В ожидании Махатмы

Нарайан Разипурам Кришнасвами

Часть пятая

 

 

Он шагал, как во сне. Странно было, что за спиной у него нет охранника, и никто не говорит ему, куда идти. Вечерний свет слепил ему глаза, широкие открытые пространства пугали. Он бросил через плечо последний взгляд на здание, в котором провел годы. Это серое здание выглядело вполне невинно, но за его стенами скрывался целый мир тирании. Там ничего нельзя было делать, как хотелось, даже оправляться надо было но правилам.

Тюрьма находилась за чертой города, в конце Транк-Роуд. Раньше он никогда так далеко не забирался; всю жизнь он прожил на Транк-Роуд, не задумываясь о том, где это.

Он шагал по дороге к городу и размышлял о том, куда теперь. Его обогнало несколько автобусов. Он надеялся, что никто его не узнает. В одном из автобусов сидел полицейский, и Шрирам инстинктивно отвернулся, чтобы не попасть в поле его зрения. Он шел по обочине. «Сейчас я войду в независимую Индию», — думалось ему. Где же признаки этого?

Он огляделся. Деревья стояли, как прежде, дорога ничуть не стала лучше, а на подножках больших автобусов все так же ехали полицейские. Он устал, ему хотелось есть. После того как надзиратели его обобрали, у него осталось всего несколько рупий. Хорошо бы выходящих на волю обеспечивали каким-то транспортом! Даже в свободной Индии не годится испытывать такое. Вот сделают его когда-нибудь министром, и тогда он откроет возле тюремных ворот столовую и стоянку микроавтобусов, чтобы заключенные не ощущали растерянности, выйдя на волю.

Уже темнело, когда он ступил на Базарную. Никто, казалось, не обращал на него внимания. То тут, то там ему попадались здания с трехцветным флагом и колесом посередине. Он заметил, что движения на улицах стало меньше. Но лавки были освещены и заполнены народом, как прежде. Ему стало горько. Его мучил голод. В кармане у него оставалось несколько рупий, заработанных (в буквальном смысле слова) в поте лица. Он сунул руку в карман и забренчал — ему вспомнилось, как он работал топором и совершал прочие подвиги. Он с гордостью подумал о том, что наконец-то получит награду за все свои труды: теперь никто не скажет, что он из тех, кто живет за счет других. Даже бабушка сможет теперь гордиться его способностями и достижениями.

Он присел в маленьком сквере на углу Новой и Базарной улицы. Надо было обдумать, как жить дальше. На ходу ведь ничего не решишь. Это была свободная страна — и никто не станет спрашивать, почему он сидит здесь, а не где-то еще. К этой мысли нелегко было привыкнуть — роскошная мысль, надо ее как следует обмозговать! Однако по привычке он то и дело вздрагивал: вот он сидит здесь у всех на виду, а надо бы поскорее куда-нибудь спрятаться.

Сидя на цементной скамье возле папоротника в кадке, он говорил себе: «Я свободен. Теперь за мной никто не придет. Всем безразлично, выбрит я или весь зарос». Поначалу его огорчало, что пешеходы идут себе мимо и не замечают его, машины не останавливаются, и никто не приветствует героя. Но вскоре он понял, как хорошо, когда никто не обращает на тебя внимания, особенно после стольких лет, когда его искали, за ним охотились.

Он понял, что прежде всего надо поесть. Обдумывать ситуацию можно и в кресле кафе не хуже, чем на скамье в сквере. Он поднялся и поспешил к центру. Вскоре он увидел сверкающую огнями вывеску «Шри Кришна Вилас». Он вошел в дверь. Столики были по большей части пусты. Час пик давно прошел. Он уселся за мраморный столик и принялся ждать, пока к нему подойдут за заказом. У двери сидел на возвышении кассир. Официанты, стоя группкой, болтали между собой. «Им на меня наплевать, — подумалось Шрираму. — Я, верно, выгляжу оборванцем. Они меня выгонят». Он огляделся и узнал одного из официантов: в прежнее время он частенько здесь бывал.

— Эй, Мани! — позвал он, и официант обернулся. — Иди-ка сюда!

Официант подошел.

— Ах, это вы! — воскликнул он, узнав Шрирама. — Где вы пропадали все эти годы, господин? Давненько мы вас не видали!

— Я уезжал по делам. Что у вас там есть хорошего покушать?

Официант наморщил лоб.

— Да сейчас, господин, ничего хорошего нет — ведь ни риса, никаких других настоящих продуктов не достать. Наше правительство ничего еще на этот счет не предприняло. Знаете, как сейчас трудно масло для жарки раздобыть? Все разбавляют, уж вы мне поверьте.

И он ударился в пространное описание продовольственной ситуации в стране — продовольствия не хватает, после войны в стране царит неразбериха, народ испытывает всевозможные трудности и лишения.

Для Шрирама все это было откровением: он впервые слышал о том, что творится в сегодняшнем мире. Однако у него не было терпения слушать все до конца.

— А что у вас есть?

Официант бросил взгляд на прилавок, где были выставлены различные блюда, и начал:

— Кара дев, вадай, картофельная бонда…

Но Шрирам его прервал:

— Это я и отсюда вижу. Нет, ты мне лучше скажи, что у вас там на кухне есть свеженького, на плите, что-нибудь посущественнее.

При мысли о легком и нежном идли или одосаи у него прямо слюнки потекли. Казалось, он их пробовал в прошлом воплощении. В то же время его мучила мысль: не разучился ли он разговаривать с обычными людьми? Может, он теперь умеет только с тюремными дружками говорить? Он повторил:

— Словом, что-нибудь хо…

Он хотел сказать «хорошее», но побоялся, как бы официант не обратился снова к анализу международного положения, и только произнес:

— Я хочу чего-нибудь плотного, только что приготовленного, я очень голоден.

— На кухне ничего нет, господин. Мы уже закрываемся, кухня у нас первая кончает работать. Наш хозяин хочет, чтобы официанты до десяти работали, а те, кто там у плиты сидят…

Шрирам вышел из себя. Не хватало еще до ночи слушать обо всех этих дрязгах! Он решительно произнес:

— Ну ладно, беги и принеси мне что-нибудь, что знаешь, еды какой-нибудь и кофе, хорошего кофе.

Он пожалел, что употребил это слово, потому что официант тут же начал опять говорить о том, как трудно теперь сварить хороший кофе: с молоком трудности, сахар только на черном рынке, и до чего жадны все эти спекулянты! Шрирам не знал, что делать. Наконец он не выдержал.

— Зачем ты мне все это рассказываешь? — спросил он.

— Затем, что так оно и есть.

— Ну ладно, — сказал он грубо. — Я голоден, и если ты собираешься меня кормить, то поторапливайся. А будешь стоять и разглагольствовать, так я встану и уйду.

— Что вы желаете, господин? — произнес официант, казалось впервые вспомнив о своих обязанностях.

— Две порции сладкого, одну чего-нибудь остренького и побольше горячего кофе, — приказал Шрирам.

Впервые за все эти годы он мог кому-то давать распоряжения. Его удивил собственный голос: он чуть ли не испугался, что вот сейчас кто-нибудь возьмет и прикажет поместить его в одиночку. Но ничего не случилось. Официант послушно принялся выполнять приказ.

Поев, Шрирам ощутил блаженство, а пожевав бетель с орешками, почувствовал себя так, будто вернулся в то время, когда не было ни войны, ни всевозможных политических неурядиц. Он был самим собой, внуком важной старой дамы, он жил в мире четко обозначенных границ и определенных занятий, посещая то бесплатную читальню, то базарную площадь и лавку Канни, никаких тревог и неожиданностей, все точно рассчитано и определено.

Он поспешил на Кабирскую улицу. Время для возвращения было чудесное. Часы на ратуше уже пробили семь, но, как всегда, на улице еще играли дети, площадки перед порогом домов были вымыты и посыпаны белой мукой. Почему он не захотел жить так, как живут эти люди, без забот и бессмысленных приключений? Была, должно быть, своя покойная притягательность в этой жизни, текущей себе без перемен и граничащей с застоем.

Почти во всех домах горел свет. Шрирам бежал по улице, широко раскрыв глаза. Остановился перед своим домом. Заглянул в открытую дверь. В доме расхаживали незнакомые люди. Он почувствовал себя обманутым, его охватил гнев: какое они имели право на его дом? Чьи-то дети гонялись друг за другом в холле под лампой — той самой старой лампой, под которой бабушка столькому его научила! Ему захотелось взбежать по лестнице и сказать детям: «Здесь бегать нельзя. Я могу запретить вам здесь бегать, если захочу». Небось хлопают дверями и ставнями, портят стены и вообще пустили дом вразнос. Пусть сам приводит все в порядок, когда придет время.

Он повернулся, чтобы пойти к Канни и поговорить с ним. Но обнаружил, что лавка исчезла. Не было больше портрета Марии-Терезы, которая освещала все вокруг. На месте лавки возвышалось новое цементное здание без окон, верно какой то склад. И снова он с болью подумал, что его обманули. Он прошел взад и вперед по улице. Никто из соседей на него не взглянул. Некоторых из них он видел: они сидели возле окон своих домов с вечерней газетой в руках. Удобно устроились! Ему хотелось подойти к ним и поговорить, но он боялся, что они могут начать ему выговаривать за всякие оплошности; к тому же он опасался, что не сможет найти с ними общего языка. Его мучила мысль, что он потерял способность говорить с этими людьми. Улица совсем не изменилась за время его отсутствия, только лавка Канни исчезла и некого было спросить, что случилось.

Внезапно он понял, что ночевать ему негде. В тюрьме, по крайней мере, им всегда был обеспечен ночлег.

* * *

Заведение фотографа сияло огнями, бросая яркий отсвет на улицу. Это было приземистое здание, в витрине которого, как положено, были выставлены увеличенные портреты детей, хорошеньких девушек и влиятельных горожан.

В приемной не было ни души — на полу лежал ковер из кокосовых волокон, а на низенькой табуретке стоял горшок с декоративным растением. Похоже, здесь никто не жил. Шрирам прошел в следующую комнату, которая тоже оказалась пуста. Он откашлялся и потоптался на месте, чтобы дать знать о своем присутствии.

— Кто там? — окликнули его.

Голос был Джагадиша.

Шрирам ответил:

— Тюремная пташка.

Он обрадовался, что наконец-то нашел в этом мире кого-то знакомого. Фотограф вышел из лаборатории и подошел поближе, вглядываясь в лицо гостя. Он, видно, работал близко к лампе и не сразу понял, кто пришел.

Подойдя ближе, он воскликнул:

— Ты? Когда тебя выпустили? Жаль, я не знал! А я-то думал, куда это ты запропастился? Ты где был? Они нам не говорили, где ты находишься. Если б я знал, что ты сегодня выходишь, я бы устроил тебе у ворот торжественную встречу с цветами и гирляндами. Горе в том, что страна еще полностью дезорганизована. Но я никого не виню. Государство наше молодое, прямо младенец, многое еще надо делать, но мы должны радоваться, что теперь мы правим страной сами и что над нами нет никаких иностранцев. Надо радоваться, что происходят перемены, и никого не винить в ошибках.

— Ты хочешь сказать, что нам надо радоваться, что теперь ошибки совершаем мы сами? — спросил Шрирам, к которому отчасти вернулась склонность к противоречию.

— Нет, ты только задумайся: там, где раньше восседали высокомерные вице-короли, сейчас сидят Неру, Патель и все остальные! Помнишь, как Черчилль называл Махатмаджи «голым факиром»? А теперь Голый Факир все решает, представляешь?

Он говорил с воодушевлением.

— Конечно, ошибки неизбежны, всюду будут просчеты, но мы не должны их преувеличивать.

У него язык заплетался от волнения.

— Если бы ты вышел из тюрьмы раньше, мы бы надели на тебя гирлянды цветов в День независимости и понесли на руках. Жаль, что ты задержался. Вот было торжество!

Джагадиш усадил Шрирама на широкий диван, положил ему на колени тяжелый альбом, устроился рядом с ним и стал переворачивать страницы.

— Как фотограф я горжусь этим альбомом, — заявил он. — Будущие поколения никогда не обвинят меня в небрежении. Я сделал все, что мог. Вот полная история нашей борьбы и венчающий ее День независимости.

Шрирам нашел в альбоме различные фотографии самого Джагадиша с подписью: «Скромный солдат». Была там и фотография разрушенного храма, где жил и трудился Шрирам. Джагадиш снабдил ее подписью: «Один из подпольных штабов Армии независимости». Шрирам поворачивал страницы альбома, который и вправду подробно документировал движение за независимость.

Джагадиш даже вклеил туда снимки тюрем и их внешнего вида. Были там и фотографии заграждений из колючей проволоки. Вообще, впечатление оставалось весьма романтическое. Ложной скромностью он также не страдал. Главным создателем независимой Индии, главным организатором изгнания британцев из Индии, был он сам. Он включил в альбом и несколько уличных сцен. На всех домах и лавках Мальгуди развеваются флаги, по улицам идут демонстранты, они играют на музыкальных инструментах и поют. Всюду цветы. Огромные толпы шагают по городу. Джагадиш взирал на все эти сцены с гордостью. Он чувствовал, что его труды на благо обществу не пропали даром.

— Да, — говорил он, — а что я имею после того, как столько трудился и рисковал? Что, меня сделают министром? Никакой надежды, сэр, этих местечек другие добиваются. Даже если я выдвину свою кандидатуру, кто меня знает? Разве парламентская комиссия выберет меня кандидатом? Никакой надежды, сэр, вот почему, чем бы я ни занимался, я никогда не бросал своей камеры и мастерской. Их у меня никто не отнимет.

В голосе у него прозвучала нотка сожаления, но почему — Шрирам не понял.

— Но ведь ты сам сказал, что мы еще пребываем в младенческом состоянии.

Это была убедительная формула, удобная, приятная, можно было не задумываться о том, что она означает и почему употребляется.

— Верно, верно, — согласился фотограф. — Я не жалуюсь и не ворчу. То, что я сделал, я сделал с превеликим удовлетворением. Об этом я не тревожусь. Я просто говорю, что в этих фотографиях я запечатлел все, что мы совершили, и только.

Фотографий было огромное множество. Шрирам начал быстрее листать альбом.

Его охватила скука. Фотографии были похожи одна на другую. Еще и еще демонстрации. Еще и еще люди. Флаги. Плакаты, изображения национальных вождей, снова люди. Во всем этом была некая монотонность, которую он не мог больше выносить. Он все быстрее листал альбом. Вот и последняя страница: Джагадиш подымает флаг на каком-то публичном сборище.

Шрирам отложил альбом и спросил:

— А как тебе удавалось снимать самого себя?

— Уместный вопрос! Кто мог снять фотографа? Догадайся, как это делается. Ты думаешь, я себе на спину камеру укрепил, чтобы самого себя всюду фотографировать?

— Не исключено, — отвечал Шрирам, который быстро терял к этому всякий интерес. Он не желал больше ни смотреть на фотографии, ни слушать о них. Снимки с празднованием Дня независимости его раздражали. Он чуть не сказал: «Если б я только знал, к чему все это сведется! Не для того я писал на стенах «Уходите!» и устраивал крушения, чтобы дать фотографу материал для альбома!»

Он решил, что не будет больше смотреть снимки.

— У меня еще есть три альбома. В них отражена другая стадия нашей борьбы, — сказал меж тем Джагадиш.

И протянул руку, чтобы снять их с полки.

Но Шрирам перехватил руку.

— Нет, — сказал он, — не сейчас. У меня голова болит. Я больше смотреть не буду.

Мысль о том, что надо будет снова глядеть на толпы, флаги, собрания, привела его в ужас.

Джагадиш возразил:

— Хорошие фотографии — лучшее средство от головной боли. Это недавно установил один американский ученый.

— Я завтра их посмотрю, — пообещал Шрирам.

— Что ж, ладно. А знаешь, о чем я больше всего сожалею?

И он помолчал, давая Шрираму время догадаться, а потом продолжал:

— Что у меня тогда не было кинокамеры. Если б только она у меня была, я бы тебе все, что ты пропустил, показал. Все события прошли бы у тебя перед глазами. Вот это вещь! Если бы я за свои снимки брал, как другие фотографы, я бы уже имел самую большую кинокамеру. Но, увы, у некоторых из нас есть совесть!

Джагадиш разочаровал Шрирама: он казался таким замечательным подпольщиком, умным, четким, целеустремленным. А теперь несет всякий вздор. Видно, мирный воздух ему вреден. «И с чего это я выполнял его приказания?» — подумалось ему вдруг.

Джагадиш даже не поинтересовался, как ему там было в тюрьме, и это тоже огорчало.

— Тебя полицейские схватили? — спросил Шрирам.

— Меня? Ну нет, откуда ты взял? Они не знали, где меня искать. Я от них скрылся. Когда ты уехал, я поселился в том храме. Ты разве не видел его на первой странице? Заметил, какую я сделал к нему подпись?

И он снова протянул руку за альбомом.

— Да, да, конечно, очень уместную, — произнес торопливо Шрирам, хотя и не помнил, что там написано.

— К тому же, — продолжал фотограф, — у полиции не было случая меня схватить. Бабушка у меня не стала умирать в самое неподходящее время. Если б не твоя бабушка, ты бы в тюрьму не попал.

Шрирам не ответил. Он старался не думать на эту тему. Он надеялся, что, помимо фотографий, у них найдется какая-то тема для разговора. Любая, только бы отвлекла Джагадиша от альбома.

— А где Бхарати? — спросил Шрирам впрямую. — Она вышла из тюрьмы?

— Да, конечно, а я-то удивляюсь, почему ты о ней ничего не спрашиваешь? Думаю, может, он ее забыл?

— Забыл? Никогда! Ни на минуту! — воскликнул Шрирам со страстью. — Ты ее видел?

— Ну, разумеется, — отвечал Джагадиш с таким выражением, которое тут же обеспокоило Шрирама, пробудив в нем ревность.

Пока он там с убийцами общался, она, оказывается, вышла из тюрьмы, фотограф и его друзья встречали ее, преподнесли ей гирлянды и наверняка очень веселились. А она-то небось удивлялась, почему его нет! Он надеялся, что ей хотя бы напомнили о том, что он все еще в тюрьме.

— Ты ее встречал, когда она вышла из тюрьмы? — внезапно спросил Шрирам.

— Надо было бы, да нам это не удалось. Ее выпустили среди первых, и она в тот же вечер уехала в Ноакхали.

— Ноакхали? Зачем? Где это?

В географии он разбирался плохо.

— Ты разве не знаешь, что в Восточном Пенджабе творится? — сказал Джагадиш. — Индусы против мусульман. Убивают друг друга. Тебе совсем ничего не известно?

— Нет. Откуда мне знать? — отвечал Шрирам. — Я ведь не в городской читальне сидел и не в публичной библиотеке. Мне ничего не известно, и я не понимаю, о чем ты говоришь.

— В этой войне между людьми разных вероисповедании целые деревни сжигают. Тысячи людей убиты, потеряли родных, имущество, сошли с ума, уничтожены.

— Кто это делает и почему?

— Не спрашивай. Я — человек без религиозных предрассудков и не хочу говорить об этом. Одни убивают других. Вот все, что я знаю. Жизнь там остановилась, и Махатмаджи отправился туда с миссией мира. Он идет пешком из деревни в деревню и убеждает людей не бежать, не бояться, сделать то и это. Знаешь, он заставляет льва и ягненка есть из одной тарелки. А Бхарати, видно, об этом узнала.

Шрирам похолодел от страха. Вот уж чего он не ожидал! Ноакхали, Калькутта, Бенгалия, что все это значит? С чего это она так далеко от него уехала? Нарочно, что ли? Скрылась, пока он не вышел из тюрьмы?

— Почему это она вдруг уехала?

Фотограф в ответ только рассмеялся.

— Разве она не могла навестить меня в тюрьме? Ведь она знала, что я в тюрьме?

— Откуда? — спросил Джагадиш.

— Спросила бы, это не так уж трудно, — отвечал Шрирам в сердцах. — Небось она обо мне и не думала. Верно, совсем забыла меня.

Увидев, как он помрачнел, Джагадиш бросил шутки:

— Да не расстраивайся! Ты часто о ней вспоминал?

Шрирам хотел было что-то сказать, но голос ему изменил; он что-то пробормотал, умолк и всхлипнул. Джагадиш похлопал его по спине и сказал:

— Да что вдруг случилось, что ты так расстроился?

Шрирам ничего не мог ему ответить. Он плакал.

— Дурак! — вскричал фотограф. — А сам ты что сделал, чтобы не потерять с ней связь?

— О чем ты говоришь? Как я мог что-то делать, когда я сидел в клетке на цепи?

— Ну а сейчас? Что ты сейчас собираешься делать? Ведь ты теперь не сидишь на цепи или в клетке? Как поступишь?

— Она так от меня далеко, за тысячи миль, — простонал Шрирам.

Мысль о Ноакхали не давала ему покоя.

— Но существует почта! Тебе же не надо посыльного нанимать, чтобы он твое письмо доставил. Почему бы тебе ей не написать?

— А ты узнаешь адрес и отошлешь его?

— Обещаю. Напиши письмо — и я его отошлю.

Перед Шрирамом мелькнул луч надежды.

— Что же мне ей написать? — спросил он.

— Гм, этого я тебе не скажу. У каждого в этих делах свой стиль.

Шрираму одно было ясно: мысли его были, как в тумане. Ни думать, ни планировать он не мог. Вот когда сказались месяцы, проведенные в тюрьме.

Джагадиш сжалился над ним и сказал:

— Отдохни немного. Закрой глаза и расслабься.

Он подошел к небольшому столику, вынул перо и лист бумаги и начал писать. К этому времени движение на улице перед мастерской смолкло.

— А ты не хочешь закрыть мастерскую? — спросил Шрирам.

— Не беспокойся. Я сам о себе позабочусь. Такие письма я не очень-то умею писать, но я постараюсь. А ты пока закрой глаза и выброси из головы все мысли, если сможешь.

Джагадиш уселся за стол и написал длинное письмо, которое начиналось так:

«Моя дорогая,

Снова ты от меня ускользаешь! Хоть я и вышел из тюрьмы, я все равно тебя не вижу! Но где бы я ни находился, в тюрьме ли, на воле, я думаю только о тебе. Я о тебе все это время день и ночь думал, даже тюремные законы не могли мне помешать думать о тебе. Сегодня я вышел из тюрьмы, и мой друг Джагадиш (очень хороший человек, это я должен отметить) сообщил мне о тебе. Тюремные решетки так долго держали меня вдали от тебя, а теперь между нами пролегло много миль, но это не важно. Что для меня это расстояние? Можно мне приехать к тебе? Потому что без тебя я задохнусь и погибну, как рыба, выброшенная на сушу. Я должен тебя увидеть и поговорить с тобой. Ответь мне как можно скорее».

Джагадиш так увлекся письмом, что совсем забыл о времени, а Шрирам меж тем задремал и начал тихонько похрапывать. Джагадиш взглянул на него, положил письмо под пресс-папье и написал на отдельном листе: «Если тебе это письмо понравится, подпиши его и прямо с утра отошли. Впрочем, лучше бы ты переписал его собственной рукой». Он встал и запер дверь на улицу. Выключил свет и ушел в жилую часть дома, тихо затворив за собой дверь.

Десять дней тревожного, отчаянного ожидания — и наконец пришел ответ:

«Рада получить твое письмо. Если сможешь, приезжай в Дели. Адрес: Бирла-Хаус, Нью-Дели. Наша программа пока не ясна. Мы отправляемся с Бапу в Бихар, где беспорядки. Столько надо тебе рассказать! 14 января вернемся в Дели. Поеле этого приезжай в любое время. Мы будем рады тебя видеть. Бхарати».

* * *

Наконец экспресс прибыл в Нью-Дели. Шрирам попытался пробиться к окну, чтобы увидеть Бхарати. Но сгрудившиеся у окна мужчины его не пропустили. Говорить с ними было бесполезно: они жили в другом мире. Он говорил на тамили и на английском, они же знали только хинди, урду и еще что-то. Теперь-то он понял, почему Бхарати так настойчиво требовала, чтобы он выучил хинди. Чтобы доставить ей удовольствие, он заглянул в азбуки и хрестоматии, но дальше этого не пошел. Последние тридцать шесть часов он ни с кем не разговаривал. Он думал о своем: тюремная жизнь научила его довольствоваться собственным обществом. В пути случилось одно неприятное происшествие: внезапно откуда-то появились двое мужчин и начали внимательно рассматривать всех пассажиров. Подойдя к нему, они остановились и что-то спросили. Это были здоровенные детины. Он уловил только слова «мистер» и «индус», и что-то ответил им на ломаном хинди, а потом на тамили и по-английски, но это не произвело на них никакого впечатления. Они придвинулись ближе, с угрозой вглядываясь в его лицо; Шрирам приготовился защищаться. Он вскочил и, не думая на каком языке говорит, потребовал:

— Что вам от меня надо? Чего уставились?

Но тут один из них оттянул ему мочку уха, вгляделся и, увидав прокол, сделанный в детстве, отступил, пробормотав:

— Индус.

Они потеряли к нему интерес и двинулись дальше. Когда они удалились, пассажиры в купе словно вышли из оцепенения. Кто-то стал объяснять Шрираму, что это были за люди, и после долгих попыток на разных языках он, наконец, понял, что они искали мусульман, а найдя, сбрасывали на ходу с поезда. Это были отзвуки волнений, происходящих в других частях страны. Шрирам погрузился в молчание и не нарушал его до конца путешествия.

А путешествие было нелегким: в давке он не мог ни вытянуться, ни рукой шевельнуть. Люди все прибывали и наваливались на него. Порой он даже ног не мог выпростать. Когда ему хотелось поспать, он откидывал голову на окно или клал ее на плечо незнакомому соседу. Почувствовав голод, он окликал на станции продавца чая и пил его. Кофе здесь было не достать. Странные тут жили люди, на его взгляд: утром они первым делом ели сладкое джилеби, запивая его горьким чаем; да и вообще его окружал странный, фантастический мир. Как настоящий южанин он жаждал кофе, который так любил, но кофе здесь добыть было невозможно. Приходилось, словно в тюрьме, лишь мечтать о нем. В целом жизнь в поезде весьма походила на тюремную: то же скопление чужих людей в тесном, душном пространстве. Впрочем, здесь ему было даже хуже, чем в камере. Там, по крайней мере, он мог с кем-то поговорить, а тут вокруг звучали совершенно бессмысленные слова. Вагон был набит людьми, которые курили самокрутки и, не задумываясь, плевали на пол; пробиться в туалет было практически невозможно.

Стоило поезду где-то остановиться, как Шрирам тотчас выскакивал из вагона, а заслышав свисток к отправлению, тут же бросался назад.

Наконец настал день, когда поезд прибыл в Нью-Дели. Было около одиннадцати часов дня. «Нав Дхе-е-ли!» — закричали пассажиры. Все пришло в движение. Он попытался пробиться к окну или к двери, чтобы поскорее увидеть Бхарати. В письме она обещала встретить его на вокзале. Он с ужасом подумал о своем виде, попробовал расчесать пальцами волосы — они спутались и стояли дыбом. Он знал, что потен, грязен и выглядит неприглядно. Хорошо бы перед встречей с Бхарати помыться, ведь прошло столько лет… Вот из-за спин и голов людей, толпившихся у окна, мелькнуло ее лицо; в тревоге он стал проталкиваться, не глядя, к выходу; поезд прошел мимо, потом остановился. Вон она стоит, внимательно вглядываясь в окна. Сердце у него упало. Он боялся показываться ей в таком виде на глаза. Что она подумает, когда увидит, во что он превратился! Его охватило отчаяние: после этого путешествия в поезде он понимая, что, если он к ней не выйдет, он вряд ли сумеет ее потом разыскать. Возможно, он потеряет ее навсегда.

Когда он слез с поезда, неся в руках чемодан и сверток с постелью, Бхарати мигом разглядела его в толпе. Она замахала и подбежала к нему. Схватила его за руки и воскликнула:

— Как я рада тебя видеть!

В голосе у нее было столько неподдельной любви, что Шрирам тут же забыл обо всем: о своем виде, о грязи, — к нему вернулась уверенность в себе.

Она оглядела его и заявила:

— У тебя такой вид, будто ты родился на севере Индии. Настоящий пенджабец! Надеюсь, ты понимаешь наш язык?

И тут же взяла все в свои руки. Отобрала у него сверток с постелью и сказала:

— А ты чемодан неси.

Он выхватил у нее постель и взвалил ее себе на плечо.

— Не глупи, — приказала она. — Ведь у тебя не четыре руки.

И сразу все стало на свои места. С Бхарати рядом он почувствовал себя как дома, будто вернулся вместе с ней в Мальгуди. Он не замечал, что все вокруг было незнакомо: незнакомые дома и улицы, слишком широкие проспекты, экзотичная публика, незнакомые магазины, мимо которых они шли. У него не было на них времени. Все его внимание было сосредоточено на Бхарати. Она почернела и казалась усталой, но косы ее были так же темны, как прежде. Вид у нее был усталый, словно она недоедала. Неужели он видит ее снова? Он всегда был склонен не верить тому, что видел и слышал. Может, все это ему снится? Может, он умер? Или видит сон в своем заточении? Впервые за все эти месяцы на душе у него было легко и спокойно, никаких огорчений и беспокойств. Никаких мечтаний о будущем и сожалений о прошлом. Впервые в жизни на него снизошла умиротворенность, глубокое довольство самим существованием. Он дышал, ощущал, видел, и этого теперь было довольно. Она то и дело поглядывала на него и спрашивала:

— Когда же они тебя выпустили?

Он кратко рассказал ей о своем пребывании в тюрьме и обо всем, что случилось после того, как он видел ее в последний раз. Тонга тихо ехала вперед. Его радовало глубокое сочувствие, с которым она его слушала. Оно придавало его рассказу особое значение. В ходе повествования он поражался собственным деяниям. Он готов был спросить: «Неужто я сам все это совершил? А может, кто другой?» Да он просто герой!

— Я и не думал, что все это выдержу. Мне страшно хотелось, чтобы простые люди… — начал он, кичась собственными подвигами.

Такой слушатель, как Бхарати, придавал всей его жизни некий новый смысл и глубину.

К тому времени, когда они подъехали к скоплению хижин в каком-то районе Нью-Дели, он чувствовал себя совершенно довольным всем, что свершил в своей жизни.

— Вот моя штаб-квартира на сегодня, — сказала Бхарати. И подвела его к собственной хижине.

— А это мой дом.

В дверном проеме на веревке висела ее одежда, в углу стояла прялка.

Шрирам подумал: «Она ведь будет моей женой, поэтому она и не возражает против того, чтобы я здесь расположился».

— Твоя «комната» будет готова через полчаса, а пока можешь здесь отдохнуть, — сказала она. — Тут за углом можно помыться. Отдыхай.

В эту минуту несколько детей вбежали в хижину.

— Мои, мои… — кричали они.

Они что-то говорили, но что именно, Шрирам не понял.

Они окружили Бхарати и стали тянуть ее куда-то. Она отвернулась и что-то сказала им на их языке. Они отпустили ее и убежали.

— Кто это? — спросил ревниво Шрирам.

— Дети. Это все, что мы о них знаем, — отвечала она.

— Где их дом?

— Сейчас здесь, — сказала она. И пояснила:

— Это дети-беженцы, больше мы о них ничего не знаем. Я вернусь через час. Отдыхай.

И она ушла.

Бхарати долго не возвращалась. Пока ее не было, он изучил все вокруг. Разыскал душевую с краном, вымылся и привел себя в порядок. Вернулся в ее хижину и долго стоял перед зеркалом, зачесывая назад волосы и размышляя о том, достоин ли он Бхарати.

Ее доброта возродила в нем веру в себя. Он и не надеялся, что она отнесется к нему так тепло и душевно. Казалось, разделявшие их годы не имеют никакого значения. Они словно вчера расстались: тоска, одиночество, смятение, мучившие его последние годы, исчезли в мгновение ока.

Он посмотрел на одно из ее сари, висевших на дверях. Белое в желтый горошек и, разумеется, домотканое; веревка провисла под его тяжестью. Он взял его в руки, чтобы ощутить его вес. «Бедняжка, она должна носить легчайшие шелка. Я подарю их ей». Держа сари в руке, он прикинул, сколько оно может весить: фунтов двадцать, не меньше. Он натянул его и поднес к глазам. «Похоже на лист жести! Ну и жарко в нем небось! Оно даже не просвечивает». Он свернул его и прижал к груди. Сари слегка пахло сандалом — ему это было приятно. «Это ее запах», — подумал он, закрывая глаза.

В эту минуту дверь отворилась — перед ним стояла Бхарати.

— Что это ты делаешь с моим сари? — спросила она удивленно.

И, засмеявшись, прибавила:

— Ты что, его надеть собрался?

Шрирам покраснел и торопливо отложил сари.

— По крайней мере, оно меня не отталкивает, когда я прижимаю его к сердцу, — проговорил он.

— Ш-ш-ш, — сказала она. — Сейчас не время для глупостей. Здесь не шутят. Если тебе надо что постирать, дай мне.

Шрирам подал ей небольшой узелок, принесенный из душа.

— Все очень грязное, — извинился он.

Она схватила узелок и вышла. А он подумал: «Мы ведь почти женаты, она делает то, что полагается жене! Какая она хорошая, благослови ее Господь! Если мне удастся как-нибудь завязать ей, пока она спит, на шее священную нить тали, все будет в порядке.

Через минуту она вернулась.

— Ты получишь свои вещи вечером. Здесь в лагере все сами на себя стирают, нанимать никого нельзя, но ты человек новый, и я договорилась с дхоби, что тебе в качестве исключения постирают. Ты есть хочешь?

— Ужасно, — признался он. — Прямо умираю с голоду.

— Не знаю, что тебе и предложить, — сказала она. — Такой еды, как на юге, здесь ждать не приходится. Не помню уже, когда я так вкусно ела. Придется тебе привыкать к здешней еде: чаппати, овощи с простоквашей, фрукты. А риса с тамариндовым соусом и не проси.

Она провела его в какую-то хибару, где сидели и ели дети и взрослые. Ей и Шрираму поставили рядом две тарелки. «Так мужья с женами едят», — размышлял Шрирам, усаживаясь рядом с ней и принимаясь жевать пшеничные лепешки. До чего он соскучился по пряным южноиндийским кушаньям с их приправами и овощами! Но он старался о них не думать. Тюремная жизнь приучила его есть все, что ему ни дадут. «Похоже, я все еще в тюрьме», — подумалось ему.

Весь день Бхарати была безумно занята. Дел у нее, видно, было невпроворот. Возилась с детьми: одного переодевала, другому чесала волосы, с третьими играла и плясала, и непрестанно с ними беседовала; к тому же она все время разъясняла что-то всевозможным мужчинам и женщинам, которые то и дело являлись к ней. День у нее был заполнен до предела. Наконец, она помыла детей, накормила, уложила их спать в разных лачугах, укрыв и что-то сказав каждому, вернулась в собственную комнатку, уселась на койку и потянулась. Шрирам часами ходил за Бхарати следом, но так и не смог перекинуться с ней словечком. Чтобы доставить Бхарати удовольствие, он старался улыбаться детям, но в их присутствии она едва замечала его. Это привело его в ярость.

Выждав еще немного, он круто повернулся и отправился в отведенную ему хижину. В ней стояла койка, на полу лежала циновка; двери не было. В конце прохода между хижинами находился общий душ, которым он мог пользоваться вместе со всеми. Когда его перевели сюда, он рассердился: казалось, всем его надеждам пришел конец. «Неужто она затем это сделала, чтоб отделаться от меня? — думал он. — И все оттого, что я держал в руках ее сари? Иначе она бы, возможно, разрешила мне переночевать в ее комнате». Он сокрушался, что лишился ее доверия. «Доверие! Кому нужно ее доверие? Мне нужна она, а не ее доверие!»

Он включил свет и уселся на койку. На улице темнело. Хижина была такой низкой, что в ней было душно; зато зимой, верно, в ней было тепло. Шрираму вдруг показалось, что он и не выходил из тюрьмы. «Моя тюрьма всегда со мной», — размышлял он.

Он вдруг почувствовал, как он устал за свое долгое путешествие; сухой и холодный воздух, угрюмая и непривычная обстановка угнетали. У него сжалось сердце — его охватили беспричинная тоска и уныние. Недавний всплеск счастья показался химерой.

Она вошла в хижину, держа в руках вещи, которые он дал ей для стирки. Положила их на койку и спросила:

— Ты хорошо здесь устроился?

— И да, и нет. Когда ты со мной, я счастлив, а когда ты уходишь, мне свет не мил.

Она с удивлением посмотрела на него.

— Может, присядешь? — спросил он и подвинулся.

Она села. Он наклонился и положил руку ей на плечо.

— Подожди, — сказала она и легонько оттолкнула его руку. — Какой ты странный! Совсем не изменился!

Он отодвинулся и спросил:

— Я все еще неприкасаемый?

Она ответила:

— Только Бапуджи может это решить.

— А ты с ним говорила?

— Да, и не раз, но он пока не дал ответа.

При этих словах она склонила голову. Вид у нее был подавленный, голос тихий.

Наступило неловкое молчание. Наконец он спросил:

— Но почему? Разве он против нашего брака?

— Возможно, дело не в этом, — сказала она. — Просто у него не было времени, чтобы об этом подумать, ты ведь знаешь, сколько у него дел.

Услышав, что Бапуджи в принципе не возражает против их брака, Шрирам вздохнул с облегчением. Впрочем, ему этого было мало. Он слушал ее затаив дыхание. Он боялся, что любое его слово может все испортить. Тут следовало говорить лишь еле слышным шепотом. Чуть повысишь голос — и можешь все погубить. Надо было держаться осторожно. Ничем не испугать ее, не оттолкнуть, не перечеркнуть путь в тысячи миль, который привел ее к ней. И потому он не стал возражать. Ему-то хотелось накричать на нее, спросить, зачем она заставила его проделать такой долгий путь; хотелось сказать ей: жаль, что он вообще когда-то ее увидел. Ему хотелось крикнуть ей, что сейчас он схватит ее и увезет силком на юг.

— Больше всего, — говорила она, — Махатмаджи сейчас мучается из-за страданий женщин. Сколько женщин потеряли честь, дом, детей, все свое достояние, не сочтешь! Сколько из них пропало без вести! Их умыкали, увозили какие-то бандиты, насиловали, убивали, а некоторые, возможно, сами кончали с собой.

Казалось, она вот-вот разрыдается.

Шрирам понял, что должен как-то выразить свое сочувствие.

— От чего такое происходит? — спросил он и сам устыдился бессмысленности своего вопроса.

Она словно и не слышала.

— Пятнадцатого августа, когда вся страна ликовала и люди собрались здесь, чтобы отпраздновать День независимости, знаешь, где был Бапу? В Калькутте, где начались новые беспорядки. Бапу сказал, что его место там, где люди страдают, а не там, где они что-то празднуют. Он сказал, что, если страна не может обеспечить безопасность женщинам и детям, в ней нет смысла жить. Он сказал, что готов умереть, если это поможет людям лучше понять его учение. Он отправился босой по деревням со своей миссией. Мы последовали за ним. Каждый день мы проходили молча пять миль по полям и затопленным низинам. Он шел по болотам Восточной Бенгалии со склоненной головой. В каждой деревне мы останавливались на день или два, и он говорил с теми, кто потерял свои дома, имущество, жен и детей. Он не бранил тех, кто совершил преступления, он плакал о них, и они клялись никогда больше такого не делать. Я собственными глазами видела, как здоровенные громилы давали обет отказаться от насилия и защищать своих противников. Не спрашивай, какой они были религии: то, что одна община творила в одной части страны, приносило несчастье той же самой общине в другой. Я видела, что происходило в Ноакхали и Бихаре, а потом и в Дели. Разве можно стать на чью-то сторону? Люди совершали немыслимое по отношению к другим людям. Что толку спорить о том, чьи преступления ужаснее? Бапу запретил нам говорить о религии людей и употреблять такие слова, как «мусульманин», «индус», «сигх»: ведь каждый из нас просто человек. Однажды он сознался, что порой жалеет тех, кто совершал насилие, а в одной деревне он сказал женщинам, что лучше своими руками покончить с собой, чем быть обесчещенными…

— Ты, видно, много где побывала, — заметил Шрирам, не зная что сказать.

— Да, я целый год была с Бапуджи. Сначала он не хотел брать меня с собой, но я, как вышла из тюрьмы, не давала ему покоя. Сколько я деревень перевидала — не счесть. Мы шли за Учителем по горящим деревням. Конечно, с нами могло случиться все, что угодно. Кое-где даже Махатмаджи вызывал их гнев. Мы видели плакаты, где было написано, что его убьют, если он не уйдет и не оставит их в покое. А он в таких деревнях задерживался даже дольше, чем в остальных. И всегда одерживал верх.

— А тебе когда-нибудь грозила опасность?

— Какая опасность? Что на меня нападут? Да, бывало иногда, но Махатмаджи говорил, что в крайнем случае женщинам лучше покончить с собой, чем лишиться чести. Там, где был он, страха не было. Но… если бы что-то случилось, я всегда готова была наложить на себя руки.

— Нет, нет, — вскричал в ужасе Шрирам.

— Это казалось вполне естественным, когда мы видели, как горели дома, дети лишались родителей, мужчин убивали, а женщин увозили. Я собственной страны не узнавала. Где бы мы ни оказались, моей главной заботой были дети. Я их собирала и привозила сюда. Все эти дети, которых ты видел… Мы о них ничего не знаем. Они каким-то образом уцелели — то была воля Провидения. Они сюда попали из разных деревень Бенгалии и Бихара. У нас их было больше, но некоторых еще в Калькутте нашли и забрали родные. А об этих так ничего и не известно. Если их родители живы, им скажут, что дети здесь, и они придут за ними. Если же нет, мы их воспитаем. Мы для них собрали игрушки и одежду. Не спрашивай, какой они религии, мусульмане или индусы. Что толку спрашивать — мы не знаем. Мы дали им имена цветов и птиц. Бапу как-то сказал, что даже номер лучше, чем имя, если имя накладывает на человека клеймо, указывая, какого он вероисповедания. Знаешь, одного мальчика мы назвали Малькус — это значит «напев», а одну девочку Гулаб, то есть «роза». Эти дети должны чувствовать себя людьми — и только.

Шрирам вздрогнул.

Но Бхарати тут же сказала:

— Я тебе дам теплую одежду и одеяла из тех, что мы собрали для беженцев. Сойдешь на этот раз за беженца, вреда от этого не будет.

И она улыбнулась.

Его же охватил страх.

Она была слишком великолепна, чтобы быть его женой.

— Теперь ты понимаешь, почему я не могла сказать Бапуджи о нас? Это было бы святотатством. И все же, однажды, в одной бенгальской деревне я заговорила о тебе. Он хотел что-то ответить, но тут ворвался человек и закричал, что в него всадили нож. А в другой раз, в Калькутте я ему про тебя сказала, и он спросил, когда ты выходишь из тюрьмы. Это было поздно ночью, я выждала, когда никого не будет — а тут вдруг являются какие-то важные люди, местные министры, еще кто-то, им было необходимо с ним срочно посоветоваться. Другого случая так и не представилось.

— А он меня вспомнит?

— Он никогда никого не забывает. Мне казалось, время еще не… Давай пойдем вместе завтра к нему в Бирла-Хаус, и если будет возможность, спросим его вместе.

— А если он скажет «нет»? — спросил с волнением пылкий влюбленный.

Бхарати встала.

— Так я пришлю тебе сейчас одеяла.

* * *

На следующий день Шрирам привел себя в порядок, прежде чем отправиться в Бирла-Хаус, но, взглянув в зеркало, подумал, что, пожалуй, выглядит слишком торжественно, и слегка взъерошил себе волосы. Его одолевали сомнения. Бхарати ушла раньше, чтобы договориться о встрече с Махатмой. Она оставила человека, чтобы тот провел его в Бирла-Хаус. Шрирам надел домотканую рубаху и жилет, накинул на плечи шаль и решил, что выглядит достаточно скромно. Больше всего он боялся, что Махатмаджи скажет: «Замуж за тебя?! Бхарати — за тебя?! Ах ты, ничтожество! Вон с моих глаз!»

Бхарати встретила его у ворот Бирла-Хаус.

— Он ужасно занят, — сказала она, — но минутку нам уделит. Он знает, что нам очень нужно его видеть.

Множество народу входило и выходило из здания: индийцы в домотканых одеждах и белых шапочках, иностранные корреспонденты в европейском платье; к дому то и дело подъезжали машины. Шрирам ничего не замечал.

— Если он меня о чем-нибудь спросит, — сказал он Бхарати, — что я ему отвечу?

— Все, что угодно, он не рассердится, только говори ему правду.

Шрирама поразило, что она была здесь как дома. Он снова подумал о том, что она для него слишком хороша: надеяться, что она за него выйдет, было неправильно. Люди то и дело останавливались, чтобы переброситься с ней словечком. Она разговаривала по-английски, на тамили, хинди, урду и еще на каких-то языках. Она спокойно беседовала с мужчинами, женщинами, юношами и стариками всех национальностей. Для каждого у нее находились словечко или улыбка.

— Сколько народу ты знаешь! — восхитился Шрирам.

Она ответили улыбкой, которая показалась Шрираму очаровательной.

— Да, но зачастую я не знаю, как их зовут, — призналась она.

Они прошли по аллее, ведущей к Бирла-Хаус и вошли в сад.

— Какой дивный особняк! — воскликнул он.

Они болтали о пустяках: обоих занимала одна мысль — мысль о предстоящем разговоре с Махатмой. Если он скажет «да», что тогда? Шрирам даже и думать об этом не смел. Тогда незачем ему больше жить в отдельной хижине, он сможет обнять ее, взять ее, он будет иметь на нее права и всегда будет с нею. На лужайке перед домом он остановил Бхарати.

— Одну минутку, Бхарати, — зашептал он. — Слушай, если Бапу разрешит нам пожениться, сделаем это тут же?

Он ощутил на своей щеке ее горячее дыхание, когда она шепнула в ответ:

— Да, конечно.

— Но как это организовать? Что надо для этого предпринять?

— Предпринять? Разве нам нужны барабаны и флейты, приданое и угощение? — спросила она.

— Но разве не нужно купить, по крайней мере, цветы? Где здесь можно купить цветы? Я никого не знаю. Не знаю, куда надо пойти. Разве я могу просить невесту, чтобы она все устроила? Ах, если бы мы были не в Дели, а в Мальгуди! Ты бы увидела, как бы я все устроил!

— Не беспокойся об этом. Бапу сам нам скажет, как поступить.

Они пересекли небольшую лужайку, на которой уже сидели люди. В конце ее находилось возвышение.

— Здесь по вечерам Бапу читает молитвы.

Она вошла в особняк с заднего входа. Они проследовали на небольшую веранду, пересекли дорожку и остановились в нескольких шагах от окна. Она кивнула на окно и прошептала:

— Гляди, вот он!

Он сидел в очках на полу, поджав под себя ноги, и внимательно слушал двух мужчин, сидевших перед ним.

— Это Неру, — тихо пояснила Бхарати, — а вон тот Патель.

В комнате были еще люди, все они что-то обсуждали.

— Мы не должны им мешать, — сказала Бхарати и прижалась к стене. Шрирам последовал ее примеру. Люди в комнате говорили еле слышно. Из комнаты вышла какая-то женщина и улыбнулась Бхарати. Бхарати что-то сказала ей на хинди.

— Это внучатая племянница Бапу, она ухаживает за ним.

— А ничего, что мы здесь? — спросил Шрирам. — Они, видно, обсуждают что-то важное.

— Бапу мне сказал подождать его здесь, пока не выпадет свободная минута. Когда будет можно, я загляну в окно. Он меня позовет или сам на минутку выйдет.

— Мне даже страшно подумать, что он выйдет сам! — признался Шрирам.

— Только так мы с ним и можем поговорить. Он всегда занят и вечно окружен людьми.

— Он выглядит ослабевшим, — рискнул заметить Шрирам, кинув взгляд в окно.

— Да, последний пост его совершенно измучил. Он порой лежал совсем неподвижно — без сознания.

Она замолчала — мимо прошли две девушки. Пробежал человек с карандашом и блокнотом для стенограмм в руках. Слуга в ливрее правительственной резиденции пронес в комнату стакан воды.

Шрирам заколебался.

— Может, не беспокоить его сегодня? — спросил он. — Вряд ли он освободится.

— Он всегда занят. Он мне велел дождаться его сегодня. Я только сказала ему, что ты здесь, он тут же ответил: «Сегодня же приведи его». А я ему говорю: «Лучше как-нибудь завтра, Бапуджи, сегодня вы заняты». Я ведь знала, что сегодня у него важные совещания с премьер-министром и другими. Но он так твердо сказал: «Непременно сегодня», и даже указал место, где нам стать. Он сказал, как только у него будет свободная минутка, он нас позовет.

Внезапно они услышали голос Махатмы.

— Я знаю, ты там ждешь, входи же, входи вместе со своим другом, — произнес он. — Теперь ты можешь войти, все страшно серьезные дела в жизни кончены. Входи, входи, дочь моя.

— Это Бапу, — проговорила Бхарати, схватив Шрирама за руку и увлекая его за собой.

Сердце у него отчаянно забилось. Прежде чем ступить в комнату, она шепнула:

— Будь самим собой и говори правду. Скажи ему о нашей женитьбе.

— Да, да, — отвечал Шрирам, задыхаясь.

Махатма сидел на полу, держа в руках какой-то документ. Он поднял глаза. Бхарати сложила руки в приветствии. Шрирам сказал:

— Намасте, Высокочтимый Учитель.

Махатма с улыбкой ответил на их приветствия. Он указал на место возле себя и произнес:

— Проходите, садитесь вот здесь. Я слишком долго откладывал свидание с вами. Расскажите мне о себе. Надеюсь, твои дети чувствуют себя превосходно, Бхарати? Господь благословил тебя: у тебя их уже тридцать!

— Да, Бапу, — отвечала она. — Все они здоровы. Только у одной малышки была простуда… Вы еще назвали ее Анар.

— Да, я ее помню. Ты ведь знаешь, что такое анар? Это бутон граната — такой красивый! Господь являет нам себя в детях. Мне сегодня принесли гору фруктов — ты ведь знаешь, как все суетятся, когда я пощусь. Им почему-то кажется, что после поста нужно устроить пир! Я сохранил фрукты для тебя. Отнеси их малышам — пусть попируют.

И он указал на гору ярких яблок и апельсинов, лежавших в углу.

— Хорошо, Бапу.

— И не забудь отнести им цветы.

Махатма повернулся к Шрираму и сказал:

— А теперь расскажи мне о себе.

Шрирам не знал, с чего начать.

— Чем ты там у себя занимался?

— Я в тюрьме сидел. Меня только на прошлой неделе выпустили, — отвечал Шрирам.

— Как? Разве тебя не освободили раньше?

— У меня был обычный приговор, — отвечал он, вкладывая в слова всю горечь, которую при этом испытывал.

— Это очень хорошо. А что ты сделал?

Шрирам запнулся, но, вспомнив наказ Бхарати говорить правду, отвечал:

— Сначала я проповедовал: «Уходите из Индии!», а потом занялся крушениями поездов и…

Махатма нахмурился.

— Ты много плохого совершил. С той поры случалось и худшее, но это слабое утешение.

— Бхарати отправилась в тюрьму, мне не у кого было спросить совета. У меня не было никого, кто указал бы мне правильный путь.

— Вот это признание! — произнес Махатма с улыбкой. — Да, она совершила промах, оставив тебя одного.

— Нет, — возразил Шрирам, — это я совершил промах. Она мне предложила идти с ней в тюрьму, а я отказался.

— Ах, вот как! Это правда, Бхарати?

— Да, Бапу, он сказал, что…

— Хорошо, когда будет время, ты мне подробно расскажешь про все твои политические акции, и мы решим, как нам поступить. — Он засмеялся. — Может, там было что-то серьезное, из-за чего мне нужно снова объявить пост. Ты знаешь, что пост замечательно очищает?

— Если вы мне велите, я буду поститься, — сказал Шрирам.

— Надеюсь, ты ничего такого не сделал… Мы после этим займемся.

— Если будет такое решение, я готова сама поститься, — сказала, зардевшись, Бхарати.

— Ты! — сказал Махатма. — За своего друга!

В этот миг в дальнем конце залы кто-то зашевелился.

— А вот и мой радетель, — заметил Махатма, — показывает мне часы и делает знак, что пора вставать.

Он показал пять пальцев и сказал:

— Дай мне еще пять минут.

И повернулся к своим гостям.

— Мне жаль, что через пять минут я должен вас оставить. Видно, люди уже собрались на площадке для молитвы. Слышите их голоса?

Шрирам заволновался при мысли о том, что время уходит. Каждая минута была на счету. Пока он размышлял, драгоценные секунды убегали. Осталось три с половиной минуты. Нельзя ждать, чтобы Махатме снова показали часы. Он кинул косой взгляд на Бхарати в надежде, что она не упустит драгоценный миг. Но она смотрела на него с немой мольбой. Махатма с улыбкой следил за ними. Внезапно Шрирам услышал собственный голос:

— Мы ждем, чтобы вы благословили нас на брак.

Махатма радостно перевел взгляд с Бхарати на Шрирама.

— Вы так привязаны друг к другу?

— Я пять лет ждал — и ни о чем другом не думал, — выпалил Шрирам.

— А ты — что скажешь, Бхарати? Молчишь?

Бхарати покраснела, переступила с ноги на ногу и опустила голову.

— А, вот как ведет себя настоящая невеста, — заметил Махатма. — Так ты согласна?

Шрирам смотрел на нее затаив дыхание.

Махатмаджи с минуту выжидал, затем произнес:

— Лишь очень нескромные девушки выражают свои желания вслух! Прекрасно, прекрасно, благослови вас Господь! Когда же свершится радостное событие? Завтра?

— Да, если вы нас на то благословите.

— Прекрасно. Завтра утром я первым делом вас соединю. Я буду вашим жрецом, если вы не возражаете. Как отец я мало уделял внимания невесте, но завтра я буду на месте и сам поведу ее к алтарю. Завтра, прежде всех остальных дел. Плоды и цветы у меня уже здесь, так что в конце концов нельзя сказать, что я совсем уж о ней не заботился.

Когда человек с часами снова подал знак, Махатма сказал:

— Да, я готов.

Он поднялся. Шрирам и Бхарати тоже встали. Махатма сказал:

— У вас уже есть дом и тридцать детей. Будьте им отцом и матерью!

И удалился во внутреннюю комнату. Через минуту он вышел. Бхарати ждала его у дверей. Он прошел мимо, не поднимая глаз. Бхарати последовала за ним, Шрирам шел за нею.

Махатмаджи внезапно остановился, повернулся и сказал:

— Бхарати, у меня такое чувство, что я не смогу быть у вас завтра утром на свадьбе.

— Но почему? Бапуджи, почему? — спросила она.

— Не знаю.

Голос его звучал все тише.

— Я, видно, поторопился, дав вам обещание соединить вас.

— Бапу, но без вас…

— Ну, ну, — сказал Ганди. — Можешь всего этого не говорить. Я очень хочу быть на вашей свадьбе, но я не знаю. Если Господь того пожелает, я там буду. А если нет, то знайте, что мое благословение всегда с вами обоими. Что бы ни случилось, запомните: свадьбу не откладывать.

В голосе его послышалась твердость, и Бхарати ответила:

— Хорошо, Бапу.

Махатма похлопал ее по спине, улыбнулся Шрираму и поспешил к выходу.

Он шел, опираясь на плечо своей внучки. Шрирам и Бхарати следовали за ним, поглощенные своими планами. Махатмаджи вынул часы и произнес:

— Не люблю опаздывать…

Когда они вышли на площадку перед домом, Бхарати сказала Шрираму:

— Давай пойдем сегодня на молитву. Вон там есть место для нас обоих.

И они свернули в сторону.

Когда Махатмаджи приблизился к возвышению, все поднялись. В эту минуту какой-то мужчина стал проталкиваться вперед. Он задел Бхарати, и Шрирам раздраженно воскликнул:

— Зачем же так толкаться?

Словно не слыша, мужчина продолжал проталкиваться к возвышению.

— Простите, что запоздал, — тихо произнес Махатма.

Мужчина остановился перед Махатмой и, сложив руки, почтительно приветствовал его. Махатма Ганди ответил на его приветствие. Мужчина попытался подойти еще ближе. Внучка Ганди сказала:

— Сядьте на свое место.

И попробовала оттолкнуть его. Мужчина ударил ее так, что она чуть не упала, и выхватил из кармана револьвер. Махатма уже поднимался на возвышение, когда мужчина прицелился и выстрелил. Раздались еще два выстрела.

Махатма упал на возвышение.

Через несколько секунд его не стало.