но я все бежал. Я натыкался на встречных, меня ругали:

— Куда, не видишь, что ли? Уж эти нынешние мальчишки!

Я боялся, как бы Джайрадж не крикнул: «Держите его! Не отпускайте!» Вскоре я замедлил бег. Я не помнил, в какой стороне наш дом, но вдруг увидел Джаганову лавку, на этот раз справа от себя, и понял, что отсюда мы и шли. Голова у меня гудела от рассказов Джайраджа. Представить себе, что мой дядя мог лукавить, обманывать, убивать, было мучительно больно. Все, что касалось моих родителей, меня не так волновало. Это были образы далекие, туманные.

Неверной, спотыкающейся походкой я добрел до конца Базарной улицы. Прохожие поглядывали на меня с любопытством. Чтобы они не догадались, что я в первый раз один на улице в такой поздний час, я постарался принять независимый вид, стал насвистывать и напевать «Рагхупати рагхава раджа рам». Когда я дошел до памятника Лоули, фонарей стало совсем мало, и горели они тускло. В этом новом районе дома стояли каждый в глубине своего участка, тут не постучишь в дверь, не позовешь на помощь. И нечего было ждать помощи от мальчиков, что болтали, прислонясь к велосипедам: это были большие мальчики — того и гляди, поднимут на смех или изобьют. В стороне от всех лежал на земле бездомный бродяга, нечесаный, очень страшный на вид, но он хотя бы смотрел на меня, а остальные словно и не замечали моего присутствия. Я весь сжался у подножия этой жуткой статуи. А ну как она вдруг сдвинется с места и наступит на меня? Бродяга протянул руку и сказал:

— Дай монетку, я куплю себе какой-нибудь еды.

— У меня нет денег, ни одной пайсы, — сказал я и вывернул карман рубашки, чтобы он мне поверил. — Я и сам голоден.

— Тогда ступай домой, — приказал он.

— Я бы рад, но я не знаю, где улица Винаяка.

Этими словами я выдал себя, пошел на страшный риск. Если он сообразит, что я заблудился, он может схватить меня, увести из города и продать в рабство.

— Я доведу тебя до дому. Скажешь матери, чтобы дала мне за это немного рису?

Матери! В голове у меня все поплыло. Моя мать — та женщина, что погибла от руки дяди… я-то всегда считал своей матерью тетю…

— У меня только тетя, — сказал я, — а матери нет.

— Тетки меня не любят, так что иди уж лучше один. Поверни обратно, отсчитай три улицы и сверни налево, если знаешь, где у тебя левая рука, потом направо — и выйдешь на улицу Кабира.

— Улицу Кабира я знаю, там колодец, — сказал я с облегчением.

— Вот туда и иди, а после колодца свернешь, тут тебе и улица Винаяка. Нечего шататься по всему городу. В такой час маленькие мальчики должны сидеть дома и готовить уроки.

— Хорошо, сэр, — сказал я почтительно и робко. — Как приду домой, сяду готовить уроки, обещаю.

Указания его помогли. Я дошел до старого колодца на улице Кабира, а уж когда выбрался на улицу Винаяка, почувствовал себя победителем. Даже слова Джайраджа перестали меня терзать. Собаки на нашей улице устроили мне шумную встречу. В этот час наша улица была пустынна, и сторожили ее только бездомные дворняги, которые бродили там целыми стаями. Сперва они свирепо залаяли, но скоро узнали меня и успокоились. Так, под охраной собак, виляющих хвостами и на радостях задирающих ногу у каждого фонарного столба, я дошел до своего дома. Дядя и тетя, стоявшие на крыльце, накинулись на меня с расспросами.

— Дядя уж собрался идти тебя искать, — сказала тетя.

Дядя обхватил меня обеими руками и даже приподнял в воздух — до того был рад, что мы снова вместе.

— А где рамочник? Он же обещал проводить тебя. Время-то одиннадцатый час.

Не дав мне ответить, тетя сказала:

— Говорила я тебе, как можно верить таким людям?

— А где фотография?

На этот вопрос я не успел приготовить ответа. Что я мог сказать? Я только расплакался от вновь нахлынувшего душевного смятения. Уж лучше плакать, чем говорить. Я боялся, что если заговорю, то не удержусь и упомяну про другую фотографию, ту, что появилась из темного чулана.

Тетя тут же сгребла меня в охапку, горестно причитая:

— До чего же ты, должно быть, голоден!

— Он ничего не дал мне поесть, — всхлипнул я.

Всю ночь я метался в постели. Я колотил ногами в стену и стонал и вдруг проснулся от путаных кошмаров, порожденных всем, что я пережил за этот день. Дядя мирно похрапывал в своей спальне, мне было видно его через открытую дверь. Я приподнялся и стал на него смотреть. Он принял обличье доктора, но это обвинение казалось не очень серьезным: мне всегда думалось, что доктора с их резиновыми трубочками и запахом лекарств только и делают, что притворяются. Держал в плену мою мать и отравил ее? Но для меня матерью всегда была тетя, а она жива и здорова. От той матери не осталось даже выцветшего снимка, как от отца. Фотограф говорил что-то про золото и драгоценности. К тому и другому я был равнодушен. Денег, сколько нужно, давал мне дядя, он ни в чем мне не отказывал. А драгоценности, все эти блестящие побрякушки, к чему они? Сластей на них ведь не купишь. И подумать только, что беженцы из Рангуна всю дорогу тащили с собой эту чепуху! На свой лад я перебирал и оценивал все обвинения против моего дяди и отбрасывал одно за другим, хотя образ его, возникший из мрачного шепота и украдкой брошенных взглядов на пороге полутемного чулана, был достаточно страшен. Мне нужно было что-то узнать сейчас же, не откладывая. Тетя, спавшая на циновке у отворенной задней двери, пошевелилась. Удостоверившись, что дядя по-прежнему храпит, я тихонько встал и подошел к ней. Она-то сразу заметила, что я не в себе, и теперь спросила:

— Что это тебе не спится?

Я прошептал:

— Тетя, ты не спишь? Можно я тебе расскажу одну вещь?

Она кивнула. Я пересказал ей все, что говорил Джайрадж. Она сказала только:

— Забудь. А дяде об этом и не заикайся.

— Почему?

— Не задавай лишних вопросов. Иди к себе и спи.

Что мне оставалось? Я так и сделал. На следующий день Джайрадж прислал нам с каким-то человеком мое фото, в рамке и под стеклом. Дядя подробно разглядывал его в луче света, падавшем со двора, потом заявил:

— Работа отменная, за такую и трех рупий не жалко. — Он взял молоток и гвоздь, долго выбирал подходящее место и наконец повесил фото на стену над своим креслом, под большим портретом предка.

Я послушал тетиного совета и не задавал вопросов. Я подрастал, круг моих знакомств расширялся, и время от времени я слышал туманные намеки по поводу моего дяди, но упорно пропускал их мимо ушей. Только раз, в студенческом общежитии в Мадрасе, я чуть не задушил однокурсника, который пересказал мне какую-то сплетню про дядю. Бывало, что после таких разговоров дядя начинал казаться мне чудовищем, и я подумывал, что в следующее наше свидание нужно вывести его на чистую воду. Но когда он встречал меня на платформе, его потное лицо светилось такой трогательной радостью, что язык не поворачивался спросить его о прошлом. Я окончил среднюю школу при миссии Альберта, после чего он послал меня в колледж в Мадрас; не реже раза в неделю он писал мне открытки, а мои приезды на каникулы отмечались бесконечными пиршествами. В карты он, вероятно, проиграл куда больше денег, чем истратил на меня. Но я не был на него в обиде. Я никогда и ни за что не был на него в обиде. Снова и снова меня подмывало спросить: «Ну, сколько же я стою? И где мои родители?» Но я не давал себе воли. Так я сберег хрупкие узы нашей дружбы до самого конца его жизни. После его смерти я разбирал его бумаги — ни следа переписки или какого-нибудь документа, указывающего на мою связь с Бирмой, ничего, кроме лакированной шкатулки с драконом. В завещании он отказал мне дом, все свое имущество и скромный счет в банке и вверил моему попечению тетю.