Глава 1
В памяти Елизаветы Николаевны этот день сохранился как ряд неясных вспышек и туманных пятен, которые она потом никогда не могла представить, как что-то общее и единое. Отдельные моменты вспоминались оторванно, без связи с предыдущими, словно они были случайны и внезапны. Они лежали в ее памяти хаосом глыб и развалин, зловещих и страшных, которые ничуть не составляют чего-то целого, а существуют только в отдельности, каждая глыба сама по себе. Некоторые пустяки запомнились ярко и точно, а важное забылось так, как будто его и не было. Она, например, с назойливой ясностью помнила, что ночные туфли Георгия Васильевича не стояли рядом, как обычно, а были подсунуты под кровать, причем одна перевернулась подошвой кверху. Но при этом она никак не могла вспомнить, хотя Поттер настойчиво спрашивал ее об этом: она ли повернула тело Георгия Васильевича на бок, или оно так лежало, когда она вошла в спальню? Она ли сдернула одеяло с тела, или оно было уже сдернуто? Не помнила она и того, как полицейские вошли в дом: ей по-странному казалось, будто они совсем не входили, а появились в доме неизвестно как и непонятно откуда.
Поттер, приехав, тотчас же расставил полицейских вокруг дома и приказал не пускать никого: не только в дом, но и на участок, на дорожки и на газоны. Потом он начал осмотр. Ходил по комнатам и по саду, внимательно и пытливо рассматривал, о чем-то советовался с Мурреем и напряженно соображал. А Елизавета Николаевна все время смотрела на него непонимающими глазами, ждала и, кажется, была уверена, что он, когда все осмотрит, сразу же скажет ей: кто убил и почему убил. Но он ушел, ничего не сказав, и она осталась в недоумении: почему все так же непонятно, как и до его прихода?
Она не знала, что предварительный осмотр дал много. Кроме пуговицы нашли на подушке волос в дюйм длиной. По первому взгляду, конечно, нельзя было определить, чей он: возможно, что это был волос Георгия Васильевича, но возможно, что он во время борьбы случайно упал с головы убийцы. Во всяком случае это, конечно, была очень важная находка, и Поттер многозначительно переглянулся с Мурреем, когда прятал ее. И тут же твердо приказал, чтобы никто и никому ни слова не сказал о найденной пуговице.
— Вы понимаете? — строго посмотрел он на своих помощников. — Совсем не надо, чтобы преступник спохватился, осмотрел свои рукава и пришил другую пуговицу. Если… если, конечно, это его пуговица.
Совсем нетрудно было установить, как убийца проник в дом: окно в гостиной было все еще открыто. И, что было важно, под окном на мягкой, еще влажной земле нашли неполный, но отчетливый отпечаток: след от каблука.
— Что вы скажете? — спросил Поттер Муррея.
— Покамест скажу только одно: каблук мужского, а не женского и не детского ботинка! — ответил Муррей и иронически добавил. — Но было бы лучше, если бы был полный отпечаток: и с подошвой, и с носком.
— Полные отпечатки бывают только в криминальных романах! — буркнул Поттер. — Достаточно и того, что мы знаем: под окном след мужской ноги.
— Надо осмотреть раму окна! — заметил Муррей.
— Конечно! Но будьте уверены, что такой осмотр нам ничего не даст. Преступники теперь хитрые, ходят в перчатках и отпечатков пальцев не оставляют. Детективные романы и фильмы их многому научили.
Он спросил об окне Елизавету Николаевну: было ли оно оставлено открытым с вечера? Она, вероятно, не поняла вопроса или не сообразила сразу и утвердительно закивала головой. Но тут же вспомнила и торопливо исправилась:
— Ах, нет, нет! — замахала она руками. — Я его вечером заперла! То есть, не я сама, а попросила Виктора… Он все окна запер, везде!
— Виктор? Кто такой Виктор?
Поттер стал расспрашивать Елизавету Николаевну, но понять ее было трудно, потому что она все время путала и сбивалась. Все же он выяснил, что убитый — муж дочери, что дочери сейчас нет, что она еще вчера вечером уехала в Канзас-Сити, что Георгий Васильевич и сама Елизавета Николаевна заснули скоро после 11 часов и что ночью ничего тревожного не было слышно.
— Я вообще сплю чутко и часто просыпаюсь, но вчера я переволновалась за дочь и спала крепко… Как убитая!
— Вы никого не подозреваете? — осторожно спросил Поттер.
Но Елизавета Николаевна даже не могла ответить на его вопрос. Она замахала руками, заплакала и стала бессвязно уверять, что Георгий Васильевич был чудным человеком, что никаких врагов у него не было и не могло быть, что его все любили и уважали.
— Да, да! Любили и уважали! Кому же и зачем надо было его убивать?
— Вот именно! — усмехнулся Поттер. — Когда я буду знать, зачем и кому это было нужно, я буду знать, кто его убил. Он не хранил дома денег? Нет в доме драгоценностей? Ничто не пропало?
Он спрашивал для очистки совести: было очевидно, что следов грабежа нигде нет и что никаких особенных драгоценностей в этом скромном доме нет, да и быть не может.
Елизавета Николаевна продолжала волноваться, путалась и сбивалась. Поттер махнул рукой: «Пусть придет в себя и успокоится, а завтра я расспрошу ее!» — решил он. Потом тело увезли для вскрытия. Поттер еще раз подтвердил свое приказание, чтобы молчали о находке пуговицы, вышел из дома и переговорил с репортерами.
— Вы, конечно, знаете трафаретную газетную фразу: «Полиция напала на след». Ну, так я вам скажу, что в данном случае полиция действительно напала на след. Убил мужчина выше среднего роста, молодой, сильный и ловкий! — уверенно фантазировал он. — Вероятно, он был одет в мягкую обувь без каблуков и во что-то вроде свитера. Самое же главное найден его волос. Вы знаете, что такое волос? Это почти то же самое, что и голова! Во всяком случае он растет на голове! О других же подробностях говорить еще рано.
После того он уехал с Мурреем. А когда ехал, то вслух продумывал и проверял свои впечатления.
— Грабеж исключается. Месть? Вряд ли!.. Чья-то погоня за наследством? Конечно, такое предположение надо будет проверить, но непохоже на то, что там есть наследство, из-за которого кто-нибудь мог пойти на убийство. Что же остается? Гм!.. Остается важное: «Ищите женщину!»
— Я и сам так думаю! — согласился Муррей.
Глава 2
Когда Елизавета Николаевна после ухода полиции осталась одна, она заметалась. Она ничего не могла понять, не могла сообразить, но суматошливо и беспомощно хваталась то за одно, то за другое. В хаосе ее чувств ей казалось, что она сейчас же, не медля ни минуты, должна что-то сделать, что-то кому-то сказать, куда-то пойти или даже побежать и, конечно, ни в коем случае не должна оставаться дома одна. Она схватила трубку телефона и стала было крутить диск, но поняла, что крутит его без толка. Положила трубку и побежала по лестнице наверх.
— Надо… Надо… «Что надо? — вслух бормотала она.
Сообразила, что она еще не одета, а в одном только капоте, и отворила дверь стенного шкафа, но достать оттуда платье была не в силах: что достать? как достать? Ей очень хотелось пить, и она побежала в кухню, чтобы достать банку с виноградным соком, который она всегда пила, но тупо посмотрела на полки и забыла, чего она хочет. Вдруг спохватилась и все так же быстро, чуть ли не бегом, зачем-то пришла в спальню Георгия Васильевича. Растерянно и бессмысленно постояла там, посмотрела, прикрыла одеялом развороченную кровать, но не выдержала и побежала прочь.
Потом внезапно сообразила, что надо протелефонировать в Канзас-Сити. И тотчас же испугалась: а что сказать? как сказать? И, главное, что же будет с Юлией, когда она узнает? «Но ведь нельзя же скрыть от нее! Ведь нельзя же скрыть! Как же можно скрыть?» — что-то понимая и чего-то не понимая, бормотала она себе, то подходя к телефону, то отбегая от него и чувствуя, как бьется ее сердце, как дрожат ноги и как все путается у нее в голове.
Но тут случилось неожиданное. Через большое окно гостиной она увидела, что к дому подъехало такси и из него вышли двое: Юлия Сергеевна и Табурин. Оба были сосредоточены и даже взволнованы. Юлия Сергеевна тотчас же быстро пошла к дому, а Табурин немного задержался, забирая чемоданчики и расплачиваясь с шофером. И — странное дело — Елизавета Николаевна ничуть не изумилась тому, что они приехали. Она даже забыла о том, что сама только что собиралась телефонировать в Канзас-Сити. Бросилась к Юлии Сергеевне, обхватила ее руками и только тогда сообразила и поняла: ведь Юлия Сергеевна еще ничего не знает. Вся дрожа, она залепетала в истерическом беспамятстве:
— Уже нет его! Уже нет!. Увезли!.. Приезжала полиция и… и…
Юлия Сергеевна ничего не поняла и посмотрела с испуганной растерянностью. Ничего не понял и Табурин. Он несдержанно схватил Елизавету Николаевну за плечи и стал трясти ее.
— Кто? Кто? Кого увезли? Что случилось?
Только тут Елизавета Николаевна через силу поняла, что они приехали совсем не потому, что Георгий Васильевич убит. Судорожно всхлипывала, но не могла справиться ни с мыслями, ни со словами, ни с собой. Стала рыдать, дрожа и сотрясаясь, махала рукой в сторону спальни и, стуча зубами, выкрикивала:
— Там… Там… Ночью!
Юлия Сергеевна похолодела: случилось что-то воистину страшное. Ее ноги обмякли, и в голове помутилось. Кажется, она даже покачнулась. Схватила Елизавету Николаевну за руки и, изо всех сил вглядываясь ей в глаза, стала кричать умоляющим криком:
— Мама… Мама! Говори! Ради Бога говори! Мама!
Но Елизавета Николаевна не могла сказать ни слова, а только рыдала, хватаясь за дочь и прижимаясь к ней. Табурин, твердо ступая, быстро пошел к спальне и остановился в дверях. Сдвинув брови и сжав зубы, он посмотрел на беспорядок в комнате и попытался понять: «Второй удар ночью был, что ли? Увезли в больницу?» Поверил было своей догадке и быстро вернулся назад.
Елизавета Николаевна все еще стояла около дочери, трясясь от рыданий и пытаясь сказать хоть что-нибудь. А Юлия Сергеевна, замирая от страха, умоляла ее:
— Мама! Мама! Говори же! Говори!
И Елизавета Николаевна, перехватив глотком воздуха горловую спазму, судорожно срываясь и спотыкаясь на слогах короткого слова, с трудом выкрикнула это слово:
— Уб… би… ли!.. Убили!
Глава 3
Только постепенно, только переспрашивая, сбиваясь в своих вопросах и путаясь в бессвязных ответах Елизаветы Николаевны, пугаясь каждого ее слова и холодея от открывающейся перед нею правды, Юлия Сергеевна кое-как поняла то, что случилось ночью в доме.
Она не вскрикнула и не заплакала. Долгим, приковавшимся взглядом посмотрела на мать, потом молча повернулась и таким же взглядом посмотрела на Табурина. И он увидел: она и спрашивает, и ищет, и утверждает. Потом встала с места и, не говоря ни слова, пошла к себе наверх. Табурин неуверенно пошел было за нею, но она, поднявшись на половину лестницы, повернулась к нему и коротко сказала:
— Не надо!
Он понял, остановился, посмотрел ей вслед и медленно вернулся назад.
Елизавета Николаевна очень немного, но уже пришла в себя. Сидела на диване, все еще ошеломленная и растерянная, но истерическое беспамятство уже утихло. Смотрела пустыми глазами и время от времени вздыхала короткими, обрывающимися всхлипами. Табурин подсел к ней. Сначала долго молчал, пытаясь вникнуть, а потом стал спрашивать, понизив голос: он почему-то не хотел, чтобы Юлия Сергеевна слышала его, хотя она была наверху и не могла слышать. Смотрел сумрачно.
— После того, как мы вчера уехали, Виктор и эта самая Софья Андреевна приехали к вам?
— Да, приезжали… — ответила Елизавета Николаевна так, словно в это время думала о другом.
— Долго сидели?
— Виктор скоро уехал… Он, кажется, был чем-то расстроен и… вообще был не в себе. А мы с Софьей Андреевной еще чаю напились. Но и она часов в 10 уехала.
— А потом?
— А потом… Что ж! Георгий Васильевич уже спал, а я ушла к себе.
— И тоже легли спать?
— Да… Мне невыносимо спать захотелось. Весь этот вчерашний день меня измучил! Волнение, хлопоты… Павел так и не позвонил, не сказал, что с Верой…
— Значит, вы хорошо спали? — пытливо спросил Табурин, всматриваясь и вдумываясь. — Крепко?
— Очень крепко! И проснулась только утром, когда… когда…
Она опять запнулась и всхлипнула. Но Табурин, не позволяя ей отвлечься, продолжал спрашивать.
— А Софья Андреевна сразу же после чая уехала? Или посидела еще с полчаса?
— Нет, не сразу… Она даже помогла мне убрать со стола и посуду после чая помыть.
— Вот оно как! Это очень любезно!
— Я и не хотела, чтобы она беспокоилась… «Завтра, говорю, я утром сама помою!» А она смеется: «Я, говорит, терпеть не могу грязную посуду на ночь оставлять… Все должно быть с вечера прибрано!»
— И, значит, помыли?
— Помыли… Но… Погодите! — вспомнила и спохватилась Елизавета Николаевна. — А Вера? Что же с Верой?
— С Верой Сергеевной? — почему-то нахмурился Табурин. — О ней не беспокойтесь: жива, здорова и невредима.
— То есть как же это? А акцидент?
— А акцидента никакого и не было!
— Не было? — растерялась Елизавета Николаевна. — А как же… Как же… Зачем же вызывали?
— Вот этого-то я и не знаю! А знаю только то, что никто не поручал какой-то даме звонить сюда и вызывать Юлию Сергеевну в Канзас-Сити.
— Как же так? — не удивилась, а испугалась Елизавета Николаевна.
Табурин стал объяснять. По его словам, началось с того, что на аэродроме в Канзас-Сити их никто не встретил. Это очень встревожило Юлию Сергеевну, потому что она решила, что Павел Петрович в больнице у жены. «Значит, Вере очень плохо, если он там до сих пор сидит!» Они поехали к Родиным, чтобы узнать хоть что-нибудь у домашних, и были очень удивлены: и Вера Сергеевна, и Павел Петрович оказались дома, сидели, мирно разговаривали и их совсем не ждали. Конечно, все изумились: и Родины, и он с Юлией Сергеевной. Сначала долго не могли разобраться, а потом поняли, что телефонный вызов был чьей-то мистификацией. И когда поняли это, то встревожились еще больше, особенно Юлия Сергеевна. «Зачем? Зачем? — взволновалась она. — Это что-то нехорошее! Это очень нехорошее!» Понять и разгадать было, конечно, нельзя. «Да и сам-то я, — признался Табурин, — тоже заподозрил что-то неладное, хоть и уверял Юлию Сергеевну, что это только чья-то глупая шутка!» Так все расстроились и разволновались, что забыли протелефонировать Елизавете Николаевне, а когда вспомнили, то решили, что уже поздно, что она уже спит, и не захотели ее тревожить. Кое-как провели ночь, почти не спали и с первым же самолетом поспешили домой. «И вот…» — неопределенно заключил Табурин.
— Так что же все это значит? — широко раскрыв глаза, спросила Елизавета Николаевна: что-то очень страшное померещилось ей. Может быть, даже более страшное, чем само убийство.
Табурин развел руками.
— Ясно только одно: кому-то надо было, чтобы в эту ночь Юлии Сергеевны не было дома и чтобы Георгий Васильевич оставался в спальне один.
— Но кому же? Кому это было надо?
— Этого я еще не знаю! — насупился Табурин.
Но Елизавете Николаевне показалось, будто он уже все знает или по крайней мере подозревает, потому что что-то многозначительное и скрытное появилось на его лице. Он даже опустил глаза.
— И… И что же теперь делать? — совсем растерянно спросила Елизавета Николаевна.
— Кому? Вам? Вам нужно делать только одно, но очень важное: когда следователь будет вас спрашивать, ничего не путайте, ничего не скрывайте, говорите полную правду и говорите только то, что знаете. А все свои и чужие предположения и догадки, — очень значительно намекнул он на что-то, — оставьте при себе! — строго приказал он.
— Да, да! — закивала головой Елизавета Николаевна, хотя плохо понимала, что ей говорить. — Да, конечно, не надо путать и…
Она могла только соглашаться, тем более — с Табуриным. Думать же что-нибудь свое и решать по-своему она никак не могла и смотрела непонимающими глазами.
Табурин начал опять расспрашивать ее: что делала полиция? чего искала? нашла ли что-нибудь? Елизавета Николаевна сбивчиво и не совсем толково сказала ему про пуговицу, про открытое окно и про волос. Табурин во все это тотчас же вцепился и так сильно напружинился, что даже покраснел. Было видно, что много мыслей сразу налетело на него, и он, как всегда, попытался охватить их все сразу. Ноздри у него раздулись и стали вздрагивать, сам он, стоя на месте, заколыхался, а волосы у него на голове взъерошились.
— Но ведь вы говорите, что Виктор запер окно? Запер? — напористо спросил он.
— Я… Я не знаю! — почему-то заколебалась Елизавета Николаевна, хотя и была уверена, что Виктор окно запер. — Я просила его, и он все осмотрел. Я потом не проверяла, но… Ну, конечно, конечно, запер! — стала она уверять не то Табурина, не то самое себя. — Но почему же оно оказалось незапертым? — так испугалась, что даже шепотом спросила она.
— Вот об этом-то и думать надо! — строго поднял вверх палец Табурин. — И волос, говорите вы? Так ведь следователь не дурак и не мальчик: он миллион голов осмотрит, а то, что надо найти, найдет! И пуговица тоже: какая пуговица? чья? Это все улики, и убийца, надо полагать, был совсем неопытный, потому что…
— Но только о пуговице вы молчите! — вдруг вспомнила и встревожилась Елизавета Николаевна. — Следователь строго приказал молчать о ней, и я только вам это сказала, а вы уж — никому!
— Не учите! — огрызнулся Табурин. — Разве вы меня не знаете? Что я, болтун, что ли? Или соучастник этого убийцы? Нет-с, я не соучастник, а наоборот, грандиозно наоборот! И теперь я буду думать! Думать! — ударил он себя кулаком по лбу. — Что есть силы думать! Колоссально думать! Миллион вольт напряжения!
Он оборвал и замолчал: по лестнице спускалась вниз Юлия Сергеевна. Вероятно, она слышала последние слова, которые так азартно выкрикнул Табурин, потому что она, чуть только вошла в комнату, обратилась прямо к нему:
— Вы будете думать? Да? А я не смогу: мне страшно думать!
Табурин до крайности смутился: ему показалось, будто он понял, почему не хочет думать Юлия Сергеевна и почему ей страшно думать.
Глава 4
Поттер повел дело энергично. Не прошло и нескольких дней, как он расспросил многих лиц, имевших отношение к Георгию Васильевичу, и ему стала ясна жизнь семьи, простая, обыкновенная и ничем не отличающаяся от жизни подобных семей. Но во всем том, что установил он, не было ничего, что хотя бы косвенно говорило о причине и цели убийства. Получалось так, что никому не было нужды убивать Георгия Васильевича, потому что его смерть никому не была нужна и никому ничего не давала.
Это смущало Поттера. Убить мог только тот, кто хорошо знал расположение комнат, дверей и даже то, как и где стоит мебель. Главное же, убийца должен был знать, что в эту ночь, именно в эту ночь, кроме Георгия Васильевича и Елизаветы Николаевны никого в доме нет. Ведь очень немногие знали о случайном отъезде Юлии Сергеевны, да и отъезд этот был решен всего за несколько часов перед тем. Убить мог только «свой человек», но таких людей у Потоковых было мало, и все они были наперечет.
Грабежа не было, мести не было, вражды не было… Что же было? «Ищите женщину!» — много раз повторял себе Поттер. Женщина же была только одна: Юлия Сергеевна. Но Поттер был слишком опытным следователем, чтобы строить догадки, не имея в руках данных: он хорошо знал, к каким ошибкам приводят предвзятые догадки следователя.
Он начал искать, осторожно и незаметно расспрашивая: нет ли имени мужчины, которое связывали бы с именем Юлии Сергеевны. Он никого не спрашивал прямо, боясь подсказать ответ и оберегая себя от этого подсказанного ответа. Но те, которых он спрашивал и которые думали, будто они что-то знают о Викторе, и сами судачили о нем, его имени не упоминали, словно сговорились не упоминать. Быть может, они недооценивали важности этого имени? Быть может, они считали, что неопрятные слухи не имеют отношения к убийству? Быть может, некоторые из них щадили Юлию Сергеевну? Или, быть может, они стыдились обнаружить свой интерес к сплетням и темным слухам?
Виктор был допрошен одним из первых и произвел на Поттера очень хорошее впечатление своим простодушием и чистосердечием. Он сказал, что знаком с семьей Потоковых 2–3 года, бывал у них часто и хорошо знает уклад их жизни. В убийстве он не подозревает никого, и сам теряется в догадках. Он даже не может представить себе, кому и зачем было нужно это убийство. Георгий Васильевич был мягким и милым человеком, который не только никому не сделал зла, но вряд ли доставил кому-нибудь даже простую неприятность.
Он говорил все это, а Поттер всматривался в него, цепко вслушиваясь в каждую интонацию, стараясь уловить даже случайную заминку или мимолетное смущение. Но при всей своей пытливости он не заметил ничего, что могло бы быть подозрительным: Виктор говорил прямо, просто и открыто. На вопрос о том, запер ли он перед уходом окна в доме по просьбе Елизаветы Николаевны, ответил, с твердой уверенностью: да, запер.
— Сколько окон в гостиной? — спросил Поттер.
— Два… То есть там есть еще и другие, но те не отворяются. Знаете, такие большие, которые вставлены наглухо! — пояснил он. — А те два были только закрыты, но на задвижку не заперты. И я их запер, это я хорошо помню. Помню даже, что в одном была задвижка тугая, и я, закрывая ее, ущемил себе палец! — вспомнил он.
Вопрос об окне был, конечно, одним из существенных. «Важно то, что окно было только закрыто, но не заперто, — обдумывал Поттер, — но еще важнее то, что убийца знал: оно не заперто!» Если Виктор перед своим отходом действительно запер задвижку, то отпереть ее изнутри и подготовить окно открытым, чтобы в него можно было влезть, могли только двое: или Софья Андреевна, или Елизавета Николаевна. Кто же третий? Третьего не было.
Поттер стал думать о Елизавете Николаевне, потому что видел: она неуравновешенна, забывчива и не умеет отвечать ни за свои слова, ни за поступки. Разве не могла она после ухода гостей открыть окно, а после того забыла запереть его? Конечно, сейчас она не помнит эту мелочь и станет отрицать даже предположение, будто окно открыла она сама, а поэтому простого ответа от нее ждать нельзя. И при следующей же встрече Поттер как бы мимоходом спросил ее:
— Ваши гости курили?
— Виктор не курит, — объяснила она, — а миссис Пинар выкурила несколько сигарет.
— Много? Не помните?
— Я не считала! — обиделась Елизавета Николаевна. — Разве это имеет какое-нибудь значение?
— Все имеет значение! — невольно улыбнулся Поттер. — Но когда ваша гостья ушла, то вы, может быть, подумали, что в комнате накурено, и захотели ее проветрить?
— Да, конечно! — сразу вспомнила Елизавета Николаевна. — И я оставила дверь на патио открытой: именно для того, чтобы проветрить комнату. А когда уходила спать, я ее затворила и заперла.
— А окно вы не отворяли? — прямо спросил Поттер.
— Нет, нет! У него, скажу я вам, такая тугая задвижка, что я не могу с нею справиться: ни открыть, ни запереть.
Поттер тотчас же отметил: проверить задвижку и узнать, точно ли она такая тугая? Оказалось, что та, действительно, поворачивается с трудом: то ли замазана краской, то ли слегка поржавела.
«Звенья сходятся! — подумал Поттер, узнав об этом. — Но жаль, что мне это ничего не дает!»
Софья Андреевна тоже не сказала ему ничего, что было бы для него важно и могло бы указать хоть на какой-нибудь след. Показания она давала охотно и толково, не говорила ничего лишнего и понравилась Поттеру своей деловитостью.
— Вы хорошо знаете семью Потоковых? — спросил он.
— Нет, только более или менее. Мы знакомы давно, но у меня было с ними мало общего.
— Кого из близких знакомых этой семьи вы знаете?
— У них и раньше было мало знакомых, а после того, как мистер Потоков заболел, у них никого не бывало. Ну, Табурин, конечно… И Виктор!
— Виктор, это мистер Коротков?
— Коротков? Я, признаться себе, даже не знала его фамилию. Его все называют просто: Виктор!
— Вы считаете его близким знакомым? — безо всякой задней мысли спросил Поттер.
И заметил, как Софья Андреевна при этом вопросе не то смутилась, не то растерялась, как будто он поймал ее на чем-то. Он насторожился.
— Близкий знакомый? — переспросила она, принужденно пожимая плечами. — Он, кажется, бывал в доме часто, но я, право, не знаю, насколько близок он был семье.
— Вы говорите, что он бывал часто?
— Я… Я, конечно, не знаю этого, потому что я сама редко там бывала, но… Но во всяком случае, почти всякий раз, когда я там бывала, я заставала его! — небрежно ответила Софья Андреевна таким тоном, как будто не придавала значения своему ответу. Но Поттер уловил, что тон был деланный и фальшивый. Он поднял глаза и пытливо посмотрел на Софью Андреевну и увидел, что ее глаза как-то забегали, что-то лукавое и скрытное появилось в них. Но заметив, что Поттер смотрит на нее, она тотчас же спрятала эти глаза и сделала безразличное лицо.
Когда она ушла, Поттер задумался. «Она знает больше, чем говорит! — несколько раз подумал он. — Конечно, она не хотела показаться сплетницей, а поэтому ничего не сказала, но и того, что она сказала, пожалуй, достаточно!» И он стал думать: что могло привлекать Виктора в дом Потоковых? У молодого человека, конечно, было много знакомых, с которыми его связывали и дела, и интересы, и даже возраст. Что связывало его с семьей Потоковых? Кого он хотел там видеть? Полупарализованного Георгия Васильевича? Скучную Елизавету Николаевну? Гм!.. «Ищите женщину!»
Поттер стал проверять свою догадку. И чуть только он начал расспрашивать, чуть только он назвал имя Виктора, как всех словно бы прорвало: раньше люди, не сговариваясь между собой, скрытничали и умалчивали, а сейчас, наоборот, стали говорить открыто, прямо и даже охотно. Вероятно, то, что Поттер сам произнес вслух имя Виктора, сняло с них запрет: они увидели, что скрывать уже незачем, что следствию и без того многое известно, а поэтому словно бы обрадовались возможности говорить и даже начали щеголять своей осведомленностью. Говорили (особенно женщины) с каким-то затаенным и нечистым удовольствием, рассказывали не только то, что знали и видели, не только то, что слышали от других, но даже и то, что они сами придумали.
Поттер почти убедился в том, что «женщина нашлась», но делать выводы он себе не позволил. Из-за женщины ли совершено убийство? Это надо доказать.
— Во всяком случае, — сказал он Муррею, — какая-то дорожка перед нами открылась, и по ней нам надо пройти до конца. Приведет она куда-нибудь или не приведет, судить еще рано, но каждый шаг на ней надо осмотреть. Пойдите-ка по этой дорожке, изучите ее справа и слева! Не на ней ли, — улыбнулся он, — лежит наша пуговица и наш волос?
Глава 5
Юлию Сергеевну Поттер допросил на другой же день после убийства, когда он еще ничего не знал о Викторе, и когда никаких задних мыслей у него еще не было. О телефонном вызове из Канзас-Сити он уже слышал от Елизаветы Николаевны и от Табурина и, допрашивая Юлию Сергеевну, интересовался главным образом этим вызовом, видя его чрезвычайное значение.
— Голос, который говорил с вами по телефону, был женский и хриплый? — спросил он.
— Да! Вернее, не хриплый, а слегка шепелявый… В нем был какой-то дефект, который мне трудно определить. Впрочем, мне это, может быть, только так показалось? Я тогда была так взволнована!..
— И по-английски говорили плохо? С французским акцентом?
— Да.
— Вы по-французски говорите?
— Да, но не очень свободно.
— Почему же вам кажется, что акцент был именно французский?
— Так мне показалось… Кроме того она… эта женщина… вставляла французские слова, когда не находила английских.
— Голос вам был совершенно незнаком?
— Совершенно незнаком. И мне показалось, что эта женщина очень торопится… Как будто хочет поскорее закончить разговор!
Поттер стал расспрашивать дальше и тщательно записывал все часы: когда был сделан вызов по телефону? когда Юлия Сергеевна решила, что поедет в Канзас-Сити? когда о ее отъезде узнал Табурин и Виктор? знала ли об этом Софья Андреевна, или она приехала вечером случайно?
Он просмотрел записанное и подумал.
— Значит, — подытожил он, — о вашей поездке в Канзас-Сити знали пятеро, не считая вас? Так? И все они узнали о ней только за несколько часов?
— Да… Я и сама не знала о ней раньше.
Поттер всматривался и вслушивался: нет ли в Юлии Сергеевне фальши и притворства? Она говорила с трудом, глотая слезы и плохо справляясь с дыханием, но говорила открыто и с несомненной прямотой. Поттер видел, как тягостен для нее допрос и поскорее освободил ее.
— Что вы скажете об этом телефонном вызове из Канзас-Сити? — спросил он Муррея.
Муррей посмотрел искоса: хитро и лукаво.
— Я раньше всего хотел бы знать, — подчеркивая свои слова, ответил он, — был ли действительно этот вызов и этот разговор?
— Гм! — слегка задумался Поттер. — Вы предполагаете, что никакого вызова не было? Что это — выдумка госпожи Потоковой? Конечно, надо сделать такое предположение, но… Но если вызова не было, то скажу вам, что сейчас перед нами сидела гениальная притворщица.
Проверить вызов было нетрудно: он был зарегистрирован и в Канзас-Сити, и на местной станции. Уважая тайну телефонных разговоров, Поттер не спрашивал о нем и о его содержании, а интересовался только фактом: был ли такого-то числа такой-то вызов? Дежурная телефонистка в Канзас-Сити подтвердила то, что говорила Юлия Сергеевна: вызов был, число и даже час сошлись. И добавила то, что не считала служебной тайной: голос, который вызывал, был женский, хриплый и с каким-то дефектом.
— Я это оттого так хорошо запомнила, — пояснила она, — что мне было трудно понимать эту даму, и я все время переспрашивала ее. К тому же она плохо говорила по-английски и все время бормотала: «merci» и «s’il vous plait»…
— Вы говорите по-французски?
— Нет! Но merci и s’il vous plait я понимаю.
— Вызов на станцию был сделан из автомата?
— Да.
— Ну, конечно!
После этого Муррей не стал настаивать на своем недоверии к вызову из Канзас-Сити, но, подумав, спросил Поттера:
— Как по-вашему, упрощается от этого дело или осложняется?
— Ни то и ни другое: оно выясняется. Факт, который нам казался сомнительным, оказался несомненным. Вот и все!
Табурин после приезда из Канзас-Сити больше не уходил от Потоковых. Он в первый же вечер съездил на часок к себе, привез кое-какие свои вещи и объявил, что отныне поселяется здесь. Елизавета Николаевна из приличия запротестовала, но он не дал ей и слова сказать:
— Гоните меня или не гоните, это ваше дело, а я от вас теперь никуда не уйду! — категорически заявил он. — Да неужели вы не понимаете, что у меня совесть есть, и я не могу вас бросить! Как вы себе хотите, а я остаюсь у вас. Колоссально остаюсь! А на работе я отпуск возьму… Чтобы всегда, значит, быть в вашем распоряжении.
— Ну, конечно же! — благодарственно протянула ему руку Юлия Сергеевна. — Спасибо вам, милый Борис Михайлович!
Когда Юлия Сергеевна ездила на допрос, Табурин провожал ее, дожидался два часа, пока она освободится, а после того сам привез ее домой. И по дороге, ни о чем не расспрашивая, непрестанно посматривал на нее сбоку: как она себя чувствует? Она была взволнована, и он видел, что кроме допроса еще что-то тревожит ее. А чуть только она вошла в дом, так сейчас же вопросительно посмотрела на Елизавету Николаевну, словно хотела спросить ее о чем-то. Но не спросила, а молча прошла к себе. Скоро вернулась и села в гостиной. Табурин искоса посматривал на нее, стараясь увидеть и понять: ему казалось, что есть в ней такое, что заботит и мучит ее. Не только горе, свалившееся на нее, а еще и что-то другое, о чем она не говорит и, вероятно, не скажет.
— Виктор не приходил? — вдруг спросила она Елизавету Николаевну, подняв голову.
— Нет, не приходил! — ответила та.
Она хотела ответить безразличным тоном, как ответила бы, если бы Юлия Сергеевна спросила, приходил ли почтальон. Но этот тон ей не удался, и она ответила немного жалостливо и сокрушенно.
Прошло еще два дня. Табурин неустанно следил за Юлией Сергеевной, стараясь что-то понять и разгадать. Быть может, кое-какие догадки были у него, но он молчал и ни о чем не спрашивал, а ходил задумчивый и сумрачный, пытливо вглядываясь.
Вечером Юлия Сергеевна долго оставалась у себя в комнате одна, и Табурин невольно прислушивался: тихо у нее, или она опять быстро ходит взад и вперед, словно мечется, не находя себе места. Он тревожно настораживался, готовый ко всему, сам не зная, к чему он готов и что может случиться. А потом Юлия Сергеевна подошла к двери, приоткрыла ее и негромко позвала:
— Борис Михайлович, идите сюда!
Табурин тотчас же явился и вопросительно посмотрел:
— Что прикажете?
— Посидите со мной! — попросила Юлия Сергеевна. — Мне так тоскливо одной! Какие-то мысли лезут в голову и… нехорошие мысли!
— А откуда же у вас могут сейчас быть хорошие мысли? — мягко и душевно ответил Табурин. — Хорошего у вас ничего нет сейчас! — вздохнул он. — Горе есть, и пережить его надо, а утешить это горе трудно.
— Ах, нет! — слегка всколыхнулась Юлия Сергеевна. — Я не… Я не о горе!
— О чем же?
Она пытливо посмотрела на него, заглянула в глубь глаз, покачала головой и тихо ответила:
— Не скажу…
Оба замолчали. Табурин уперся кулаками в колени, пригнулся, слегка осунувшись и втянув голову в плечи. Смутная догадка шевелилась в нем, та догадка, которая промелькнула еще четыре дня назад, когда Юлия Сергеевна, вернувшись с допроса от Поттера, спросила Елизавету Николаевну: «Виктор не приходил?» То, что она вспомнила его и подумала о нем, было понятно: она не могла не вспомнить. Но в ее голосе Табурин тогда же уловил что-то такое, чего он не понимал и не хотел понять: не то опасение, не то враждебность. «Да нет, мне это только так показалось!» — отмахнулся он тогда.
Но сейчас, когда Юлия Сергеевна сказала, что ее охватывают «нехорошие мысли», он приподнял голову. Он шестым чувством понимал, что эти нехорошие мысли — о Викторе. И нехорошие они оттого, что… оттого, что… Он резко остановил себя, не позволяя себе договаривать.
Вдруг Юлия Сергеевна заговорила.
— Как странно! — неопределенно сказала она, не смотря на Табурина.
— Что странно?
— Вот уж пятый день пошел после того, а Виктор ни разу не приходил. Разве он не знает, что… Почему это? Как вы думаете?
И опять скрытые нотки послышались в ее голосе. Можно было подумать, что она знает причину, почему Виктор не приходит, или по крайней мере догадывается о ней. И Табурин опять услышал враждебное подозрение в ее голосе, когда она заговорила о Викторе.
— Дело сложное! — нахмурил он брови, подыскивая, что ему надо и можно ответить. — Почему Виктор не приходит? Да и я на его месте, надо полагать, остерегся бы приходить. Конечно, дружба, участие и всякая такая штука, но я подумал бы и другое: а до меня ли вам сейчас? не тягостно ли вам будет видеть гостей и, главное, говорить с ними? Обязательно я это подумал бы и… И не знаю, пришел бы или не пришел? — слегка вздохнул и развел он руками.
— Да? — пристально посмотрела на него Юлия Сергеевна, как будто хотела убедиться: говорит ли он то, что думает, или он думает что-то другое. — По-вашему, Виктор не приходит именно поэтому? — недоверчиво спросила она.
— А почему же по другому? — не то искренно, не то деланно удивился Табурин. — Что же другое у него может быть?
— Ничего другого не может быть? Ничего? — недоверчиво и требовательно спросила Юлия Сергеевна, и опять прежняя нотка послышалась в ее голосе: что-то подозревающая и о чем-то говорящая.
— Не… не знаю! — слегка смутился Табурин, уловив эту нотку. Он пристально посмотрел на Юлию Сергеевну, но тотчас же отвел глаза, как будто нельзя было смотреть и, тем более, всматриваться.
Опять замолчали. Молчали долго.
— Но если вы хотите… — начал было Табурин и сейчас же оборвал, как будто испугался того, что хотел сказать.
— Что «хочу»?
— Нет, это я только так!.. — поторопился заверить он ее. — Ничего особенного, а я… просто так!
— Нет, совсем вы не «так»! — своим глубоким, грудным голосом возразила Юлия Сергеевна. — Вы хотели спросить меня, не хочу ли я видеть Виктора? Да? — прямо посмотрела она.
— То есть… — смешался и завилял Табурин. — Не то, чтобы хотели, а я подумал, что вам, может быть, надо зачем-нибудь его видеть или…
— Да, хочу! — перебила его Юлия Сергеевна, смотря в себя и что-то проверяя в себе. — Да, хочу! — повторила она. — «Надо видеть», говорите вы? Да, даже и надо! А может быть, совсем и не надо? — словно чего-то боясь, спросила она и опять посмотрела в себя. — Все это так сложно! — с тоской и болью вырвалось у нее. — И… и так страшно!
И опять все та же догадка зашевелилась в Табурине. Ему показалось, будто он видит, чем сложно и страшно то, что есть сейчас в Юлии Сергеевне. Он заерзал на кресле, замигал глазами и мотнул головой, сердито прогоняя свою догадку. Хотел сказать что-нибудь твердое и нужное, но Юлия Сергеевна не дала ему начать.
— Вы можете повидать Виктора? — спросила она. — То есть, чтобы он пришел ко мне? — спросила она.
— Отчего же? — играя в простодушие, ответил Табурин. — Если надо, чтобы он пришел, я протелефонирую ему и скажу. Вот и все!
— Конечно, — раздумывая и соображая, сказала Юлия Сергеевна, — конечно, я и сама могу протелефонировать ему, но… но…
— И не надо! — закончил за нее Табурин, угадывая, что ей надо сейчас помочь. — Зачем вам звонить? Мне это, конечно, удобнее и… Когда вы хотите, чтобы он пришел? Сегодня?
— Сегодня? — на минутку задумалась Юлия Сергеевна. — Нет, сегодня я еще не готова… Понимаете? Нет, не понимаете? И не надо вам понимать! А пусть — завтра.
— Правильно! Сегодня уже поздно… А когда ему лучше прийти: днем? вечером? Днем он, поди, на работе… А?
— Хорошо, пусть вечером.
— Часиков, скажем, в семь?
— Хорошо, в семь.
Табурину было не по себе. В приходе Виктора он чувствовал что-то, о чем нельзя говорить и о чем он не спросит. Но он прятал от себя это чувство и пытался разубедить себя: «Я ничего не знаю и ничего не вижу!» — несколько раз повторил он себе. Два последние месяца, невольно проникнув в слухи, которые ходили о Юлии Сергеевне и о Викторе, он очень бережно и старательно не касался всего, что могло бы показать, будто он что-то знает. Но сейчас было другое. Сейчас в нем говорила не деликатность, а опасение. Он видел, что после убийства с именем Виктора в Юлии Сергеевне стало связываться еще и другое, «сложное и страшное», как сказала она сама. Он о чем-то догадывался, что-то подозревал, но давил в себе и догадки, и подозрения, не позволяя себе ни углубляться, ни вникать в них. И сейчас он старался даже не смотреть на Юлию Сергеевну. А та ушла в свое и не замечала: смотрит он на нее или нет. Думала свое, закрыв глаза и вздрагивая бровями.
Пришла Елизавета Николаевна и села поодаль. Табурин облегченно вздохнул: можно было начать говорить о другом. О чем бы? Он с полминуты подумал и начал хвалить Поттера.
— Это разумный человек, очень разумный, по всему видать! — убеждал он, хотя никто с ним не спорил. — И опыт у него, конечно, колоссальный! И кроме того не забывайте, что современное сыскное дело построено прямо-таки по-научному, так что преступника найдут, в этом я ничуть не сомневаюсь. Помилуйте! Как же не найти, если он даже свой волос потерял!..
— Да? Найдут? — подняла голову Юлия Сергеевна. — По волосу найдут?
Ее голос был странный, и она спросила как-то так, что нельзя было понять: хочет ли она, чтобы преступника нашли, или боится этого? Табурин посмотрел на нее и нахмурился.
— Дай-то Бог! — с надеждой вздохнула Елизавета Николаевна.
Табурин собрался было говорить дальше, но неожиданно приехала Софья Андреевна. И Елизавета Николаевна, и Юлия Сергеевна незаметно поморщились, а Табурин досадливо крякнул и вскочил с места. Софья Андреевна вошла очень поспешно, сразу бросилась к Юлии Сергеевне, стала ее обнимать и быстро говорить что-то соболезнующее и утешительное. Сыпала словами, задавала вопросы, но не давала отвечать на них, а сама торопливо отвечала и изо всех сил старалась быть душевной и сердечной.
— Я знаю, что вам сейчас совсем не до меня, — скороговоркой уверяла она, — но я не могла стерпеть! Я должна была приехать к вам и… и поплакать с вами! Ах, это все так ужасно, так ужасно! И я понимаю вас, я всей душой понимаю вас! И поверьте, что я…
Табурин слушал ее и не говорил ни слова, а только всматривался: как будто хотел разглядеть то, что ему сейчас надо было увидеть. Он неприветливо хмурил лицо и понимал, что она сейчас играет какую-то роль, и играет ее плохо. А когда она вынула платок и вытерла сухие глаза, он не выдержал и, встав с кресла, отошел подальше. Но из дальнего угла продолжал следить настойчиво, даже не прячась.
Софья Андреевна поймала этот упорный взгляд. На секунду ее глаза стали злые, но она тотчас же справилась и мило улыбнулась.
Она просидела недолго, минут 15–20, не больше, и стала прощаться так же внезапно, как внезапно приехала. Прощалась долго, по несколько раз обнимая и целуя то Юлию Сергеевну, то Елизавету Николаевну, и все уверяла, что она ни за что не хочет уезжать от них, но что ей сейчас очень-очень надо поехать по важному делу.
— Федор Петрович поручил мне, чтобы я… Вы ведь знаете, его сейчас здесь нет, он все еще в этом Эквадоре… И воображаю, как он будет потрясен, когда вернется и все узнает. А если бы он сейчас был здесь, он, конечно, помог бы вам во всем, во всем!
— Чем же он мог бы помочь мне? — еле успела вставить Юлия Сергеевна.
— Ну, как это «чем»? Дружбой, участием, теплым чувством. Да и в делах тоже! Вам трудно в них разобраться, а он все наладил бы и устроил! Он ведь так хорошо относился к Георгию Васильевичу и… и к вам тоже! — улыбнулась она Юлии Сергеевне. — Я знаю, его считают угрюмым и недоступным, но это только внешность! На деле — это чудный человек! Золотое сердце! Он делает много добра, — горячо стала уверять она, — но делает всегда так, что об этом никто даже не догадывается: тайно! И уж если он помогает, то — до конца! Пока не поставит человека на ноги, не бросит его!.. Если бы я вам рассказала два-три случая, вы узнали бы, какой он на деле… Впрочем, — спохватилась она, — мне уже пора! Прощайте, дорогие мои! Будьте тверды духом и помните, что время все залечит!
Она заторопилась и уехала.
Глава 6
Юлия Сергеевна не признавалась себе, что она все дни после убийства ждала Виктора, но она ждала его напряженно и нетерпеливо. Она спрашивала себя, хочет она, чтобы Виктор пришел, или она этого не хочет? И ответить не могла: чуть ли не каждую минуту одно чувство сменялось другим, одно ощущение — другим.
Прорывалась радость: «Я увижу его!» Но не успевала эта радость осветить хотя бы маленький уголок внутри ее, как налетал страх. И этот страх был оттого, что Виктор придет, что она увидит его и должна будет смотреть на него. «Разве я это смогу?» И в ней начинало шевелиться то враждебное и злое, что несколько раз уловил в ней Табурин. И когда оно начинало шевелиться, она вспыхивала, сердилась на себя. «Зачем я так думаю? Зачем я это думаю?» — пыталась справиться она, но злая мысль была упорна и сильна.
Чуть ли не в первую минуту, когда она узнала, что Георгий Васильевич убит, в ней мелькнуло подозрение, вернее — неясная тень догадки, невозможной и страшной. Она тотчас же назвала ее подлой и себя — тоже подлой, но догадка не ушла, а осталась в какой-то тайной извилине, вцепилась и мучила.
Когда Табурин сказал ей, что он звонил Виктору, и тот придет, как назначено, она растерялась. И чем ближе подвигалась стрелка часов, тем все больше путались в ней чувства, тем сильнее было смятение. «Хоть бы скорее он пришел!» — нетерпеливо думала она и в то же время видела, что не хочет, изо всех сил не хочет, чтобы он приезжал. «Но ведь надо же нам теперь увидеться!» — убеждала она себя и вкладывала в это короткое слово «надо» особый смысл, чувствуемый ею, но не до конца ясный для нее. «Ведь надо же все выяснить!» — твердила она себе, но не договаривала: что именно надо выяснить ей.
— Когда Виктор придет, вы не уходите! — попросила она Табурина. — С вами мне будет легче… Я без вас не смогу!
Табурин поднял глаза, чтобы о чем-то спросить и, может быть, запротестовать, но смолчал: он понял, почему она просит его не уходить.
Виктор вошел в дверь такой смущенный, такой нерешительный и робкий, такой «прежний», что Юлия Сергеевна сразу забыла обо всем, что тяготило ее. Она с напряженной пытливостью посмотрела на него и даже всматривалась: что в нем? какой он? Но Виктор был такой, каким был всегда. И это в чем-то успокоило и чем-то обрадовало ее, как будто она ждала и боялась, что в Викторе будет что-то новое. И она не удержалась, сделала шаг к нему и доверчиво протянула руки. И то, как она протянула их, подбодрило Виктора. Он подошел и, смотря прямо в глаза, сказал, явно волнуясь и не скрывая своего волнения:
— Я не знаю… Простите меня, но я не знаю, что говорить и… и как себя вести! Все это так тяжело и так страшно, что я… Я даже не знал все эти дни: можно ли мне прийти к вам?
Очень может быть, что он хотел сказать яснее, точнее и более открыто, но Табурин был тут, и он не смог говорить при нем то, что так хотел сказать.
Юлия Сергеевна на полсекунды глянула ему в глаза, и посмотрела тем взглядом, который может увидеть все. Она поверила: его глазам, голосу и тому, что он сказал. Но чуть только поверила, как тяжелая, злая мысль опять навалилась и придавила собой то, чему она поверила. И, поддавшись этой мысли, она коротко и сухо сказала:
— Садитесь, прошу вас.
А когда сели, то не знали, с чего начать и о чем говорить. Раза два посмотрели один на другого, но оба посмотрели так, чтобы другой не увидел этого взгляда. Табурин сердито засопел и отвернулся.
— Вас уже допрашивал следователь? — нашел он вопрос, чтобы прервать молчание.
— Ах, да! — спохватилась Юлия Сергеевна. — Допрашивал? О чем? Что вы ему сказали?
Виктор начал рассказывать, но как-то очень быстро рассказал уже все. Он замялся, замолчал и беспомощно посмотрел на Юлию Сергеевну. Но та молчала и смотрела в сторону. Табурин опять выручил:
— А про окно он вас спрашивал?
— Ах, да! — вспомнил Виктор. — Об окне он главным образом и говорил. А я уверен, что и закрыл, и запер его.
— Но как же так? — стараясь не смотреть на Виктора, спросила Юлия Сергеевна. — Вы говорите, что заперли окно на задвижку, а «он» свободно открыл его. Как же это так?
— А вот так! — вспылил Табурин. — Запертое изнутри окно нельзя открыть снаружи, не разбив или не вынув стекла! И если его все же открыли, то, значит, оно не было заперто. Вы говорите, что заперли его? Значит, после того его кто-то открыл. Это и младенцу ясно! Колоссально ясно!
— Но кто же мог открыть? — не скрывая своего страха, спросила Юлия Сергеевна и, словно бы невольно, мимолетно глянула на Виктора. Но тут же испугалась своего взгляда и спрятала его.
— Вот в том-то и дело! — совсем уже рассердился Табурин, и нельзя было понять, на что он сердится. — Кто его открыл?
Виктор опустил глаза. Верят ему здесь или не верят? Юлия Сергеевна заметила это движение и поняла его по-своему, как подсказывала ей ее догадка. И со строгой неприязнью посмотрела на Виктора: пристально и пытливо. И, не увидя ничего, отвернулась с непроницаемым лицом.
Табурин встал с кресла и прошелся по комнате с таким видом, будто он хочет размяться. Рассеянно посмотрел по сторонам, подошел к двери и остановился около нее. А потом притворился, будто вспомнил что-то нужное и неотложное и вышел из комнаты. Но вышел не просто, а как бы юркнул в дверь, быстро и незаметно.
Юлия Сергеевна сердито посмотрела ему вслед: ведь она просила его не уходить и быть в комнате с нею. Но тут же поняла, что ему надо было уйти: в первые минуты встречи он помог ей, а от того разговора, который должен сейчас начаться, ушел. «Какой он чуткий!» — благодарственно подумала она.
Две-три минуты сидели молча. Вдруг Юлия Сергеевна выпрямилась.
— У вас нет ничего, — строго и требовательно спросила она, — что вы хотели бы сказать мне?
Виктор сразу заволновался.
— Я… — слегка задыхаясь, ответил он. — У меня многое есть! Очень многое! У меня и во мне есть!..
— Да, да, конечно! — нетерпеливо остановила его Юлия Сергеевна. — Очень многое, да… Но ведь это вы говорите о том? О нашем прошлом?
— Да! Сейчас, конечно, все смешалось и спуталось… Все изменилось так, что я даже не понимаю, чем оно стало! И наше прошлое… чем стало оно?
— Да, вы правы: все смешалось и спуталось. Все изменилось. Но я не о том спрашиваю, не о прежнем! — с явным холодком словно бы отстранила она его. — Я о другом говорю… Вам нечего сказать мне о… другом?
— Я… Что сказать?
— Правду!
— Какую правду?
Юлия Сергеевна на две-три секунды задумалась: говорить или не говорить? спрашивать или не спрашивать? А потом решительно мотнула головой.
— Нет, если вы сами не скажете, то и я ни о чем не спрошу вас.
— Что… скажу?
— Все! Понимаете: все! Есть у вас это «все»? — изо всех сил посмотрела она в глаза.
— Я вас не понимаю… — искренно растерялся Виктор. — Во мне есть многое, очень многое, но вы, кажется, говорите не о том.
— Да, не о том! — твердо подтвердила Юлия Сергеевна, словно для нее было ясно, что такое «то» и что «не то». — И я хочу знать… Поймите, что я должна знать и имею право знать: есть у вас то, что вы скрываете от меня?
— Скрываю? Я? Неужели вы думаете, что я что-то скрываю от вас?
Он говорил этот десяток простых слов всего лишь несколько секунд, но в эти секунды Юлия Сергеевна вся впилась в него: и взглядом, и слухом. Она хотела поймать и понять все: каждый извив голоса, каждую незаметную паузу, каждое движение губ, каждую дрожь глаз. Что он говорит? Как он говорит? Но увидела и услышала только то открытое простодушие и ту подкупающую непосредственность, которые всегда слышала в Викторе.
— Что же? Что же? Что же все это значит? Как понять? Как? — мучительно простонала она.
— Что? О чем вы? — не понимая ее, робко спросил Виктор и сделал легкое движение к ней.
— Нет, не надо! Не спрашивайте! — слабо отстранилась она.
И замолчала. Виктор тоже молчал. Сидел, опустив глаза и боясь поднять их, чтобы не взглянуть на нее. Старался хоть что-нибудь уловить, хоть что-нибудь понять, но не видел и не понимал ничего. Она сейчас мучается. Да! Но почему она мучается? Что мучит ее?
— Вам… очень… тяжело? — не вытерпел и осторожно спросил он.
— Очень! — беззвучно, только дыханием и движением губ ответила она и отвернулась.
Сидели долго, глядя в окно, за которым стало почти темно. Лицо ее застыло, но своей застывшей неподвижностью оно выражало многое, хотя и трудно было понять, что именно выражало оно.
— Может быть, — тихо спросил Виктор, — может быть, мне лучше уйти сейчас?
— Что? Уйти? — не сразу поняла Юлия Сергеевна. — Ах, да! Да, уходите… А потом я опять позову вас! Но не сейчас, а потом, потом!.. Сейчас я еще ничего не могу! Я еще должна понять, я еще ничего не вижу, а вы молчите и не помогаете мне… У вас ничего нет, что вы хотели бы сказать мне? — с сильным напором повторила она свой прежний вопрос, и Виктор услышал в ее голосе требовательный вызов. — Ничего нет у вас? Да, может быть, и нет, но… А если есть? — очень строго посмотрела она. — А если есть? Нет, нет, не уверяйте меня сейчас ни в чем! Ведь я поверю вам, но… Но я не до конца поверю, а надо, чтобы до конца, до самого конца! И я… Не могу-у! — бессильно простонала она.
Виктор сдавил в себе боль и подошел, чтобы проститься. И Юлия Сергеевна, не поворачиваясь, не смотря на него, протянула ему руку для пожатия. Но протянула так, словно была готова каждую секунду отдернуть. Виктор взял и задержал в своей. И вот этого-то прикосновения Юлия Сергеевна не выдержала: резко, откровенно отдернула руку и даже сделала движение, чтобы спрятать ее за спину.
— Уходите! — очень тихо не попросила, а приказала она.
Виктор, не говоря ни слова, повернулся и медленно вышел из комнаты. И когда шел, то старался быть незаметным, ступать неслышно и дверь за собой закрыл тоже очень тихо и осторожно, как будто уходил из комнаты тяжело больного.
Юлия Сергеевна слышала, что он ушел, но сидела неподвижно, даже не шевелясь. По-прежнему смотрела невидящими глазами в потемневшее окно и даже не пыталась увидеть хоть что-нибудь. Не мысли, как бы неясны они ни были, и даже не чувства, а неуловимые шорохи чувств наполнили ее.
Минуты уходили за минутами, и в комнате стало почти темно. Но эта темнота помогала ей. При свете она не могла видеть то, что (так казалось ей) она видит сейчас, во тьме.
Но если она даже и видела что-нибудь, то никакими мыслями и, тем более, словами, не могла бы высказать его. Оно, тягостное и спутанное, было бесформенно и противоречиво, одна часть его уничтожала другую, а целого не было. Вера и сомнение, ясность и хаос, очевидность и подозрение… Все металось перед нею, сталкивалось и падало, но все шло не от нее и все пришло не от нее, а откуда-то со стороны, чужое и навязанное, от чего ей хотелось освободиться. «Жизнь? Разве это привела с собою жизнь?».
Когда она ожидала Виктора, ей казалось, будто ей достаточно будет посмотреть ему в глаза и услышать первый звук его голоса, как все ей станет ясно и несомненно. Так оно и было: и во взгляде Виктора, и в его словах она видела эту нужную ей несомненность, но злое подозрение все время беспокоило ее, и она не могла верить до конца. Над нею тяготел страх: а вдруг, несмотря ни на что, ее догадка справедлива? Она не подбирала доказательств ни «за», ни «против» и не смотрела на весы, на которых лежало имя Виктора, но знала: пока в ней есть хоть дальний отголосок ее подозрения, она не может смотреть Виктору в глаза и протягивать ему руку.
И она сидела с застывшим лицом, бессильная сказать себе «да» или «нет».
Табурин тихо приотворил дверь, но не вошел в комнату, а нерешительно и неуверенно остановился на пороге: может он быть здесь, или ему нужно уйти? Юлия Сергеевна услышала, как он вошел.
— Это вы? — спросила она.
— Да, я… — почему-то очень тихо ответил он, как будто боялся спугнуть что-то. — А где же Виктор? — осмелился спросить он.
— Он уже ушел. Давно. Давно? Да, кажется, давно!
— Вот как…
Табурин поднял руку, нащупал выключатель и зажег лампу.
— Нет, нет, нет! — испугалась Юлия Сергеевна. — Не надо! Потушите!
Табурин тотчас же, с испуганной торопливостью, послушался и опять повернул выключатель. Он хотел было спросить, — «что с вами?» — но не решился. А стоять у двери в темной комнате и молчать он тоже не мог. И он слегка потоптался на месте.
— Подойдите ко мне! — попросила Юлия Сергеевна.
Он с послушной готовностью подошел и остановился подле нее. В полутьме он плохо видел ее, но все же увидел, как она повернулась к нему и подняла голову: вероятно, посмотрела на него!
— Во всем виновата я! — тихо, но непоколебимо сказала она.
Табурин сразу понял все. Понял и то, в чем она виновата, и то, почему виновата именно она. Он всколыхнулся, стоя на месте, и еле удержался, чтобы не броситься к ней, не обнять ее и, может быть, даже не заплакать. Но он пересилил себя и сказал сурово и строго:
— Не говорите глупостей! Ни в чем вы не виноваты!
Колеблясь и не решаясь сказать то, что так надо было сказать, он стоял подле и чувствовал, как глубоко и полно он любит ее и как изо всех сил хочет успокоить, облегчить и даже сделать счастливой. Но не говорил ни слова, а стоял в полутьме комнаты, бессильный и слегка растерянный, быстро-быстро мигая глазами.
— Кто убил? — вдруг со строгой требовательностью спросила Юлия Сергеевна. — Вы знаете, кто убил?
— Знаю.
— Кто? Кто?
— Черт!
Если бы в комнате было светлее, Табурин увидел бы, как напряженно сдвинулись брови Юлии Сергеевны и как она, остановив дыхание, впилась обостренными глазами в белый квадрат окна.
— Черт? — переспросила она и неожиданно, странным голосом согласилась. — Да, черт! Но этот черт — я. Во всем виновата я. Ведь убили из-за меня!
— А вот я сейчас же уйду! — вспылил Табурин. — Честное слово, уйду, если вы будете говорить эти глупости! — грозно воскликнул он. — Совсем уйду! Навсегда!
— Нет, нет, нет! — испугалась Юлия Сергеевна и даже протянула руку, чтобы остановить его. — Вы не оставляйте меня, вы ни за что не оставляйте меня, а будьте все время со мною… Да, да! Все время! Я без вас не могу! Ведь это же было так хорошо, что вы поехали тогда со мной к Вере и… и были со мной, когда мы вернулись. Если бы вас тогда не было, когда мама сказала об… об этом… я упала бы! И я теперь вас еще больше люблю!
— Да конечно же! Конечно, никуда я от вас не уйду! — Дрогнул голос у Табурина, и Юлии Сергеевне показалось, что в этом голосе послышалась слеза. — И я знаю, что вы меня любите, потому что и я вас колоссально люблю! Но только не говорите глупостей! Умоляю вас: не говорите глупостей! — жалостливо попросил он.
— Глупостей? — горько сказала Юлия Сергеевна. — Вы говорите, что это глупости, но… но ведь вы ничего не знаете! — почти воскликнула она.
— Все равно! Колоссально все равно! Что бы ни было, вы не виноваты!
— Я хотела бы быть невиноватой, я очень бы этого хотела, и… и чтобы это была не я! — с тоской проговорила Юлия Сергеевна. — Но ведь вы не знаете, а если бы вы знали… Ведь я и Виктор… Ведь я и Виктор… Если бы вы знали все!..
Табурин почувствовал, как сильная боль сжала ему сердце. Он быстро заморгал глазами и захотел сказать что-нибудь такое, от чего она перестала бы «говорить глупости» и перестала бы мучиться. И неожиданно, почти нечаянно, подчиняясь необдуманному и внезапному, вдруг сказал то, чего не хотел говорить, но что (он это чувствовал) надо было сказать.
— Не знаю? А вот же и знаю! Все знаю, если на то пошло! Все! Все! Все!
И испугался. Даже сделал два-три шага назад. Но Юлия Сергеевна, словно она только того и ждала, соскочила с кресла, быстро подошла к нему, взяла его руки в свои и заглянула ему в глаза.
— Знаете? Да?
Он хотел, как виноватый, опустить голову, но услышал в ее голосе что-то похожее на облегчение, даже на радость. И он несдержанно обнял ее своими большими руками, прижал к себе и стал гладить по голове, как маленькую, обиженную девочку.
— Милая… Милая… Милая вы моя!
Глава 7
Поттер с самого начала считал, что «это дело нетрудное». Исключая одну вероятность за другой, он остановился на своем первоначальном предположении — «ищите женщину» — и стал это предположение проверять, чтобы либо укрепиться в своей догадке, либо отказаться от нее. Проверка была нетрудна, и для нее было два пути: волос и пуговица. И они все открыли.
Специальный анализ доказал несомненное соответствие найденного волоса с волосами Виктора. Этого было достаточно для уверенности, но уверенность подкрепилась и другим: у Виктора был найден пиджак, на левом рукаве которого не хватало одной пуговицы, а все остальные были точно такими, как и найденная на кровати Георгия Васильевича.
— Редко встречается дело, — сказал Поттер Муррею, — в котором все концы так прочно сходились бы друг с другом. Это похоже на решенный кроссворд! Слова по горизонтали, «пуговица» и «волос», без усилия совпадают со словами по вертикали: «паралитик муж» и «влюбившаяся жена»… Если бы Потоков был болен туберкулезом или раком, влюбленные, вероятно, не пошли бы на преступление, а подождали бы естественной смерти. Но полупарализованным он мог жить еще много лет, и ожидание было бы бесконечным. Надеяться на второй удар? Но его могло и не быть, а если бы он и случился, то мог бы и не быть смертельным. Поэтому наши влюбленные…
— Вы считаете, что виноваты оба?
— Нет, я только предполагаю это. Очень может быть, что убийство совершено по сговору между ними, но очень может быть, что миссис Потокова ничего не знала, а Виктор Коротков все задумал и выполнил сам. Секрет, конечно, таится в этом телефонном вызове из Канзас-Сити. Знала миссис Потокова, что этот вызов ложен, или не знала? Будем надеяться, что мы ответим на этот вопрос.
— Вам не кажется, что этот вызов ведет нас куда-то в сторону?
— Ничуть. С ведома ли миссис Потоковой или без ее ведома, но ее надо было удалить из дома на эту ночь. Если она участвовала в заговоре, ее отъезд создавал для нее безукоризненное алиби, а если не участвовала, то ее отсутствие было необходимо убийце.
— Кто же вызвал, по-вашему?
— Доверенное лицо. Фамилии и адреса я, к сожалению, еще не знаю. Фотографической карточки у меня тоже еще нет.
— Но ведь вызывала женщина!..
— Тем лучше для нас… Женщина менее осторожна и более болтлива. Вот увидите, что она рано или поздно, но наведет на свой след.
Муррей сосредоточенно подумал. Потом посмотрел на Поттера и улыбнулся.
— Я люблю быть недоверчивым… — сказал он. — И поэтому я спрашиваю себя: можно ли верить самому корню нашей гипотезы? Можно ли быть уверенным в том, что роман между Потоковой и Коротковым был? Ведь мы знаем только слухи и сплетни, а про кого их не распускают? Ведь сама Потокова и Коротков роман отрицают!..
— Конечно! Но вы сами сидели здесь и слышали, как смущенно и неумело отрицала она. Он, конечно, говорил более убедительно, но я не думаю, что на суде их отрицаниям поверят.
— Я тоже этого не думаю. Но все же я хотел бы, чтобы наши доказательства были солиднее: был этот роман или его не было?
— У нас будет важное наблюдение: как будет вести себя миссис Потокова, когда Короткова арестуют. Я уверен, что сыграть такую роль будет ей не под силу, и вести себя естественно она не сумеет. Но есть и второе: как она будет вести себя, когда узнает, что в убийстве обвиняют не кого другого, а именно Виктора Короткова. Если она ни в чем не виновата и ничего не знала, а убил он без ее ведома, то она, конечно, будет потрясена и возмущена: «Как? Убил он?» Вы представляете женщину в таком состоянии? Ведь мы же знаем, что она любила своего мужа, была к нему привязана и ценила его. Что же она будет чувствовать к убийце? Возможно, что она захочет мстить ему, и тогда начнет говорить то, чего не говорит сейчас. Мстящая женщина — это особое существо.
— А если она виновата?
— Я не берусь предсказать, как она тогда будет вести себя. Но при всех условиях будет и сбивчивость, и притворство, и ложь. Она в каждом слове будет искать лазейку и путаться в показаниях. Все это, конечно, будет очень заметно. Но все равно, пуговица и волос решили вопрос, и теперь доказывать почти нечего.
Гранд Жюри утвердило мнение прокурора, и Виктор был отдан под суд по обвинению в убийстве первой степени. В освобождении под залог ему было отказано.
Местные газеты, конечно, подхватили это дело и начали сообщать читателям такие подробности, которые иной раз смешили Поттера, но чаще сердили и возмущали его. По словам газет, Георгий Васильевич был деспотом, ревнивцем и скрягой, мучил жену, держал ее чуть ли не взаперти и оскорблял подозрениями. Другая газета сообщала, что капризный и вспыльчивый Георгий Васильевич часто менял свое завещание: то оставлял наследство жене, то жертвовал его на дела благотворительности. Последнее же завещание, многозначительно утверждала газета, было составлено на имя Юлии Сергеевны, и изменить его Георгий Васильевич не успел, хотя и собирался это сделать, поссорившись с Юлией Сергеевной незадолго до убийства.
Елизавета Николаевна, читая все это, терялась и пугалась.
— Да что же это такое? — ничего ни понимала она. — Да как же это так возможно? Да разве позволяют так лгать?
Табурин сжимал кулаки и зубы и, не говоря ни слова, угрожающе мычал. Он все время боялся за Юлию Сергеевну и настороженно поглядывал на нее.
Когда она узнала об аресте Виктора и об обвинении, которое ему предъявлено, она не изменилась в лице, не пошатнулась и даже не вздрогнула, а только побледнела. Посмотрела на Табурина и молча ушла в свою комнату. Целый день провела одна, а вечером вышла, нашла Табурина и подошла к нему.
— Я это знала! — почти неслышно, одними губами сказала она.
— Что… Что вы знали? — и понял, и не понял Табурин.
— Вот то, что это… Виктор убил! Когда мама сказала, что убили, я тогда же… в ту же минуту подумала: «Это — Виктор!» Да? Ну, конечно же, — да!
И, не дав Табурину ответить ни слова, повернулась и опять ушла к себе.
А потом, когда в газетах начали писать оскорбительные вымыслы, она не протестовала, не возмущалась, а только закусывала себе губу и с потемневшими глазами глухо говорила странное:
— Так и надо! Вот именно так мне и надо! Так и надо!
— Вздор! — свирепо вскакивал со своего места Табурин и начинал размахивать руками. — Колоссальный вздор и… и глупый к тому же! В нем нет никакого смысла! За что вас казнить? За что вы сами себя казните?
— Вы знаете, за что!.. — еле слышно, но твердо и уверенно отвечала она.
Поттер был удовлетворен, его поздравляли с успехом, и он сам был доволен собой. Но была маленькая мелочь, незначительный пустяк, который тревожил и озабочивал его. И он слишком часто вспоминал об этом пустяке и незаметно для себя задумывался над ним.
Когда арестованного Виктора вели из дома к полицейскому автомобилю, он шел растерянно, ничего не понимая и опустив глаза. Поттер шел рядом, искоса поглядывая. И вдруг Виктор увидел мохнатую гусеницу, которая, словно бы покачиваясь на ходу, медленно ползла как раз перед ним. Он уж поднял ногу, чтобы сделать следующий шаг, уже готов был опустить ее (как раз на гусеницу), но тотчас же, в какую-то долю секунды, на ходу занес поднятую ногу немного дальше, нелепо ковыльнул телом от неловкого движения и успел перешагнуть через гусеницу, не раздавив ее. Сам он, кажется, не заметил всего этого, но внимательный Поттер заметил и запомнил.
И вот этот пустяк чем-то мешал ему и что-то опровергал в нем.
Глава 8
Арест Виктора, предъявленное ему обвинение и раскрытая тайна пуговицы-волоса вызвали странное в Юлии Сергеевне. Конечно, она была сражена, но вместе с тем она чувствовала в себе такое, что было похоже на облегчение и даже на удовлетворение. Она чувствовала, будто струна, которая во все последние дни все туже и туже натягивалась в ней, вдруг ослабела. На место мучительных метаний последних дней пришла ясность: губительная и страшная, но несомненная. И эта несомненность несла с собой успокоение.
Раньше, до ареста Виктора, Юлия Сергеевна еще не знала о волосе и пуговице, но зато она знала то, чего не знал ни Поттер, ни кто-либо другой, и что она называла «разрывом с Виктором». И этот разрыв объяснял ей все. «Я ушла от него, — шептала она себе, — а он… чтобы вернуть меня… Нет, не вернуть, а чтобы открыть мне дорогу!.. Ведь он же знал, что я и сама хочу вернуться, что я все та же! И вот, чтобы открыть мне дорогу, он…»
Она прогоняла эти мысли, но помимо своей воли возвращалась к ним и всматривалась в них. И чем напряженнее всматривалась, тем меньше сомневалась. «Георгий Васильевич мешал и раньше, — думала она, чувствуя боль от слова «мешал», — но когда его руке стало легче, Виктор понял, что я теперь уже ни за что… Ни за что! Останусь с Георгием Васильевичем и все сделаю, чтобы помочь ему выздороветь! Он знал, что я теперь уж ничего не допущу, никакого «больше»… Ничего! Никогда! Все оборву и… Только Горик, только он один! Виктор все это знал, не мог не знать, а поэтому…»
«Только Горик, только он один!» Эта мысль и это чувство были в ней непоколебимы, и она не сомневалась ни в них, ни в себе. «Разная» любовь была в ней действительно разной: не по силе, но по сути, по природе и по наполнению. «К Георгию Васильевичу у меня любовь-дружба, любовь-преданность, — пыталась она объяснить себе, — а к Виктору — любовь-влюбленность. Георгия Васильевича я люблю сильнее, но… иначе!» Она и раньше знала, что ни одно из ее чувств не мешает другому и не уничтожает другого, но когда страшное обвинение начало кричать в ней, она с болью чувствовала, со страданьем чувствовала, как бесконечно дорог был ей Георгий Васильевич. И тогда даже что-то ненавистное к Виктору охватывало ее.
И вместе с тем ей казалось, будто она совершает преступление, будто она изменяет Виктору и всему их прошлому: коротким встречам на «нашей площадке», всем сказанным словам и робким ласкам. Она чувствовала себя так, как чувствует себя предатель и, бессильная справиться с хаосом, презирала себя за то, что «подлые мысли» все же приходят к ней и овладевают ею.
Пока Виктор не был арестован, она видела в своих «подлых мыслях» врагов, ненавистных и ненавидящих, не верила им и пыталась бороться с ними. И ей хотелось просить у Виктора прощения. Но тотчас же вспыхивало подозрение: «А может быть, это — он?» И она маялась в тоске: «Неужели это — он? Нет, нет, не он!»
Когда же Виктор был арестован и когда она узнала о пуговице и о волосе, то на смену метущихся догадок пришла уверенность. Все встало на место, метаний больше не было. Было нестерпимо больно, было до отчаянья страшно, но все же стало легче оттого, что все стало несомненно.
* * *
— Нет, нет и нет! — уверенно и решительно гремел Табурин, то ходя твердыми шагами по комнате, то вдруг внезапно останавливаясь, делая угрожающие глаза и вороша волосы. — Нет, нет и нет! — рубил он воздух ребром ладони. — Виктор не виноват! Георгия Васильевича убил черт, а не он! Черт! Черт! Черт!
Юлия Сергеевна сидела в углу дивана, прижавшись к спинке. Сплетенными пальцами она охватила согнутое колено и медленно, почти незаметно покачивалась, вряд ли замечая, что покачивается. Ее лицо застыло, не выражая ничего, и даже можно было подумать, что оно спокойно и безразлично.
— Вы многого не знаете, милый Борис Михайлович! — ровным голосом сказала она, думая о своем «разрыве».
— И не надо! И не надо мне знать вашего «многого»! — взъярился Табурин. — Важно не то, чего я не знаю, а важно то, что я знаю!
— А что же вы знаете?
— Одно, но несомненное и решающее!
— Что же?
— То, что Виктор не убивал! То, что он не мог убить! Вот, что я знаю!
Он изо всех сил подчеркнул это «не мог». Подчеркнул так, что Юлия Сергеевна подняла глаза и посмотрела на него.
— Колоссально не мог! — продолжал греметь он. — Скорее я поверю в то, что солнце восходит на западе, а дождь падет с земли на небо! Виктор убил? Этого не могло быть! Вздор, вздор и вздор! Грандиозный вздор! Невозможная нелепица, какой я еще в жизни не слышал!
— Но ведь это же доказано: пуговица и волос! — возразила Юлия Сергеевна таким тоном, как будто она убеждала не его, а самое себя. — Вам этого мало?
— Мало! — еще несдержаннее загремел Табурин. — Пуговица? Это нуль! Волос? Ничто! Колоссальное ничто! Может быть, — чуть-чуть умерил он себя, — может быть, они сами по себе и много значат, но… по сравнению! Понимаете вы меня? По сравнению они — ничто!
— По сравнению с чем?
— С человеком! Слышите? С че-ло-веком!
— Я вас не понимаю…
Табурин' так свирепо подпрыгнул на кресле, что зазвенела какая-то пружина. Подпрыгнул и уставился на Юлию Сергеевну возмущенными» негодующими глазами.
— Конечно! — с преувеличенным сарказмом не сказал, а прошипел он. — Где же вам понять меня! Невозможно вам понять меня, потому что у нас с вами разные боги! Да-с! Ваш бог — пуговица, а мой — человек! Когда вам говорят — «пуговица», вы это понимаете, а когда я вам говорю — «человек», вы меня понять не можете!
Он смотрел так ожесточенно и говорил так яростно, что казалось, будто он в эту минуту ненавидит Юлию Сергеевну и готов в своей неукротимости обругать или даже ударить ее. Но чуть только он взглядывал на нее, тотчас же и лицо, и взгляд менялись: в них появлялась боль и нежность, любовь и сострадание.
Он не выдержал, вскочил с места и опять забегал по комнате. Пробежал раза два вперед и назад, остановился и впился глазами в Юлию Сергеевну.
— Пуговица? Да? Пуговица? — язвительно выкрикнул он.
— Сядьте! — тихо попросила она. — Сядьте и скажите толком, без выкриков… Что вы хотите сказать?
— Я… Я, конечно, скажу, а сесть не сяду: не могу я сейчас сидеть! Я сейчас так переполнен, что боюсь взорваться, а вы говорите — сядьте! Это для меня сейчас непосильно!
Он пытался стоять на месте, но все же резко, прыжками перекачивался с ноги на ногу, и видно было, что даже стоять он не может, а должен бегать по комнате. Но удерживался и только размахивал руками: широко и безудержно. Казалось, что именно в этом размахивании и заключается вся сила его убедительности.
— Вы знаете Виктора, и я его знаю! — продолжал неудержимо греметь он. — Мы оба его знаем! До конца знаем! Знаем, какой он по своей природе, по нутру, по сути, по сердцу, по печенке и по селезенке! Да? Знаем? Не сомневаемся? Так вот, давайте подумаем глубоко и проникновенно: мог ли такой человек, как Виктор… убить? — и голосом, и взглядом, и руками подчеркнул он каждое слово своего вопроса, а спрашивая последнее слово — «убить», выпрямился во весь рост и запрокинул голову. — Убить? — патетически переспросил он с усиленным натиском. — Виктор? Виктор и… убить?
— Но ведь вы же знаете! — с болью вырвалось у Юлии Сергеевны. — Ведь волос же его, и пуговица его!
— Его? Да! Конечно, его! Но сам-то он чей? — опять подпрыгнул Табурин. — Сам-то он чей? «Его» или не «его»? Сам-то он свой или чей-нибудь чужой? Или так: по документам он — Виктор Коротков, а по духу — циничнейший душитель? — грозно спросил Табурин. — Нет, нет, нет! Вы не так ставите вопрос, как надо! Вы поставьте его независимо от всех пуговиц и волос, поставьте иначе, вот так: мог ли такой человек, как Виктор, убить? И я отвечу вам без всякого колебания: нет, не мог! Почему? Именно потому, что он не такой, чтобы убивать. Природа его не такая, дух его не такой! Понимаете? Если вы мне скажете, что ягненок рассвирепел и растерзал цыпленка, то я и руками, и ногами буду отбиваться: нет, нет и нет! И какими бы пуговицами и волосами вы ни доказывали, что он все же растерзал, я изо всех сил буду кричать: нет! И не потому, что ягненок слаб, а потому, что его ягнячья душа не такая! А в душе-то все дело, все в ней зарождается и все из нее выходит! Ягнячья душа не может потребовать: «Напади! Загрызи! Растерзай!» И дело не в том, что у ягненка ни клыков, ни когтей нет, а только в том, что у него нет ни одного такого нерва, который восхотел бы борьбы, крови и убийства! Вы понимаете, что я говорю? А поэтому колоссальные миллионы пуговиц и грандиозные миллиарды волос ничего мне не докажут: ягнячья природа для меня доказательнее и убедительнее всех пуговиц и волос мира! — так рьяно выкрикнул он, что даже полы пиджака у него распахнулись.
И замолчал. Но помолчал только несколько секунд, а потом заговорил снова, но спокойнее и ровнее.
— Но я знаю не только ягненка: я знаю и Виктора. Я его знаю лучше, чем ягненка, а поэтому и не колеблюсь. Мог ягненок растерзать? Нет! Мог Виктор убить? Еще более — нет! Почему? Потому что он не такой человек! Не потому, что волос и пуговица что-то говорят, а потому, что природа Виктора говорит другое! Вот что!
Юлия Сергеевна опять подняла глаза: нерешительно и неуверенно. Она и разумом, и чувствами была готова согласиться с Табуриным, была даже рада согласиться с ним. Каждое его слово было для нее справедливо и несомненно, но пуговица казалась ей несомненнее. И она только подняла глаза и посмотрела, но ничего не сказала в ответ.
— Вы предположите на минуту такое! — неудержимо продолжал свое Табурин. — Предположите, что Виктор — безрукий! Кто тогда подумал бы, что задушил он? Такая мысль даже безумцу не пришла бы в голову, не правда ли? «Нет руки» — это каждый понимает, а вот то, что у Виктора ни в мозгу, ни в сердце, ни в совести нет ни одной такой клеточки, которая могла бы толкнуть его на убийство, этого мы не умеем понимать! Вы можете допустить, что Патрокл струсил в бою и убежал с поля битвы? Что Филемон изменил своей Бавкиде и ушел жить с какой-нибудь фиванской торговкой? Что Роланд предал Карла? — яро наскакивал он на Юлию Сергеевну. — Нет, мы этого не можем допустить, потому что не такие это были люди! Слышите? Не та-кие лю-ди! Патрокл не мог струсить, Филемон изменить, а Роланд предать! И никакие пуговицы вас не поколеблют, вы никогда не будете сомневаться в отваге Патрокла и в верности Роланда! Так почему же вы сомневаетесь в Викторе? Почему?
Трудно сказать, ждал ли ответа Табурин. Но он остановился, словно выжидал и давал Юлии Сергеевне время сказать то, что она хочет и то, что ей самой надо сейчас сказать. Но она молчала. И от этого Табурину стало больно и грустно, как будто Юлия Сергеевна в чем-то обманула его, как будто она что-то обидела в нем. Весь его запал прошел, и он опустился на кресло и тоже замолчал, упорно глядя в пол.
— Как это странно и как это безнадежно! — задумчиво заговорил он. — Мы всегда и во всем судим не по человеку, а по какой-нибудь пуговице. Пуговица говорит: «Убил Виктор!». А человек, который живет в нем, говорит: «Нет, он не мог убить!» И мы верим пуговице! Вы заметили? Вы заметили это? Во всем и всегда мы верим пуговицам больше, чем человеку. Все эти пуговицы выперли вперед, приказывают нам и подчиняют нас так, словно и мы сами стали уж не людьми, а пуговицами! Пуговицы настолько обнаглели, что стали нашим мерилом и компасом, а человек… Человек где-то сзади, в тени пуговиц, мы на него не смотрим, не видим его и… всегда забываем его!
— Но…
— Мы учитываем все! — так сильно вцепился Табурин в свою мысль, что перебил Юлию Сергеевну на первом же слове. — Мы всегда учитываем в человеке все: социальные и экономические условия, полученное воспитание и влияние среды, наследственность и слабость желудка… Все, все у нас учтено в человеке, кроме… кроме самого человека! Как это страшно, как это грандиозно страшно!
— Значит, вы…
— Убил не Виктор! — прижал обе руки к груди Табурин и посмотрел на Юлию Сергеевну так, словно умолял поверить ему. — Я покамест не знаю ничего, но главное я знаю непоколебимо: убил не Виктор! Не он убил, потому что он не мог убить! Это… Это… Это психологическое алиби, самое строгое и безусловное алиби! Строже и безусловнее не бывает и быть не может. А мы с вами с ним не считаемся, потому что оно, изволите ли видеть, относится не к факту, а к человеку. А человек разве не факт? И я… И мне… Что бы мне ни говорила эта проклятая пуговица, я ей не поверю, потому что я верю в Виктора!.. Позвольте мне верить в Виктора! — жалобно и умоляюще попросил он и опять прижал обе руки к груди.
Юлия Сергеевна молчала. Она тоже хотела верить в Виктора, но пуговица и волос были сильнее желания верить и самой веры. Как бы подавленная ими, она опустила голову еще ниже, совсем низко. И, не поднимая глаз, спросила тихо и глухо:
— Так кто же убил?
— Я уже сказал вам! — ни на секунду не задумался Табурин. — Кто убил? Черт! Вы, конечно, потребуете, чтобы я доказал? Нет, не могу доказать! — безнадежно развел он руками. — Не могу! Ни одной пуговицы у меня нет! Но пусть меня гром разразит, если убил не он, не этот самый черт!
Юлии Сергеевне вдруг показалось, будто она знает, о каком черте говорит Табурин. И от этого ей сразу стало страшно. Она невольно огляделась: кто здесь есть кроме их двоих? Ее охватило ощущение, будто что-то злое встало перед нею, такое, которое было и раньше, всегда было, незаметное и притаившееся, но неизбежное и гнетущее.
Табурин сидел рядом с нею, очень близко, повернувшись и лицом, и всем телом. И ей хотелось, чтобы он ласково и нежно обнял ее. Не мама, а именно он, несуразный и несдержанный, но такой близкий и нужный сейчас. Нужный своей любовью к ней и своей верой в Виктора.
Но он не обнимал, а только вытянул руки вдоль спинки дивана, позади плеч Юлии Сергеевны, и бережно не касаясь их.
— Помните ли вы… — начал он, и Юлия Сергеевна услышала другой голос: сердечный и душевный. — Помните ли вы, как давно, летом еще, Виктор должен был куда-то поехать по важному делу, но опоздал на автобус и не поехал. Помните?
— Помню! — качнула головой Юлия Сергеевна.
— А почему он опоздал? Помните?
— Помню!..
— Из-за росы. Он залюбовался росой, как она блестит под утренним солнцем.
— Почему вы вспомнили об этом? Что вы хотите сказать?
— Почти ничего, но… многое! Вы только представьте себе человека, который забывает о важном и нужном деле, а стоит перед росой и любуется ею, потому что она блестит очень уж светло и красиво. Вы такого человека видите? Понимаете его? Конечно, понимаете! А теперь представьте себе другого. Этот другой замыслил убийство. Сидит дома и спокойно все обдумывает: как вас в Канзас-Сити вызвать, как оставить окно открытым, как перчатки надеть на руки, чтобы следов не оставалось… Все, все обдумывает! А потом ночью приезжает, крадется через темные комнаты, затаивает дыхание, входит в спальню… Душит подушкой! И вот теперь возьмите вы этого первого и этого второго человека и соедините их. Соединяются они? Можно представить себе, что оба они — один и тот же человек? Да ведь это противоестественное соединение! Колоссально противоестественное, немыслимое, невозможное! Естественнее и легче соединить Бабу Ягу и нежность, хищность и мотылька, дьявола и христианскую любовь… Да-с, легче! Естественнее!
— Да, да! Да, да! — немного заволновалась Юлия Сергеевна. — И я рада, что вы все это говорите… И очень благодарна вам… Но… Но вы не знаете другого, милый Борис Михайлович! Вы не знаете главного!
— Чего я не знаю?
— Накануне… Нет, не накануне, а за два дня до убийства… Я тогда сказала Виктору — «Прощайте!» И он знал, что я сказала это ради Георгия Васильевича.
— Так что же?
— Разве вы не понимаете? Я сказала это ради Георгия Васильевича!
— Очень даже я все это понимаю, но… Но что это меняет? Разве Виктор стал из-за этого другим? Таким, который может задушить? Из-за вашего «прощайте» он мог убить себя, но убить другого?.. Нет, нет! Другого он не мог убить ни без «прощайте», ни с этим самым «прощайте!».
Юлия Сергеевна опять ничего не ответила. Но повернулась и посмотрела на Табурина. И он увидел: это были уже не те глаза, какие были и пять, и десять минут назад. В них был вопрос, но в них была и надежда. Юлия Сергеевна не просто смотрела, а искала взглядом, сомневаясь и колеблясь. А потом протянула Табурину руку и, опять опустив глаза, слегка пожала ему пальцы и тихо произнесла:
— Как я вам завидую! Если бы вы знали, как я вам завидую!
Глава 9
У Табурина была непоколебимая уверенность в невиновности Виктора, но у него ничего не было в руках и никакого другого объяснения убийства он дать не мог. Даже его неудержимая фантазия ничего не подсказывала ему. Кто убил? Почему убил?
С самого начала он сказал, что будет «колоссально думать». И он думал: постоянно, напористо и даже с оже-стечением. Но все его мысли были случайны, обрывисты и бессвязны: то одно придет в голову, то другое. И он уверенно сказал себе, что «надо думать методически, т. е. пользоваться методом исключения… Надо исключить всех, кто не мог этого сделать, и взять на мушку только тех, кто мог!» — решил он.
Раньше всего он исключил всех посторонних, т. е. тех, кто не стоял близко к дому. «Это же очевидно! — не сомневался он. — Ведь убийца знал две вещи: во-первых, то, что Юлии Сергеевны в эту ночь не будет дома, и Георгий Васильевич останется в спальне один… И, во-вторых, он знал, что окно в гостиной будет только закрыто, но не заперто. Значит, это был свой человек!». Но оставив под подозрением только «своих», он чуть ли не растерянно увидел, что всех их тоже надо исключить. «Не я же убил в самом деле, и не Елизавета же Николаевна! — очень быстро зашел он в тупик. — Конечно, многое говорит против Виктора, я это признаю, но Виктор не мог убить, и, значит, о нем и говорить нечего. Кто же? Кто? Не Софья же Андреевна! Ей-то зачем могло быть нужно это убийство?» И, исключив всех, он увидел, что думать ему не о ком. И опять в голову стали приходить только случайные, обрывистые мысли, вернее — вымыслы, которые ничего не давали и ни к чему не приводили.
Но вместе с тем его все время мучило что-то нелепое и бессвязное, чего он не мог даже назвать, а говорил неопределенно — «чутье». И, подчиняясь этому чутью, а не разуму и логике, он все чаще задумывался. «Все может быть! Все может быть!» — бормотал он, не зная, что же в самом деле может быть.
Через два-три дня после ареста Виктора он как-то ехал по улице и вдруг увидел, что слева его обогнал другой автомобиль. Он сейчас же узнал его: автомобиль Софьи Андреевны. «А ведь это она не домой едет, а из дома!» — ненужно сообразил он, и сразу же случайная мысль, вернее — намек на мысль, пришла ему в голову. «Значит, Миша сейчас один… Попробовать, что ли? Конечно, ничего нет и быть не может, но почему же не попробовать?» И тотчас же, с той уверенностью и непосредственностью, с какой он всегда приходил к решениям, он повернул назад и нетерпеливо поехал.
Подъехал к дому Софьи Андреевны, выскочил из автомобиля и позвонил. Миша встретил его в дверях.
— Давно не видел вас! Колоссально давно! — приветливо потряс ему руку Табурин, стоя перед дверью и рассматривая Мишу. — Что это вы малость похудели? А Софья Андреевна дома?
— Нет, ее нету…
— Эк! — досадливо крякнул Табурин. — И вот всегда со мною так бывает: либо дома не застану, либо опоздаю… Конечно, надо было мне предварительно созвониться с нею, да я почти рядом был, так вот и заехал наудачу, по дороге… — посчитал он нужным объяснить. — А не знаете, Миша, она скоро вернется?
— Кажется, только вечером… Она сказала, что вечером!
— Ну вот… Значит, и дожидаться нечего. Досадно!
И, сказав, что дожидаться нечего, он не повернул назад, и не ушел, а слегка отстранил Мишу и вошел в дом. Остановился в комнате и бесцеремонно стал осматриваться. Миша с удовольствием смотрел на него, слегка улыбаясь и чего-то выжидая. Он был рад видеть Табурина, тем более — так неожиданно. Табурин всегда привлекал его: и тем, что он был такой независимый, и тем, что он был всегда готов противоречить и спорить, и тем, что он был ласков, благожелателен и открыт. Мише (особенно тогда, когда ему было тяжело и «противно») хотелось видеть именно Табурина. Ему казалось, что если бы Табурин «все знал», то он сказал бы или сделал что-то такое, от чего многое разрешилось бы и стало другим. Конечно, он сам ни за что не посмел бы рассказать ему свое «все», но рассказать очень хотелось, и он втайне думал, как он расскажет и как Табурин распутает ему непосильные узлы, что-то отвяжет от них, что-то отрежет и, главное, разъяснит. Он чувствовал в Табурине ту мужскую силу, которой в нем самом еще не было. И был рад тому, что Табурин так нежданно приехал, сейчас сядет вот тут и, конечно, будет с ним разговаривать.
Табурин осмотрел стены, потолок и мебель, повалился в кресло, прочно уперся ногами в ковер, ласково посмотрел на Мишу и улыбнулся.
— Ну-ну… Так что же?
— Ничего… — застенчиво пожал плечами Миша, сомневаясь, может ли он смотреть на Табурина.
— Ничего? — переспросил тот. — Не люблю я этого слова: ведь из ничего никогда не выйдет ничего.
Он достал из кармана непочатую пачку сигарет, подцепил ногтем синюю бандерольку, сорвал ее и аккуратно открыл пачку, тщательно расправив сгибы. Миша следил за ним, и каждое движение Табурина ему нравилось.
— А ведь вы не так раскрываете пачку, как все! — вдруг заметил он, обрадовавшись, что нашел, о чем заговорить.
— А как же надо иначе?
— Не «надо», а… Я видел, что все просто обрывают уголок и через него достают сигарету. А вы не как все, а как-то по-своему!..
— Да позвольте мне хоть сигарету-то достать не «как все»! — притворился рассердившимся Табурин. — Ей-Богу, с ума можно сойти от этого «как все»! И что это за страсть к стадности у нас появилась: обязательно — «как все»! А ведь от этой стадности бежать и спасаться надо, потому что в ней человек гибнет: растворяется, обезличивается и… и одним словом, — нет его!
— Да, да! Да, да! — понял его мысль и обрадовался Миша.
Он хотел что-то добавить, сказать свое, но не решился и смолчал.
— Такие-то вот дела! — шумно выпустил дым изо рта Табурин. — Но сейчас меня эта самая стадность ничуть не интересует, потому что у меня только одно в голове сидит: вот это убийство.
— Ах, да! — с искренней болью подтвердил Миша. — Это так ужасно!
— Еще бы не ужасно!.. Вы ведь знаете, обвиняют нашего Виктора… Конечно, улики против него несомненны, об этом спорить не приходится, а вот мне все же как-то не верится! Я вот и хотел поговорить с вашей тетей. Она ведь как-никак последняя, кто был там перед убийством и, может быть… Что она думает?
— Я не знаю…
— Но о том, что Виктор арестован, вы ведь знаете? Софья Андреевна знает?
— Да… В газетах было!..
— И Софья Андреевна ничего об этом не говорила?
— Она сказала, что и раньше знала, будто Юлия Сергеевна и Виктор… — начал было Миша, но спохватился, густо покраснел и замолчал.
— Да, да! — неопределенно подтвердил Табурин, делая вид, будто не замечает смущения Миши. — Может быть, оно и так! А вы мне вот что скажите: когда Софья Андреевна в тот несчастный вечер вернулась от Елизаветы Николаевны, она ничего не говорила? Ничего особенного не заметила там?
Вопрос был нелепый, и Табурин знал, что он нелепый, но не смущался и говорил наобум.
— Нет… Она только какая-то озабоченная была или, может быть, усталая. Не захотела ужинать и ушла к себе. А мне скоро после того ужасно спать захотелось, и я тоже ушел.
— Чего ж это на вас сон напал? Ведь еще совсем не так поздно было!
— Не знаю… Но помню, что нестерпимо спать захотелось!
— И что ж, крепко спали? Никакие предчувствия вас не беспокоили? — усмехнулся Табурин. — Впрочем, они и меня в ту ночь не беспокоили! Здесь вот что делалось, а я… спал!
— И я тоже…
— Счастливцы мы с вами, умеем крепко спать… У вас всегда сон хороший? У меня он всегда хороший!
— Раньше я очень хорошо спал, когда еще во Франции жил!.. А теперь… — начал было Миша, но смутился и замолчал: испугался, что Табурин догадается, почему у него теперь плохой сон.
— Но в ту ночь, говорите, спали без просыпу?
— Да, до самого утра… Я когда утром проснулся, то даже подумал: не заболел ли я, что так долго спал. Потому что утром чувствовал себя плохо: какая-то муть в голове и вялость. А потом все прошло!
— Бывает!.. — равнодушно заключил Табурин.
Он слушал почти безучастно, как будто и его вопросы, и Мишины ответы его ничуть не интересуют, но сам был напряженный и старался запомнить каждое Мишино слово. Миша, кажется, не говорил ничего особенного, но Табурину казалось, будто во всем есть скрытый смысл, которого он еще не понимает, но который нужен или, вернее, будет нужен.
— Да! — переменил он тон. — Жаль, что я не застал Софью Андреевну, очень жаль… Давно ее не видел, с самого того дня… А скажите-ка вы мне вот что: она перед тем днем никуда не уезжала?
— Нет, а что?
— Да ничего, пустяки! Просто мне хотелось проверить: мне кажется, будто я как раз в тот самый день видел ее на аэродроме! — с самым невинным видом соврал он.
— Она… Я не знаю, уезжала ли она куда-нибудь, но ночью перед тем ее не было дома, а вернулась она только днем, часа в два или три…
— Вот-вот-вот! — подхватил Табурин. — Мне и казалось, будто я как раз в это время видел ее на аэродроме. Она, верно, редко бывает дома? — опять переменил он тон.
— Да, редко…
— И вы постоянно один?
— Один… — грустно, но в то же время конфузливо подтвердил Миша.
— Скучно, поди, одному, а? А вы вот как делайте: если вам скучно станет, вы мне телефонируйте! Я теперь у Потоковых живу… И не стесняйтесь вы меня, пожалуйста: не такой я человек, чтобы меня стесняться. Вот и все! А теперь мне пора!
Он поднялся, крепко потряс Мише руку и заглянул ему в глаза.
— Хороший вы парень, Миша! Очень хороший! Есть в вас что-то такое, что… А знаете, чего вам недостает? Колоссально недостает! Мужчины! Настоящего мужчины! Надо, чтобы около вас настоящий мужчина был. Вот чего вам недостает! А то ведь вы — сначала с мамой, а теперь с тетей.
— Ах, да! — несдержанно схватил Миша Табурина за руку.
— Ну, вот видите! Так телефонируйте же… хоть завтра! Хоть каждый день!
Он потрепал Мишу по плечу, дружески подмигнул ему, большими шагами выскочил на улицу, рванул дверцу и вскочил в автомобиль. Миша, стоя в дверях, смотрел на него, и ему нравилось, как размашисто подбежал Табурин, как сильно рванул он дверцу и как уверенно вскочил.
А Табурин, уже взявшись руками за руль, не сразу дал ход, а на несколько секунд задумался. «Тэ-эк-с! — мысленно крякнул он. — Конечно, у меня по-прежнему ничего нет, но… но если потом что-нибудь обнаружится, то кое-что у меня уже есть!»
Когда он уехал, Миша вернулся в комнату. И ему сразу же стало тоскливо. Он смотрел на стены, на окна, на знакомую мебель, и все казалось ему холодным и даже враждебным. Безотчетно хотелось чего-то, что-то сосало внутри. «Мне нехорошо здесь! Мне здесь очень нехорошо! Почему?» — думал и спрашивал он, зная, что нехорошее идет от Софьи Андреевны. Если бы ее не было, ему было бы легче. «Противно! Ах, как противно!» — повторил он привычное слово.
Раньше ему была противна та близость, которую установила Софья Андреевна, а теперь стало противно еще и другое. Оно пришло к нему после того, как он зарезал Пагу. «Это не я, это она приказала мне зарезать!» — пытался он оправдать себя. Не только знал, но и чувствовал, что этот приказ был мерзкий, но было и другое, еще более мерзкое, до конца мерзкое: то, что он послушался ее приказа. С того дня прошел уже целый месяц, но воспоминание о Пагу все еще было мучительным и отвратным, все еще лежало гнетущей тяжестью, и Миша знал, что лежит оно не на памяти, а на совести.
В последние же дни Миша стал чувствовать еще одно, неясное и непонятное, что тревожило и пугало его, как пугает надвигающаяся зловещая туча. Вероятно, не было определенного дня, с которого это началось, но началось оно недавно, с неделю назад и, как казалось Мише, без видимой причины. Оно было в Софье Андреевне. Она стала как будто другой, как будто потемнела. Ее глаза все время были расширены, во что-то всматривались и чего-то с испугом искали. Губы стянулись, и плечи опустились. Она казалась одновременно и напряженной, и ослабелой. Стала говорить коротко, не говорила, а бросала слова, старалась не смотреть на Мишу и целыми днями сидела в своей комнате. И Миша иногда слышал, как она ходила там: быстро, порывисто и неровно. А когда он попытался подойти к ней, она не просто отстранилась, а резко откинулась назад, сильным толчком оттолкнула его и с непонятным выражением приказала:
— Нет! Слышишь? Нет! И пока я не позову тебя, ты не приходи ко мне! Не смей приходить!
Встала с места, нервно прошлась по комнате, потом остановилась и изменившимся голосом сказала:
— Ты, конечно, ничего не понимаешь и… и не дай тебе Бог понять!
И не успел Миша спросить или ответить, как она с непонятной тоской, какой никогда раньше не было в ее голосе, сказала так, словно это вырвалось у нее:
— Ведь я же ошиблась! Если бы ты знал, как я ошиблась!
Миша услышал мучительную боль и не выдержал:
— Что? В чем ошиблась?
Она вздрогнула, словно чего-то испугалась.
— Нет, нет! Не спрашивай! — даже отшатнулась она. — Все равно я не скажу! Ни за что не скажу! А если я начну говорить, то ты останови меня или уйди! Ты не понимаешь? Это очень хорошо, что ты не понимаешь! Зачем тебе понимать? Не надо! Ах, не надо! — простонала она и отошла подальше от Миши.
Миша начал следить: какая она стала? что с нею? Он хотел понять, но понять не мог. Видел только, что она с чем-то борется и хочет справиться. Но не знал, что это значит, и часто видел на ее лице то, чего никогда не видел раньше: большую боль.
Видел он и другое: она стала много пить. Она и раньше пила, но пила иначе: только вкусное и только со вкусом. Теперь же стала пить беспорядочно, во всякое время и с таким видом, с каким принимают лекарство, с усилием и отвращением. Подходила к буфету, доставала бутылку коньяку или виски и не выпивала, а быстро, торопясь и чуть ли даже не давясь, выливала рюмку в рот и не смаковала с удовольствием, как раньше, а глотала с гримасой. И после того становилась угрюмой и темной. И, совсем опьянев, начинала бормотать что-то невнятное.
Но она была сильная, и когда попадала на люди, то брала себя в руки и ничем не выдавала себя. Поэтому никто не видел в ней перемены. Она всегда умела притворяться, как актер на сцене, и играть ту роль, какая была ей нужна. Если было нужно, она казалась веселой и смеялась или же становилась деловитой, отчетливо соображала и толково распоряжалась. Но, окончив дела, спешила домой, ехала по улицам так быстро, как только можно, и, приехав, сразу шла к буфету. Выпивала несколько рюмок и быстро уходила, почти убегала к себе.
Она стала беспричинно пугаться. Раньше с нею никогда этого не было, а теперь она иной раз вдруг почему-то вздрагивала и настораживалась, оглядывалась по сторонам и к чему-то прислушивалась.
— Что с тобой? — спрашивал Миша.
— Ничего! — тотчас же пряталась она. — Пустяки!.. Мне что-то показалось!
Очень странное произошло несколько дней назад, поздно вечером. Она и Миша сидели в гостиной и молчали. Миша подошел к окну, слегка отдернул занавеску и бесцельно смотрел на темную улицу. Софья Андреевна подошла к нему, стала за его спиной и тоже начала смотреть. Не произошло ничего, никто не проходил и никто не проезжал мимо дома. Но вдруг Софья Андреевна слегка вскрикнула: коротко, совсем негромко, но с таким испугом, что Миша невольно отшатнулся. Повернулся к ней и хотел спросить, но она быстро и резко отошла, почти отпрыгнула от окна, почти отбежала и протянула руки вперед, как будто не пускала к себе чего-то и что-то отталкивала. Миша, ничего не понимая, сделал к ней движение, но она все с тем же испугом на лице, глядя перед собой остановившимися глазами, неверным голосом приказала:
— Закрой! Закрой занавеску! Разве ты не видишь?
Закрой!
Отошла в самую глубь комнаты, прячась в темноте угла, и отвернулась к стене, чтобы не видеть того, что ее испугало. Миша слышал, как порывисто и тяжело стала она дышать.
Он повернулся, чтобы задернуть занавеску, и посмотрел в окно. Что она увидела за ним? Там не было ничего. Уличный фонарь свисал где-то неподалеку, а в небе светила уже ущербленная, но еще светлая луна. Полупрозрачные облака набегали туманными пятнами, то пряча, то открывая ее. А больше ничего не было за окном. Чего же она испугалась?
Миша повернулся и хотел спросить ее, но она, все так же тяжело дыша и все с тем же испугом в глазах, заговорила сама:
— Да, да! Да, да! Правда ведь? Луна и… Да? Луна и облака? Да?
И, не давая Мише ответить, взволнованно, не скрывая этой взволнованности, быстро ушла к себе.
— Что с нею? — в тревоге спросил себя Миша.
Глава 10
Защиту Виктора принял на себя Борисов, адвокат из числа «русских американцев», составивший себе в городе имя достаточно крупное и полноценное. Его выступления были успешны и клиентура обширна. Еще его отец, эмигрировав в Америку, сократил свое имя и стал называться коротко: Борс.
Он был деятельным и заинтересованным членом местной русской колонии, а поэтому знал многих. Знал и Табурина. И, улыбаясь, говорил, что питает к нему чувство «иронической дружбы».
— Он прекрасный человек!.. Я его очень люблю и уважаю, — уверял он, — но только больно уж он «колоссальный»!
Когда Табурин, посоветовавшись с Юлией Сергеевной, обратился к нему за помощью, он согласился сразу и очень охотно, но предупредил:
— С делом я незнаком, и никакого мнения у меня, конечно, еще нет! Можно ли что-нибудь сделать? Не обещаю. А Виктора я знаю: он очень симпатичный и… и, одним словом, очень симпатичный!
У Табурина были небольшие сбережения, и он про себя решил, что все расходы он примет на себя: «Авось, хватит!» А поэтому и не упоминал о расходах, когда говорил и советовался с Юлией Сергеевной. Но она сама, согласившись с тем, что за помощью надо обратиться именно к Борсу, тихо, но твердо сказала:
— Надо будет, конечно, заплатить гонорар и… и другие расходы будут. Деньги дам я.
— Но… — попробовал запротестовать Табурин. — Но ведь и я тоже…
— Деньги дам я! — подтвердила Юлия Сергеевна. — Разве вы не понимаете, милый? Так надо!
Табурин с минуту подумал.
— Да, конечно! — признал и согласился он. — Вы правы! Но нужно… — он слегка замялся. — Но нужно сделать так, чтобы никто не знал, что деньги даете вы.
— Конечно.
Прошло несколько дней, и Борс познакомился с делом. Попробовал прикинуть его на разные стороны, но всякий раз выходило плохо. «Уж больно око несомненное! — недовольно морщился он. — Даже примитивное оно какое-то, любительское… Любовнику надо отделаться от мужа, он и отделался! Никакой Шерлок Холмс здесь не нужен!»
Он пригласил к себе Табурина.
— Приходите вечером, потолкуем… Но только не в офис, а ко мне на дом.
И по тому, как он пригласил, Табурин понял: ничего хорошего он не скажет. Он и не ждал ничего хорошего, но насупился и многозначительно сжал губы. «Л-ладно!» — неопределенно пробурчал он.
После разговора с Мишей ему начало казаться, будто у него уже что-то есть. Это было настолько большим преувеличением, что даже он сам видел: у него почти ничего нет кроме «чутья» и непоколебимой уверенности в невиновности Виктора. «Все зависит от исходной точки! — убеждал он себя, вихрем мечась по своей комнате. — Это все равно, что солнце и земля… Когда люди исходили из того, что солнце вертится вокруг земли, факты говорили им одно, а когда они стали исходить из того, что вертится земля, то эти же факты стали говорить им другое… Моя исходная точка мне несомненна: убил не Виктор! Что же говорят факты, если идти от этой исходной точки? Что они могут говорить? Как их можно понимать?»
Фантазируя и увлекаясь, он нащупал кое-какие объяснения и сразу в них поверил, не замечая, что нашел их только оттого, что хотел найти их и именно их. И чем искреннее не замечал этого, тем больше верил в свои объяснения. Конечно, он не мог не видеть, что в них еще есть пустые места, что многие концы еще не сходятся и что нужно очень немногое для того, чтобы вся его постройка развалилась. Но неукротимая вера в невиновность Виктора приводила его к вере в свои догадки и объяснения. «Это потом выяснится и объяснится!» — досадливо отмахивался он, когда пустое место становилось видным даже ему.
И с этими мыслями он поехал к Борсу.
Борс встретил его спокойно и приветливо, с той манерой, которую он выработал для разговоров с клиентами. Его лицо ничего не выражало, но Табурину показалось, будто оно предупреждает о чем-то плохом. «Мы еще посмотрим!» — сказал он сам себе.
— Ну, так что же вы скажете? — напористо спросил он, едва успев сесть.
— Дело плохое! — сдержанно ответил Борс. — И для защиты оно трудное. Конечно, в дальнейшем могут появиться новые данные, и их следует искать, но… Но покамест я ничего хорошего не вижу: убийство первой степени.
— Это что за штука такая: убийство первой степени? — уже сердясь на что-то, спросил Табурин.
— Убийство с заранее обдуманным намерением! — коротко пояснил Борс.
— Да уж понятно, что с обдуманным! Все было обдумано! Но дело вот в чем: кто же это обдумал? И кто же убил?
Борс посмотрел на него, а сам подумал: «Вот странный вопрос!» Но ответил очень сдержанно и даже мягко.
— Я должен основываться только на фактах… А факты говорят против нашего Виктора.
— Это вы про волос и пуговицу? — нахмурился Табурин.
— Конечно!
— Гм… Волос и пуговица!.. А еще что? — чуть ли не грубо спросил он, нахмуриваясь все больше.
— Этого достаточно!
— Достаточно? Тэ-э-эк-с!
— Добавьте к ним еще и несомненную причину убийства…Можно мне говорить прямо и называть вещи своими именами? — осторожно спросил Борс.
— Понятно! — буркнул Табурин. — В прятки нам нечего играть!..
— Уверяю вас, что я отношусь к Юлии Сергеевне с большим уважением и очень ценю ее. Но следствие утверждает, что между ею и Виктором были близкие отношения. Это можно считать доказанным. Следовательно, у Виктора была реальная причина для…
— Ясно! — отрубил Табурин. — Можете не распространяться!
Его брови нахмурились, а рот сжался. Было видно, что он на что-то зол: не огорчен, не обескуражен, а именно — зол.
— Есть ли смягчающие обстоятельства? — размышлял вслух Борс. — Они, конечно, есть, но они мало убедительны. Любовь? Я не думаю, что присяжные смягчатся оттого, что любящего мужа убил не кто другой, а любящий любовник!
— Любовник? — поднял голову Табурин.
— Простите… — мягко извинился Борс. — Я не в том смысле, что… Не любовник, конечно, но… возлюбленный!
— Гм… Да! — глухо согласился Табурин и стал упорно смотреть в пол.
— Я хочу надеяться, — ровно продолжал Борс, — что по ходу следствия обнаружатся новые данные, которые дадут защите более или менее веские шансы. Но должен сознаться, что сегодня таких шансов нет.
Табурин поднял голову.
— Вы говорите так, — хмуро сказал он, — будто основной факт уже доказан: убил Виктор. И поэтому надо искать не настоящего убийцу, а смягчающие обстоятельства для Виктора. Да? Так?
Борс слегка пожал плечами.
— Я должен признать, что никаких данных для другого заключения у меня нет! — мягко, но уверенно сказал он.
— А вот для такого заключения, что убил не кто иной, а именно Виктор, у вас данные есть? — сдерживая свою запальчивость, спросил Табурин.
— Для такого заключения данные есть! — умышленно не замечая его тона, спокойно ответил Борс.
— И вы считаете, что в этом деле все ясно?
— Я никаких неясностей не вижу.
— И противоречий вы тоже не видите?
— Покамест не вижу. Это дело напоминает мне детские складные картинки: все вырезы прочно входят один в другой, все линии совпадают, и рисунок получается вполне законченный.
— Гм… Рисунок? Законченный? — с сомнением пробурчал Табурин. — И все отдельные кусочки поместились в этом рисунке? Всех хватает и лишних нет?
— Совершенно правильно: всех хватает и лишних нет.
— А вот же и есть! — энергично хлопнул себя ладонью по коленке Табурин, встал и вытянулся во весь рост.
Борс с недоумением, но с любопытством посмотрел на него.
Табурин разжал левый кулак и веером растопырил пальцы.
— Первое! — загнул он правой рукой мизинец. — Кто звонил из Канзас-Сити? Вы этот кусочек поместили в общую картину? Влез он, или для него не нашлось места? Не Виктор же звонил! Ведь в этот день он был у себя на работе, десятки людей его там видели. Значит, звонил кто-то другой по его поручению? Так? Но кому же он мог поручить? Сообщнику, что ли? Но в этом деле сообщников нет и быть не может! Кому кроме Виктора могло быть нужно убийство Георгия Васильевича? Второму любовнику Юлии Сергеевны, что ли? — негодуя и возмущаясь выкрикнул он.
Борс с минутку подумал.
— Мог быть и не сообщник… Могло быть доверенное лицо! — сообразил он.
— Какое такое доверенное лицо? — чуть ли не взревел Табурин. — Друг? Брат? Отец родной? А кто же доверится в таком деле другу или брату? Да и какие такие друзья и братья есть у Виктора в Канзас-Сити? Перешарьте-ка все его знакомства, и вы увидите, что не только друзей, а даже просто шапочных знакомых у него в Канзас-Сити нет! Да и нигде нет! Такой друг, которому можно довериться в подобном деле, — редкость! И если бы он был у Виктора в Канзас-Сити, так кто-нибудь знал бы о нем! Знаем же мы о его тетке в Гонолулу, рассказывал же он нам о ней! А о ближайшем друге, который ему ближе брата, он все время молчал и за несколько лет ни разу даже не упомянул о нем? Чепуха! Вздор! Колоссальный вздор! Да еще прибавьте к тому, что это должен был быть не друг Виктора, а какая-то его подруга, потому что звонила-то ведь женщина. Так неужели же он мог довериться женщине в деле убийства? Неужели такое можно хоть на минуту предположить? Подумайте только: довериться женщине! Нет, нет! Этот канзасский кусочек в общую картинку никак не вкладывается, нет ему места в ней!
— Вывод? — коротко и серьезно спросил Борс.
— Вывод несомненный: ни сообщника Виктора, ни его доверенного лица в Канзас-Сити не было и быть не могло.
— Кто же звонил?
— Ясно: сам убийца.
— Что-о?
Борс слегка откинулся назад, чтобы как можно лучше рассмотреть Табурина. Смотрел долго, секунд десять. Смотрел и изо всех сил всматривался, словно хотел найти то, чего не было в словах Табурина.
— Звонил сам убийца! — веско повторил Табурин. — А так как звонил не Виктор, то, значит, и не он убийца, а кто-то другой. Вот этого другого и надо искать! Вот в чем наша задача: не подбирать обвинения против Виктора, а искать этого другого, настоящего убийцу!
— В том, как вы понимаете дело, — медленно сказал Борс, — смысл, конечно, есть… Но кроме того есть и поспешность. Я не могу с лету согласиться или не согласиться с вами. Нужно обдумывание и нужна проверка.
— Да, да! — не стал спорить Табурин. — Но обдумывать надо свободно и независимо, т. е. безо всякой предвзятости. Вас загипнотизировали волосы и пуговицы, а вы подумайте-ка независимо от них, т. е. не поддаваясь им. И тогда, пожалуй, этот телефонный вызов опрокинет все обвинение.
— Есть у вас еще что-нибудь? — спросил Борс.
— Есть! Есть еще и вторая мысль, и третья, и четвертая! У меня миллион мыслей, колоссальный миллион!
— Какая же вторая?
— А вот какая! — загнул Табурин второй палец. — Вопрос: почему Елизавета Николаевна в эту ночь спала так крепко? Следствие задумывалось над этим? Расспрашивало ее? А я вот и задумывался и расспрашивал!
— И что же?
— А то, что она вообще спит очень плохо, чутко, часто просыпается по ночам, а потом никак не может заснуть. Да-с! Так почему же убийца был уверен, что вот именно в эту ночь она ни разу не проснется? — выпрямился и с особым значением спросил Табурин. — Почему убийца чувствовал себя уверенным и застрахованным? Ото всего застрахованным: и от стула, который он мог нечаянно толкнуть в темноте, и от ковра, за который он мог зацепиться, и от тысячи случайностей! Согласитесь, что для такой уверенности должна быть причина или, вернее, основание. Согласны?
— Согласен! — признал Борс. — Продолжайте.
— Да продолжать-то нечего, все ясно. Грандиозно ясно! Почему убийца был так уверен? Потому что он знал: Елизавета Николаевна ночью не проснется!
— Сонные таблетки?
— Конечно!
— Но ведь сонные таблетки мог дать ей и Виктор.
— Виктор? — опять разбушевался Табурин. — Когда? Вы подумайте: когда? Он приехал с аэродрома, посидел минут десять, проверил окна и уехал. Так когда же и как он смог за эти минуты заставить Елизавету Николаевну незаметно для нее самой принять сонные таблетки? Мыслимо это? Практически мыслимо это?
— Вывод? — опять потребовал Борс.
— Вывод все тот же! Таблетки должен был дать убийца, но Виктор не мог их дать. Значит, не он убийца! — почти торжествующе заключил Табурин.
— Вы сказали, что у вас есть еще и третья мысль! — подтолкнул его Борс.
— Есть! — все больше накаляясь, как будто он уже что-то доказал и кого-то победил, воскликнул Табурин. — И эта третья мысль — самая важная! Решающе важная, непревзойденно важная! И вы, прошу вас, выслушайте ее с полным вниманием и вдумчиво.
— Уверяю вас, что я слушаю с полным вниманием и вдумчиво. Так что же еще есть у вас?
— Пуговица и волос! Вот та самая пуговица и тот самый волос, которые убедили всех! Не спорю: улика полновесная и, так сказать, решающая! Но есть в ней одно слабое место: в ней не хватает главного!
— Чего в ней не хватает?
— Визитной карточки!
— Какой карточки?
— Обыкновенной. Картонной! Виктор во время убийства должен был потерять на кровати Георгия Васильевича не только пуговицу и волос, но еще и свою визитную карточку: с адресом и номером телефона. Обязательно должен был потерять! Чтобы никаких сомнений уж ни у кого не было: он убил!
— Вы… Вы…
— «И»! — изо всех сил выкрикнул Табурин и вскочил с места. — «И»! Коротенькое слово, а убеждает оно сильнее тысячи улик! Пуговица и волос! — всей силой напер он на это «и». — И! И! И волос! Знаете, о чем оно, это «и», свидетельствует? О «чересчур» оно свидетельствует, вот о чем!
— Говорите яснее! — подтолкнул его Борс.
— Скажу! Я совсем ясно скажу! — загремел Табурин, размахивая руками и ероша волосы. — Потерять пуговицу Виктор, конечно, мог, и волос, конечно, мог упасть с его головы. Но когда и пуговица вовремя отрывается, и волос как раз вовремя падает с головы, я настораживаюсь: что за подозрительная неудача для Виктора? Один волос или одна пуговица — это улика, но оба вместе они говорят о другом. Колоссально о другом!
— О чем же? — уже уловил его мысль Борс.
— О нарочитости! Не о нечаянности, а о нарочитости! — обличая и опровергая, ликующе повышал голос Табурин. — Они не были нечаянно потеряны убийцей, а были им нарочно подкинуты на кровать. Да, да! Подкинуты! Нарочно! С умыслом! А умыслов было два: отвести след от себя и навести его на Виктора! И вот тут-то убийца и сплоховал, колоссально сплоховал! Не удержался и перегнул палку, а она и сломалась! Ему было надо только согнуть ее, а он перегнул… «Дай-ка, думает, я для верности кроме пуговицы еще и волос подброшу!» Понимаете? Понимаете? Чувства меры в нем не хватило, он меру не соблюл! Вот вы в психологию этого «не соблюл меры» и вникните, психологию эту и поймите… Тут ведь океан психологии! Тут и расчет, и страх, и оглядка, и нетерпение, и цинизм, и неуверенность, и… и черт его знает, что еще! Одним словом — океан! Колоссальный океан!
Борс слушал и вдумывался. Табурин заражал его своей горячностью, но он сдерживал себя и не позволял себе срываться. Мысли налетали на него, и он не успевал остановиться ни на одной. «Потом, потом… Я все это потом обдумаю!»
— Хорошо! — поймал он одну из мыслей. — Но если вы, предположим, правы, то почему убийца навел след именно на Виктора? Почему не на кого-нибудь другого?
Ответ у Табурина уже был: он и сам спрашивал себя об этом. А поэтому ответил тотчас же.
— Да ведь ему был нужен такой человек, у кого была бы причина убивать Георгия Васильевича! Ведь если бы он навел след не на Виктора, а на меня или, скажем, на вас, так вышла бы нелепица, которой никто не поверил бы! Чего ради я или вы будете убивать?
— Значит, вы признаете, что у Виктора была причина убивать?
— Ничего подобного! — вспылил Табурин. — Ничуть не признаю! Колоссально не признаю!
— Но ведь вы же говорите…
— Такой причины у него не было! — как топором рубил Табурин. — А вот люди такую причину могли найти и увидеть, это я признаю! Не было причины, не могло ее быть, а для людей она чуть ли не несомненна!
— Хорошо! — попробовал подвести итог Борс. — Предположим, что все оно так… Но ведь все, что вы говорите, чересчур неопределенно и неуловимо. Ничего нельзя в руки взять! Все это может быть основой для фактов, но, к сожалению, это не факты.
— А фактов у меня нет! — угрюмо признал Табурин и словно бы обессилел от такого признания: слегка опустился в кресле и немного завял.
Оба замолчали. Оба перебирали в уме каждое сказанное слово, каждую догадку и каждый намек на догадку. Борс чувствовал, что во всем том, что сказал Табурин, «что-то есть», но понимал, что опереться Табурину не на что: не хватало именно фактов. «Никакой пуговицы у него нет, а у следователя она есть!» — думал он. Но все же он чувствовал себя немного сбитым, и той спокойной уверенности, с какой он начал разговор, у него уже не было. Ряд сомнений появился в нем, и эти сомнения немного волновали его. Он посматривал на Табурина, закуривал другую сигарету, не докурив первой, но знал, что убедительность волоса и пуговицы от догадок Табурина не поколебалась.
— Кому могла быть нужна смерть Потокова? — самого себя спросил он. — Виктору? Это в какой-то степени понятно и допустимо. А кому еще? Кому она могла быть нужна и, главное, для чего она могла быть нужна? Вы это знаете? — посмотрел он на Табурина.
— Нет, не знаю! — шумно вздохнул он. — Я все мозги себе продырявил, думая над этим, но… не знаю! Даже отдаленно не могу представить или вообразить!
Борс всмотрелся в него и спросил очень осторожно:
— Но тем не менее вы кого-то или что-то подозреваете?
— У-гу! — мотнул головой Табурин.
— На основании чего?
— У меня всегда в первую очередь одно основание: человек!
— То есть?
— Я, кажется, знаю весь круг людей, которые имели хоть какое-нибудь отношение к Георгию Васильевичу. Круг этот очень ограниченный. И вот я ищу: кто в этом кругу мог бы убить? Поймите меня правильно: мог бы! Психологически мог бы! Виктор не мог бы, это для меня несомненно, а кто… мог бы? В состоянии запальчивости или аффекта каждый, вероятно, мог бы: и я, и вы, и любой из нас, потому что тогда человек перестает быть самим собою… Но — обдуманно? но — сознательно? но — не боясь самого себя? Кто мог навалить на Георгия Васильевича подушку и лежать на ней? Долго лежать, упорно, со стиснутыми зубами лежать? Я вот один раз представил себе: как это он лежал, чувствовал под собою дрожь агонии, слышал хрипы, давил судороги удушенного, и… И мне стало холодно! Ей-Богу, холодно! От одного только воображения мурашки по спине побежали и сердце остановилось!.. Не всякий это сможет перенести, один из тысячи, что ли… И я ищу: кто же это мог быть таким вот одним из тысячи?
— Нашли? — напряженно и коротко спросил Борс.
Табурин не ответил. Он хотел, он очень хотел высказать все, что накопилось в нем за последние дни, но удержал себя, понимая, что ничего связного и обоснованного он сказать не может: только догадки, только обрывки. «Что я могу сказать? Чем я могу хоть на паутинку доказать?» Это его злило, даже бесило, потому что делало бессильным, хотя именно сильным чувствовал он себя в этом решении, которое нащупывалось.
— Вот что! — наконец решил он. — Все, что я думаю, я вам сегодня не скажу. А потом скажу? Может быть! Но вы все-таки помогите мне!
— В чем помочь?
— В проверке! Мне надо кое-что проверить… Но только, — спохватился он, — но только уговор: я буду в прятки играть! Я вам скажу, что мне надо проверить, но вы меня ни о чем не спрашивайте. Вы, конечно, кое о каких моих подозрениях будете догадываться, но не расспрашивайте, а молчите! Делайте вид, будто я вам ничего не говорил, а вы ни о чем не догадываетесь. Да? Хорошо?
Борс улыбнулся.
— Хорошо! Обещаю вам: ни о чем вас расспрашивать я не буду. Что же вам надо проверить?
Табурин ответил не сразу. Сначала поколебался, а потом, решившись, прямо брякнул:
— Вы Ива знаете?
Борс, кажется, ждал от Табурина любой неожиданности, но имени Ива он не ждал. Он даже слегка откинулся назад и посмотрел с недоумением.
— Ива?
— Да, Ива! Знаете вы его?
— Ива я, конечно, знаю! — немного растерянно ответил он. — Но… Простите меня! Но при чем здесь Ив?
— Сам не знаю! — сознался Табурин. — И эту его мадам, Софью Андреевну, вы тоже знаете?
— Знаю и ее, но… но…
— Ладно!.. Так вот, мне кое-что надо проверить. Сможете?
— Не знаю… Что вам надо проверить?
— Ив сейчас уехал, он в Квито. Уехал он туда, кажется, недели три назад, а когда вернется, я не знаю. И мне надо проверить… Слышите? Надо, очень надо! Все ли это время он был в Квито? Не уезжал ли он оттуда хоть на два-три дня? А если уезжал, то — когда именно? В точности: вот такого-то числа его в Квито не было. А? Сам я проверить это никак не могу, а вы… Сможете?
— Вероятно, смогу. Что еще?
— Есть еще!.. Важное! Не сможете ли вы узнать, была ли эта Софья Андреевна когда-нибудь у Виктора? В гостях или по делу, это мне безразлично, но — была ли? А если она у него и была, то все ли время была у него на глазах? Может быть, он куда-нибудь уходил, в другую комнату или еще куда-нибудь, и она хоть на пять минут оставалась одна. Можно это узнать? Самое ее об этом, конечно, незачем спрашивать, наврет или напутает. А вот Виктор… Можно его об этом спросить?
— Я поговорю с Поттером… Вероятно, можно! А Виктор не станет врать и путать?
— А ему-то зачем? Ему-то ведь скрывать нечего!..
— Предположим… Что еще вам нужно проверить?
— Есть еще одно! Я подозреваю, что наша госпожа Пинар не так давно куда-то ездила. Вернее, летала на самолете. И на другой же день вернулась.
— Что же надо проверить?
— А вот это самое: летала она куда-нибудь недели две назад или не летала?
— А как же это проверить? Кто это скажет?
— Она сама!
— Вы думаете, что она скажет?
— Ни за что! Обязательно соврет!
— Так зачем же спрашивать?
— А вот зачем, чтобы посмотреть: как соврет и в чем соврет. По лжи правду тоже можно узнать! Как вы думаете, удастся вам спросить ее?
— Не знаю… Я, конечно, вряд ли смогу, а вот Поттер… Я поговорю с ним. Он умница и никогда не упрямится. Что еще вам надо проверить?
— Есть и еще одно, очень важное! Такое важное, что… Вы не сможете посмотреть на пиджак Виктора? Вот на тот самый, с которого слетела злополучная пуговица?
— Зачем?
— Видите ли… Тут ведь гипноз очевидности! На кровати Георгия Васильевича найдена пуговица — с рукава Виктора. Как она попала на кровать? Это очевидно: оборвалась во время борьбы и упала. Это так очевидно, что ни сомнений, ни проверок не нужно. Не правда ли?
— А вам они нужны?
— Обязательно! Я ведь — Фома неверный, мне надо все в руках подержать и пальцами пощупать. Я на очевидность полагаться не хочу и поддаваться ее гипнозу тоже не хочу!
— Что же вы хотите пощупать? — с интересом спросил Борс.
— А вот те нитки, которые остались на рукаве!.. Пуговица оторвалась, а нитки-то, какими она была пришита, поди, остались? Или их кто-нибудь выщипал, и от них следа нет?
— Что же вы хотите увидеть?
— А вот что!..
Очевидно, Табурин собрался сказать что-то исключительно важное. Он слегка приподнялся с кресла, потянулся вперед, ближе к Борсу, и, понизив голос, прошипел театральным шепотом:
— А вот что! Я хотел бы по остаткам ниток определить: истрепались ли они так, что пуговица оторвалась, или…
— Или?
— Или они просто отрезаны? Лезвием бритвы, например?..
— Что тако-ое?
Борс выпрямился. Но и Табурин тоже выпрямился. Оба смотрели друг на друга, и каждый что-то искал глазами. «А ведь ты совсем не глуп!» — с удовольствием подумал Борс.
— Пуговица оторвалась! — несколько спокойнее продолжал Табурин. — Почему? Или она была плохо пришита, или нитки истрепались. Так ведь? Нет, могла быть и третья причина: ее отрезали от рукава. Поттер, к сожалению, не подумал об этой причине, а я… я подумал! Я колоссально подумал!
Борс помолчал минуту или две.
— Хорошо! — сказал он. — Я обо всем этом поговорю с Поттером. Повторяю, он — умница, а кроме того он — удивительный следователь: для него главное не в том, чтобы доказать свою правоту и безошибочность, а в том, чтобы открыть истину. И он всегда готов поступиться своим предположением, даже в ущерб себе и своей репутации. И если ему честно помогать, он всегда будет благодарен и внимательно прислушивается ко всему, что ему скажут или посоветуют.
— Да? Молодец! Хвалю!
Борс улыбнулся этой похвале.
— Все, что вы сказали, я, конечно, постараюсь проверить! — пообещал он. — Но что может дать для дела такая проверка, я не знаю.
— И я не знаю! — сумрачно нахмурился Табурин.
— Вероятно, во всем том, что вы сказали, много важного и нужного. Но плохо то, что вы все время какими-то загадками говорите!
— Это оттого, что никаких отгадок у меня нет! — еще больше нахмурился Табурин.
— А только одни подозрения?
— Подозрения! — даже с отчаянием воскликнул Табурин. — Грандиозные подозрения, но… только подозрения! Я весь напичкан ими, а фактов у меня нет! Ни одного! — с жалобной горечью признался он. — Пахнет вокруг меня так сильно, что мне чихать хочется, а ухватиться мне не за что! Знаете ведь загадку: «Вокруг носа вьется, а в руки не дается»… Отгадка — запах! Вот так и со мной: именно вокруг носа вьется, каждой ноздрей слышу, как что-то вьется, а в руки ничего поймать не могу! Но… смогу! — угрожая кому-то, закричал он. — Рано или поздно, а смогу! Я им Виктора без боя не отдам, я за Виктора бороться буду, потому что это борьба за человека, да-с! За че-ло-века! Это вам не боксерский матч — Петерсон против Иогансона, это… Это… Это — человек против пуговицы, вот оно что!
Глава 11
За тот месяц, который Ив провел в Эквадоре, он получил несколько телеграмм за подписью Пинар. Он распечатывал их с некоторым нетерпением, чего-то ожидая от них, но, прочитав, равнодушно бросал в корзину. «Ничего нет? Подождем следующей!» — спокойно говорил он себе.
В этих телеграммах сообщалось, что чертежи заготовляются, что работа идет по плану, и изменений в предварительной смете не предвидится.
25 октября он получил еще одну телеграмму: «Чертежи готовы, срочно требуется ваше согласие». И в тот же день он вылетел из Квито, а на другой день вызвал к себе Софью Андреевну.
Они не виделись целый месяц. Все события произошли в отсутствие Ива, когда он был в Эквадоре. Софья Андреевна по заведенному у них правилу ничего о них не писала, но об убийстве Георгия Васильевича он знал, потому что ему по воздушной почте высылали в Квито местную газету.
Софья Андреевна приехала к нему, когда уже стемнело. Поздоровались коротко, даже сухо, как будто виделись совсем недавно. И едва лишь сели, как Ив задал свой обычный вопрос:
— Выпьете чего-нибудь?
— Нет, не хочу!
Он стал выжидательно смотреть на Софью Андреевну: что она скажет? Но она не начинала говорить и рассказывать, а казалась безучастной. Он не стал ее торопить. Только всматривался, пытаясь увидеть больше, чем она показывает. И видел: Софья Андреевна за этот месяц изменилась. Правда, она старалась быть такой, какой была всегда, ее поза была свободна и непринужденна, а в голосе слышалась знакомая Иву ее обычная легкая насмешка. Но под глазами лежали тени, которых не было раньше, губы сжимались плотнее, и брови нервно вздрагивали. Все это бросилось в глаза Иву. Главное же было в ее взгляде: он сделался неуверенным, в нем появился ищущий вопрос, и в нем стала ясно видна боль. Ив видел эту боль, но понять ее не мог. «Странный, очень странный у нее взгляд!» — всматривался он.
— Итак? — наконец подняла она голову.
— Итак? — со своим неизменным видом переспросил он равнодушно и спокойно.
— Вы, конечно, ждете от меня отчета. Но нужен ли он? Ведь вы и без него все знаете.
— Я знаю только то, что было в газетах.
— И я знаю только то, что было в газетах. Вы, кажется, рассчитывали на то, что я знаю больше? — насмешливо спросила она. — Вы ошиблись. Конечно, меня вызывал следователь, но ведь он мне ничего не рассказывал, а, наоборот, требовал, чтобы рассказывала я.
— Что же вы ему рассказали?
— Все, что я знала, т. е. почти ничего. Во всяком случае я постаралась говорить так, чтобы ничего не сказать. Да и о чем бы я могла говорить? О романе Юлии Сергеевны и Виктора? Он о нем, конечно, знал и без меня. Да и вообще он, конечно, лучше меня все знает!
Ив искоса посмотрел на нее.
— По правде сказать, я предполагал, что вы знаете больше, чем было в газетах!.. — на что-то намекая, сказал он.
— Больше? Но откуда же я могу знать больше? — с таким преувеличенным недоумением спросила Софья Андреевна, что Ив улыбнулся.
— Хотя бы из местных толков и слухов! — уклончиво пояснил он, прищурив глаза.
— О! Если бы я начала рассказывать их вам, то не кончила бы до утра!
— Я полагал, — продолжал Ив с той же уклончивостью, которая давала понять, что полагал он что-то совсем другое, а не то, что говорит, — что вы ближе других стояли к этому делу… то есть к этим людям! — поспешно поправился он. — И, значит, можете знать то, чего не знают другие.
— Ни к этому делу, ни к этим людям я никак не стояла! — резко, даже чересчур резко ответила Софья Андреевна. — Вы, кажется, с ума сошли в вашем Квито! — рассердилась она, но Иву показалось, что она своим рассерженным тоном прикрывает что-то, похожее на испуг. — Какое отношение я могла иметь ко всему, что произошло? — добавила она и посмотрела вызывающе. «Я ничего не боюсь!» — говорил ее взгляд.
— Но все же…
— Никакого «но все же» нет и быть не может! — ответила Софья Андреевна, резким тоном приказывая прекратить вопросы. — Есть только то, что я говорю, и — не больше!
— Предположим, что так! — спокойно согласился Ив и опять значительно усмехнулся. — Значит, — сдержанно добавил он, — ни доклада, ни просто рассказа об этом деле я от вас не дождусь?
— Вы говорите об убийстве? Я о нем ничего не знаю!
— А я полагал…
— Вы совершенно напрасно полагали! — вспыхнула и перебила она. — То, о чем можно говорить вслух, было в газетах, а то, о чем говорить нельзя, знает, вероятно, только следователь и прокурор. Но уж никак не я!..
— Понимаю! — делая невинное лицо, ухмыльнулся Ив. — Да и в самом деле: откуда вы можете знать то, чего не знает никто?
Оба с минуту помолчали.
— В убийстве подозревают Виктора! — более мирно заметила Софья Андреевна.
— Знаю… Пуговица и волос?
— Пуговица и волос… Но это все, что я знаю.
— Верю, что вы знаете так мало. Но… Но разве вы тоже подозреваете его?
Он не изменил тона и спросил по-прежнему безразлично, но Софья Андреевна услышала в его голосе насмешливую нотку и что-то, похожее на вызов. И ответила так спокойно, как только могла.
— Да, конечно.
— И у вас, вероятно, есть данные для этих подозрений? Ах, да! — вспомнил он. — Пуговица и волос… А кроме них у вас, надо полагать, есть и еще что-нибудь?
— Есть и еще что-нибудь! — холодно (почему — холодно?) ответила Софья Андреевна и пояснила. — Согласитесь, что у Виктора могли быть причины убить Потокова!
— Да, конечно… Но я думаю, что для этого убийства причины могли быть не только у Виктора, но и… но и у других! — как бы нехотя ответил Ив и стал закуривать сигару.
Он закуривал ее долго и старательно, внимательно всматриваясь в загоревшийся кончик и поворачивая сигару во все стороны. И пока он закуривал, Софья Андреевна молчала и ждала. По виду она была спокойна, но в ней было напряжение, которое она прятала: с этим напряжением она вошла, с ним слушала и с ним отвечала. Оно утомляло ее, и она начала бояться: не устанет ли и не обессилеет ли она?
— Причины для убийства Потокова могли быть не у одного только Виктора! — пыхнул наконец дымом Ив. — Надеюсь, вы не будете спорить против этого? Причины могли быть и у другого! — значительно повторил он.
— Например? У кого другого, например? — спросила Софья Андреевна, чувствуя, как у нее забилось сердце.
Ив хитро посмотрел на нее.
— Вам нужен пример? Мне… м-м-м… мне не хотелось бы подыскивать примеры! — уклонился он. — Но оставим и причины, и примеры. Не в них сейчас дело.
— А в чем?
— А в том, что я, говоря правду, этой комбинации с Виктором не ждал.
— Какой же комбинации вы ждали? И почему вам надо было ждать какой-то комбинации?
— Когда я узнал об убийстве, — не ответил на ее вопрос Ив, — я никак не подумал, что оно повернется лицом к Виктору.
Софья Андреевна изо всех сил держала себя в руках, чтобы быть настороже. И ей все время казалось, будто Ив в каждое свое слово вкладывает какой-то сторонний смысл, будто он говорит не то, что говорят его слова. Кроме того ей казалось и другое: будто он хочет поймать ее на чем-то и в чем-то уличить. И она, напрягаясь, искала этот спрятанный смысл, вслушивалась в каждое слово и была готова к каждому слову. И следила за всем: за тоном голоса Ива, за выражением его лица и за взглядом. Ощущение опасности, которой она должна избежать, обострялось в ней. И от всего этого она чувствовала усталость, от которой слабела, и видела, что только нервным напряжением она заставляет себя сидеть, слушать, говорить и понимать. Надолго ли хватит этого нервного напряжения? У нее даже мелькнула было мысль: не сослаться ли на нездоровье и не уехать ли?
— Убийство старо как мир! — задумчиво сказал Ив. — От Каина и до сегодняшнего дня… И поэтому хочется думать, что нет ничего проще и легче, как убить человека. Вероятно, ни один убийца предварительно не учился этому делу, а сразу же постигал науку и искусство убийства. Дубиной по голове, ножом по горлу… Бросить яд в бокал вина, надавить гашетку револьвера… Все это общедоступно, не правда ли? Мне, представьте себе, еще никогда не приходилось самому убивать человека, «себе подобного», «брата своего», — язвительно скривился он, — но все же мне думается, что есть убийство и — убийство. При одних условиях убить легко, при других — труднее, при третьих — непосильно. Вы никогда не думали об этом? — глянул он так, как будто хотел не только услышать ее ответ, но и увидеть, что она думает.
— Нет! И удивляюсь тому, что вы об этом, вероятно, думали.
— Да, я об этом думал.
И Софья Андреевна почувствовала, как нестерпимо она хочет узнать и понять: почему он заговорил об этом? У него, конечно, есть задняя мысль и умысел, но… какой?
— Видите ли, — продолжал Ив, подняв глаза и откровенно всматриваясь в нее, — я когда-то знавал одного человека, который был страстным охотником. И сколько уток, зайцев и прочей дичи настрелял он на своем веку, того, конечно, и сосчитать нельзя. Но однажды случилось так, что ему надо было зарезать курицу. Не застрелить, а зарезать. Понимаете? Своими руками. Ножом по горлу. Ружья у него тогда не было, что ли… Не знаю! И представьте себе, что зарезать он не смог. Не «не сумел», а именно — «не смог». Духу не хватило! Смешно, правда? Вы можете понять это?
Софье Андреевне было ясно, до жути ясно, что он говорит все это не «просто так», не потому, что оно случайно пришло ему в голову, а говорит с целью: нужной ему и опасной для нее. Она собралась ответить, но сразу ответить не смогла. Не хватило дыхания, не хватило слов.
— Вы можете понять это? — настойчиво повторил Ив.
— Вероятно, могу! — справилась с голосом Софья Андреевна. — Но почему… почему вы заговорили об этом? — не удержалась и все же спросила она.
Ив слегка усмехнулся: он, кажется, был доволен тем, что она не удержалась и спросила.
— Убивают многие! — как будто отвечая на ее вопрос, продолжал он. — Убивает солдат на войне, убивает разбойник, убивает палач… Но не думаете же вы, что каждый солдат может зарезать, как разбойник, а каждый разбойник может повесить на виселице, как палач!.. Вот это как раз то, что я уже сказал: при одних условиях убить легче, при других труднее, а при третьих — духу не хватит! А? Не так? — на что-то намекая, многозначительно прищурился он и посмотрел очень хитро.
— Я никогда не думала об этом! — сердито и даже зло ответила Софья Андреевна. — И не знаю, зачем об этом надо думать!
— Я несколько раз хотел себе представить, — продолжал свое Ив, — как оно было у… у Виктора. Как он душил и как он задушил? Ведь это же неизмеримо труднее, чем застрелить или ударить топором по голове. Душить — это страшно, не правда ли? Чтобы задушить, хотя бы даже подушкой, нужно особое… нужен особый характер! Вот именно: характер! Психологически это может быть даже непосильно. Уж хотя бы по одному тому непосильно, что это не момент, как удар ножом или выстрел из револьвера, а… а очень долго! Вот в том-то и дело: душить надо долго. Сколько минут, не знаете? Впрочем, — притворно спохватился он, — откуда же вам знать! Ведь Георгий Васильевич, наверное, и сопротивлялся, и дергался, и… и бился! И все это Виктору надо было вытерпеть, вынести и преодолеть в себе. Душой надо было преодолеть!
Он говорил своим ровным голосом, ни на что не напирая и ничего не подчеркивая, а только неотрывно глядя на Софью Андреевну. И она видела: он говорит все это не для себя, не для того, что ему интересно высказать эти свои мысли, а говорит для нее. Зачем? Чего он хочет? Ей было ясно, что он хитрит, играет с нею, дразнит ее и вызывает на что-то. И не поддавалась, чтобы быть такой, какой ей надо быть сейчас. Но слабела все больше и больше, со страхом думая, что ее сил может не хватить, что долго держаться она не сможет.
— А как же он мог убить иначе? — нашла она, что сказать. — Выстрелом из револьвера? Но выстрел мог разбудить Елизавету Николаевну и даже переполошить соседей. Топором по черепу или ножом в сердце? Но для этого нужно особое умение, этим можно не убить сразу и… и… И от этого будут кровяные следы, которые потом выдадут! Попробуйте-ка в темноте остеречься их! Отравить ядом? Это очень трудно и сложно, потому что…
— Как вы хорошо все обдумали! — явно издеваясь, подзадоривая и насмехаясь, похвалил Ив. — Как будто сами готовились убить Георгия Васильевича!
— Обдумала? — почти с испугом всполошилась Софья Андреевна. — Но вы с ума сошли! Я ничего не обдумывала! — горячо запротестовала она, как будто в чем-то оправдывалась, и заговорила быстро-быстро. — Я только хотела объяснить, почему Виктор не убил иначе, а именно подушкой!.. И говорила первое, что приходило в голову.
— Не уверяйте меня так горячо! — откровенно издеваясь, остановил ее Ив. — Или вы боитесь, что я без этих уверений не поверю вам?
Софья Андреевна сразу же осеклась: увидела, что Сделала какой-то промах. В самом деле: почему она стала так горячо уверять? И зачем она стала уверять? Она захотела сказать еще что-нибудь, чтобы исправиться, но не нашла в себе сил и слов поймать нужную мысль.
— Но есть и еще одно, о чем я тоже думаю! — продолжал Ив, внимательно следя за своей сигарой. — Знаете, о чем? О том, что люди называют угрызением совести.
И увидел, что на миг, на еле заметный миг, страх промелькнул в глазах Софьи Андреевны. Но она тут же, не выдавая себя, сделала над собой усилие и справилась.
— Что тако-ое? — с деланной насмешкой спросила она. — «Жалок тот, в ком совесть не чиста» и — «Мальчики кровавые в глазах»? Да? От вас ли я слышу это, Федор Петрович Ив?
— Я говорю не о себе! — все с той же издевкой отпарировал тот.
— О ком же? — выпрямилась Софья Андреевна, словно вызывала его на что-то: «Посмей-ка сказать прямо!»
Ив ответил не сразу. Он сначала подмигнул ей, как заговорщик заговорщику.
— О ком я говорю? О Викторе, конечно! О ком же другом я могу говорить, говоря об этом убийстве?
Противная слабость еще больше охватила Софью Андреевну, и она покачнулась, сидя в кресле.
— Конечно, вы правы! — размеренно продолжал Ив. — Слышать от меня слово «совесть» странно. И, кажется, я в первый раз за время нашего знакомства сказал вам это слово. Голос совести? Но ведь я говорю не о себе. Я, конечно, перед этим голосом не смущусь и ему не поддамся. Но другие очень часто не могут с ним справиться: сначала дрогнут, а потом сдаются. Но это понятно: во мне есть сила, мое «могу». А что есть у других? Или дряблость, как у Виктора, или цинизм, как… как у многих. Но дряблость сдается от первого толчка, а цинизм обманывает. Он не сила. И самое большее, чем он может быть, это — дерзость. Но…
Он поправился в кресле, положил недокуренную сигару в пепельницу и очень серьезно, даже строго и требовательно уставился на Софью Андреевну. И после того начал опять говорить, но уже не с насмешливой издевкой, а размеренно и отчетливо, словно он наставлял, поучал и даже приказывал:
— Но дерзающий должен быть силен. А если в нем силы нет, он должен стоять около сильного и опираться на него. Вот именно: опираться. Не своевольничать, а идти за сильным. Ни на шаг от него! Вы понимаем это? Вероятно, понимаете. Но понимать мало, надо это чувствовать. Надо чувствовать, что без опоры — гибель. Я, конечно, говорю не о вас, — небрежно вставил он, словно отмахивался от ненужных возражений, — а поэтому и не топорщитесь. Чуть только слабый или ослабевший заметит, что он шатается, пусть сейчас же обопрется о сильного. Иначе он не удержится и упадет. Вот!
Он смотрел в упор и подчинял своим взглядом. Каждое слово звучало полновесно, крепко и уверенно. И Софья Андреевна слышала: он не просто говорит, а диктует и приказывает. И приказывает не вообще, не кому-то неопределенному, а именно ей. Но разве она пошатнулась? Почему он думает, будто она уже шатается? И, значит, это она должна крепко держаться? За кого? За него, за Ива? О какой своей силе говорит он так уверенно? И, невольно отдаваясь власти его слов, она с пугающей ясностью почувствовала, что он прав, что вот в ней-то как раз силы сейчас и нет. Сила была раньше, но сейчас ее уже нет. Она посмотрела немного растерянно. Почему в ней вдруг не стало силы? На что истрачена и куда ушла она?
Она чувствовала, что даже физической силы в ней сейчас нет: ей трудно сидеть выпрямившись, трудно держать голову, трудно смотреть и слушать. Кажется, ей хочется лечь. Она устала? И почему что-то противное, похожее на тошноту, мучает ее? И почему ей сейчас так ненавистен Ив? Именно — ненавистен.
— И должен вам сказать, — сурово продолжал Ив, — что вы мне не нравитесь. Что с вами случилось за это время? У вас бегают глаза, вздрагивают губы и срывается голос. Вы никогда не были такой. Вас что-то сломило. Я спросил бы, что сломило вас, но вы решили не говорить. Хорошо, не говорите, потому что я о многом догадываюсь и без ваших слов. И вы должны знать: вы уже шатаетесь. Да, это вы должны знать, должны!
— Для чего? — беззвучно спросила Софья Андреевна.
— Для того, чтобы вовремя опереться на сильного.
Ей захотелось сказать что-то протестующее, сопротивляющееся и убедительное, но она почувствовала, что и слова, и голос ее выдадут: слова будут бессильные, а голос неуверенный и, может быть, даже робкий. И опять противное ощущение, похожее на тошноту, охватило ее, хотя она и знала, что это не тошнота.
— Все это так… — забормотала она, неопределенно сознавая, что нельзя, никак нельзя только сидеть и слушать. — Но я не знаю, зачем вы говорите все это? Ведь я… Почему вам понадобилось говорить о силе и о том, что кто-то упадет и погибнет?
Голос звучал растерянно, и она сама слышала, как растерянно звучит он.
— Впрочем… Впрочем… — вдруг догадалась она. — Вот что: дайте мне выпить чего-нибудь!..
— Чего хотите?
— Все равно! Коньяк у вас, конечно, есть? Дайте коньяку!
Ив встал и вышел из комнаты. И чуть только он вышел, Софья Андреевна перестала сдерживать себя: тело опустилось, глаза полузакрылись, дыхание стало порывистым, толчками. Ее охватило безразличие, и она хотела только одного: чтобы Ив не возвращался как можно дольше, чтобы она отдыхала как можно дольше.
Но он вернулся через три минуты и, остановившись около столика, налил две рюмки: ей и себе.
— Это не коньяк, а арманьяк. Я купил его на аукционе: очень хороший! — пояснил он.
Софья Андреевна залпом выпила свою рюмку и тут же несдержанно выпила вторую. И сразу же почувствовала, что ее усталость и слабость прошли. Она подобралась, взбодрилась и, тряхнув головой, почти без усилия прогнала то, что еще минуту назад держало ее. Она выпила третью рюмку и с удовольствием прислушалась к тому, что стала крепкой и сильной.
— Сколько глупостей наговорили мы сейчас! — чуть ли не весело сказала она. — А разве мы не хотим говорить об умном?
— Говорите об умном!
Софья Андреевна провела концами пальцев по глазам и по лицу, еще раз тряхнула головой и совсем оправилась.
— Раньше всего, один пустяк, который все же может иметь значение и… и помешать! Скажу о нем сейчас, а то потом я, может быть, забуду! Слушайте! Вас, вероятно, вызовет следователь… Так если он вас спросит, поручали ли вы мне предложить Виктору работу электронщика у вас в Эквадоре, то извольте отвечать утвердительно: да, поручали. Будете помнить или прикажете мне повторить еще раз?
— Я всегда все помню! — спокойно заверил ее Ив. — А зачем вам это? — скосил он глаза.
— Я потом объясню. А может быть, и никогда не объясню. Это будет зависеть от… от многого.
— Понимаю! Это будет зависеть от того, что вы решите: сказать ли мне все или не говорить ничего. Да?
— Вы опять о том же! — досадливо передернула плечами Софья Андреевна. — К этому возвращаться незачем! Есть у меня какое-то «все» или нет, об этом мы даже говорить не будем.
— Я не настаиваю! — мирно согласился Ив.
— У вас все время есть какая-то задняя мысль, и вы хотите поймать меня! — холодно и твердо сказала она. — Так давайте условимся раз навсегда: я знаю то, что знаете и вы, но не больше. Вы знаете только из газет? И я тоже знаю только из газет. Вы к этому делу непричастны? И я тоже непричастна. Ясно? Надеюсь, что ясно! И больше мы об этом говорить не будем. Ни прямо, ни намеками. Точка!
— Пусть так! — пренебрежительно отмахнулся Ив. — Но не забывайте, что у нас с вами есть и общее дело. О нем-то вы мне скажете что-нибудь?
— Это общее дело называется так: Юлия Сергеевна Потокова? — жестоко спросила Софья Андреевна.
— Да, она. Что вы можете сказать мне об этом деле?
— Очень многое. Но скажу коротко: чек у вас готов?
— Чек может быть готов каждую минуту. Но должен ли я вам платить? Что вы сделали?
Глаза у Софьи Андреевны стали злыми и колючими.
— Вам нужно выслушать мой отчет? Вот он: я ничего не сделала, а все сделалось само собою. Без меня и без вас. И теперь ваша дорога открыта: ни муж, ни любовник уже не стоят на ней. Вам этого мало? Удовольствуйтесь этим, потому что больше ничего не будет. Но не забывайте, что впереди у вас стоит самое главное: ведь Юлия Сергеевна еще не пришла к вам. И вы можете быть уверены: она не придет, пока я не возьмусь за дело!
— Как же вы возьметесь? Каков ваш план? Не забывайте, что я ничего не знаю, а вы молчите и скрываете от меня.
— Да, вы ничего не знаете. Но ведь не стану же я без аванса открывать перед вами свои карты. Я не так доверчива.
— И вы считаете, что остановка только за вами?
— Да! Но мне нужно ваше последнее слово и подписанный чек. Для этого я вас и вызвала сюда.
— Так начинайте же и делайте, черт возьми! — не сдержался Ив.
— Подпишите чек! — холодно приказала Софья Андреевна.
Глава 12
После убийства прошло уже больше двух недель. Елизавета Николаевна пристально смотрела за дочерью и успокаивала себя тем, что «Юлия уже приходит в себя». Возможно, что по внешности так и могло казаться, но Елизавета Николаевна плохо видела и плохо понимала то, что видит. Хотя Юлия Сергеевна приходила в себя, она неотступно думала о том, что наполняло ее мукой и было непереносимо. И она выражала эту муку простой фразой, которой прониклась: «Во всем виновата я!»… Когда Юлия Сергеевна в первый раз сказала себе эти слова, в ней невольно поднялось возражение и даже протест: «Но разве я виновата? В чем я виновата?» Она пробегала памятью через последние месяцы, и разум убеждал ее, что вины за нею нет. Но чувство виновности не подчинялось, а становилось настойчивым. Оно было непослушно и своевольно, и чем больше убеждала себя Юлия Сергеевна, тем настойчивее становилось это чувство виновности. И очень скоро она не только признала перед собой свою вину, но и подчинилась: виновность стала для нее точно так же несомненна, как бывает несомненна всякая боль: «Зачем мне доказывать, больно мне или не больно? Я чувствую боль, вот и все!»
Табурин пытался спорить. Он даже сердился, когда Юлия Сергеевна, не слушая его, упрямо повторяла: «Нет, нет! Виновна я!»
— Да поймите же! — выходил из себя Табурин. — Если бы я мог хоть на одну секунду предположить, что Георгия Васильевича убил Виктор, то я, может быть, в какой-то тысячной доле согласился с вами: да, и вы виноваты! Тогда чуть-чуточный кусочек правды, может быть, был бы в ваших словах, вы тогда были бы в чем-то виноваты! Косвенно виноваты, без вины виноваты, но… виноваты! Тогда я не спорил бы! Но подумайте же вы в конце концов, что убил не он! А если убил не он, то при чем же вы? В чем вы тогда виноваты?
Юлия Сергеевна ничего не говорила в ответ, не спорила и не возражала, а глубоко и пытливо взглядывала на Табурина и чего-то искала в нем своим взглядом.
Об убийстве, о Викторе и о своей вине она говорила только с Табуриным. Даже с матерью не говорила об этом, и обе старательно избегали вспоминать об убийстве. Но иногда ее разговор с Елизаветой Николаевной невольно начинал касаться того, о чем обе молчали, и тогда обе старались говорить какими-то общими словами, неопределенными фразами и недоговоренными намеками. Но с какой бы неопределенностью ни говорила Елизавета Николаевна, как бы ни скрывала она от дочери свои мысли, какие бы осторожные слова ни подбирала она, Юлия Сергеевна видела, что Елизавета Николаевна не сомневается: убил Виктор. И поэтому обе старались не произносить этого имени, даже чересчур явственно избегали его, и, если уж никак нельзя было не назвать, говорили без имени: «он».
Несколько раз Табурин пытался убедить и Елизавету Николаевну в том, что «Виктор не мог убить». Она не спорила, но с непонятным лицом начинала смотреть куда-то в сторону и переводила разговор на что-нибудь другое.
Никто ни с кем не сговаривался, но почему-то установилось так, что ни Елизавета Николаевна, ни Табурин в присутствии Юлии Сергеевны не вспоминали Георгия Васильевича и не говорили о нем. Они, конечно, не хотели делать ей больно, и не догадывались, как сильно она хочет их слов и воспоминаний о нем. Когда однажды Елизавета Николаевна нечаянно вспомнила вслух о том, как Георгий Васильевич (еще до болезни) любил в свободные часы выходить в сад и копаться в грядках с цветами, Юлия Сергеевна еле сдержалась: так сильно, так невыразимо сильно, почти страстно захотелось ей вот и сейчас выйти с Георгием Васильевичем в сад и начать сажать луковицы тюльпанов или пропалывать густые поросли анютиных глазок. Каждое слово о Георгии Васильевиче причиняло ей боль, но каждое слово приносило и грустную радость.
Могло показаться, что жизнь семьи начинает становиться обычной. Но Юлия Сергеевна смотрела с недоверием и болезненно всматривалась: то ли вокруг нее, что было и раньше? И видела, что изменилось многое, главным образом — люди. Первую неделю, когда Виктор еще не был арестован, все вокруг нее много говорили об убийстве, жалели Георгия Васильевича и в один голос уверяли, что они ничего не понимают:
— Кому это было нужно? Зачем это было нужно?
Все были преувеличенно заботливы к Юлии Сергеевне, все были участливы, говорили ласковые слова и пытались утешить. Во многих, может быть, была фальшь, но была и искренность, которую чутко улавливала Юлия Сергеевна и за которую была благодарна. Когда же Виктора арестовали и когда стало известно, в чем обвиняется он, а газеты стали беспощадно называть имя Юлии Сергеевны, люди изменились. Никто от нее не отвернулся, знакомые начали чаще навещать ее, но было видно, что приезжают они с задней мыслью, пачкающей и обидной. Поэтому их присутствие было тягостно. Они уже не говорили об убийстве и даже старательно не упоминали о нем, никогда не называли имени Виктора, а очень натянуто и принужденно говорили только ненужное, притворяясь заботливыми и внимательными. И, просидев до неприличия недолго, под каким-нибудь неудачным предлогом поспешно уезжали, не стесняясь переглядываться друг с другом.
— Это даже невежливо! — возмущенно жаловалась Табурину Елизавета Николаевна. — Словно не скрывают, что приехали только затем, чтобы «посмотреть»… А на что смотреть, спрашивается?
Самым невыносимым в их посещениях было не то, что они говорили, и даже не то, чего они не говорили, а то, как они смотрели. Люди были разные и, возможно, что они смотрели по-разному, но Юлии Сергеевне казалось, что у всех них одни глаза и один взгляд: обостренный, ищущий, что-то блудливо разнюхивающий, а вместе с тем хищный. Было видно, что каждый хочет что-то узнать, во что-то проникнуть, найти какой-то след и в чем-то воочию убедиться. Они не смотрели, а откровенно шарили глазами по лицу Юлии Сергеевны и при этом даже затаивали дыхание, как собака на стойке. Юлия Сергеевна находила в себе силы сдерживаться и притворялась, будто ничего не замечает, и даже улыбалась, когда это было нужно. Но, оставаясь одна, она всякий раз до боли закусывала губу и начинала тяжело дышать. И у нее было такое чувство, будто ее нехорошо обидели, даже запачкали чем-то нечистым.
— Тебе лучше уехать! — грустно советовала ей Елизавета Николаевна. — Конечно, надо найти причину, чтобы не подумали, будто ты… будто ты…
— Будто я бегу? — с горечью подсказала Юлия Сергеевна.
— Нет, не бежишь, конечно, но… Лучше всего, поезжай к Вере. Это никому не покажется странным или подозрительным: после такого потрясения сестра поехала к сестре… Что же тут такого?
— Уехать? — посмотрела в себя Юлия Сергеевна. — Хорошо, мама, я подумаю.
Но прошел и день, и два, а Юлия Сергеевна не уезжала и с сестрой не сговаривалась. К ней пришло новое, и оно тоже мучило ее. Она видела, что люди обвиняют ее в чем-то, и ей было страшно не само их обвинение, а то, что оно подтверждало ее собственное чувство вины. «Значит, есть вина, если и другие видят ее!» Это ее придавило.
Она попробовала сопротивляться, стала говорить себе, что в чужих толках есть нечистое, что ее обвиняют в том, в чем она не виновата. А того, в чем она сама обвиняет себя, люди не знают и поэтому осуждают несправедливо. «Ведь они осуждают меня за то, что я изменила Георгию Васильевичу и стала любовницей Виктора, а поэтому Виктор убил! Но ведь это же неправда!» Но вспомнила, как уже была готова прийти к Виктору, и вспыхивала. «Разве я тогда не изменила, когда пообещала Виктору: «Завтра!» И, значит… значит…»
Она заговорила об этом с Табуриным, но тот замахал руками.
— И слушать не хочу! Колоссально не хочу! Люди? Да пускай они думают и говорят все, что им взбредет в голову! — не допуская возражений, загремел он. — Вам до их сплетен и пересудов дела нет и быть не должно! А если вам все это так уж нестерпимо, так уезжайте в Канзас-Сити к Вере Сергеевне, как вам Елизавета Николаевна советовала!
— Да, конечно! Я уехала бы, но…
Она умышленно не договорила, чтобы подчеркнуть свое «но».
— Но? — потребовал объяснения Табурин.
Юлия Сергеевна несколько секунд подумала.
— Скажите, что угрожает Виктору? — неожиданно спросила она, как будто этот вопрос объясняет ее «но». — В случае, если… если… К чему его могут приговорить? Вы знаете?
Табурин давно ждал от нее этого вопроса, и ответ у него был. Но как ответить, как сказать?
— К чему могут приговорить Виктора? Приблизительно знаю… — нехотя сказал он, пряча глаза.
— К чему же? — вся вытянулась Юлия Сергеевна.
— Видите ли… Я спрашивал Борса, и он… Вы же знаете, ему предъявлено обвинение в убийстве первой степени. Убийство с заранее обдуманным намерением.
— Значит? — через силу спросила Юлия Сергеевна. — Смертная казнь? Да?
Табурин не знал, куда ему спрятать лицо и глаза.
— Казнь? — ненужно переспросил он. — Почему же вы думаете, что обязательно — казнь? Наказание может быть различным… Это уж зависит от присяжных и от суда… Да и Борс тоже… У него есть многое, что сказать на суде, он без боя не сдастся!
— А если не казнь, то что же? Тюрьма?
— Гм… Вероятно! — слукавил Табурин, чтобы не сказать — «конечно».
— Пожизненная?
— А этого я уж не знаю!..
Он замолчал. Замолчала и Юлия Сергеевна. Давящее и страшное налегло на нее и придавило. В глазах появилась боль, и дыхание на секунду прервалось.
— Да для чего вы заговорили об этом! — притворяясь сердитым, стал наскакивать Табурин. — Зачем вы думаете об этом? Не об этом надо думать, а о том, как снять обвинение! Совсем снять! Как доказать правду, чтобы на суде оправдали! Вот о чем надо думать, а не о… а не о…
— Он не виноват? — строго и требовательно спросила Юлия Сергеевна, не сводя глаз с глаз Табурина.
— Я вам это сто раз говорил! Не мог он убить! Не мог! Понимаете вы это слово?
— Смертная казнь или пожизненная тюрьма… — со страхом вдумываясь, повторила Юлия Сергеевна. — Смертная казнь или пожизненная тюрьма…
— Да не думайте вы об этом! — бросился к ней Табурин. — Дорогая вы моя, не думайте об этом! Положитесь на меня: не допущу! не выдам! Я все эти пуговицы и волосы в порошок изотру, духа от них не останется! И я все докажу: и следователю, и прокурору, и судьям, и… и вам! Потому что…
Юлия Сергеевна не слушала его. Ею овладели два слова: «казнь» и «тюрьма». Оба были страшны, и нельзя было понять, какое из них страшнее? В казни был немыслимый и непереносимый ужас, но в ней был конец: смерть. А в пожизненной тюрьме конца не было: это — на всю жизнь. И от мысли о том, что «это — на всю жизнь», Юлия Сергеевна подалась, как под непосильной тяжестью, которую нельзя сбросить, но нельзя и стерпеть. Она бессильно полузакрыла глаза.
— Погодите… — слабо остановила она Табурина. — Я… Я не могу больше… Уйдите!
Табурин, кажется, хотел что-то сказать, но не сказал ни слова.
— Да, я уйду! — буркнул он и вышел из комнаты.
Дня два или даже три после того Юлия Сергеевна явно избегала и матери, и Табурина. Она упорно сидела в своей комнате, при встречах говорила мало и только самое необходимое, а лицо у нее было замкнутое. Когда же она оставалась одна, то повторяла эти два слова: «казнь» и «тюрьма».
Она, конечно, не знала, как совершается казнь и какая бывает тюрьма. Старалась представить себе, но в голову приходило нелепое, то, что она когда-то, еще подростком, вычитала в романах. Ей мерещилась Гревская площадь, полная народа, красные фригийские колпаки, эшафот, гильотина с топором наверху, солдаты, барабанный бой… Она понимала, что теперь всего этого уже нет и быть не может, но иначе представить себе казнь не могла. И застывала в щемящем страхе, думая о Викторе.
Пыталась уверить себя, что «пожизненная тюрьма все же лучше». Но и тюрьма ей казалась тоже такой, о какой она читала в старых романах: мрачное подземелье, каменные стены, покрытые холодными струйками воды, тяжелые кандалы, угрюмые тюремщики, одиночество и тишина. Она говорила себе, что современная тюрьма, конечно, совсем не такая, но уверить себя не могла. «Да и не все ли равно, такая тюрьма или другая! Ведь это все же тюрьма! Ведь там все двери заперты, и там везде стража… Там ничего нельзя, ничего! Нельзя хотеть, ждать и даже думать. Надеяться? А как же можно надеяться, если это — пожизненно? И разве там улыбаются? Там не улыбаются, там… молчат. Всю жизнь не улыбаются… Никогда! Только молчат!»
И она застывала: как же будет жить всю жизнь Виктор? И, не позволяя себе вспоминать, вспоминала его, его голос, взгляд, прикосновение к ее руке и ждущие, просящие глаза. Она вспоминала его таким, каким он бывал «на нашей площадке» и, вспоминая, замирала от боли.
Раньше она запрещала себе думать о Викторе, а если мысли все же приходили, то они были враждебные и злые: «Ведь он убил Горика!» Но казнь и тюрьма как бы нарушили это запрещение, и она свободно вспоминала многое, вспоминала без усилия и без нехорошего чувства. И не замечала, что от страха перед казнью и тюрьмой она начала словно бы примиряться с Виктором: ничего ему не простила, но думала о нем без зла.
Эти мысли-воспоминания растравляли, от них хотелось метаться и кричать. И чем сильнее, чем отчетливее вспоминала она Виктора, тем все больше слабела и бледнела в ней злая мысль о том, что Виктор убил. «Задушил!» Виктор стал как бы раздваиваться для нее: Виктор «на нашей площадке» был одним человеком, а Виктор, который убил, — другим. Два различных человека, как различны мальчик, который приходит подстригать газоны, и продавец в знакомой лавке, как различны Табурин и Ив. О каждом надо думать отдельно, и соединять их никак и ни в чем нельзя. Ей было даже немного странно, что у этих двух различных Викторов было одно и то же имя, одно и то же лицо. И оба они связаны в одно.
Однажды вечером она позвала Табурина, отвела его в свою комнату и закрыла за собой дверь: не хотела, чтобы Елизавета Николаевна случайно услышала ее. Не села сама и не предложила Табурину сесть, а подошла к нему, положила ему руку на плечо и сказала так, что Табурин услышал, как важно для нее то, что она говорит.
— Я хочу сказать вам… Только вам! И пусть мама этого не знает. Хорошо?
— Если вы не хотите, чтобы она знала, так и не будет знать.
— А вот вам я скажу… Кому же я скажу, если не вам? А сказать я должна, ведь не могу же я держать в себе все!
— Да, скажите! — дружественно и серьезно ответил Табурин, не сводя с нее глаз.
Юлия Сергеевна сказала не сразу: сперва она что-то проверила в себе.
— Вот вы говорите: или казнь, или тюрьма! — давя в горле клубок, начала она. — Конечно, если казнь, то… то… Но если его не казнят, если тюрьма… Вы поймите меня! Если тюрьма, то я буду всегда с ним! Да, да! Около него! Меня, конечно, не пустят к нему, но я… близко! Я буду около него всегда близко! Я его ни за что не оставлю! И не говорите ничего, милый! — не то потребовала, не то попросила она. — Я сама это решила и сама это сделаю. А вы…
— А я, — с внезапной решимостью, в которой было даже что-то вдохновенное, подхватил Табурин, — я вот вас никогда не оставлю! Никогда! Колоссально никогда!
Он схватил руки Юлии Сергеевны и стал порывисто целовать их. А потом обнял ладонями ее голову и нежно прижал к себе.
— И вы… — почти шепотом сказала Юлия Сергеевна, не отнимая голову от его груди, — вы… Вы думаете все то же, что и раньше? Да? Все то же? Виктор не мог убить? Не мог и не убил? Правда ведь? Правда?
Глава 13
— ~Итак, — сказал Борс, — я уже могу ответить вам на те вопросы, которые вы мне на днях задали. Помните их?
— Еще бы! — всколыхнулся Табурин. — Колоссально помню!
— Я за это время два раза виделся с Поттером. И повторяю вам то, что уже сказал: он — молодец!
— Да?
— Для него главное — открыть правду. Он не цепляется за свои предположения, не упрямится из самолюбия, а рад каждому возражению и каждой дельной подсказке. Если бы вы знали, как внимательно и вдумчиво слушал он меня!
— Вы ему все сказали?
— Все. Не только задал ему ваши вопросы, но и передал ему и ваши соображения. И о Канзас-Сити, и о крепком сне Елизаветы Николаевны, и о том, что две улики, волос и пуговица, вызывают недоверие тем, что их две… Я, конечно, не скажу, что он поколебался, но он так крепко сжимал губы и смотрел на меня так пристально, что я видел: ни одно слово не пропало, он все учел. Мало того, он дал мне один шанс в пользу Виктора.
— Какой шанс?
— Вероятно, он вам понравится: он в вашем вкусе.
И Борс рассказал о том, как Виктор, уже арестованный, переступил через гусеницу, чтобы не раздавить ее. Табурин не выдержал и в восторге вскочил с места.
— Видите! Видите! — закричал он, прыгая и размахивая руками. — Я же говорил! Разве может человек, который щадит гусеницу, разве может он задушить? Сам задушить!..
— Не будем спешить с выводами! — серьезно остановил его Борс. — Будем покамест только накапливать факты.
— А на человека не будем обращать внимания? — огрызнулся Табурин. — Человек, это не факт?
— Будем считаться и с человеком. А эпизод с гусеницей я непременно запомню. Поттер его, конечно, не учтет, потому что учитывать такие эпизоды он даже и права не имеет, но в защитительной речи он мне очень пригодится: на нем кое-что можно будет построить! Вы знаете, что отметил Поттер? Не только то, что Виктор переступил через эту гусеницу, но, главным образом, то, в какой момент он через нее переступил. Ведь его тогда только что арестовали, и он, конечно, был взволнован, потрясен и уничтожен… До гусеницы ли было ему в ту минуту? В такую минуту не то, что на гусеницу, а и на ребенка наступишь. А он заметил и переступил через нее!
— Да-с! Переступил! Такой уж он человек! И вот в этом все и дело: такой уж он человек! И разве эта гусеница не говорит больше, чем волос и пуговица?
— Не будем преувеличивать! — опять остановил его Борс. — Гусеница, конечно, говорит, но не больше, а кое-что. И ваши соображения тоже кое-что говорят. Поттер мимо них не пройдет и от них не отмахнется, считая, что они лишние и даже мешают ему. Нет, он ими воспользуется, уверяю вас. Он даже сказал мне, что хочет вас видеть и расспросить подробнее. Вероятно, он вас на днях вызовет.
— Очень хорошо! Очень хорошо! Буду рад выложить ему все! — немного успокоился Табурин.
— Что же касается ваших вопросов, — перешел к делу Борс, — то вот вам ответы на них. Во-первых, Ив за все это время никуда из Квито не уезжал, если не считать его поездок на рудники. Но эти поездки всегда были только на несколько часов, от утра до вечера. Установить это было нетрудно… Кажется, — улыбнулся он, — эквадорская полиция интересуется Ивом и следит за ним, а поэтому и собирает о нем сведения.
— Я не удивлюсь, если узнаю, что полиция всех тех стран, где он бывает, интересуется им! — буркнул Табурин.
— Возможно! — опять улыбнулся Борс. — Теперь ваш второй вопрос: посещала ли когда-нибудь госпожа Пинар Виктора? Могу ответить точно: да, один раз она была у него. Могу назвать вам даже день: вечером 5 октября.
— Ага! 5 октября! — чему-то обрадовался Табурин и начал что-то вычислять, слегка, шевеля губами. — А зачем она приезжала к нему, не знаете?
— Знаю. Она передала ему предложение Ива поехать на работу в Эквадор. Пробыла недолго, с полчаса, причем минут 5–6 просидела в комнате одна, пока Виктор приготовлял в кухне хайболл.
— Минут 5–6? Этого, конечно, было бы для нее достаточно. А как вы узнали об этом? — наивно заинтересовался он.
— Я попросил Поттера расспросить Виктора. Все это я вам передаю со слов самого Виктора. Можно этим словам верить?
— Вполне! Ведь он никак не догадывается, зачем она на самом деле приезжала.
— А вы догадываетесь!
— Колоссально догадываюсь! Я ведь тоже складываю из кусочков свою картинку, и этот кусочек, как пригнанный, ложится на свое место.
— Ну-с… Кроме того вы хотели узнать, уезжала ли куда-нибудь госпожа Пинар накануне или незадолго до убийства? Да, уезжала, но не помнит точного числа, когда это было. Поттер спросил ее, и она ответила: «Да, я улетала недалеко!»
— Вот как! — даже подпрыгнул Табурин. — Она так и сказала? Молодец!
— Почему — молодец?
— Потому что — расчетливая баба! Сразу чувствует, что в пустяках врать не стоит: вредно и даже опасно. Ну, а куда она ездила, она, конечно, не сказала?
Борс улыбнулся и прищурил глаза.
— Поттер спросил ее об этом, но она рассердилась.
— На самом деле рассердилась или только притворно?
— Этого я не знаю. Но она сразу набросилась на Поттера: «А вам какое дело? К любовнику на свидание ездила!»
— Молодец, молодец! — еще раз похвалил Табурин.
То, что ему передал Борс, было, вероятно, важно и ценно для него. Он начал нетерпеливо прикидывать в уме все, что узнал, и при этом так подпрыгивал в кресле, как будто хотел вскочить и начать бегать по комнате. Но сдерживал себя и сидел смирно, насколько мог смирно сидеть.
— Остается ваш четвертый вопрос! — продолжал свой доклад Борс. — Есть ли остатки ниток на том рукаве пиджака, от которого оторвалась пуговица? А если есть, то какие это остатки? Да?
— Вот именно: какие? Обтрепанные или отрезанные?
— Я спросил об этом Поттера, но он отказался ответить на мой вопрос: «Это, говорит, тайна следствия!»
— Тайна следствия? Гм!.. — задумался Табурин. — Почему же это тайна? Какая тут может быть тайна? Что он скрывает? Погодите, погодите! — вдруг закричал он, поймав какую-то догадку. — Тайна следствия? А не сможем ли мы вот здесь, сейчас, эту тайну следствия раскрыть? А?
— Какие же у вас есть для этого данные?
— Данные? Факты? — начал горячиться Табурин. — Данных у меня нет, а вот голова на плечах есть! Вам не кажется странным, что Поттер считает нужным скрывать и не отвечать на этот вопрос?
— Странным? Что вы видите странного?
— Давайте рассуждать! Умоляю вас, давайте рассуждать! Ведь поттеровский кончик висит, колоссально висит! Надо за него ухватиться!
— Хватайтесь! Я слушаю вас…
Табурин ожесточенно потер ладонью лоб, помогая своим мыслям.
— Раньше всего, — сдвинув брови, строго посмотрел он на Борса, — поставим перед собой вопрос: есть следы на месте оторванной пуговицы или их нет? Вернее: может ли их не быть? Отвечаю: нет, это невозможно! А куда же девались оставшиеся нитки? Не выщипал же их кто-то пинцетом! А если даже снаружи ни одной ниточки и не осталось, то с внутренней стороны, со стороны подкладки, две-три все же торчат, а? Значит, следы должны быть! Согласны?
— Вероятно, согласен! — осторожно подтвердил Борс.
— Если так, то возникает вопрос: можно ли по оставшимся ниткам определить: оборвались они, или их отрезали? Я с нитками мало имел дело, но уверен, что и без микроскопа это можно узнать: оторванный кончик нитки так же не похож на отрезанный, как сломанная палка на перепиленную! И поэтому я считаю, что следы ниток остались, и все, что нам нужно, по ним определить можно. И Поттер… слушайте меня, слушайте! Поттер эти следы увидел, рассмотрел, определил и понял! Да-с!
— Очень может быть!.. Но что он увидел и что понял? Как это узнать?
— Думаю, что узнать это не так уж и хитро! Не забывайте, что Поттер об этом молчит и держит в тайне. И вот этим-то, именно этим-то, — наставительно потыкал он воздух пальцем, — он нам всю тайну раскрыл. Никакой тайны для нас нет, потому что Поттер все держит в тайне!
— Я не понимаю вас…
— Здесь возможны два предположения! — с трудом сдерживая свою горячность, продолжал Табурин. — Первое: Поттер увидел, что концы ниток обтрепаны, и, значит, пуговица могла сама оторваться. Второе: он увидел, что концы ниток отрезаны. Третьего предположения, по-моему, быть не может!
— И по-моему тоже…
— Значит… что же? Предположим, что Поттер убедился в том, что пуговица сама оторвалась. Если так, то почему же — тайна? В чем тут может быть тайна? Да ведь все с самого начала так и объясняли эту пуговицу: оборвалась, дескать, во время борьбы и упала на кровать. Все газеты об этом писали, весь город это повторял, в Гранд Жюри об этом вслух говорили… Почему же Поттер начал сейчас делать из этого секрет полишинеля? Наоборот, он должен был козырнуть оторванной пуговицей, ведь она — вода на его мельницу! Что вы скажете?
— Говорите ваше второе предположение…
— Это не предположение, а вывод! И он ясен: по оставшимся ниткам Поттер увидел, что пуговица была от-ре-зана! — торжествующе проскандировал он. — Отрезана! Вот поэтому-то он молчит и скрывает! А такое дело, понятно, надо до поры до времени скрывать! Конечно, Поттер ни к чему решительному еще не пришел, но над отрезанной пуговицей он изо всех сил думает, потому что не понимает: кто же ее отрезал? Не сам же Виктор положил на кровать улику против себя! Вот Поттер нюхает и разнюхивает, оглядывает эти нитки со всех сторон и пытается им в душу влезть!.. А понять еще не понимает, и поэтому ничего не говорит, а держит в тайне. Если бы пуговица отлетела, он этого не скрывал бы, а если скрывает, — значит, она отрезана!
— Черт возьми! — невольно вырвалось у Борса. — Черт возьми!
— Вот именно: черт возьми! — победоносно и торжествующе подхватил Табурин. — Поттер открыл нам свой секрет не чем иным, как тем, что держал его в секрете!
— Скажите, — рассмеялся Борс, — Шерлок Холмс не приходится вам дедушкой по материнской линии?
— Вы говорили, — не обратил внимания Табурин на его шутку, — что Поттер складывает картинку по кусочкам, и все кусочки у него прекрасно сходятся: нет ни лишних, ни недостающих. А вот я вижу, что его картинка никуда не годится, потому что два кусочка в нее не влезают: вызов из Канзас-Сити и отрезанная пуговица. Оторванная пуговица, не спорю, обличала бы Виктора, а отрезанная опровергает обвинение против него!
— Вы слишком торопитесь, Борис Михайлович! — остановил его Борс.
— Чем я это тороплюсь?
— А вот тем, что считаете вопрос о пуговице уже решенным: она, мол, отрезана! Ведь это покамест одна только ваша догадка, хоть и очень остроумная! И кроме того было бы очень хорошо, — мягко, но внушительно добавил он, — если бы вы открыли мне хоть некоторые ваши карты. Это было бы легче для меня и полезнее для дела. Есть у вас факты? А если нет, то не забывайте, что присяжные поверят волосу и пуговице, а не вашим догадкам, в которых вы, кажется, и сами-то не очень уверены.
— Кто не уверен? Я-то не уверен? — словно лошадь на дыбы взвился Табурин. — Я в них вот как уверен, колоссально уверен, грандиозно, до конца, до. предела! — загорячился он. — И у меня совсем не догадки, у меня соображения, глубокие и проницательные! Я даже сейчас уже могу объяснить все, положительно все, но… Но вот одного пункта я объяснить никак не могу. А без него у меня фундамента нет! — в отчаянье признался он. — Этот пункт — основной, на нем все должно быть построено, а его-то у меня и нет!
— Что это за пункт? Чего вы не можете объяснить?
— Цели! Цели убийства! — ударил кулаком по столу Табурин. — Для чего им было нужно убивать Георгия Васильевича?
— Кому это «им»? — вцепился в него Борс.
— Чертям! Вот тем, которые убили! Все для меня ясно, все до капельки: и кто окно отпер, хотя Виктор запер его, и почему Елизавета Николаевна спала так крепко, и кто, когда и где отрезал пуговицу от рукава Виктора, и кто вызвал Юлию Сергеевну в Канзас-Сити… Все мне ясно! Вы вот, может быть, даже не знаете, что Софья Андреевна в тот же вечер, напившись чая у Елизаветы Николаевны, помогла ей помыть чашки… А? Не знаете об этом? А я вот знаю! И мало того, знаю даже, почему она помогла их помыть. Знаю! Все знаю! Все для меня ясно! Но — цель? Цель, цель? — взъерошил он волосы на голове. — Я изо всех сил ищу эту цель, у меня мозоли на мозгах наросли, так сильно я ищу, а цели я никак не вижу! Хоть убейте меня, — не вижу!
— Насколько я могу понимать вас, — очень осторожно сказал Борс. — Вы в чем-то и как-то подозреваете госпожу Пинар и, кажется, даже Ива. Это для меня совершенно непонятно и, простите, кажется абсурдом. Вас увлекает ваш темперамент и дружба к Виктору, а поэтому вы придаете слишком большое значение случайным мыслям. О них я не могу даже думать… Согласитесь, что у Ива безукоризненное алиби, а Софья Андреевна… Не станете же вы предполагать, будто это она своими руками задушила Георгия Васильевича. Такая мысль чересчур фантастична, и не забывайте, что под окном был найден след мужской, а не женской ноги. Или вы думаете, что там стоял наемный убийца?
— Нет, я чепухи вообще никогда не думаю! Но ведь вы искажаете факты!
— Чем я их искажаю?
— А вот тем, что под окном был найден след не мужской ноги, а мужского ботинка!
— Да… Так что же?
— А то, что мужской ботинок мог быть надет и на женскую ногу!
— Гм… — невольно улыбнулся Борс. — У вас на все есть ответ!..
— Я же вам сказал: я все могу объяснить!
Борс задумался. Смотрел перед собой и слегка шевелил пальцами, что-то соображая или взвешивая. Время от времени он вскидывал глаза и вглядывался в Табурина. А потом, что-то решив, переменил позу.
— Ваша догадка правдоподобна, но недоказуема. Чем вы докажете ее? Чем вы докажете все ваши остальные догадки? Ведь они даже не на песке построены, а просто в воздухе висят. Самое же важное то, что в вашей картине, как вы сами признаете, нет главной части: нет цели убийства. А без нее самые хитроумные догадки не приведут ни к чему.
— А в вашем понимании цель есть? — угрюмо спросил Табурин.
— Несомненная: любовник убивает мужа, который мешает влюбленным. Боже мой! Ведь это же банальный случай!
— Пусть так! — резко тряхнул головой Табурин. — Пусть так! Но все же суть не в этом!
— В чем же?
— А в том, что убил не Виктор. В том, что он не мог убить. Понимаете? Не мог!
— Я знаю это ваше «не мог», хорошо понимаю его и отдаю ему должное. Оно достойно всяческого внимания, но, к сожалению, факты беспощадны. А поэтому мне думается так: конечно, наш Виктор не мог убить, но его чувства оказались сильнее его, он поддался им, попал им в плен и… и смог! Ваше «не мог», — это психология, милый Борис Михайлович, а психология очень изменчивая, и поэтому очень ненадежная почва.
Оба замолчали. Думали об одном, но каждый думал свое и по-своему. Время от времени взглядывали один на другого и, казалось, хотели что-то спросить или сказать, но не говорили ни слова: мешали собственные мысли.
— Скажите мне прямо вот что! — Наконец спросил Табурин. — Как вы расцениваете положение Виктора? Есть у него шансы?
— Поверьте, что я много думал об этом! — серьезно ответил Борс. — Эти шансы я искал и ищу во всем, где они могут быть. И вижу только такой шанс: так называемые смягчающие обстоятельства. Если ими можно будет убедить присяжных, то, вероятно, можно будет избежать трагедии.
— То есть электрического стула?
— Да! Другого шанса я покамест не вижу. Но смягчающих обстоятельств у меня тоже мало. Кроме того они все какие-то невесомые, их нельзя взять в руки.
— А не кажется ли вам, — осторожно и серьезно спросил Табурин, — что следует обдумать другой путь.
— Какой?
— Вы хотите искать снисхождения у присяжных: «Виновен, но заслуживает снисхождениия»… Да? А что, если строить защиту на другом?
— На чем же?
. — На недоказанности обвинения и на его неполноте? Или оно будет для присяжных доказано? Поколеблются ли они оттого, что невыяснен вызов в Канзас-Сити, а пуговица отрезана?
Борс ответил не сразу. Было видно, что он не хочет говорить наобум, а хочет отвечать за свои слова.
— Я думал об этом, очень думал! — сказал он.
— И что же?
— Некоторые сомнения у части присяжных, вероятно, будут, но очевидная цель убийства и очень прочные улики против Виктора повлияют на них сильнее, чем наши немного расплывчатые соображения. Этого следует ожидать и к этому надо быть готовым! — ничуть не резко, но уверенно закончил он.
— Значит, — угрюмо посмотрел в пол Табурин, — для того, чтобы спасти Виктора, надо во что бы то ни стало найти настоящего убийцу?
— Конечно! Факты надо опровергать фактами.
Табурин ушел от Борса со спутанными мыслями. С одной стороны, те ответы на вопросы, которые ему дал Борс, чрезвычайно поддержали его и укрепили его уверенность. Но с другой стороны, он видел, что даже Борс, который должен хвататься за все благожелательное Виктору, не разделяет его уверенности. И в сотый раз напряженно, со стиснутыми зубами он спрашивал себя: «Цель? Цель? Почему и для чего его убили? Борс прав: в моем толковании цели нет, а в толковании Поттера она есть!»
Глава 14
Миша лежал в кровати, но еще не спал. В последнее время он начал плохо и с трудом засыпать. Едва только он ложился и закрывал глаза, как тотчас же налетали неясные и неопределенные мысли, которые, казалось, не говорили ничего и в которых не было ничего связного, а были только обрывки. И мысли эти были настолько смутными, что их нельзя было назвать мыслями, а скорее — ощущениями. Но они неизвестно чем волновали и неизвестно чем пугали. Сердце начинало тоскливо сжиматься, дыхание становилось неровным, подушка казалась жесткой и каждая поза неудобной. Так продолжалось час или полтора, и только потом Миша засыпал. Спал крепко, без снов, но просыпался рано. И, проснувшись, чувствовал себя не отдохнувшим, а наоборот, уставшим. И чуть только он просыпался, то первой мыслью и первым чувством была тоскливая досада оттого, что он проснулся и надо начинать новый день.
Он всякое утро боялся этого нового дня. Казалось, что не было ничего, что могло бы вызвать этот страх, но страх был. Ожидание чего-то дурного или, может быть, даже злого, ожидание, похожее на предчувствие, овладевало Мишей. Ему казалось, будто что-то надвигается, что-то близится, что-то идет. В душе становилось смутно и беспокойно, сердце сжималось от опасения и тревожной настороженности. И бывало даже так, что Миша вдруг безотчетно оглядывался: нет ли чего-нибудь сзади, не крадется ли там кто-нибудь к нему?
И каждое утро, уже проснувшись, но еще лежа в кровати, он спрашивал себя, не понимая, о чем он спрашивает: «Может быть, оно сегодня будет?» День проходил, и не совершалось ничего, но вечером он опять плохо засыпал, а утром, сдвинув брови, опять спрашивал себя: «Сегодня? Может быть, оно будет сегодня?»
Ему безотчетно казалось, будто того, что «будет», надо ждать от Софьи Андреевны. И когда он по утрам встречался с нею, то вглядывался с пытливой тревогой: что в ней? ничего в ней нет? В ней не было ничего, о чем можно было бы спросить и о чем можно было бы сказать, но Миша видел, какой странной становилась она: «Не своей!» — говорил он себе. У нее изменились глаза, изменился голос. Она стала темной и, казалось, сжалась. Говорила мало, обрывисто и почему-то начала чересчур плотно стискивать губы.
Миша лежал в постели, не мог заснуть и не то прогонял налетавшие мысли, не то пытался схватить хоть одну. Но ни одна не давалась и расплывалась тотчас же, чуть только он начинал овладевать ею. Софья Андреевна тоже еще не спала, сидела в гостиной, и Миша прислушивался: вот она прошла по комнате, вот что-то уронила на пол. Потом вышла, но скоро вернулась. Прошло минут пять, и мягкая дрема уже начала находить на Мишу, как вдруг Софья Андреевна резко встала и быстро подошла к его двери. Не открыла и не вошла, а остановилась, чего-то выжидая. Миша в тревоге затаил дыхание. «Чего она хочет?» Сердце заколотилось мелким и быстрым трепыханием. «Она прислушивается!» И ему стало непонятно страшно: «Зачем она подошла? Зачем прислушивается?» Приподнял голову с подушки и услышал, как Софья Андреевна отошла, вернулась в гостиную и стала там чего-то ждать.
Потом она, вероятно, на что-то решилась или чего-то не выдержала. Быстрыми, мелкими шажками нервно подошла к его двери и приостановилась, опять прислушиваясь. И Миша, не зная, зачем он это делает, быстро юркнул под одеяло, словно спасаясь от чего-то. И притворился спящим.
Софья Андреевна постояла около двери, а потом нервным рывком несдержанно отворила ее, но не вошла, а остановилась на пороге.
— Миша! — глухо окликнула она, и Миша услышал в ее голосе испуг.
Он не отвечал. Тогда Софья Андреевна подошла к кровати и схватила его за плечо.
— Миша! Да Миша же!
Испуг в голосе нарастал. Миша повернулся.
— Что?
— Не храпи! Ты так страшно храпишь… Не храпи!
— Разве я храплю? Я не храплю!..
— Я еще оттуда слышала… Все время! И ты храпишь как-то так, что…
— Нет! Тебе, вероятно, это показалось!..
И Софья Андреевна почему-то испугалась этого слова.
— Показалось? — срываясь с голоса, повторила она. — Что показалось? Почему мне могло что-то… показаться?
— Но ведь я же не храпел! — попытался успокоить ее Миша. — Я даже еще и не спал…
— Разве? Разве? — почему-то еще больше испугалась Софья Андреевна. — Разве ты не спал? Но если ты не спал, то кто… Кто же храпел здесь?
— Да что с тобой! Никто не храпел!..
— Но ведь я же слышала… Я ясно слышала! — забормотала она. — И так люди не храпят! Это… Это… Ты не храпел, как храпят во сне, ты хрипел! Понимаешь, хрипел!
— Подожди, я зажгу лампу…
— Да, да! Зажги!
Миша повернул выключатель и тотчас же посмотрел на Софью Андреевну. Что с нею? Волосы были растрепаны, губы вздрагивали, грудь дышала толчками, а в глазах был испуг и страдание. И чуть только лампа зажглась, она торопливо и опасливо глянула в один угол комнаты, потом в другой и, ничего там не увидя, в изнеможении облегченно вздохнула. Было похоже, будто она ждала что-то увидеть в этих углах: то ли страшное, то ли злое.
Миша хотел опять лечь под одеяло, но Софья Андреевна остановила его.
— Нет, нет! Не ложись! Посиди со мной! Мне сейчас нехорошо, и я… Я не хочу быть одна! Что ты так смотришь на меня? Разве я… Нет, не смотри, а то ты увидишь…
— Что увижу?
— Пойдем в гостиную, посидим там… И ты не оставляй меня одну, ни за что не оставляй! Тебе холодно? Надень халат!
Чуть только она вошла в гостиную, где было полутемно, она и там оглянула углы: быстрый взгляд направо, быстрый взгляд налево. Миша заметил эти взгляды, но не понял их. Почему она смотрит? Что можно там увидеть? И почему она чего-то боится? А Софья Андреевна опустилась (не села, а опустилась) на диван, прерывисто дыша. Миша не садился и стоял поодаль.
— Я хочу выпить чего-нибудь… Принеси мне коньяку!
Миша принес коньяк. Софья Андреевна порывисто, жадно и нервно выпила две рюмки подряд. Потом пристально посмотрела на Мишу.
— А ты почему не пьешь? Пей!
— Я не хочу…
— Ты знаешь… — почему-то шепотом, не переставая оглядываться в углы, заговорила Софья Андреевна, — я вот сидела здесь и услышала, как ты храпишь! Нет, не храпишь, а хрипишь! Я ясно слышала, совсем ясно!.. Как будто тебя что-то давит или… или… душит? — неожиданно не сказала, а спросила она. — Разве ты не спал? Неужели ты в самом деле не спал?
— Я не спал и лежал тихо… Тебе показалось или… галлюцинация?
— Галлюцинация? — опять испуганно взметнулась Софья Андреевна. — У меня никогда не было галлюцинаций! Почему у меня могут начаться галлюцинации? — чересчур горячо запротестовала она. — Ты нарочно дразнишь меня? Да? Нарочно? Ты видишь, что я… И дразнишь!
— Я не дразню… Я не знал, что тебе это будет неприятно!
— Это не неприятно! Это…
Она оборвала и не договорила. Миша все время следил за нею, но старался, чтобы она не видела, как он следит. А она не смотрела на него, и взгляд у нее был в себя: темный и напряженный. И вдруг сказала тихо и глухо:
— Мне сейчас тяжело… Мне очень тяжело, Миша!
Миша посмотрел на нее: так неожиданно и странно было слышать от нее жалобу.
— Почему… тяжело? — неуверенно спросил он.
— Не знаю!..
Миша не садился, а стоял возле столика, бессознательно ожидая чего-то. Ему казалось, будто сейчас что-то должно быть. «Это неспроста! Это неспроста!» — повторял он себе. Софья Андреевна молчала, опустила голову и темным взглядом смотрела в пол.
— Сядь рядом со мной!
Миша немного изумился тому, как она это сказала: не приказала, как бывало раньше, не потребовала и даже не просто сказала, а попросила. И слышать в ее голосе просьбу было так же странно, как и ту жалобу, какую он услышал за минуту до того. Он послушно сел на диван, но умышленно сел не близко, а почти в другой угол.
— Знаешь, — понизив голос, заговорила Софья Андреевна, — у каждого человека должен быть тот, кому он смог бы сказать все… Ты этого, конечно, еще не понимаешь, ты еще слишком молод, но ведь бывает так, что человек должен открыть всего себя… Должен! Иначе… иначе… Нельзя носить в себе все! Носить в себе все? Но ведь оно давит и может задавить! Это так хорошо, что есть исповедь: пойди к священнику и скажи ему все! Но я на исповедь ходила только девочкой, а потом — ни разу! И никогда у меня не было близкого человека, ни разу в жизни не было! И все, что накапливалось, я носила в себе. А накопилось много, очень много, Миша! И прежнего, и настоящего… Всего! В тебе еще ничего нет, а во мне оно вот тут! Здесь вот лежит!.. — раскрытыми пальцами показала она себе на грудь и посмотрела жалостливо. — Тяжесть! И не только тяжесть, но и боль… Очень большая боль, Миша! Может быть, я когда-нибудь не вытерплю и скажу тебе все, и если я скажу, то… Нет, нет! — испугалась и судорожно рванулась она. — Нет, никогда не скажу! Ни за что! А если я вдруг не выдержу и начну говорить, то ты не позволяй мне говорить, останови меня, заткни мне рот! Слышишь? Это… это… Этого нельзя говорить! Да и я сама, конечно, ничего не скажу! Но ведь ты один, который хоть и не близок мне, а все же ближе всех… И я очень хотела бы, чтобы ты был совсем близким, по-настоящему близким! Я знаю, знаю, — нервно заторопилась она, — это уже невозможно, ты уже не можешь быть мне близким, как брат, как друг, как любящий человек… Я все уже испортила, я тебя искалечила, ты уже не ты! И я знаю, что я много зла принесла тебе! Больше, чем ты сам видишь это зло! Но почему, почему же я — и зло? Почему я — это зло? Не знаю! Ах, не знаю!
Миша не понимал ее бессвязных слов, но услышал, как мучительно вырвалось у нее последнее «Не знаю!». И он так сильно почувствовал ее муку, что ему самому стало больно.
Софья Андреевна замолчала. Несколько минут оба просидели молча. А потом она порывисто и несдержанно придвинулась к Мише, обняла рукой его за плечи и прижалась щекой к его груди. Миша не шевелился. А она дрожащей рукой стала ласково гладить его по щеке.
— Мальчик… Мальчик… — нежно зашептала она. — Милый мальчик… Хороший мальчик…
Было что-то трогательное в этом нежном шепоте. Казалось, даже слезы слышались в нем. Веки вздрагивали, и губы дрожали. И в Мише шевельнулась жалость к ней. Ему захотелось ответить и на этот шепот, и на теплое поглаживание руки. Но почти сразу же внутри него поднялась волна, которая покрыла его. Вспомнилось, вернее — встало перед глазами все то, что мучило его последние месяцы: и то, как ему было «противно» от ласк Софьи Андреевны, и как он не мог освободиться от власти ее тела, и как она заставила его целовать ее туфлю, и ожидание злого от нее. Яснее же и полнее всего, до отчетливости ясно и полно вспомнилась Пагу. Каждое воспоминание только на миг пролетало в нем, но все они громко кричали и своим криком подавили ту жалость, которая шевельнулась было в нем. И он насторожился, как настораживался в последние дни от каждого слова Софьи Андреевны. «Что это? Зачем она так?» — быстро подумал он и весь сжался: захотелось отстраниться от нее, даже встать с места и отойти. Но она продолжала гладить его по щеке и почти неслышно шептала что-то ласковое.
— Обними и ты меня! — неуверенно попросила она.
Миша вздрогнул. Но послушно и бесчувственно обнял ее плечи и сидел неподвижно, принужденно и деревянно. Оба молчали. Потом Софья Андреевна опять заговорила, но сбивчиво и останавливаясь чуть ли не на каждом слове, как будто она не знала, может ли она продолжать и как ей надо сейчас говорить. Новое чувство неясно охватывало ее: хотелось близости, откровенности, тепла и душевности.
— Ты знаешь… — несвязно заговорила она. — Тебе это надо знать! Надо, чтобы ты это знал… Я в жизни много любила!.. Нет, не так: я в жизни многих любила, вот так надо сказать! Это была любовь? Не знаю, пусть — любовь! Но в ней всегда было гадкое, и я всегда знала, что в ней гадкое… И когда я сошлась с тобой, я хотела тоже только гадкого. Я мучила тебя? Да, я видела, как ты мучился!.. Но сейчас я хочу не гадкого, а того, что… Я сама не знаю, чего я хочу сейчас, но если бы я могла… Нет, не я! Если бы ты мог…
— Что? — не удержался и спросил Миша.
— Что? Как это сказать? Может быть, так: если бы ты мог пожалеть меня! Нет, я не то говорю!.. Пожалеть? Мне не надо жалости, я не жалости хочу, а… Вот я где-то читала про одну простую крестьянскую бабу… Она хвалилась своим мужем: «Он меня и любит, и жалеет!» Понимаешь? Вот такой жалости и я хочу! Чтобы ты меня любил и поэтому жалел… Нет, и не так! Чтобы ты меня жалел и поэтому любил, вот так я хочу! Но ведь ты не можешь меня полюбить? Не можешь? Вот ты сейчас сидишь и обнимаешь меня, а я чувствую: ты чужой! Или иначе? Не ты сам чужой, а я тебе чужая! Да? Конечно, виновата только я… Во всем виновата! Что ты будешь думать обо мне лет через пять? — вдруг вздрогнула она. — Простишь? Нет, не прощай! Разве прощением можно изменить хоть что-нибудь? Но… Ничего! — глухо вздохнула она. — Пусть так! Пусть будет так! И ты за меня не бойся: я ведь сильная, я ведь справлюсь!
— С чем? — невольно спросил Миша.
Она приподняла голову и заглянула ему в глаза. Кажется, она хотела ответить на его вопрос, но сразу же взяла себя в руки.
— Со всем! — коротко и холодно сказала она. Секунду подумала и повторила с подчеркнутым значением, как будто угрожала кому-то или чему-то. — Со всем справлюсь!
Потом опустила ноги на пол, решительно встала и прошлась по комнате. Лицо стало холодным и твердым, как будто ее угроза «справиться со всем» чего-то потребовала от нее.
— Ты, вероятно, уже хочешь спать? — непонятно спросила она.
Миша посмотрел на нее: как сразу она изменилась! Не тот голос, не те слова, не тот взгляд. Что с нею? Неужели это она две-три минуты назад гладила его по щеке и ласково шептала: «Милый мальчик… Милый мальчик…»
— Спать? Да, хочу! — обрадовался он вопросу: так сильно не хотелось ему оставаться с нею.
— Так иди к себе и ложись…
Миша встал с дивана и нерешительно остановился. Он очень хотел поскорее уйти, но не знал, как это сделать. Сказать ей — «Спокойной ночи!» — и уйти? Или надо сказать еще что-нибудь? Или ничего не говорить?
— Так ты тогда… — словно бы вспомнила Софья Андреевна. — Вот полчаса назад… Ты не храпел у себя? Не спал и не храпел? Наверное?
— Я не спал…
— Да? Да? Не спал? Но ведь это значит… Это значит…
Она не договорила. И, внезапно ослабев, оттого, что вспомнила об этом храпе или хрипе, стоя на месте, пошатнулась.
— Господи! — чуть ли не с отчаяньем выкрикнула она. — Ведь это же… Это же… Неужели?
Миша повернулся и пошел, но у двери остановился. «Может быть, не надо уходить». А Софья Андреевна, не замечая того, что он не ушел, а стоит у двери, дрожащей рукой налила себе рюмку коньяку и торопливо выпила. Потом обернулась и увидела Мишу.
— Ты еще не ушел? — раздраженно спросила она. — Что тебе надо здесь? Уходи!
Миша повернулся и вышел. А она стала наливать и пить рюмку за рюмкой, не останавливаясь и не отрываясь, торопясь и давясь. В голове у нее помутнело, она покачнулась, сидя на диване, и, чтоб удержаться, схватилась за край стола. Бутылка упала, и коньяк полился по столу, а потом через край стола ей на колени. Она хотела было схватить эту бутылку и поставить ее, но только ухмыльнулась пьяной ухмылкой и скверно выругалась.
Утром Миша, едва проснувшись, отчетливо, со всеми подробностями вспомнил то, что было ночью. Вспомнил каждое слово Софьи Андреевны и, главное, какой она была. Все было непонятно, но за всем (это было для него несомненно) стояло большое и, может быть, воистину страшное. И опять странное предчувствие так сильно сжало его, что он поморщился, как от боли. И оно, это предчувствие, показалось ему реальным: его можно увидеть, можно взять в руки. Что-то приближается, что-то стоит на пороге и, если не сегодня, то завтра придет. И Миша со страхом подумал о наступившем дне: «Может быть, это будет сегодня?»
И едва только подумал это, сейчас же почему-то вспомнился Табурин, именно он. Связи между страхом пред наступающим днем и Табуриным, конечно, не было, но страх вызвал мысль о Табурине, и Миша сейчас же обрадовался: «Да, да! Вот он может!» Что может Табурин, Миша не говорил себе, да и говорить не надо было, потому что было ясно: «Табурин может!» Все это было неопределенно, но чем неопределеннее было оно, тем казалось несомненнее. «Я позвоню ему и спрошу: «Можно мне повидаться с вами?» — решил Миша, но тут же сообразил, что звонить, пока Софья Андреевна дома, он не станет: «Не надо, чтобы она знала, что я хочу видеться с ним!»
Но когда Софья Андреевна уехала, он начал колебаться: звонить или не звонить? Первый порыв решимости прошел, и смущение, похожее на стыд, останавливало его. Он начал понимать, что ему нечего сказать Табурину, а если и есть что-нибудь, то ведь надо будет говорить «обо всем» и надо будет сказать «все». А этого он никак не сможет: сил не хватит. «Да разве же можно говорить о таком… стыдном?»
Но случилось так, как он не ждал: Табурин неожиданно сам позвонил ему. И едва только Миша услышал его голос, как почувствовал облегчение: что-то тяжелое спало с него, и он невольно улыбнулся.
— Это хорошо, что вы дома! — прогудел в трубку Табурин. — И Софья Андреевна тоже дома? — нетерпеливо спросил он, как будто в первую очередь хотел узнать об этом, а уж потом начать говорить с Мишей.
— Нет, она уехала.
— Да? — чуть ли не обрадовался Табурин. — Это тоже хорошо! Видите ли, мне надо поговорить с вами о важных делах, но я не хочу, чтобы об этом разговоре кто-нибудь знал. Как это сделать? Я вот что придумал… Я сейчас заеду за вами и отвезу вас к себе. Можно так?
— Да, спасибо!
— И мы, стало быть, потолкуем. А отвезу я вас не к Потоковым, потому что не хочу мешать дамам, а отвезу к себе. Я хоть и перебрался к Потоковым, но свою комнату оставил за собой и плачу за нее исправно. Там сейчас никого нет, так я вас туда и отвезу. Не возражаете?
— Нет, почему же…
— Ну, и ладно! Я через 15–20 минут приеду.
Глава 15
— Видите ли! — сказал Табурин, останавливаясь перед Мишей и стоя так твердо, как будто хотел вдавить каблуки в пол. — Говорить с вами я буду о вещах трудных, но думаю, что нам не так уж трудно будет говорить. Почему? А потому что мы — мужчины, черт возьми! И, значит, вилять и вихлять нам нечего, а будем мы говорить прямо и просто: сажа черная, вода мокрая, а сахар сладкий. Так?
— Так! — не совсем ясно понимая, но с удовольствием согласился Миша.
К своему разговору Табурин готовился заранее и многое придумал еще за день или за два до встречи. Придумал, как он «сначала подкупит паренька» тем, что сочтет его мужчиной, равным себе, придумал и порядок разговора: что надо сказать раньше, а что потом. Придумал вопросы, придумал даже некоторые слова и обороты. А когда все это придумал, то махнул на все придуманное рукой: «Да черт с ними, со всеми этими придумками! Буду говорить, как придется, а разговор сам покажет, как и что!»
Он стоял перед Мишей, слегка покачивался со стороны в сторону и молчал. «Как бы это получше начать?» — пытался сообразить он и, ничего не сообразив, сказал то, что ему показалось нужным.
— Ну-с, раньше всего вот что… — начал он. — То, что мы здесь друг другу скажем, мы скажем только для себя. Вы да я, а больше — никто! И лучше всего будет, если никто и знать не будет, что мы с вами встречались и разговор вели. Никто! — многозначительно поднял он палец вверх. — А уж того, о чем мы говорили и что сказали, того уж тем более никто не должен знать! — сделал он страшные глаза. — А вы знаете, Миша, что значит — «никто»? Никто, это значит — никто! А то ведь у нас часто это совсем другое значит: «Это я только вам говорю, а вы уж, пожалуйста, никому!» Нет-с! Никто, — это значит — никто!
— Я понимаю, Борис Михайлович! Да ведь мне и говорить некому! — умоляюще заверил Миша. — Кому же я скажу?.. Некому!
— Не в том дело, что «некому», а в том, что — «никому!» Ни слова! Крепко! На замок заприте!
— Запру! — бледно улыбнулся Миша.
— И еще одно… Я ведь вас спрашивать кое о чем буду, так вы не подумайте, будто я вас оттого спрашиваю, что меня любопытство разобрало. Я не из любопытных, да и не в любопытстве тут дело. А вы так и знайте, что у меня для расспросов причина есть. Колоссальная причина, грандиозная! А какая — не скажу! Потом скажу, а сейчас нельзя, сейчас невозможно! И вы не обижайтесь на то, что я этой причины вам не скажу. Я о ней не потому умолчу, что вам не доверяю, а потому, что у меня и для молчания причины есть. У меня на все причина есть! Верите вы мне?
— Верю… Я вам очень верю, Борис Михайлович! — искренно посмотрел Миша и сделал такое движение, как будто потянулся к Табурину.
— Ну, и ладно, коли так!.. Спасибо! Конечно, мои вопросы покажутся вам странными, но вы не сомневайтесь: я их не зря задавать буду. И спрашивать я вас буду прямо, коротко, по-мужски. И вы отвечайте тоже по-мужски: «Да? Да! Нет? Нет!» Понимаете?
— Как это хорошо! — от души сказал Миша.
— Ну, и хорошо, если хорошо… А вопросов у меня к вам будет немного, только два… Конечно, попутно и добавочные появятся, но основных только два. Так вот… Начинаю!
Он широко расставил ноги, уперся ими о пол, уставился на Мишу и, словно бы для эффекта, выдержал короткую паузу.
— Первый мой вопрос: ходит ли когда-нибудь Софья Андреевна в мужском костюме?
Вопрос был неожиданный, но он не удивил Мишу. Даже более того: чуть только Табурин назвал имя Софьи Андреевны, ему уверенно показалось, будто он заранее знал, что речь будет идти именно о ней. Поэтому он не удивился, а только слегка взволновался. «Вот оно… Началось!» — быстро мелькнуло в нем, как будто «началось» именно то, чего он со смутным страхом ждал каждый день. Связи между вопросом Табурина и тем, чего Миша ждал, конечно, не было, но он особым чувством угадал эту связь. И слегка затаил дыхание.
— Не… Нет, не носит! — даже не успев подумать, уверенно ответил он.
— Я ведь почему спрашиваю? — ничего не поясняя, пояснил Табурин. — Теперь ведь многие дамы носят разные штанишки или даже брюки, а потому я и подумал, что вот, мол, Софья Андреевна тоже…
— Я никогда ее такой не видел… В мужском костюме? Нет!
— И, значит, такого костюма у нее нет? Наверное знаете?
Миша на секунду заколебался.
— Если бы был, — сообразил он, — я бы знал… Видел бы!
— Хорошо! — поставил точку Табурин и озабоченно, даже деловито добавил. — Мужского костюма у нее нет, но, может быть, когда-нибудь был такой случай, чтобы она ваш костюм надела? — требовательно спросил он.
— Мой? — удивился Миша. — Зачем?
— Ну, уж я не знаю, зачем, но… Надевала или нет? Не помните такого случая?
Миша очень хотел припомнить, и это было видно по тому, как он сдвинул брови и стал смотреть перед собой.
— Нет, не было! — уверенно ответил он, но тут же смягчил свою уверенность. — Не помню!.. — поправился он.
Табурин стал ходить по комнате. Кажется, он о чем-то рассуждал сам с собою и, не замечая того, шевелил губами, двигал пальцами и то сдвигал, то раздвигал брови.
— Вас, конечно, удивляют мои вопросы, Миша! — остановился он. — И вам, наверно, кажется, будто они ерундовские. Да? А они совсем не ерундовские, потому что в них большой смысл есть. Грандиозный! Ну, хорошо! — перешел он к другой мысли. — А могло ли быть такое, что Софья Андреевна тайком от вас надела ваш костюм? А? Надела бы, а вы даже и не знали бы того!
Миша опять ответил не сразу, а сначала подумал: уж очень хотелось ему быть как можно более добросовестным и не ошибиться.
— Вероятно, могло быть! — решил он. — У меня три костюма: вот этот, потом есть серый и еще темно-синий, почти черный. Этот я почти всегда ношу, а те в стенном шкафу висят… И если бы она взяла, а потом повесила назад, я мог бы не заметить.
— Да, конечно:.. Не каждый же день вы на них смотрите и проверяете: тут ли они? Синий, вы говорите, очень темный, чуть ли не черный… А серый? Он темный или светлый?
— Светлый… Я его летом любил носить.
— Ага! — начал что-то соображать Табурин. — Синий — темный, а серый — светлый? Так?
— Погодите! — вдруг что-то вспомнил и обрадовался Миша. — Я совсем забыл об этом…
— Ну? ну? — нетерпеливо подтолкнул его Табурин.
— Один раз так было… Я надел свой синий костюм и заметил, что брюки на отворотах были немного запачканы… Присохшая грязь или что-то такое… И я тогда, помню, даже удивился: откуда могла взяться грязь?
— Грязь? Да? И именно — на синем костюме? На том, который темный? И сильно они были запачканы?
— Нет, немного, только внизу.
— Ну, и что же? Что же? — затормошился Табурин. — Вы заметили грязь и… что же? Вы сказали об этом Софье Андреевне?
— Я не сказал, но она увидела, что я чищу эти брюки, и спросила меня.
— А вы? Ответили? Что?
— Ответил что-то… Не помню!
— А она? Что она?
— А она… Странно как-то! Она почему-то как будто рассердилась… Выхватила у меня брюки и сама стала их чистить! А потом набросилась на меня: «Это, говорит, совсем не грязь, а просто ты их запачкал чем-то!»
— Вот как! «Не грязь!» Но ведь вы видели, что это была присохшая грязь?
— Да, вроде как бы глина или земля… Вот я сейчас и думаю: может быть, она брала этот костюм, надевала и запачкала? Потому что я-то нигде не мог его запачкать мокрой землей.
— Не могли? Никак не могли? А она… Если, предположим, она шла по какой-нибудь садовой дорожке после дождя… Ах, да! — вдруг сообразил Табурин. — А ботинки? На ботинках не было грязи?
— А на ботинках, — стараясь вспомнить, поднял вверх глаза Миша, — на ботинках я грязи не видел, но когда надевал их, я…
— Когда? Тогда же?
— Да! Когда я синий костюм надеваю, я всегда их беру.
— И что же? Что же?
— А они почему-то оказались на других колодках!
— На каких других колодках?
— На деревянных, которые я с собой еще из Франции привез!.. Но я ими почти никогда не пользуюсь, они неудобные.
— Ну? Ну? И что же? — еле сдерживая себя, нетерпеливо подтолкнул его Табурин.
— И я, помню, тогда удивился: как это так я ботинки не на те колодки надел?
— Если не вы их надели, то не сами они на другие колодки перескочили! — на что-то намекая, сказал Табурин. — Но вы мне вот что скажите: ботинки-то эти были чистые? Или тоже в грязи?
— Нет, грязи на них не было, но… Видите ли, когда я ботинки на колодки надеваю и в шкаф ставлю, то я их всегда сначала чищу… Так меня мама научила! А в тот раз они оказались нечищеные, а какие-то тусклые и мутные. И я, помню, удивился: да неужели же я нечищеные ботинки в шкаф поставил?
— Мутные и тусклые? — вцепился Табурин. — Как будто в них по мокрой траве ходили? Да? А потом они на колодках высохли, а поэтому и тусклые?
— Да, может быть, и так…
— Колоссально! Колоссально! — не выдержал и стал бегать по комнате Табурин. — Все одно к одному подходит! Прочно!
Миша смотрел на него и пытался понять: почему все это так важно? Почему Табурин так возбужден? И почему он даже обрадовался тому, что на брюках были следы грязи, а ботинки оказались тусклыми? Он ничего не понимал и ни о чем не догадывался, но непонятное чувство подсказало ему, что все вопросы Табурина действительно, на самом деле очень значительны, нужны для чего-то и что от них зависит что-то очень большое. И при этом ему начало казаться, будто эта грязь на брюках как-то связана с тем, что Софья Андреевна так изменилась. Конечно, он ничего не мог связать, но не сомневался, что все сходится в одной точке, и эта точка — Табурин. «Как хорошо, что он позвал меня, спрашивает, а я отвечаю! И хорошо, что он чем-то доволен, даже рад!»
— Колоссально! Колоссально! — все еще бегал по комнате и не мог успокоиться Табурин. — Вся картинка складывается, все кусочки друг к другу подходят! Одно к другому! Одно к одному! Правда, Миша?
— Правда! — ничего не понимая, но довольный тем, что «все одно к одному», улыбнулся Миша.
— Ф-фу! — с шумом выдохнул из груди воздух Табурин и, словно подавленный всем тем, что ему сказал Миша, упал в кресло. — Я, конечно, и раньше подозревал что-нибудь в этом роде, но только подозревал! А теперь… Теперь все доказано! Ф-фу!.. — но погодите! — вдруг вспомнил он. — А когда же это было? Ведь это грандиозно важно знать — когда? Можете вспомнить? Мне нужно, чтобы точнее, чтобы совсем точно! Когда?
— Это было… Это было… — напряг свою память Миша. — Я не помню числа, но это было вскоре после похорон Георгия Васильевича. Я это наверное знаю, потому что подумал тогда: не на кладбище ли я попачкал брюки глиной? А потом уж сообразил, что на кладбище я был не в синем костюме.
— Не в синем? В другом? Это хорошо, что в другом!
— Почему хорошо?
— Потому что несомненно: синие брюки вы не на похоронах запачкали! Значит, их запачкали еще до похорон! Может быть, даже за неделю до того… А?
— Не знаю! — улыбнулся Миша виноватой улыбкой, словно извиняясь за то, что он этого не знает.
Табурин замолчал. Он сидел, стиснув пальцами колени, и так вцепился в свои мысли, что, казалось, забыл о Мише. Так прошло две-три минуты.
— Ну, вот! — подвел итог своим мыслям Табурин. — Значит, насчет брюк и ботинок мы кое-что выяснили. Значит, можно перейти к другому. Скажите мне и еще одно, Миша, тоже важное, колоссально важное!
Он посмотрел на Мишу так, что тот увидел: да, это тоже важное. И ответил искренним взглядом: спрашивайте, мол, я все вам скажу.
— Вот что… — немного замялся Табурин, не зная, какими словами задать свой вопрос… — Вот что… У вас дома все благополучно? То есть… — спохватился он. — Я хочу спросить: не происходит ли у вас дома в последнее время что-нибудь такое… этакое?
Вопрос был непонятный и даже нелепый, но Мише сразу же стало ясно, о чем спрашивает Табурин. Он поднял глаза, и у него приостановилось дыхание. «Неужели он говорит о том, о чем я сам хотел сказать ему? — мелькнуло в нем. — Разве он знает? Откуда он знает?»
— Что… происходит? — не веря своей догадке, переспросил он.
— Ну… Я, конечно, не о том спрашиваю, не было ли у вас пожара и не испортился ли водопровод? Я про другое спрашиваю, я, так сказать, про психологическое спрашиваю. Психологическое-то у вас в порядке? Ничего особенного ни в ком не замечали?
Табурин не знал ничего, и свой вопрос он задал на авось. Еще тогда, когда он обдумывал свой разговор с Мишей, он смутно чуял, что такой вопрос может иметь и смысл, и значение, а поэтому может многое дать. «Ну, а если и промахнусь, так что ж из того? Не беда! Промахнусь и — промахнусь, вот и все!»
Но по тому, как Миша смутился, как отвел глаза и явно взволновался, он увидел, что вопрос попал в какую-то цель, которой он и сам еще не знал.
И насторожился.
— Я… Я… — залепетал Миша.
Оборвал и замолчал. Табурин подождал несколько секунд. Он видел, что Миша замолчал не оттого, что ему нечего сказать, а оттого, что ему трудно и, может быть, даже непосильно ответить. И ему стало жалко Мишу хорошей, человеческой жалостью. «Эх ты, бедняга! По лицу твоему вижу, что у вас в доме такое делается, что и сказать нельзя!»
Он сел на диван рядом с Мишей и с дружеской лаской обнял его за плечи. И этой ласки Миша не выдержал: тотчас же прижался, схватил Табурина за руку и стал изо всех сил сжимать ее. В горле у него защекотало, и он проглотил слезы: так невыносимо стыдно было ему плакать. Он вздрагивал и не замечал, что вздрагивает. А Табурин поглаживал его по плечу и ждал.
— Я, может быть… — неуверенно и мягко сказал он. — Я, может быть, нечаянно спросил о таком, о чем спрашивать нельзя, но… но ты уж прости меня, Миша! — неожиданно перешел он «на ты». — Все ведь вокруг нас такое путанное, что я легко мог ошибиться и сделать тебе больно… Ты уж прости меня, если так!
— Если бы вы знали! — не выдержал Миша и нервным поворотом повернулся к Табурину. — Если бы вы знали, какая она стала! Какая она теперь!
— Софья Андреевна? — сразу догадался Табурин.
— Да! Она… Ведь она…
И опять оборвал. Оборвал потому, что испугался: разве можно говорить об этом? Разве можно говорить об этом даже Табурину?
Табурин не знал, «какой» стала Софья Андреевна и почему Миша испуганно смешался, когда заговорил о ней. Но сразу же понял, что «здесь что-то есть»: неожиданное и большое.
— Что же? — изменившимся голосом коротко спросил он.
Миша не отвечал. Табурин понимал, что не надо повторять вопрос, и не повторил, а только сильнее сжал Мишины плечи.
— Да, да! Да, да! — тихо сказал он. — Да, да! Молчи, милый! Трудно говорить? И не надо — молчи!
Он видел, какой мелкой дрожью задрожали у Миши губы и как он сделал судорожный глоток. Он не смотрел на Табурина и явно отводил от него глаза, прятал их в себя. Боялся, что если взглянет, то не выдержит и разрыдается.
— Тяжело? — все так же тихо спросил Табурин, и его голос был дружеский, сердечный и участливый. — Ты хочешь, чтобы я тебе помог?
— Хочу! — тотчас же вырвалось у Миши. — Хочу! Вы можете! Вы… Помогите!
— Я помогу! — очень уверенно пообещал Табурин, не зная, что именно обещает он. — Мы с тобой теперь будем вместе, и ты на меня положись. Я, брат… И у меня в жизни тоже всякое бывало!..
— Она страшная! — не выдержал и заговорил Миша. — Мне с нею страшно! У нее что-то… Я не знаю, что у нее, но она… она… Может быть, она сходит с ума? Почему она стала так бояться? Почему она так много пьет теперь? Почему у ней дергаются глаза, и она сама дергается?
— Дергается? Да?
— Я не могу сказать вам всего… Этого нельзя сказать! Но если бы вы знали, что она со мной сделала! — чуть ли не с воплем воскликнул он.
— Если скажешь, я буду знать! — сдержанно ответил Табурин. — И ты не бойся, милый! — мягко и сердечно сказал он. — Ведь я для тебя, — как отец, а еще лучше — как старший брат. И ты ведь чувствуешь: я тебе друг!
— Вы… Вы… — начал задыхаться Миша. — Я очень хочу вам сказать… Все сказать! Я много раз хотел… И вы не смотрите на меня, мне стыдно, если вы смотрите!
— Не смотреть? Да, я понимаю. Хорошо, я не буду смотреть!..
Он полуотвернулся и стал терпеливо ждать. Миша молчал, и Табурин понял, что ему трудно начать говорить, что надо помочь ему сказать первое слово.
— Ты о Софье Андреевне хочешь говорить? — очень понизив голос, спросил он.
— Да, о ней! Она…
* * *
Пока Миша говорил, Табурин ничем не прерывал его: ни словом, ни вопросом. Сидел полуотвернувшись, смотрел в пол и не шевелился, а только украдкой, вскользь поглядывал на него: взглянет и тут же отведет глаза.
Мише потом казалось, что он говорил долго, даже очень долго, и он, конечно, изумился бы, если бы ему сказали, будто он говорил не больше, чем полчаса. Он хотел сказать «все» и сказал «все», но сказал неумело, обрывисто, беспорядочно и иногда с ненужными подробностями. О том, что было в прошлые месяцы он почти ничего не сказал, а со стыдливым озлоблением выдавил из себя коротко: «Вот я и стал ее любовником!» О том же, как ему было «противно» и как он мучился, хотел рассказать подробно, но не находил слов, и только по его лицу и глазам Табурин видел, как воистину противно ему даже вспоминать то, что было.
— А самое противное, Борис Михайлович, — дрожа и срываясь, сознавался он, — это то, что я сам хотел этого… Знал, что противно, чувствовал, как противно, а сам ждал: когда же оно опять будет? Презираю себя, а сам жду…
О том, как он целовал туфлю, рассказал скомканно: уж больно стыдно было ему говорить об этом. Но когда говорил о Пагу, его охватило озлобление, и он рассказал подробно, хотя Табурин по его голосу слышал, как ему было страшно вспоминать: и Пагу, и нож, которым он резал, и глаза, которыми смотрела Софья Андреевна.
Табурин молча держал его руку в своей и время от времени пожимал ее, дружественно и подбодряя. И эти пожатия были нужны Мише, без них он вряд ли мог говорить. Но рука пожимала ему руку, и он верил ей, и находил в себе силы.
Потом Миша начал рассказывать о последних неделях: как стала меняться Софья Андреевна, как он начал бояться ее и, главное, как он начал бояться каждого наступающего дня.
— Как будто что-то поселилось у нас! — с расширившимися глазами пробовал передать он свои ощущения. — Как будто что-то уже пришло, но только я его еще не вижу… Отчего это?
Очень хорошо рассказал о том, как Софья Андреевна испугалась луны, на которую набегали облака, и как ему самому стало почему-то страшно. И особенно хорошо рассказал, как она испугалась вчера, когда ей показалось, будто он храпит.
— Почему? Почему это? Она стала даже передергиваться, а глаза у нее стали такие… такие… Я даже не знаю, какие они стали!..
Табурин слушал и едва сдерживал себя, так сильно хотелось ему расспросить Мишу о вчерашнем подробнее и точнее. Но он понимал, что сейчас расспрашивать нельзя: «Не в таком он сейчас состоянии, чтобы его можно было расспрашивать!» И когда Миша закончил и замолчал, он, не говоря ни слова, прошелся по комнате. Потом, все так же молча, подошел к шкафу, достал бутылку вина и налил два стаканчика.
— Выпей! — коротко приказал он Мише. — Не хочешь? Все равно, выпей: надо!
И выпил сам. Не сел на место, а начал задумчиво ходить по комнате. То, что он услышал, и удивило, и не удивило его. Нового, казалось, для него не было: об отношениях между Мишей и Софьей Андреевной он догадывался и раньше, а остального ждал. Но все, взятое вместе, показалось ему жуткой фантасмагорией, зловещей, возмущающей и подавляющей. Очень многое смешалось в его взволнованном представлении, и он не торопился разбирать и ставить по местам. «Это — потом, потом!» — удерживал он себя.
Но в то, что было минувшей ночью, в страхе Софьи Андреевны перед хрипом, которого не было, он вцепился и мыслями, и чувствами. «Да ведь она к концу приходит, ведь она уже последнее в себе теряет! — быстро соображал он. — Хрип? Понимаю! Колоссально понимаю!.. От такого хрипа не только спрятаться хочется, но и сердце от него может разорваться! Ведь он же… напоминает!»
Он повернулся на ходу и посмотрел на Мишу. «Бедняга ты, бедняга! — участливо подумал он. — Тебе и восемнадцати лет еще нет, а ты вон в какую передрягу попал… Ураган! Самум! Циклон! Но… ничего, ничего! Сейчас тебе, конечно, невыносимо, колоссально невыносимо, но зато у тебя теперь большие шансы есть глубоким и хорошим человеком стать!» Он подошел к Мише и остановился перед ним.
— Вот что! — сказал он, и Миша удивился, каким необыкновенным, «не своим» голосом говорил он. — Обо всем, что ты мне рассказал, мы сейчас говорить не будем. Сил-то у тебя… Не без конца же их у тебя! Но завтра мы опять увидимся и… И мы теперь каждый день будем видеться, хорошо? Вот тогда я тебе и скажу… А сейчас только одно: ты не бойся! Если и придет беда, то не к тебе она придет. Верно тебе говорю: не к тебе! А я всегда с тобой буду, так ты и знай!
Глава 16
Ив после приезда не виделся с Софьей Андреевной почти две недели. Софья Андреевна очень подчеркнуто не напоминала ему о себе и старалась вести себя так, чтобы он не заметил, как она ждет его и ждет чего-то от него. Но она ждала. Она даже нетерпеливо и напряженно ждала. Вздрагивала при каждом телефонном звонке и нервно схватывала трубку, когда кто-нибудь звонил. Это было странное ожидание и странное нетерпение. Ей обостренно и уверенно казалось, что она хочет как можно скорее дождаться звонка Ива, и в то же время не хотела этого звонка и даже боялась его. И когда она схватывала трубку, почти уверенная, что это звонит Ив, а потом оказывалось, что она ошиблась и это не он, она чувствовала облегчение. С непонятным для нее малодушием, которого раньше в ней никогда не бывало, она думала даже о том, как было бы хорошо, если бы «ничего не было», если бы случилось как-то так, что вдруг уничтожилось и пропало все: и само ее ожидание, и то, чего она ждет. Ей даже хотелось, чтобы Ива совсем не было, чтобы он исчез из ее жизни, как исчезает при пробуждении приснившийся тяжелый сон. Но, чувствуя в себе отвратительную слабость, она не боролась с собой, не собирала сил, а безвольно и бессильно опускалась и сдавалась: «Ах, пусть будет так, как будет… Я устала!»
И вместе с тем она очень пристально и настойчиво следила за Ивом. Часто наезжала в контору и незаметно расспрашивала о нем, умело делая вид, будто она им не интересуется и спрашивает только так, между прочим. И знала, что за эти две недели он успел побывать в Квито, а потом, вернувшись, был очень занят какими-то сложными и спешными хлопотами. Именно это сумела подметить она: хлопоты были спешные. Ив в эти две недели кое-что приостановил в своих делах, кое-что ликвидировал и кое-что передал в другие руки. Своему главному помощнику он выдал очень широкую доверенность и тщательно проинструктировал его, потратив на эту инструкцию целый вечер. Более того: он предупредил в конторе, что ему, возможно, вскоре придется уехать на год или, может быть, на дольше. Одним словом, было видно, что он к чему-то готовится, и Софья Андреевна с удовлетворением думала о том, что она знает, к чему готовится он. И, отсчитывая еще один прожитый день, говорила себе, что теперь остается ждать уж недолго, что скоро все придет к концу. «Скорее бы все кончилось! — думала она, но вместе с тем мучительно хотела, чтобы надо было ждать еще долго, очень долго, чтобы конец как можно дольше не наступал и даже совсем не наступил.
Оставаясь дома, она вела себя беспокойно: то начинала быстро ходить по комнатам, как будто что-то искала в них, то металась с одного места на другое, то, словно отчаявшись, уходила к себе и запиралась. И это удивляло Мишу: «Почему она стала запираться? Ведь она никогда раньше не запиралась?» И когда он слышал, как за нею щелкает замок, он пугался, как будто что-то угрожающее было в этом щелканье, как будто после него обязательно должно было что-то случиться, и заперлась Софья Андреевна именно для того, чтобы оно случилось. Но часто она не надолго оставалась у себя одна: минут через 10–15 она выходила и шла в гостиную. Садилась в кресло, молчала и не позволяла Мише говорить. Чуть только он хотел сказать что-нибудь, она нервно, с непонятным испугом останавливала его:
— Молчи, молчи! Разве же ты не видишь? Не понимаешь? Молчи!
Так и сидели они молча, не смотря и даже не взглядывая друг на друга: каждый со своими мыслями и каждый со своим страхом.
А иногда, наоборот, Софья Андреевна начинала говорить: быстро, сбивчиво и несвязно. Миша слушал и вслушивался, но не всегда понимал ее. Она не путалась, когда говорила, и слова находила нужные, но всегда получалось так, будто она не договаривает до конца, что-то скрывает и прячет главное. И вот этого главного не понимал Миша: что оно? в чем оно?
— Ты знаешь, Миша, ведь иногда бывает очень странно! Тебе, например, кажется, будто ты что-то очень хорошо знаешь и понимаешь, даже полностью и глубоко чувствуешь, а потом вдруг видишь, что все было ошибкой! Все, все! Но ведь можно же потом исправить и начать поступать правильно, да? Да, если сможешь все изменить, то ошибка не страшна! Страшно, когда ты знаешь, что ошибся, а все-таки продолжаешь ошибаться, держишься за свою ошибку, цепляешься за нее и как будто ждешь чуда: а вдруг ошибка сама по себе перестанет быть ошибкой? А вдруг черное окажется белым? Ты замечал такое? Впрочем, ты, вероятно, еще ничего не замечал… И это хорошо, это очень хорошо для тебя! Лучше ничего не знать, чем знать ошибку! Ах, какие страшные ошибки бывают, Миша, какие страшные! Непоправимые? Да, непоправимые! А что же делать, если ты непоправимо ошибся? — пугалась она своего вопроса или, вернее, того, что стояло за ним. — Что тогда? Повеситься, вероятно, совсем не так страшно, как кажется, но разве петля что-нибудь решит? Почему ты так смотришь на меня? Ты удивляешься, что я говорю об этом? Но ведь должна же я говорить, ведь не могу же я все носить в себе! А что, если я не выдержу? Что тогда? Да не смотри же на меня, Миша! Не смотри! Я боюсь, что ты… угодишь!
Миша слушал и с неприятным чувством думал: «Она пьяна! Она сейчас пьяна!» И в нем поднималось что-то гадливое. Но вместе с тем он с неясным страхом видел, что за ее словами, даже за самыми бессвязными, стоит что-то, что она изо всех сил скрывает. Иначе — почему же так дрожит ее голос? почему в такую глубь уходят ее глаза? почему в них страх и мука?
И часто бывало так: поговорив долго, торопливо и непонятно, Софья Андреевна вдруг вскакивала, начинала смотреть невидящими глазами, пыталась что-то сообразить, но, не сообразив ничего, быстро подбегала к буфету и, торопясь, словно спасаясь, без счета выпивала рюмку за рюмкой и опять уходила к себе.
После встречи с Табуриным прошло только три дня, но Миша уже два раза виделся с ним. Оба раза он ничего не говорил о том, что рассказывал ему Миша, но Миша и не ждал от него слов, даже не хотел их. Ему было достаточно того, что Табурин все знает, как будто одно то, что он знает, многое решает и ко многому приводит. И ничего больше не нужно, этого достаточно.
Но оба раза Табурин расспрашивал о Софье Андреевне. Впрочем, Мишу и не надо было расспрашивать: он говорил сам, вернее — у него «само говорилось», а Табурин слушал, понимал и запоминал.
— Значит, — подвел он итог при последней встрече, — она теперь много пьет, молчит или говорит бессвязное и мечется… Так? Мечется?
— Да! И у нее стали совсем другие глаза… Знаете, как будто она смотрит только в себя… Совсем в себя!
— Только в себя? Очень может быть! Грандиозно может быть!
А когда они расставались, Табурин задержал Мишину руку в своей и сказал твердо, словно приказывал:
— А если у вас тут будет что-нибудь совсем уж страшное, так ты тотчас же ко мне звони! А нельзя будет звонить, бери такси и одним духом мчи ко мне! Понимаешь?
Наконец, 2 ноября Ив вызвал к себе Софью Андреевну: «Сегодня вечером!» — приказал он.
До вечера оставалось еще несколько часов, и Софья Андреевна подумала, что у нее есть еще много времени, чтобы подготовиться к разговору. Но тут же поняла, что готовиться ей совсем не надо, потому что все уже решено и все уже сказано. «И главное не то, что я буду говорить, а то, чего я не буду говорить! Он, конечно, зовет меня для того, чтобы выпытать это, но я не поддамся! Что угодно, но — не поддамся! Этого я ему не скажу!» Она твердо и уверенно повторяла себе это — «Не скажу!», но в то же время чувствовала в себе сомнение или колебание. «Мне надо быть все время начеку, ни на одну секунду нельзя будет ослабеть… А хватит у меня ка это сил?» — спросила она и рассердилась на себя: «Хватит или не хватит, а должно хватить!»
Когда она приехала, Ив встретил ее чересчур деловито и даже холодно. Он не спросил ее обычное — «Выпьете чего-нибудь?», — а молча показал ей на кресло. Сам не сел, а остался стоять поодаль. Стоял твердо, смотрел твердо, а когда заговорил, то заговорил тоже твердо.
— Ну-с… Я у себя все уже устроил, и теперь, если надо уезжать, могу уехать.
— Да? — неопределенно спросила Софья Андреевна. — Когда ж вы думаете повидаться с нею?
— Завтра или послезавтра… Пусть назначит день сама!
— И вы помните все, что я вам говорила?
— Помню! Я готов и у меня все готово. Готовы ли вы?
— Я? — с деланным недоумением посмотрела на него Софья Андреевна. — Какое вам дело до меня? Вы же знаете, что моя роль кончена: все, что надо было сделать, я сделала. Теперь ваша очередь. Делайте!
Ив с секунду подумал.
— Оно так, но оно и не так! Вы говорите, что вы все уже сделали. Но разве вы сделали хоть что-нибудь? — строго спросил он. — Я ведь ничего не знаю. Вы все время молчите и все скрываете. А поэтому я вправе думать, что вы ничего не сделали, а все сделалось случайно и без вашего участия.
Чуть только он начал говорить это, как Софья Андреевна напряглась. «Как он торопится!» — подумала она. — Ему как можно скорее не терпится узнать: сделала ли я что-нибудь или не сделала? Что ж, попробуй узнать!» И, подумав это, поняла, что ей надо собрать силы.
— Вы вправе это думать? — глянула она и пренебрежительно дернула плечами. — Думайте!
— А разве это не так? Разве вы хоть что-нибудь сделали? — не то пытливо, не то с издевкой спросил Ив.
— Что вам надо? — вызывающе и грубо оборвала она его. — Вам ведь надо одно: чтобы эта женщина пришла к вам. Это было невозможно? Сейчас это возможно, вы сами в прошлый раз одобрили мой план. Я ли построила эту возможность, сама ли она построилась, вам-то что до того? В это вам нечего совать свой нос! — ощетинилась она и тут же, подчиняясь своему особому чутью, поняла, что разговор надо поскорее повернуть в другую сторону. Продолжать же говорить о том, что она сделала и чего не сделала, опасно: она может не удержаться и нечаянно что-то сказать, что-то открыть. — Вам не должно быть дела до того, как создалась эта возможность, вам нужно одно: возможность есть! Но обратите внимание: я говорю, что есть возможность, но не говорю, что есть гарантия.
Она говорила и была довольна собой. С удовольствием видела, как легко она находит нужные слова и, главное, как легко держит нужный тон. Напрягши свои силы, она перестала быть такой, какой бывала дома: смятенной и потерянной.
— Гарантии нет? А что же может помешать? — спросил Ив.
— Вы не понимаете? Разве вы не видите, что перед вами есть еще одно большое препятствие?
— Какое?
Софья Андреевна вздохнула свободнее: Ив без сопротивления отошел от того, о чем спрашивал так настойчиво, и начал говорить о возможностях и препятствиях.
— Какое же препятствие? — переспросил он еще раз.
— Очень большое. Табурин ответил бы на него так: «Человек!» Я не хочу говорить пышно и скажу проще: сама Юлия Сергеевна, вот ваше препятствие!
Ив презрительно скривил губы.
— Человек? Я много людей знал в моей жизни и со многими имел дело. Но я никогда не догадывался, — насмешливо добавил он, — что человек может быть препятствием.
— Да? Может быть, вы и правы! Я и сама думаю, что Юлия Сергеевна не очень-то непреодолимое препятствие. Незаметно для нее все сложится так, что она… придет к вам! Но не станем забегать вперед, а будем говорить только о том, что есть сейчас. Хотя, правду сказать, я не знаю, о чем нам надо еще говорить и зачем вы позвали меня. Ведь в прошлый раз я вам все, что надо, разъяснила и, помнится, вы не только согласились со мной, но одобрили мой план и даже похвалили меня. Дали мне, так сказать, орден за находчивость и остроумие.
Она говорила, притворяясь беззаботной, а сама соображала: «Нельзя ему позволить опять начать говорить о том!»
— И за усердие! — многозначительно подчеркнул Ив, на что-то намекая. — И за усердие!
Губы у Софьи Андреевны вздрогнули. Она поняла, о каком усердии заговорил он, и ее глаза сразу стали холодными.
— О моем усердии мы говорить не будем! — стараясь быть как можно более твердой, ответила она и тоном требования добавила. — О том, что я сделала и чего не сделала — ни слова! Это — табу!
— Вы опять старательно оберегаете его! — съязвил Ив.
— Да, и буду оберегать! — еще тверже ответила она и опять повела в сторону. — Но ведь дело не в табу, а в том, что вы не ответили на мой вопрос: зачем вы вызвали меня, если все уже сделано и все разъяснено?
— Вероятно, для того, — сказал Ив тем тоном, каким говорят, чтобы сказанному не поверили, — для того, чтобы быть с вами до конца. Вернее, чтобы вы были со мной до конца.
— Неправда! — очень резко ответила Софья Андреевна. — Вы хотите, чтобы я сказала вам то, чего вы не знаете: как и почему вышло так, что возможность появилась? Вы этого не знаете, и это ставит вас в зависимость от меня, а быть в зависимости вы не умеете. «Могу»? — очень нехорошо рассмеялась она. — Чего же стоит такое «могу», если вы не сможете заставить меня говорить то, чего я не хочу сказать! Вот вы и позвали меня для того, чтобы узнать все.
— Предположим, что для этого! — с фальшивым миролюбием не стал спорить Ив.
— Если так, то вы позвали меня напрасно. Я сказала вам все и больше не скажу ничего.
— Вы говорите так, как будто имеете право так говорить со мной! — вспылил Ив, забыв о своем миролюбии. — У вас сейчас нехороший тон! Раньше вы говорили со мной иначе!
— Раньше? — коротко вздохнула Софья Андреевна. — Раньше не было того, что есть сейчас!..
— А разве сейчас есть что-то такое, чего не было раньше? — подхватил Ив.
Софья Андреевна вызывающе не ответила, а только посмотрела. Ив подождал секунд десять.
— Вы не сказали мне ничего! — продолжал Ив. — И я ничего не знаю. У меня, конечно, есть предположения, но их мне мало: я должен знать! Ведь что бы ни было, я — ваш соучастник. Вы вашими планами со мной не делились, ни во что меня не посвящали, и карт-бланш я вам не давал, но все же я — ваш соучастник. А быть соучастником вслепую я не хочу и не умею.
— Как прикажете понять эти слова? — высокомерно спросила Софья Андреевна. — Значит ли это, что вы отказываетесь от моего дальнейшего участия? В таком случае мне остается одно: уйти.
И она сделала движение, как будто хочет встать.
— Это все, что вы мне сегодня скажете? — спросил Ив.
— Да, все.
Ив сжал рот и подумал. Потом посмотрел на Софью Андреевну и еще раз подумал.
— Да, вы не такая, какой были раньше! — стараясь во что-то вникнуть, медленно произнес он. — Раньше вы никогда не были такой.
— Да, никогда! А теперь вот я такая! — слегка дрогнул ее голос. — И вам с этим надо считаться. Более того: вам надо этому подчиниться. Если же вы не хотите ни считаться, ни подчиниться, то ведь еще не поздно: вы можете отказаться от всего. Или вам жалко задатка, который вы уплатили мне? — неискренно съязвила она. — Задаток, конечно, пропадет, но…
— Не говорите глупостей! — рассердился Ив. — Разве я умею отказываться?
— Но если мы по-прежнему остаемся соучастниками, то помните, дорогой мой соучастник: подозревать вы можете все, что вам угодно, но расспрашивать меня вы не смеете. И еще одно помните: ваши подозрения меня не интересуют и, уж конечно, ничуть не беспокоят. Они мне просто не нужны. Вот и все.
— Что же будет дальше?
— Дальше будет то, что сделаете вы. Я сделала уже все.
— Все? — схватился за это слово Ив.
— Да, все! — холодно ответила Софья Андреевна, ничуть не смутившись. — Все, что было нужно сказать вам, я сказала в прошлый раз, положение вещей я вам изъяснила и инструкции дала. Более того: я так подробно и ясно растолковала вам вашу роль, как не всякий режиссер растолковывает ее новичку-актеру. Поезжайте же к ней и скажите то, чему я вас научила. Что вам еще от меня нужно? О чем вы беспокоитесь?
— Я не беспокоюсь, я пытаюсь понять вас. Ведь чем бы ни кончилось наше дело, вы остаетесь у меня в тылу. Раньше я всегда бывал за свой тыл уверен. А теперь он меня тревожит. Иметь союзником в своем тылу вас, такой, какой вы стали, опасно. Изменивший союзник опаснее врага.
— Разве я вам изменила?
— Нет еще. Но вы изменили себе.
— Чем?
— Тем, что изменились. Разве вы можете теперь отвечать за свой завтрашний день? Отвечать за себя? Для меня несомненно, что теперь от вас можно ждать любой… м-м-м… любой неожиданности!
— Почему?
— Я отвечу прямо: потому что вы не выдержали. И мне кажется, что я знаю, чего вы не выдержали.
— Вы так проницательны?
— Хотите, я дам вам добрый совет?
— Вы? Добрый совет? Добрый?
— Да. Вам осталось только одно: стоять около сильного и опираться на него. Помните, как я вам говорил об этом? Если я правильно понимаю все, что было, и все, что есть, то у вас есть одно спасение: я!
— Вы?
С непередаваемым выражением Софья Андреевна быстро, как будто пружина ее подкинула, поднялась и вытянулась. Губы ее вздрагивали. Она слегка задыхалась.
— Вы?
Ив ни на секунду не смутился. Он своим тяжелым, уверенным взглядом посмотрел на нее и коротко приказал:
— Успокойтесь. Сядьте.
А потом спросил с насмешливым участием:
— Может быть, вы хотите выпить чего-нибудь?
— Идите вы к черту! — рванулась Софья Андреевна.
Глава 17
На другой день Ив протелефонировал Юлии Сергеевне:
— У меня к вам есть чрезвычайно важное дело. Можете вы удеЛить мне полчаса для разговора? А если будет нужно, то и целый час?
Юлия Сергеевна, еще не поняв его вопроса, а только услышав его голос, растерялась. Все это было неожиданно: и голос, и вопрос. Но больше, чем от неожиданности, она растерялась оттого, что это был Ив. После убийства она о нем ни разу не вспоминала и ни разу не подумала о нем. Во всем том, что произошло, Ива не было, и места для него тоже не было. Все шло вне его, а он был чужой и посторонний. Главное — посторонний. Поттер тоже был чужой, но посторонним он не был, а был участником, включенным в общий ход последнего месяца. Ив же не участвовал ни в чем и ничем не касался ни одного кусочка теперешней жизни Юлии Сергеевны. Но чуть только она услышала его голос, как ей вдруг показалось, будто его-то как раз и не хватает во всем ряду страшных событий, будто именно он должен стоять в этом ряду. Она растерялась и даже испугалась, сердце забилось в тревожном предчувствии, и глаза, остановившись, расширились.
Но тут она догадалась: «Это он, наверное, хочет поговорить со мной о каких-нибудь прежних делах с Георгием Васильевичем!» И, поверив своей догадке, немного успокоилась.
— Да, конечно! — переводя дыхание, согласилась она.
— Сегодня можете? Свободны?
— Да, могу.
— Так я через полчаса заеду к вам.
— Милости просим…
Ив немного подумал.
— Но тут есть одно такое, что… — слегка замялся он. — Одним словом, я просил бы вас, чтобы наш разговор был секретным. С глазу на глаз. Можно так?
Юлии Сергеевне опять сделалось неприятно.
— Но… — неуверенно запротестовала она. — Но разве так нужно?
— Очень нужно! — сильно подтвердил Ив. — Вы сами потом узнаете, почему я об этом прошу. Одним словом, очень нужно! Хорошо?
— Хорошо! — вынужденно согласилась она.
— Значит, через полчаса.
Юлия Сергеевна положила трубку, отошла от телефона и, сделав два-три шага, остановилась. «Нет, это он не о делах Георгия Васильевича хочет говорить! — догадалась она. — Если бы о делах, то почему же — секрет?» — Эта таинственность встревожила ее. «Сказать об этом маме? И Борису Михайловичу? И, подумав, решила, что Елизавете Николаевне она ничего не скажет, а вот Борису Михайловичу скажет.
Табурин не удивился, но напряженно насторожился с недовольным видом.
— И больше он ничего не сказал? — хмуро спросил он.
— Нет, ничего…
— Гм!.. А если ничего, то нам с вами покамест и говорить не о чем: ведь мы ничего не знаем. Пускай приезжает! Когда скажет, что ему надо, тогда и рассуждать будем.
— Да, конечно… Но только вы, Борис Михайлович, на это время никуда не уходите! — серьезно и даже строго попросила Юлия Сергеевна. — Будьте дома!
— Вы словно боитесь чего-то!.. — усмехнулся Табурин. — Укусит он вас, что ли? Не бойтесь, не укусит!
— Не укусит, конечно, но… Так вы не уйдете?
— Дома буду, не беспокойтесь!
Когда Юлия Сергеевна услышала, как к дому подъехал автомобиль, ей стало неприятно, и она сжалась, как будто хотела спрятаться. «Уже приехал!» Со страхом и неприязнью она смотрела через окно на Ива, который грузно и тяжело, но уверенно шел от автомобиля к дому. Она было нахмурилась, но пересилила себя и встретила его приветливо, даже заставила себя бледно улыбнуться.
Поздоровались, сели и замолчали.
— Вот такие-то дела у вас… — принужденно заговорил Ив. — Трагедия! Меня не было, я все время в Эквадоре был, больше месяца там провел… А теперь приехал и узнал!
— Да… Трагедия! — бессильно повторила за ним Юлия Сергеевна.
— Еще бы не трагедия! Вы простите меня, что я заговорил об этом. Вам, конечно, тяжело слушать, но теперь у вас такие дела, что ни с чем тяжелым считаться нельзя. Хоть и тяжело, а надо! Теперь вам многое надо и, главное, надо сил побольше. Тут без сил ничего не поделаешь. Пропадешь! А какие у вас или у Елизаветы Николаевны силы? Силы у вас женские…
— Нет, ничего! — слабо заверила его Юлия Сергеевна. — Я справилась! Не упала, как видите, на ногах еще стою…
Она опять улыбнулась своей бледной улыбкой.
— Еще стоите на ногах? Это хорошо!
Ив обвел глазами комнату. Юлия Сергеевна видела, что он говорит не то, что ему надо, а только готовится и подбирается. И все с той же беспокойной тревогой ждала, когда он начнет говорить то, для чего приехал.
Она раза два мельком взглянула на него, и оба раза ей показалось, будто Ив был не такой, каким она его видела всегда. В нем не было его обычной угрюмости, не было холодной замкнутости и давящего взгляда. И голос был тоже не такой, какой всегда был раньше. В голосе не было хмурого безразличия, и он не был похож на тяжелую глыбу, а, наоборот, даже мягкие, даже теплые нотки звучали в нем. Если бы Юлия Сергеевна прислушивалась пристальнее, она, может быть, услышала, что эти нотки неуверенны, неискренни, а потому фальшивы. Но она не замечала фальши, а простодушно верила и слегка недоумевала: изменился ли Ив, или он всегда был такой, а она не замечала этого раньше? Она еще раз взглянула на него, и он, поймав ее взгляд, улыбнулся ей. И вот эта неожиданная улыбка, которая так не вязалась с ее обычным представлением об Иве, обманула ее. «А он, вероятно, не такой плохой человек, как мне казалось!» — непроизвольно подумала она и вспомнила, как Софья Андреевна много раз уверяла ее, что Ив мягок, отзывчив и добр, что он любит помогать людям даже тогда, когда они не просят помощи. «Неужели так? Неужели он в самом деле такой?» Вспомнила и то, как Георгий Васильевич тоже говорил ей, что о Иве нельзя судить по внешности, что он, вероятно, хороший человек и что с ним приятно иметь дела. «Как это странно! Как это странно!» — несколько раз повторила она себе, невольно волнуясь, но все же чего-то опасаясь.
Ив побарабанил пальцами по колену, посмотрел на Юлию Сергеевну и поправился в кресле. Было похоже, что он собирается переменить разговор и начать говорить о том нужном, ради чего приехал. Юлия Сергеевна подметила это движение, и опять прежняя тревога зашевелилась в ней. «Вот сейчас он скажет!»
— Я, Юлия Сергеевна, — заговорил он, — приехал к вам по важному делу. По такому важному, что важнее его у вас сейчас ничего быть не может. И мне надо говорить с вами о том, о чем никто с вами говорить не будет, и никто вам того не скажет, что я скажу. Конечно, говорить мне будет трудно, а вам будет еще труднее слушать меня, но тут уж ничего не поделаешь. Надо! Потому что я буду говорить для вашей же пользы. Даже больше: для вашего спасения! Что вы так посмотрели на меня? Да, да! Для спасения! Это я, ничуть не преувеличивая, говорю. Разве такой человек, как я, может на словах преувеличивать? Я не балаболка, Юлия Сергеевна, даром слов не бросаю, вы ведь меня знаете.
Он говорил тяжеловесно и немного сурово, но вместе с тем дружеское простодушие звучало в его голосе. Юлия Сергеевна слышала это простодушие и, не понимая его, была готова поверить ему. Но то смутное, что было в ней всегда, когда она говорила с Ивом или только думала о нем, неясно зашевелилось, предостерегая ее. Она растерянно посмотрела.
— Я буду говорить, — продолжал Ив, — а вы меня не перебивайте. Дослушайте до конца. А когда дослушаете, тогда поступайте, как знаете: захотите бить меня, — бейте! Захотите прогнать, — прогоняйте! Но дослушайте до конца. Хорошо?
— Вы меня пугаете! — через силу заставила себя улыбнуться Юлия Сергеевна. — Вы что-то страшное хотите сказать? Да?
— Гм!.. Страшное? Может быть, даже и страшное. Но пугаться вам все же не надо, потому что я все уже обдумал и все предусмотрел. И если страшное тут и есть, то его, будем так говорить, нет. Оно заранее предусмотрено и уничтожено. Я ведь такой! — уверенно похвастался он. — Я уж несколько дней обо всем этом думаю, но не говорил вам, потому что у меня не все еще готово было. Я, может быть, и сегодня не стал бы говорить, но… нельзя! Время уже не терпит, оно уж к концу пришло, и мы с вами можем опоздать!
— Как опоздать? Почему время не терпит? — испугалась и заволновалась Юлия Сергеевна.
— Сейчас узнаете. Вот когда я все скажу, тогда вы все и узнаете. Можно мне говорить?
— Да… Да, говорите!
— Юлия Сергеевна, буду говорить о самом тяжелом для вас: об этом убийстве. Вы ведь знаете: в нем обвиняют Виктора. Не станем сейчас говорить, справедливо или несправедливо такое обвинение, но оно есть. И если бы дело было только в одном Викторе, то было бы ясно, что надо делать: надо пригласить хорошего адвоката и ждать суда. Но получилось так, что этого мало, потому что дело обстоит хуже. Значительно хуже!
— Хуже? Чем хуже?
— Сейчас скажу. Вы ведь знаете, я — богатый человек, а у богатых людей есть такие возможности, каких у других людей нет. Вот такие возможности есть и у меня, а поэтому я знаю то, чего никто не знает. Следствие ведется, конечно, в полной тайне, но золотой ключ всякий тайник может открыть! — усмехнулся Ив. — Вот и мой тоже… открыл! А открыл он нехорошее. Что именно? А то, что у следователя есть еще одно подозрение. Он подозревает Виктора, это само собою, но он подозревает и еще одного человека.
— Ко… кого же? — замирая, пролепетала Юлия Сергеевна.
— Вас.
Юлия Сергеевна похолодела. Это слово прозвучало чудовищно. Было ли оно неожиданно? Чувство своей вины охватило ее чуть ли не в ту же минуту, когда она узнала об убийстве, и угнетало ее весь этот месяц. «Во всем виновата я!» Но вина ощущалась только внутренне, только как нравственное преступление, как ее большой грех перед Георгием Васильевичем и перед собою. Но ни разу во все эти дни не возникало в ней и тени опасения: является ли она участницей убийства? Нравственная ответственность мучила ее своей строгостью и справедливостью, но даже в минуты отчаянья, даже в минуты слабости, когда она была готова поверить в виновность Виктора, она не думала, будто она хоть чем-нибудь причастна к делу убийства. Виновна во многом, виновна во всем, но не в убийстве.
Слово Ива ударило страшным ударом. Но — странное дело! — она не удивилась, не возмутилась и даже не испугалась, а только похолодела. Неясным чувством она услышала в этом обвинении что-то законное, чуть ли не справедливое, такое, какое имеет право быть. И она, не подумав еще ничего, ничего не проверив в себе, приняла это обвинение, подчинившись ему. Ей даже казалось потом, что пока Ив еще не сказал — «Вас!» — она уже знала, что именно это слово он скажет. Не что иное, а именно это слово.
— Но… Но… Как же? — с расширившимися глазами инстинктивно попробовала она возражать и сопротивляться.
Ив встал с кресла и подошел ближе.
— Я знаю, — сказал он, стараясь говорить душевно и сердечно, — что вам не под силу слышать это. Я был бы рад пощадить вас и молчать. Но я ваш искренний друг, и молчать я не имею права. Надо говорить, надо думать и надо действовать. Верите вы мне?
— Да, да… Говорите! Да!
— Я уже многое передумал. Кажется, я передумал все, что можно и нужно. Видите ли, об этом подозрении следователя я узнал четыре дня назад, и все эти четыре дня я думал. Подозрение, конечно, нелепое, но будем смотреть правде в глаза. Я не хочу называть вещи своими именами, но вы умны и, конечно, понимаете, что если Виктор, по мнению следователя и прокурора, мог быть заинтересован в смерти Георгия Васильевича, то… то не он один мог быть заинтересован в этом. Нет, не я это говорю, — спохватился и заверил он. — Но это могут говорить и уже говорят другие люди. Ведь факты убедительны даже тогда, когда они лгут. А факты в этом деле есть. Не заставляйте меня перечислять их, но согласитесь, что факты в этом деле есть. И те, которые касаются Виктора, и те, которые могут касаться вас. Подозревать вас — несправедливо, нелепо и оскорбительно, но надо признать, что основания для подозрения есть. Основания, конечно, ошибочные, — торопливо перебил он себя, — в них нет ни капли правды, но они правдоподобны. А правдоподобие часто бывает убедительнее правды. Вы понимаете, что я говорю? Вы все понимаете?
— Говорите… Да, говорите!
— Виноват Виктор или не виноват, я не знаю и знать не хочу. А вот то, что вы ни в чем не виноваты, для меня несомненно, этому вы верьте. Но я разумный человек, а поэтому для меня несомненно и другое: ваша виновность в глазах других людей может показаться правдоподобной. Конечно, у вас есть неопровержимое алиби, ведь вы в ту ночь были в Канзас-Сити. Но речь идет не о вашем участии в убийстве, а о вашем соучастии. Предполагают, что вы о нем знали заранее, сами даже подстрекали на него и, может быть, выработали план. Глупо? — выкрикнул он. — Да, глупо и подло, но… правдоподобно! И этого достаточно. Впереди — арест, следствие, суд… На суде вас могут оправдать, но могут и обвинить. Пусть вас даже оправдают, все равно вам придется пройти через такое тяжелое, что… А если не оправдают? Что тогда? Тюрьма на многие годы и клеймо на всю жизнь. Это — правда, и нечего от нее прятаться.
Он стоял перед Юлией Сергеевной, говорил в упор, смотрел в упор и как будто хотел убедить ее не только словами, но и всем своим видом. И, вероятно, он забыл, что ему надо говорить сердечно и дружественно, а поэтому начал говорить жестко, и в голосе все время звучала угроза. Он старался пугать и пугал: словами, голосом и взглядом.
И Юлии Сергеевне стало страшно. Ни о чем еще не подумав, ни во что еще не вникнув, она вся наполнилась страхом. Даже не пыталась что-нибудь сообразить, а видела перед собой ужас и мрак.
Но вдруг Ив опомнился и спохватился. Сделал усилие и переменил тон: стал опять говорить мягко и тепло, как близкий, как друг.
— Не сердитесь на меня за то, что я говорю вам все это! — даже прижал он руку к груди. — Но я хочу показать вам все таким, каково оно есть на деле. Без иллюзий! Вы должны видеть правду: перед вами стоит большая опасность. Она даже больше, чем можно предполагать. Ведь это даже не трагедия, это катастрофа!
Он говорил и все время всматривался в Юлию Сергеевну. Вероятно, ему надо было что-то увидеть в ее глазах и в лице. Но увидеть то, что ему нужно, он не мог: Юлия Сергеевна сидела с опущенными глазами, а лицо ее застыло в неподвижной маске, на которой было только одно: напряжение и боль.
— Что же надо делать? — спросил Ив. — Безвольно ждать? Надеяться на судьбу и утешать себя тем, что авось, мол, все кончится благополучно? Конечно же нет! Всякий утопающий, пока есть силы, борется и хватается даже за соломинку. Вы скажете, что соломинка не спасет. Да, соломинка — это малодушие. Но если друг бросит этому утопающему спасательный круг, то утопающий изо всех сил ухватится за него. Не может не ухватиться! И я, Юлия Сергеевна, все эти дни думал именно о спасательном круге. И вот — нашел его и приехал с ним к вам. Да, да, с ним! Я ваш друг, и я вас в беде не оставлю. И если вы положитесь на меня, то вы выплывете. Надо только, чтобы вы мне верили.
Юлия Сергеевна подняла глаза и посмотрела на него. «Да неужели же он — друг?» В ее глазах мелькнуло доверчивое и благородное. Ив, настороженно следя, поймал ее взгляд. «Ага!» — ободренно подумал он и почувствовал уверенность, которая сейчас же, сразу же стала властностью. Так у него было всегда: уверенность приводила ни к чему другому, а раньше всего к властности.
— Я вам верю, Федор Петрович! — слабо сказала Юлия Сергеевна. — Но ведь то, что вы говорите, так страшно!
— Да, страшно. Конечно, страшно! Но не опасно. Опасности нет. Повторяю, я все за вас обдумал и составил верный план. Я уже знаю, что вам надо делать.
— Что?
— Уехать! — непререкаемым тоном приказал Ив. — И чем скорее, тем лучше.
— Как уехать? Куда?
— Сейчас скажу…
— Но… Зачем?
— Не понимаете? Чтобы избежать того, что может быть.
— Ареста? — замирая от этого слова, почти шепотом спросила Юлия Сергеевна.
— Да, ареста. Ведь если подозрения укрепятся, арест неизбежен. А я имею данные думать, что они уже укрепились.
— Да? Да?
— Они укрепились, это я знаю наверное. И, значит, ареста следует ждать со дня на день. Но не пугайтесь, ничего не пугайтесь, а слушайте меня. Вы уедете! Завтра? Лучше завтра. Через границу я вас перевезу. Сначала — в Эквадор, а потом и дальше. Если против вас выдвинут обвинение, то вас, конечно, начнут искать. Значит, вам надо будет не просто уехать, но и спрятаться. По-умному спрятаться. И я вас спрячу именно по-умному. Где? Не сомневайтесь, на земле есть много мест, где человеку с деньгами и умом не трудно исчезнуть. И не бойтесь: вы будете не одна, я все время буду с вами. Если надо будет переезжать с места на место, будем переезжать. А здесь останутся мои люди, которые будут следить за всем этим делом и будут мне обо всем доносить. И если все успокоится, вы вернетесь.
— А если… не успокоится?
— Сейчас об этом говорить не станем. Об этом — потом. Сейчас нужно только одно: как можно скорее уехать. Вы понимаете, как это важно? Это судьбоносно! Дорог каждый день, потому что каждый день может случиться непоправимое. Вы только представьте себе, — опять начал пугать он, — что завтра в эту комнату войдут полицейские и… Тогда — конец! Тогда и я ничего не смогу сделать. День-два, и все может погибнуть. Поэтому нельзя терять ни одного дня!
Он вгляделся в Юлию Сергеевну, но увидел только смятение и страх. Он с минуту подумал, и пока он думал, лицо и глаза были жесткими.
— Вам все ясно? — спросил он. — Или вы хотите, чтобы я разъяснил вам еще что-нибудь?
— Мне все ясно, но… но… Нет, я не то говорю! — заметалась Юлия Сергеевна. — Мне ничего не ясно, я ничего не понимаю!.. И все это так страшно! Ехать с вами?
Ив стоял перед нею тяжелый и крепкий.
— Не стройте себе иллюзий и не надейтесь на то, что суд во всем разберется и правда восторжествует! — не убеждая, но приказывая и подавляя пугал он. — Вы ведь умны и должны понимать, что если, по мнению людей, у Виктора были причины убить Георгия Васильевича, то такие же причины, по мнению тех же людей, могли быть и у вас. Если вы можете смотреть трезво, то вы сами увидите, что и арест, и обвинение не только возможны, но и вероятны. А я даже знаю, наверное знаю, что арест уже готовится. Не сегодня, так завтра, а если не завтра, то послезавтра за вами придут, и тогда спасения не будет. Тогда — катастрофа! Значит, вам надо решиться. На что? На то, что я предлагаю вам. Это — спасение верное и единственное. Другого выхода нет. Или — или!
Он замолчал, сжав губы так, как будто ставил решительную и последнюю точку. И стал смотреть на Юлию Сергеевну, не спуская с нее глаз. И видел, как сжалась она в комочек, маленький и жалостливый, как согнулись ее плечи и как опустилась она вся, потерянная и придавленная. И понял, что ее надо сейчас поддержать, что чересчур перетягивать струну нельзя.
— Я хорошо понимаю, — опять мягко и дружественно заговорил он, — что вам невозможно вот тут же, на месте, сразу решить такой сложный и трудный вопрос: ехать вам или не ехать? Для меня-то очевидно, что вам надо уезжать, но я над этим думал четыре дня, а вы не подумали еще и четверти часа. Понимаю: вам нужно время, чтобы подумать и освоиться, и это время я вам дам. Много не могу дать, сами понимаете, но до завтра еще можно думать. До послезавтра уже нельзя, а до завтра можно. Я сейчас уйду, и если вам будет что-нибудь нужно, то мой телефон вы знаете. И я все время буду дома, нарочно никуда не уйду, а буду ждать вашего звонка: может быть, я понадоблюсь вам. Думайте, все время думайте, изо всех сил думайте! И помните, — строго и значительно добавил он, — если вы решите уезжать, то никому… слышите? никому об этом ни полслова! Никто не должен знать. Слышите? Это исключительно важно! Никакого следа оставлять за собой нельзя: дело нешуточное, а полиция не дура. По малейшему намеку все распутает и сразу вас найдет, а тогда — гибель! Поймите: гибель.
— Но как же так? Завтра?
— Если вы видите, что ваш дом рушится, то вы даже до завтра не будете ждать, а в ту же секунду выбежите из него. Да, не позже, чем завтра. Вы сейчас взволнованы, даже потрясены, но когда вы немного придете в себя, вы увидите, что я прав и что медлить нельзя. И тогда вы скажете мне спасибо.
— Нет, я… Я и сейчас очень вам благодарна, Федор Петрович! — не зная, надо ли говорить это, сказала Юлия Сергеевна. — Вы ведь для меня… Вы… И я знаю, вы сильный человек!
— Да, я сильный. Со мной не пропадете.
— Но неужели же все это… так? Неужели все это именно вот так? — вырвалось у Юлии Сергеевны. — Я? Убить Горика? Хотеть, чтобы его убили? Но ведь это же… это же… Федор Петрович!
Она не сдержалась, схватила Ива за руку и слегка притянула ее к себе. Движение было отрывистое, нервное, оно непроизвольно вырвалось у нее. Но Ив понял его так, будто она ищет опоры, и ищет именно в нем. И он с неуверенной ласковостью погладил ее по волосам. Она подняла глаза.
— Думайте! — повторил он. — Думайте и… и верьте мне!
Постоял около нее секунд десять и отошел.
— Я сейчас уйду! — добавил он. — Вам надо побыть одной. До завтра! А у меня все готово, и положиться на меня вы можете.
Когда он ушел, Юлия Сергеевна стала ходить по комнате. Ходила быстро и смотрела широко раскрытыми глазами, но, вероятно, плохо видела то, что было перед нею: не заметила, как дошла до стены и чуть не споткнулась о нее, а потом на ходу ударилась о край кресла. «Маме ни слова! Маме ни слова!» — повторяла она себе, но кроме этой одной мысли не могла ни найти, ни сложить никакой другой.
И вдруг внезапная боль судорогой сжала ее сердце. Сжала так сильно, что она остановилась и даже перестала дышать, готовая застонать. «А Виктор?» — мучительно спросила она себя. И только в эту минуту поняла, что она ни разу о нем не подумала. «А Виктор?» — еще раз спросила она себя. И почти упала на подушки дивана, пряча в них лицо и затыкая ими свой рот.
Глава 18
Юлия Сергеевна говорила быстро, нервно, чуть ли не горячечно, отрывала фразу от фразы и очень торопилась. Она хотела как можно скорее рассказать о том, что ей сказал Ив, хотела все передать как можно точнее и не пропустить подробностей, которые казались ей нужными, но срывалась и путалась.
Табурин угрюмо слушал, опустив голову и не смотря на нее. Он ни разу не перебил, ни разу ни о чем не спросил, а напряженно слушал, стараясь понять не только то, что говорила Юлия Сергеевна, но и то, как она говорила. Время от времени он взглядывал на нее, но быстро, мимолетно, не позволяя себе останавливаться глазами. А она все говорила и не могла остановиться, хотя рассказала уже все. Но чуть только замолкла, как сейчас же спохватилась: ей начинало казаться, будто она что-то забыла сказать или плохо разъяснила, а поэтому по нескольку раз повторяла одно и то же.
Наконец Табурин понял, что она сказала уже все, и поднял глаза.
— И что же? — неопределенно спросил он. — Что вы теперь думаете?
— Я? Я ничего не думаю… Я мечусь! Я не могу ни на чем остановиться, не могу ухватиться за что-нибудь… Все куда-то полетело и летит. Разве вы не видите? Я только мечусь!
— Нет, я это вижу. И понимаю.
— Мне не с кем говорить… Только с вами! Не с мамой же… Помогите мне!
— Помочь? Господи! — даже всплеснул руками Табурин. — Да я не знаю, что я сделаю, чтобы только… чтобы только… Но что же я могу? Разве я могу решать за вас?
— Нет, не решать, а… а… Скажите, что вы думаете? Посоветуйте, что мне делать?
— Посоветовать? Вот этого-то я больше всего и не хочу! Никогда не даю советов и не люблю тех, которые их дают. И когда меня просят посоветовать что-нибудь, я всегда отвечаю так: «Я могу дать вам только один совет: не слушайтесь ничьих советов, а поступайте по своему усмотрению!» Ведь каждый же совет гроша ломаного не стоит!.. «Я бы на вашем месте»… — передразнил он. — А разве может другой человек сделаться мною и встать на мое место? Он решит по-своему, а не по-моему, колоссально по-своему! Решит так, как он думает, как чувствует, как хочет. Так что же это за вздор такой будет? Решит он, а поступать буду я? А отвечать за решение буду я? Колоссальный вздор!
— Нет, я… я… не совет… Я только хочу, чтобы вы сказали мне, что вы думаете.
— А разве я что-нибудь думаю? Ничего я еще не думаю, не успел еще!
— Но вы будете думать?
— Конечно, буду! Грандиозно буду!
— Так знаете что? Думайте вслух! Все, что в голову придет, вслух говорите!
— Гм… Вслух?
— И я тоже вслух буду думать. Вы, конечно, правы, и советовать нельзя, но… но обсуждать? Обсуждать ведь можно?
— Даже должно! Гигантски должно! Как же можно без обсуждения? Ведь тут перед вами даже не вопрос, а запутанный узел, лабиринт какой-то!
Он энергично потер ладонью затылок. Потом стремительно вскочил с места, но опомнился и сейчас же сел.
— Но неужели же… Неужели они могут подозревать меня? — неуверенно спросила Юлия Сергеевна, сама боясь своего вопроса.
Табурин уперся глазами в пол, как будто хотел что-то разглядеть там, как будто ответ был именно на полу. А потом коротко и решительно ответил:
— Могут!
— Могут? Неужели могут? Подозревать? Меня?
— Если они могут думать такую небылицу, будто убил Виктор, то могут думать и другую: будто вы с ним были в заговоре.
— Заговор? Какой заговор? — не сразу поняла Юлия Сергеевна. — Ах, да!.. Жена и ее любовник сговорились и убили мужа… Так?
Табурин скривился: его кольнули эти слова. Юлия Сергеевна увидела, что ему больно, и протянула ему руку. Он взял ее и задержал в своей. Потом встал с места и начал ходить по комнате. Не бегал, как обычно, а ходил медленно. Прошелся несколько раз взад и вперед, постоял у окна и опять стал задумчиво ходить, опустив голову. Молчал. Юлия Сергеевна тоже молчала. Но это было не обыкновенное молчание, это был безмолвный разговор. Ни один из них не знал, что думает другой, но их мысли шли одним общим путем, по одному общему направлению. И каждый знал, что эти мысли совпадают, почти повторяются, говорятся хоть и про себя, но, вероятно, одними и теми же словами. Так прошло минут 5–7.
— Подозревать вас могут! — наконец сказал Табурин. — Но меня сейчас интересует не то, могут или не могут, а вот — есть ли у них данные?
— Для ареста?
— И для подозрения, и для ареста… Не думаю, что есть, потому что таких данных в природе не существует. Ни один ваш шаг не может быть уликой! Что у них может быть? Одни только нелепые намеки на что-то такое, чего ни глазом нельзя увидеть, ни руками пощупать… Следователь не дурак, он на пустом месте обвинение не станет строить. Но… — он выкатил глаза и сморщил все лицо. — Но ведь все может быть! Данных нет, но они ведь могут померещиться, а люди, если они того хотят, верят даже в то, что им мерещится. И в призрак верят, и в выдумку, и в пустое место! Мы с вами ничего не знаем, а, может быть, какой-нибудь свидетель уже сказал следователю, будто он своими глазами видел то, чего он не видел! А? И, может быть, другой свидетель или, не дай Бог, свидетельница, уже подтвердила это! Что тогда? И может быть, Поттеру какая-нибудь ваша пуговица опять попалась? Он следователь справедливый, но ведь и справедливый следователь может заблуждаться. Поэтому не будем закрывать глаза: арест возможен. И, стало быть, дело не в том, что он возможен, а в том, как вам вести себя? Надо ли, как это говорится, встретить опасность лицом к лицу и защищаться или же надо послушаться Ива и спрятаться?
— Да, да! Да, да!
— Вот над этим-то и надо подумать. Убежать и спрятаться, да еще с помощью Ива, вероятно, нетрудно, но… Но не забывайте, что такое бегство станет уликой, и очень серьезной! Это же почти признание своей вины. Невиновный не станет убегать, а вы словно распишетесь: бегу, потому что виновна! И если дело все-таки дойдет до суда, то ваше бегство сыграет катастрофическую роль. Разве можно будет объяснить его присяжным? Присяжные — тоже живые люди, у каждого из них есть свое понимание и своя психология. А психология — это такая палка, у которой не два, а двадцать два конца есть. И каждый конец может вас ударить… Я не пугаю вас, — спохватился и стал уверять Табурин, — а я… я думаю вслух!
Он сел поодаль и замолчал. Юлия Сергеевна тоже молчала. И опять у обоих потекли невысказываемые мысли. Молчали опять долго, то взглядывая друг на друга, то отводя глаза.
— Я не о том думаю… — тихо сказала Юлия Сергеевна. — Я думаю о другом… Пусть у следователя подозрение, пусть даже уверенность… Это страшно, и я этого боюсь, но оно меня не мучает.
— Что же вас мучает?
— Само бегство! — болезненно сжалась Юлия Сергеевна. — Ведь это что-то позорное! Да? — посмотрела она на Табурина, словно просила у него возражения. — Я не преступница, а поступаю, как преступница. И мне кажется, что легче давать следователю ответы, чем прятаться от него. Я не сильная, и я не хочу бороться, но прятаться я еще больше не хочу! Или я ошибаюсь? — подняла она глаза. — Может быть, все же лучше убежать и спрятаться? Но… Но… Пусть я ошибаюсь, но это — во мне, это — я! Вам не кажется, что здесь холодно? — оборвала и поежилась она.
Оба опять замолчали и опять молчали долго.
— Есть и еще одно… — заговорила Юлия Сергеевна, и по ее голосу Табурин понял, что она говорит через силу, о чем не хочет говорить. — Есть еще одно! — повторила она и замялась.
— Что же?
Она ответила не сразу.
— Ив! Ведь есть еще и он!
Она назвала это имя и увидела, как сразу потемнело лицо Табурина. Он еще больше нахмурился и опустил глаза.
— Я уже сказала вам: он говорил со мной очень дружественно, даже сердечно. И я несколько раз подумала: а может быть, он совсем не такой, каким я его считаю? Может быть, он… хороший? Хочет помочь мне, даже спасти меня… Разве не так?
— Выходит, будто оно так, но… но… «Боюсь данайцев, даже приходящих с дарами!» — криво усмехнулся Табурин. — А вот в данном случае иначе: «Боюсь данайцев именно потому, что они пришли ко мне с дарами!»
— Я и верю ему, и не верю…
— Ему, конечно, трудно верить. Он хочет спасти вас? Это почти невероятно. Такой человек, как Ив, может хотеть погубить, но хотеть спасти он не может. Нет в нем способности хотеть чего-нибудь доброго! Я, Юлия Сергеевна, если увижу, что волк тащит ягненка в лес, ни за что ему не поверю, будто он тащит его для того, чтобы угодить: в лесу, мол, травы больше, она сочнее там и свежее! Врет, подлец! Сожрать он хочет этого ягненка, потому и в лес его тащит!
— Сожрать? — испуганно раскрыла глаза Юлия Сергеевна. — Но кого же сожрать? Меня?
— Я ничего не знаю! Я ничего не знаю, голубушка вы моя! — всполошился Табурин. — Но вот каждой своей клеточкой чувствую, что все это не помощь и не спасение, а задняя мысль: подлая и злая!
— Но какая же? Какая?
— Не знаю! — сознался Табурин.
— Это… Это очень страшное! — что-то увидела и замерла Юлия Сергеевна.
— Может быть, даже и страшное… Но главное — непонятное! Откуда это все в нем? Дела свои бросает, сам с вами прятаться готов, на все идет… Что за самопожертвование? Вот точно так же, как невозможно, чтобы такой человек, как Виктор, мог убить, невозможно, чтобы такой человек, как Ив, мог пожертвовать собой или хотя бы своими интересами… А поэтому и вопрос ваш очень уж сложный!
— Какой вопрос?
— Оставаться вам или уезжать?
— Да, да! Но все это так страшно: и ехать, и оставаться! А главное… главное…
— Что?
— Разве вы забыли? А Виктор?
И ее голос стал звучать с такой полнотой, что Табурин понял, что было для нее в этом имени. Мигом промелькнуло у него в голове и то, как она сама обвиняла Виктора в убийстве, и то, как она боролась с этими мыслями, как начала колебаться и как поклялась себе «не оставлять» Виктора. И ему стало несказанно больно, так больно, что он готов был вскрикнуть или закусить губу.
— Да… Виктор!.. — почти неслышно повторил он за нею.
— Виктор… — тоже тихо, очень тихо подтвердила Юлия Сергеевна, ничего больше не говоря и ничего не поясняя.
И оба опять замолчали, бессильные сказать хоть что-нибудь: слишком многое надо было сказать каждому. И он, и она понимали и чувствовали, что главное — это Виктор, но он был для них главным по-разному. Для Юлии Сергеевны он был не просто любимым человеком, и не одна только любовь к нему была для нее главным. В ней был сложный клубок, беспощадно запутанный узел со многими концами, в которых она, быть может, не отдавала себе отчета, но которые чувствовала искренно, остро и больно. И все эти концы связывали ее с Виктором, а Виктора с нею, связывали сильнее и наполненнее, чем слова любви и скромные ласки «на нашей площадке». Соединяло многое, и крепче всего соединяло ее обещание прийти к нему. «Ведь я же тогда отдалась ему!»
Соединяло многое. И с особой силой, с особым значением и с особой болью соединяло то, что она уже в день убийства сразу подумала: «Это он убил!» А если убил он, то виновна в убийстве и она. И поэтому чувствовала, что она с Виктором одно, целое и общее, слившееся в преступлении и в смерти Георгия Васильевича.
Соединяло неотрывной близостью и то, что она потом казнилась за свое подозрение: «Как я смела думать, будто это он убил!» Вина перед ним терзала, а раскаянье требовало жертвы. И она не только была готова принести эту жертву, но и хотела принести ее. «Я его не оставлю!» Это была не клятва, это был залог.
И вот перед нею сейчас встало требовательное: ей надо уйти, спрятаться, исчезнуть. А тогда Виктор останется один. И это будет ее новым преступлением. В голове проносились укоряющие, жестокие мысли о том, как она «променяет его на Ива» и как оскорблен будет он, когда узнает, что она «убежала и спряталась». Разве в ее бегстве Виктор не увидит измену и предательство?
Она сидела, подавленная этими мыслями, которые сами, самовольно налетали на нее и с которыми она не боролась, а принимала их покорно и подчинялась им.
— Ведь если я убегу, — очень тихо спросила она не Табурина, а самое себя, — то я сделаю для Виктора хуже?
— Хуже? Да, вероятно, хуже.
— Все скажут: если она убежала, то, значит, она виновата… А если виновата она, то виноват и он!.. Да?
— Да!
— Так что же мне делать? — с болью и отчаяньем подняла она глаза.
Табурин крепко подумал.
— Давайте подведем хоть маленький итог! — решил он. — Что у нас есть? Во-первых, — стал он загибать свои пальцы, — подозрение у следователя и какие-нибудь нелепые улики против вас могут быть. Значит, арест возможен. Вот это наше первое. Второе же то, что в предложении Ива есть свой смысл: Ив спрячет вас так, что никто не найдет, и, значит, от ареста можно будет скрыться. Теперь третье: если вы уедете, то это будет обвинение и для вас, и для Виктора. Можно с этим не считаться? Можно не считаться с Виктором? Об этом вы сами себя спросите, это уж дело вашей души! Вы ведь будете мучиться этим, а справитесь ли вы с такой мукой? Не знаю. Вероятно, и вы не знаете. Что еще? Ах, да! Ив! Верить ему или не верить? Я не верю, вы же, кажется, склонны верить. Оба мы, может быть, правы, и оба, может быть, ошибаемся. Значит…
Табурин опять подумал: ни одного слова не хотел сказать он, не подумав и не взвесив.
— Я вот что скажу… Думать, конечно, надо, но этого мало. Надо еще и другое!
— Что другое?
— Надо еще и прочувствовать: ехать или оставаться? Об этом надо спросить свои чувства, надо прислушаться к тончайшим ощущениям, даже к настроению. Надо понять внутренний голос и поверить ему. Я не знаю, что такое этот внутренний голос и как его надо называть, он безымянный, но я знаю, что он всегда правдив и справедлив, если его правдиво и честно спрашивают. Одним словом, надо, чтобы человек спросил человека. Вот оно как! Вы понимаете меня?
— Очень понимаю! — из глубины ответила Юлия Сергеевна. — Очень понимаю, милый Борис Михайлович!
— Ведь в человеке есть не один только разум, но есть еще чувствование и интуиция… Вдохновение? Да, и вдохновение! Есть целый мир, который сильнее разума. Слушаться разума всегда надо, но пренебрегать внутренними голосами никогда нельзя. Колоссально нельзя! Знаете, как мы сейчас сделаем? А вот как! Давайте разойдемся: я — к себе, вы — к себе. Подумали вместе вслух, а теперь постараемся почувствовать молча и порознь. А потом опять сойдемся. А? Вам не кажется, что это будет хорошо?
— Хорошо? Да, очень хорошо! Вот именно: надо все это прочувствовать! Я еще ничего не знаю, ничего еще не решила, но мне кажется, будто я… чувствую!
— Да? Это хорошо! Значит, вы — к себе, я — к себе! А если я вам буду нужен, то вы позовите меня, и я — тут! Колоссально тут!
Когда Юлия Сергеевна осталась одна, она ушла в свою комнату, села и попыталась ни о чем не думать, а только прислушиваться к себе. И видела, как в ней многое начало перемещаться. Тот страх, который охватил ее и держал, ничуть не ослабел, арест и тюрьма были по-прежнему страшны, но они уже не пугали ее так бессмысленно и безотчетно, как испугали сначала, ударив и наполнив ее одним только страхом. Сейчас в ней был не один только страх, но сильно и громко говорило в ней и другое. Это другое было сложное и спутанное, но в то же время было и ясное для нее. Она спрашивала себя: «А Виктор?» Еще час и два назад главным в ней был страх, но сейчас главным стал Виктор.
«Я его не оставлю! Я его не оставлю!» — почти вслух повторяла она. Само слово «оставить» казалось ей чудовищным: малодушие, измена и предательство. Все было отвратительным, все оскорбляло ее, все возмущало. И она, сжав зубы, молча кричала себе: «Нет! Нет! Нет!» Она не знала, хватит ли у нее сил пережить тюрьму, но знала, что пойти на измену у нее сил нет. «Это не мое! Это не я!» Может быть, она преувеличивала, говоря слово «измена», но в своем бегстве с Ивом она видела именно измену Виктору. И вместо того, чтобы думать о том, оставаться или уезжать, она вспоминала Виктора, его голос, нелепые стихи и встречи «на нашей площадке». И эти мысли-воспоминания были сильнее, чем мысли-рассуждения: они давали ей больше и вели ее увереннее.
Прошло с полчаса, прошел целый час. На дворе совсем уж стемнело, но она не зажигала лампу: в темноте чувствовалось яснее и отчетливее. Она слышала, как Елизавета Николаевна ходила по столовой, а потом подошла к ее двери. И она немного затаилась: так ей не хотелось, чтобы Елизавета Николаевна вошла! Но та только постояла, прислушалась и пошла назад. И Юлия Сергеевна опять стала думать: думать, не думая.
Наверху были глухо слышны упорные, неровные шаги: это в своей комнате шагал Табурин. И Юлия Сергеевна в темноте ласково улыбнулась: «Какой он милый!» И подумала о том, как хорошо он сделал, что не захотел дать ей совет. «Теперь, что бы я ни решила, будет не его, а мое решение! Мое! Не подсказанное!»
И только сказала это, как почувствовала, что решения ждать не надо, что оно в ней уже готово. Она ли пришла к нему, оно ли пришло к ней, но оно готово. И она, увидев его, не испугалась, не взволновалась, а только выпрямилась в кресле и заглянула в себя. «Да, да! Вот именно так! Только так!»
Она не говорила себе словами это решение, но тем более ясно оно было ей. Она всматривалась в него и, чем пристальнее всматривалась, тем тверже и непреклоннее видела его. «Как я могла так долго сомневаться? — спросила она себя. — Неужели мне сразу не было ясно?» И ей стало даже немного неприятно оттого, что она колебалась и не решалась, что она не сразу нашла ответ Иву. Охватила колени руками и смотрела в темноту так пристально, как будто что-то видела и в себе, и в ней. Времени она не замечала.
Потом она услышала, как Табурин спустился по лестнице вниз. Она, словно этого только и ждала, соскочила с кресла, быстро подошла к двери и приотворила ее.
— Борис Михайлович! — негромко позвала она. — Зайдите ко мне!
Табурин вошел.
— Вы что же это? В темноте сидите? — спросил он.
— Да, так было лучше… Но сейчас уже не надо! Зажгите лампу.
Табурин зажег и посмотрел на Юлию Сергеевну так, как будто он не посмотрел, а спросил. Она ответила ему непонятным взглядом и очень коротко сказала:
— Я хочу поговорить по телефону с Ивом. Но хочу, чтобы вы были при этом и слышали, что я скажу. Садитесь!
— Нет, уж я лучше… Я лучше постою!
Юлия Сергеевна подошла к телефону и набрала номер. Вероятно, ей ответили очень скоро, через несколько секунд, потому что она сразу заговорила. И Табурин несколько удивился ее голосу: спокойный, ровный и, как ему показалось, светлый.
— Это я, Федор Петрович!.. Да, да! Я все уже обдумала, и мне не надо ждать до завтра. Я сейчас вам скажу, что я решила. Вы слушаете? Так вот: нет, я никуда не поеду!
Вероятно, Ив что-то спросил.
— Да, окончательное. И я хочу просить вас: ничего не говорить мне больше об этом. Хорошо? Так будет лучше. Спасибо вам за все, но я не поеду и… Одним словом, я не поеду!
И положила трубку.
Глава 19
— Ваше «могу» куцее! Куцее, куцее!
Ив смотрел на Софью Андреевну и не верил, что это она. За все 20 лет их знакомства и близости он не только никогда такой не видел ее, но даже и не думал, что она может быть такой. Он сидел на диване, всматривался, вслушивался, но сам не говорил ни слова. Кажется, первый раз в жизни он не знал, что надо говорить и как надо говорить. Неопределенно чувствовал, что обычные слова и обычный тон сейчас невозможны, а какие слова возможны и какой тон нужен, он не знал. «Пусть сначала выговорится и немного остынет!» — соображал он и сидел молча, но был настороже, готовый ко всему, даже к необыкновенному. Чувствовал, что сегодня может быть даже необыкновенное.
— Ваше «могу» куцее! Куцее! — продолжала выкрикивать Софья Андреевна. — А вы — банкрот! Неужели вы не видите, что вы — полный банкрот? После того, как она сказала вам «Нет!» — вы потеряли все. Вы потеряли ваше «могу»! Что же у вас осталось? Ничего у вас нет, ни гроша за душой, ни гроша в душе! Вы — нуль! Пустое место! На что вы теперь годны? Ни на что! Вы даже себе ни на что не годны теперь!
Она разъяренно выкрикивала слова, срывалась с голоса и не могла ни сидеть, ни стоять: то вскакивала с кресла, то падала в него, то опять вскакивала. И, даже сидя, она все время как бы срывалась, как бы наскакивала на Ива, как бы бросалась на него. Всю ее дергало: ее руки, ноги, глаза, шею. Выкрикнув слово, она вдруг обрывала его, как будто спазма сдавливала ей горло. Но через секунду опять набрасывалась, свирепея и задыхаясь.
— Вы пали! И кто вас столкнул? Вы понимаете, кто вас столкнул? Самая простая женщина, слабая и неспособная ни на что! Ее можно сковырнуть пальцем, а она свалила вас! Вас, Федора Петровича Ива! Таких, как она, 12 на дюжину, а вы ведь единственный, вы необыкновенный, вы уникум! — зло расхохоталась она. — У вас была только одна вера, в ваше «могу», а теперь… Во что вы теперь станете верить? Не во что? А я вам скажу: поверьте в Юлию Сергеевну! Поверьте в Елизавету Николаевну, в Мишу, в шофера такси, в вашего парикмахера, в каждого прохожего! Вы не понимаете? Поверьте в любого человека, у которого в душе вместо вашего «могу» крепко сидит «не могу»!.. Разве вы не видите, что «не могу» сильнее, чем ваше «могу»!.. Уж если человек не может, то он… не может! Вы говорите — «Могу!», а кто-то другой велит: «Не смей!» Кто велит? Не знаю! Мне страшно знать!
Ив молчал и всматривался. Его лицо было неподвижно, и ничего не было в этом лице: только настороженность. Он сидел спокойно, в своей обычной позе, но в нем было большое напряжение, как в боксере, который ждет удара и каждую секунду готов встретить его. Он пристально и цепко следил за Софьей Андреевной, как будто и вправду ждал, что она вот-вот вскочит и набросится на него.
— Человеку-могу принадлежит будущее! Человек-могу победит всех и всех возьмет за горло! — в злом неистовстве издевалась Софья Андреевна. — И я в это уже начала чуть-чуть верить! А вы сами верите? — она расхохоталась. — Он очень опасен и страшен? У-у, какой злой бука! А вот Юлия Сергеевна дунула на него, и он — пфук! Нет его! Так в чем же сила? В чем настоящая сила, спрашиваю я вас? — в несдержанном порыве выкрикнула Софья Андреевна. — Настоящая! Настоящая! Вы теперь видите ее? Неужели даже и теперь вы ее не видите?
Она вскочила с кресла и быстро прошлась, почти пробежала раза 3–4 по комнате. Остановилась перед Ивом в угрожающей позе и глянула на него сверху вниз.
— Вы ничего не смогли сделать! — все еще вне себя дергалась и выкрикивала она. — Вы не могли справиться даже с Юлией Сергеевной! Вы, великое «могу»!.. Ах, как все было подготовлено! Как умно и блестяще я все подготовила! Вы когда-то восхищались тем, как я провела дело со шведским железом!.. А это ваше дело я провела лучше: тоньше, находчивее, дальновиднее! Ведь каждая мелочь была предусмотрена, все было учтено! Георгий Васильевич убит, Виктор под судом, и ему не выкарабкаться, а ей самой грозит тюрьма за соучастие… Под нею не осталось ни одной точки опоры, даже признака точки опоры не осталось! Беспомощна, совсем беспомощна!.. А вы приходите и спасаете ее! Вы помните, что я вам говорила? Все помните? Вы увозите ее, но не даете ей успокоиться и все время пугаете: вот-вот ее выследят! Вот ее почти уже выследили! А вы опять спасаете, опять увозите! Да, ведь вы же в ее глазах должны были стать героем, рыцарем, преданным другом! Заботливый, нежный, полувлюбленный… Ух, как блестяще можно было все разыграть! Да она сама не заметила бы, как потянулась бы к вам и… Может быть, даже влюбилась в вас! Вы хотели, чтобы она сама пришла к вам? Пришла бы! Сама! Не только покорная, но и покоренная! Ведь она каждый миг чувствовала бы, что и она, и ее жизнь связана с вами, только с вами! Понимаете вы это? Или вы ничего не понимаете? Ведь она всю себя потеряла бы и пришла к вам! Если не из любви, то из благодарности, а пришла бы!.. Беспрекословно, даже с радостью! А вы… Вы ничего не сумели! Ничего не смогли! «Могу»? Пустопорожнее это ваше «могу»! И я… Мне хочется плюнуть на него!
Ив видел, как сильно все натянулось в ней и как страсть, похожая на безумие, овладела ею. Голос срывался, пальцы тряслись, глаза горели. Но он видел также, что она уже слабеет, обессиленная своим исступлением. И только какой-то кнут все еще взбадривал ее и гнал дальше.
— Вы, кажется, рады моей неудаче? — наконец выговорил он.
— Рада? Нет, больше, неизмеримо больше! Я в восторге!
— Чему же вы рады?
— А вот тому, что ваше «могу» — пуф! Вы говорите мне, что оно — великая сила, которая пришла, чтобы покорить мир! Начало новой эры, эры «могу»! И я верила! Изо всех сил не хотела верить, оно было мне отвратно, ваше «могу», я ненавидела его, но я в него верила… Вы меня подавляли, и я поддавалась! Не могла не поддаваться!.. Дура! Дура! Ведь теперь я вижу, что ваше «могу» — пузырь на болоте: вонючий, но не ядовитый! Дунуть и — нет его! Оно — ваш миф, оно — ложь! Оно куцее! По его дороге никуда не пойдешь: два шага, а дальше — стоп! И не потому стоп, что кто-то не пускает дальше, а потому, что дальше идти некуда. Воробья сдавили, шведское железо купили, неугодного кандидата в мэры провалили, а дальше — некуда! В два шага вся дорога пройдена, а за нею — запрет! Черта, предел, граница!
— Граница? — презрительно усмехнулся Ив. — В чем она? Где?
— Вы ее не знаете! Вы ее еще не знаете! Вы так ушли в свое «могу», что даже границы не видите! Вы, может быть, умрете, а ее так и не увидите… А вот я… — у нее слегка сдавило горло, — а вот я уже вижу!.. Знаю! — почти с воплем вырвалось у нее. — Есть черта, через которую переступить нельзя! Она — предел, и тот, кто переступает через нее, гибнет… Я этого не знала, всю жизнь не знала, всю жизнь была уверена, что нет ничего, что бы… что бы — «Не смей!» А оно накоплялось во мне… С каждым моим подлым шагом накоплялось, и вот… накопилось! Оно… Оно… Оно уже — через край! — в бессилии и в отчаянии выкрикнула она.
— Зачем вы вспоминаете то, что ушло? — пренебрежительно усмехнулся Ив. — Оно уже пережито и ушло.
— Ложь! Ничего не бывает пережито! Прожито — да, но пережито — никогда! Все остается там, внутри! — показала она на грудь. — Оно лежит там и молчит, но не умирает. А когда наступает его минута, оно поднимает голову и говорит: «Я тут!»
— Вам доставляет удовольствие бередить рану?
— Удовольствие? Как вы глупы! Вы на редкость глупы, вы ничего не понимаете и ничего не умеете видеть! Вы ведь тоже куцый! Знаете ли вы, что вы куцый!
— Вы стали очень строги ко мне! — скривил губы Ив.
— Ваше «могу» даже не ложь! — охваченная своим неистовством, не могла остановиться Софья Андреевна. — Оно даже не ложь, оно — пустышка! Орех-пустышка! Твердый, крепкий и… пустой! А я думала, что в нем есть ядро, и думала, что я тоже могу! Могу? Нет, не могу! Не могу! Не могу!
— Да, я вижу, что не можете!
Фраза была простая, и Ив сказал ее просто, но Софья Андреевна не вынесла ее.
— Что вы видите? Что вы видите? — хрипло выкрикнула она и рванулась было с места, но сейчас же почувствовала, сил у нее почти нет, и даже рвануться она не может.
— Вы сейчас сказали, — на что-то намекая, но вместе с тем и что-то скрывая, сдержанно сказал Ив, — что вы перестали верить в «могу». Почему? Неужели только потому, что Юлия Сергеевна отклонила мой… виноват, ваш план? Или, — хитро добавил он, — у вас есть и другая причина не верить в «могу»?
— Не смейте! — дико и несдержанно вскочила с места Софья Андреевна.
Иву показалось, что она сейчас набросится на него. Он чуть вздрогнул и даже приготовил руку, чтобы оттолкнуть. Но Софья Андреевна, выкрикнув — «Не смейте!», не выдержала перенапряжения. Она бессильно пошатнулась и схватилась за спинку кресла, словно боялась упасть. Потом слабо опустилась, закрыв глаза и прерывисто дыша рывками, похожими на всхлипывания.
— Что с вами? — слегка приподнялся Ив. — Может быть, вам надо дать воды? Или рюмку коньяку?
Софья Андреевна не отвечала. Опустила глаза, опустила голову и изнеможенно оперлась: сидеть без опоры она уже не могла. Губы слабо передергивались, и по лицу пробегали тени.
— Мне кажется, — с умышленным спокойствием сказал Ив, — что вы напрасно приняли так близко к сердцу мою неудачу. Что вас так потрясло? Неудача есть неудача и не более того. Вы же приняли ее, как какую-то трагедию. Почему? Или, быть может, — хитро и ядовито прищурился Ив, — вы поставили в эту игру слишком высокую, непосильную ставку, и проигрыш вас разоряет? В таком случае будет лучше, если вы скажете мне все!
— Ах, вы опять об этом! — глухо через силу отозвалась Софья Андреевна. — Вам во что бы то ни стало надо, чтобы я сказала вам то, чего вы не знаете?.. Я… Я ничего не скажу! — сквозь зубы закончила она.
— Напрасно. Но я не настаиваю. Очень может быть, что вы правы, и будет лучше, если я ничего не буду знать. Но по старой дружбе считаю нужным предупредить вас: возьмите себя в руки и не позволяйте нервам своевольничать. Вы стоите на опасной дороге, и по ней вы можете прийти туда, куда вам приходить не следует.
— К чему же я могу прийти?
— М-м-м… К неожиданности!
— А разве вы не видите, что к неожиданности пришли вы, а не я!..
— К какой же?
— Вы пришли к «нет» Юлии Сергеевны! В Юлии Сергеевне нашлась неожиданная сила, которой ни вы, ни я не знали!.. Вы не боитесь, что в каждом человеке есть сила, которой вы не знаете?
— И в вас тоже?
Глаза Софьи Андреевны стали строгими и грустными.
— Во мне тоже есть сила, — не глядя на Ива, ответила она, — которой я никогда раньше в себе не знала. Но я заранее боюсь ее.
— Не прикажете ли и мне ее бояться? — насмешливо буркнул Ив.
— Вам? — очень значительно посмотрела на него и переспросила Софья Андреевна. — Да, и вам тоже надо бояться ее.
Она устало закрыла глаза, и ее тело, как мягкий мешок, опустилось в кресле. Несколько минут оба молчали. Ив с прежним напряжением следил за нею и хватал быстрые мысли, которые налетали на него. «Опасна она или не опасна?»
— Вы знаете, — шевельнулась Софья Андреевна, не поднимая головы и не открывая глаз, — я вчера была у нотариуса.
— Что вам было нужно у него?
— Я составляла завещание.
— Вот как!
— Вы, конечно, этого не ожидали? Да, я составляла завещание. В пользу Миши.
Ив нехорошо ухмыльнулся.
— Ах, в пользу Миши!..
Софья Андреевна вспылила.
— Вы подлец! Я знаю, что вы сейчас подумали, но… но… Да, в пользу Миши!
— Что это значит? Можно узнать?
— Это значит, что я составила завещание в пользу своего племянника. А больше это ничего не значит!
— Вы находите, что визит к нотариусу уже своевременен? Пора?
— Не ваше дело! — грубо отрезала Софья Андреевна.
— Конечно! — не стал спорить Ив.
И, отведя от нее глаза, он опять спросил себя: «Опасна она или не опасна?»
— А что же будет дальше? — подняв голову, вздрогнула Софья Андреевна. — Наше дело мы проиграли, но… Что же дальше?
— А вы хотите, чтобы было какое-то «дальше»?
— Я очень не хочу, чтобы оно было, но оно будет. Будет! «Дальше» будет! Кончиться ничем наше дело не может.
— Что же может быть еще?
— Расплата, мой дорогой Федор Петрович! Расплата! Мы проиграли, и теперь нам надо платить. А есть у нас, чем платить?
— Я вас не понимаю! — попробовал притвориться Ив. — За что же я должен платить? В денежном смысле я был должен только вам, но с вами я расплатился честно. А во всяком другом смысле я никому ничего не должен. Понимаете? — твердо, не допуская возражений, продиктовал он. — Никому и ничего!
— Даже мне? — возмутилась Софья Андреевна.
Ив зло хлопнул кулаком по подлокотнику кресла.
— Довольно! — властно приказал он. — Если у вас есть, что сказать, говорите! Меня вы не испугаете даже тем, о чем вы молчите, и даже тем, что молчите. Почему я могу быть должен «даже» вам? Что значит ваше «даже»? Я никому и ничего не должен, а тем более — вам. Слышите? «Тем более», а не «даже»!..
— Вы в этом уверены? — насмешливо и вызывающе прищурила глаза Софья Андреевна.
— Почему вы так смотрите на меня? — крикнул на нее Ив. — Не смейте так смотреть!
— Вы никому и ничего не должны? — непонятным тоном, словно подбираясь к чему-то, словно готовясь, с угрозой спросила она. — Даже мне? Даже… Юлии Сергеевне?
— К черту! — откровенно не выдержал Ив. — Что вы дразните меня? Раздразнить хотите? Не удастся! Разве вы не знаете, что от меня все отскочит! Что вам нужно?
— Не знаю!
— Вы говорите так, словно обвиняете меня в чем-то. В чем вы можете обвинить меня?
— Нет, я, кажется, вас не обвиняю. За все минувшие 20 лет мы с вами наделали много: подлостей, зла, преступлений и… и грехов! Но вас я не обвиняю. Во всем, что сделала я, виновата одна только я. Вы никогда и ни к чему меня не принуждали, ничего не заставляли, а только предлагали. Но вы всегда были около меня! — вздрогнула она. — И этого было достаточно, чтобы… чтобы я легко и просто шла на зло и совершала преступления. Если бы вы… О, как я вас ненавижу! — злобно выкрикнула она.
Ив нахмурился в насмешливой гримасе.
— Я всегда это знал: вы меня ненавидите. Не потому ли вы никогда не уходили, а целых 20 лет держались около меня?
— Потому что ненавидела? Да, может быть, от этого.
— А я, представьте себе, никогда вас не ненавидел и сейчас тоже не ненавижу!
— Да? Это меня не удивляет. Вы ведь ни на какое чувство не способны. Даже на ненависть!
— Может быть, я не умею чувствовать, но зато я умею понимать, рассуждать, видеть и предвидеть. С меня этого достаточно. И вот сейчас я вижу: вы у опасной черты. Возьмите себя в руки.
— Зачем?
— Чтобы спастись. Не меньше: чтобы спастись.
— А вы уверены в том, что я хочу спастись? — дико посмотрела Софья Андреевна.
— Что-о?
— Когда вы вчера вечером сказали мне, что Юлия Сергеевна ответила вам — «Нет!», я еще не знала… Я думала, что я буду цепляться и дальше, изо всех сил буду цепляться. Но я не спала ночь, и теперь… теперь… Не знаю! Ничего не знаю!
— Вы потеряли себя. Вы, кажется, надорвались. Но из-за этого не надо приходить в отчаянье. Посоветуйтесь с хорошим врачом, поезжайте на море или в горы и постарайтесь не пить. Уверяю вас, что через месяц вы станете прежней.
— Прежней я никогда уж не стану.
— Так что же? Гибнуть? Неужели вы дошли уже до того, что хотите погибнуть?
— Хочу? Да, хочу! Смогу? Не знаю!..
— Но вы с ума сошли! И не в иносказательном смысле, а в самом буквальном, в клиническом! Вам надо опомниться и поскорее начать лечиться!..
— В сумасшедшем доме? Нет, увольте!
— У вас всегда была очень нездоровая эротика. А это вещь опасная: это верный путь к паранойе.
— Тем лучше! Значит, если я еще что-нибудь сделаю, то не буду ответственна. Разве сумасшедшие отвечают за то, что они делают?
— А вы… Вы собираетесь еще «что-нибудь» сделать? — спросил Ив, изо всех сил вцепляясь в нее глазами. «Опасна она или не опасна?» — опять спросил он себя.
Софья Андреевна посмотрела презрительно и высокомерно. Она чувствовала, что сейчас она сильнее Ива и что он ее боится. Злая радость шевельнулась в ней.
— Сделаю ли я еще что-нибудь? — переспросила она. — Не знаю!.. Но за завтрашний день я не ручаюсь. А если вы хотите знать правду, то я скажу… Я не знаю, сделаю ли я еще «что-нибудь», но меня так и подмывает на одну… на одну неожиданность!
— На какую? Можете сказать?
— Да, могу! Даже хочу! Я вас так ненавижу, что скажу!.. Мне хочется… Или не хочется? Нет, кажется, хочется… Сказать? А? Сказать, чего мне хочется? Прямо без пряток!
— Говорите или нет… Как хотите!
— Я вижу, что вам не терпится узнать… А мне не терпится сказать!.. Да, это будет большая неожиданность!
Она сделала движение, как будто пододвинулась к нему поближе, и дрожащими глазами посмотрела на него.
— Мне этого уже давно хочется, уже месяц, как хочется, но я не позволяла себе хотеть. А теперь я вижу, что я потеряла все, и терять мне больше нечего! Чего я хочу? Я скажу вам… Я хочу пойти к следователю и рассказать ему все, чего он не знает, а я знаю! Все, чего он не знает, а я знаю! Ведь это будет самая большая неожиданность, не правда ли?
Ив сумел сдержать себя. Даже пальцы не дрогнули. И он ответил веско и спокойно.
— Это будет не самая большая неожиданность, а самая большая глупость. Привязать себе камень на шею и — в воду! Но почему, — вдруг вспыхнул и рассердился он, — почему у вас сейчас такой победоносный вид, как будто вы победили меня?
— Вы боитесь меня?
— А что вы можете мне сделать? Что вы можете сказать следователю про меня? Я ничего не знал и не знаю, и ни в чем не участвовал, вы мне ничего не говорили и… Топитесь сами, если хотите! — презрительно фыркнул он.
— Вы ничего не знали и не знаете? Вы ни в чем не участвовали? — глянула на него Софья Андреевна так, что он отвел глаза. — Нет, я одна не утоплюсь! С вами? О, с вами!.. Утопиться, чтобы утопить вас?… О!
— Вы? Утопить меня?
— А разве я не могу солгать следователю? Разве я не могу сказать ему, что от первого до последнего шага главой всему были вы, что все было придумано вами, а я была только нанятым лицом? Вы, конечно, будете все отрицать, но… но… Как вы думаете, кому поверят в суде? «Она, скажут себе судьи, не жалеет себя и, значит, говорит правду, а он защищает себя, изворачивается и, значит, лжет!» Кому же поверят судьи?
— Сума… сумасшедшая! — еле выговорил Ив.
— Да, да! Да, да! Сумасшедшая! Разве вы не видите, что со мной? Ведь я же не выдержала… «Могу»? Нет, не могу!
Ив вскочил с места и сильно дернул ее за руку.
— Что за истерика! — властно крикнул он. — Сейчас же перестаньте!
Софья Андреевна не вырвала руку, а только выкручивала ее.
— Не могу! Да, не могу! Если бы вы знали, как я вас ненавижу! И ваше «могу» ненавижу! Все ненавижу! Я… Я…
Она захлебнулась в горловой спазме. Ив стоял перед нею и не знал: что ему надо сейчас делать? Дать ей воды? Крикнуть на нее? Может быть, даже ударить? Мелькнула было внезапная мысль о револьвере в ящике стола, но он сразу же остановил себя.
Софья Андреевна вдруг вскочила с места и, не говоря ни слова, бросилась к двери. Ив тут же догнал ее и, не успев подумать, надо или не надо останавливать, сильно схватил за руку. Но она извернулась и вырвалась. Толкнула дверь и выбежала на улицу.
Глава 20
Когда на другой день Софья Андреевна вышла к утреннему чаю, Миша посмотрел на нее, но посмотрел так, что она приостановилась, словно запнулась.
— Чего это ты? Чего это ты так смотришь? — с неприязненным подозрением спросила она.
— Какая ты… Что с тобой? — даже с испугом спросил Миша.
— Ничего… А что? Какая я?
Миша промолчал. Он невольно продолжал смотреть на нее, хотя и понимал, что смотреть и не надо, и нельзя. Что-то тянуло его к ее лицу, как будто в этом лице было то, что он должен был увидеть, но боялся увидеть. «Какая она сейчас… Какая…» — шептал он про себя.
За минувшую ночь Софья Андреевна сразу постарела. Щеки одрябли и обвисли, углы рта опустились, кожа на лице смялась в пожелтевшие морщинистые складки, а глаза стали мутные. Искривленные брови вздрагивали нервным подергиванием, и пустой взгляд был тяжелым. Ей, вероятно, было трудно дышать, и поэтому рот был полуоткрыт. Лицо казалось строгим, но когда Миша всматривался, то вместо строгости видел боль и муку. Воспаленная тень пробегала по этому лицу, и оно на секунду вдруг искажалось в мгновенной гримасе.
И Миша, всматриваясь, боялся, что он, может быть, увидит такое, чего нельзя видеть. И тот страх перед каждым новым днем, который не отпускал его, сегодня был особенно острым и пугающим. Предчувствие тяжело лежало на сердце.
Ненужно пили чай, словно по обязанности. Что-то ели и сумрачно молчали. И Миша старался вести себя особенно тихо: ни кашлянуть, ни двинуть стулом, ни звякнуть ложечкой.
Вдруг Софья Андреевна, словно что-то вспомнив, вскочила с места и быстро, чуть ли не бегом, прошла в соседнюю комнату. И Миша услышал, как она нервными рывками набрала номер телефона. И невольно прислушался. Вероятно, ей не отвечали, и она ждала. Ждала непонятно долго: было несомненно, что там, куда она звонила, никого нет и никто к телефону не подходит. Но она все ждала, бессмысленно и напрасно. А потом Миша услышал, как она положила, почти бросила трубку на рычажок. И тотчас же вернулась в столовую, озабоченно что-то обдумывая и соображая.
— Его нет дома… — себе, но вслух сказала она.
— Кого? — не понял Миша.
— Ива… Он мне нужен!
Села за стол, но есть не стала: толчком отодвинула недоеденную тарелку и недопитую чашку. Потом посмотрела на Мишу.
— Почему ты, когда увидел меня сегодня, спросил, что со мною? Разве… разве есть что-нибудь? Разве ты что-нибудь увидел?
— Ты… У тебя сегодня какое-то странное лицо… Усталое! — нашел слово Миша.
— Усталое? — с горечью переспросила она. — Нет, я не устала! Я…
И, оборвав, замолчала. Потом над чем-то задумалась и подняла голову.
— Миша, ты… Я прошу тебя!.. Уйди сегодня!
— Как уйти? Куда?
— Куда хочешь, все равно… Я не хочу, чтобы сегодня кто-нибудь был со мною. Понимаешь? Я хочу быть одна…
Миша посмотрел на нее и нерешительно спросил:
— А надолго?
— Да, надолго… До вечера! До ночи!
— Хорошо… Я пойду к Борису Михайловичу… Можно?
— Все равно!..
Когда Миша ушел и она осталась одна, она сперва почувствовала облегчение, как будто Миша действительно чем-то мешал, чем-то связывал и к чему-то принуждал. Но это чувство облегчения скоро прошло, и ее опять охватило напряжение. Она стала ходить по комнате и незаметно для себя ходила все быстрее и быстрее, нервно вскидывая ноги и даже спотыкаясь. Потом начала метаться. Вбегала в соседнюю комнату, внезапно останавливалась там и выбегала обратно. Потом вспомнила и сообразила: подскочила к телефону и набрала номер. Но ей опять никто не ответил. В злой досаде она швырнула трубку, но опомнилась и, стараясь держать себя в руках, набрала другой номер.
— Контора мистера Ива! — услышала она знакомый голос одного из служащих.
— У телефона Пинар… Попросите мистера Ива.
— Его еще нет в конторе… Возможно, что он дома.
— Я звонила туда, но его и там нет… Когда он придет, скажите ему, чтобы он сейчас же позвонил мне. Сейчас же! Я все время буду дома… Скажите, что очень нужное!
Положила трубку, откинулась на спинку дивана и задумалась, сдвинув брови. Почему Ива нет ни дома, ни в конторе? В этом, конечно, не было ничего удивительного, потому что Ив очень часто ездил по разным делам и почти никогда не бывал дома. Но неясное и тревожное подозрение зашевелилось в Софье Андреевне, и ее глаза стали тревожно бегать. Но очень скоро вялая слабость начала овладевать ею, и эта слабость была ей даже приятна. Она плохо спала ночь, почти совсем не спала, только забывалась то на пять, то на десять минут, а потом долго лежала с открытыми глазами, глядя в темноту. И сейчас она почувствовала, что хочет спать, очень хочет, нестерпимо хочет. И, даже не поднимая ног с пола, в неудобной позе, боком, прилегла на диване. И действительно сразу же заснула так крепко, что не чувствовала ни неудобной позы, ни того смятения, которое было в ней. Все ушло в тьму сна.
Но проспала недолго, всего пять-шесть минут. И вдруг, вздрогнув всем телом, внезапно проснулась, вытянулась и попробовала снова заснуть. Но почувствовала, что сон исчез, и она ни за что уж не заснет. Приподнялась, встала с дивана и опять начала ходить по комнате. Ходила долго, не замечая времени. Думала о многом, думала и об Иве. «Неужели он еще не пришел в контору?» Она спрашивала себя, но понимала, что ждет его совсем не для того, чтобы сказать ему что-нибудь нужное, а только для того, чтобы удостовериться: здесь ли он? Ей неясно казалось, что после вчерашнего разговора многое может неожиданно измениться.
Был уже третий час, когда позвонил телефон. Она быстро, точно боясь опоздать, схватила трубку.
— Алло!
— Миссис Пинар?
— Да, я…
Она узнала голос: это был управляющий конторой, доверенное лицо Ива, старый Паркинс. «А где же Ив?» — быстро подумала Софья Андреевна и собрала силы, чтобы казаться спокойной и говорить спокойно.
— Я слушаю…
— Вы просили, чтобы мистер Ив позвонил вам?
— Да…
— Его нет и не будет. С полчаса назад он вызвал меня к телефону и сказал, что у него нет времени заехать в контору. Он по очень важному делу должен спешно уехать.
— Уехать? Куда?
— Он мне этого не сказал, и я не счел возможным спрашивать его об этом. Я только спросил, надолго ли он уезжает, но он ответил, что покамест и сам в точности не знает. Распорядился, чтобы дела шли по общему порядку и чтобы я ждал дальнейших указаний. А больше — ничего.
— Но вы сказали ему, что я прошу позвонить мне?
— Как же, сказал! И он ответил, что когда это будет нужно, он вам напишет.
— А свой адрес он вам дал?
— Нет… Я спросил его, но он ответил, что адрес сообщит позже. Вы простите меня, миссис Пинар, но я несколько сбит с толку и не знаю, как мне быть… Вы не можете разъяснить мне что-нибудь?
— Нет, я тоже ничего не знаю… А если узнаю, то, конечно, сообщу вам. До свиданья, мистер Паркинс!
— До свиданья, миссис Пинар!
Софья Андреевна отошла от телефона. «Уехал… Уехал! — несколько раз повторила она, сдвинув брови. — Сбежал!» И это слово показалось ей унизительным: сбежавший Ив представился маленьким и ничтожным, почти раздавленным. «А почему он сбежал? — спросила она себя и тотчас же догадалась. — Это он испугался того, чем я ему вчера пригрозила: пойду к следователю и все расскажу! Утоплю себя, но утоплю и вас!» Смутно сознавала, что ей надо обдумать эту новость, что-то понять и к чему-то приготовиться, но ни думать, ни приготовиться не могла: не было сил. В голове бессвязно шевелились только ненужные мысли: «Ведь у него все уже было готово для бегства с Юлией Сергеевной… Вот он и воспользовался приготовленным… Сейчас ему было легко бежать…»
Противная вялость стала обволакивать ее, и внутри было пусто. «Ив сбежал? Ах, не все ли равно?» Ей казалось все безразличным: и сам Ив, и его бегство. Но это было не притупленное безразличие, это было подавление менее важного более волнующим и требовательным. Она не отдавала себе отчета в том, что именно сейчас стоит впереди всего, что более важно, чем бегство Ива, но не отдавала отчета только потому, что была не в силах назвать это самое важное словами. А внутри себя с несомненной ясностью знала, что более важное, волнующее и наполняющее ее есть.
И вдруг ей стало жалко себя. Она увидела, что сейчас, когда Ив исчез, она стала одинока. «Никого! Никого! Миша?» Но при мысли о Мише ей стало больно, и она насильно отогнала и мысль о нем, и его образ, и даже его имя. Забралась с ногами на диван, смотрела перед собой и не видела того, на что смотрит.
И со страхом прислушивалась: что-то сильное и повелительное овладевает ею, подчиняет, приказывает и ведет. И оно так властно, что не подчиниться ему нельзя: можно только склониться перед ним.
Миша вернулся в одиннадцатом часу. Вошел тихо, как будто боялся побеспокоить Софью Андреевну. Остановился в дверях и всмотрелся в темноту комнаты: здесь ли она? Она его услышала.
— Это ты?
— Да…
Ей сначала показалось, будто она рада тому, что он уже вернулся и она не будет одна. Но тут же поняла, что быть вдвоем ей не под силу: не под силу говорить, слушать и, главное, не под силу перестать думать о том, что само приходит и заставляет думать о себе.
— Ты, конечно, хочешь есть… — заставила она себя сообразить. — Пойди и возьми чего-нибудь… А я не могу! Поищи! Что хочешь…
— Нет, я сыт…
Она хотела спросить — «Где ты был?», но сообразила, что надо будет выслушать ответ и потом опять сказать что-нибудь, а это ей было трудно. Она закрыла глаза, чтобы не слышать и не видеть.
— Иди к себе! — слабо попросила она, не открывая глаз. — И сиди там, у себя… Мне надо быть одной, я… Я сейчас не могу говорить!
Миша послушно вышел. «Что с нею? Что это с нею?» — с бьющимся сердцем спрашивал он себя. Вошел в свою комнату. Очень тихо и осторожно, боясь стукнуть, закрыл за собою дверь и остановился в растерянном недоумении. Что ему сейчас делать? Что можно и что нужно сейчас делать? Оставаться одному и ждать? Чего ждать?
Все так же осторожно, почти бесшумно ступая, дошел до кресла и сел. Не думал ни о чем, но чувствовал странное и странно: как будто в его комнате есть что-то, невидимое и неощутимое, присутствие чего постигается непонятным образом, но постигается так же несомненно, как свет — глазом, а боль — нервом. Боялся пошевелиться: то ли, чтобы не побеспокоить Софью Андреевну, то ли оттого, что какой-то предостерегающий инстинкт не позволял ему даже шорохом обнаруживать себя. Перед кем обнаруживать? Ведь в комнате никого нет. Но хотелось сжаться, спрятаться, стать невидимым и неслышным.
Прошел час, потом другой.
Вдруг он услышал, как Софья Андреевна быстро, бегом пробежала через комнату. Он приподнял голову и замер, затаив дыхание. Потом услышал, как она с маху отворила входную дверь. Он вскочил с места, к чему-то готовый. На секунду приостановился и, сам не зная зачем, тотчас же выбежал из комнаты. Дверь из гостиной на улицу была настежь распахнута, а за нею была ночь. Он выбежал не улицу и огляделся. Глянул направо, потом налево и увидел: по пустынной, темной улице, не по тротуару, а по мостовой, стремглав бежит Софья Андреевна. Она была уже далеко, и на улице было темно, но Миша, как это бывает в минуты особого напряжения, и глазами, и вспыхнувшим воображением увидел: она бежит, полусогнувшись и подавшись вперед, с перекошенным лицом и с обезумевшими глазами. Он слышал ее хриплое, запыхавшееся дыхание, видел ее растрепавшиеся волосы, видел ужас, охвативший ее и видел все, чего нельзя было увидеть в темноте. Она металась скачками то в одну сторону, то в другую, словно искала стену, щель или яму, где можно забиться и спрятаться. И она не бежала куда-то, а убегала от чего-то, спасаясь в беспамятстве.
И в том, что видел Миша, и в том, чего он не видел, было страшное, до холода страшное.
Он, не понимая, что он делает, бросился за нею и тоже побежал: не то для того, чтобы догнать ее, не то для того, чтобы самому убежать от нее. Но она уже свернула за угол, и ее не было видно. Миша остановился, тяжело, прерывисто и конвульсивно дыша. Постоял несколько минут и побежал назад, не отдавая себе отчета, почему он бежит, а не идет. Несколько раз на бегу останавливался и прислушивался, но никаких шагов позади не было слышно. Было тихо, и эта тишина тоже казалась страшной и зловещей.
Добежав до дома, бросился в ярко освещенный прямоугольник распахнутой двери, но испугался пустоты в комнате и тотчас же выскочил обратно на улицу. Остановился на ступеньках и стал ждать. Прислушивался: где Софья Андреевна? Возвращается ли она? Но она не возвращалась. Озноб стал трясти его.
На улице было почти темно. Уличные деревья прятали свет фонарей, и еще неполная луна прозрачно светила сверху. Неровные облака набегали на нее: то спрячут, то откроют.
И вдруг Миша, холодея, вспомнил, как месяц назад, когда была вот такая же луна и когда такие же облака набегали на нее, Софья Андреевна неожиданно и непонятно испугалась: приказала задернуть занавеску и в страхе отошла от окна. Почему он это вспомнил? Что значила в тот прошлый раз и что значила сейчас неполная луна и набегающие на нее облака?
Глава 21
— Так ты говоришь, — убежала? Потеряв голову? Чуть ли не в панике?
— Да… И мне стало страшно!.. Я… Я…
Табурин так напрягся, слушая Мишу, что даже приостановил дыхание: боялся пропустить хоть одно Мишино слово и в то же время боялся потерять хоть одну из своих мыслей. А мысли беспорядочными вихрями налетали на него. Он жадно и цепко вглядывался в Мишины глаза, словно хотел схватить в них даже то, чего не было в словах, и все пытался что-то спросить, но ничего не спрашивал. Ему казалось, что он видит уже многое, но изо всех сил хотел увидеть больше, яснее, увереннее и — до конца. Все увидеть!
— А когда же она вернулась? Скоро?
— Кажется, через час… Или через полчаса? У меня все спуталось, я не знаю…
— А когда она вернулась, то… что? Как она вошла? Какая вошла? Что сказала?
— Я услышал, что отворилась дверь, и вышел навстречу, но она замахала на меня руками: «Уйди! Уйди!» Я хотел спросить ее, но она опять закричала: «Уйди!» Как-то очень страшно закричала, не своим голосом… И я ушел!
— А она?
— Не знаю! Кажется, она… Я не плотно закрыл дверь и прислушивался. Она прошла в столовую, и я услышал, как там звякнула бутылка и рюмка… И я понял: она пьет! Мне сделалось еще страшнее, и я вышел в гостиную и оттуда незаметно заглянул в столовую. Она стояла у буфета и пила. Я сразу увидел: пьет не из рюмки, а из стакана… Запрокинула голову и пьет, как будто это вода! Потом налила второй стакан, но стала пить медленнее: выпьет несколько глотков и остановится. А потом опять пьет… Налила даже третий стакан, но мне стало так страшно, что я убежал… Ушел к себе… А потом она тоже ушла в свою комнату и заперлась. Я слышал, как щелкнул замок.
Табурин ожесточенно потер ладонью затылок, как будто хотел поскрести мозги.
— А сегодня? Утром?
— Она вышла поздно, часов в двенадцать. И… И она, кажется, не умывалась и не причесывалась. Мне стало даже больно, когда я увидел ее! И смотрит так, как будто ищет и боится. Чего она боится?
— Чего? Себя!
— И на меня она смотрит тоже так, как будто чего-то на мне ищет…
— А потом?
— А потом сказала… Хрипло сказала!
— Что?
— Чтобы я опять ушел из дома… Как вчера, на целый день!
— Та-ак!
Табурин вскочил с места и прошелся по комнате. Он был весь собранный, словно готовый к удару или к прыжку. И что-то неслышно бормотал про себя. Потом сразу остановился и с размаху упал в кресло.
— Л-ладно! Значит, мне теперь надо думать! Изо всех сил, колоссально думать! Миллион вольт напряжения! Потому что — нельзя же! Ведь видно, что она уже до точки дошла!
— До какой точки?
— До последней! Грандиозно до последней! Все уж оборвалось в ней, все лопнуло! И справиться она уже ни с чем не может: сил нет! Одно осталось — бежать! Вот она и побежала. А бежать-то ей некуда, от себя не убежишь!.. Ты чувствуешь, как горячо стало? Колоссально горячо, гигантски горячо, до предела и даже на сто тысяч градусов выше предела! Ты чувствуешь это, Миша, чувствуешь? А железо надо ковать, пока оно горячее, тогда из него все можно выковать! А если дашь ему остынуть, то ничего из твердого не выкуешь! И, значит, время терять мне нельзя, а надо схватить молот и — бац! А как этот самый «бац» сделать, я еще не знаю!.. Знаю только, что надо бахнуть… Изо всей силы! P-раз и — готово! чтоб опомниться не успела!
Он вопросительно посмотрел на Мишу и с минуту подумал.
— Неузнаваемая стала? Еще бы! И уж если среди ночи сорвалась и невесть куда без памяти побежала, значит… значит — крах! А ты знаешь, Миша, каким человек бывает, когда видит, что ему крах пришел? Ничего он тогда не понимает, все силы теряет, и никакой стойкости в нем уж нет, никакого сопротивления он оказать уже не может… Тогда приходи и бери его хоть голыми руками! Но если брать, то брать надо с умом, Миша! Обязательно — с умом! Чтобы не дать опомниться, чтобы…
Он не выдержал и опять вскочил с места. Зачем-то посмотрел направо и налево и весь сосредоточился.
— Ты, Миша, — сказал он, — пойди вниз и посиди там, а я тебя потом позову. Я сейчас думать буду, а думать я умею только в одиночку… Не могу я думать, если около меня кто-то дышит. Не стесняйся, уходи!
Миша ушел, а Табурин стал ходить по комнате: думать сидя он не привык. Он приготовился думать долго, полагая, что составить правильный план не так-то легко, что искать его надо будет часами. Надо будет (так казалось ему) составить даже несколько планов, а потом сравнивать и выбирать лучший, обдумывая все детали и возможности. Но не успел он и пяти-шести раз пройти по комнате, как вдруг остановился: в голову пришла мысль. Пришла сразу, сама, по наитию, безо всякого усилия. И как только она пришла, он сразу же поверил в нее, как всегда спешил с несомненностью поверить во всякую свою мысль. «Вот именно! Вот именно! Вот так и надо сделать! Лучше не придумаешь! Это… Это самый настоящий «бац» будет! Кинофильм! Все это я в кино видел! И уж если это не «бац», то я не знаю, что же «бацем» называется!»
Он волнуясь прошелся по комнате еще два-три раза.
«Нет, погоди, погоди, Борис Михайлович! — попробовал он укротить себя. — А что, если она не поддастся? Я ей — бац, а она только расхохочется: «Докажите!» А что я могу доказать? Ничего не могу, ни одного факта у меня нет! Я могу только утверждать, а не доказывать!» Это соображение немного обескуражило его, и он остановился посреди комнаты, изо всех сил думая и даже представляя себе в лицах, как он нанесет свой «бац» и что ответит Софья Андреевна.
«Да нет! Нет! — опять закипятился он. — Не может того быть! Я ведь все на человеке строю, а она сейчас совсем не такой человек, чтобы хохотать мне в лицо и требовать — «Докажите!» Она сейчас такой человек, что… Такой человек она сейчас, что ночью побежала, сама не зная, куда и зачем! Разве человек в таком состоянии может сопротивляться? Да я сейчас с нею все, что хочу, сделаю! Ведь она в пропасть падает, и уцепиться ей не за что, вот она какая сейчас! А если я даже и проиграю, — быстро и уверенно решил он, — так платить за проигрыш мне не нужно будет: некому платить и нечего платить! Это даже не проигрыш получится, а просто только не выиграю я, вот и все!»
И он почувствовал нетерпение. Ему захотелось как можно скорее, сейчас же, сию же минуту сорваться, поехать и начать говорить. Но он сдержал себя и продолжал ходить по комнате. «Это хорошо! Это я очень хорошо придумал! — подбодрял он себя. — Кинофильм! Был, знаете ли в кино и там вот такой фильм видел! А? Неплохо! Колоссально неплохо! Этак и ей, и мне легче будет… Ну, скажем, не легче, но — лучше!»
Он подошел к телефону и стал так тщательно набирать номер, как будто от того, как он его набирает, что-то зависит, а поэтому нельзя набирать невнимательно и небрежно. Ему ответили очень скоро.
— Алло!..
— Софья Андреевна? Здравствуйте!
— Кто говорит?
— Не узнаете? Табурин, Борис Михайлович!
Вероятно, это имя удивило Софью Андреевну и, может быть, даже испугало, потому что она словно бы запнулась и замялась.
— Что вам угодно? — холодно спросила она, и Табурин в этой холодности услышал настороженность и готовность к отпору.
— Мне надо и много, и немного! — строго ответил он. — Мне надо поговорить с вами. И даже не просто надо, а очень надо. Колоссально важное дело!
— Какое дело?
— Гм!.. По телефону я этого сказать не могу, такие разговоры по телефону не ведутся. Но вы не сомневайтесь: дело первостепенное!
Софья Андреевна немного подумала.
— Я себя плохо чувствую! — попробовала возразить она. — Может быть, этот разговор можно отложить?
Но тут же остро и почему-то со страхом почувствовала, что изо всех сил хочет поскорее узнать: о чем так нужно говорить с нею Табурину? Смутное и тревожное взволновало ее и, дав ему ответить, она поспешно согласилась.
— Впрочем, если так важно, то приезжайте. Когда вы можете приехать?
И Табурин услышал в ее голосе волнение, которое она хотела скрыть.
— Да хоть сейчас!.. Минут через 15–20… Можно?
— Приезжайте.
Он заторопился и сбежал по лестнице вниз. Миша сидел и разговаривал с Елизаветой Николаевной.
— Я, Миша, сейчас уеду! — хлопотливо сказал Табурин.
— А ты сиди здесь и никуда не уходи: жди меня! А я… Я — ва-банк! Так, Елизавета Николаевна?
— О чем вы говорите? Я не понимаю…
— Либо пан, либо пропал! Все поставлю на карту и — ва-банк! Проиграть, конечно, могу, но если выиграю… Если только выиграю… Ух, какой выигрыш!
— Что такое? Что вы затеваете? — встревожилась Елизавета Николаевна.
— Большое дело затеваю! Грандиозное! Колоссальное! Но вы не беспокойтесь! — заторопился он и для убедительности прижал руку к сердцу. — Если я даже и проиграю, то хуже все равно не будет! А если выиграю… Ого! Ва-банк!
Стуча ногами, он выбежал из дома, вскочил в свой автомобиль и поехал, рванув машину чуть ли не с места на полный ход.
Глава 22
Софья Андреевна ждала и не скрывала от себя ни того, что ждет, ни того, что волнуется. Думала: «Это он неспроста! У него что-то есть!» Нетерпение и беспокойство тревожили ее. Она было подошла к буфету и достала бутылку виски, но подумала и поставила ее обратно. «Не надо!» — решила она.
Когда Табурин приехал, она, справляясь с дыханием, пристально и пытливо посмотрела на него, не сумев спрятать свой взгляд. Уж очень сильно хотелось ей узнать, с чем он приехал. Но ни в лице, ни в глазах ничего не увидела.
— Садитесь! — держа себя в руках, пригласила она.
— Да, спасибо!..
Оба с полминуты помолчали.
— Вы хотите сказать мне что-то очень важное? — спросила она.
— Да, очень важное…
— Я слушаю!
Табурин уже собрался начать говорить, но запнулся. И сейчас же рассердился на себя: «Я как будто боюсь чего-то и не решаюсь!» Он поднял голову.
— Мне, Софья Андреевна, надо сказать вам действительно исключительно важное! — не пряча глаз, твердо начал он. — Вы сначала удивитесь и подумаете, будто я глупо и непозволительно шучу, но я не шучу. Я очень серьезно, вы сами увидите! И вы, пожалуйста, не перебивайте меня, а дайте договорить до конца. Дадите договорить?
— Я уже сказала вам, что слушаю вас.
— Дело в том, что я… Мне надо рассказать вам сюжет одного фильма, который я на днях видел в кино! — неожиданно, но решительно выпалил Табурин.
Софья Андреевна действительно удивилась. Фильм? Но сразу поняла, что за этим фильмом что-то кроется, а поэтому не запротестовала и, собрав силы, стараясь казаться почти незаинтересованной, нехотя сказала:
— Я очень давно не была в кино… О каком фильме вы говорите?
— Очень интересный… Детективный! Ну, конечно, любовь, убийство и все прочее такое… Я постараюсь рассказать как можно короче и только самое главное!
— Да, пожалуйста, покороче… И только главное!
— Видите ли… В одном городе, здесь в Америке, жила семья: муж, жена и мать жены. Муж был очень хороший человек, но больной: полупарализован. И были у них знакомые… Не помню их по фамилиям, да фамилии и не важны: некий «он» и некая «она». Не супруги и не любовники, но люди близкие друг к другу. А что именно их сближало, про то мы говорить не будем!
— А вы уверены в том, что я хочу слушать про этот ваш фильм? — сразу не выдержала и резко спросила Софья Андреевна, выпрямившись и глядя вызывающе.
— Уверен! — ничуть не смутился и не отвел глаз Табурин. — Я уверен даже в том, что если я сейчас замолчу, то вы сами потребуете, чтобы я продолжал.
Он сказал это очень твердо. Софья Андреевна посмотрела на него и увидела в его глазах такую же твердость, какую слышала в голосе. И сердце у нее забилось.
— Говорите! — коротко сказала она: не то согласилась, не то приказала.
Табурин поправился в кресле.
— Ну-с, тут начинается кусочек романа. На сцене появляется молодой человек. Вы понимаете, что случилось? Жена — молодая женщина, он — очень милый человек, а муж — развалина… Подробности ясны, не правда ли?
— Вполне ясны! — еще держа себя в руках, спокойно ответила Софья Андреевна. — Но при чем тут этот непонятный «он» и эта «она», имен которых вы не помните?
— Очень при чем! Дело в том, что этим двум понадобилось убить мужа.
Он сказал это, не сводя глаз с Софьи Андреевны, и она знала, что он не сводит с нее глаз, хотя и не смотрела на него. Был момент, когда она еле удержалась, чтобы не посмотреть, но не посмела, оробев противной робостью. И почувствовала, как начала биться какая-то жилка в виске и как откровенно начало прерываться дыхание.
— Понадобилось? Почему? — сумела она кое-как взять себя в руки, но голос все же дрогнул, и Табурин заметил, что он дрогнул.
— Почему? — небрежно уклонился он. — Об этом надо говорить отдельно и долго, а я ведь обещал рассказать покороче. Поэтому ограничусь только фактом: понадобилось.
— И… И что же? — еще владея собой, спросила Софья Андреевна.
Табурин быстро глянул на нее: ни растерянности, ни смятения. «Может быть, выдержит и не сдастся?» — подумал он. И стал говорить тверже и увереннее.
— По причинам, о которых я сейчас говорить тоже не стану, — непоколебимо продолжал он, — за выполнение плана взялся не «он», а «она». Они оба были достаточно сильны, но она, кажется, была дальновиднее и изворотливее. Впрочем, я, может быть, ошибаюсь. «Он» же даже куда-то уехал, чтоб создать себе алиби! — искоса посмотрел на Софью Андреевну.
— И что же было дальше? — и справляясь, и не справляясь с собой, спросила она.
— Дальше?
Табурин опять поправился в кресле, выпрямился и стал говорить коротко, обрубая фразы и таким тоном, как будто приказывал: «Слушай внимательно! Не пророни ни слова!»
— Дальше было так… «Она» все обдумала и, надо отдать справедливость, обдумала очень тщательно: каждую мелочь, каждую возможность. Перед «нею», как вы понимаете, стояла двойная задача: во-первых, надо подготовить все так, чтобы можно было совершить убийство… Во-вторых, чтобы на нее самое не падала даже тень подозрения. Что же делает эта «она»? Устраивает так, что подозрение упало вот на этого молодого человека. Понимаете? Это был очень правильный расчет! Причина убийства стала очевидной: любовник убивает мужа, чтобы избавиться от него. Общедоступно и просто! Как «она» достигает этого? А вот как… За несколько дней до убийства «она» под каким-то предлогом приходит к этому молодому человеку. Потом устраивает так, что он минут на пять уходит из комнаты, а она тем временем успевает отрезать пуговицу от его костюма. Вероятно, в это время ей попадает на глаза его головная щетка или гребень с приставшими волосами. Эти волосы «она» уносит с собой. А потом подкладывает на кровать убитого. Вы меня слушаете? Следите?
Софья Андреевна хотела ответить хотя бы кое-как, хотя бы одним словом, но побоялась, что голос выдаст ее. И она только кивнула головой: «Продолжайте!»
— В доме, как я сказал, было трое: муж, жена и мать жены. Конечно, жену надо было удалить, она очень мешала. И «она» удалила ее просто и остроумно: слетала в соседний город, где жила сестра жены, и по телефону вызвала ее к сестре, с которой якобы произошел несчастный случай. Смело и находчиво, не правда ли?
Софья Андреевна опять не ответила, и Табурин отметил это. «Слабеет? Поддается?» — быстро спросил он себя.
— Жена, конечно, в тот же вечер вылетела к сестре. В доме осталось двое: больной и его теща. Что делать с тещей? «Она» на правах доброй знакомой провела с нею час и успела сделать два важных дела: во-первых, подсыпала в чай снотворных таблеток и, во-вторых, предусмотрительно отперла у окна запертую задвижку. Ведь ей было нужно ночью открыть окно, чтобы влезть в дом! О, «она» была очень дальновидна! После того, в ту же ночь…
— Не надо об этом!.. — собрав последние силы, остановила его Софья Андреевна, но остановила слабо, как будто попросила.
— Да, конечно! — согласился Табурин. — Вероятно, вам теперь все ясно.
И замолчал. Замолчала и Софья Андреевна. Сначала она сидела отвернувшись и глядя в сторону. А потом она повернулась и посмотрела. В ее взгляде был вопрос и надежда, а вместе с ними — боль и страх.
— А чем потом… могли доказать… что это убила «она», а не… не молодой человек? — спросила она.
Но это было последнее напряжение сил. Задав этот вопрос и сказав эти слова, она обессилела: опустилась всем телом, глаза полузакрылись.
— Доказать? — переспросил Табурин. — Видите ли… Когда «она» однажды подошла к зеркалу и посмотрела на себя, то сама поняла: никаких фактов и доказательств не надо. Она сама выдает себя!
— Что вы… Что это значит?
— Случилось то, что случается чаще, чем предполагают убийцы: у «нее» не хватило сил. Вы понимаете? Для того, чтобы убить, сил хватило, но чтобы жить с убийством в душе… Нет, на это сил не хватило! Да и не могло хватить! Ведь даже Каин смутился духом, даже Каин! А кто из нас может быть Каином? Не смогла и «она».
— Не смогла? — глухо переспросила Софья Андреевна, постепенно и бессмысленно смотря перед собою. — Не смогла?
— В ночь убийства светила луна! — беспощадно продолжал Табурин. — И «она» не могла видеть луну: луна напоминала о страшных минутах. Когда «она» душила, жертва хрипела, и «она» потом в ужасе везде слышала хрипы. Как легко представить себе каждую минуту ее жизни после убийства! Все напоминало ей о той ночи, все преследовало и гналось за нею! Вероятно, она дошла даже до того, что начала страстно ждать конца, но боялась его и сама уходила от него. И конца не было. Проходили дни, но конца не было.
Табурин говорил строго и непреклонно, не сводя глаз с Софьи Андреевны: каждое его слово было для нее, каждое слово говорило ей прямо в лицо. И он видел, как тяжело дышит она, как судорожно подергивается ее рот, какое бессилие на ее лице. Она не смотрела на Табурина, но чувствовала: он здесь. И то, что он здесь, было неизбежно.
В воспаленном воображении он казался ей не тем, кем был, не просто человеком, который сидит в комнате и говорит, а каким-то существом, чуть ли не надчеловеческим. Он был возмездием, но это возмездие было не карой, а справедливостью, потому что в таком возмездии — справедливость. И она вся опустилась, ослабевшая и подавленная, бессильная даже для спасения. Табурин был неотвратимостью, и она знала: это — неотвратимость. Это — конец.
Все то, что мучило ее последние 4 недели, все, что кричало в ней страшным голосом, от чего она пряталась и убегала, конца не имело. Оно не уходило и ни к чему не приводило. Последнего шага не было, а поэтому все время было такое чувство, как будто «это еще не все», как будто «должно быть еще что-то». Надежды в ней не было, но в ней было ожидание. И поэтому провал, к которому она пришла, не казался ей провалом, а казался дорогой, по которой еще можно идти куда-то дальше. А если еще можно идти куда-то, то можно прийти к чему-то. Но «нет» Юлии Сергеевны все оборвало для нее: ждать нечего и идти некуда. Оно привело к концу, хотя само оно концом не было. А сейчас, когда пришел Табурин, конец во весь рост встал перед нею и посмотрел ей в глаза. Табурин был концом. И от этого даже мысли о сопротивлении не было в ней, а было только сознание неизбежности. Защищаться она не сможет. Может быть, даже не хочет? И она неосознанно чувствовала, что она даже рада концу. Ведь конец, это — конец.
Она оперлась левой рукой о пружину дивана, чтобы хоть немного поддержать себя: если бы не оперлась, то безвольно и бессильно упала бы на подушки. Табурин глянул на нее, и ему стало ее жалко. Постоянная неприязнь к ней замолчала, и он сейчас видел только безмерно виноватую и безмерно несчастную женщину.
— Зачем вы… Зачем вы рассказали мне это? Этот фильм? Чего вы хотите от меня? — беззвучно спросила Софья Андреевна, не поднимая головы.
— Разве вы не знаете, чего я хочу?
— Но ведь… Но ведь…
— Да, конечно!
— И я… Что же я теперь должна делать?
— Вы сами это знаете. Если же не знаете, то никто вам этого не скажет.
— Но ведь вы-то знаете? Знаете, что я должна делать?
— Знаю ли? Кажется, знаю.
Она подняла глаза и изо всех сил всмотрелась в него.
— Вы выслушали мою выдумку о фильме без отрицания и без спора! — продолжал Табурин. — Вы не возражали и не защищались. Это было признанием. Да, вы во всем признались. Это хорошо.
— Хорошо? Да, хорошо!
— Вы, может быть, боитесь конца? Для него у вас нет сил? Силы могут быть во всем. Все может быть силой. Даже отчаянье — сила. Даже потеря сил — сила.
Табурину хотелось вскочить с места и начать быстро ходить, но он сдерживал себя и сидел неподвижно, то взглядывая на Софью Андреевну, то отворачиваясь от нее. «Что сейчас с ней?..» — пытался угадать он. Он сам не знал, как должна была встретить Софья Андреевна его рассказ о фильме, и, кажется, ждал чего-то более несомненного: то ли рыданий и воплей, то ли мольбы и покаяния. Но видел: то, как встретила она этот рассказ, было сильнее мольбы и покаянья. И он всматривался: так ли оно? сильнее ли? И чувствовал: конец теперь будет. Не потому, что Софья Андреевна станет теперь бояться того, что он выдаст ее, а потому, что над ней повиснет новое: есть человек, который «все знает». И это будет невыносимо, с этим жить нельзя. Есть человек, который все знает! И каждую минуту на нее будут смотреть глаза этого человека, и каждую минуту он будет ждать. Чего ждать?
— Уходите… — слабо и тихо попросила она. — Вы все уже сказали? Уходите!..
— Да, я сейчас уйду! — все еще о чем-то думая, поднялся Табурин. — Я уйду, но…
Он хотел сказать твердо и строго, но вышло иначе: он попросил.
— Но подумайте и о Викторе… Вы будете думать о нем? Да? Еще одна смерть? Еще одна смерть?
Софья Андреевна ничего не ответила и даже не пошевелилась, а сидела все так же неподвижно, не поднимая глаз. Табурин, уже выходя из дверей, обернулся и посмотрел на нее. И сердце у него сжалось: такая скорбная, замученная, уже неживая сидела она.
Глава 23
В этот вечер Миша вернулся домой часов в 10. И когда он подходил к дому, он незаметно для себя начал замедлять шаги: так сильно не хотелось ему возвращаться и опять быть в тех стенах, которые так давили его все последние недели. Особенно же сильно, до страха и отвращения сильно не хотел он видеть Софью Андреевну. «Ведь и сегодня опять будет что-нибудь, как вчера!»
Он не сразу отворил дверь и не сразу вошел, а сначала постоял минуты две перед входной дверью, как бы собираясь с силами. А когда вошел в комнату, то первым делом осмотрелся: тут ли Софья Андреевна? Где она? Но в гостиной ее не было. И он тихо, боясь, чтобы она не услышала его шагов, осторожно прошел к себе.
Он весь день провел у Потоковых и знал, что Табурин днем виделся с Софьей Андреевной и говорил с нею. О чем? Табурин ничего не сказал ему, но по отдельным словам, которые Табурин по своей пылкости не мог сдержать, он знал, что разговор был очень важный, «колоссально решающий». Миша не знал, что именно решал этот разговор, но страх, который так крепко держал его все последние дни, охватил его еще сильнее, потому что он чувствовал: все подошло к концу и не сегодня, так завтра будет конец. Какой конец?
Он очень осторожно, по-воровски, стараясь ничем не стукнуть, сел в кресло и стал прислушиваться к тишине. «А где она сейчас? Дома?» — подумал он. Захотел пойти в другие комнаты, чтобы узнать, дома ли Софья Андреевна, но побоялся, что увидит или узнает что-то: в тех комнатах, и особенно в ее комнате, «сейчас что-то есть»! И он оставался в кресле, стараясь даже не шевелиться.
Софья Андреевна была дома. Она сидела в своей комнате. Дверь за собой она заперла, занавески на окнах опустила. И когда опускала их, то тщательно осмотрела: не осталось где-нибудь щелочки? Она словно бы боялась, что кто-то подойдет и подсмотрит. Горела только небольшая лампа на столе, а вся комната была в полутьме, и особенно темными были углы. И казалось, будто потолок опустился и тяжело висит в воздухе, не опираясь на стены.
Она сидела за столом и писала. Но писала странно: напишет строчку или даже полстрочки, положит перо, откинется в кресле и начнет сидеть неподвижно, смотря невидящими глазами. Может быть, о чем-то думает, но, вернее, даже не думает, а только сидит не то в забытьи, не то в полусознании. О своем письме она даже забывала и только время от времени вспоминала о нем, брала перо и опять писала.
Вероятно, она начала писать давно и писала уже долго, но написала мало. Да и то, что она написала, было разбросанное. На одной странице было только несколько неоконченных строчек сверху, другая была наполовину зачеркнута. Строки были неровные, оборванные, они то падали вниз, то лезли кверху. Уже несколько листков написала она, но если бы собрать все написанное в одно место, то вряд ли вышло бы больше двух страниц.
Она писала по-русски, но иногда, кажется, забывала об этом и начинала писать по-французски. Но написанного не исправляла и не зачеркивала, а так и оставляла. Даже несколько английских фраз было в ее письме.
Потом она опомнилась и начала писать внимательнее, сосредоточенно, не отрываясь. Писала быстро и стала очень торопиться. Пропуская слова, комкала их и не останавливалась, не ставила запятых и даже точек. Она хотела как можно скорее закончить.
Часы в столовой пробили уже 12, когда она кончила писать. Собрала листы, но не пронумеровала их, а только подписала внизу, стараясь, чтобы подпись была четкой и ясной. Посидела несколько минут, встала и с неопределенным видом постояла у стола. Потом перешла в гостиную и стала там ходить.
Миша услышал ее шаги и сразу встревожился. Выпрямился и насторожился. Сердце опять неровно забилось, и дыхание стало опять прерываться. Он хорошо знал эти шаги: быстрые, нервные, похожие не на шаги, а на мелкий, порывистый бег. Он прислушивался и все время ждал, не зная, чего он ждет. Но не сомневался: сейчас что-то будет, потому что оно должно быть, не может не быть.
Так прошло минут 15. Он слышал, что Софья Андреевна перестала ходить и приостановилась. Это тоже испугало его, как перед тем испугало, что она ходит. Почему она остановилась? Она постояла недолго, а потом вышла из гостиной, но пошла не в столовую и не к себе, а по коридорчику, который вел к Мишиной комнате. Подошла к двери. Миша затаил дыхание.
— Ты еще не спишь? — негромко спросила она.
— Нет!
Она отворила дверь и вошла. Вошла и, не делая ни шага дальше, остановилась, смотря на Мишу. Он сидел в кресле, но не встал, а только повернулся к ней и тоже стал смотреть. «Какая она старая!» — вдруг заметил он, смотря на ее лицо.
Так прошла минута.
Потом Софья Андреевна словно бы качнулась и сделала шаг или два вперед: неуверенно и через силу. А потом, как будто ее кто-то толкнул сзади, сделала еще два неровных шага. И, сделав их, быстро, не сдерживаясь, близко подошла к Мише. Не говоря ни слова, опустилась на пол и легла головой Мише на колени. «Что? Что это? Зачем?» — вздрогнул он.
Софья Андреевна что-то сказала, но так невнятно, что Миша не разобрал слов. Хотел переспросить, но не знал, как это сделать и какими словами можно спросить.
— Прости… Прости меня!
— Что… прости? — испуганно не понял он.
— Все прости!.. Я… Но ты прости, прости! Не можешь?
Она подняла голову с колен и снизу посмотрела Мише в глаза. И он тоже посмотрел ей в глаза. И от того, что он увидел в них, сердце заныло, в них было отчаянье.
— Прости… Не можешь? — заметалась Софья Андреевна, хватая его за локти и приподнимаясь на коленях. — Не можешь? Но ты прости… Все прости! За все! И за Пагу тоже прости! Да, да! За Пагу — тоже! Я… Пагу…
Миша не знал, что с нею сейчас. Не знал и того, что сейчас с ним. Был страх, была боль, была потерянность. Он не мог найти ни одного слова, сидел молча и только смотрел на нее. А она хватала его руки и сильно сжимала их, не отрываясь от его глаз.
— Тебе… сейчас… очень больно? — насилу выговорил Миша.
— Больно? Да, да! Невыносимо! Но ты не спрашивай, молчи! Ты ни о чем не спрашивай, потому что я ничего не скажу и… и не надо говорить! Но ты прости! Можешь простить?
— Я… Я…
— Нет, нет! Молчи! Ты душой прости, сердцем! А словами не надо! Только душой!
Софья Андреевна все еще сидя на полу, потянулась вверх, дотянулась до его груди и прижалась к ней щекой. И горячо обняла его. Кажется, она что-то говорила, вернее — бормотала, несвязное и обрывистое. А потом быстро, как будто подпрыгнув на коленях, рванулась кверху и поцеловала Мишу в губы: глубоко и дрожа. И тотчас же вскочила на ноги.
— Ну? Все? — странным голосом спросила она: глухо и словно не из себя, а в себя. — Все! — тут же ответила она.
Миша встал с кресла. Он хотел что-нибудь сказать, взять ее за руку и притянуть к себе, но не успел: Софья Андреевна ни слова больше не говоря, быстро вышла, почти выбежала из комнаты. И в дверях кинула:
— Не иди за мной! Я… Я сама! Я все — сама!
И захлопнула дверь.
Миша растерянно, ничего не понимая, но безмерно боясь каждой новой минуты, стоял с широко раскрытыми глазами. Хотел было броситься за нею и остановить, но остался на месте. И через минуту услышал, как автомобиль отъехал от дома. «Неужели она уехала? — с испугом подумал он. — Куда?»
Глава 24
Потом Миша никак не мог вспомнить: когда и как он заснул. Вероятно, нервы не выдержали напряжения, ослабели и сдались. Он не лег, а незаметно для себя упал на кровать и тотчас же, не раздеваясь, заснул, чуть только голова упала на подушку. Спал крепко, хотя это был не сон, а была только тьма в беспамятстве. Кажется, он среди ночи один раз проснулся, не понял, почему он лежит одетый и сейчас заснул опять.
Телефон звонил упорно, не переставая. Миша во сне слышал его звонки, но до сознания они не доходили. Но чуть только дошли, Миша тревожно раскрыл глаза. Было уже светло. Он быстро вскочил с кровати и побежал. Схватил трубку.
— Алло!
— Миша? — услышал он голос Табурина. — Наконец-то! А я уж беспокоиться начал… Почему ты так долго не отвечал?
— Я спал…
— Спал? Это хорошо! А Софья Андреевна? — с непонятным выражением торопливо спросил он. — Спит еще?
— Не знаю… Я ее еще не видел!
— А сходи-ка, посмотри… Спит или уже проснулась? Поскорее! А я буду ждать тебя у телефона.
Миша пошел, но у двери Софьи Андреевны остановился. Можно ли ему войти? Он прислушался: за дверью было тихо. Он постоял секунд десять, напряженно вслушиваясь, но не услышал ничего. И эта тишина пугала его, хотя в ней не было ничего страшного. «Она еще спит!» — успокаивал он себя. Нерешительно взялся за ручку двери и слабо потянул ее. «Наверное, она опять заперлась!» — подумал он. Но дверь поддалась и приоткрылась. Он заглянул.
Комната была пуста. Тогда он, осмелев, совсем открыл дверь, вошел и огляделся. На столе все еще горела лампа, которую Софья Андреевна ночью забыла потушить, занавески на окнах были еще спущены, и кровать была аккуратно застелена: вероятно, еще со вчерашнего дня. Миша понял, что Софья Андреевна не ночевала дома. В другой раз он не изумился бы этому, но сейчас стоял и смотрел на комнату испуганно, что-то чуя в том, что она пуста. И побежал назад к телефону.
— Вы здесь? — волнуясь, спросил он.
— Здесь… Ну, что? — нетерпеливо подтолкнул его Табурин.
— Ее нет!
— Как нет? Уже ушла?
— Нет, она, кажется… Ее, кажется, и не было!..
— Не ночевала дома?
— Не ночевала! Кровать постелена и… и…
— Погоди! — строго остановил его Табурин. — Дай подумать и сообразить.
Миша замолчал. Крепко, очень крепко прижимал трубку к уху и ждал. Наконец, Табурин заговорил.
— Вот что… Если ты только что проснулся, то ты, вероятно, даже еще и не умывался?
— Нет…
— Так умойся, приведи себя в порядок, а потом приезжай ко мне. Я сейчас уеду и, может быть, ты меня не застанешь, так ты сиди и жди. Я, вероятно, через час вернусь. Возможно, что и раньше… Или позже, не знаю! Но ты жди меня! Обязательно!
Он говорил так, как говорят, когда дают распоряжения или приказывают. Голос его был спокойный и мерный, но Миша слышал, что Табурин говорит, а сам в это время что-то соображает или обдумывает. И ему казалась в его голосе тревога, которую он прячет.
Это казалось ему оттого, что тревога охватила его самого. Он умылся, принял душ, оделся, но делал все очень поспешно, торопясь, хотя и не знал, зачем ему надо торопиться. Тревога подгоняла его, и он не мог быть спокойным. После душа он почувствовал свежесть в теле и приток сил. Подумал, что следовало бы съесть что-нибудь, но чувствовал, что не сможет сделать ни глотка. Нерешительно и даже робко подошел к двери Софьи Андреевны, приоткрыл ее, опять вошел в комнату и осмотрелся. Он видел ее полчаса назад, но всматривался и искал глазами, стараясь увидеть что-то и боясь увидеть.
Когда он приехал к Потоковым, Табурина не было дома. Елизавета Николаевна встретила его, как всегда, очень ласково и приветливо. Стала предлагать ему завтрак и чай, но он отказался: не мог даже думать о еде.
— Вы не знаете, куда поехал Борис Михайлович? — нерешительно спросил он.
— Не знаю! У него ведь всегда такие дела, что ничего не поймешь в них!..
— Он мне сказал, чтобы я приехал и ждал его у вас.
— Ну, и отлично! Значит, он скоро вернется… Право, съешьте хоть кусочек чего-нибудь! Хоть апельсинового сока выпейте!
— Ах, да!.. Если можно! — с удовольствием согласился Миша, только сейчас поняв, как сильно он хочет пить.
— Конечно, можно!
Табурин приехал через четверть часа. Кажется, он хотел казаться спокойным и быть «как всегда», но Миша сразу увидел: он чем-то очень озабочен и даже взволнован. И Елизавета Николаевна это тоже увидела.
— Ага, ты уже приехал! — громко сказал он, увидев Мишу. — Это хорошо! Мне надо поговорить с тобой… Колоссально надо! Пойдем-ка ко мне наверх!.. Вы позволите, Елизавета Николаевна?
— Ну, конечно! Идите и разговаривайте!..
Когда они остались одни, Табурин внимательно и значительно посмотрел на Мишу. Потом подошел и положил ему руку на плечо.
— Что бы ни было, — строго приказал он, пристально глядя Мише в глаза, — будь мужчиной и держи себя крепко. Крепко держи! Колоссально крепко! Чего это ты вздрогнул? Сказано тебе: держись крепко!
Потом вынул из кармана сложенную газету.
— Ты утренней газеты, поди, не читал еще?
— Нет…
— Прочитай-ка вот это!..
И он показал пальцем на какую-то заметку.
Миша стал читать. Строчки и буквы прыгали у него в глазах, да и в английских словах он разбирался плохо, а потому не совсем понимал то, что читал. Табурин стоял подле и крепко сжимал ему пальцами плечо.
В заметке говорилось, что сегодня ночью за городом по шоссе мчалась с недопустимой скоростью чья-то машина. Дежурный полисмен дал ей сигнал остановиться, но машина не послушалась и, наоборот, увеличила скорость, как будто хотела убежать. Полисмен помчался за нею, но догнать не успел: машина вдруг свернула в сторону и при скорости в 100 миль ударилась об устой виадука. Среди обломков полисмен увидел тело женщины, брошенное толчком на руль с такой силой, что два сломанные ребра торчали наружу. Г олова была разбита и залита кровью. Женщина была уже мертва. «Самоубийство или несчастный случай?» — кончалась вопросом эта заметка.
Миша бессильно опустил руки. Если бы Табурин не держал его за плечо так крепко, он, возможно, пошатнулся бы.
— Сядь! — приказал ему Табурин.
Миша сел, растерянно смотря перед собою.
— Я знаю, что ты сейчас думаешь! — понизил голос Табурин. — Ты думаешь, что это — она?
— Да!.. — шепотом ответил Миша.
— И я тоже… Как только прочитал, сейчас же подумал: «А вдруг это она?» И поскорее позвонил к тебе. А ты говоришь, что она дома не ночевала… Ну, думаю, дело совсем подозрительное! Вызвал тебя сюда, а сам поехал в морг.
— В морг? — испугался этого слова Миша.
— Так и так, говорю им… Имею подозрения! Ну, они провели меня вниз и… И я увидел!
— Что? Увидели?
— Это — она! Сиди спокойно! — строго и даже грозно прикрикнул он. — Чего ты вскочил? Сиди и будь мужчиной! Колоссально будь мужчиной! Держи себя в руках и не раскисай! Ты знаешь, что все это значит? Это — конец! И… И слава Богу, что конец уже пришел! А что он с собой принес, этого я еще не знаю! Но он что-то принес или принесет, это уж я тебе наверное говорю!..
— Но ведь… Но ведь… — бессвязно залепетал Миша.
— Да, да!.. Конечно! Ты прав, здесь многое! — нахмурился Табурин, как будто Миша сказал что-то о многом. — Здесь так много всего сошлось, что и не разберешься! Колоссально много! Но обо всем этом — потом, а вот что сейчас надо делать? — спохватился он. — Первое, это надо скорее с Борсом повидаться! И надо будет нам обоим в полицию поехать… Там тебя, конечно, расспрашивать начнут, так ты ничего не скрывай! Ну, — понизил он голос, — о своих отношениях с нею можешь, конечно, молчать, говорить об этом не надо, а вот о том, что она весь последний месяц сама не своя была, об этом — обязательно! Об этом и в полиции, и у следователя надо рассказать, и как можно точнее! Погоди! — вдруг поймал он какую-то мысль. — Какое у нас сегодня число?
— Шестое… — неуверенно сообразил Миша. — Или нет, седьмое!
Табурин схватил газету и глянул в заголовок.
— Восьмое! — хлопнул он пальцем по газете и с каким-то большим значением поднял глаза. — Понимаешь ты это? По-нимаешь? Это же удивительно! Колоссально удивительно!
— Что?
— А Георгия Васильевича когда задушили? Помнишь? В ночь с седьмого на восьмое!.. Так что же это? Нарочно так вышло или это — судьба?
— Вы… Вы…
Миша ничего не понял. Смотрел потерянными глазами и дрожал мелкой дрожью. Неясная, пугающая, но несомненная догадка била его. Почему Софья Андреевна весь этот месяц «была такая»? Почему? Неужели…
Испуг охватил его, и он несдержанно вцепился в локоть Табурина.
— Она… Она… Это — она?
— Молчи! Молчи, Миша! — обнял его Табурин. — Обо всем этом — потом! Сейчас главное для тебя — силы! Собери все силы, потому что… Но помни и знай: так или иначе, но это — конец!
Глава 25
Борс сидел за своим столом и, впившись глазами в беспорядочные листы бумаги, сосредоточенно и напряженно разбирал неровные и неразборчивые строки. Иной раз, затрудняясь прочитать какое-нибудь слово, он брал лупу и смотрел через нее. Его подгоняло нетерпение, и глаза хотели не идти, а бежать по строчкам, чтобы как можно скорее прочитать письмо до конца, но он твердо сдерживал себя и, сдвинув брови, сжав губы, читал медленно, вдумываясь в прочитанное и время от времени возвращаясь назад.
Табурин сидел у другого края стола и, ерзая на месте, ждал, пока Борс прочитает все до конца. Его тоже охватывало нетерпение, и ему хотелось как можно скорее начать говорить и обсуждать. Он подергивался и крутился в своем кресле, посматривая на Борса, пытаясь увидеть хоть что-нибудь на его лице, но ничего увидеть не мог.
Наконец Борс кончил, собрал листы и, подумав с полминуты, поднял глаза.
— Это признание! — сказал он. — Признание полное и несомненное. Теперь все ясно.
— От первого шага и до последнего! — подтвердил Табурин.
— Когда вы получили это письмо?
— Еще позавчера. Но я знал, что вы уехали и вас нет в городе. Я накануне, как только узнал о самоубийстве, хотел тотчас же повидаться с вами, но из дома мне сказали, что вас нет. Я попросил сообщить мне о вашем приезде, чуть только вы вернетесь, и…
— Вы уже показывали кому-нибудь это письмо?
— Нет, никому.
— Странно, что она написала его вам, а не следователю! Разумнее было бы послать его Поттеру.
Табурин усмехнулся.
— Вы представляете себе, какой она была в последние дни? Разве она могла думать и поступать разумно?
— М-да! — неопределенно протянул Борс.
— Как вы видите, — не то Борсу, не то себе пояснил Табурин, — штемпель на конверте — 11 утра. Вероятно, она бросила письмо в ящик ночью, когда ехала чуть ли не в беспамятстве.
— В беспамятстве? — вслух подумал Борс. — Однако она, надо полагать, еще дома догадалась наклеить марки и отправить письмо со специальной доставкой. Почему она так торопилась? Почему ей было надо, чтобы вы получили его как можно скорее?
— Надо? Я не думаю, что ей тогда было надо хоть что-нибудь!.. А просто она была в горячке! «Скорее, скорее!» Вот, вероятно, ее единственная мысль или, вернее, единственное чувство в эту ночь.
— Да, очень может быть.
Борс поднял листы и пересмотрел их, не читая.
— Признание полное! — повторил он. — И надо отдать ей справедливость: она не забыла ни о чем. Письмо хаотичное, читать его трудно, но сказано в нем все.
— Даже про облатку, которую она наклеила себе на язык, когда говорила из Канзас-Сити, не забыла! — одобрил Табурин.
— Прием старый и почти детский! — усмехнулся Борс. — Когда мы были еще мальчишками и хотели мистифицировать кого-нибудь так, чтобы нас не узнали по голосу, мы клали под язык пуговицу или горошину. Но сознайтесь, что она была необыкновенная женщина!
— Уж чего необыкновеннее! — пробурчал Табурин. — Одна на миллион! Да и того меньше!..
— Что это? — спросил себя Борс. — Беспринципность, цинизм или полная аморальность?
— И то, и другое, и третье… А сверх того еще четвертое, пятое и десятое!..
— Как мало ей было нужно, чтобы решиться на такое дело! — с горечью и грустью продолжал свою мысль Борс. — Деньги, ревность и страх перед тем, что любовник променяет ее на другую… Вот и все!
— В ее возрасте страх перед потерей любовника — страшная штука!
— Да, конечно! Тем более, что и любовник был не совсем обыкновенный, и любовь была черт знает какая! Не любовь, а сплошная патология!
— В этом деле все патология! Но только, — вдруг спохватился Табурин, — вы… Нельзя ли сделать так, чтобы роль Миши как-нибудь затемнить? замять? Его, конечно, будут допрашивать, так нельзя ли, чтобы помягче и поосторожнее допрашивали? Надо же пожалеть мальчика!..
— Об этом не беспокойтесь! Там люди тоже что-то понимают и чувствуют. Не бессердечные же там люди!
Табурин не выдержал, встал с места и начал ходить по комнате.
— Патология! — воскликнул он, останавливаясь. — Сплошная патология! Любовь к мальчику, извращенность и… коньяк! А с другой стороны вывороченная наизнанку натура и… никаких нравственных устоев и преград! Вот и сорвалась! Вот и не выдержала!
— В час убийства она была сильная! — продолжал думать вслух Борс. — Воображаю, как в этот час все было в ней собрано в одну точку и сжато в кулак: воля, мускулы, нервы, сердце… Цель овладела ею, крепко держала ее в этот час и подавляла в ней все другое. А потом, конечно, все оборвалось: реакция! Я, помню, когда-то спасался от бешеной собаки и бежал от нее… Всего 30–50 шагов, но как я их бежал! Что есть силы, что есть духу! Каждым мускулом бежал, каждым нервом! А когда вбежал в дом и захлопнул за собой дверь, то не мог уже стоять на ногах: упал на пол от бессилия! Вот и с ее душой тоже так стало: упала в бессилии!
— Да, тоже так… И добавьте к тому, что душа и совесть у нее были уже давно надтреснуты и надломлены. Помните, я вам рассказывал про эту птицу, Пагу! И от нее тоже шла трещинка через совесть, от многого шли трещины! Патология даром не далась! Вот надтреснутая душа и довела ее до… до конца!
— Но погодите! — остановил его Борс. — Тут есть пункт, над которым надо подумать. Она здесь пишет, — положил он руку на листы бумаги, — что Ив ничего не знал. Будто бы и весь план убийства придумала она сама, и выполнила его тоже сама. Как по-вашему, — с сомнением в голосе спросил он, — можно этому верить?
— Безусловно можно! — без колебания ответил Табурин. — Ведь у нее на то была грандиозная причина, и я эту причину вот как понимаю! Колоссально понимаю!
— Какая причина?
— Да ведь она же о ней пишет! Разве вы забыли? Или не обратили внимания?
Он перебросил несколько листиков письма и нашел нужный.
— Вот!.. «Я могла убить, — словно убеждая в чем-то, прочитал он, — но я не могла допустить, чтобы Ив знал, что я — убийца. Я не могла бы жить, если бы он знал, что я — убийца».
— Это тоже патология! — усмехнулся Борс.
— В этом деле все патология! — отрезал Табурин. — Ни одного здорового, человеческого кусочка нет! Но позвольте, позвольте! — всполошился он. — Если Ив ни о чем не знал, то его, выходит, ни в чем и обвинять нельзя?
Борс подумал.
— Если он ни в чем не участвовал и ничего даже не знал, — ответил он, — то ни обвинения в убийстве, ни обвинения в соучастии ему, конечно, предъявить нельзя. По совести он — соучастник, юридически — нет.
— А в моих глазах, — рассердился Табурин, — он главный убийца и есть!
— Вероятно, и в моих тоже! — согласился Борс. — Он убийца, и притом — главный!
— Ведь все же совершилось по его воле и по его приказу! Разве не так? Пружину завел он! Ведь Георгия Васильевича она убила, так сказать, не для себя, а для него, для Ива! Она ведь все разъясняет: это был путь к тому, чтобы Ив смог овладеть Юлией Сергеевной. Так? Лишить ее мужа и Виктора, оставить одну в беспомощности, напугать арестом, судом и тюрьмой… Заставить ее связать свою жизнь с Ивом и подчинить. Да как подчинить! Внутренне! Колоссально! Чувством благодарности, признанием, близостью подчинить! И кто знает, если бы Юлия Сергеевна тогда испугалась и бежала с Ивом, то… Вы представляете себе? Полгода, год… И, пожалуй, Ив дождался бы своего!
— Да, возможно, что и дождался бы… Жизнь есть жизнь, в жизни все бывает! Даже больше: в жизни все может быть!
— Но тут нашла коса на камень! — злорадно ликуя, подхватил Табурин. — Нашла на камень и не только споткнулась, но и сама разбилась вдребезги! Вот оно что! Вам вполне ясно, почему тогда Юлия Сергеевна, в ту страшную для нее минуту, отказалась от спасения, которое ей предлагал Ив? Вполне ясно?
— М-м-м… В основном ясно, но… Почему?
— Причин было, конечно, много… Внутренних! А главная причина была — Виктор!
— То есть любовь?
— Да, и любовь… Но и другое! Как это назвать? Я не знаю! Благородство, что ли? Но — высшее благородство, колоссально высшее! Она ведь считала, что та беда, которая свалилась на Виктора, свалилась из-за нее. Вот оно что! Считала, что во всем повинна в первую очередь она. И поэтому бежать, то есть спасаться одной и оставить Виктора на произвол судьбы, она не смогла. Оцените-ка, оцените вы это «не смогла»! Оцените! Вам не хочется снять шляпу и низенько поклониться?
— Хочется! — глубоким голосом ответил Борс.
— Все зависит от человека! Все зависит от человека! — потрясая руками над головой, несдержанно выкрикнул Табурин. — От человека!
— У вас это очень хорошо соединилось: вы одинаково верили и в добро доброго человека, и в зло злого…
— А что такое добро и зло? — грозно спросил Табурин. — В мироздании добра и зла нет, добро и зло есть только в человеке! А поэтому в деле добра и зла все зависит от человека, он — примат!
Борс почувствовал, что он тоже взволнован. Он встал, вышел из комнаты и через минуту вернулся с бутылкой вина. Поставил ее на стол и налил два стаканчика.
— Давайте выпьем! — улыбаясь, предложил он. — Выпьем за вашу победу, которой я очень рад, и за мое поражение, которое да будет мне уроком!
— Ладно, выпьем! — с удовольствием согласился Табурин.
Они выпили, посмотрели друг на друга и оба улыбнулись. Потом сели. Борс взял листы письма и перебрал их, словно пересчитал.
— Надо будет все это чисто перепечатать, чтобы можно было читать! — сообразил он. — И все перевести на английский. Какой сумбур был у нее в голове, когда она писала: и русский текст, и французский… Кстати — почему французский?
— Она с детства очень долго жила во Франции, там и училась…
— Да? Я этого не знал. Не потому ли она, когда говорила из Канзас-Сити, вставляла именно французские слова?
— Конечно, поэтому! И подделывалась не под какой-нибудь другой, а под французский акцент. Я на это очень обратил внимание и очень думал об этом. Ведь это же тоже улика!
— Ну, улика не очень-то первоклассная!
— Согласен… Но я был доволен тем, что и этот кусочек прочно подходит к моей картинке!
Борс отложил листки в сторону, посмотрел на Табурина и опять улыбнулся.
— Должен сознаться, — сказал он, — что во всем этом меня чрезвычайно интересует еще один человек. Этот человек — вы!
— Я?
— Вы!
— Что же вас интересует?
— А вот что: как вам с самого начала пришла в голову мысль о Софье Андреевне? Почему и как вы заподозрили именно ее? Ведь у вас не было и не могло быть ни одной улики против нее. Даже косвенных указаний не было! Что было у вас дальше, ясно: после того, как появилось подозрение, вы начали рассуждать, обдумывать, прикидывать туда и сюда… Нашли кое-что, потом нашли еще больше! Но с самого-то начала? Откуда у вас взялось подозрение? Нюх ваш, что ли? Наитие? Интуиция? Что вас навело на мысль о ней?
— Что навело? Да все то же, что и всегда: человек навел!
— То есть?
— У меня было два «то есть», и оба были построены на человека. Первое: Виктор не мог убить! Об этом я так много говорил вам, что повторять не стану, и вы, конечно, понимаете мое «не мог». Значит, Виктора я раньше всего исключил из любых возможностей и предположений. Не он и — баста!
— Это было очень смело…
— Нет, это было просто несомненно, вот и все.
— А второе ваше «то есть»?
— Я стал искать: а кто же мог убить? Мог и практически, и внутренне, по душе и по совести, по всему тому, почему Виктор «не мог» убить. Ну, сами знаете: долго искать было нечего. Ведь ясно было, что убил так называемый «свой» человек, а не посторонний и не случайный. Мало того, что он знал, где стоит стол или стул, как открывается дверь или окно, но он знал самое главное: то, что Юлии Сергеевны в эту ночь не будет дома. Кто же мог быть таким «своим» человеком? Ну, конечно, сразу натолкнулся на два имени: Ив и Софья Андреевна. Вы скажете, что у меня не было пуговицы для такого заключения, но меня ни на секунду не останавливало то, что ее нет. Если Виктор и при пуговице был невиновен, то почему же Софья Андреевна не могла быть виновной и без пуговицы? Пуговицы у меня не было, но… что ж из этого? Что значит, что ее у меня нет? Это значит только то, что я ее пока еще не нашел и не увидел, а вовсе не значит, что ее нет вообще! И я стал думать не о пуговице, а о том, могли ли Ив и Софья Андреевна убить? Вы, конечно, понимаете, в каком смысле я спрашивал — «Могли ли?» В человеческом, конечно, в духовном!.. И ответил себе: «Могли!» И это дало мне первый толчок!
— Это! — удивился Борс. — Одно только это?
— Да, одно только это! — запальчиво ответил Табурин, как будто негодуя на то, что этого одного Борсу мало. — Но Ив был в Эквадоре, и его пришлось исключить. А Софья Андреевна? И душа, и сердце, и совесть ее могут хотеть убить и могут убить? Могут! Вот откуда у меня взялось подозрение: от человека оно взялось! Когда вы шли от пуговицы, я шел от человека!
— Прекрасный путь! — серьезно и убежденно сказал Борс.
— Колоссально прекрасный! И я тогда дивился на вас и на Поттера. Вы же оба знали, что Виктор не мог даже гусеницу раздавить, так как же вы допускали, что он Георгия Васильевича задушил? А потом я…
— Все, что было потом, понятно. — остановил его Борс.
— Но должен сознаться, — немного нахмурился Табурин, — что я, может быть, не был бы так уверен в своем подозрении, если бы Софья Андреевна не сделала трех крупных ошибок!
— Какие ошибки она сделала?
— Первая: волос и пуговица! — опять подчеркнул он это «и». — Такое «и» не случайность и не нечаянность, оно — умысел и нарочитость! В нем за версту видна женщина, и притом нетерпеливая, несдержанная, страстная, вот такая, как Софья Андреевна. Мужчина подбросил бы или пуговицу, или волос, а женщина — и пуговицу, и волос!
— А вторая ее ошибка?
— Ее визит к Виктору за два дня до убийства. Она этот визит скверно обдумала и скверно провела. Ведь было же видно, что приезжала она совсем не для того, чтобы передать Виктору приглашение Ива, а для чего-то другого. Ей было что-то нужно в его доме, нужно было что-то вынюхать или, вернее, достать там… И когда я подумал покрепче, я догадался: пуговица, вот что ей было нужно!
— А третья ошибка?
— А третья ошибка колоссальная! Тут она сплоховала, грандиозно сплоховала! Весь свой замысел, можно сказать, разрушила! Она ведь пуговицу-то отрезала, вот оно что! Не могла оторвать, что ли? Или просто не подумала? Не догадалась? Не знаю! Но отрезанная пуговица для меня все дело решила: это уже была улика не против Виктора, а против Софьи Андреевны! Вы согласны со мной?
— Безусловно! И если бы дело не закончилось так, как оно сейчас закончилось, я на этой отрезанной пуговице собирался половину защиты Виктора строить!
— Вот об этом-то я и хотел вас спросить! — как подброшенный пружиной, несдержанно вскочил Табурин, как будто только и ждал этого слова. — Вот это-то для меня самое главное!
— Что? Пуговица?
— К черту пуговицу! Она уж ни на что больше не нужна! Но вот вы сейчас сказали, что если бы дело не закончилось так, как… А вы считаете, что оно уже закончилось? Совсем закончилось?
Он вцепился глазами в Борса.
— После этого письма? — кивнул Борс на листы бумаги. — Какое же может быть сомнение?
— И обвинение с Виктора снимут? Освободят его?
— Конечно! Я ведь говорю вам: теперь все ясно и несомненно!
— Уф! — всей грудью облегченно вздохнул Табурин. — А я боялся, что даже и теперь могут быть какие-нибудь крючки и зацепки! Так освободят, говорите? Наверное? Когда?
— Ну, этого я не знаю! — рассмеялся его нетерпению Борс. — Не сегодня, конечно, и не завтра, но через неделю или через две… Я сегодня же повидаюсь с Поттером, дам ему фотокопии этого письма и поговорю с ним. Но ведь сам-то он прекратить дело не имеет права, есть ведь еще прокурор и судья. Но дело будет прекращено, теперь сомневаться в этом никак нельзя. Готовьте шампанское для встречи с Виктором!
Глава 26
В тот день, когда узнали о самоубийстве Софьи Андреевны, Юлия Сергеевна решила: надо, чтобы Миша переехал к ним и жил у них. Елизавета Николаевна сразу же поддержала ее.
— Ну да! Ну да! Конечно же! — всплеснула она руками. — Нельзя же, чтобы мальчик оставался один! Как это можно!
Когда Мише сказали об этом, он было запротестовал.
— Но ведь это же… Это же вам будет неудобно и трудно! — несвязно пробормотал он, чувствуя, как ему хочется оставаться здесь и как ему страшно быть одному, в том доме.
— Вздор, вздор, вздор! — набросился на него Табурин. — Колоссальный вздор!
— Ну, конечно же вздор! — вмешалась Елизавета Николаевна. — Никаких трудностей и неудобств нет. Сами знаете, дом большой, свободные комнаты есть!..
Миша заколебался и неуверенно посмотрел на Юлию Сергеевну. И увидел на ее лице такую ласку и приветливость, что не выдержал: измученные за последние недели нервы дрогнули, и он откровенно, по-детски заплакал.
Через час или два Табурин привез его вещи и объявил Юлии Сергеевне:
— Я перевез Мишу! Получайте!..
Прошло несколько дней, прошла неделя, кончилась другая. Табурин почти ежедневно ездил к Борсу или говорил с ним по телефону, и всякий раз спрашивал одно и то же: «Когда же, наконец, освободят Виктора?» Борс спокойно уверял его:
— Остановка только за формальностями, за одними только формальностями! Будьте терпеливы!
— Но когда же? — горячился и выходил из себя Табурин.
— Этого я не знаю, но уверен, что уж не долго ждать осталось. Возьмите себя в руки: терпение, терпение и терпение.
В последние числа ноября дни стояли солнечные, ясные и по-осеннему ласковые. В один из таких дней все четверо сидели в гостиной и разговаривали. Юлия Сергеевна говорила, спрашивала и слушала, что ей отвечали, а сама время от времени взглядывала на большое окно, через которое была видна улица, решетка забора и входная калитка. Она ждала чего-то, и это было видно.
— Вы сегодня повидаете Борса? — спросила она Табурина.
— Я у него позавчера был! Нельзя же каждый день надоедать человеку с одним и тем же! — наставительно ответил Табурин.
— А что он сказал? — спросила Елизавета Николаевна.
— Да все то же: ждите! И теперь, говорит, ждать осталось совсем уж немного. Каждый день может случиться так, что Виктор у вас в доме появится!
— Ох, дал бы Бог! — вздохнула Елизавета Николаевна. Уж пора всему этому кончиться!
Юлия Сергеевна знала, что Табурин позавчера был у Борса, и знала, что сказал ему Борс. Но слушала внимательно, пристально, боясь пропустить каждое слово, хотя все слова Борса она уже знала, и их было немного. И оттого, что «каждый день можно ждать» освобождения Виктора, ее нетерпение выросло, дошло до края, мучило ее, и она не могла совладать ни с ним, ни с собою.
— А вдруг… — нерешительно сказала она. — А вдруг это будет сегодня?
И оттого, что это может быть сегодня, даже сейчас, она расцвела: глаза заблестели особым выражением, губы задрожали в сдержанной улыбке, и свет пробежал по лицу. Миша посмотрел на нее, и ему стало очень хорошо, как будто этот ее свет пробежал и по нему.
— Что это вы так смотрите на меня? — ласково спросила она.
— Какая вы… Какая вы красивая! — с несдержанной искренностью простодушно ответил Миша, но смутился и опустил глаза.
Смутилась и Юлия Сергеевна.
— Красивая? — с шутливой недоверчивостью спросила она.
— Да-с, красивая! — подхватил Табурин. — Миша очень прав, колоссально прав! Вы сегодня красивая! Да и не сегодня только, а все последние дни! Я вот смотрю на вас и… и вижу!
— Это вполне понятно! — покровительственно улыбнулась Елизавета Николаевна. — Когда к человеку приходит счастье, человек становится красивым. Так всегда бывает!
— Счастье? — словно не поняла этого слова Юлия Сергеевна.
— Ну, счастье, конечно, чересчур громкое слово, — смягчила Елизавета Николаевна, — но… но…
Она, конечно, знала о самоубийстве, знала и правду о преступлении. Но почему-то вела себя так, что об этой правде она упорно молчала и ни разу не заговорила о Софье Андреевне и об Иве. Но о том, что Виктор невиновен, говорила много и охотно, расхваливая его и даже отчасти восторгаясь им.
— Он очень милый, очень! Честный, непосредственный и мягкий человек! И я так рада, что все выяснилось, и он оказался совсем не причастен в этом злом деле! Я так рада!
Юлия Сергеевна понимала, что своими похвалами и своей приподнятой радостью Елизавета Николаевна старается как бы загладить то, в чем чувствует себя слегка виноватой перед Виктором: ведь она раньше не сомневалась в том, что Георгия Васильевича убил именно он. И Юлии Сергеевне было приятно, что Елизавета Николаевна понимает свою вину и старается ее загладить. Но вместе с тем она чувствовала в себе что-то давящее, даже иногда мучительное. Она вспомнила, как и сама она верила в виновность Виктора. И тогда ей хотелось что-то разъяснить и в чем-то оправдаться. Она тайком взглядывала на Табурина и пыталась по его лицу понять: помнит ли он то, что она говорила в начале, не упрекает ли он и не осуждает ли ее?
— Ну, кажется, пора уж завтракать! — прерывая разговор, сказала Елизавета Николаевна. — Борис Михайлович и Миша, наверное, уж проголодались!
Юлия Сергеевна сделала движение, чтобы встать.
— Сиди, сиди! — остановила ее Елизавета Николаевна. — Я сама все сделаю! Миша, вы поможете мне?
— Да, конечно! — сразу и охотно вскочил Миша.
— Так пойдем!..
Когда Юлия Сергеевна и Табурин остались вдвоем, оба долго молчали. Юлия Сергеевна несколько раз поднимала глаза и взглядывала на Табурина, видимо собираясь что-то сказать, но не решалась и молчала. А потом, очевидно, не выдержала и заговорила.
— Так вы думаете, что, может быть, даже сегодня?..
— Очень может быть! — Сразу понял ее Табурин. — Или завтра! Я же вам говорю, что каждый день ждать можно!..
— Но ведь если сегодня… Если сегодня…
— Что?
Юлия Сергеевна не ответила и стала думать что-то свое. И думая, все поглядывала на Табурина, то собираясь сказать ему что-то, то опять не решаясь. Наконец она словно бы не выдержала.
— Я хочу вас попросить, Борис Михайлович!..
— С удовольствием! Что прикажете?
— Не прикажу, а попрошу! Но только я не знаю, как это сказать!.. Это… Это нехорошее, и мне трудно высказать! Я уже несколько раз хотела просить вас, но не решалась… И вчера, и раньше… Так ведь трудно бывает говорить о нехорошем!
— Да, трудно!.. Но вы в таких случаях говорите сразу: прямо и просто! Так будет легче сказать!
— Да, но…
Она замялась. А потом справилась с собой и заговорила, но не поднимала глаз и не смотрела на Табурина.
— Вот, когда Виктор вернется… Он, конечно, будет много говорить о себе, и мы ему тоже будем много рассказывать… Тоже о себе! И вы… Если вдруг случится так, что вы вспомните… или просто к слову придется… Так вы ему не говорите! — мучительно закончила она.
— Чего не говорить? — не понял Табурин.
— Того, что я… — она густо покраснела почти до слез. — Что я… Помните? Что я почти верила, будто… будто это он… будто это он убил! — еле выговорила она эти слова. — Может быть, — заторопилась она, — может быть, я даже и не верила, но… Но я готова была верить!.. Не скажете? Нет?
Она подняла глаза и посмотрела умоляюще.
— Верили? — притворился Табурин, будто он очень изумлен и не понимает ее. — Да Господь с вами! Когда же это вы верили? Никогда такого не было, даже намека на такое не было! Конечно, мы с вами эти дела все время обсуждали и по-разному их перебирали: и так прикидывали, и этак, и вот как! Всякие предположения допускали и всякие гипотезы строили. Теоретически рассматривали и позицию Поттера, будто это Виктор убил. Но чтобы вы когда-нибудь на самом деле верили в его виновность или даже только сомневались когда-нибудь в нем, так такого никогда не было и быть не могло! Это вам сейчас чудится что-то такое нелепое, вот вы и клевещете на себя… Это в вас отголосок прежнего самообвинения, ужасно вам хочется хоть в чем-нибудь быть виноватой! А на деле, — диктуя и приказывая, непоколебимо закончил он, — на деле всегда мы оба твердо знали, что Виктор невиновен, и никогда в этом не сомневались. Вот!
— Знали? Да? Знали и верили? Мы оба? Оба?
— Конечно же, оба! Почему вам кажется, будто вы сомневались?
Юлия Сергеевна с недоверчивым подозрением посмотрела на него и увидела: он говорит открыто, бесхитростно и искренно, смотрит прямо и честно. И когда поймал ее пытливый, настороженный взгляд, то ничуть не смутился, а продолжал сидеть и смотреть, как ни в чем не бывало.
— Видите ли… — понизив голос, продолжала она. — Я не то, что не верила, но я не понимала: а как же пуговица? И волос? И если бы вы тогда с самого начала сказали мне все, что вы думали, я…
— А зачем мне было говорить? Убеждать вас, доказывать, что ли? Так для чего мне надо было убеждать вас в том, в чем вы и без моих слов были убеждены? Нам с вами и без них всегда было несомненно: Виктор не мог убить, а поэтому убил не он. Вот и все! Точка!
Юлия Сергеевна благодарственно посмотрела на него.
— Но во мне небольшое сомнение все же, кажется, было! — неуверенно возразила она не для того, чтобы убедить его, а для того, чтобы он еще сильнее убедил ее. — Может быть, даже не сомнение, но… колебание!
— И ничего подобного! Ничего подобного! — загорячился и замахал руками Табурин, сам уже начиная верить в то, что говорит. — Никакого колебания в вас никогда не было. Даже самого крохотного, даже микроскопического, даже колоссально микроскопического!
— Господи! — не сдержалась и весело рассмеялась Юлия Сергеевна. — У вас даже микроскопическое и то — колоссально!
Она сразу развеселилась. Тяжесть отлегла, и ей стало легче. Она еще раз с благодарностью посмотрела на Табурина и протянула ему руку. Кажется, хотела сказать еще что-то, но вдруг ее глаза расширились, и она приковалась ими к окну. Табурин повернул голову и тоже посмотрел.
К дому подъехал незнакомый ему автомобиль. И справа, и слева в нем одновременно быстро распахнулись дверцы, и одновременно же вышли, почти выскочили двое: Борс и Виктор. Вышли, торопливо отворили калитку и пошли к дому.
Юлия Сергеевна вмиг узнала и поняла все. Не прошло и полсекунды, как она вскочила и опрометью бросилась через комнату к выходной двери. Табурин тоже вскочил, в два прыжка догнал и схватил ее за руку, когда она уже готова была выбежать на патио.
— Куда вы! — крикнул он. — Не сходите с ума!
Она словно бы опомнилась и сразу остановилась. Не отрывая руки, широко повернулась к нему и с открытым лицом, с открытыми глазами, вся открытая посмотрела на него. И, поддаваясь внезапному, свободной рукой с размаху, широко, обхватила его за шею и поцеловала крепким, глубоким и искренним поцелуем.
Борс и Виктор уже подходили к патио.