Российский Жилблаз, или Похождения князя Гаврилы Симоновича Чистякова

Нарежный Василий Трофимович

ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ

 

 

Глава I

Где же он? — Увы! Не знаю

Меж тем как в деревенском доме г-на Простакова происходила суматоха, — хотя, впрочем, и приятная, — по случаю приготовления к свадьбе, — в Орле, в доме почтенного Афанасия Причудина господствовала совершенная тишина, мир и довольство. Не было восторгов шумной радости, тех, блистающих наслаждением взоров, тех пылающих от быстрого кипения крови щек; но кроткая, мирная улыбка носилась по челу старца, и Никандр, или, как Афанасий называл его, Симон, видя сие постоянное спокойствие, которое есть награда чистоты душевной, сам нечувствительно принимал в сердце сие впечатление. Время от времени образ Елизаветы в нем изглаживался, и он, вспоминая об ней, говорил со вздохом: «Что ж делать? Зачем мне погублять ее любовию и себя мучить? Нет, сколько возможно, постараюсь истребить пагубное чувство сие!»

Внимательный Афанасий приметил сию перемену и радовался, ибо ему отчасти известна была тайна молодого Симона. С улыбкою сказал он однажды: «Поздравляю, молодец; чад приметно выходит из головы твоей; ты становишься веселее. Хорошо! предоставь мне пещись о твоем благополучии; а от тебя требую только быть трудолюбивым по службе и вести себя честно. О! этого весьма довольно, кто не хочет быстро прыгать по утесам к храму Славы. Лучше ползти. Хотя и никогда таким образом не достигнешь внутренности приманчивого храма того, но и не оборвешься и не полетишь стремглав в пропасть!»

Никандр отвечал: «Я постараюсь, благодетель мой, удовлетворить вашим желаниям. Сколько собственное побуждение того требует, столько, или и более, то тихое веселие, которое покоится непрерывно на лице вашем. Оно есть плод мудрой, добродетельной жизни, и помрачить оное было бы с моей стороны крайне неблагодарно».

— О сын мой! — сказал старик. — Твои взоры еще неопытны! Почему знаешь ты, что я не проливаю втайне горестных слез, оплакивая свое безумие, которое другому, вероятно, стоило больших, бесчисленных слез и страданий! Так, друг мой! совесть мучит меня жестоко, и если что сколько-нибудь утешает меня, так одна мысль, что я желал сделать доброе дело, хотя и сделал зло, и невозвратное.

— Зачем же так печалиться? — вскричал Никандр с важным видом профессора нравственной философии. — Прочтите все права и законы, и вы увидите, что и тяжкие преступления избавляются наказаний, потому что виновник оных совсем не хотел того сделать; одна судьба — злой рок…

— О Симон, Симон! — возразил старик, — я хочу застрелить ястреба, сидящего у куста с голубкою в когтях; стреляю — и убиваю спавшего в кусте том человека. Законы оправдают меня, избавят от телесного наказания, ибо и в самом деле злоумышления не было; но какие законы воспретят сердцам жены, детей, отца и матери страдать бедственно о потере матери, отца, сына? Кто остановит их вопли, кто удержит их рыдания? Кто, окаменив меня, скажет: «Смотри, это — твое дело; однако ты отнюдь не беспокойся и будь весел по-прежнему, ибо тебя законы оправдали»?

Никандр почувствовал справедливость и замолчал. Хотя и хотелось ему знать тайну своего благодетеля, дабы приискать способы оправдать его пред собственною совестию, но скромность не дозволяла ему пуститься на такое неблагоразумие, которое могло бы огорчить добродетельного человека. «Я буду, — сказал Никандр сам себе, — поступать так, чтобы как можно реже приходило ему на мысль воспоминание неумышленного преступления. Для сего удвою свою бдительность, не упущу ни одной удобной минуты, чтобы доставлять ему возможные удовольствия».

Старик заметил такое старание юного друга, и сердце его прилепилось к нему отеческою нежностию.

Чрез несколько дней Никандр, идучи в присутствие, прощался с Причудиным. Вдруг новое явление поразило их и радостию и недоумением. Г-н Кракалов, вошед в двери, бросился в их объятия. Когда обнимания и приветствия кончились, Афанасий спросил: «Скажи, пожалуй, Терентий Пафнутьевич, чему приписать твое явление и в таком странном виде? Платье измято, выпачкано, волоса всклокочены, борода на четверть, щеки бледны, и весь ты походишь на колодника, ушедшего из острога?»

— Я-таки и был не много в лучшем месте, чем на каторге, однако бог помог вырваться. Всю ночь я бежал, а поутру прибыл к вам; надеюсь, Афанасий Онисимович не откажет дать мне на несколько времени успокоения, а там поможет деньгами съехать в деревню к Ивану Ефремовичу. Я думаю, добрый друг крайне беспокоится, лишась меня таким чудным образом.

— Каким же? — вскричали оба друга с сильным участием.

— После расскажу, когда прийдет время, — отвечал г-н Кракалов, — и вы узнаете, какую несносную шутку сыграл надо мною один бездельник, и именно нареченный князь Светлозаров. Теперь мне нужен покой. Бежал всю ночь, не оглядываясь, подобно Лоту, когда небесный огнь истреблял преступный Содом. Думаю, что моему Содому достанется по крайней мере земный огнь.

Он ушел в покой Никандров, молодой человек — к должности, а купец — в свою контору.

Целая неделя прошла в великом веселии, ибо Никандра произвели в офицерский чин.

По прошествии первого шума, неизбежного в таких случаях, в доме Причудина все пошло по-прежнему; и хотя он раза два спрашивал г-на Кракалова о причине выезда его из дома Простакова, однако Терентий Пафнутьевич отговаривался каким-нибудь образом, а обещал сделать то по возвращении из деревни, куда хотел ехать на другой же день, чтобы успокоить встревоженное семейство. Афанасий Онисимович и тем был доволен. Настало утро следующего дня, и в тройном совете определено г-ну Кракалову ехать под вечер. Около полуденного времени он уже собрался совсем, и Афанасий вручил ему письмо к Ивану Ефремовичу и деньги на дорогу, как вдруг приносят письмо на имя Терентия Пафнутьевича. Он взял его и пошел в свою комнату.

— Ба! — сказал князь, распечатав письмо и взглянув на подпись, — это от Никандра; посмотрим!

«Милостивый государь!
Никандр».

Страшное удивление ваше будет не меньше моего, когда прочтете прилагаемое при сем письмо ко мне от господина Простакова. Оно поразило меня ужасом, и я теперь как сумасшедший. Принимайте свои меры и действуйте, как знаете.

Я не могу теперь вас видеть, а потому пойду обедать к купцу Аристарху. Под вечер буду дома. Ваш преданный и проч.

— Видно, что-нибудь новое, — сказал князь, складывая письмо. — Уж не выдали ль Елизавету замуж? Тем лучше! Если нельзя обойтись без дурачеств, то надобно как можно скорее их оканчивать. Что-то скажет Иван Ефремович?

«Любезный друг мой Никандр!
Остаюсь с прежнею к тебе любовию и проч.».

Я расположен к тебе по-прежнему, хотя и не могу видеться с тобою; буду помогать тебе во всем, как отец, но потребую и от тебя сыновнего послушания. Ты еще так молод, так неопытен, что легко можешь обмануться и вместо сильной ненависти к гнусному пороку почувствуешь к нему склонность, ибо злодейство никогда не ходит с открытым лицом, а вечно под какою-либо обманчивою личиною. Верь мне, друг мой, когда и я, в мои лета, так обманут, то что может быть с тобою? Горько мне признаваться в своих глупостях, но что делать? Пусть, видя их, другие исправляются. Ты знаешь, как любил я человека, известного в доме нашем под именем князя Чистякова. Чего бы я для него не сделал? Чем бы не пожертвовал? Но что вышло? Как ты думаешь, кто этот Чистяков? Злодей, отверженный небом; изверг, утешающийся бедствиями, текущими по следам его; чудовище, которого взгляда надобно страшиться, как Василискова, [68] — словом, этот князь есть не кто другой, как известный разбойник, принимающий на себя разные виды и имена. Мстящее правосудие везде его преследует. Хотя он столько хитр, что до сих пор может укрываться, но когда же нибудь не избегнет поносной казни. За месяц он, — как видно, проведав о мерах правительства, — вечером бежал из моего дома, а рано поутру приехала команда брать его. Везде искали, но тщетно. Теперь, если злодей тот покажется в доме доброго Афанасия Онисимовича, сейчас предай его в руки полиции, а письмо покажи г-ну Причудину. Прощай!

Кто опишет положение князя Гаврилы Симоновича по прочтении письма сего! Волосы его стали дыбом; крутящиеся глаза налились кровью, на щеках выступил гнев в сине-багровых пятнах. Он обратил к небу взоры, хотел что-то сказать, но губы его дрожали. Он скрежетал зубами и трепетал всем телом. Природа его не выдержала долго такого сильного борения; он застонал и пал на пол.

Около четверти часа пробыл в сем ужасном состоянии; потом пришел в себя, встал и, сев на стуле, с письмом в руках, сказал: «Творец! мог ли я воображать, чтобы кто-нибудь имел обо мне такие мысли? А теперь и Простаков, и он это пишет. О несчастный, обманутый старец! Твоя недоверчивось, твоя ветреность и легкомыслие в эти лета стоят жестокого наказания! Пусть же будешь ты наказан, пусть и подлинно, смотря на глупость твою, другие исправляются. Отнимаю от тебя навсегда сердце свое; падай в пропасть, куда влечет тебя этот изверг, этот князь Светлозаров. Рука верного друга, друга опытного, моя рука, не поддержит тебя. О! застонешь и ты, как я теперь; но ты но успокоишься, ибо гремящий голос совести скажет тебе: «Ты виноват и стоишь сего наказания»; меж тем как я, не только не скрываясь пред людьми, как говоришь ты, но пред самим тобою, великий испытатель сердец — я обращу к тебе взор мой и скажу: «Проникни душу мою и испытуй! Ум мой и сердце могли впадать в заблуждения и проступки; но чтобы сердце хотело посредством злодейства насытить страсти свои, а ум изобретал к тому способы, — о! никогда, никогда. Существо мудрое и милосердое! Ты сам — вернейший свидетель путей жизни человеческой!»

Проговоря сие, князь довольно успокоился, и черты лица его приняли постепенно прежний вид. Подумав несколько, он сказал: «Надобно мне сей же час вывести из заблуждения добродушного хозяина и Никандра. Хотя я принял другое имя из доброго намерения, но оно ложное. Пусть Афанасий узнает истинное, хотя оно и оклеветано».

Причудин встретил его предложением завтракать, но князь, взяв его за руку, сказал таинственно: «Мне нужно с вами несколько поговорить, и теперь же».

— Так пойдем, — отвечал купец, — в мою молитвенную комнату; туда никто не входит без особого моего приказа. Они вошли, сели, и князь начал:

— Существом невидимым и непостижимым, сими изображениями великих мужей, угодивших ему, клянусь, Афанасий Онисимович, говорить тебе истину. Одно странное приключение, о котором по времени узнать можешь, привело меня в прошлую осень в южную часть Курской губернии, где, быв и бос и наг, прибился к дому Простакова. Он принял меня, как можно ожидать от доброго и чувствительного старца. Несколько времени жил я счастливо, как вдруг, — конечно, небо судило наказать меня, — в доме том появился человек, называющийся князем Виктором Светлозаровым. Это имя известно мне около двадцати лет, равным образом мое ему. Я имел причину просить господина Простакова переменить мне имя и фамилию, и он дал то, под которым меня теперь знаете.

Скоро приметил я, что князь Виктор старается обольстить младшую дочь Простакова, которая по пылкости своего сложения, ветрености и суетной гордости начала оказывать ему знаки соответствия. Это меня опечалило, и я догадку сию сообщил отцу. Следствие было то, что догадка превратилась в истину; однако Простаков, из жалости ли к дочери, или также по легкомыслию и суетности, дал согласие князю выдать за него дочь, только бы он доставил письменное согласие от своего отца. Оно доставлено; старый князь с радостию соглашается. Но как я знал от самого сына, что отец его более двадцати лет за нестерпимые бездельства сослан в ссылку, где, вероятно, давно уже истлели кости его, то и сообщил о сем Простакову. Это имело свою силу; я принужден был открыть настоящее имя свое — и тогда один взор мой достаточен был изгнать злого духа из дома друга моего. Но спустя несколько времени, вышед в поле, был я похищен злодеями со стороны самозванца Светлозарова, привезен в какие-то леса и брошен в тюрьму, где также пробыл около месяца, пока удалось уйти и прибыть к вам.

Меж тем злодей оклеветал меня в глазах Простакова, обнес извергом, разбойником, а он сообщил о сем молодому вашему питомцу, чтобы он предал меня в руки правосудия.

Тут князь Гаврило Симонович остановился. Г-н Причудин, помолчав, спросил:

— Почему же знает вас и преследует этот князь?

— Потому знает, что он обольстил некогда и увез жену мою и боится, чтобы я, рассказав Простакову как о сем, так и о других обстоятельствах, не меньше его унижающих, не помешал ему в женитьбе; однако ж я, сколько мог, сказал.

— И после этого, — примолвил Причудин, — Простаков так малодушен! Но какое же настоящее имя ваше?

— Князь Гаврило Симонович Чистяков!

Причудин быстро вскочил со стула, задрожал, устремил страшно глаза на князя и не мог долго выговорить. Наконец трепещущим голосом спросил: «Где ваша родина?»

Князь. На конце здешней губернии, село Фалалеевка.

Причудин. Имя бежавшей жены вашей?

Князь. Фекла.

Причудин. Вы помните пожилого купца, который купил…

Князь. Книги моего тестя и такою дорогою ценою?

Причудин. Вы имели детей?

Князь. Одного сына Никандра, которого у меня украли.

Тут Причудин отскочил с воплем, схватился руками за седые волосы и с воплем терзал оные. Князь подскочил к нему, хотел удержать, но сетующий старик кричал:

— Накажи меня, умертви, истреби! Я похититель Никандра, твоего сына!

Князь Гаврило Симонович смотрел на рыдающего старика и не говорил ни слова. Так прошло с обеих сторон несколько времени, как Гаврило Симонович, проговорив задыхающимся голосом: «Где же он? куда вы девали моего сына?» — зарыдал горько и упал на стол, обняв голову руками.

— Увы! не знаю, — отвечал Афанасий Онисимович. Дрожащими ногами подошел он к князю, обнял его и говорил, также рыдая: — Утешься, несчастный отец! ты только что несчастен, но невинен. О! положение твое есть блаженство противу преступника виновного, которого совесть убивает здесь на земле, а там, в вечности, ожидает горькое мздовоздаяние.

Так прошло около двух часов. Они плакали, утешали один другого, отирали слезы и опять плакали, обнимаясь.

 

Глава II

Новый князь Чистяков

Пришло время обеда, но об этом ни один из них не думал. Стол был накрыт, но никто из слуг не смел доложить хозяину. Когда еще была дочь его при нем, то и она не смела сделать того без позволения. Так завел Причудин, желая, чтобы никто не мешал ему в то время, когда он отделялся от земли и возносился к трону вечного, испрашивая милосердого прощения в грехах своих.

— Итак, — спросил Гаврило Симонович, — тебе, любезный друг, неизвестно, куда девался сын мой? Каким же случаем ты лишился его? Не бойся, не скрывай от меня истины; я привык переносить великие несчастия. Больно было сердцу моему, очень больно, когда я, вошед в свою деревенскую избу, не нашел сына! Так, я походил на беснующегося; но тому уже прошло с лишком двадцать лет. Воспоминание, правда, горестно, но ничего не значит против того, когда оно было начальное чувство потери. Власть вышнего неограниченна, и должно покориться ей без роптания.

— Выслушай мое признание, — сказал Причудин и начал: — Покойный дед мой был тоже князь Чистяков и жил в первой молодости своей в сельце Дурнове, где такой же урожай был на князей, как и в Фалаеевке. Он приходился деду твоему в осьмнадцатом колене, что доказывает древность и обилие нашего дома. Наскуча единообразностию деревенской жизни и не имея по смерти отца почти никакого имущества, он оставил родину и пришел в Орел.

Тут благоприятствующая судьба управила шаги его в дом богатого купца Причудина, которому представил он свои услуги. Купец был хотя и богат, однако не презирал бедных князей, как ныне водится, и принял его в дом свой в качестве работника. Молодой Вавила, дед мой, не погнушался с своей стороны сим званием. Он принялся за дело свое плотно и в течение немногих лет успел так много приобресть доверенности хозяина, что тот сделал его приказчиком. Дед мой имел особенную способность к торговле, приносил много барыша, и хозяин, увидев верность его и честность, выдал за него дочь свою, единственную наследницу. Князь Вавила в воздаяние некоторым образом за благодеяние тестя кинул свою фамилию, напоминавшую ему его сиятельное нищенство, и принял фамилию Причудина. Я, внук его, лишась родителей, начал управлять довольно умно большим имением, и с каждым годом богатство мое умножалось. Мне исполнилось сорок пять лет, как жена моя скончалась, оставя одну дочь Надежду пяти лет. Я был неутешен о сей потере, тем более что, владея большим имением, не имел наследника мужеского пола; жениться же в другой раз, сорока пяти лет, значит нажить сорок пять тысяч мучений на каждый день. Итак, я решился лучше допустить, чтобы исчезла фамилия Причудиных и Чистяковых, а имущество отдать на богоугодные дела, чем добровольно обязаться страдать, привыкши вести жизнь удовольственную. Так протекло еще пять лет, и я отдал дочь свою Надежду в пансион, лучший в сем городе, ибо мне хотелось видеть ее за дворянином. Вот что значит родиться от княжеской крови! Да, сверх того, мне нечего было другого и делать. Без жены и без родственников, на кого мог бы я оставлять дочь в случае частых моих отлучек по купеческим оборотам? Она же не такой товар, чтоб свободно можно было поручить приказчику.

В одно время вздумалось мне пересмотреть все старинные записки покойного моего отца. Я рылся и, между прочим, нашел небольшую тетрадку, по которой подавал он в церковь молиться за здравие и упокой. Тут увидел я в первой статье имя князя Симона Гавриловича Чистякова, а во второй — отца его князя Гаврилу.

Сердце мое забилось от радости. «Вот, — сказал я, — остались еще князья моей фамилии. Они, верно, люди бедные. Почему мне не взять у которого-нибудь из них малолетнего сына, не воспитать, как должно, не уделить части моего имущества, не обижая дочери, и не восстановить чрез то благородного дома. Вить когда ж нибудь и они были богаты!»

Размыслив таким образом, я стал осведомляться, где бы найти мне улусы князей Чистяковых. Я посоветовался с Никоном, молодым тогда, но вернейшим из моих приказчиков. Он разумно рассудил, что ничего нет лучше, как, начиная с родины моего деда, объездить несколько миль кругом, осведомляясь, нет ли где кого-либо из князей Чистяковых. Я охотно согласился, снабдил Никона разными наставлениями и деньгами и отпустил. Через три недели возвратился он к полной моей радости, объявив, что в селе Фалалеевке есть и подлинно князь Гаврило Чистяков, сын того покойного князя Симона, которого отец мой поминал за здравие. «Он недавно женился, — примолвил Никон, — также на княжне, и скоро будет отцом».

Таким образом, ты видел во мне того проезжего купца, который купил у тебя такие церковные книги, кои у него давно были. Я хотел только сделать тебе небольшой подарок, не возбудив подозрения, а не дал больше, чтоб не приманить к лени. Уехав, решился я новорожденного сына твоего сделать участником моего богатства, а покудова оставить на попечение матери. Я располагался взять его с вашего согласия, когда исполнится ему лет восемь, а между тем невидимо помогать вам. Но, любезный Гаврило Симонович, побег жены твоей (я знал это потому, что чрез каждые два месяца Никон потаенно осведомлялся) переменил образ моих мыслей. «Как можно ему, — говорил я, — содержать сына до осьмилетнего возраста, согласно с моим предположением? Если взять его теперь, отец не утерпит видеть сына как можно чаще; дитя узнает, что он — князь, а притом имеет богатого родственника, который взялся воспитать его, следовательно, никогда не оставит». Это могло помешать его нравственности, успехам в науках и моим намерениям.

Таким образом, я его похитил и сделал так, что отец не знал, где сын, а сей не понимал ничего о самом себе. Ах! прекрасные планы мои уничтожены ничего не значущим происшествием.

Воспитав его в совершенной неизвестности, после отдал я в один из здешних пансионов.

Едва переводя дух, с пламенеющим взором, приближился к нему князь Гаврило Симонович и спросил: «Не в пансион ли мадам Делавень?»

Причудин удивлялся изменению лица князева и его вопросу.

— Почему вы так догадываетесь? — спросил он с сильным движением.

— Потому, — отвечал князь, — что я знаю одного молодого человека, которого зовут Никандром. Он, ничего сам о себе не зная, воспитывался в помянутом пансионе на счет неизвестного благодетеля и был выгнан оттуда за один поцелуй, данный им девице Простаковой.

— Боже! Боже! — вскричал Причудин. — Это он, это мой Никандр, это сын твой! Сие самое обстоятельство разлучило нас!

Князь Гаврило Симонович стоял молча, глядел на небо, и слезы умиления струились по лицу его! «Благодарю тебя, творец милосердый», — говорил он с тихим восторгом человека, нашедшего потерянное сокровище, и бросился в объятия Афанасия Онисимовича.

— Ты его знаешь, — ты об нем слышал? Где он, где?

— Узнай, добрый старец, — сказал князь, — как непостижимы пути провидения! Молодой Симон, твой воспитанник, есть Никандр, сын мой!

Радостное недоумение изобразилось на всех чертах лица Афанасия Онисимовича. Он смотрел с восторгом на князя, простирал к нему руки и вдруг отступал назад; недоверчивость покрывала взоры его, и он говорил:

— Нет, я не стою вдруг такого благополучия! Ты меня приятно обмануть хочешь, Гаврило Симонович! Но сей отвечал:

— Никогда не обманывал я честного человека. Вот письмо, мною сегодни из присутствия полученное. Видите, тут молодой Симон подписывается Никандром, и господин Простаков в письме своем называет его тем же именем. Это значит, что мы оба вступили в дом его под сими именами, а обстоятельства принудили переменить их. Впрочем, сам Никандр расскажет все обстоятельства своей детской жизни.

— Это очень вероподобно, — отвечал Причудин, — но, не удостоверясь совершенно, не надобно предаваться безмерной радости; ибо, сохрани боже, если обманет нас в этом случае добродетель Надежда, как обманула меня Надежда, дочь моя, бежавшая из сего дома, из сих родительских объятий с каким-нибудь извергом, ибо честный человек, полюбя ее, мог требовать открыто. О, тогда горько будет, князь, переносить обман своего сердца! Я хочу лучше все узнать верно, точно; и если все так, как ожидаю, тогда предамся всей веселости молодых дней моих. Сейчас посылаю за Никоном, который приказчиком на холщовом заводе моем, за две версты от города. Я не теряю к нему прежней доверенности, но и видеть не могу. С тех пор как Никандра выгнали из пансиона, я не был на заводе, а он в моем доме. Он один может лучше всех нас решить сие дело, ибо он посещал Никандра как у няньки, так и в пансионе, приняв всегда вид приезжего издалека, дабы отклонить мысль, что родители Никандровы или родственники в сем же городе.

Афанасий сейчас вышел, послал повозку, приготовленную для князя Гаврилы и уже запряженную, как можно скорее привезть Никона; а другую коляску отправил искать Никандра по всем домам, где, по его мнению, вернее можно было найти. Когда возвратился он в покой, то князь сказал:

— Я припомнил одно обстоятельство из жизни Никандровой. Правда ли, что вы чрез Никона внушили няньке, будто он — побочный сын какого-то знатного человека?

— Так, — вскричал радостно Афанасий, — это правда! Никон сказал мне, что всегда по его приезде она мучит нещадно расспросами: кто это дитя, откуда, кто родители, есть ли родственники? Он не знал, что и отвечать. Итак, я велел сказать Никону, что дитя это есть незаконный плод любви двух знатных в Москве особ. Тут подтверждено ей наистрожайше хранить сию тайну, если не хочет лишиться обещанной награды. Но где! В тот же вечер узнали ближние соседи, дьячок, учивший грамоте, семинарист — началам счисления, а наконец, и сам Никандр. Я не только не сердился за такую нескромность, но радовался, что она приближает меня более к цели моего намерения, дабы Никандр и отец не знали друг друга до времени. К великому моему прискорбию, скоро узнал я, что отец моего воспитанника пропал без вести. Это обстоятельство удвоило внимание мое к последнему. При отправлении Никандра в пансион я наградил старуху вдвое более, нежели обещал. Соседки от зависти говорили: «Вскорми сто законных детей, так не получишь того, что эта ведьма за одного — прости господи!»

Когда они, таким образом разговаривая, более и более утверждались в истине своих заключений, коляска загремела на двор.

— Это, верно, Никандр, — сказал г-н Причудин. — Выдь на время, князь, в боковую горницу и молчи; я хочу прежде переговорить с ним.

Никандр вошел с встревоженным видом. Письмо, утром полученное, не выходило у него из мыслей. Купец дал знак рукою, и он сел.

— Что ты не хотел с нами отобедать, — спросил Причудин, — когда общий наш приятель отъезжает к общему также приятелю?

Никандр. Я не должен скрыть от вас, Афанасий Онисимович, что сегодни поутру пришло ко мне с почты письмо.

Причудин. Я читал то письмо, равно и твое к нашему гостю.

Никандр (встревожась). Оба? Итак, вы знаете, что он…

Причудин. Князь Гаврило Симонович Чистяков добрейший и честнейший из всех моих родственников! Он оклеветан в глазах малодушного Ивана Ефремовича. О! хитрый злодей оклевещет доброго человека и в глазах самого мудреца, — так диво ли Простаков, который, будучи добр от природы, верит первому впечатлению, и, не выезжая из деревни никуда, кроме в ближний уездный город, совсем не знает свойства теперешних людей; а люди за тридцать лет совсем были отличны от теперешних.

Никандр. Я безмерно рад, что вы таких мыслей о князе: я сам трепетал, не верил, но боялся худых последствий.

Причудин. Оставим теперь это. Скажи мне, молодец, что принудило тебя переменить имя? А после расскажешь мне все, что знаешь о своей молодости.

Никандр. Я совсем не переменял имени, благодетельный старец; а Иван Ефремович, отправляя меня на службу, был в затруднении, как сделать это, когда я не имел никакого звания и одно бесфамильное имя Никандра.

Тут молодой человек с чистосердечием доброго, послушного сына открыл все случаи, бывшие с ним в первых летах молодости. Он рассказал о своих науках и, когда дошел до того пункта, как выгоняли его из пансиона, он, хотя закрасневшись, упомянул, однако, и о невинном поцелуе.

Когда он кончил и вздохнул тяжко, доложили Афанасию о приезде приказчика. Он сделал знак, и Никон вошел, поклонился и стал в стороне, как водится у купцов, ожидая приказаний.

— Подойди ко мне, Никон, поближе, — сказал Причудин, — и погляди пристальнее на этого молодца; вспомни, не видал ли ты его когда?

Никон подошел, глядел с ног до головы на изумленного Никандра, наконец радостно вскрикнул, обнял его, прослезился и сказал сквозь зубы: «Это он! это тот самый, которого, помните, Афанасий Онисимович, мы…»

Он не кончил, как Причудин с криком кинулся в объятия Никандровы; из боковой комнаты выбежал растроганный князь Гаврило Симонович, протянул руки, повесился на шею к Никандру и говорил:

— Ты сын мой, Никандр! узнай во мне отца твоего, а в сем престарелом человеке — твоего друга и благодетеля.

— Как? — сказал Никандр в полубесчувствии, — вы?

— Я — отец твой, — отвечал князь, и Никандр пал к ногам его, обнял колена и рыдал.

О, как счастливы были они в это время!

Когда все несколько успокоились и сели по местам, Афанасий Онисимович сказал торжественно:

— Теперь пусть злые люди ненавидят нас, пусть клевещут, пусть преследуют злословием, которого мы не заслужили и, уповая на милость божию, не заслужим. Что нам нужды до их суждений, и суждений пристрастных, основанных на зависти, гордости, спеси и прочих таких же причинах! Поставим счастие наше в доброте сердец, в исполнении должностей относительно к богу и отечеству; не отпустим нуждающегося от дверей наших опечаленным и не станем заботиться, что мыслит о нас человек, блистающий звездами. Уверен, благословения первого достигнут к престолу судия правосудного, а поношения и проклятия последнего обратятся на кичливую главу его.

Часть дня, вечер и половина ночи прошли в радости и веселии целого дома. Последний из челядинцев чувствовал на себе щедрость и благоволение господина. Все были одарены, сообразно каждого званию и трудам. К ужинному столу приглашены были лучшие купцы в городе и частию дворяне, хорошие приятели Причудину. На дворе выставлены бочки меду, пива и вина и огромный стол для всех работников и слуг, приехавших с гостями. Афанасий Онисимович рассказывал всем с великим жаром, как бог нечаянно в тот день благословил его радостию, возвратив обиженного им родственника и потерянного питомца, князя Никандра Гавриловича.

— Так, почтенные посетители, этот бедный молодой человек, живший у меня под именем Симона Фалалеева, есть князь Чистяков, мой родственник, правда хотя и очень дальний, но у меня, с тех пор как бежала беспутная дочь, остался единственным и будет моим наследником. Так, наследником; а этот господин, почтенный отец его, другом моим и товарищем!

Разгоряченный неожиданною радостию и отчасти несколькими рюмками хорошего вина, Афанасий Онисимович говорил много, громко, и, относясь к каждому, спрашивал: «А? Каково?»

Все изъявляли удовольствие соответствовать усердно радости его, кто искренно, кто притворно, — ибо он был богат. Когда богач хочет, чтобы о счастии его другие радовались, то надобно хотя как-нибудь, но радоваться.

На другой день поутру, прежде нежели князь Гаврило с своим сыном вышли из спальни, г-н Причудин надел праздничный кафтан свой с серебряными пуговицами и пошел к г-ну губернатору; его не задержали в передней, ибо знали, кто он, и впустили в кабинет; но слуги знали также и господ городничего, исправника, судей, и не впускали. Тут, верно, есть какая-нибудь тайна?

Объяснив хорошенько его превосходительству свое дело, он просил сделать акт, по которому бы Фалалеев, служивший в присутственном месте, был уже князь Чистяков и принят в его канцелярию. Его превосходительство с охотою на все согласился; и через несколько дней Фалалеев торжественно провозглашен князем Чистяковым и помощником секретаря по канцелярии.

Князь Гаврило и Никандр Чистяковы были полны признательности к своему благотворителю.

— Я должен сделать больше сего из благодарности к вам, — говорил Причудин, — ибо от меня несколько лет были вы игралищем сурового случая, а теперь так великодушно прощаете.

По приказанию г-на Причудина тогда же начались в доме нужные поправки и перестройки, дабы сообразно с достоинством новых своих родственников он мог назначить им жилище.

 

Глава III

О деньги!

Когда все надлежащим образом было окончено, то Причудин отвел разные покои князьям, отцу и сыну, и приставил особую услугу. После того все принялись за дела свои: Никандр уходил в канцелярию, купец — в контору, а Гаврило Симонович занимался чем хотел. Послеобеденное время проводили в разговорах, или старики играли в шашки и вспоминали мелочи молодых лет своих. В один из таковых часов Причудин сказал: — Для чего ты, князь, не расскажешь нам своих приключений; а они должны быть довольно любопытны.

— Я хотел только об этом предложить вам, — отвечал он, — и приводил в памяти происшествия в тот порядок, в каком они со мною случились. Вечер хорош; пойдем в садовую беседку и назначим ее местом нашим повествований, пока летнее время продлится.

Они пошли, сели на скамьях, и Гаврило Симонович рассказал им начало свое и происхождение, успехи в любви с их следствиями. В несколько вечеров дошел он до того места в своей повести, как остановился в маленькой деревне Тульской губернии в избе доброй старухи, где и решился с помощию украденных у попа Авксентия денег прожить довольно времени нескудно и не будучи никому в тягость.

— Проживши в деревушке недели три, я кое с кем познакомился. Крестьяне уважали меня как мещанина, и притом нескудного. У проезжего торгаша купил я на несколько рублей всякой мелочи и роздал ребятам и девкам: кому зеркальцо, кому платочек, кому сережки или колечки. Эта пышность и щедрость привлекла ко мне новое уважение и благосклонность. Когда я входил в какую избу, поднимался радостный шум: кто сметал скамью, кто отряхивал со шляпы снег, — словом, все заняты были приятным беспокойством меня успокоить. Правда, и я неблагодарен не был. «Добрые, мирные люди, — говорил я, — вы столь малым довольны и счастливы! У вас не вижу я ни гордого старосты, ни спесивых князей, ни корыстолюбивых судей, как в Фатеже и Фалалеевке, и вы гораздо счастливее тамошних обитателей».

День ото дня откладывал я дальнейшее путешествие свое в Москву, и когда приходило на мысль, что должно оставить свою хозяйку, то я всегда делался пасмурен. Но не дряхлая старуха была тому причиною, а прекрасное общество, в кругу которого я тогда находился. Какое же общество, — спросите вы, — в дикой деревне, в избе бедной старухи? Да: тогда и мое воспитание не представляло уму и сердцу лучших удовольствий. По заведенному исстари обыкновению во всех почти краях России на зимнее время с позволения старосты (ибо полиция существует с тех пор, как в первобытные времена несколько семейств соединились вместе) молодые люди избирают хижину какой-либо вдовы или и замужней женщины, только бы не было об ней дурной славы, и назначают оную сборным местом для вечерних работ молодых девушек, куда и приходят они с веретенами, самопрялками, шитьем и проч.

Таковой-то чести удостоилась и моя хозяйка. Каждый вечер собирались к ней наши красавицы; одна пряла лен, другая шила, третий вышивала шелками, меж тем как звонкие песни их раздавались на всю улицу.

Хотя таковое увеселение и очень хорошо, однако оно скоро могло бы наскучить, если б деревенская политика не изобрела способа поддержать оное. Для сего открыт был невозбранный вход всем деревенским холостым парням. Не запрещалось, правда, присутствовать там замужним женщинам и женатым мужчинам, но слишком часто пользующиеся сим правом непременно прослывут распутными, а потому и примеры тому редки, и только одни молодые вдовы и вдовцы, хотя бы они были и с седыми бородами, могут без зазрения совести разделять сие веселие.

Девушки наряжались на посиделки (так называются сии вечеринки) как бы в церковь или идучи в гости к старостихе; а мужчины, ревнуя один другому в убранстве, приносили туда красавицам подарки и гостинцы, для хозяйки же все съестное, чтобы она приготовила хороший ужин; и когда она тем только и занята была, молодцы гремели — кто на гудке, кто на волынке, кто на рожке, а которые были покрепче грудью, пели всякие песни.

Когда я впоследствии времени в бытность мою в Варшаве представлял великое лицо секретаря первого вельможи, то бывал на самых великолепных концертах, слыхал пение лучших певцов и певиц парижских, римских и венских, но никогда не чувствовал такого удовольствия, как на посиделках моей хозяйки.

Когда все уставали — один надувать волынку, а другой петь, — тогда принимались есть и пить, и все сопровождаемо было веселым смехом и радостным шумом. Во все пребывание мое в хижине не заметил я ни одного томного взора, ни одного тяжкого вздоха, ни одного горестного на лице отпечатка. Таковые праздники непрерывно продолжались всю неделю, кроме середы, пятницы и всех праздничных дней.

В один воскресный день после обеда растянулся я на полатях, свеся голову, и размышлял о прошедшей и будущей жизни своей. Вдруг быстро отворяется дверь, вбегает высокая, дородная, прекрасная девушка (у простого народа всегда видно, женщина или девушка, по головной повязке или кокошнику) в парчовой телогрее на лисьем меху и в шелковом сарафане. Черные волосы ее переплетены были белыми бусами и коса — богатыми лентами. Большие черные глаза ее, осененные длинными ресницами, блистали; но только не светом кроткого впечатления, но какого-то дикого упоения, для меня совершенно тогда непонятного. Она казалась возрастом двадцати лет или с небольшим. Я никогда дотоле ее не видывал, но первый взор на нее внушил совершенное расположение души в ее пользу.

Когда вошла она в избу, или лучше, как и прежде сказал я, вбежала, то, остановись посередине и видя, что хозяйка моя спит на лавке, подняла такой ужасный хохот, что я вздрогнул и подвинулся назад, а старуха проснулась. Я опять высунул голову до носа, боясь, чтоб она меня не приметила и не замешалась. Тут начался разговор.

Старуха. А! это ты, Аннушка? Здравствуй, милая! Чему ты так обрадовалась, вошедши ко мне в избу?

Аннушка. Как же не смеяться? Я было сперва подумала, что ты уже умерла!

Старуха. Спасибо за усердие! Где была ты во все это время? Тебя целый месяц не видать на посиделках.

Аннушка. Все скажу. За месяц перед сим муж тетки моей из ближней деревни прислал звать к себе дядю моего Карпа и меня для того, что жена его, моя тетка, при смерти больна. Мы поехали, да и приехали… (Плачет.)

Старуха. О чем же плачешь, Аннушка? Лучше и здоровее без нужды смеяться, чем без нужды плакать.

Аннушка. Право? Ну, так я буду все смеяться. Приехавши, увидели мы, что тетка моя лежит на постели, бледна как мертвая, суха как щепка, а глаза такие смешные. (Хохочет.) Вить смеяться, ты говоришь, здоровее, чем плакать. (Начинает петь.)

Старуха. После напоешься, любезная Аннушка, а теперь скажи, что ты там видела и делала.

Аннушка. Изволь! Муж тетки моей, подошед к дяде, поклонился в пояс и сказал: «Не взыщи, любезный шурин, что я потрудил тебя. Видишь, сестра твоя, а моя жена, очень дурна. Ты богат, а я беден: пособи мне деньжонками, чтобы я мог позвать ворожею; а здесь у нас есть славная колдунья и знает исцелять всякие болести. За нею присылают из города даже, только она требует заплаты вперед, а без того ни с места. Таково-де водится и у городских лекарей». Дядя мой сильно поморщился и почесал в затылке, однако вынул кису и отсчитал своему зятю деньги, чтобы призвать колдунью. Она не замедлила приехать. Ах, какая страшная! (Хохочет.) Когда она стала подле больной, то начала на всех дуть, плевать и кривляться. Мы прежде испугались ее, но еще больше, когда и тетка моя начала дуть и плевать на колдунью и кривляться пуще, нежели она. То-то чудеса! После множества самых удивительных диковинок, какие делала колдунья, она призналась, что более уже за собою мудростей не знает и что больная, конечно, сильнее в колдовстве, нежели она, и, вызвав всех в светелку, она спросила мужа: не позаметил ли он за женою своею чего-нибудь особенного? Он отвечал, что не без того, ибо она повадилась по ночам ходить к соседу, давно уже прослывшему знахарем; и что он, подметя то, прокрался в сени его сквозь слуховое окно, а там и в избу, где нашел, что сосед учил ее чему-то мудреному. Сосед, осердясь на него, побил больно; зато и он, дождавшись жены поутру, так поколотил ее, что она и до сих пор не встает с постели. После сих слов дядя мой, взяв шурина за руку, сказал: «Я, брат, рос и жил долго в Туле, а потому более твоего знаю. Пойдем к жене твоей и попытаемся, нельзя ли вылечить ее моим лекарством. Вить я сам в таких делах знахарь, хотя и состарелся холостым».

После сего они пошли в избу к больной, и оба, вцепясь ей в волосы, сволокли на пол и начали лечить так чудно, что смешно было и смотреть.

Тетка кричала, скрипела зубами, дригалась ногами, но лечение продолжалось до тех пор, пока она не замолчала. Ее опять уложили на постелю и дали отдохнуть. Однако, как они усердно ни лечили, тетка на пятый день умерла; ее похоронили, и мы с дядею возвратились домой.

Старуха. Избави боже всякого знаться с знахарями и колдуньями! Долго ли до беды!

Аннушка. Прощай, бабушка; завтре я буду у тебя с самопрялкою; мне теперь очень хочется плакать; но как ты сказала, что смеяться здоровее, то я лучше буду смеяться.

Тут, засмеявшись громко, она вышла. Хотя я вошел уже в дальние края от Фалалеевки, гораздо дальнейшие, нежели какие посещал дядя мой, бывавший в Орле, однако не видал подобного явления. Будучи немало озлоблен смехом прекрасной Аннушки в таких случаях, в которых и самый холоднокровный, самый развратный невольным образом проливает слезы горести, я не знал, что об ней думать. Не забудьте, что теперь говорящий с вами ни воспитанием, ни родом жизни, ничем не разнился от жителей деревни, в коей ночевал тогда.

По выходе Аннушки, свесясь до половины с полатей, сказал я старухе: «Бабушка! не правда ли, что весьма редко видала и ты, как долго ни живешь на свете, таких прекрасных девушек столько бесстыдными? Возможно ли смеяться подобно бешеной, рассказывая последнее время жизни родной тетки? О, если б покойный князь…»

Старуха. Какая нам нужда до князей, голубчик? Ты, видишь, мещанин и, видно, все знался с благородными. Бог с ними! Если б знал ты, какова была Аннушка года за три, то, верно бы, не упрекал ее.

Я. Ты меня одолжишь, бабушка, когда расскажешь, отчего такая пригожая девушка стала так отвратительна.

Старуха. Изволь, Симоныч, я все расскажу тебе, и ты, верно, после не будешь ругаться ею.

Тут она взлезла на печку, села против меня, потерла лоб, почесалась в затылке, раза два кашлянула, как иногда делают готовящиеся сказать публичную речь, где б то ни было, и начала так:

— Я родилась в здешней деревне, вышла замуж, схоронила его и надеюсь, что и меня схоронят в ней же. Это я говорю для того, чтобы показать тебе, что вся подноготная здесь мне известна. Ты заметил на конце нашей деревни две избы, одна против другой через улицу. Они теперь пусты, как старые могилы.

Было время, что и в них жили люди, и люди добрые. В избе по левую сторону жил крестьянин Иван, старый вдовец, с своею дочерью Аннушкою. Ты ее видел, и более говорить нечего. По правую сторону — вдова Марья, также старая женщина, с молодым сыном своим Андреем. Ты не видал его, так надобно об нем кое-что сказать. За три года был он двадцати пяти лет, высок ростом, румян, силен, работящ.

Хотя Иван и Марья были беднейшие крестьяне в нашей деревне, однако и самые богатые не стыдились признаваться пред всем миром, что пригожей Аннушки лучше прясть, ткать и вышивать ни одна девушка не умеет; что удалого Андрея ни один молодец не превзойдет в прилежности к полевой и домашней работе. Общая бедность сделала, что избы их стали как бы общие. Иван, видя Андрея в своей, обходился с ним как с родным сыном; Марья так же поступала с Аннушкою. Как только Аннушке минуло семнадцать лет, а Андрею — двадцать пять, то родители ударили по рукам и назначили день свадьбы.

Мне уже около семидесяти лет. В это время перебывало в деревне нашей много добрых старост, а больше — злых. В то время как сосватали Андрею Аннушку, был уже у нас старостою теперешний Онисим. Хотя он и стар и своих детей имеет, а по-нашему должен быть брюзглив и скуп, однако Онисим прослыл и тогда уже во всей деревне старикам — братом, возмужалым — дядею, а молодым — отцом. Ты, Симоныч, не нов у нас и видел, как встречают его, когда он идет по улице. Ни одного подьячего так не встретят! Словом: староста Онисим вплелся в это дело, и, зная, как бедны жених и невеста, пришед к Ивану, сказал: «Ты добрый человек, Иван, но очень беден; будущий зять твой Андрей также дорогой парень, но также беден. Я, может быть, и не стою того, но богаче вас вдесятеро. Вот мое желание. Как скоро ты обвенчаешь детей, то я отдаю им пару лошаденок и одну корову, несколько овец и что нужно в доме. Разбогатеют — отдадут; не мне — детям моим. Когда я буду и в могиле, они, верно, вспомнят об Онисиме и детям скажут: «Онисим был не злой староста».

Иван поклонился ему до земли за такую ласку, и день свадьбы назначен. Староста нарядил несколько баб для вспоможения невесте в приготовлениях к венцу, а в числе их была и я. Воскресный день настал, и чуть показался свет, мы все были на ногах. Не успели третьи петухи пропеть, как у дверей избы Ивановой раздался стук, а потом и голос: «Гости!» Когда отворили двери, видим, что входит мужчина в синем городском кафтане, в красной рубашке, с черною бородою с проседью; он кинулся на шею к оробевшему Ивану и сказал: «Как? ты не узнаешь брата своего Карпа?» — «Ах», — сказал Иван с плачем и также повис на его шее.

Когда поуспокоились, то Иван рассказал о своих обстоятельствах, примолвя, что тогдашний день был днем венчанья дочери его с соседом Андреем. Дядя осмотрел невесту, покачал головою, расправил усы, погладил бороду и сказал: «Брат Иван! Ты знаешь, что я одинок на свете. Проживши в Туле более десяти лет, я понакопил кое-чего и решился провести остаток жизни с тобою и твоею дочерью. И в Туле считался не последним мещанином, а здесь и подавно таковым не буду. Для того-то я и вздумал в женихи твоей дочери выбрать тамошнего же мещанина. Он, правда, постарее меня, но зато умен и достаточен. Итак, кинь брат Иван, своего Андрея и дождись моего жениха. Невесте же на первый случай вот и приданое».

Тут вынул из-за пазухи большую, кожаную мошну, развязал и на стол высыпал целую кучу денег, все серебряных. Ни полушки медной не было! Все мы ахнули, а Иван не сводил глаз с серебра. Все от радости засмеялись; только одна невеста стояла бледна как снег, опершись о косяк. «Дядюшка, — сказала она со слезами, — на что нам серебро ваше? Мы и без него до сих пор были счастливы!» — «Ты деревенская дура, — отвечал отец. — Если мы были счастливы и без серебра, то с ним будем вдесятеро счастливее!» — «Что хотите, то и делайте, а я не хочу ни серебра, ни золота: отдайте мне одного Андрея». С сим словом она вышла вон. Два брата смеялись над упорством Аннушки, ударили по рукам и начали подгуливать. Никто во всей деревне ничего не знал о сем происшествии.

Ах, Симоныч; ты, верно, согласишься, что и у старух есть сердце, хотя не такое, как у молодых девушек, но все же сердце. Оно и теперь надрывается, когда вспомню о том, что после было. Выслушай меня далее!

 

Глава IV

С богатством ли счастье?

Пора была летняя, и солнце взошло уже высоко, как на дворе Ивана показался Андрей середи тучи народа. Он вошел в избу, поклонился на все четыре стороны и оторопел, увидя дядю Карпа, ему совсем незнакомого. Тут начали они, то есть отец невесты, дядя и нареченный жених, разговаривать.

Отец. Что так принарядился, Андрей?

Андрей. Как, батюшка; разве в день свадьбы не должно понаряднее одеться?

Дядя. Разве сегодне свадьба? Что ж я жениха не вижу?

Андрей. Не во гнев вашей милости, я жених.

Дядя. Не верю, да и верить не хочу. Я жениха знаю, как сам себя, и он должен быть сюда скоро.

Андрей. Когда ты не веришь, то мне и надобности мало в твоей вере. Где же невеста?

Иван. Опомнись, Андрей; это мой родной брат Карп, дядя невесты и тульский мещанин!

Андрей смешался в словах и не походил сам на себя. Опомнившись, он хотел приласкаться к дяде Карпу, но дядя Карп был неприступен. Во время сей расстройки растворяются двери и входит седенький, маленький старичок. «Вот Автоном, вот жених Аннушки», — вскричал дядя Карп, обнимая гостя. Андрей стоял, как береза в поле. Он не отвечал уже ни слова; сел на скамье у дверей и смотрел в пол так пристально, как будто бы искал там клада.

Надобно сказать правду, что седенький жених был одет еще пышнее дяди Карпа; однако все не помогло. Когда подвели к нему невесту и он начал говорить ей городские речи, она сказала наотрез: «Хотя бы ты был богаче вдвое, втрое, не хочу быть твоею!» — «Это ребячество, — сказал отец, — и оно пройдет. Чем-то потешит жених невесту?» Жених выбежал и скоро вместе с батраком втащил большой сундук, открыл его и начал вынимать: отроду не видывано таких сокровищ! Какие серьги, перстни, монисты, епанечки, сарафаны, кокошники, всего сила несметная! Дядя Карп, глядя на то, усмехался, а отец Аннушки смотрел, как голодный волк на задавленную им овцу… Невесту уволокли в особую избу; и сколько она ни рвалась, сколько ни плакала, мы одели ее в подаренные платья и привели пред жениха. Он взял ее за руку и потащил в церковь; мы все шли позади, а в некотором отдалении тащился Андрей. Он так одурел, что всякий почел бы его пьяным.

Не знаю, как и сказать, Симоныч. Тогдашний священник наш был пречудной человек: для него не было разницы, кто стоит в церкви, крестьянин, купец или дворянин. Он часто и много говаривал такого, что едва ли понимал и писарь мирской избы, однако и я кое-что поняла; именно: он говорил, бывало: «Пока вы стоите на молитве, то должны все равно молиться богу. Бог не смотрит на ваши наряды, а смотрит на усердие. Когда же выйдете из церкви, тогда помните, что вам поведено повиноваться старшим, как во всем свете водится. Он, бывало…»

— Однако, бабушка, — сказал я, перевертываясь на другой бок на своих полатях, — ты обещала мне рассказать об Аннушке.

— Изволь, — сказала она и продолжала рассказ. — Итак, когда началось венчанье, то отец Михаил, спросив, по обыкновению, у жениха о желании его жениться на невесте, получил в ответ: «Да!» Дошла очередь до невесты, — она отвечала: «Нет!» Батюшка изумился, а поезжане ахнули; о женихе и говорить нечего. Сколько дядя Карп ни грозил ей глазами, сколько другие ни делали знаков, — ничто не помогло. Ей предложен был вторично вопрос тот же, и тот же получен ответ. После чего отец Михаил, несмотря на просьбы дяди Карпа, заклинания жениха, не стал венчать. Как же стыдно было всем нам, а особливо жениху и дяде! Проходя мимо Андрея, я заметила, что он все еще плакал, но тогдашние слезы его совсем не походили на прежние.

Что и рассказывать тебе, каково Иван принял дочь свою, узнав об ее упрямстве. Я всегда ее любила, и рассказывать о ее горе и мне горько.

Когда Аннушку упрятали в чулан, то за чарками немного поуспокоились и решились терпеливо ждать, пока невеста угомонится. Три дни прошли в самом свадебном веселье, и мы праздновали, как будто бы в самом деле кончили дело. Одной Аннушки никогда не было на пиру нашем.

На четвертый день около обеда пожаловал к нам добрый староста. Все были ему очень рады, и дядя Карп поднес чарку лучшего вина. Он выпил и, севши, сказал: «Поздравляйте меня, добрые люди, я нашел клад».

Некоторые. Ахти! Велик ли? надолго ли стать может?

Староста. Для многих покажется ничего нестоящим, но для меня очень велик. А надолго ли стать может, не знаю; а думаю, что на самое короткое время.

Дядя Карп. Э! Пафнутьич! Будто ты мот! В чем же состоит он? В серебре, золоте, жемчуге? Ты знаешь, что я сам кое-чем промышлял в городе и цену знаю. Покажи клад, авось что-нибудь и куплю.

Староста. Он не продажный, а заветный; и, кроме меня, никому не дается в руки.

Жених. Выкушай-ка еще чарку да расскажи, как ты нашел клад. Мне во всю жизнь не удавалось.

Староста. Я и без чарки расскажу. В последний воскресный день, когда все мы были в церкви и видели неудачу его милости жениха, в самые сумерки приходит ко мне Андрей и говорит: «У меня давно уже нет отца; будь ты отцом моим и дай мне благословение!» — «На что?» — «Тебе известно, что я несчастлив. Не в дальней отсюда деревне квартирует полк, и начальник охотно принимает в свою команду свободных людей. Завтре поутру я буду там». — «Хорошо, сын мой; но старая мать твоя?» — «То-то и дело! У меня я остается только новая изба да старая мать! Возьми и ту и другую себе. Теперь война с бусурманами; вить надо же кому-нибудь умирать за царя и церковь. Может быть, меня и убьют: сделай поминки о душе моей!»

Я не мог слушать слов доброго парня без слез. Пошел к его матери, посоветовался, снарядил его всем нужным на дорогу, на что прошло два дня, и сегодни рано поутру, взяв правою рукою руку безутешной старухи, а левою рыдающего сына, вывел их со двора на улицу, указал ему перстом дорогу, ибо на ту пору слов у меня не случилось, и повел старуху к себе в дом, где и намерен держать ее в покое до самой ее смерти. Теперь дайте чарку вина и поздравьте меня, добрые люди.

Тут он сам взял со стола чарку и с великим веселием выпил. Все смотрели на него сперва с удивлением, а там подняли такой жестокий хохот, что стены тряслись; и дядя Карп сказал: «Так это-то клад твой, староста? Не завиден же!»

Отец и жених также хотели ввязаться, как сильный стук в боковой каморке заставил всех броситься туда. Как же испужались мы, увидя бедную Аннушку на полу без всякого движения. Долго бились мы над нею; наконец она открыла глаза, осмотрела всех пристально и так громко засмеялась, что мы еще более испугались. Глаза ее сделались, как два горячих угля, а щеки из бледных вмиг стали, как красный мак. «Что с тобою сделалось, Аннушка?» — спрашивали все попеременно; и она, вскочив с полу, весело отвечала: «Вы прежде смеялись, когда я плакала; теперь и я смеюсь! Ах, как же это хорошо! Он будет на сражении, его убьют, зарубят, застрелят, кровь его…» Тут она задрожала, села тихо на скамье, глядела на всех сухими глазами, перебирала пальцы, щипала одну руку другою до крови, и я не заметила ни одного вздоха. У первого старосты полились из глаз ручьем слезы. Он бросился к ней, схватил в охапку и, подняв вверх, спросил: «Что сделалось с тобой, милая девушка?» Она вместо ответа захохотала, прижалась к нему и сказала тихо: «Где я?» Тут все ясно поняли, что бедная Аннушка рехнулась.

Отец, дядя Карп и жених подняли страшный вопль, какой бывает при опускании в могилу любимого человека. «Теперь поздно, — сказал староста, утирая платком усы и бороду, с которых ручьем текли слезы, — я покудова возьму ее к себе; авось не даст ли бог своей помощи».

Староста увел ее, и мы обедали как на поминках. Много кое-чего было поесть и попить, но никто ни к чему не дотрогивался. Иван боялся взглянуть на брата Карпа, Карп — на жениха, а сей — на обоих. Но что говорить долго? Жених на другой же день уехал, через несколько недель умерла добрая Марья, и Иван, считая себя виноватым в смерти ее, закручинился, захворал и скоро после скончался. Карп взял к себе Аннушку, призывал множество знахарей, множество потратил денег, но помощи нет как нет; Аннушка все та же.

Тут старуха отерла слезы, сползла с печки и сказала:

— Добро, почивай, а я пойду навещу Аннушку. — Она вышла.

Тщетно вертелся я по полатям, не могши сомкнуть глаз. Образ любезной и не в меру несчастной Аннушки носился передо мною. Однако в самые сумерки начал я дремать, как опять дверь избы отворяется, и слышу вой моей хозяйки.

— Что тебе сделалось? — спросил я.

— Ах, Симоныч! Если бы ты видел! До самых сумерек сидела я у Аннушки и слушала ее унывные песни. Подали свечу, для того что дядя Карп лучин и терпеть не может. Вдруг кто-то стучится; отворяется дверь, и видим: входит высокий детина в зеленом платье, да и на шапке его зеленое перо. Мы сейчас догадались, что он — солдат и егерь. Аннушка уставила на него большие глаза свои, равно как и я. Она побледнела, а я, прости господи мое согрешение, была столько глупа, что, узнавши гостя, закричала: «Андрей! Ты ли это?» — «Андрей!» — сказала тихо Аннушка, протянула руки, хотела встать и опять упала на скамью. Все мы бросились к ней, она вздохнула раз, два, три; глаза закрылись, и, Симоныч, уже Аннушки нет более на свете. По первому зву прибежали и священник и староста и утвердительно сказали, что к завтрему надобно готовить гроб. Ах, моя Аннушка, милая Аннушка! Не сходнее ли бы мне, дряхлой старухе, опуститься в землю, чем тебе, милая девушка! Старуха рыдала неутешно. Я на один шаг, так сказать, видел несчастную, но не мог удержаться от слез.

— Что ж там делается? — спросил я.

— Сам посуди! Андрей или умрет скоро, или также сойдет с ума; дядя Карп как отчаянный; староста как малый ребенок; один добрый отец Михаил, хотя сквозь слезы, утешает всех. Не будешь ли ты завтре на похоронах?

— Сохрани меня боже, — отвечал я. — Не мудрено, что еще войдет блажь в голову поколотить дядю Карпа!

— Да он-таки того и достоин, — отвечала старуха и опять ушла.

Отдохнув довольно в сей деревне, я решился с первыми петухами ее оставить; хозяйка моя пришла домой около полуночи и, уставши от похоронных хлопот, крепко заснула. В уреченное время встал я, оделся, положил на стол несколько денег и, перекрестясь три раза, вышел на улицу и пустился в путь, прося бога сделать настоящую жизнь Аннушки блаженнее прежней.

 

Глава V

Страсть к наукам

Я был уже верстах в пятнадцати от деревни, когда взошло солнце, и твердо решился не останавливаться нигде более суток, дабы тем скорее достигнуть знаменитой столицы Москвы. Март месяц делал путь мой легким, и я чрез две недели достиг сей великолепной столицы, которая мечталась мне еще в Фалалеевке.

Я стоял у Серпуховских ворот около часа и пялил глаза во все стороны. Народ, подобно волнам большой реки, колебался. То въезжали в город, то выезжали в каретах, колясках, на санях, санках, а щеголи и на дрожках, ибо уже показывалась в некоторых местах каменная мостовая. Крик людей, стук и скрипение экипажей такой делали шум в ушах, что я с непривычки не мог ничего расслышать и в глазах затуманилось. Давно мне хотелось есть, но я боялся пройти ворота. Однако, видя других, которые не лучше были одеты, а входили бодро, перекрестился и последовал их примеру. Не успел я пройти улицею шагов сто, как ужас мой был неописан. «Поди! поди!» — кричали мне сзади. Я оглянулся, и вижу карету, быстро скачущую в шесть лошадей. Я бросился опрометью вправо. «Поди!» — кричат и тут. Карета мчалась встречу. В совершенном помешательстве кидаюсь влево. «Поди!» — встретило меня и там. «Ну, пропал я», — думал сам в себе; совершенное отчаяние овладело мною; я попятился назад и услышал звонкое: «Ах!» Едва успел оглянуться и увидеть молодую, богато убранную женщину, за которою шел господин, весь в галунах, и только хотел поучтивее извиниться, сказав, что у меня назади нет глаз, а потому простили бы великодушно, что я толкнул ее, как великорослый господин в галунах подбежал ко мне и так ловко треснул кулаком по макуше, что я зашатался и грянулся наземь. «Ах! — раздались опять разные голоса, но уже страшно басистые, — ах, разбойник! Но нет, не уйдешь!» Два бородатые мужика подняли меня, держа за ворот, и один говорил: «Видишь ли, злодей, что ты наделал! Целый лоток с пирогами опрокинул в грязь! Сейчас заплати мне за весь убыток, или пойдем на съезжую!»

— Что это такое съезжая, друг мой? — спросил я.

— А такое милое местечко, где сейчас допытаются правды и вдруг обиженной стороне окажут должное правосудие!

— Правосудие? — вскричал я задрожав. — О, изволь, друг мой, я убыток плачу! Как велик он? Мужик начал считать пироги.

— Видишь, их было тридцать три, и каждый по грошу; смекни-ка, что будет?

— Пятьдесят шесть копеек, — отвечал я.

— О, о! — говорил мужик, чеша затылок, — видно, без съезжей не обойдется?

— Да сколько же? — вскричал я нетерпеливо, вытащив кису с мелкими деньгами.

— А вот видишь: три раза по двадцати, и стало восемьдесят, да за три девять копеек, потому что эти три пирога очень изувечены; итого девяносто пять. Ну, отсчитывай, а не то ступай со мною! — Он взял меня за ворот; но я, боясь, чтоб не насчитал более рубля, сейчас расплатился и пошел далее медленными шагами, лепясь около стены. Мужик собрал пироги, обдул, обтер и опять закричал:

— Сюда, сюда! у меня горячие!

Прибившись к постоялому двору, я нанял уголок и расположился жить, пока не найду тропинки к славе я счастию. Хозяйский сын, великий весельчак, обещался на другой день показать Москву и все в ней любопытное. Он сдержал свое слово и неделю целую водил по всем улицам, площадкам и соборам. В первые дни с каждым шагом удивление мое умножалось. Как скоро попадался господин в галунах, я намеревался на сажень отпрыгнуть в сторону, но проводник меня удерживал за руку, говоря: «Не бойся, это простой слуга, но, как видно, богатого человека или мота. По времени узнаешь ты и таких людей, которые, промотав имение, живут только игрою; нередко ложатся спать с тощим желудком, а наутро выезжают в карете четвернею, имея лакея, блестящего золотом».

Скоро я познакомился с улицами московскими и, бродя иногда довольно далеко, находил свою квартиру, прося проходящих указать мне дорогу в улицу, в которой квартировал я.

Во время таковых прогулок я всякий раз останавливался перед дверьми, над которыми прибита была картина, изображающая корабль у пристани, из которого выгружали бочки на берег, где сидела госпожа богато одетая, а дьявол подавал ей виноград. Всякий раз рассматривал эту картину несколько минут. Однажды, как я глядел долее обыкновенного, вышел из дверей купец с черною бородою и спросил ласково: «Что ты здесь зеваешь, молодец?»

Я чистосердечно открыл ему удивление, что нарисованная госпожа с таким довольным видом берет виноград от злого духа, о котором и помыслить страшно! Купец захохотал громко и сказал: «О! видно, ты недавно здесь; а то бы довольно насмотрелся на таких духов. Здесь их много; и знатные барыни не отказываются от их прислуг».

Купец насилу мог вывести меня из недоумения, в коем был я погружен его словами, рассказав обстоятельно об арапах. «Как я примечаю, — говорил он, — что ты здесь не имеешь никакого дела, не хочешь ли идти ко мне в приказчики? На первый случай занятие твое будет немудреное; а именно: из бочек переливать вино в бутылки и, засмолив их, приклеивать ерлычки. Содержание у меня недурное и плата достаточна».

Я с охотою согласился на его предложение, в тот же день рассчитался с содержателем постоялого двора, перешел в погреб к купцу, искупил постель с прибором, на толкучем рынке — изрядное платье в купецком вкусе, и на другой же день вступил в отправление должности, любуясь сам собою.

Время текло быстро. Дело свое делал я сколько можно лучше, и все меня любили, то есть хозяин, жена его и кухарка. Я старался быть всеобщим другом и успел всех в том уверить. Настала весна. Хозяин мой, Савва Трифонович, любил меня как родного. Каждый раз как езжал он на Воробьевы горы или в Марьину рощу с самоваром и пирогами, женою и приятелями, всегда брал и меня. Жизнь моя была покойна, но скоро переменилась от самого мелочного случая.

Однажды, будучи в погребу один, услышал я голос прохожего, кричащего: «Книги, книги!» Охота читать была во мне одною из врожденных. Я зазвал его и купил несколько поэм, трагедий, комедий и философических романов. Заплатя деньги, я получил от торгаша в придачу: «Логику» и «Метафизику» Федера и Баумейстеровы сочинения.

Я проводил целые ночи в чтении; прочел поэмы, трагедии, комедии и оперы, но, признаюсь, не нашел в них ни складу ни ладу. Везде ложь, фанатизм, приноровление ко времени, старание угодить большим людям.

«Эти вздоры меня не тронут», — сказал я важно, уложив все поэмы и феатральные сочинения под кроватью, чтоб могли пауки завести гнезда прочные. Начавши читать метафизику, я не мог не плениться, хотя и ничего не понимал. Чем далее читал, тем воображение мое становилось пылчее; но — увы! — чем с большим жаром старался я постигнуть истину, тем с большим жаром она от меня уклонялась. Я гонялся за нею, как страстный любовник за несговорчивою красавицею; но проку не было нисколько. Занимаясь метафизическими делами, я забыл о физических, то есть засмолять бутылки и прилеплять к ним ерлыки. Господин Савва Трифонович заметил упущение по должности, напомянул мне раз, другой, а после сделал и выговор.

— Что же делаешь ты, господин Чистяков? Разве все спишь?

— Ах, нет! — отвечал я, — меня соблазнил злой дух, и я начал учиться метафизике!

— О небо! — вскричал купец, — и подлинно злейший из нечистых духов в тебя вгнездился! Возможно ли, не зная ничего более, как читать и писать, и то кое-как, приняться за такую великую науку? Если хочешь быть счастлив и продлить свой век без больших хлопот, то, пожалуй, кинь метафизику, а всем сердцем прилепись к познанию доброты вин и искусству поддабривать. Будущим великим постом еду я в Петербург покупать на бирже вино, возьму тебя с собою, и ты скоро ко всему прилепишься и по времени будешь сам хорошим купцом! Подумай-ка хорошенько о деле и кинь пустяки!

Сколько ни умно говорил купец, но никак не мог выбить из головы моей прелестной метафизики, в которую влюблен был я страстно и клялся вечною верностию. Я ужасался изменить такой великой науке, которая измеряет все сущее и несущее; рассуждает о духах, об аде, рае и о прочем такой же важности.

Добрый Савва был терпелив; великодушно сносил леность мою еще несколько месяцев; наконец, видя, что я близок к помешательству, сказал однажды:

— Ну, Гаврило Симонов, вижу, болезнь твоя неизлечима. Так и быть; буди воля божия! Я тебя полюбил и хотел устроить твое счастие; но как всякий человек полагает счастие по-своему, то и я не противлюсь. С приятелем моим Бибариусом, славным здешним метафизиком, уже я условился. Он соглашается принять тебя к себе, поить, кормить и обучать всем наукам в течение трех лет за сходную цену. С богом!

— Нет, великодушный покровитель мой, — вскричал я, тронутый его щедростию, — я сам столько имею денег, что могу довольствовать высокоученого Бибариуса.

— Оставь упрямство, — отвечал купец, — надень это платье, мною приготовленное, и пойдем. — Он купил для меня кафтан, панталоны и жилет — словом, все нужное, чтоб представлять порядочного статского человека.

Когда одевался я, он говорил:

— Если страсть твоя к метафизике простынет, как обыкновенно простывают все страсти, то приходи ко мне опять, надень прежнее твое купеческое платье и будь участником в трудах моих и выгодах.

— Нет, — говорил я, — этому не бывать! Статочное ли дело, ученому человеку нацеживать вино в бутылки и засмолять их? Ему гораздо приличнее вот так, например… — Тут я схватил бутылку, мигом раскупорил и, к великому удивлению Саввы Трифоновича, выдудил одним разом полбутылки вина.

— Вижу, — сказал он, — что в тебе есть способности быть ученым человеком!

Бибариус принял нас весьма дружески и не знал, где посадить почтенного Савву Трифоновича. Он был уже седой старик, хотя имел не более пятидесяти пяти лет от роду. Науки изнурили тело его. Смотря на бледное лицо, впалые глаза, трясущийся весь состав, нельзя не сжалиться и не почувствовать сильного омерзения к учености; но я был непоколебим. Условия заключены, телеги с моим имуществом и платою господину Бибариусу приехали, и я остался в его доме, проводя со слезами честного Савву.

— Не плачь, друг мой, — говорил купец, — мы не навек рассталися. В начале каждого месяца бываю я с книгою у господина Бибариуса. Мы будем видеться не редко.

На другой же день принялся за меня ученый и начал с этимологии латинского языка. Он был и подлинно знающий человек, а я прилежный ученик, и потому дело шло успешно, и оба были друг другом очень довольны. По утрам проходили, кроме латинского языка, историю, географию и мафематику. Послеобеденное время посвящено было рисованию и музыке, чему научил меня особый учитель, приятель Бибариуса. Праздничные дни посвящены были покою. Я или прохаживался, или рассуждал с гостьми, посещавшими моего профессора, также людьми учеными, или на досуге дудел на флейте. По прошествии года я довольно был силен в латинском языке и других предметах. Бибариус был рад, и Савва Трифонович еще больше. Он из благодарности удвоил плату, и потому почтенный профессор принялся с новым жаром на другой год. В присутствии Саввы он открыл уроки свои рассуждением, что начать учиться, так же как начать исправляться в пороках, никогда не поздо. «Многие, — говорил он, — начинали знакомиться с науками в маститой старости и достигали степени великих философов. Дарования в людях разделяются розно. Одни в первой юности обнаруживают величие и богатство своего гения, каков был Пиндар, Тасс, Волтер и другие, которым удивлялись уже и тогда, когда они не могли надеть платье без посторонней помощи. Другие, напротив, как, например, Мильтон, в преклонной старости начали свои творения, достигали храма славы и получили венцы, вечно зеленеющие, хотя могилы их поросли травою, прахи разрушились и рассыпались. Памятники великих людей воздвигнуты в душах потомства; и они не прежде разрушатся, как солнце померкнет и прежняя нестройность воцарится в мире».

После такого предисловия Савва Трифонович удалился, вероятно опасаясь, чтобы не соблазниться и не кинуть погреба, пристрастясь по-моему к наукам. Тут началась логика, математика, энциклопедия, римские права, моральная философия и проч. и проч. Словом, в продолжение еще двух лет я сделался самым ужасным ученым, который готов нападать на всякого прохожего и мучить диспутами о душе, об уме, о жизненных духах и других важных предметах. На флейте также играл довольно приятно. Торжество мое было неописанно. Где ни ходил я, что ни делал, все мечтались мне разные части философии. Потеря Феклуши нимало меня не трогала. Конечно, должно было сему случиться, чтоб соблюсти равновесие мира. Почему знать, что не расстроилась бы Harmonia praestabilitata, если б не украли моего сына? Даже во сне мне являлись жизненные духи в видах различных.

Надобно признаться, что профессор мой, как ни учен, как ни добр, был, однако, человек и имел слабости, не говоря о великой склонности к раскупориванию бутылок, он же пламенно любил и жену свою, о которой я не сказал ни слова, потому что в течение трех лет не видал ни разу и от него не слыхал ничего, а знал от посторонних. Так он был очень ревнив? — спросите вы. Разумеется! Другая слабость, — кажется, несовместна в голове ученого человека, — страшно боялся чертей, привидений, мечтаний и всего тому подобного. С великим жаром рассуждал он о чертях, доказывая возможность не только их существования, но и явления людям в различных видах живостных. «Ибо, — примолвил он, — если б черт (которое имя происходит от слова «черчу, очертываю», то есть окидываю сетями, ловлю) явился в собственном виде, человек не снес бы того и, конечно б, умер».

Я крайне дивился сим слабостям в таком разумном старике.

 

Глава VI

Успехи в любви и науках

Когда курс учения кончился и я в глазах Бибариуса, и особенно в своих собственных, казался достойным вступить в большой свет для сыскания звучной славы, учитель мой в один день велел мне быть готову выдержать испытание. На сей конец созвал он около дюжины ученой собратий, которые в таких случаях никогда не отказываются от зва, и пригласил Савву Трифоновича, который и явился, сопровождаемый работником, обремененным кульками; а что в них было, легко всякому догадаться.

Тут каждый из ученых начал задавать мне вопросы, кто из онтологии, кто из пневматологии, кто из богословии естественной. Сначала я немного смешался, но скоро так приосамился, говорил так резко, что самых испытателей привел в удивление. «О! видно, вы, господин Бибариус, — говорили почтеннейшие мужи, — не тщетно теряли время над сим человеком; он стоит похвалы и награды».

После сего старший из них встал, взял большой исписанный лист бумаги и прочел гласно, что Гаврило Симонов сын Чистяков получил свидетельство об успехах в науках за общим их подписанием, которое иметь для всякого должно быть лестнее, чем множество патентов.

Все по старшинству подписали, и бумага вручена мне. Я был вне себя от восхищения.

После сего началась пирушка во всем значении сего слова и продолжалась до ночи, то есть до тех пор ели, пили и кричали, пока все осипли и языки не в силах уже были выговаривать и русских, не только латинских слов. Добрый Бибариус ни в чем не уступал каждому. В следующее утро я принес должную благодарность своему благодетелю за его попечения и клялся вечно оные помнить.

— Этого не довольно, — говорил старик, — что я сделал; я приискал тебе и местечко, которое вскоре ты получишь. Тебе известен господин Ястребов, которого племянников обучал я некогда; он — знатный дворянин. Секретарь его — уже старый человек и более не нужен; а потому, как скоро кончит он какое-то важное поручение в Петербурге, то тотчас и отставлен будет, а на его место будешь определен ты. Не давись: он это обещал мне и, верно, сделает!

— Я не тому удивляюсь, — вскричал я, — что вы хотите еще меня благодетельствовать; я знаю ваше доброе сердце и привык видеть беспрестанные ваши одолжения! Меня поражает то, что его превосходительство хочет удалить человека за то, что он устарел, служа ему!

— Это в моде между знатными людьми, — отвечал Бибариус с важностию опытного человека. — Всякий хочет теперь иметь секретаря — молодого человека, который был бы ловок, умел ходить, сидеть, смотреть, как водится в свете, и был бы собою недурен, чтобы гости и гостьи не улыбались, на него глядя. Это и благоразумно. Что толку в старике, как бы он знающ ни был?

Я поверил господину Бибариусу и спокойно ожидал отставки устарелого секретаря. Вы спросите, неужели-таки все эти три года провел я так единоообразно, без всякого приключения, которое бы стоило того, чтоб о нем упомянуть? О! со мною случилось немаловажное приключение, которое, сколько ни было само по себе приятно, однако после погрузило меня в печаль и сетование.

Однажды под вечер вошел ко мне Бибариус с веселым видом и выступая прямо, что было редко, ибо он ходил обыкновенно повеся голову. Несколько раз гляделся в зеркало, гладил себя по щекам и прихорашивался. Я думал, не с ума ли сошел господин ученый, как он подошел ко мне и спросил:

— Каков я кажусь тебе, господин студент? не правда ли, что ты почитал меня дряхлым и ледащим, ни к чему не годным старичишкой? А? не так? Знай же, что очень ошибался! Сказать ли правду? Я чрез несколько месяцев буду отцом: жена моя сегодни мне то объявила!

Тут обнял меня дружески и, севши, продолжал:

— Я буду говорить с тобою откровенно. Около пяти лет, как я женился на дочери пастора. Как она ни была ловка, приятна, занимательна, однако я заметил, что уже были у нее родины. Хотя сие меня и не очень трогало, однако я, не знаю почему, сделался ревнив, и в продолжение пятилетней брачной жизни ни один мужчина не видал жены моей.

— Ревность есть порок, — отвечал я, — и надобно от него остерегаться. Иногда муж, слишком ревнуя к своей жене, сам бывает причиною, что она забывает правила благопристойности и делается неверною.

— Быть может, и правда, — отвечал профессор, — но дело иное — преподавать уроки нравственной философии, а иное — поступать по ним. Возьми всех великих людей нашего отечества и увидишь, что и они не без слабостей; пишут так, а делают иначе. Итак, мудрено ли, что профессор метафизики ревнив, а особливо имея на то основательные причины? Так, молодой друг мой, я из всех возможных зол избрал меньшее, то есть, женясь, я запер жену, как колодницу, и до сих пор никуда не выпускаю. Приятно мыслить мне, что в этом отношении я — султан, хотя у меня одна, а не тысяча невольниц.

— Дело доброе, — говорил я, — но зачем жену вести на счете невольницы?

— Кто хочет быть совершенно покоен, — отвечал профессор, — тот, по моим мыслям, должен так делать. Творения, женщинами называемые, суть нечто особенное! Что сегодни их прельщает, то завтра будет предметом ненависти. Что любит поутру, то под вечер сделается постылым. Из одной ветрености, любопытства, от безделья, или, как они сами выражаются, вздумалось полюбить то, что прежде было в омерзении. На сем глубоком познании основал я брачную жизнь свою; и благодарю провидение, что до сих пор не имел причины раскаиваться. Нимфодора, жена моя, кроме меня и старой поварихи, никого не видит; зато она целомудренна, честна, предана мужу и скоро его сделает отцом миленького Аполлона или молодой Музы!

— Ваше добросердечие и откровенность, — сказал я, — требует ответствия. Признаюсь перед вами, что и я довольно счастлив в любви, скоро буду отцом и всем, однако же, обязан ревнивому мужу!

— Как? каким образом? — вскричал Бибариус.

— Извольте выслушать, — отвечал я, — и после судите. Около шести месяцев назад, идучи по нашей улице и рассуждая о аргументах a priori и a posteriori, противу соседских ворот услышал я тихий голос: «Гаврило Симонович!»

Я остановился, увидел древнюю старуху и спросил, что ей надобно.

— Хотите ли быть счастливым человеком, — говорила старуха, — и умеете ль хранить тайну?

— Сколько тебе угодно, — отвечал я, предчувствуя, что это будет любовное приключение. Проводница взяла меня за руку, привела на дворик, что подле нашей квартиры, и ввела в покой. Там нашел я прекрасную женщину около двадцати пяти лет, которая приняла меня учтиво.

— Какова она приметами? — спросил Бибариус побледневши, — и не смежны ли покои те с нашими?

— Что с вами сделалось? — вскричал я. — Вы несколько переменились в лице!

— Это ничего, — отвечал профессор, успокоясь, — у меня такая привычка; ревнивость к жене переменилась во всеобщую. Я не могу покойно слушать ни об одном любовном приключении, не поставя себя на месте бедного мужа, отца или брата. Однако это ничего. Пожалуй, продолжай, а я мешать не буду.

— Когда обыкновенные приветствия кончились, — говорил я, — красавица извинилась в причинении мне труда звом своим. Я узнал, что она несчастна и требует моей помощи. «Я слышала, — говорила она, — что вы человек искусный и знаете способ помочь злополучной. Муж до такой степени ревнив, что я со дня брака до сих пор не вижу в глаза ни одного мужчины; он утешается моими стонами, но не доставляет мне никакого удовольствия и держит взаперти, как узницу. Я не в состоянии более терпеть; хочу с ним развестись и в этом требую вашего содействия».

Прежде нежели мог я что-нибудь советовать, чувственность сказала мне: «Не упускай удобного случая». Я послушался ее голоса и скоро был счастливым любовником. Едва первые порывы страсти кончились, как услышали мы звук ключа, отпирающего дверь той комнаты, где мы находились. «Боже мой, — сказала незнакомка, — это муж! Куда деваться?» Тут схватила она меня, указала рукою, и я вмиг очутился под кроватью. Муж вошел, пыхтел, шарил, жена тысячу раз спрашивала, что ему надобно, но он не отвечал ни слова. Когда ушел, заперши по-прежнему дверь, я выполз из-под кровати и наградил прелестную половину его нежнейшими ласками. Она клялась мне безмерною любовшо, а меня принуждала обещать хранить тайну и никак не разведывать, кто она такая!

Около полугода прошли в таких забавах. Муж очень часто заставал нас, но присутствие духа моей любезной никогда ее не оставляло. Она прятала меня то в шкап с черным бельем, то в угол за салопом, то где ни попалось, только бедный старик никак не мог найти своего соперника. Третьего дня она удвоила мое благополучие, объявив, что носит в утробе плод моей нежности. Итак, господин Бибариус, я сам скоро буду отцом, хотя и не будут называть меня сим именем!

Тут обнял я почтенного старика с сыновнею нежвостию, но он казался каменным. Пот лился со лба ручьем, колена его дрожали, он хотел что-то сказать, но только стон выходил из посиневших губ его. Не отвечая ни слова на мои приветствия, он вынул из комода ключ, взял меня за руку и повел в кабинет, в котором я не был ни разу, ибо он никогда не призывал меня туда. Я не нашел там ничего. Профессор отпер дверь в другую комнату, ввел меня, прошел еще две и, указав на вставшую с крайним удивлением женщину, спросил: «Она?»

Я чуть не лишился чувств, узнав мою незнакомку. Она была не в лучшем положении. Гнев на мою открытность, стыд при взоре на мужа сделали ее бесчувственною. Я ожидал важных происшествий, готовился выдержать свою ролю, как должно неробкому человеку, которого судьба поставила на скользкую дорогу, но дело обошлось без моей храбрости. Бибариус подошел к жене, ласково обнял ее и сказал:

— Не бойся! все известно мне, и я прощаю. Один я виноват. С сих пор клянусь оставить глупую ревность, ключ от дверей закинуть в колодец и плод любви твоей к сему другу любить, как родное чадо.

Я не ожидал такого оборота, а особливо от ученого; ибо класс сих людей нежность обращения ставит в порок. Но Бибариус был, как видно, сверх учености и умен. Я обнял его с горячностию сына и обещал не посещать более его терема. Мы все помирились и ужинали в первый раз все трое вместе.

Скоро секретарь г-на Ястребова возвратился из Петербурга, исправя очень хорошо свое дело, а потому скоро был отставлен, и Бибариус повел меня к боярину. Я трясся как в лихорадке, вступая в палаты вельможи. Юлий Кесарь не в большем был затруднении, переходя с войсками Рубикон, как я, переступая пороги. Г-н Ястребов был мужчина около сорока пяти лет, высокого росту, крепкого сложения и самого спесивого вида. Он кивнул головою к Бибариусу, окинул меня всего глазами и спросил: «Вы согласны на известном положении остаться служить при мне?» — «За счастие почту угодить вашему превосходительству», — отвечал я, низко изгибаясь. Он сделал мне несколько вопросов, на которые отвечал я удовлетворительно, и ему понравился. В тот же день простился я с благодетелем моим Бибариусом, который не мог удержаться от слез, расставаясь, и обещал с всею нежностью любить дитя, имеющее произойти от его супруги. Но бедный человек! Не прошло и месяца, как лишился скоропостижно жизни, и достойная супруга его, которую бросился было (я) утешать, спустя неделю по смерти мужа вышла замуж за какого-то француза, который отправлял стряпческие дела. Недоброхоты поговаривали, что жена немалое участие имела в апоплексии мужа, но мало ли что наскажут злые люди. Мне, как и должно, указали двери, и я кинул навсегда неверную.

Около полугода уже служил я г-ну Ястребову, и, казалось, были друг другом довольны. Я старался не только угодить ему или жене его, но самому последнему слуге в доме. Мало-помалу входил я к нему в доверенность и достиг того, что надменный вид Ястребова делался снисходителен при моем появлении. Скоро привык я к своей должности, писал и переписывал беспрестанно и приобрел доверенность г-на Ястребова до такой степени, что сделался его Меркурием в любовных делах, а с тем вместе получил офицерский чин и общее почтение от всех, имевших в нем нужду. Да! и великие люди не без слабостей. Все происходим от Адама!

Однажды, позвав меня в свой кабинет, он сказал: «Я полюбил тебя, господин Чистяков, и хочу сделать счастливым; только требую, чтоб ты был предан ко мне искренно и берег мои тайны, как должно секретарю». Когда я уверил его в беспредельной моей привязанности, он сказал: «Так, я богат и знатен, но не могу обойтись без посторонней помощи. Госпожа Бывалова вздумала полюбить меня. Она — дама знатная, давно вдова и везде уважена по бесчисленным связям родственным. Это последнее обстоятельство прилепило меня к ней всем существом, выключая сердце, ибо оно принадлежит прекрасной Лизе, которую я обожаю и которую содержу на своем иждивении. Видишь, что две противодействующие силы обладают мною, не говоря уже о жене, которая и до сих пор влюблена в меня до дурачества и преследует каждый шаг мой. Итак, господин Чистяков, это обстоятельство принуждает меня вверить тебе тайны мои. Года четыре назад жена моя, усмотря, что я отлично вел одну из ее горничных девушек, так осердилась, что готовилась подать разводную, и родственники насилу ее от того отклонили. Из сего ты можешь заметить, что надобно тайну хранить как можно лучше. Хотя я жены и не люблю, однако, имея возрастных дочерей, соблазна подавать не надобно. Вот тебе два письма: одно к Лизе с извещением, что буду у нее ужинать; а другое к госпоже Бываловой с извинением, что я до такой степени занят, что никак не могу посетить ее прежде завтрашнего утра!»

Едва я вышел из его комнаты, как одна из девушек позвала меня к госпоже. Я нашел ее одну, лежавшую на софе, опрысканную духами, натертую белилами и румянами.

Сделав мне предисловие, в коем объясняла надежду свою на мой ум и проницательность, она открыла, что тому уже около осьми дней, как прельстилась молодым драгунским офицером, который давно за нею волочится, и она, видя непорядки мужа, решилась сделать счастливым нового искателя; а потому намерена дать ему о том знать запискою, которую приготовила.

— Ну, — примолвила она, — можешь ли ты хранить тайну? а счастлив будешь! Доставь это письмецо к господину офицеру по надписи и ожидай надлежащей награды.

Я не знал, что и делать. Столько вдруг поручений! Отказаться после сделанной доверенности, значит раздражить. Итак, я, уверив ее превосходительство в совершеннейшей преданности, вышел, имея три любовные письма.

 

Глава VII

Награда чистосердечия

«Вот тут-то надобно показать, что недаром учился, — говорил я, оставшись наедине. — Всем угодить невозможно, а особливо в одно время; итак, надобно подумать! Его превосходительство на вечер будет у Лизы, поутру у госпожи Бываловой. Итак, теперь же побегу к сей знатной особе, а там и к прелестнице. Отказы надобно делать скоро. Хотя я теперь в связи с знатными людьми, однако дурных привычек их перенимать не хочу и волочить никого не стану».

Утвердясь в сих похвальных мыслях, я пошел к превосходительной. Вошед в переднюю с гордым видом, так, как секретарь и посланник знатного любовника, я был остановлен слугою, который не пускал меня далее.

— Ты, дружок, меня не знаешь, — вскричал я, — вот письмо от его превосходительства Ястребова, и я секретарь его, а притом и офицер.

— Хотя бы вы были он сам, то и тут нельзя. Ее превосходительство изволит теперь молиться, и никто не смеет помешать; подождите, она скоро позвонит.

«Молится, — думал я, садясь на скамейке, — вот забавно! Она молится вечером за те грехи, которые будет делать ночью. Прекрасно! Это значит располагаться в делах своих хозяйственно».

Уже составил я прекрасную речь, которую готовился говорить к прекрасной госпоже Бываловой, как она позвонила. Меня вводят, и я вижу женщину около сорока лет, застегивающую щипцы у молитвенника. Она умильно на меня взглянула, сняла очки и спросила: «Ты от него?» — «Так, ваше превосходительство», — отвечал я, подав письмо. Она взяла, вздохнула и начала читать; но приметно было, что чтение не очень ей понравилось. Кончив чтение, она наморщилась и после спросила: «Который вам год?» — «Двадцать осьмой», — отвечал я. «Что получаете жалованья?» — «И сам покудова не знаю; что угодно будет назначить его превосходительству».

— Если он скупо будет награждать, то приходите ко мне, — говорила новая моя покровительница, — я взяла на себя обязанность исправлять его недостатки.

Поблагодаря ее превосходительство за то участие, которое она во мне принимала, пошел с другим письмом к прелестной Лизе. Она жила в изрядных покоях, прибранных очень чисто. Вошед в гостиную, я увидел Лизу, роскошно лежащую на атласной софе. Когда прочла письмецо, то спросила: «Вы служите у господина Ястребова?» — «Так, — отвечал я, — у него исправляю я должность секретаря». — «Старайтесь не потерять этого места; его превосходительство бывает щедр и награждать любит. И прежний секретарь оставался бы, но он, будучи стар и притом неловок, не мог нравиться его домашним. Госпожа Ястребова, — продолжала Лиза, — не из числа древних пастушек, которые любили долго воздыхать по-пустому. Нет! она объявляет торжество своего победителя и сама ждет случая наградить его в минуту слабости, как она обыкновенно выражается. Но как у нее вся жизнь состоит из таких минут, то один насмешник сочинил изрядную эпиграмму, которая носилась по городу целые два дня».

— Почему вы так хорошо ее знаете? — спросил я. — Не думаю, чтоб вам случалось часто видеться!

— Напротив, — отвечала Лиза, — мы с нею хорошие приятельницы и часто сходимся в феатрах, клубах и маскерадах. Собственно из угождения к ней оставила я прекрасного офицера и занялась ее мужем. Я наперед поздравляю вас, господин Чистяков, с занятием настоящей должности и советую не упускать случая к выказанию своих достоинств.

Когда я вышел, то не мог надивиться ветрености Лизиной. «Правда, — говорил я, — письмо к драгуну довольно убедительный знак скромности госпожи Ястребовой, однако Лиза делает худо, да и глупо, о том объявляя, а особливо посторонним».

На другой день поутру, когда вошел я в кабинет Ястребова с бумагами, он показался мне весел и доволен сам собою. «Вы Лизе очень понравились, господин Чистяков, и она просила меня не оставлять вас в нуждах. Я обещал и сдержу слово; а на первый случай вот жалованье за прошедшие полгода и за полгода вперед».

Спрятав деньги в карман, я поклонился и, наполнясь благодарного усердия и преданности к особе его превосходительства, сказал с жаром: «Милостивый государь! Я почувствовал к вам искреннюю приверженность и старался доказать то во всякое время. Я был бы истинно счастлив, если б ваше доброе имя не страдало. Я очень понимаю, что значит честь, а особливо в высокой фамилии. Вы добродушны и смотрите вокруг себя спокойными глазами; меж тем другие клевещут, осмеивают и во зло употребляют доверенность вашу. Вот, милостивый государь, доказательство справедливости слов моих! Прочтите эту бумагу и принимайте свои меры!»

Тут подал я письмо жены его к драгунскому офицеру. Он прочел со вниманием, поглядев на меня пристально, и так захохотал, что я боялся, чтобы он не лопнул. Он велел позвать жену, и когда она явилась, то он все продолжал хохотать. Я не понимал, что бы это значило и как можно так веселиться, читая любовное письмо жены к офицеру. «Что с тобой, друг мой, сделалось?» — спросила жена весело и также смеясь, не зная еще и причины мужней радости.

— Я удивляюсь, сударыня, — отвечал муж, — что ты, имея дочерей-невест, сама так неопытна! Можно ли было думать, чтоб этот фаля, этот питомец Бибариуса, способен был к делам, требующим ловкости, тонкости и большой привычки. Ну, теперь ты сама себя наказала за непростительную нерасторопность. Думала ль ты, что нежное письмо твое, над которым, вероятно, столько времени ломала голову, вместо прекрасного молодого драгуна будет читать твой муж? На! Пошли с кем-нибудь другим!

Изумление супруги было неописанное, равно как и мое. Она покрылась багровою краскою и, приняв письмо, вышла, взглянув на меня крайне сердито. Я стоял, побледнев и дрожа во всем теле!

— Видишь, как ты глуп, господин студент! Что толку в твоих науках, когда они не делают тебя умнее, а вместо покровительства навлекают гнев и гонение. Ты стоишь большого наказания, но я извиняю; однако сам догадаешься, что после случившегося тебе в доме моем нет места. С богом! Выйди в сию минуту и больше не показывайся на глаза.

Как увидел он, что я от крайнего изумления не трогаюсь с места, то дал знак двум дюжим лакеям, которые схватили меня за ворот, вытащили из кабинета, таи приемной, там со двора за вороты и, толкнув в шею, оставили на улице.

«Ну вот тебе и награда за усердие и преданность! — говорил я, идучи по улице. — Видно, люди совсем переменились или в книгах пишутся одни небылицы! Я и до сих пор иногда вздыхаю тяжко, вспоминая о Феклуше, а господин Ястребов чуть не захохотался до смерти, читая об очевидной неверности жены. Чего ж ожидать от детей? Что скажет такая мать дочери, начинающей развращаться? Что подумает сын о всем поле, видя старую мать свою на пути страма и поношения?» Тут с чувством прочел я стишок из Горация, где стихотворец говорит:

Damnosa quid non imminuit dies? [75] Aetas parentum, pejor avis, tulit Nos nequiores mox daturos Progeniem vitiosorem. [76]

Я направил шаги к дому г-жи Бываловой. Привратник сказал, что она поехала к обедне, оттуда будет в гостях, там у вечерень, после в феатре, на ужине, — словом, меня уверил, что в тот день ее нельзя видеть. Итак, я пошел слоняться; побывал в Кремле, посетил некоторые церкви, и когда настало полуденное время, то я начал думать, в котором бы трактире отобедать. Подходя к одному, я остановлен был наружностию знакомого, как казалось, человека. Он стоял, опершись об угол и устремив глаза в землю. Лицо его было бледно, взоры пасмурны, платье в лохмотьях; это была картина нищего, стыдящегося своего состояния.

«Кто бы подумал, — говорил я, — что сей бедняк тот самый Хвостиков, который за два года так часто посещал Бибариуса, прежнего учителя своего! Но тот был полон, весел, а этот…»

Я подошел ближе и с сердечным участием обнял старинного знакомца. Когда первые приветствия кончились, он говорил:

— Так, любезный Чистяков; счастие гневно обратилось ко мне спиною. Теперь я в таком положении, что хоть в воду. Жена с грудным младенцем сидит без куска хлеба. Они ожидают меня, а чем мне их обрадовать? Я сам тощ, наг и бос!

— Это худо, — сказал я, — тем более, что сегодни и сам я лишился места единственно по глупости; однако у меня денег довольно, и я поделюсь, а там посмотрим! — Восхищение Хвостикова было непомерно; он не мог наблагодариться. Искупив все нужное к обеду, мы с довольными лицами пошли к нему на квартиру, где он просил меня пожить, пока не найду приличного места. Дорогою он мне говорил следующее:

— Первая глупость моя, которая стоит наказания, была та, что я по выходе из училища скоро женился, не подумав прежде, чем буду кормить жену и будущих детей. Марья, дочь дьячка, у коего квартировал я, была та соблазнительница. В первый год супружеской жизни померли тесть и теща и родился сын. Тебе известно, что в свете таков обычай, что без денег ничего нельзя сделать. Человек рождается, скрещивается, растет, женится, родит, умрет — на все и всегда надобны деньги; а как у меня их было мало, то в один год дошли мы до нищеты. Но пока был я при месте, то хотя кое-как пробавлялись; потеряв же с месяц тому назад место службы, я удивляюсь, как до сих пор не умер с голоду. Причиною сей потери было глупое чистосердечие и преданность к пользе вельможи! Тебе известно, что я служил в канцелярии графа Дубинина, человека знатного и слывущего умницей. Я преклонился к пользам его всею душою; старался как можно угодить, но гордый вельможа смотрел на меня тем величавым видом, который говорит: «Ты червь; ползай во прахе и считай себя счастливым, что я из презрения не хочу раздавить тебя!» Долго выискивал я способы обратить на себя милостивое его внимание, как, наконец, подумал, что нашел желаемое. Заметил я, что граф не только не знает правил русского красноречия, но даже и правописания. «Постой же, — думал я, — при первом случае обнаружу в себе великого знатока в том и другом; приобрету удивление, а там и любовь. Чьим достоинствам удивляются, тех и поневоле любят». Скоро нашелся к тому прекрасный случай. Граф, спеша куда-то ехать, подал мне письмо, сказав: «Запечатай и теперь же отошли по надписи». Когда я остался, то прочел письмо и к великой радости нашел, что в нем были беспрестанные ошибки против свойств языка, грамматики и правописания. Подумав хорошенько, я начал поправлять; чернил, вычернивал и так написал письмо графское, что ни одного слова живого не осталось. Совершив такой славный подвиг, я положил письмо к нему на стол и спокойно пошел домой, думая, как приятно удивится граф, узнав, что в штате его есть такой великий мудрец.

На другой день, как скоро явился я, он спросил: «Письмо отправлено?» — «Никак нет, ваше сиятельство; вот оно! Не угодно ли прочесть вновь; у вас было довольное количество ошибок, и я выправил; теперь думаю, получше будет!»

Представь себе грозный и вместе презрительный вид, с каким взглянул на меня граф Дубинин. Ужас объял меня; я дрожал; но преступление уже сделано. «Меня учить вздумал ты? — сказал он тихим и протяжным голосом. — Мне учитель не надобен! — С сими словами исщипал он письмо с моею поправкою в лоскутки, кинул мне в глаза и, отворотись, проворчал: — Поди с глаз, скот, и никогда не являйся!»

Вот тебе, любезный друг, моя повесть. Вперед поклялся я не поправлять ошибок знатных людей, чтобы после не каяться.

Когда он кончил рассказ свой, мы пришли в его квартиру, или, лучше, нору, где нашел я молодую женщину с дитятей. Она была довольно недурна, несмотря на нищенское платье; приняла меня ласково, особливо когда Хвостиков объяснился, что я — их благодетель. День прошел весело, и ночь проспал я покойно на войлоке.

Наутро пошел я к почтенной г-же Бываловой, но она была заперта в молитвенной; прихожу в другой и третий раз, и она то у обедни, то у всенощной. «Вот редкая женщина, — говорил я, — по-видимому, ей не более сорока или сорока пяти лет, а она только и думает о святости. Это похвально, и нельзя сердиться, что меня не допускает. Когда-нибудь да увижу эту добрую барыню, которая сама вызвалась пособить мне в нужде».

В сем ожидании провел я недели три и почти начал терять терпение.

 

Глава VIII

Невидимка

Наконец настало благополучное время; меня допустили к госпоже Бываловой. Она сидела на софе пред налоем, на коем лежала большая церковная книга и ноты. Она начала речь: «Ты, может быть, удивляешься, что я так долго тебя не допускала. Мне известно, что ты лишился места, и догадывалась, что ходишь ко мне искать покровительства; потому, прежде чем могла что-нибудь обещать тебе, хотела удостовериться, будешь ли ты того стоить, то есть имеешь ли те добродетели, которые мне нужны: терпение и скромность. Как ты оказался соответствующим моим ожиданиям, то я и склоняюсь в твою пользу. Хочешь ли служить у меня секретарем? Дело твое будет вести мою переписку, где ты должен сохранить нужную скромность; а в свободные часы читать мне духовные книги, на что понадобится терпение. Содержание все мое, а сверх того, и порядочное жалованье. Согласен ли?»

Что тут упорствовать? Я в тот же день переселился в дом ее от Хвостикова и месяца два провел очень хорошо. Дом госпожи Бываловой, один из лучших домов в городе, не мог мне не понравиться. Хотя служителей обоего пола было и много, но управитель, человек опытный, содержал в нем такой порядок, что все сие множество составляло как бы одно семейство.

Корреспонденция наша была не обширна, и мне заниматься письменными делами ее было нетрудно; но зато чтение житий немного тягостно. В десять часов вечера в доме все утихало, и я входил с нею в молитвенную, садился за налой, она подле меня, и чтение продолжалось иногда за полночь. Ее превосходительство вздыхала, плакала от умиления и говорила: «Ах! когда любовь человека к человеку бывает причиною важных происшествий, то что может любовь духовная?» Такой восторг мешал ей замечать, что у меня пересыхало во рте и язык мешался. Однако, как она всегда поступала со мною ласково, содержание было хорошее, жалованье получал исправно, а сверх того, и подарки, то я продолжал службу ревностно и не роптал; да она и наперед сказала, что я буду иметь нужду в терпении.

Прошел и еще месяц жизни моей в сем доме, как ее превосходительство сделалась больна и не выходила из спальни; а потому как письма, так и чтение остановилось, и я имел время отдохнуть. Однажды в полночь я просыпаюсь с удивлением. Нечто пламенное сжимает меня в объятиях, осыпая страстными поцелуями. На вопрос мой: «Кто?» — мне отвечают на ухо, так тихо, что с трудом можно слышать: «Молчи, любезный друг, и пользуйся своею победою. Если ты скромен, то счастье твое будет постоянно. Никогда не спрашивай меня ни о чем; в последний раз говорю с тобою». Незнакомка замолчала, но зато не переставала оказывать нежных ласк. Я кинул все расспросы. Часа чрез два невидимка ушла, а я уснул очень приятно.

На другой день пристально разглядывал я всех женщин в доме, но догадаться не мог. Одна толще, другая выше и проч. и проч. Постороннему, однако ж, нельзя. Проходит день, другой, неделя; болезнь госпожи моей не уменьшилась, и незнакомка продолжает посещать исправно мою келью. В угодность ей я молчал и не тратил времени в пустоглаголании. Чрез месяц, не к великой, однако ж, для меня радости, госпожа дома вышла, и занятия наши начались. Хотя невидимка реже ко мне приходила, однако все-таки бывала и ласки ее не охладевали.

Прошел год, как я блаженствовал в сем доме и не мог ничего пожелать лучше; однако враг искуситель наустил меня, и я пожелал видеть незнакомую любовницу. Как ни старался я умерить любопытство, представляя, что тем огорчу ее стыдливость; но нет! Демон силен; одолел мое благоразумие, и я решился употребить тот же способ, как и Апулеева Психея, желая увидеть нежного супруга.

В одну ночь, когда я пришел в спальню после чтений Миней, причем слушательница немало воздыхала, обращая слезящие глаза к небу, я зажег прежде приготовленный потайной фонарик, поставил его под кровать и с трепетом сердца ожидал прибытия таинственной богини. Она и не замедлила. Когда настала минута, удобная к открытию тайны, я склонил руку под кровать, вынул фонарь, открыл и — о небо!..

«Ах!» — вскричал я. «Ах!» — вскричала г-жа Бывалова.

Тут я увидел ясно свое неразумие, но весьма поздо. Пролитое полно не бывает. Ее превосходительство вскричала и скоро скрылась за висевшую картину. Я долго стоял как помешанный, а осмотрев картину, нашел за нею потайную дверь, которая вела в маленький коридор или гардеробную. Оставшись один в жестоком отчаянии, проклиная пагубное любопытство и любопытных, я оделся, спрятал в карман деньги и вещи, подаренные госпожою, сел в креслы и решился дожидаться окончания плачевной сей комедии.

На рассвете услышал я на дворе стук кареты и звук бичей. Когда же все замолкло, то управитель вошел в мою комнату, вручил почтительно письмо и стал к стороне, ожидая ответа. Я распечатал и читал:

«Малодушный!

Или не довольно оказала я тебе свою слабость, что решился сделать меня посмешищем целому дому? Разве ты был недоволен? Разве имел в чем нужду? Признайся, что нет; а только ветреность и хвастовство исторгли из рук твоих счастие, тебя ожидавшее. Я полюбила тебя нежно и хотела сделать счастливым, если ты будешь послушен. Я не находила надобности принуждать себя; ибо, имея большой достаток и знатное имя, мне не для чего лишать себя удовольствия. Видишь, какого благополучия лишился ты по своей необузданности? Теперь все потеряно, и невозвратно! Я уезжаю в украинские свои деревни; а ты, думаю, также не почтешь приятным оставаться в моем доме. Управитель мой выдаст тебе две тысячи рублей в награду за труды твои. Суди, сколько бы ты был счастлив, если б менее любопытствовал».

Первая мысль по прочтении письма была потребовать от управителя обещанных денег; но он извинился, представляя, что у него наберется не более тысячи рублей, которые и получу я, если дам расписку в две. Я охотно исполнил его требование, получил деньги и вышел с тем, чтобы никогда не возвращаться. Будучи богат, я нанял порядочную квартиру и слугу; занялся чтением, прогулками и феатрами. До сего последнего рода увеселений я скоро пристрастился; посещал почти каждое представление и вознамерился сам сделаться комическим сочинителем. Феатр всегда казался мне превосходным заведением, имеющим право едва ли не на большее уважение, чем некоторые училища. Правда, нередко лицо Александра Великого, или Тита Веспасиана, или Марка Аврелия представляет бездельник, развратник или плут. Но какое мне до того дело; только бы хорошо действовал. Что мне нужды, что девица, представляющая невинность, готовую взойти на эшафот, только бы не осквернить чистоты своей от прикосновения могущего тирана, на самом деле есть беспутная девка, которая ищет пожилых сиятельных сатиров, дабы поубавить золотистое их сияние? Если она на феатре богиня, с меня и довольно: пусть дома будет, чем хочет. Большая часть многоученых людей порицают актеров домашнею жизнию, а в некоторых государствах правосудие так было неправосудно и жестоко, что лишало их чести погребения.

Так рассуждал я на досуге, как объявили в газетах, что в такой-то день будет в первый раз представлена драма, в которой первую роль будет играть новоприезжая из Петербурга актриса Фиона. Если б я знал содержание той пиесы, то, верно, не пошел бы; но, не зная, я полетел. Народа было стечение великое; нетерпение всех видеть Фиону было чрезмерно, и едва показалась она, как гром рукоплесканий раздался по партеру. Я пялил глаза, сколько мог; и чем более глядел, тем больше уверялся, что славная актриса Фиона есть почтеннейшая княгиня Фекла Сидоровна Чистякова. Рост, осанка, голос — все, все открыло ее в глазах моих! Правда, она сделалась очень приманчива; но чего не делает время! Она, может быть, также училась у какой-нибудь профессорши, как я у Бибариуса. Различные чувства двигали мною. Любовь, ненависть, сожаление, гнев, чувственность и мщение попеременно овладевали моим сердцем. Когда зрелище кончилось и знатнейшие люди бросились на сцену ссыпать новую актрису поздравлениями и обнадежить выгодами, я пошел к выходу, дабы узнать жилище моей княгини, а после уже подумать, на что решиться. Хотя ей было уже за двадцать пять лет, но она с помощию искусства, а особливо на феатре, при свечах, казалась прелестною! Да кто в таких случаях из женщин и не прибегает к помощи искусства?

Подъехала богатая карета князя Латрона, человека весьма знатного, щеголеватого и великого охотника до актрис, танцорок и вообще всех нимф радости и веселия. Феклуша, осыпанная алмазами и жемчугом, вышла, исследуемая гайдуками и скороходами его светлости, села в карету и поехала. Я бросился бежать сзади и столько имел силы, что не упустил из виду ни на минуту. Карета остановилась на Тверской улице у великолепного дома. Феатральная богиня вышла и скрылась.

Почти всю ночь провел я без сна, рассуждая, что мне делать с своею женою. Я весьма хорошо знал по слуху, что князь Латрон есть человек значительный; а потому и заключил, что не он был похитителем моей княгини. Разные страсти меня тревожили; от любви переходил я к ненависти, и мщение кипело в сердце. С таким намерением переменил я квартиру и нанял комнату в трактире на Тверской улице, чтоб удобнее исполнить план свой. Дни проходили за днями и составляли месяц, а я страдал и не мог видеться с женою. Сто раз лучше не видать неверной, чем быть свидетелем ее бесчинства. Смотря на нее в феатре, я почти не узнавал ее. Та ли это Феклуша, которая в набойчатом платье выходила ко мне на огород или изгибалась под коромыслом? Нет! Это знатная женщина, воспитанная в неге и роскоши. Ее надменный вид, ухватки, поступь — все показывает глубокое познание нравов настоящего времени и уверенность в своем превосходстве и любезности.

Зима наступила. Вечером сидел я у себя в комнате и без всяких мыслей смотрел на дым, выходящий из моей трубки. Прошедшая жизнь представлялась мне в том порядке, как она происходила; задумчивость овладела мною, как голоса двух человек в боковой комнатке рассеяли меня. Они были трактирные мои знакомцы и соглашались звать меня пить чай. И подлинно, один скоро взошел, сделать предложение, и я не отказался. Один, молодой человек в двадцать пять или под тридцати лет, приятный собою, довольно востер, знающ в светском обращении и тому подобном. Товарищ его был около тридцати пяти лет, так, как и я, пасмурен, угрюм и нелюдим. Однако нам не мешало это быть веселыми. Выпив по стакану пуншу, мы сделались откровеннее обыкновенного, и веселый приятель спросил меня: «Скажи, пожалуй, друг мой, нет ли у тебя в Орловской губернии в селе Фалалеевке родственника князя Чистякова?» Сначала сей вопрос привел меня в замешательство; но я скоро оправился и отвечал бодро: «Ты удивляешь меня, говоря, что есть князья моей фамилии. Я сын серпуховского мещанина, очень бедного, и за воспитание, каково ни есть, обязан благотворению посторонних людей».

— Я очень рад, — сказал незнакомец, — что ты не из роду князей, из которых одного изрядно я попотчевал. Слушай мою повесть: она коротка и не наскучит. У меня есть прекрасное намерение, которое теперь же сообщу и тебе; я думаю, ты не откажешься пособлять честному человеку в добром предприятии. Уверяю, раскаиваться не будешь, ибо прибыль пополам.

Он начал следующим образом.

 

Глава IX

Тройственный союз

Отец мой, господин Головорезов, был богатый дворянин, имевший усадьбу и дом недалеко от славного города Курска. Воспитание мое было по-тамошнему самое лучшее. В семнадцать лет я умел читать и писать по-русски, а на французском языке мог браниться не хуже всякого француза. Отец мой любил до крайности псовую охоту и меня; мать же мою и сестру ненавидел, ибо последнюю почитал он залогом любви жены своей к кому-то другому. Хотя все соседи старались разуверить его в сем, как они говорили, предубеждении, однако отец мой находил причины им не верить. Главное упражнение мое было ездить с отцом на охоту; на досуге же я гонялся за дворовыми девками и, собрав слуг, велел им бить друг друга и не мог налюбоваться, видя кровь, текущую из зубов и носов, а волоса, летящие клоками. Отец дивился остроте изобретения сего и уверял, что я со временем буду великим человеком. Когда мать моя вступалась за кого-либо, отец кидал на нее взор презрения и заставлял меня плевать ей в глаза, что и делал я с великим искусством.

Дела наши шли довольно хорошо, но один неблагоразумный поступок отца все испортил.

Однажды он, возвращаясь с охоты, где был и я, заехал к крепостному нашему кузнецу. Как батюшка был тогда более надлежащего в духе, то начал очень нескромно шутить с женою сего Вулкана, пригожею чернобровкою, настоящею Венерою. Ковач сильно рассердился, и скоро дело дошло до того, что мужик схватил молот и грозил размозжить ему голову. Тут я советовал отцу отложить расправу до утра; но когда урожденный дворянин послушается совета, сколько бы, впрочем, оный ни был разумен? По его приказанию кузнеца схватили, связали руки и ноги, взвалили на наковальню, и батюшка имел удовольствие отомстить ему самым жестоким и позорным образом. Я возвратился домой и как ни наказывал псарям молчать о сей шалости, но проклятые проговорились, все в доме узнали, и не успел еще батюшка поутру воротиться из кузницы, как прибывшая из Курска команда его взяла, и через несколько времени его отправили, как слышно было, охотиться за Байкалом.

Оставшись полным господином над поступками своими, я захотел быть один господином имения; а потому, посоветовавшись с разумным псарем, поехал в город и подал челобитную, в которой изъяснял, сколько умел, что один имею право на наследство.

Дело мое длилось около полугода; я прожил уже четвертую долю имения, то на обеды, то на подарки, как, наконец, вышло в мою пользу. Сестру совершенно отлучили от наследства, а о матери сказано, что я обязан кормить ее по смерть.

Возвратясь с торжеством в деревню, я объявил решение суда. Бедняжки ахнули: мать рыдала, а сестра упала на колени. Но я был мужествен, как и должно дворянину; сестру вытолкал в шею, объявив ей, что в Курск прибыл из Москвы один князь, который охотно принимает к себе в услужение хорошеньких девушек; мать поселил я на скотном дворе.

Два года жил я прямо по-дворянски. У меня были каждый день пиры, игрища, скопление друзей бесчисленное; зато я каждую неделю давал и вексельки, но нимало о том не беспокоился. Один из приятелей уверил меня, что в Москве и Петербурге все знатные люди так поступают. Однако все скоро взяло другой оборот. Несговорчивые заимодавцы, наскуча моими отказами, приступили к суду, который был тогда для них уже снисходителен. Все имение мое описано, продано с публичного торгу; я выехал из деревни с двумя слугами и несколькими сотнями денег. В Курск стыдился я показаться, а потому поехал искать счастия в Орле. Но как и там, думал я, если не мое имя, то, верно, отцовское известно по сказанному происшествию, то рассудил за благо назваться щеголеватым именем князя Светлозарова.

В лучших домах принят я был отлично. Я не совестился рассказывать о своем богатстве, о знатности и силе близких родственников, а все с тем намерением, чтобы соблазнить какого-нибудь богатого купца отдать за меня дочь свою. Это — единственное средство поправить худые обстоятельства промотавшегося дворянина.

Между многими домами я очень часто вхож был к господину Перевертову, старому богатому откупщику. Он был большого роста, имел голову с котел, был сед, но вместе миллионщик, и потому принимаем был везде с отличною почестью. Он имел одну только дочь, устарелую невесту, и на нее-то обратил я все мое внимание, а отцу оказывал всевозможные услуги.

Старый Перевертов хотя был очень скуп для других, но для своих увеселений не щадил ничего. Обычай его был странный. Конечно, оттого, что родился в низком состоянии, он под старость не кинул подлых обычаев. Он имел на содержании купецкую дочь, крестьянку и горничную девку, которые стоили ему недешево. Сего рода богини требуют от богатых и старых любовников не менее расходов, как и знатные барыни.

Однажды старый Перевертов позвал меня таинственно в свой кабинет. Я думал, что он, уведав угождение мое к предурной его дочери, прельстился моим сиятельством и сам мне станет предлагать о женитьбе, как он вывел меня из заблуждения следующим объяснением: «Любезный князь! Ты, может быть, удивляешься моему вкусу, что я не ищу любви у этих щеголеватых барынь и их манерных дочек? Так! терпеть не могу тощих и бледных, вертлявых кукол, у которых в пятнадцать лет седеет воображение, утомленное феориею наслаждения в любви.

Мне нравятся одни простого состояния женщины, которые богаты телом; а до духа мне и дела нет! Знай, любезный князь, у меня есть на примете прекрасная крестьянка, хотя она слывет и княгинею. Около двухсот верст отсюда есть деревня Фалалеевка, наполненная бедными князьями. Жена одного из таких князей, не более двадцати лет от роду, румяна, здорова, полна. Я ничего не пожалел бы, только б ее достать в деревенский сераль мой. Не возьмешь ли на себя, милый друг, привезть ее; ибо мне в такие лета обольщать в глазах мужа трудно. Издержек я не пожалею; и дам тебе письмо к тамошнему старосте, который много мне обязан и не пожалеет трудов.

Подумав несколько времени, я охотно согласился. «Теперь-то и угодить старому сатиру», — думал я и чрез несколько дней выехал в сопровождении одного своего слуги, запасшись золотыми колечками, сережками, платками, тафтою разных цветов и прочими приманками деревенских красавиц. Я уноровил так, что приехал в Фалалеевку в самую полночь. Когда староста прочел записку, в которой, между прочим, сказано, что за содействие в моем предприятии обещается ему сто рублей, то не знал, как лучше принять меня. Мне хотелось быть никому не известным, а потому он отвел мне светелку, коляску запер в сарай, а лошадей — в конюшню и, узнав на другой день, в чем состоит дело, вышел молча; через полчаса вошел с молодою девушкою, которую я прежде почел было за княгиню Чистякову, как он сказал: «Вот вам, сиятельнейший князь, княжна Макрида Угорелова, которой Фекла Сидоровна, вас пленившая, хорошая приятельница». Я прослезился перед Макрушею, объявляя, как я горю пламенем к прекрасной ее подруге. Не знаю, мои ли слезы, или кольцо, надетое на ее палец, а платок на шею, вдруг ее убедили, и она поклялась, что я скоро получу желаемое.

И подлинно, на третий день после сего свидания княжна пришла ко мне с княгинею, и под каким-то предлогом нас оставили одних. Мне, хотя урожденному дворянину, Фекла показалась пригожею, и мысль овладеть ею сделалась господствующею. Может быть, вы, господин Чистяков, не знаете, как легко привлечь деревенскую красотку. Я вдруг поцеловал ее руки и упал на колени, клянясь вечною любовию. Она, бедняжка, сего никогда не видала от мужа своего, деревенского пентюха, и менее нежели через час, смеясь и плача, сделалась моею. Ее неловкость мне полюбилась, и я решился, вручив старосте обещанные сто рублей, провести с нею несколько времени в полном удовольствии, пока склоню ее бежать со мною, ибо она тогда не решилась. Спустя дней пять она пришла ко мне с узлом и сказала: «Поедем! Я теперь уверена, что в этом нет греха: муж мой растолковал, что другие делают и более». В ту же минуту я ускакал и скоро прибыл в деревню, где господин Перевертов имел свою дачу, которую назвал «Пафосом».

Старик был в восхищении, но зато молодая крестьяночка сильно испугалась, узнав, что я был временный любовник, а постоянный будет он. Несколько дней она не хотела осчастливить его, но после подарки влюбленного, мое красноречие, примеры купеческой дочки и комнатной девушки решили ее сомнения, и Перевертов в одно утро вручил мне дорогой бриллиантовый перстень, сказав, улыбаясь: «Вот вам за труды, князь!»

Случай сей почел я благоприятным и, с великим жаром объявив страсть мою к его дочери, просил родительского соизволения. Он выпучил глаза, в которых совсем я не находил желаемого ответа. «Как? — вскричал он. — Вы так далеко смеете простирать свои желания? Это крайне безрассудно! Разве не знаете, что дочь моя единственная наследница обширного имения, собранного мною неусыпными трудами в течение каких-нибудь пятидесяти лет? Многие богатые люди, имеющие высокие государственные чины, давно ищут руки ее; но я не тороплюсь. Ей еще не исполнилось и тридцати, а невеста с миллионом приданого найдет знатных и молодых женихов и в пятьдесят лет. Прошу, князь, со мною не ссориться и сейчас оставить дом мой с тем, чтоб более не показываться». Он отвернулся и ушел. Я велел заложить лошадей и уехал от неблагодарного, проклиная его со всеми миллионами.

В продолжение почти пяти лет вел я жизнь кочевую. Объездил множество городов и сел; сносил счастие и несчастие и, прибыв в Москву, подружился с сим почтенным приятелем, который так же, как и я, борется с судьбою. Он оставил скупейшего отца, попа фатежского, и пошел искать счастия.

Вдруг вспомнил я о Сильвестре, о попе Авксентии и фатежском правосудии и смешался; но скоро, пришед в себя, спросил:

— Что же далее, почтенный приятель?

— А вот, — продолжал он, — скоро услышите. Прожив в Москве несколько времени, я нечаянно увидел мою Феклушу на феатре, и мгновенно страсть моя возобновилась не столько к ней, сколько к бриллиантам, на ней блиставшим. Скоро узнал я, что она на содержании у знатного польского боярина князя Латрона, который, будучи уже полустар, так ревнив, что и представить невозможно. Он не отпускает своей пленницы никуда без себя, и в феатр ездит она в его карете, в сопровождении кучи слуг. Однако, несмотря на сии предосторожности, я успел увидеться с нею после представления. Она узнала меня, приятно удивилась и со слезами рассказала, что готова бы мне отдаться со всем своим имением, которое не ничтожно, но не знает как и боится старого богача, который очень могущ. «Нет, ничего, прелестная моя Феклуша, — отвечал я, — посмотрю и, верно, найду способ похитить тебя из когтей зверя». Однако, сколько мы ни думали с Сильвестром, моим другом, не находим возможности двоим управиться. Одному надобно безотлучно сидеть на козлах, другому быть у веревочной лестницы, ибо все двери на запорах; а третьему — в ее покое и подавать, что полегче и выгоднее. Итак, милый друг, согласен ли ты быть членом в нашем союзе; а ненагражденным не останешься! Имущество разделим на четыре равные части: одну Феклуше, так, как невесте на приданое, а последние три — по себе. Я поскачу в Петербург, а вы куда хотите, и делайте, что вам полюбится.

— Как не соблазниться таким прелестным предложением! — вскричал я с радостию, хотя у меня сердце обмирало, и мщение волновалось с каждою каплею крови. Мы дали друг другу руки и, чтобы союз был крепче, выпили бутылки две вина и разошлись.

Лежа в постели, я размышлял, как бы лучше отомстить обманщику и вероломной женщине. Мне впала предорогая мысль, и я заснул приятно. Сновидения представляли торжество мое.

Поутру, когда товарищи мои принялись каждый за свое дело, — один готовить экипаж, а другой веревочную лестницу, — я бросился в дом Латрона. Слуга сказал мне, что я не могу его тот день видеть, ибо он занят важными делами.

— Это не мешает, — говорил я, — поди и доложи. Дело, за коим пришел я, не есть просьба, до меня касающаяся; я пришел для него самого. Если теперь меня не выслушает, то завтре об эту пору будет страдать и ужасно раскаиваться.

Слуга, посмотрев с удивлением мне в глаза, вышел, а чрез несколько минут ввели меня в кабинет вельможи.

 

Глава X

Мщение

Я увидел в нем человека в летах, большого роста и дородного собою. Он сидел за столом, бумагами укрытым, и развернутая книга пред ним лежала. Я поклонился и стоял молча.

— Что скажешь, друг мой? — спросил он.

Когда объяснился я, что имею надобность говорить с ним наедине и по его приказанию слуга вышел, тогда я подробно рассказал об умысле бездельника Светлозарова и вероломной Феклуши. Его светлость запылал гневом и, вскочив, закричал:

— О! я умею отомстить за честь свою! Не ее ли, неблагодарную тварь, из праха поставил я на блестящей дороге? Не я ли осыпал ее благодеяниями? О! сию минуту почувствует она всю тяжесть моего мщения! Она погибнет, как погибает насекомое под моими ногами.

Он хотел было идти, но я осмелился остановить и сказал, низко поклонившись:

— Простите, милостивейший государь, дерзость мою: я советую вам подождать. Вы должны прежде увериться, что я не клеветник и не с намерением сплетаю сказки. А сверх того, для вас не довольно наказать преступницу: надобно, чтоб и тот бездельник, который не страшится сделать вам сие огорчение и возвесть недостойные глаза на предмет страсти такого человека, понес не меньше тяжкое наказание. Итак, я советовал бы вам не только не показывать недовольного вида, но еще сделаться благосклоннее обыкновенного; и вместо того, чтоб запирать двери на замки, отвести ей покой с особливым ходом, чтобы мы не подвергались опасностям лезть по лестницам.

Князь подумал и посмотрел на меня выразительно.

— Понимаю взор ваш, милостивейший государь, — вскричал я. — Вам кажется сомнительно мое предложение? Но кто запретит вам поставить на тайной страже целые десятки слуг, которые всё будут видеть, будучи сами невидимы?

Это его успокоило, и он обещал, что если слова мои справедливы и он уверится в неверности особы, им любимой, то не оставит наградить меня по достоинству.

Я вышел из его дома очень весел. Нимало жалости к Феклуше не осталось в моем сердце. Пришед в трактир, я не нашел еще моих сообщников и ожидал их с приятным равнодушием. Признаюсь, что мщение есть порок, но оно весьма сродно сердцу человеческому. Как не скорбеть ему, когда предмет единственной любви его, приверженности, — существо, для удовольствия которого не жалеешь трудов, здоровья, — так постыдно изменяет и предается другому, который ничего подобного не сделал? Я начал рассуждать по правилам логики и неоспоримо сам себе доказал, что я делаю прекрасно. Негодных людей должно наказывать как для собственного их исправления, так и для примера прочим.

К обеду собрались в трактир мои товарищи, будучи весьма веселы от успеха в начальных своих предприятиях: Сильвестр приготовил крепкую повозку, запряженную в три лошади, а князь Светлозаров хорошую лестницу. Чтоб быть отважнее, мы принялись за бутылки и на досуге рассуждали, что каждый сделает с своею находкою, которую получит от богатства Фионы.

— Я намерен, — говорил Сильвестр, — блудную жизнь кинуть. Куплю маленькую деревушку и буду заниматься хлебопашеством. Мне наскучило уже предаваться всегдашним опасностям и жертвовать вольностию и, может быть, жизнию из пустяков!

— А я совсем иначе сделать намерен, — сказал князь Светлозаров, — я, живучи в Петербурге, постараюсь определиться к месту, а Фиона выйдет на феатр. Моя ловкость и деятельность, а ее прелести и приманчивость, надеюсь, в скором времени выведут меня в люди. Я знаю многих, которые, идучи сею дорогою, сделались людьми счастливыми!

— И это не худо, — заметил Сильвестр, — но ты, господин Чистяков, что намерен делать с своими деньгами?

Я отвечал, что о том довольно времени будет и тогда подумать, когда положу их в свой карман. Под конец нашего обеда трактирный мальчик ввел к нам в комнату молоденькую девочку, которая спросила: «Где я найду князя Виктора Аполлоновича?»

— А что тебе надобно, голубушка? — спросил он. — Ты видишь его во мне.

Девушка вместо ответа подала ему письмецо, которое как скоро прочел он, то сделался как бешеный. Он прыгал, смеялся, глядел на всех блестящими глазами, а после сел за стол, написал несколько слов и, отдавая девке ответ вместе с несколькими рублями серебра, сказал:

— Поди, душенька, и отнеси это прекрасной госпоже твоей; только будь скромна.

Когда посланница вышла, мнимый князь, выпивая рюмку, вскричал:

— Се жертва благодарности счастию, покровительствующему любви! За мной, друзья, courage!

— Не с ума ли ты сошел, приятель? — спросил Сильвестр. — Что за причина неумеренной твоей радости?

— На, прочти, — вскричал названый князь, — и подивись путям провидения!

Сильвестр читал:

«Я не знаю, дражайший мой, я ли, ты ли, оба родились счастливыми. Не беспокойся более изыскиванием средств к моему побегу; не задумывайся об опасностях, они миновались, и я сегодни же еще успокоюсь в твоих объятиях! Вот что случилось: сегодни поутру против своего обыкновения призывает меня к себе мой сиятельный и, посадив подле себя, говорит ласково: «Любезная Фиона! чувствую, что до сих пор поступал с тобою несправедливо и жестоко. Моя опытность в познании женщин делала меня недоверчивым к твоему постоянству, и я употреблял насильственные меры сберечь твою добродетель. Но как теперь вижу я, что ты — Феникс в женском поле, [81] то сей же час переменяю свое поведение. Прекрасные покои в нижнем этаже, к которым сделан совершенно особенный подъезд, будут твоим жилищем. Ты можешь принимать посетителей и сама уходить к подругам, когда тебе вздумается. У тебя будет свой экипаж, особая услуга, словом, все, что может жизнь молодой женщины сделать приятною».

Я, проливая слезы, бросилась к нему на шею и так искусно представляла лицо благодарности, столько оказала нежных ласк, что он пришел в удивление и посмотрел на меня диким взором. Я, не ожидая такого приема на мои нежности, немного изумилась; но он, приняв прежний вид, сказал: «Хорошо, мой друг, благодарить будешь после, а теперь я обременен делами. Ты будешь обедать в новых своих покоях».

Так, милый друг; это пишу я из той комнаты, где ожидаю тебя в полночь. Укладываться стану не прежде, как наступит ночь, ибо опасаюсь подать какое-либо подозрение. Прости, ожидаю вожделенного часа с неописанным нетерпением».

— Ну, что скажете, господа? Не счастливец ли я? — спросил князь избоченясь.

— Конечно, конечно, — отвечали мы в один голос.

— Право, — продолжал он, — если б я был побольше учен, то на сей случай написал бы превосходную комедию. Да, господин Чистяков, помнится, ты поговаривал, что учился где-то, и довольно успешно! Одолжи-ка, брат, меня и напиши комедию; а предмет, право, того стоит!

— Изволь, я напишу славную трагикомедию и начну трудиться, как скоро кончим свое дело!

— Почему же трагикомедию? Надеюсь, тут ничего печального с нами не будет!

— Ты позабыл разве о князе? Представь положение его завтрашнего дня! Шутка разве лишиться обожаемой любовницы, стольких драгоценностей, и в одно время?

— Правда, дорого бы заплатил, чтоб только увидеть, что он будет делать!

— Ну, если не увидишь, то по крайней мере можешь услышать!

— Авось!

Они начали одни укладываться в повозку, ибо я объявил, что обстоятельства не позволяют покудова оставить Москву.

Желанное время настало. Сильвестр сел на козлы я выехал со двора, а мы с князем пошли сзади пешком. Кибитка наша остановилась шагов за сто от дому князева, и мы, подошед к воротам, нашли стоящую маленькую вестницу Феклушину, которая, взглянув на нас, при помощи фонарика узнала, улыбнулась, отворила дверь, и мы вошли. Прошед около десятка ступеней вверх, поворотили в коридор. Тут я сказал: «Брат, ступай же ты один, а я останусь на страже; не равен случай; как скоро что позамечу, то сейчас дам знать; а вы убрать нужнейшее можете и вдвоем. Когда же все готово будет, скажи, и я помогу нести». Он был доволен моею догадкою и пошел.

Спустя минут десять я подошел к прихожей Феклушиной, запер дверь и поднял ужасный вопль: «Сюда, сюда! воры, разбойники! бьют, режут!» Я услышал звонкое: «Ах!» Князь толкнулся в двери, но я крепко держал и продолжал кричать. В минуту набежало человек двадцать слуг, вооруженных, а вскоре и сам князь с бешенством, пылавшим в каждой черте лица его.

Отворив двери, мы вошли. Преступники, подобные осужденным на казнь, стояли с помертвелыми лицами. Феклуша, увидя меня, еще вскрикнула и упала в обморок.

— Неверная, неблагодарная женщина! — сказал князь, дал знак, и вмиг их связали по рукам и по ногам.

Увы! я был свидетелем жестокой экзекуции. Феклушу раздели, оставя в одной рубашке… Но зачем описывать жестокость наказания? Оно было соразмерно с ее поступком. Я тронулся ее страданием и несколько раскаялся в своем мщении. Когда сие наказание кончилось, по приказу князя ее подняли, босую в одной рубашке вытолкали на снег и заперли ворота. Я окаменел, страдая об ее участи, но нечего было уже делать! «Вот награда тебе, распутная женщина», — думал я, стараясь ожесточить сердце, но оно трепетало, и я почти плакал.

Дошла очередь и до его сиятельства. О! с ним неимоверно жестоко поступили. Все тело его обратилось в одну рану. «Так наказываю я, — говорил Латрон, — тех злодеев, которые дерзают оскорблять меня! Отведите сего преступника в погреб и велите домашнему моему врачу посетить его».

Когда слуги унесли Светлозарова, ибо он не только не мог идти, но едва дышал, то князь, оборотясь ко мне, сказал: «Ты, друг мой, приходи завтре после обеда; я буду тогда свободен и постараюсь наградить тебя за твою преданность!»

Я поклонился низко и вышел. Легши в постель в моем трактире, я долго не мог уснуть: происшествия ночи волновали меня. «Какая разница между Латроном и Ястребовым, — говорил я. — Один хохочет, узнав об измене жены своей, а другой неверность любовницы омывает кровию. Тот за усердие выгнал меня с бесчестием из дому, а сей хочет наградить. Вот как разно платят великие люди за услуги малых людей».

Я проснулся около обедень и рассуждал, каким-то образом наградит меня его сиятельство? Если деньгами или подарками, так у меня и того и другого довольно от щедрот богобоязливой г-жи Бываловой. Всего бы лучше сделал он, если б принял в свою канцелярию. Он так знатен, что скоро мог бы составить мое счастие. А почему знать, может быть он это и сделает? Я довольно учен, обращался уже немало времени в больших домах и стыда ему не сделаю. Стоит мне только намекнуть ему о том, то он, верно, согласится, и я, год, другой послужа, попаду и в секретари его! А это не шутка!

Ввечеру я отправился в путь. Дорогою выступал так важно, так надуто, как человек, из деревенских целовальников в короткое время попавший в откупщики. Крайне жаль было мне, что ни один знакомый не попался навстречу, которому имел бы случай сказать: «Знаешь ли, к кому я иду? К князю Латрону! Он именно сего вечера велел посетить себя!»

Едва вступил я в вороты, как двое огромных слуг подхватили меня под руки и повели вверх по лестнице. Я легко улыбнулся и думал: «Вот что значит угодить знатному боярину! Думал ли я заслужить такую почесть, живучи в Фалалеевке? и в голову не приходило! То ли дело в столице? Правда, Ястребов поступил со мною несправедливо; но вить не все на свете Ястребовы, и князь Латрон ясным тому доказательством». Когда ввели меня в таком параде в кабинет его сиятельства, я увидел, что он бледен, пасмурен и, казалось, сам не свой. Задумчивость его была так велика, что он не приметил нашего прихода, пока слуги не сказали громко: «Вот он!» Тогда господин взглянул на меня кровавыми глазами и молчал. Я, поклонившись низко, сказал:

— Милостивейший государь! вчера имел я счастие получить приказание явиться к вашей светлости.

— Так, коварный бездельник, — говорил он, — ты пришел кстати. Я отблагодарю тебя за услугу, от которой лишился я прелестной Фионы, без коей жизнь мне в тягость! Исполните, что я вам приказывал.

Слуги взяли меня за ворот и потащили. Я трепетал как в лихорадке; зубы мои стучали, губы тряслись, я стонал и не мог произнести ни слова. Страдание Светлозарова живо мне представилось. Проведя меня чрез несколько дворов, ввели в небольшой погреб, освещаемый малою лампадою.

— Вот постель ваша, — сказал один из проводников, указав на маленькую кроватку, покрытую хрящовым холстом.

Оставшись один, я в помешательстве упал на постель и предался отчаянию.

 

Глава XI

Отчаяние

До самого утра пробыл я в одинаком положении. Мысли клубились в голове, подобно туманным облакам, вихрем раздираемым. Я старался возобновить в душе прекрасные рассуждения, читанные мною во время учения: «Mundus hic est quam optimus; virtus nullo dominatu premitus» и проч.; но они только меня раздражали.

Около полудня вошел ко мне пожилой мужчина, похожий на дворецкого, судя по румяным щекам и толстому брюху. Он поставил на маленьком столике ржаной хлеб и бутылку с водою. «Что это такое?» — спросил я. «Пища ваша и питье», — отвечал он; вышел и запер дверь. О жестокость! О бесчеловечие! Можно ли потому только, что богат и могущ, самовольно отнимать свободу у вольнорожденного? Не есть ли это издеваться над законами и пользоваться правом сильного, которое есть то же самое, что право разбойника? Нет, не унижу себя повиновением тирану и отвергну скудный дар его. Лучше погибну голодною смертию, но не забуду, что я урожденный князь и ученый человек!

Я отворотился лицом от стола и упрямился до вечера. Но там начал соблазняться. Взглянул на хлеб и невольным образом начал есть исправно, запивая водою.

Около двух недель провел я таким образом в моем уединении. Всякий день дворецкий посещал меня два раза; приносил хлеб и воду, поправлял лампаду и уходил молча, несмотря на приступы мои с вопросами. Тут пришла мне в голову дорогая мысль. «Что до сих пор дурачусь? — говорил я. — Дворецкий, правда, плотен и брюхат, а я поистощал от долгого пощения, однако ему за пятьдесят лет, а мне нет и тридцати. Что мешает мне, как прийдет ввечеру, на него кинуться, привязать к этому столбу и спасаться бегством? Непременно это сделаю. Убийцы и разбойники усугубляют свое преступление, убегая из заключения, но мне для чего не сделать этого, когда я невинен и заключен в неволе насильством?»

Я вывязал из кровати веревку должной длины, спрятал и ожидал его с трепетом сердца, как бы готовясь на разбой. Он появился, поставил хлеб и воду и едва подошел к лампаде, как я бросился на него с зверством и сшиб с ног. «Ах, — вскричал он, — помилуй!» — «Если ты хоть слово пикнешь, — говорил я, — то сейчас удушу; но если будешь молчать, то дело обойдется тем, что привяжу тебя легонько к этому столбику и уйду. Тогда на первый твой крик кто-нибудь придет, ты будешь свободен, не мучась двух недель и не постясь ни одного часа! Ну, что скажешь? избирай, не мешкая!»

«Что мешкать? — говорил он задыхаясь, — я давно избрал; изволь вязать! Шутка ли морить себя на хлебе и воде?» — Я привязал его к столбу и, пользуясь темнотою вечера, бросился бежать. Не успел я достичь ворот, как раздался жалобный голос моего узника: «Помогите, ах, помогите!»

«Бог тебе поможет», — сказал я и побежал прытче прежнего в свой трактир. Подошед к нумеру, мною занимаемому, я осмотрел замок и был рад, нашед все в целости; отпираю, вхожу, все на своем месте. «Слава богу, — говорил я, — не во всех трактирах так честны содержатели. Теперь надобно заказать хороший ужин, чтоб наградить убыток желудка с лихвой». Таким образом, поевши со вкусом и выпивши стакана два вина, я лег спать с приятным воображением и проснулся, когда взошло солнце и везде раздавался звон колоколов.

Я почел за благо тотчас рассчитаться с хозяином, укласться и выйти из трактира, ибо уверен был, что князь Латрон от пленного Светлозарова мог узнать о месте моего пребывания и опять похитить в темницу. На сей конец позвал я хозяина и велел подать счет, из которого увидел, что за квартиру и за пищу, за прислугу, за напитки должен я пятьдесят рублей невступно. Хотя это было и крайне дорого, однако, не любя зачинать споров без необходимой надобности, я согласился и пошел в чемодан. Но — увы! — видно, злая судьба при зачатии моем решилась делать мне всякие пакости! Я шарил во всех уголках, но нигде не находил кошелька, в котором лежали мои деньги. Колена мои затряслись, пот выступил на лбу, и я дрожал, как злодей при чтении ему смертного приговора.

— Что с вами сделалось, господин Чистяков? — спросил хозяин.

— А то, — ответил я с лютостию тигра, потерявшего детей своих, — что вы отведаете московского правосудия! Где девались из чемодана мои деньги? А их было немало.

— У кого был ключ от дверей? — спросил он холоднокровно.

— У меня, без сомнения!

— Дверь ваша была ли заперта?

— Разумеется!

— Все ли было на своем месте, когда вошли вы?

— Казалось так вчера, но сегодни совсем иначе.

— Что вы вчера об этом не сказали? У меня трактир, как океан: беспрестанный прилив и отлив. Вчера ввечеру и сегодни поутру выехали из моего трактира около полусотни людей и столько же въехало новых.

— Но можно ль было подумать, — вскричал я, вышед из терпения, — что в этом океане найду воров и мошенников. Для чего ты — хозяин, что не смотришь? Или ты делишься с плутами и держишь поддельные ключи?

— Господин честный! — сказал хозяин, поклонившись, — если вы не заплатите должных мне денег, а более всего станете упрямиться и нарушать должную тишину и порядок, я позову квартального надзирателя, и тогда поговорите с ним о плутах и поддельных ключах! Прошу подождать! — С сим словом он вышел.

«Что мне делать теперь? — думал я. — Меня ограбили, ничего не осталось, кроме несколько белья, платья и малого количества денег, бывших у меня в кармане во время плена.

Не лучше ли убраться с остатками, пока не посадили в тюрьму?» С сими словами я наскоро уклал в чемодан все и, вышед задним крыльцом, бросился бежать. Гораздо спустя узнал я, что хозяин мой и не думал идти искать правосудия, а только смотрел, что буду я делать. Видя побег мой, он чуть не лопнул от хохота и послал работников, которые на улице, топая ногами, кричали: «Держи, держи!» Я, слыша то, как заяц ударился в сторону.

Я бродил до сумерок по улицам московским, а еще не подумал о ночлеге: так возмущены были мысли мои. Я в таком был огорчении, что жадными глазами смотрел каждому прохожему в лицо, чтобы, узнав в нем вора, грабителя, убийцу, протянуть к нему руку и сказать: «Брат! Я товарищ твой! Станем вместе мстить сим извергам, сим чудовищам, которые называются честные люди!»

Видя везде кроткие лица, умильные взгляды, дружескую улыбку на губах, я говорил: «Нет, не обманете меня, крокодилы! Вы улыбаетесь, но зубы ваши и когти ужасны! Мне надобен друг, у которого бы мрачные были взоры, глаза кровавы, бледные, тощие щеки; чтобы волосы стояли дыбом. В нем познаю я подобного мне несчастного и кинусь в его объятия».

Голова моя закружилась, в глазах потемнело, и я упал в бесчувствии лицом в снег.

Опамятовавшись, почувствовал, что еду в карете. Это меня немало поразило. «Как я забрался сюда, — думал я, — ибо очень помню, что упал в снег». Ощупав около себя, нашел чемоданчик мой при мне. Неужели провидение хочет наградить меня за несчастия, невинно претерпенпые? Видно, так! Через четверть часа въехала карета на пространный двор, посредине которого возвышался довольно хороший дом.

Вышед из кареты с помощию двух слуг, весьма усердно мне прислуживавших, вошел я в большую залу и не смел поворотиться от робости и замешательства. Все показывало, что господин дома был богатый и знатный человек. Мне пришло на мысль, не попался ли я опять к князю Латрону, который велел отвезти меня в другой свой дом и там мучить за побег. Я побледнел и задрожал. Тут подошел ко мне человек лет сорока с небольшим, в прекрасном платье, с брильянтовым перстнем на руке и золотыми пряжками на башмаках.

— Вы не робейте, молодой человек, — сказал он дружески. — Это дом такого человека, который не любит, чтобы хотя слеза пала на помост покоев его или один болезненный вздох развеялся в воздухе, которым он дышит.

— Ваше превосходительство! — отвечал я, успокоясь, — я не имею чести знать хозяина сего дома; но смешался несколько при воспоминании одного человека, который крайне меня обидел.

— Благодарите провидению, — говорил незнакомец, — что вы попались господину Доброславову. От него никто не выходит опечаленным, и он, конечно, не оставит пособить вам по возможности.

— Я буду обязан и вашему превосходительству, — отвечал я, низко кланяясь, — если вы, милостивейший государь, замолвите словечко и исходатайствуйте мне защиту и покровительство у господина Доброславова!

Его превосходительство обещал это сделать, я продолжал изгибаться, как двери с шумом растворились и вошел мужчина кроткого вида и величественного роста. Мой превосходительный бросился к нему, снял богатую шубу, и я увидел на груди Доброславова две блиставшие звезды.

Он взглянул на меня милостиво; я поклонился так, что чуть не уперся носом в пол; Доброславов кивнул с улыбкою головою и пошел далее, а за ним и мой знатный, отдав шубу одному из лакеев. С крайним недоумением спросил я у сего последнего, кто тот господин, который пошел позади? «Это Олимпий, камердинер его превосходительства, — отвечал сей, — и также крепостной человек, как и мы!»

Я немного застыдился от своего невежества. Но мог ли подумать, чтоб слуга щеголял в золоте и брильянтах? Конечно, господин Доброславов — примерный барин!

Через четверть часа Олимпий вошел и объявил, что его превосходительству сегодни недосужно заняться мною, а подождал бы до утра. Между тем отвели мне маленькую вверху горенку, довольно чисто прибранную, подали хороший ужин, и я заснул, прославляя благость провидения и щедроты его превосходительства.

 

Глава XII

Примерный человек

Когда проснулся я и задумался о будущей судьбе своей, вошел ко мне Олимпий и сказал: «Господин наш — примерный человек! Он богат, знатен и много имеет сильных друзей; но все орудия сии употребляет не на что другое, как на благотворения. У него назначено два дни в неделе, в которые собираются к нему все имеющие нужду в помощи. Отставные воины без пансионов, беззащитные вдовы и сироты, бедные девушки, не могущие найти женихов без приданого, — все приходят к благодетельному Доброславову и получают отраду. Он старается делать милости тайно, надеясь, что правосудное небо воздаст ему в день общего суда. Вчера ты испытал над собою опыт его благотворности! Прогуливаясь под вечер в карете, он увидел тебя лежащего в снегу; сжалился, подобно Иерихонцу, вылез из кареты, велел посадить тебя, а сам пошел пешком.

— О, если б, — вскричал я, — таковых людей было больше в свете, то и подлинно он был бы недурен! но покуда встретишься с одним добрым и честным человеком, то тысяча плутов и жестокосердых окрадут тебя, удручат, высосут кровь и после будут тщеславиться, что не съели и с костями!

Около десяти часов позвали меня в кабинет Доброславова, С терпеливостию выслушал он повесть мою, в коей доказывал об успехах в науках, об услугах, оказанных Ястребову и Латрону, и наградах, за то полученных.

Доброславов пожал плечами и сказал с кротостию:

— Что делать, друг мой; в твоем состоянии возьми девизом своим терпение и жди, пока случай переменит твои обстоятельства. Роптать на людей знатных и сильных — значит в волнующееся озеро кидать каменья. Усмиришь ли его этим?

Как скоро ты столько учился, то можешь занять должность, которую тебе предложить я намерен. Хотя и я человек, следовательно, подвержен разным слабостям и порокам, однако по внушению горнего милосердия нахожу сладкую отраду в сердце своем помогать по возможности прибегающим ко мне с просьбами в нуждах. Хочешь ли ты занять место как бы секретаря? Должность твоя состоять будет в том, чтобы рассматривать просьбы, вести реестр и справляться, стоят ли помощи те, кои о том просят; ибо нередко разврат надевает личину беспомощной добродетели, получает помощь и употребляет ее к развращению других. Надобно уметь и помогать; иначе вместо благотворителя выйдет развратитель нравов, сообщник бездельников. Я знаю одного вельможу, знатного заслугами предков и чрезмерным богатством. Он захотел слыть милосердым человеком и велел во все праздники дома своего, то есть рождения, именин, венчанья, похорон и проч., развозить по улицам мешки с медными деньгами и давать по нескольку всем, протягивающим руки. Кажется, дело само по себе богоугодное, достойное похвал и подражания; но какие следствия? Благородная бедность кротка и стыдлива, подобно невинной девушке. Она не кричит о подаянии, не бросается в ноги прохожему с пронзительным визгом; но стоит, потупясь, и предоставляет испытательному взору доброго человека по ее бледным щекам, по тяжким вздохам, по своей застенчивости судить, что она имеет нужду в помощи.

Богач мой думал не так. Толпа нищих бродяг обоего пола и разного возраста окружала с воем возы его с деньгами. Все получали, а которые проворнее и бесстыднее, те два и три раза вдруг. Оттуда бросались в шинки, напивались, бесчинствовали и, пропив всю ночь, выходили на улицы грабить прохожих.

Я не хочу сего. Итак, друг мой, буде ты согласен у меня остаться, я рад. Ты будешь отыскивать несчастливцев, убитых роком, которые вздыхают втайне и молчат. Приводи таковых ко мне; доставляй случай услаждать судьбу их и разделяй со мною сладость благотворения. О! благословение утешенного страдальца есть благовонный фимиам пред троном горнего милосердия! Оно, подобно чистой воде, омывающей тело, омоет душу твою и, уподобя ее некогда верховному херувиму, сделает достойною стоять при олтаре небесного агнца.

Слезы выпали из очей добродетельного; он отер их с улыбкою, и я, бросясь со слезами к ногам его, целовал с умилением благодетельную десницу. Я вступил в должность столько приятную и с месяц плавал в удовольствии. Ах! как сладостно быть утешителем несчастного! Для сего только пожелал бы я богатства, пожелал бы скиптра и диадимы!

Утро посвящено было отобранию просьб и рассмотрению оных; послеобеденное время употреблял я на освидетельствование просящих. Куда ни появлялся, везде встречаем был стонами, воплями, клятвами в неимуществе, а провожаем уверениями в вечной благодарности. Однако я на все смотрел испытующим взором и нередко отказывал; именно я, ибо его превосходительство во всем мне совершенно верил. При всей, однако ж, проницательности моей (сколько ее во мне ни было, я всю истощал без остатка), случилось сделать однажды промах, и довольно большой. Молодая девушка, сопровождаема старухою, приступила ко мне с умолением. Описание несчастий ее так разительно, слезы ее о потере матери и брата так трогательны, лицо ее, каждое движение так убедительны, что я совершенно поверил, и красавица с старухою получили помощь довольно значущую, хотя я и не подумал справиться о их жизни.

Недели чрез две после того, призван будучи к Доброславову, я увидел строгость и негодование, носящиеся по лицу его. Такая необыкновенность меня поразила, и я с робостию спросил о причине.

— Ты сам причиною моего неудовольствия, — отвечал он. — Точно ли ты осведомился о состоянии и роде жизни той старухи и девушки, о коих недавно так много ходатайствовал?

— Признаюсь, нет; но их наружность, их слезы…

— Были обман и притворство! Выслушай, что вышло. С некоторого времени завелась в Москве шайка бродяг, которая наносила беспокойство полиции, а жителям — обиды и грабительство. Долго не могли открыть следа к их убежищу, однако нашли. Старуха и дочь ее, тобою мне рекомендованные, были: первая — содержательница воров, а другая — любовница их начальника. С помощию денег, мною им данных, они бросились подкупить темничных стражей, чтоб, освободя любезных им узников, бежать из города, по крайней мере на несколько времени. Им не удалось, они пойманы, и если ты хочешь удостовериться в истине, выходи в первый торговый день на площадь, где увидишь воздаяние по заслугам.

— Боже! — вскричал я, побледнев и с трепетом отступив назад.

— Друг мой, — продолжал Доброславов, — я не хочу подражать другим, которые, на моем месте, верно бы, тебя за подобную ошибку лишили места. Я требую только, чтобы ты впредь был рассмотрительнее и не почитал того добродетелию, что носит ее образ. Сказывают, что крокодил, заползши в кустарник, представляет плачущего младенца. Неопытный человек приближается, ищет и бывает жалко-то добычею ужасному чудовищу.

Я поклялся вновь помнить его наставления и поступать по ним. Год службы моей прошел; я был очень доволен Доброславовым, а он мною.

Пора упомянуть о другом приключении, которое имело на меня большое влияние, или, лучше сказать, я на него. В первые месяцы службы моей у Доброславова, посещая феатры и прочие публичные собрания, познакомился я с молодым французом Луцианом. Он был молод, пригож, ласков, тих и добр, как казалось; и я подружился с ним от чистого сердца. Он родился в Москве, а потому совсем не походил на француза. В короткое время он познакомил меня с своею матерью, славною содержательницею пансиона, где воспитывались молодые девицы из хороших домов. Старуха меня полюбила, и все мы трое приятно проводили вечера. Меж тем отошел учитель истории; мне предложено место его, и я с радостию принял, рассчитывая, что занимать два места и из обоих получать жалованье, гораздо нехудо. Таким образом, поутру я занимался делами г-на Доброславова, а после обеда часа три преподавал урок и уезжал делать свидетельства о просящих. Я не объявлял о новой должности его превосходительству, боясь, чтоб он не запретил. Корыстолюбие было тому виною, а притом и тщеславие, что я в силах отправлять две должности. «Если не совсем несправедливо сказано, — думал я, — что слуга не может служить двум разным господам, то, верно, уже не для всех: вот я служу двум, и оба довольны мною».

В один вечер мадам, отведши меня в свою спальню, посадила и начала говорить вздыхая: «Я надеюсь, почтенный друг, что вы уважите намерения чадолюбивой матери, и если откажетесь помогать ей, то, верно, сохраните тайну, которую она вверит сердцу вашему. Вы сами можете быть отцом и тогда будете судить, что значит любовь к единственному сыну».

Вступление поразило меня; воображение запылало. Я так живо вспомнил об Никандре, как бы вчера только лишился его, и клялся помогать мадаме в ее предприятиях, чего бы то ни стоило. Она продолжала:

— Вы заметили, думаю я, в пансионе моем девицу Марию, которая так скромна, тиха, прекрасна лицом и душою; но вместе так застенчива, так стыдлива, что краснеет при приближении каждого мужчины? Она не может без трепета выслушать слово «любовь», хотя сама есть плод пламенной любви, то есть побочная дочь одного знатного господина и какой-то княжны, которая скорее согласилась подарить любовника дочерью, нежели выйти за него замуж и тем, огорча своих родственников, навек себя обесславить. «Я охотно бы соединила судьбу мою с твоею, — говорила она в часы пламенных восторгов, — но сам рассуди: предок твой, который первый стал известен в летописях России, жил во времена Петра Великого; а мой был урожденный князь, прямо происходил от Рюрика и уже при дворе царя Иоанна Васильевича Грозного был ближним боярином».

Против таких доказательств и не любовнику устоять нельзя. Он терпеливо ожидал разрешения своей богини, когда она родила Марию, то отдала ее в мои руки на воспитание. Отец и мать по временам клали в один иностранный банк на имя дочери немаловажные суммы, так что теперь ее приданое простирается до ста тысяч. Посуди, любезный друг, какая невеста! Давно назначила я ее для своего сына, который, как сам ты согласишься, ее стоит; но — жестокие предрассудки! — мать ее, которая теперь за князем Деревяшкиным, хотя дряхлым, но презнаменитым стариком, ведущим род свой от князя Кия, и слушать не хочет, чтоб дочь ее была за кем-либо, как не за гвардейским офицером из знатного дома: она очень пристрастна к сему классу! Теперь ты несколько понимаешь план мой. Другого не осталось, как склонить прелестную Марию к любви сына моего; а там, верно, обстоятельства примут другой вид. Гвардеец не возьмет ее, она будет моею невесткою, а вы получите достаточное награждение.

Вы, может быть, не догадываетесь, чего я хочу от вас просить? Выслушайте! Я, как мать, без навлечения подозрений взяться не могу содействовать моему сыну; похвалы матери сомнительны. Вверить кому-либо опасно. Я окружена девицами, их горничными девушками и прочею сволочью, которая редко меня оставляет. Всего удобнее взяться за сие дело вам, человеку постороннему, на которого никто не обращает особенного внимания, а сверх того, учителю! Ну, что вы на это скажете? Согласны ли помогать мне? А благодарность моя будет соразмерна вашему одолжению.

Так говорила красноречивая мадам, и я задумался, что отвечать бы ей на такое лестное предложение. На размышление потребовал я несколько часов и обещался ответ принести на другой день в ту же пору.

Лежа у себя на постеле, я рассуждал так: «Луциан — мой приятель, мать его очень меня любит: почему же и не услужить? Мариина мать, несмотря на свою сиятельность, есть вздорная женщина, которая не заслуживает доброго слова. Она и в пожилые лета так, видно, ветрена, как избалованный ребенок. Я усердствовал двум уже боярам, но награжден худо; теперь постараюсь сделать им противность и посмотрю, что будет!

Поутру написал я на имя Марии письмецо, в котором весьма живыми красками, в самом роскошном, пленительном виде представил любовь к ней милого Луциана. Сколько прелестей, сколько наслаждений, сколько блаженства ожидает ее в объятиях юноши! Я намеревался письмецо это вложить в тетрадь ее, когда буду экзаменовать при уроке; а потому советовал на другой день доставить мне чистосердечный ответ таким же образом.

Я исполнил по своему предположению удачно, и мадам была вне себя от восторга, о том услыша. «Вы рождены быть великим человеком», — заметила она, и я улыбался, расправляя бакенбарды. Я соглашаюсь охотно, что таковой поступок мой непростителен и достоин всякого нарекания; но я решился открыть вам всю истину, не закрывая и пороков своих.

На другой день с потупленными взорами, с пылающими щеками, с колеблющеюся грудью прекрасная Мария вручила мне тетрадь свою, в которой я, нашедши письмецо, искусно вынул, и по возвращении в кабинет содержательницы оба прочли следующее.

«Сердце мое не терпит скрытности и притворства. Так Луциан меня любит? Вы доставили мне неожиданную, прелестную новость! Я сама давно люблю его страстно, но боялась обнаружить движение сердца моего. Как скоро вы принимаете в том участие, я более не скрываюсь и скажу чистосердечно, что как только найдете случай, я со всем пламенем повергнусь в объятия моего любезного!»

Госпожа надзирательница с удивлением, подвинув очки на лоб, глядела на меня пристально, а я хохотал во все горло.

— Вот что значит, — говорил я, — быть откровенною, чистосердечною! Вот что значит воспитываться в вашем пансионе!

— Не шутите насчет воспитания в моем пансионе, — сказала мадам, — могу вас уверить, что оно не уступит самому лучшему воспитанию в каком бы то ни было парижском институте.

По довольном совещании переписка продолжалась. Я заставил скоро Луциана писать от себя, то есть переписать мною сочиненное. Нельзя изобразить восхищение молодой невинности, когда она прочла начертание руки своего дражайшего. Словом, не прошло четырех месяцев, как прозорливая мать заметила и сообщила мне, что Мария носит под сердцем залог любви и счастия. «Теперь надобно подумать, — говорила она, — как хорошо кончить дело, которое начато так удачно. Это уже беру я на себя, господин Чистяков, и вас более не затрудняю! Вы можете спокойно ожидать развязки и награды, достойной трудов ваших. Равным образом развлекаться вам учением также не советую; посвятите всего себя на услуги Доброславову и оставлены не будете». Мне чуден показался такой мгновенный перелом; но я успокоился, представя, что и той награды, какую получу после окончания сей комедии, будет для меня достаточно и без жалованья за мои уроки. Я прилепился всею душою к пользам Доброславова, исправлял свою должность, иногда посещал мадам, был принимаем ласково, и жизнь моя текла, как тихий светлый ручей в цветочной долине. Немного, правда, возмутило меня происшествие с прекрасною просительницею, о чем я упомянул незадолго пред сим; но как благодетель мой забыл о том, то и я мало заботился. На целый мир смотрел я равнодушно. Тогда свирепствовали в Польше внутренние мятежи, в Турции — война, в Швеции — голод; но я, вздохнув о бедствии страждущего человечества, говорил: «Сами виноваты! Зачем народ хочет больше значить, нежели должно? Больше быть счастлив, нежели можно? Безумствовать и за то мучиться есть удел бедного человека. Блажен, кто подобно мне, нашед мирное пристанище, живет, довольствуясь малым и не стремясь овладеть тем, что простирается далее круга возможности».

 

Глава XIII

Царица ночи

В одно утро, когда я, сидя в своей комнате, рылся в бумагах, крайне изумился, услыша в кабинете Доброславова смешанный крик, похожий на женский. Как сего прежде не случалось никогда, то я пришел в беспокойство и бросился туда. Кто опишет мое смятение при виде на такую картину! Доброславов сидел в креслах, положив голову на стол и закрыв ее руками. Мария стояла пред ним на коленях, обнимала с рыданием ноги его и с воплем говорила: «Сжалься, родитель мой!» Подле нее лежало в маленькой люльке кричащее дитя, а в углу стояла, потупясь, печальная мадам.

Едва успел я окинуть глазами все предметы, которые так меня поражали, как мадам взглянула на меня с яростию, подскочила, схватила за руку, и, протянувшись к Доброславову, завопила: «Вот, милостивый государь, тот злодей, изверг, который ввел в соблазн неопытную девицу; он поверг ее своими адскими советами в объятия пылкого Луциана. Вот свидетели его вероломства! Прочтите, милостивый государь, прочтите и уверьтесь в моей и сына моего невинности. Один хитрый плут сей всему виною. Несчастные письма его, коими развращал он Марию, нашла я, когда бедствие было уже невозвратимо!»

Тут она с видом обиженной невинности подала Доброславову письма мои к Марии, которые, можно сказать, сама мне диктовала или по крайней мере все читала прежде, нежели отдавал я Марии. Эта новость поразила меня. Я стоял как вкопанный; взглядывал то на мадам, то на Доброславова. Я терялся сам в себе!

Наконец его превосходительство поднялся, взглянул на меня, правда без гнева, но раскрасневшись и с пылающими глазами от негодования.

— Мне недосуг теперь заняться с вами, — сказал он, — подите в свою комнату и ждите, пока я позову!

— Милостивый государь! — вскричал я, рассердясь не на шутку. — Извольте выслушать прежде, нежели обвините!

— Оставьте меня, — сказал он и отворотился. — Я вышел с сердцем, полным досады и гнева на вероломную мадам и легковерного Доброславова. Две недели не видался я с ним, да он редко бывал и дома, как уведомлял меня служивший мне мальчик. Однако стол мой продолжался по-прежнему, и я терпеливо ожидал минуты примирения или совершенного разрыва нашего союза.

В один раз я читал какую-то книгу и остановился на следующем разительном месте: «Безумен, кто дерзнет мечтать, что он знает сердце человеческое, тайные его изгибы, движения, пристрастия, отвращение. Не так непостоянен ветр, носящийся по челу небесному; не так переменно зыбкое лоно моря, как изменчивы, непостоянны сердца человеческие! Мы не понимаем, часто не отгадываем собственных желаний: как же можем постигать чужие?»

Едва кончил я слова сии и начал приводить их в логический порядок, вдруг вошел ко мне Доброславов, сел с важным видом и начал говорить:

— Так, господин Чистяков! Ты причинил мне неудовольствие. Виноват ли ты или нет, но неудовольствие все тем же остается. Дело совсем кончено. Мария уже женою Луциана, который, по моему старанию, пристроен к месту. Я все забыл, простил всех, и прежде нежели мы примемся за обыкновенные дела свои, я хочу знать, какое имел ты участие в сей интриге?

— Милостивый государь! — вскричал я, — если б мадам открыла мне, что Мария есть дочь ваша, то, клянусь, я не вступился бы в такое дело! Но я совсем и не воображал того!

Тут рассказал я с полным чистосердечием обо всем, как происходило. Когда кончил я свою повесть, Доброславов говорил: «Вижу, что ты не виноват в рассуждении меня, и доволен. Но касательно самого дела ты виноват много! Однако, чтобы доказать, что я имею к тебе большую еще доверенность, нежели прежде, то открою план мой об устроении твоего благополучия. Знай, что здесь есть общество благотворителей света. Благодеяния его изливаются втайне, и члены его, равно как и место собрания, неизвестны. Самые члены не знают друг друга, заседая в полумасках. Новый член вписывается в книгу под именем звезды, стоящей вертикально в минуту вступления его в сей орден. Хочешь ли иметь понятие о высокой таинственной мудрости, которая пронзает небеса и освещает сокровенные движения горних духов? Хочешь ли знать замыслы европейских дворов, намерения бояр, весь ход подлунного мира? Хочешь ли вместе со мною и моим другом, который есть главный руководитель и просветитель общества, быть светилом мира, другом людей и повелителем? Или просто, как несмысленная чернь называет великих людей сих — масоном?»

Я сидел, устремив взоры на Доброславова. Такое странное, чудное предложение меня изумило. Сердце мое затрепетало приятным трепетом, и кровь быстро волновалась в груди. Изъявив ему чувствительнейшую благодарность за то высокое мнение, которое он обо мне имеет, я сказал, что с детскою покорностию предаюсь его руководству.

— Хорошо, — говорил он. — Тайное предчувствие внушило мне, что духи наши были в братской связи еще прежде, нежели небытие оживилось и природа почувствовала биение пульса. Отселе не иначе буду называть тебя, как братом, и ты меня тем же именем. Несколько времени назад я предложил сообществу о принятии нового брата, которого ум, бдительность, а особливо скромность, испытал я в годичное время. Все единогласно утвердили мое предложение, и тебе стоит явиться только, — что мы ввечеру вместе и сделаем.

Я снова благодарил моего благодетеля, и оба расстались очень довольны один другим. Голова моя кружилась; воображение пылало. Весь день походил я на страждущего горячкою. «Как? и я буду понимать действия неба и духов, его наполняющих? Я буду слышать их беседы, любоваться их образом, без сомнения прелестнейшим? О! как же непростительно грешат те, кои издеваются над священною метафизикою, а особливо над мудрейшею дщерию ее пневматологиею! Коль скоро достигну я той высокости, какую обещает мне Доброславов, тогда докажу буйным невеждам, что они грубо обманываются; разрушу сомнения света, открою завесу непроницаемую и покажу небожителей!»

Так сгоряча рассуждал я, забыв, что Доброславов требовал от меня более всего молчаливости. Но человек слаб! Как не восхищаться, готовясь проникнуть в недра неба и увидеть такую редкость, как духи! В старину они все-таки почаще являлись людям, а ныне как в воду упали.

День прошел в сем мечтании; настали сумерки; Доброславов вошел ко мне с Олимпием, завязали мне глаза, вывели из дому, посадили в карету, и поехали. Благодетель увещевал меня не робеть, и я был довольно бодр. Чрез час карета остановилась, мы вышли. Долго водили меня, и наконец Доброславов сказал: «Стой здесь до времени». С маски моей сняли повязку и — о ужас! — я увидел обширную комнату, обитую черным сукном, на котором из белого вышиты были птицы, четвероногие, гады, рыбы и насекомые. Посредине комнаты стоял большой стол, уставленный свечами, за которым сидели, потупя головы, в молчании около пятидесяти человек в черных мантиях, на коих изображены были пламенными красками таинственные знаки, как-то: созвездия, планеты, духи парящие а ползающие, добрые и злые.

Первенствующий из них встал, взошел на кафедру, поклонился собранию весьма низко три раза, а потом говорил: «Почтенные, высокопочтенные, просвещенные и высокопросвещенные братия! Позволено ли будет говорить мне о принятии в общество наше достойного сочлена?»

Тут все встали, также низко поклонились ему три раза и сказали: «Говори, Высокопросвещеннейший наставник наш и брат!»

Он начал громко и размахивая руками; говорил так высокопарно, так замысловато, что я не мог понять ни одного слова. Куды? Он упоминал о небесной гармонии, о брачном сочетании звезд, о выспренном плане Еговы, начертанном для создания человека. С час продолжалась речь сия, и я впал в уныние, что ничего не понимаю. «Конечно, я еще недостоин понимать языка истинной мудрости», — думал я и перестал слушать. Сердце мое занывало.

Наконец оратор кончил вопросом: «Согласны ли, братия?» Вместо одобрительного ответа они со всей силы начали хлопать по своим лайковым передникам. Тогда говоривший речь подошел к телескопу, навел его на звезды, долго смотрел, наконец вписал что-то в большой книге, развернутой на столе, и громко возгласил: «Козерог будет имя ищущему просвещения младенцу!» Тут некоторые вышли в другую комнату, а прочие запели песню, в продолжение которой покрыли меня мантией, на голову надели шляпу и начали поздравлять. Со всех сторон раздавалось: «Поздравляю тебя, почтенный Козерог! Ты ступил на светлую стезю истины. Ты принял в себя луч разума, истекающего из небесных чертогов; да возможен нарещи тебя вскоре отроком, а потом и братом!»

Я только что кланялся во все стороны, не зная, как назвать кого.

Тогда начальный вышел, а за ним и все мы. Я увидел преогромную залу, великолепно освещенную; стены ее обиты были розовым бархатом. На стенах висели прекрасные картины в великолепных рамах. На одной изображен был Адам в объятиях Евы, когда они были еще в счастливом состоянии невинности. На другой — восхищенный мудрец, взирающий пламенными глазами на прелести юной красавицы, моющейся в ручье. На третьей — Соломон в кругу множества девиц красоты неописанной. Одна окуривала его одежды, другая опрыскивала благоуханием востока, третия переплетала волосы золотом и жемчугом. Все картины были подобного содержания. Зала окружена была диванами из пунцового атласа. Посредине стоял большой стол, уставленный яствами и напитками.

Когда все уселись и довольно понасытились тем и другим, начались веселые разговоры, и радость заблистала на глазах каждого; ибо и видны были одни только глаза, нос, рот и подбородок; а верхнюю благороднейшую часть головы покрывали прежние полумаски. Один говорил о прелестях покойной, довольной жизни; другой отдавал преимущество любви прелестной девицы; третий доказывал, что без вина и самые пламенные объятия покажутся ледяными. Все говорили, все шутили, однако без насмешек, без колкостей, а прямо по-братски, и оттого веселость была непритворная. Один я сидел молча, не зная, как и к кому отнестись. Сидевший подле меня спросил:

— Что ты молчишь, почтенный брат Козерог? Или тебе не полюбилось увеселение наше? Клянусь, таково должно быть всегда увеселение мудрого! Спроси у Высокопросвещеннейшего, он подтвердит!

— Не оттого молчу я, что мне здесь не нравится, а, никого не зная, не смею говорить.

— Как? — сказал сосед. — Тебе стоит только взглянуть на спину каждого, так и узнаешь имя его. Там написано пламенными словами имя той звезды или планеты, под которою он записан в книгу превечной мудрости. Я называюсь Скорпионом. Там сидит Телец, который, видно, знатный барин, ибо всегда является в брильянтах и говорит важно и протяжно. Вот Большой Пес, или Сириус, и, судя по словам, должен быть великий подьячий: так все речи его крючковаты! Вот Овен, и, как приметно, купец. Вот Водолей, как кажется, эпический стихотворец. Только он не выдерживает своего имени: воды боится, как яду, а вливает в себя одно вино. Его лучше бы назвать Виноелей. А что касается до меня, то я ношу почтенное звание актера на здешнем феатре и прошу покорно ко мне. Вы должны быть честный человек, когда удостоились совосседать с нами, и притом по представлению Высокопросвещенного.

— Хорошо, — отвечал я, — но как мне узнать вас в лицо, не видя его и не зная имени?

— Ничего, — отвечал он, — стоит вам только на сцене, где после представления собираются феатральные боги, богини и их обожатели, сделать масонский знак, так я и догадаюсь.

— Какой же это знак? — спросил я с нетерпением.

— Указательным пальцем правой руки, — отвечал он, — коснись большого на левой; потом изобрази кружок на лбу и почешись в затылке, то я мигом догадаюсь, что ты сочлен знаменитого сего святилища.

Во время ужина брат Скорпион рассказал мне имена всех сочленов и догадки свои о состоянии каждого в свете. Я нашел в одной зале весь скотный двор земный, небесный и преисподний. В самом деле: тут были Львы, Тигры, Медведи, большие и малые, Змеи, Скорпионы, Раки, Гуси, Лебеди и проч. и проч.

Когда пресытились от благ земных, Высокопросвещенный три раза ударил по столу молотком, и глубокое молчание настало. Оно продолжалось около двух или трех минут, после чего все, возвыся гласы, воспели следующую песнь:

Ликуйте, братья, путь свершая И музикийский глас внимая; Глядите, мудрость где живет! Чтоб не иметь в пути препоны, Се истины святой законы Вам Геометрия дает. (2) Строитель мудрый всей вселенной, Во братски души впечатленной, Ведет нас в радостный эдем. Чтоб жизнь там в благе провождати, Он сам благоволил нам дати Блистающу звезду вождем. (2)

По окончании сей сладкогласной песни все мы уселись по диванам. Мгновенно раздалась невидимая огромная гармония; быстро отворяются потаенные двери залы, вылетает хор юных, прелестных нимф, одетых в греческом вкусе, в белых легких одеждах, с полуобнаженными полными грудями и цветочными венками на головах. Пламень разлился в груди моей, взоры налились сладкою влагою и с дикостию вожделения обращались от одного предмета к другому. Прелестные нимфы сии начали пленительную пляску. Они кружились, обнимались, сближались и опять разбегались. Каждое их движение было огонь, ветр. Если одна обнаруживала гибкий, стройный стан свой, другая блистала очаровательною белизною; одна — быстрым, все проницающим взором, другая — томным, нежным, умоляющим. Словом, что черта, что взор, что малейшее движение, то новая прелесть, новая нега, новое наслаждение. Я покушался думать, что достиг эдема Магометова и окружен вечно невинными гуриями; или, просидя один вечер за столом, помощию нескольких бокалов вина столько уже просветился, что достиг блаженства видеть небожителей и упиваться сладостию их взоров. Весь состав мой обратился в восхищение; каждое дыхание было подобно кроткому огню юного майского солнца, которое согревает распускающуюся розу, не утомляя нежного недра ее палящим зноем.

На стенных часах в зале пробило двенадцать часов, и вмиг все утихло; музыка остановилась, пляски также; все девицы стояли в глубоком молчании, которое продолжалось несколько секунд. Тогда встал Высокопросвещеннейший с своего дивана и сказал громко: «Которую из сих прелестных назначаете вы царицею ночи сея?»

«Прекрасная Ликориса да будет царицею, да усладит тебя своею любовию», — раздались голоса почтенной братии; и в то ж мгновение из-под полу возник престол, блестящий резьбою, представляющею купидонов в разных положениях. По правую сторону его, на особливом столике, стояла фарфоровая урна, а по левую — миртовая диадима. Высокопросвещеинейший встал с своего места, подошел к одной из нимф, возвел ее на трон, возложил на голову венок, и, облобызав румяную щеку ее, сел на свое место. Прелестная юность взяла арфу, наложила белые персты, — все умолкло, — и чистый звонкий голос ее раздался в сопровождении звонких струн.

Блажен, кто в жизни жить умеет, К прелестному хранит любовь! Его природа не хладеет, Хотя и охладеет кровь.
Кто любит, юн под сединою; Вино согреет хладну кровь. В объятьях с нимфою младою Блаженство даст ему любовь!

Алчные взоры мои пожирали певицу неподражаемую. Любовь, подобно огню молнии, поразила сердце мое, и оно запылало. Она одна казалась мне достойною моих объятий, а прочие все обыкновенные прелестницы. Один звук ее голоса возвышал меня к небу, и я пил прелесть наслаждения с румяных уст ее; но мысль, [что] она будет в объятиях другого, дряхлого старика, погружала меня в оледенение. Сердце каменело; невольно отвращал я взоры и стенал. Не понимаю, что могло вдруг так нечаянно воспламенить меня к Ликорисе, которой я не знал, но мог положить наверное, что она многих из общества собратий моих сделала счастливыми. Это или обаяние торжественности, с какою происходило действие, или великая роскошь окружающих предметов, новость одежд девических, сладость гармонии, а наконец, чад от вина, за столом выпитого, — вероятно, все вместе сделало меня обожателем Ликорисы, и я поклялся употребить все старания сделаться счастливым.

Пение кончилось. Братия встали и подошли к трону. Богиня заставила каждого из нас вынимать из урны жребии, на коих написаны были женские имена, греческие и римские. Дошла очередь до меня. С трепетом и почти нехотением опускаю руку, вынимаю, читаю вслух: «Лавиния», — и вмиг девушка с потупленными взорами, с закрасневшими щеками, с волнующеюся грудью берет меня за руку, отводит и сажает на диван. От стыдливости она не смела поднять глаз, а я, движимый любовию к Ликорисе и ревностию, сидел отворотясь, как вдруг с ужасом увидел, что стены залы поколебались, свечи в люстрах постепенно потухли, диваны начали двигаться, и в один миг очутился я в небольшой, чистой, уединенной комнате, в углу которой горела лампада. Все умолкло.

 

Глава XIV

Находка

Лавиния недовольна была продолжительным моим молчанием и бесчувственностию. Она с нежностию и даже восторгом сжимала меня в пламенных объятиях, давала мне страстные поцелуи, но я и не глядел! Утомясь от тщетных стараний, она сказала с досадою: «Не превратились ли вы в мрамор, почтенный Козерог?» Звук голоса привел меня несколько в себя; я взглянул на нее пристально и затрепетал. Незнакомка, приметив то, сказала с улыбкою:

— Неужели вы, почтенный брат, так новы в обращении, что дрожите, оставшись наедине с женщиною? Если так, то напрасно: мы совсем не ужасны!

— Княгиня Фекла Сидоровна! — сказал я, отталкивая ее одною рукою, а другою сняв маску. Она ахнула, побледнела и упала на диване без чувства.

Кроме негодования и досады, я ничего не чувствовал к ней в ту минуту и нимало не старался привести в чувство. «Презренная женщина! — говорил я. — Ты стоишь не сего наказания. Ты отравила дни мои горестию; ты заставила вести кочевую жизнь и быть во всегдашней опасности лишиться пристанища. О порок! как ужасны следы твои! Стоит издалека взглянуть на тебя с приятностию, ты с быстротою ветра прилетаешь и в ужасных объятиях сжимаешь несчастную жертву!»

Лавиния моя, пришед в себя, сказала с геройскою твердостию:

— Князь! не станем часов сих наполнять упреками: что прошло, то невозвратно! Гнев и досада тут невместны. Я уверена, что и ты в течение пяти или шести лет нашей разлуки не невинен. Не предлагаю тебе моих объятий, ибо ты не найдешь в них утехи, а я привыкла видеть у груди моей благополучных. Однако ж это не мешает быть нам друзьями и доставлять один другому выгоды. Назначь мне любую из подруг моих, и ты в непродолжительном времени будешь доволен. Я сама иногда бываю царицею ночи.

Такие рассуждения княгини были, конечно, плоды закоренелого бесстыдства, однако ж они развеселили меня против чаяния. Если б она заплакала, упала к ногам, раскаивалась, просила прощения, примирения и проч., то любовь моя могла возобновиться ежели не совершенно в сердце, то, верно, в воображении; ревность стала бы мучить, терзать, и я, конечно, был бы вновь несчастен. Но как философствующая супруга моя была так равнодушна, то ее спокойствие перелилось в меня, и я смотрел на нее как на старинную знакомку, с которою долго не видался. — Ты изрядно умствуешь, — сказал я ей, — и после моего просвещения, видно, доучивалась в благоустроенной школе?

— Не без того, — отвечала она, улыбаясь.

Но когда я рассказал ей о потере сына, Феклуша заплакала. И распутная мать — все же мать и может любить дитя, не терпя отца его.

Всю ночь провели мы в болтанье, и я рассказал ей чистосердечно мои любовные похождения. Мне хотелось тем кольнуть Феклушу и показать, что если она может прельщать сердца людские, то и я на свой пай не последний соблазнитель. Таковы сердца человеческие!

Но что было чуднее, то Феклуша, выслушав о том, покраснела, и хотя улыбалась, однако не могла скрыть досады. Опять повторю: таковы-то сердца человеческие! — Тут я признался в сильной страсти моей к Ликорисе. Лавиния захохотала.

— Знаешь ли, — сказала она, — что Ликориса есть любовница Высокопросвещеннейшего? Он стар и дряхл, не может уже наслаждаться любовию; по крайней мере утешается тем, что и другие лишены девических объятий Ликорисы.

Ликориса мне хорошая приятельница и нередко, плача на груди моей, признается, что старый Высокопросвещеннейший крайне для нее несносен. Она со всею нежностию поверглась бы в объятия другому, но судьба ее несчастная до того не допускает.

— Почему же? — сказал я. — Разве не жребий располагает выбором красавицы?

— Так, — отвечала она, — для всей собратий избираются подруги жребием, но по уставу общества для Высокопросвещеннейшего назначается царица ночи, избираемая общим согласием. Как все члены знают пристрастие его к Ликорисе, то ее и избирают чаще всех; а если иной пожелает сам иметь прекрасную девушку сию и избирают царицею другую, то старик отказывается, уступает сию честь другому, а себе назначает Ликорису. Как он есть глава и законодатель, то ему все покорствует.

— Но как вы попадаете сюда, — спросил я, — и свободно ли можете выйти?

— Попадаем мы в общество случайно, как и ты, но уже не пользуемся такою свободою. Мы можем только прогуливаться в саду сего дома, обнесенном высокою оградою. Однако, как скоро которой из нас наскучит, она может просить, и ее выпустят с обязательством не открывать тайны и местоположения дома. Но можно ли наскучить райскою жизнию? Говорят, что во все время существования сего ордена был такой пример один, и то потому, что некто из собратий, человек именитый, прельстясь красотою своей богини так, как ты прелестьми Ликорисы, не хотел видеть ее предметом наслаждения других и уговорил просить выпуска, который она без затруднения и получила.

В таких и сим подобным разговорах провели мы ночь, как глухой звук колокола раздался по комнатам.

— Это значит, — сказала Лавиния, — что настало утро и братия должны готовиться к отъезду в домы для исполнения должностей своих до будущей субботы. Собрание бывает один раз в неделю. Надень маску, любезный князь, и прости! Положись на меня в рассуждении Ликорисы. Она скоро наградит страсть твою; и если, сверх того, ты станешь равнодушно смотреть на мои поступки, то, уверяю, очень доволен будешь!

Когда вышел я в залу, то при слабом свете маленькой лампады увидел большую часть собратий. Доброславов подошел ко мне, взял за руку и вывел; в передней завязали мне глаза, и мы поехали домой, где я и господин Доброславов проспали до полудня. Конечно, и он бодрствовал всю ночь. Во весь день не видался я с ним.

Наутро другого дня он позвал меня к себе и говорил:

— Любезный брат и друг! Чтоб действовать хорошо в новом звании твоем, надобно знать цель и предопределение общества, коего ты сочлен. Свет сей при самом лучшем устройстве со стороны Великого Строителя, бренными людьми так испорчен и искажен, что неотменно требует стараний мудрого, чтобы происшествия следовали установленным порядком. Сколько есть честных и добрых семейств, которые от холоду и голоду лишаются жизни? Сколько есть бессмысленных злодеев, которые блестят золотом и жирными щеками, коих душа так тоща, так безобразна, что походит на дьявола более, чем на подобие божие? Итак, не благородно ли, не согласно ли с правилами Верховной Мудрости устроять равновесие, то есть у богатого безумца отбирать часть имущества и отдавать неимущему мудрецу? Одного заставишь сим образумиться и познать тщету земных имуществ, а другому доставишь способы разливать свет ума своего в обширнейшем круге! Но богатые безумцы горды и упрямы. Представления истины их не трогают, ибо они закоренели в заблуждениях. Чтобы воспламенить в них угасшую искру божества, нет другого способа, как возбудить их от сна лестию, угождениями и таинственным просвещением.

На сей великий предмет я и Высокий Строитель нашего общества избираем тебя, любезный друг. Вчера в собрании видел ты братий Тельца и Гуся Полярного. Первый из них — граф, а другой — заводчик; оба — крезы и безумны, как истуканы, но притом злы и своенравны, как мартышки. Ты по нашему старанию сперва к Полярному Гусю вступишь в услужение и будешь помогать нам в том, чего потребует польза мира. После примемся и за Тельца. Как скоро успеешь в том и другом, то награда тебе будет соразмерна трудам, и остаток жизни ты будешь вести в довольстве.

Я прельстился таким предложением, от которого, может быть, и отказался бы, если б образ милой Ликорисы не преследовал меня во сне и наяву. Я обнадежил Доброславова последовать всем его намерениям и расстался, будучи обнимаем несколько раз. Я наперед веселился, что буду восстановителем равновесия в природе и помощникам великим людям в том, чего требует польза целого мира. О! Как это прекрасно! Это столько же трогало душу мою, сколько прелести Ликорисы мое сердце.

Под вечер я пошел в феатр, чтобы по окончании представления увидеть почтенного брата Скорпиона, но на тот раз играли немецкую комедию славного автора и на немецком языке. Все зрители утопали в слезах, и вздохи заглушали слова актеров.

— Что вы находите в комедии сей печального, что так скорбите? — спросил я у одного старика, подле меня сидевшего.

— Ах, — отвечал он с тяжким вздохом, — как можно быть равнодушну, смотря на большую часть зрителей горько плачущих? Впрочем, я сам по-немецки ни слова не разумею!

— Чувствительность всегда похвальная добродетель, — сказал я и, оборотясь к другому соседу, спросил — Скажите, пожалуйте, содержание сей жалостной комедии, если понимаете язык!

— Как не понимать, государь мой. Хотя я родился и в Польше, но все же происхожу из благородного дома фон Вольф-Кальб-Гаузов, что в Нижней Саксонии; а потому как сохранил свой отечественный язык, так и достоинство немца, то есть благородство, чувствительность и всегдашнее присутствие духа. Знаете ли, отчего в России большая часть шорников, колбасников и трубочистов все немцы? Именно оттого, что они с неподражаемым благородством выправляют ремни, с нежною чувствительностию начиняют колбасы и с геройским мужеством лазят по крышкам домов, чистя трубы!

— На все согласен, — отвечал я, — но желал бы знать содержание комедии. Пожалуйте, потрудитесь.

— Извольте. Вот оно. Один благородный немецкий барон, имея от роду не более пятидесяти лет, женился, по обыкновению всех баронов Священной Римской империи, на пятнадцатилетней девушке и против всех обыкновений прижил с нею, собственно он своею баронскою особою, двух детей. Он любил жену свою, как прилично благородному немцу, то есть с чувствительиостию и присутствием духа; пил пиво, курил табак, ездил с собаками в поле и проч., как водится у баронов.

Молодой баронессе такая жизнь не понравилась; она украдкою познакомилась с каким-то повесою и, верно, уж французом и, оставя мужа и двух детей, бежала куда глаза глядят. Хотя такие происшествия в высоких баронских домах нередки и всякий благородный немец должен смотреть на то с присутствием духа, однако с нашим бароном сделалось иначе. Ах бедный, жалкий человек! Он предался унынию, оставил свои забавы, перестал ездить за зайцами, отказался от пива и табаку, — и увы! — он в течение времени еще больше сделал! Сколько слуга ни уговаривал его поесть чего-нибудь, чтоб не умереть с голоду, — предлагал райские кушанья, как-то салат с салдереею, жареный картофель, даже масло, колбасы, сыр голландский, — тщетно: все не помогло!

Тут благородный фон Вольф-Кальб-Гаузен, сложив крестообразно руки, взглянул жалобно к небу и залился слезами, проговорив сквозь зубы: «Чего ожидать от несчастного, которого и бутерброд не прельщает!»

Такая горесть помешала ему заметить, что я встал и вышел из феатра. Идучи домой, я не мог надивиться безумному хвастовству и спеси сего немецкого пустомели. В последствии времени я узнал, что многие из сих спесивых безумцев, не находя на родине куска хлеба, приходят в Россию, нередко с котомкою за плечьми и в лохмотьях; и скоро, с помощию таких же выходцев, как и они, подлостию, ласкательствами и всеми низкими средствами достают себе выгодные места и после с гордостию и бесстыдством презирают и теснят природных русских. Тогда узнал я, что мы в гражданской образованности еще весьма далеки от других наций; потому что таких примеров нигде не найдешь, кроме как у нас.

 

Глава XV

Великое предприятие

Наутро вошел ко мне Олимпий, сел дружески и сказал:

— Я пришел к тебе по приказанию господина Доброславова и буду говорить о том, что он поручил. Знай, что я также член общества просветителей и называюсь там почтенным братом Дельфином. В числе братии заметил ты Полярного Гуся, который в свете называется Куроумов и есть богатейший откупщик? Он не только не скуп, как другие, но так быстро богатство свое расточает на друзей и подруг, коих он любит страстно, что имение его скоро обратится в дым. Итак, непростительно было бы для общества просветителей равнодушно смотреть на безумное употребление имения, сего дара божия, который дается свыше на благодеяния, богоугодные заведения, вообще на вспомоществование бедному человечеству. Дабы великое преднамерение ордена нашего произвести в действие сообразно с его целию, мы избираем тебя, любезный брат. Ты будешь священным орудием Вышнего и получишь как там блистательный венец, так и здесь благи мирские. Для сего сделаешься ты камердинером Куроумова и получишь от Доброславова полное наставление, по которому поступая, верно успеешь в нашем высоком предприятии. Одна из любовниц богача того есть моя искренняя приятельница, и помощию ее ты будешь принят в дом его под именем ближнего ее родственника. Разумеется, должно хранить в тайне, что ты сам член того же общества.

Бог, помогающий благим намерениям, не откажет и нам в своей помощи. Пойдем к прекрасной Лизе.

— Как? — вскричал я. — Неужели это Лиза, которая некогда принадлежала господину Ястребову?

— Она самая, — сказал Олимпий. — Как я первый ее друг, то и поставляю обязанностию пещись о благосостоянии своего друга. Знатный боярин думал, что одним блеском экипажа, в котором приезжал к ней, хвастливыми рассказами о величии предков и своем собственном достаточно может прельстить пригожую девушку! Лиза увидела, что она должна томиться голодом на атласных диванах, смотрясь в великолепные зеркала, или искать другого любовника. Я принял на себя стараться о ее участи, и она скоро сделалась обожаемым предметом Куроумова, который умеет любить, как должно богатому откупщику.

Мы достигли жилища Лизы, и она приняла Олимпия как нежного друга; вспомнила и обо мне и, смеючись, спросила:

— Как? уже не у Ястребова?

— Худо служить тем, — сказал я, — которые не знают чести!

— И за оказанные услуги, — подхватила Лиза, — платят рассказами о победах своих предков и добычах, полученных от неприятеля.

Узнав намерения наши, она одобрила оные в полной мере, приказала мне остаться у себя, ибо Куроумов прислал сказать, что будет у нее ужинать. После обеда Олимпий ушел, а я занялся с Лизою ворожить на картах.

— Намерение ваше, любезный друг, — сказала она, — весьма похвально. Если только можно, то надобно унимать безумца от его дурачеств; а если он знатен или богат, следовательно упрямее злой женщины, то должно самые пороки его обращать в добрую сторону. Если непременно уже надобно реке выступить из берегов своих, так пусть течет она среди полей и, удобряя землю илом, доставит богатую жатву, чем снесет хижину бедного хлебопашца и сделает несчастным целое семейство.

— Ваша правда, прекрасная Лиза, — отвечал я. — Может быть, намерение наше, если разобрать по правилам нравственной философии, не совсем согласно с честию; но так и быть! Прежде всеми силами старался я не уклоняться от путей ее, но всегда бывал обманут, притеснен и бит. Теперь пускаюсь я наудачу; не слишком строго стану смотреть на свои поступки и погляжу, не лучше ли выйдет?

— Уверяю, что лучше, — вскричала Лиза, и мы услышали стук кареты у подъезда. — Это Куроумов! Стань, друг мой, в углу и будь благоразумен.

Чрез несколько минут ввалился в двери огромный мужчина под пятьдесят лет. Брюхо его походило на бочку; багровые щеки и подбородок колебались, как студень; он протянул руки к красавице и прошипел, оскаля клыки: «Здравствуй!» Тут увидел я, что сказать слово для него было труднее, чем для Сизифа вскатить камень на гору в пропастях тартара.

Лиза, с нежностию потрепав его по щекам, сказала:

— Милый друг! Я нередко слыхала от тебя, что имеешь нужду в камердинере, который мог бы исправлять и секретарскую должность. Вот мой двоюродный брат, который учился с упехом многим наукам. Он отошел от знатного барина, который не платил ему жалованья, и я прошу принять его к себе. За верность его и исправность я ручаюсь, как за себя.

Куроумов, окинув меня мутными глазами, сказал:

— Я не имею нужды в камердинере и никогда тебе о том не говорил. Теперешний, у меня служащий, человек искусный, применился ко мне, и я, им доволен.

— Как? Ты можешь быть так слеп? — сказала Лиза в гневе. — Разве не замечаешь, что он ласкается ко мне и хочет заменить собою место твое в моем сердце?

— О! Этому не верю! Он в таких уже летах…

— Мне не верить? Ах, я несчастная! Такая ли награда за безмерную любовь мою? Знай же, слепой человек, что камердинер твой и вместе управитель и поверенный, мне уже открылся в своей страсти! Стоя на коленях, он умолял меня дать согласие, после чего обещался нанять другой дом и содержать меня гораздо пышнее, нежели безобразный скряга, как называл он тебя.

Лиза проливала горькие слезы. Я стоял и удивлялся великому ее искусству. Куроумов то бледнел, то краснел и машинально утирал пот, градом лившийся на усы его и бороду. Наконец сказал он с великим гневом:

— Как? Безобразный скряга? Содержать лучше меня красавицу? Нет, бездельник, не удастся! Сейчас же вон из моего дому!.. Утешься, Лиза, ты забыта и не отмщена не останешься!

С сими словами надел он на палец Лизы брильянтовый перстень и, оборотясь ко мне, продолжал:

— Ты остаешься у меня и, надеюсь, будешь доволен мною, как и сестра твоя Лиза. Поедем отмщать, а после я буду здесь.

Лиза провожала нас, представляя печальное лицо и умоляя Куроумова не забыть обещания посетить ее в этот еще вечер. «Не забуду, моя душенька», — говорил он и с сильным кряхтеньем уселся в карете, а я подле него. Во всю дорогу он стонал, и стон его походил на скрыпение старого дерева, сильно вихрем колеблемого.

Когда въехали на двор и Куроумова высадили из кареты, он грозно закричал: «Подайте бездельника Савкина!» Когда Савкин явился, то я увидел пожилого старичонка с седенькою бородою и лысиною. Ростом был он не более двух аршин с вершком, тощ, подслеповат, немножко горбат и курнос. Как можно было почесть его способным влюбляться, а особливо в Лизу? Однако Куроумов почел его изрядным еще молодцом. «Как, — вскричал он, — осмелился ты, поганый сын, открываться в любви такой особе, которую я сам люблю, и еще называть меня безобразным скрягою?»

Бедный Савкин помертвел, выпучил глазенки и дрожал, не зная, что отвечать хозяину; ибо он совсем ничего не понимал. Такое положение его почел Куроумов за признание в грехе, рассвирепел, поднял пудовую десницу свою, занес ее на Савкина, крепко замахнулся; но маленький кащей отскочил, и толстый откупщик растянулся на земле.

Савкин поражен был новым ужасом и хотел бежать, но приказчики и лакеи, почитая поначалу, что он сделал уголовное преступление, поймав, подвели к Куроумову, который меж тем, вставая с помощию трех человек, говорил: «Господи помилуй! Злодей уморит меня! Вижу теперь ясно его преступление! Вытолкайте сего бесчинника в шею со двора, заприте вороты, а животишки его выкидайте через забор!»

Богатых слушают скоро. Часть работников начала бедного Савкина щипать и толкать в затылок, а другая бросилась за его пожитками и, не щадя ничего, начала швырять чрез забор на улицу. Бедный Савкин не мог противиться; он шел, обращая глаза к небу, и говорил: «Господь да воздаст тебе, о Куроуме, я же воздавши рабу его Савкину!» Через пять минут все было окончано: хозяин приказал отвести мне покои прежнего управителя и поверенного и, севши в карету, сказал: «Ну, Гаврило Симонов! Теперь еду я к Лизе и буду там ужинать; ты между тем осмотри новое твое жилище и перевези какие имеешь пожитки от прежнего хозяина!»

Он съехал со двора. Мне показали будущие мои два покойчика, довольно порядочно убранные. Распорядя все, я бросился в дом Доброславова, рассказал ему и Олимпию о своих успехах и обоих привел в восхищение. «Не робей, друг мой, — говорил первый, — как скоро окончание будет соответствовать началу, то ты награжден будешь с избытком». После сего он с добрый час делал мне наставления, как поступать, и отпустил, наградя кошельком, полным золота, чтоб одушевить мою бодрость, и велел на третий день, как скоро Куроумов съедет со двора, поспешать к нему, дабы вместе отправиться во собрание просветителей. Я простился, и двое слуг потащили мое имение.

На другой день вступил я в новую должность, которая, по словам самого Куроумова, состояла в том, чтоб вести переписку с его красавицами, во-первых, с Лизою, а там Машею, Грушею и проч.; а после смотреть над приказчиками и поверять их счеты.

Господин Куроумов вместе с тем, что был богатый откупщик питейных сборов, имел большие заводы отечественных изделий, кои отправлял за море. Дом его снаружи походил на дворец, а внутри был хуже сарая. Передняя в сем доме была обширная комната, увешанная кнутьями и пуками лоз; ибо Куроумов слыхал, что знатные отличаются, между прочим, от других и тем, что жестоко наказывают людей своих за маловажные вины, а часто и невинно, по одной прихоти, чтоб бедняки не забывали, что они имеют господина. «Мы господские!» — крестьяне многих говорят с таким лицом и таким голосом, как будто бы хотели выразить: мы осужденные в жизни сей на одно страдание! Господин Куроумов хотел доказать, что он — помещик, хотя и недавний, и в доме его раздавались стоны. Зала дома того была богато расписанная комната с позолоченными карнизами; зато вместо люстры висел мешок копченых окороков, а взамен жирандолей стояли бураки с икрою разных родов. Все комнаты были убраны подобным сему образом. Где стояли кадки с салом, где кучами лежали говяжьи сырые кожи; а в спальне, в которой блистала штофная кровать, стоял чан с дегтем, который в плошках курился местах в десяти. Кто-то из иностранных врачей уверил Куроумова, что он подвержен апоплексии и, верно, погибнет, если в спальне его не будет деготь беспрестанно гореть в известной пропорции.

Помня твердо последнее наставление Доброславова, я не намеревался из головы моего хозяина выгонять овладевших им дурачеств, а только хотел переменить направление их по своим видам. Я знал, что сделать его путным человеком дело невозможное, ибо он избалован счастием, если сим именем можно назвать богатство и получаемые чрез него выгоды. Первый день провел я в рассматривании всего дома и живущих в нем; потом, рассудя, что скоро действовать значит действовать худо, положил не прежде приступить к исполнению плана, как, вызнав хорошенько порядок жизни, образ мыслей, страсти и — буде есть — добродетели Куроумова; а между тем, чтоб время не пропадало, приложить все старание склонить на соответствие прекрасную Ликорису. «Кажется, Феклуша, — говорил я, — обязана содействовать. Я так великодушно простил ее! Она меня обнадежила! Чего сомневаться?»

На другой день ввечеру, как скоро мой Куроумов съехал, чтоб представлять Полярного Гуся, я бросился к Доброславову, сел с ним и Олимпием в карету, и поскакали. Теперь уже глаз мне не завязывали. Дорогою я рассказал им свои замечания и намерения в рассуждении Куроумова.

 

Глава XVI

Принц Голькондский

Когда вступили мы в залу в своих величественных нарядах, то нашли уже несколько человек из собратий, в числе которых заметил я Полярного Гуся и маленького Скорпиона, который, увидя меня, подскочил, как приметно было, с удовольствием, взял меня за руку и сказал с дружескою укоризною: «Что же, любезный Козерог, не сдержал ты своего слова? Я всякий раз смотрел во все глаза, не увижу ли кого делающего масонские знаки, но, не видя никого, сам принимался, чесал затылок нещадно, но по-пустому.

— Этому есть важная причина, дорогой Скорпион, — отвечал я. — На сих днях назначен я к миссии при дворе сильного владельца, однако ж сие обстоятельство не помешает мне каждую субботу присутствовать в собрании просветителей мира. Как скоро кончу с успехом важную мою миссию, тогда непременно посещу тебя и постараюсь приобрести дружбу.

— Я совсем тебя не понимаю, — сказал Скорпион.

— Что делать! — отвечал я с важностию. — Значит, ты еще не просветился и взор твой не может подобно моему расторгать завесу вечности и созерцать духов!

Скорпион с благоговением отступил; возвещено о прибытии Высокопросвещеннейшего, все уселись на своих местах, и когда вошел он в залу, то братия, вставши, запели песнь:

Блеснул, блеснул троякий свет! Прогнал лучами мрачность ночи! К святилищу преграды нет: Питайтесь истиною, очи! При свете тройственных лучей Познайте чин природы всей!

Во время сего пения Высокопросвещеннейший в предшествии семи горящих светильников, сопровождаемый кадильницами благовонными, шествовал к своему седалищу. Прибыв к оному, воздел к небу руки и про себя молился. Потом начал говорить, сперва тихо, а после громко и с жаром: «О ты, великая единица, совокупившаяся с соцарствующею тебе двоицею и вращающая всеми числами до девяти! Непонятна ты для мира подлунного, невидима, непостижима! Но взоры мудрых друзей твоих проницают в состав твой. Недра твои, подобные океану огненному, наполненному выспренных плодов от древа жизни, для них отверзты! Они проницают непроницаемое и видят, как ты громоносною рукою, взяв в персты циркуль измерения и утвердив один конец на персях своих, вращаешь, очертываешь». Тут я, приметя, что при всем внимании опять ничего не могу понять, перестал и слушать; а единственно занял воображение Ликорисою и ее прелестями. Сколько Высокопросвещеннейший ни кричал, сколько ни горячился, я глядел на него покойно, думая: «Ах! скоро ли настанет минута удовольствия, гораздо большего, чем созерцать духов в недрах вечности!»

Речь кончилась; я с нетерпением ожидал минуты, когда вступим в эдем, обещанный в предыдущей песне; но назло моему нетерпению просвещенные братия, опять затянули унывно:

Отыди прочь, жестокосердый, Пред кем напрасно слезы льют; Беги, скупый, немилосердый, Здесь ближним помощь подают!

По окончании пения, походившего более на плачевный вой голодных волков, все встали, и я увидел, что мой Полярный Гусь притащился к столику, на котором лежала разгнутая книга живота, и что-то вписал в нее. Тут по порядку следовали Телец, Овен, Лев и многие из отличнейших животных. Что касается до меня и смиренного Скорпиона, то мы стояли поодаль и смотрели на толпящихся. Когда вошли в чертог духовной радости (так братия называли комнату с бархатными обоями) и уселись за стол, я спросил Скорпиона: «Для чего просвещенные братия теснились к книге и что в ней вписывали?»

— Как? — спросил он с удивлением, — где ж был ты, когда великий настоятель говорил прекраснейшую речь в свете?

— Признаюсь, — сказал я, — что был недалеко, однако ж и не в той мрачной зале. Мысли мои блуждали в месте гораздо приятнейшем, и я очень одолжен был бы, если б ты открыл мне причину!

Скорпион согласился и во время ужина рассказывал следующее: Высокопросвещеннейший, открыв очень ясно гармонию духов и симпатию душ, посредством чего они, быв заключены в телах, могут видеть одна другую и разговаривать, хотя бы одна была в Москве, другая — в Филадельфии, одна — в аде, другая — в раю, доказал, что помощию сей гармонии усмотрел он одно несчастное семейство, состоящее из отца, мудрейшего старца; жены его, добродетельнейшей женщины; двух сыновей, храбрых, как Марс, величественных, как Аполлон; и двух дочерей, прелестных, как Венера, и целомудренных, как Диана.

Отец с семейством жили сперва в Москве доходами с обширного имения; но когда родилась у всех сильная охота странствовать, то и они отправились в С.-Петербург, сели там на корабль и пустились в океан. Долго плавание их было благополучно; наконец поднялась ужасная буря. Четыре месяца носило корабль по волнам, угрожая разрушением, что и последовало у неизвестных берегов. Старик ухватился за корабельную доску, старуха за него, за нее сын, за того другой, а там следовали и дочери. Тринадцать дней их носило по пенящимся волнам, пока выкинуло на берег. Они, без сомнения, погибли бы в волнах, если б не составили цепи, из чего заключить должно, что они масоны. Там наскочило на них несколько сот диких людоедов, которые, связав им руки и ноги, отвели в плен, туда, где со страшных скал низвергается с ревом Миссисиппа. Участь семейства самая жалкая. Людоеды так скупы, что без денег не дают ничего, а потому честные пленники едят траву и коренья подобно Навуходоносору. Но государь сей был великий гордец и грешник, так его и следовало наказать; но за что терпят добродетельные?

Скорпион рассказывал повесть таким унывным голосом, что я засмеялся громко. Высокопросвещенные, споря с жаром о наслаждениях, какие приличнее душе по исходе из тела, того не заметили.

— Чему ж ты смеешься, брат? — спросил Скорпион.

— Чудесности твоего повествования, — отвечал я. — Прочти все путешествия около, вдоль и поперек света, нигде подобного не сыщешь. И почему все это известно Высокопросвещеннейшему?

— Посредством гармонии душ, — отвечал он. — Прошлая ночь была звездная. Чтоб узнать судьбу мира, Великий Настоятель глядел на небесного Дракона. Нечаянно глаза его обратились к западу; он увидел старца у истока Миссисиппа, вступил с ним в разговор и все узнал.

— Но каким образом?

— Как? ты сомневаешься? Или тот, кто проницает будущее, смотрит в пучину небес и постигает вечные тайны, или тот не увидит чрез океан, горы и леса? Так, любезный Козерог, это было! Его Высокопросвещенство, вступя в разговор с пленными, узнал, что лихие дикие не хотят отпустить их без пяти тысяч рублей выкупу. А как на проезд понадобится столько же, то благочестивый муж и предложил собранию, не согласятся ли просвещенные братия внести сумму сию? Он говорил так пленительно, что братия Телец, Полярный Гусь и Западный Рак тотчас подписались на пятнадцать тысяч рублей, которые деньги завтра же доставлены будут Высокопросвещенному, а он по внушению симпатии перешлет куда следует.

Я не мог воздержаться, чтоб не засмеяться снова, слушая сии нелепости. Когда стол кончился и, по обыкновению, явились красавицы и начались танцы, я заметил, что моя Феклуша кидала на меня пасмурные взоры, но зато Ликориса превосходила сама себя. Ее легкость, любезность, пламень в каждой черте делали ее богинею. От меня не утаилось, что она украдкою бросала на меня взоры. Я был в восхищении, и когда Высокопросвещеннейший спросил под конец, кого избирают царицею ночи, я первый вскричал: «Ликорису!» «Ликорису!» — раздалось со всех сторон, и она воссела на троне. Когда приближился я к урне и вынул с крайним волнением жребий, смотрю и со стоном произношу имя: «Филомела». Итак, я лишаюсь случая видеться с Феклушею, а с тем вместе и с Ликорисою. Лавиния моя вскоре досталась Скорпиону, и надежда моя возобновилась. Я подхожу к нему и говорю ласково: «Любезный брат! Подруга моя прекрасна, как майский день, свежа, как юная роза! Не хочешь ли, я уступлю ее тебе, а ты отдай мне Лавинию!» — «С охотою», — отвечал он. Мы разменялись; сели на диванах и скоро очутились в уединенных опочивальнях.

— Что, любезная моя княгиня? — говорил я, нетерпеливо отвязывая маску, — каковы твои успехи?

— Я не знаю, что и сказать тебе, друг мой; вышло то, чего я и не ожидала. Ликориса или полупомешанная, или великая плутовка! Когда я открыла о страсти твоей к ее прелестям, она улыбнулась, покачала головою, залилась слезами и спросила: «Какого он состояния?» — «Об этом я ничего не могу решительно сказать, — отвечала я, — только слышала, что он знаменитый человек!» — «И богат?» — «Опять не знаю, однако надеюсь!» Тут по секрету она открыла мне, что происходит из владетельного дому князей Тибетских; что в молодости лишилась родителей; что какой-то злодей отнял все ее владение, чрезмерно большое; и что она дала клятву не отдаваться в любовь никому, кроме разве такого же князя, который помощию оружия или золота возвратит похищенное имение. Теперь суди, как знаешь!

— Что ж тут долго думать, — вскричал я, — когда она такая знатная княжна и не совестится быть жрицею в сем храме, то что мешает мне самому быть светлейшим князем или владетельным принцем?

Лавиния одобрила мысль мою смехом, и мы услышали легкую походку. Дыхание мое остановилось, сердце затрепетало, кровь запылала. Двери тихо отворяются, входит Ликориса и с нею сонм прелестей. Белое спальное платье обвивалось около лилейного стана ее. Щеки ее горели румянцем стыдливости; она потупила взор и молчала. Кротко волновалась грудь милой красавицы.

Мгновенно упал я на колени и возгласил самым феатральным голосом:

— Прелестная, обожаемая княжна! Прими признание в пламенной любви владетельного принца, который во прахе у ног твоих умоляет о соответствии! Я буду счастливейший из всех обладателей народов, когда ты удостоишь меня благосклонным взором!

Проговоря такую красивую речь, я схватил с жаром ее руку, покрывал пламенными поцелуями и беспрестанно твердил:

— Прости, дражайшая княжна, дерзость, что осмелился возвести на тебя взор любви моей. О! как обрадуется престарелый родитель мой и многочисленные мои подданные, когда узнают, что я возвожу на трон такую богиню!

— Встаньте, принц, — сказала она нежным, сладости исполненным голосом. — Вам приличнее быть у груди моей, чем у ног. Такой достойный мужчина может ожидать соответствия и от самой принцессы.

Я кинулся в ее объятия и прижал к сердцу.

Когда сели мы на диване, я не видал уже Лавинии. Она, видно предоставила мне одному пещись о своем благополучии.

— Скажите, княжна, чем вы несчастны? Подруга ваша рассказала мне, что злодеи лишили вас владения, ограбили? О! наименуйте мне их только, и через несколько недель огромное войско моего родителя явится защищать права ваши!

— Ах! — сказала Ликориса с тяжким вздохом, — неужели буду я виною страшного кровопролития! Я сего ужасаюсь и желала бы, любезный принц, чтоб дело обошлось без таких насильственных способов! Тиран, выгнавший меня из владений, соглашается уступить мне все за несколько тысяч рублей.

— Это прекрасно! — вскричал я с величайшею важностию. — Завтре же отпишу к моему отцу и вскоре получу золотые кучи, которые предоставлю вашему распоряжению.

— А где владения вашего родителя? — спросила она. Я немного позамешался, но скоро оправился и отвечал:

— Столица отца моего есть Гольконда в Индии. Там золота, алмазов целые горы! Там…

— Да вить Индия очень далеко, слыхала я.

— То другая. Вить их много! Индия, подвластная отцу моему, недалеко от Каспийского моря, и письмо к нему обращается в три недели, а в хорошую погоду и того меньше.

Однако, хотя княжна время от времени становилась нежнее, а я лгал час от часу бесстыднее, но кончилось тем, что звук утреннего колокола застал нас в некоторой размолвке. Княжна Тибетская хотела уверения в любви моей, то есть требовала золота; а где его взять? Я не алхимист! Сколько я ни умолял непреклонную, она клялась, что не прежде сделает меня счастливым ее обладателем, пока получит ответное письмо от отца моего с приложением червонцев. Она вырвалась из моих объятий.

Надевая маску, я вздыхал. Жестокая! Думал ли я, что ничтожный металл подействует над сердцем твоим более, чем знаменитое титло принца Голькондского?

 

Глава XVII

Успехи в просвещении

Не получив успеха в любви, я хотел иметь его по крайней мере в поручениях просветительного общества. На сей конец, представя в уме своем все наставления Доброславова в надлежащем порядке, однажды вошел я в комнату Куроумова и говорил:

— Милостивый государь! Не удивляйтесь, если я буду говорить вам истину. Вы любите Лизу, сестру мою; она вас обожает; а потому и брат ее не может не любить вас чистейшею любовию и не стараться о пользах ваших. Недавно начитал я в иностранных газетах, что один парижский откупщик, гораздо менее вас имеющий капитала и ума, удивил всех сограждан тонкостию мыслей своих, великостию воображения и благородным употреблением богатства. Дом его, который можно назвать дворцом, блестит золотом, дорогими картинами, эстампами и всякого рода редкостями. Библиотека самая избранная. Знатнейшие вельможи за счастие почитают у него отобедать, провести вечер за концертом и вообще побеседовать. Не жалко ли, что вы, с таким умом и с таким просвещением, нимало не печетесь сделать имя свое известным свету, чтобы и об вас печатали в газетах, переводили на все иностранные языки и во всех столицах говорили о ваших неподражаемых добродетелях, как-то: вкусе, гостеприимстве и милосердии к неимущей братии?

Куроумов был восхищен моим витийством. Он прежде задумался, потом завел со мною длинный разговор, каким бы образом достичь той великой цели, о которой я проповедовал. Я уговорил его вытаскать прежде все бочки с салом, говяжьи кожи, деготь и прочие мебели; а на себя брал обязанность приискать для него новые в лучшем вкусе мебели, прекрасную библиотеку и картины известнейших мастеров. Куроумов на все с радостию согласился, проклиная прежнего управителя Савкина, который столь был бессмыслен, что во всю жизнь не читал ничего в газетах, кроме о торгах и подрядах, и нимало не знал толку в картинах.

В тот же день все было из дому вытаскано в сараи; и когда новый мудрец Куроумов уехал на вечер к Лизе, чтобы обрадовать ее дорогим ожерельем и вестию о прозорливости и усердии брата ее, я бросился к Доброславову, рассказал все и привел его в восторг. Он придал мне в помощь Олимпия, и мы в час набрали на толкучем рынке великое множество разных мебелей, книг и древних картин, что всё едва на десяти возах мог притащить в дом своего хозяина. Нельзя вообразить его восхищения при первом взоре на сии драгоценные оттенки вкуса и великой мудрости. Равным образом и я был поражен, взглянув на него и не видя ни усов, ни бороды, и остриженного в последнем вкусе.

— О небо! — вскричал я. — Какому божеству обязаны вы таким счастливым превращением? Конечно, какой-либо благодетельный гений, следующий по стопам великих людей…

— Этот гений, — сказал с улыбкою силена Куроумов, — небольшого роста, с черными сверкающими глазками, с полными румяными щечками; словом, это сделала сестра твоя Лиза. Она, шутя и играя, остригла мне голову и бороду. Впрочем, я рад! Теперь сам не понимаю, как мог в прежнем безобразном виде нравиться девушкам, а более всего заседать в присутствии просвещеннейших людей? Знай, друг мой, я — член такого сословия, которое проницает тайны будущего и созерцает духов! Правда, я не достиг еще сей степени совершенства и ношу смиренное имя почтенного брата Полярного Гуся; но скоро посвящен буду в просвещенного брата, и тогда сам буду видеть духов и с ними беседовать!

Я оказал притворное удивление и благоговение к такой великой особе, насказал множество примеров, кои будто читал где-то, как великие просветители мира вызывали духов и проч. Полярный Гусь был в неописанном восторге и наперед рассказывал мне, о чем будет рассуждать с духами.

Мебели, картины, эстампы и книги — все поставлено в списке непомерно дорогою ценою. Я рассказывал ему имена живописцев, граверов и сочинителей, которых никогда и на свете не бывало; да я и сам не знал тогда имени ни одного из лучших живописцев.

Чтобы не наскучать подробными рассказами о всех глупостях, в которые по общему нашему наущению вдавался Куроумов, я скажу, что в течение двух с небольшим месяцев мы высосали у него до полумиллиона, — то на выкуп пленных или содержащихся в тюрьмах, то на вспоможение благородным фамилиям, кочующим в Камчатке, на берегах Урала, Енисея и проч. Редкое собрание проходило, чтобы Высокопросвещенный не говорил с отличным витийством о том, к чему уже смиренный брат Козерог склонил прежде Куроумова. К общему нашему несчастию, откупщик сей, вдавшись в праздность, лень, совершенное сладострастие, оставил дела свои на попечение приказчиков, которые по заведенному порядку пеклись больше о себе, чем о хозяине. По подрядам сделались значущие неисправности; имение Куроумова описано, и дом с библиотекою и картинами продан с публичного торга. Тут с удивлением смотрел он, что нашим редким картинам и книгам, которые так дорого стоят, никто не удивляется и продают их за бесценок. Я был при плачевном сем позорище. Сначала Куроумов стоял неподвижен и дико смотрел на кричащего аукциониста. Глаза его сурово по сторонам обращались. Из одного скрежета зубов было видно, что он не трус. Потом нередко бил он себя по лбу и ломал пальцы.

Когда все кончилось и ему новый покупщик дома указал на двери, я не знаю, какое дурачество, или, лучше сказать, бешенство обуяло мною так, что я вдруг забыл все наставления мудрого моего Доброславова, наполнился спесью, хвастовством о великих подвигах своих, или, правильнее, бездельствах, и, отведши Куроумова на сторону, сказал, коварно улыбаясь и сильно шаркая ногами:

— Простите, почтеннейший Полярный Гусь! Не припомните ли не простого брата Козерога? Знайте, это самый я!

Куроумов смотрел на меня сперва с удивлением, а потом с бешенством.

— Как? — вскричал он. — Так я был игрушкою, орудием обмана? О! это не пройдет вам даром, злодеи! — Он погрозил палкою и вышел на улицу довольно бодро. Откуда взялись силы у человека, который не мог прежде сойти с лестницы и сесть в карету без помощи нескольких слуг? Я смеялся вслед ему, крича:

— Добрый путь Полярному Гусю!

Сделавши сие дурачество, я опомнился; был недоволен собою и решился ничего не сказывать о сем Доброславову, опасаясь выговора. Я пришел в его дом и занял прежнюю должность. Господин Высокопросвещенный и Олимпий осыпали меня похвалами, отсчитали значущую сумму денег и позволили отдохнуть, пока не прийдет время снова действовать. К пущему моему огорчению, Куроумов был прост до ребячества. Он всем знакомым и незнакомым рассказывал о своем несчастии и его причине, и один насмешник нанял стихотворца, который и сочинил преколкую сатиру, в коей представил Полярного Гуся, совершенно ощипанного, а потому, вместо того чтоб парить к звездам и созерцать духов, смиренно путешествующего пешком, повеся голову, по колена в грязи. Куроумов прочел ее и поклялся непримиримою к нам ненавистью. Мои сотрудники в просвещении о сем узнали посредством своих шпионов и, с своей стороны, начали рассуждать о средствах, каким бы образом у ощипанного Гуся поукоротать язык.

Между тем заседания по-прежнему продолжались. Ликориса посещала мою опочивальню, но была все так же непреклонна. Она ожидала ответа царя Голькондского, моего державного родителя. Я приписывал вину молчания или дурной погоде, или неисправности почт, или разбойникам, которые могли посланцев с деньгами ограбить, убить, утопить и проч.

Она, повидимому, соглашалась, ласкала меня, как сестра, и обещала вечную любовь и верность, как скоро возвращу ей похищенное владение! Я терялся в замыслах, как бы обмануть ее и достичь своей цели.