Памяти Николая Рубцова

(1936—1971 гг.)

Сейчас бы Николаю Михайловичу Рубцову исполнилось шестьдесят пять лет... Ровно тридцать лет прошло с тех пор, как его нет с нами. Время стирает из памяти многие имена, трава забвенья мощно шумит над славными прежде юбилеями, сенсациями, событиями. Однако чистая слава Рубцова медленно, но неуклонно возрастает от года к году. Именно чистая: не подпертая никакими лауреатскими званиями, никакими постановлениями, никакой нобелевщиной или букеровщиной... Его слава стихийна и естественна, как сама народная жизнь.

Время от времени мы получаем письма, в которых новое поколение читателей неожиданно для себя открывает поэзию Рубцова, а старое с благодарностью вспоминает о ней. Иногда его земляки или однокашники по Литинституту присылают нам страницы воспоминаний о Николае Михайловиче. Нередкими бывают и стихи поэтов, ему посвященные, порой любительские, непрофессиональные, но всегда искренние, проникнутые добром и любовью.

Однако зло и зависть тоже не дремлют. То в одном, то в другом демократическом издании (а иногда и в патриотическом) нет-нет да и раздастся “скрежет зубовный” по поводу его поэзии, его судьбы, его друзей, его памятников, его родины, в конце концов, — и Вологодчины, и всей России.

В этом номере, посвященном двойному юбилею Рубцова, мы публикуем некоторые из этих материалов. Светлые — с благодарностью к авторам. А что касается “темных” — то пусть их творцы знают, что очернить истинно русского поэта им никогда не удастся. Во-первых, мы всегда заступимся за его честь, а во-вторых, потому, что его чистой славе, его подлинной поэзии, его страдальческой судьбе — никакая грязь уже не страшна.

 

 

* * *

ВЯЧЕСЛАВ БЕЛКОВ

Начало

В 1970 году, когда я служил в армии, получил письмо от брата, из Вологды. Между прочим он написал о том, что в городе был убит поэт Николай Рубцов. Имя это мне ничего не говорило тогда, но отчего-то я почувствовал по письму, что событие произошло не рядовое.

Видимо, брат потому сообщил мне о гибели поэта, что знал о моем нерав-нодушии к другому русскому лирику — Есенину. Но я не мог тогда и поду-мать, что буду когда-нибудь изучать творчество Рубцова, по крохам собирать факты его биографии, выпущу о нем три книжки. Неисповедимы пути наши...

“Вел себя дерзко...”

Приблизительно в марте 1958 года в Доме офицеров города Североморска состоялось открытое заседание флотского литературного объединения. Был там и Николай Рубцов. Видимо, обсуждались и его стихи. Много лет спустя бывшая учительница В. Е. Кузнецова нашла краткую запись в своей старой тетрадке: “...матрос Рубцов. Вел себя дерзко”. Она уже и забыла о встрече, на которой была со своими учениками. И матроса того забыла напрочь. Знает только сегодняшнего великого поэта Рубцова. А запись в тетрадке осталась.

Таких мало

Когда человек попадал в вытрезвитель, ему на работу посылали грозную бумагу, которая имела шипящее, но весьма нежное название — “Сообщение”.

Вот передо мною Сообщение номер 11230. В нем сказано, что “7 декабря 1967 года в медицинский вытрезвитель города Вологды... был доставлен член Вашего коллектива Рубцов Николай Михайлович — писатель, который доставлен из горотдела. Просим обсудить недостойное поведение гражданина Рубцова и о принятых мерах сообщить в медвытрезвитель города Вологды. Начальник такой-то”.

Интересно разглядывать эту бумагу. Тут и рисунок есть: один мужик в кепке стоит у завода с поднятой рукой, а второй — лежит на земле, с бутылкой обнимается. Есть и фотография клиента, то есть Рубцова в данном случае. Снимок любопытный — на нем грустный трезвый человек, бедно одетый, в армейской шапке, очень худой... Он никак не реагирует на фотографа.

Вверху на этом листке общая надпись — “Вывесить на видном месте”. Но самое замечательное в Сообщении — это, пожалуй, стихи. Их стоит процитировать. Относятся они, конечно, ко всем посетителям вытрезвителей:

Таких, как он, у нас единицы,

Но мимо них не вправе пройти,

Они нам мешают жить и трудиться,

Они — помеха на нашем пути.

Авторы этого Сообщения хотели слукавить, говоря, что пьяниц у нас единицы. Но применительно к поэту — получилась правда. Да, таких, как он, у нас мало.

“Мум”

Известное стихотворение Рубцова “Элегия” в одном из начальных вариантов называлось совсем по-другому — “Мум” (Марш уходящей молодости) и было несколько иным по содержанию и ритму. Вот его тогдашнее начало:

Стукнул по карману —

не звенит:

как воздух.

Стукнул по другому —

не слыхать.

Как в первом...

В коммунизм —

таинственный зенит, —

как в космос,

полетели мысли отдыхать,

как птички...

В новом варианте все короткие строки исчезли. Поэт обладал редкой способностью переделывать свои стихи, доводя их до совершенства.

 

 

Вологда

Николай Рубцов родился в соседней области, но жил и умер в нашем городе. Здесь он и похоронен. Вологда, несомненно, была для поэта важнейшим местом, если можно так выразиться. Кто-то вспомнит известные строки “Печальная Вологда дремлет...” или “За Вологду, землю родную...”. Но сейчас я хочу привести только одну цитату из письма Рубцова Глебу Горбовскому: “Вообще, в Вологде мне всегда бывает и хорошо, и ужасно грустно и тревожно. Хорошо оттого, что связан я с ней своим детством, грустно и тревожно, что и отец, и мать умерли у меня в Вологде. Так что Вологда — земля для меня священная, и на ней с особенной силой чувствую я себя и живым, и смертным”.

Поразительно, что в этом высказывании Рубцов использовал те самые слова, которыми он прекрасно выразил свою любовь к деревне, к России: “Чувствую самую жгучую, самую смертную связь...”

Пародия

18 мая 1961 года, бродя в Питере по набережной Мойки, Рубцов сочинил вместе с Эдуардом Шнейдерманом пародию на стихи Евтушенко. Долгое время она публиковалась в сборниках поэта не полностью и без указания на то, что это пародия. Теперь появилась возможность воспроизвести стихотворение целиком:

Куда меня, беднягу, завезло!

Таких местов вы сроду не видали!

Я нажимаю тяжко на педали,

Въезжая в это дикое село.

А водки нет в его ларьке убогом,

В его ларьке единственном, косом.

О чем скрипишь передним колесом,

Мой ржавый друг?

О, ты скрипишь о многом.

Надежда есть, что спички есть в кармане.

Но спичек нет, хотя надежда есть.

И я опять в обмане, как в тумане.

А выйду ль из него когда — бог весть.

Одну давно имею на Сущевской,

Другая на Мещанской намечается,

А третья... впрочем, это несущественно,

Поскольку по тебе одной скучается.

Э. Шнейдерман вспоминает: “Разговор был о стихах Евг. Евтушенко. Что-то там выяснили. Потом Рубцов произнес: “Куда меня, беднягу, завезло!” Я тотчас откликнулся: “Таких местов вы сроду не видали!” И — “понеслось”. За 7—8 минут смастерили нечто вроде пародии на популярнейшего в те годы поэта. Я тут же зафиксировал текст в блокноте”. Действительно, пародия уловила некоторые слабости манеры Евтушенко.

Татуировка

У Леонида Беляева есть замечательное шуточное стихотворение “Я рос парнишкой нелюдимым...” Оно заканчивается так:

Сегодня мне бы ту сноровку,

В годину горечи и бед...

Хочу на грудь татуировку:

“Года идут, а счастья нет”.

И вот Николай Рубцов сочинил пародию на это стихотворение. Я узнал об этом от самого Беляева. Начало пародии он забыл, а кончается она так:

...Потом отбросил я винтовку,

Пошел с друзьями на парад.

Хочу на грудь татуировку

Из лучших ленинских цитат!

Была у Рубцова пародия и на другое стихотворение Беляева, но, кажется, теперь уже никто ее не вспомнит. Леонида Беляева мы потеряли в 1997 году.

Карету мне

Однажды Рубцов, Романов и партийный работник В. Невзоров немного посидели в одном из вологодских ресторанов. Когда вышли, то захотели поехать на такси. Водитель сначала не хотел их сажать (“вы пьяные”), но потом посадил и отвез... в милицию!

К счастью, наша троица недолго просидела за решеткой — кто-то узнал Невзорова, и всех выпустили. Даже прислали какую-то машину, чтобы развезти их по домам, ибо был поздний вечер. Но Рубцов сказал: — Нет! Пусть дают черную “Волгу”! На другой машине я теперь не поеду!..

Чем все закончилось, история умалчивает. Как вспоминает Василий Невзоров, секретарь обкома Дрыгин потом отругал его за то, что сразу к ресторану не вызвал служебную машину.

Разбойник Франсуа

У Николая Рубцова в “Вечерних стихах” (1960) есть между прочим такие строки:

И, как живые, в наших разговорах

Есенин, Пушкин, Лермонтов, Вийон...

Французский поэт ХV века Франсуа Вийон не случайно попал в стихи Рубцова, наш современник любил и хорошо знал творчество средневекового поэта-бродяги.

Передо мной небольшая книжка, неплохо изданная, в суперобложке, — “Франсуа Вийон. Стихи”, переводы с французского, Москва, 1963 год. Точно такое издание читал и перечитывал в свое время Николай Рубцов. В самом конце 1964 года в Вологде он увидел книжку в домашней библиотеке поэта Бориса Чулкова, увидел и — “всякий раз, бывая у меня, буквально не выпускал из рук и всегда говорил, что рано или поздно не у меня, так где-нибудь стащит или раздобудет его” (Б. Чулков).

Я перелистываю Вийона и снова думаю о том, что привлекало Рубцова в стихах этого поэта, в его жизненной истории. Да ищу строчки, которые могли прямо повлиять на лирику самого Рубцова...

“Образ Франсуа Вийона — “магистра искусств” и бродяги — двоится в представлении потомства. Уже вскоре после его смерти слагаются легенды о “веселом комике”, циничном шуте, мастере поужинать за чужой счет, коноводе во всякого рода злых проделках”, — пишет в предисловии Л. Пинский. Но, конечно, прежде всего, Вийон — великий лирик, поэтическое зеркало своего времени и своей страны. Умирало средневековье, и поэт писал о смерти, старости, бренности бытия. И все же выглядывает из стихов жизнелюб, которого не миновали народные празднества и все радости жизни. Вийон использовал в своих стихах не только опыт предшествовавшей литературы, но и богатые традиции народного искусства. А в его жизни годы студенчества сменились годами скитаний и тюрьмой.

Рубцова несомненно волновали какие-то совпадения собственной жизни с биографией Франсуа Вийона — раннее сиротство, странствия, неустроенность. Да и “студенческий дух”, если вспомнить, что в 1964 году Николай Рубцов был еще студентом-очником. Многие стихи французского поэта пронизаны иронией, но и у Рубцова был “иронический период” в творчестве. Совсем в духе Вийона написаны “Стукнул по карману — не звенит...”, “Сказка-сказочка”, “Куда меня, беднягу, занесло...”, “Утро перед экзаменом” и другие стихотворения. Рубцову было явно тесно в рамках благочинной советской поэзии конца 50-х — начала 60-х годов. И он издевался:

...Уткнулся бес в какой-то бред

И вдруг завыл: — О, божья мать!

Я вижу лишь лицо газет,

А лиц поэтов не видать...

Еще хлеще написал Рубцов в шутливом послании “Ответ Куняеву” — “...Кроя наших краснобаев, Всю их веру и родню...”. Но в целом к тому времени, когда хорошо узнал Вийона, Рубцов посерьезнел в своих стихах, и никаких “заимствований” явных из французского поэта мы у него уже не найдем.

Тоже мастерство

“Сижу в гостинице районной. Курю, читаю, печь топлю...”

— Почему же ты написал “Сижу в гостинице районной”, если сидел в редакции? — полушутя спросил Василий Елесин.

— Так типичнее, — смеясь ответил Рубцов. — А то могут подумать, что у вас не редакция, а ночлежка.

Экспромт

Как-то, идя по вологодской улице, Рубцов сочинил такой экспромт:

Веревка, яркое белье,

А во дворе играют дети.

В потемках прячется жулье...

Тут он рассмеялся, махнул рукой и закончил задумчиво:

Все есть на этом белом свете!..

Ощущение разнообразия и полноты жизни — одно из главных в поэтическом мире Рубцова.

Меткое слово

Сидим в Союзе писателей. Виктор Коротаев рассказывает. “...Дело было еще на Лермонтова, когда у Союза была маленькая комнатушка. Ольга Фокина читала журнал “Звезда”. Рубцов сидел-сидел, смотрел-смотрел и выдал: “И звезда с звездою говорит!”

Зимним вечерком

Почти каждая строка большого поэта несет не только явный, открытый смысл, но и глубинный, открывающийся не сразу. Есть такие строки и в стихотворении Николая Рубцова “Зимним вечерком”:

...Эх, Русь, Россия!

Что звону мало?

Что загрустила?

Что задремала?

Давай пожелаем

Всем доброй ночи!

Давай погуляем!

Давай похохочем!

И праздник устроим,

И карты раскроем...

Эх! Козыри свежи.

А дураки те же.

Конечно, заметен здесь мотив социальный. Можно говорить и о том, что душа поэта не ожесточилась. Кстати, примерно так трактует стихотворение Рубцова критик Св. Педенко: “В последних стихах Рубцова уже слышится не столько любовь к родине, сколько вызывающая, горькая насмешка и над патриархальным покоем, и над “добрыми Филями”, о которых когда-то поэт писал с теплой, доброй иронией...” Но это не вся правда. Полнее понять стихотворение “Зимним вечерком” (какое игривое название, какая дурашливость — “давай погуляем, давай похохочем!”) поможет нам обращение к устному народному творчеству, а именно — к сказочному Ивану-дураку.

Этот дурачок оказывается умным. “Но он социально отстраненный, социально униженный, сирота... Об этом и говорит его имя; дурак — это не тот, кто дурачит, а тот, кого дурачат... Таким образом, в центр культурного космоса русской сказки выходит идея социального надлома и идея сострадания обездоленному, но социально высокому, горячее сочувствие ему и всяческое пожелание победы... Само слово “дурак” в прошлом звучало иначе. А. П. Щапов писал, что наступила эпоха, когда крестьянство было совершенно порабощено крепостным правом, “когда... слова “мужик” и “дурак” стали синонимическими...” Как ответ народа А. П. Щапов приводил сектантский стих:

...Как и в этих дураках

Сам господь бог пребывает”.

Не буду более цитировать статью Г. Бенедиктова (журнал “Русская литература”, № 4, 1986). Скажу только, что на стороне мужика оказывается и духовная высота, и патриотизм. Дурачество — это не только самозащита. Я думаю, что есть времена, когда быть “умным” — безнравственно. Дурачки выступают как хранители совести нации, душевности.

Можно вспомнить и всех юродивых русской классической литературы (хотя бы у Пушкина в “Борисе Годунове”). Но и так ясно, что слова Рубцова о “дураках” — не случайная обмолвка, нитью традиции эти сегодняшние слова связаны с глубинами фольклора, с историей России.

Неожиданное подтверждение мысли. Однокашник Рубцова по Литинституту пишет в “Независимой газете” (19.01.94 г.): “...Рубцов не верил в мое искреннее сочувствие чужим судьбам и однажды сказал за глаза обо мне “это очень умный человек”, сказал — как уличил в подлости”.

Как Рубцов повесть сочинял

Довольно известный факт — Николай Рубцов два или три раза серьезно брался за прозу.

Возможно, повесть (или рассказ) из моряцко-флотской жизни поэт все-таки дописал до конца. Но она не сохранилась, случайно уцелели только две странички из нее, они опубликованы. А вот повесть или очерк из жизни деревни Рубцов скорей всего так и не закончил. Сохранились только наброски, которые я и предлагаю сейчас читателям.

В 1963—1964 годах Рубцов подолгу жил в своей Николе. Здесь после большого перерыва он вновь окунулся в стихию крестьянской речи. Он был уже студентом Литинститута, зрелым человеком, и уже прислушивался к речи окружающих как писатель и в какой-то степени как этнограф. У него был уже свой опыт работы над словом.

Видимо, сначала Рубцов записывал отдельные выражения, слова. Так на листочках бумаги появились фразы: “Ходила Клавдия-то в лес, да ни с чем вернулась. И Ленька ходил — только вымочился”. “Так плясал, что когда штаны снял, пар пошел”. “Плясал так, что все пятки истоптал...” (Выписано из фонда Рубцова в ГАВО.)

Затем поэт стал делать более основательные наброски, и, как это бывало в стихах, он часто использует диалог для начала или развития действия:

“— Ой, еле добралась! Задница тяжела стала.

— Тяжела, потому что она позади.

— Не говори, была бы спереди, легче бы было”.

Вот еще несколько фрагментов рубцовской прозы. Даю их без комментариев.

“Провожают ребят в клубе в армию. Вот Люська пошла выступать. Как скажет слово, так и захохочет.

— Ты что хохочешь-то?

— Да не знаю...

Ну вот, — говорит, — мы, значит, вместе учились, ребята, с вами... — И опять хохочет...”

“Стал дядя Саша слезать с печи-то да как шлепнется вниз, на картошину, и ноги к потолку задрал. Поднялся, затворил дверь да обратно вернулся.

— Смотри, — говорит, — никому не болтай...”

“Прихожу к ней. Она плачет.

— Что с тобой, Лия?

— Да помереть хочу, да бог смерти не дает!

— А что случилось?

— Ой, господи! Что за жизнь! Мужа нет — горе, мужик есть — вдвое! Не знаю, чем теперь все кончится!”

“— В колхоз-то как люди пошли?

— С раденьем пошли. Кулаки-то по городам разъехались. Их тут много было.

— А весело жили?

— Да всего хватало! Первое время худо было. А теперь что? Кормят, и ладно”.

“Пошла баба на пристань. Вдруг хватилась — денег в жакетике нет. Заревела. Стоит и ревет. Идет мимо лесник, спрашивает:

— Кто тебя обидел, тетя Шура?

Ревет баба, ничего не отвечает, не хочет всего рассказывать, не хочет людей смешить.

Жакетка-то на ней была чужая”.

“Дороги были разрушены дождями абсолютно. “Козел” еле пробился сквозь рытвины, сквозь... грязь, ревел на подъемах, буксовал. Мы летали в кабине из стороны в сторону.

— Ну и дорога. Хоть бы подремонтировали ее немного.

— Да некому тут об этом думать.

— Как некому? Ведь мастер-то дорожный должен быть.

— Есть мастер. Да он все на печи лежит”...

“— Таня, иди принеси Ленку.

— Иди и сама принеси. А мне некогда, я червяков копаю, буду рыбу ловить.

Родилась в соседском доме Ленка. Пришла Таня к соседям.

— Надо ли Ленку тебе, Таня?

— Надо.

— Так на. Только Лене холодно будет. Ей надо одеяло.

Убежала Таня за одеялом...”

“Лия Спасская сидела у раскрытого окошка и смотрела на улицу. — Можно к тебе, Лия? — Заходи. Я зашел. — Ну, как жизнь? — Не спрашивай...”

Я выписал почти все, что написал Рубцов прозой. Сюжет здесь почти не просматривается. Некоторые фрагменты, видимо, автобиографичны. Например, шуточная история о Ленке и о Тане, которая побежала за одеялом. У Рубцова как раз в 63-м году родилась дочь Лена.

Возможно, поэт делал наброски не только для художественной прозы, но и для очерка. Осенью 1965 года он писал в одном из писем: “Сейчас я возьмусь писать два очерка по заданию журнала “Сельская молодежь”. Вполне возможно, что ничего не напишу”. Скорей всего Рубцов уже понял, начал понимать, что проза — это не его дело. И в его двух-трех опуб-ликованных тогда газетных заметках особенно ощущается какая-то скованность, местами тяжеловатость. Хотя для газеты, конечно, всем в те вре-мена нелегко было писать. Была определенная заданность, идеологические штампы,

мешал внутренний редактор и т. д.

Завершая, хочу сказать: поэзия Рубцова вобрала в себя огромное количество мотивов и сюжетов нашей жизни. Он полностью выразил себя в стихах. Многие стихи Рубцова — как небольшие рассказы, основанные на реальных событиях (“Памятный случай”, “Зачем?”, “В дороге” и др.). А иногда короткое стихотворение — целая повесть, волнующая повесть неповторимой жизни:

Нет, не кляну я мелькнувшую мимо удачу,

Нет, не жалею, что скоро пройдут пароходы.

Что ж я стою у размытой дороги и плачу?

Плачу о том, что прошли мои лучшие годы...

Поэт радости

В идеале исследователь литературы должен объяснить каждое слово автора. Почему оно здесь стоит. Конечно, это касается лишь подлинных писателей.

Вот начало стихотворения Рубцова:

В детстве я любил ходить пешком.

У меня не уставали ноги.

Помню, как однажды с вещмешком

Весело шагал я по дороге...

Почему “весело”? Почему так просто и открыто сказано о своем настроении? Тут обманчивая простота Рубцова. Другой автор, многодумный, постарался бы нагрузить эту строку — дать какую-то тонкую деталь или редкое словечко.

Но мальчик начинает свой путь весело, бодро. Уже потом натыкается он на препятствия и беды. “Но внезапно ветер налетел!” “Волки мне мерещились не раз...” Лишь к концу пути, при встрече с людьми, наступает умиротворение. Так у Рубцова всегда: счастье — это покой или самое начало пути. А в движении — всегда трагедия, часто разочарование. Но без движения — смерть. Тут вся философия, простая и вечная.

Рубцова часто называют поэтом печали и сумерек. Но есть у него и ярчайший солнечный свет и радость. Как ребенок рождается для счастья, так и Рубцов был задуман природой как певец радости. Жизнь его ломала, но и обломки его мира грандиозны: “О, дивное счастье родиться...”, “Чтоб с веселой душой снова плыть в неизвестность...”, “Чувство радости беспечной...”, “Радуясь бешеной гонке...”, “Образ прекрасного мира...”, “Радостная весть...”, “Сам я улыбчив и рад”, “мне радостно”, “веселью он вновь предавался...”, “Верил ты в счастье... Слушал о счастье младенческий говор природы...”

Радость его так глубока и небесна, что ее понимают не все. И тут она смыкается с грустью:

Мне грустно оттого,

Что знаю эту радость

Лишь только я один...

Сила радости такова, что она становится ликованием. Это ликование нечеловеческого размаха:

Как весь простор, небесный и земной,

Дышал в оконце счастьем и покоем,

И достославной веял стариной,

И ликовал под ливнями и зноем!..

 

На латышском

В Риге в 1985 году вышла книга Рубцова “Звезда полей”. У меня к ней особое отношение. Книжку эту прислал мне в подарок латышский поэт Имант Аузинь. Издание необычное, стихи сразу на двух языках — русском и латышском. Так лучше поймут нашего поэта латышские читатели, потому что они, как правило, хорошо владеют и русским языком.

Имант Аузинь — ровесник Николая Рубцова, и именно он стал составителем книжки “Звезда полей” и одним из переводчиков нашего замечательного поэта на латышский. Наверное, Аузинь почувствовал какое-то родство с Рубцовым. Об этом говорят и стихи самого Иманта Аузиня, очень лиричные и глубокие.

А ночью заморозки были, в мертвый сон

Цветок сегодня каждый погружен.

Согреть в ладонях? Отогреть дыханьем?

Нет, ледяной водой без состраданья

Поить их корни в глубине земли,

Чтоб выжили они и чтоб цвели...

Я мог бы вспомнить много хороших стихов Аузиня. Прежде всего таких, по которым видно, как хорошо знает он словесное искусство своего народа, как бережет его. А корни народные сохранить латышам было невероятно трудно — почти четыреста лет страна была под немецкими феодалами. И все-таки сберегли свои дайны, свой язык.

Буратино

Московский поэт Владимир Соколов иногда называл Николая Рубцова “вологодским Буратино” — из-за длинного Колиного носа.

Надо сказать, что поэты были хорошо знакомы. У Соколова (а он старше Рубцова на восемь лет) уже было стихотворение “Звезда полей”. Конечно, не он первым из поэтов использовал этот образ, но все же Соколова задело, что свою книгу Рубцов назвал именно так, “Звезда полей”, и что эта книга прославила “Буратино”.

У Рубцова стихотворение “Звезда полей”, написанное как отклик на соколовское, естественно, имело сначала посвящение — “Владимиру Соколову”. Но позднее посвящение исчезло. Возможно, Рубцов сам снял его, поругавшись с Соколовым. Рубцов называл его “дачным поэтом”, — на мой взгляд, совершенно справедливо. Вот это, вероятно, больше всего и обидело Владимира Соколова. Ну как же: какой-то молодой провинциал, пусть и талантливый, смеет так говорить о нем, уже признанном московском поэте!..

Соколов надолго пережил Рубцова. Но обиду не простил — в своих многочисленных интервью и публичных выступлениях почти никогда не вспоминал его. А зря. История все поставила на свои места — оказалось, что именно Николай Рубцов нашел “золотой ключик” поэзии.

Отец

Типичный читательский вопрос:

— Почему М. А. Рубцов после войны не забрал своих детей из детдома? Как он мог их бросить?

— Вы знаете, что к 1944 году у отца уже была новая семья. Мне всегда приходится как бы защищать отца. Не только потому, что Бог ему судья, но и потому, что многих обстоятельств мы можем попросту не знать. Например, в то время дети скорей могли выжить в детдоме, чем в семье. В Вологде после войны люди ели картофельные очистки... Старшие дети и не были в детдоме, они сначала были на попечении бабушки и тети Сони. Потом выросли, Гале в 45-м исполнилось уже 17 лет, Алику — 14, надо было работать, учиться... А каково было бы младшим жить с мачехой? Все это сложно...

На кухне

Рубцов в Литературном институте. На эту тему есть несколько легенд и былей. Вот одна из былей. Вспоминает участник событий известный поэт Юрий Кузнецов. Дело происходит в общежитии:

“В коридорах я иногда видел Николая Рубцова, но не был с ним знаком. Он ходил как тень. Вот все, что я о нем знаю. Наша единственная встреча произошла осенью 1969 года. Я готовил на кухне завтрак, и вдруг — Рубцов. Он возник как тень. Видимо, с утра его мучила жажда. Он подставил под кран пустую бутылку из-под кефира, взглянул на меня и тихо произнес:

— Почему вы со мной не здороваетесь?

Я пожал плечами. Уходя, он добавил, притом серьезным голосом:

— Я гений, но я прост с людьми.

Я опять помолчал, а про себя подумал: “Не много ли: два гения на одной кухне?” Он ушел, и больше я его никогда не видел”.

Внимательный читатель найдет тут немало странного. Например, это: “Он ходил как тень. Вот все, что я о нем знаю...” Даже не “знал”, а “знаю”. Хотя уже к 69-му году Рубцов был первым поэтом России!.. В конце концов, Кузнецову надо было оборвать воспоминания на этой фразе, раз уж он больше ничего не знает. Так было бы логичней... Вообще, возникает впечатление, что большой поэт Юрий Кузнецов пытается оторваться от Рубцова, перешагнуть через него. Но у Кузнецова это плохо получается, и вот уже он приезжает в рубцовскую Вологду, пишет какие-то воспоминания, упоминает Рубцова в своих стихах...

Автограф

Вологжанин Юрий Пономарев примерно в 1968 или 69-м году попросил у Рубцова автограф. Было это на квартире у Пономарева, и там под руку попалась книга об Узбекистане. Поэт написал на ее титульном листе:

“Юра!

Я буду помнить сквозь туман

Тебя, вино, Узбекистан!

Н. Рубцов”.

Ю. Л. Пономарев (1938 года рождения) долгое время дружил с поэтом, был знаком также с Алексеем Шиловым, Клавдием Захаровым и другими. Он рассказал мне еще один любопытный случай.

Когда Рубцов получил вызов в суд (видимо, по поводу алиментов), то он ответил телеграммой такого содержания: “Приехать не могу. С полным уважением, Рубцов”. Это очень по-рубцовски получилось — “с полным уважением”.

Кто выше

Журналист Энгельс Федосеев любил веселые компании. Многие побывали в его квартире на улице Пушкинской в Вологде и оставили на стене одной из комнат свои автографы. Был там и автограф Рубцова. Когда поэт расписался на стене, то гармонист А. Рачков хотел поставить свою подпись повыше рубцовской. Рубцов в таких случаях иногда вскипал. И тут вскипел:

— Я же пишу стихи лучше всех!

— Но я же лучше тебя играю на гармошке, — отвечал Рачков.

Не вышло

Молодая поэтесса году в 68-м прочитала книжку Рубцова и была очарована его стихами. А может, и удивлена. Она поехала в Вологду, чтобы выразить автору свое восхищение, то есть, как она говорит, “поклониться большому поэту земли русской”.

Она приехала, нашла улицу и дом, поднялась на пятый этаж и позвонила. Поэт впустил ее, и она, стоя в комнате, уже собралась было излить ему свои высокие чувства, поклониться, так сказать, от имени читателей. Но...

На полу всюду были разложены или разбросаны листы рукописей, и Рубцов, опустившись чуть ли не на четвереньки, стал собирать стихи, чтобы навести в комнате порядок. Гости все же пришли!

Символическая, сильная сцена! Поэт милостью божьей — в ногах у читательницы. Поклонения так и не вышло. Как будто сама судьба не допустила. Рубцов на пьедестале — это было бы абсурдом в эпоху перевернутых истин. У нас все наоборот — высокий мал, а малый высок. Но дело не только в эпохе — поклонение не совпало бы и с личностью Рубцова, и с нервом его поэзии.

Суетливо согнувшийся, сгорбившийся Рубцов напоминает мне некоторых “нелепых” героев Достоевского. Вообще, эта фантастическая сцена в комнате поэта достойна пера Федора Михайловича, а не моего грешного...

Чемодан

История, ставшая уже легендой. Рассказывают ее многие. Вот как записана она в воспоминаниях Германа Александрова: “...Как-то он пришел возбужденный, радостный и сообщил: — Получаю квартиру, может, поможешь мне въехать? — Какой разговор, — говорю, — конечно, помогу!

Каково же было мое удивление, когда мы пришли в пустую длинную комнату, в которой кроме старенького чемодана ничего не было. — И это все? — спросил я. — Все, — ответил Николай”.

Эту историю рассказывают и по-другому. Например, в финале к машине подбегает новый сосед, майор, готовый изо всех сил помочь переехавшему поэту, но видит почти пустой кузов...

Взбрело

В областной библиотеке Рубцов выступает перед читателями. Кажется, он слегка навеселе.

—Я вам почитаю свои стихи. Прочту, что взбредет в голову...

Строгий голос из зала (такая уж была эпоха):

— Надо читать, что положено.

Рубцов, почти не задумываясь, отвечает:

— А я всегда пишу, что положено. И вот из этого “что положено” прочту сейчас то, что взбредет в голову.

Партийный

Несколько раз я слышал от родственников Рубцова такие слова о его отце: “шибко партийный был, за партию горло готов перегрызть...”, “за партию горой был...”.

Причина такой горячей любви к компартии, видимо, была самая реальная. В 30-е годы М. А. Рубцов был репрессирован и около года просидел под следствием в тюрьме. Конечно, это было страшное потрясение для невиновного человека. Не приведи Бог испытать все ужасы чекистской неволи.

По семейному преданию, отца поэта освободил тогда очередной съезд партии: группа заключенных написала в адрес съезда письмо, и оно чудом дошло... Да, тут и молиться, пожалуй, будешь своим благодетелям.

Записки

Даже у близкого человека он нередко стеснялся попросить денег в долг. Стеснялся до такой степени, что просил не прямо, не устно, а писал записки: дай, если можешь, три рубля...

Как настрой?

В Череповце, примерно в 70-м году, комсомольский секретарь В. Морозов встретил на улице Рубцова и Коротаева, и бодро этак спрашивает:

— Как настрой, ребята?

Рубцов отвечает почти моментально, экспромтом:

Последняя растоптана гитара,

Последняя разорвана гармонь!

Последняя красавица Тамара

Зарезана и брошена в огонь!..

Ведьма

У Рубцова был какой-то особенный взгляд на женскую поэзию. Ему мало что нравилось в ней. Может быть, исключением были стихи Анны Ахматовой. Об известной поэтессе Ц. он, например, говорил: “Она же ведьма! Злая, как и ее поэзия! А поэзия должна быть доброй”.

Свет

Незадолго до смерти поэт перестал платить за квартиру. Домоуправление отключило у него свет. Пришлось завести свечи. С ними и связана следующая история. Свечи были на столе, здесь же стояли три иконы. Ближняя икона — “Неопалимой купины”. Однажды, вернувшись домой, Рубцов обнаружил, что в комнате только что был небольшой пожар: вокруг стоял дым, было угарно. Видимо, от свечи загорелась клеенка и бумаги, почти все на столе выгорело. Черное пятно пожара остановилось у самой “Неопалимой купины”. Огонь погас сам... Загадка состоит еще в том, что, по словам поэта, когда он уходил из дому, все свечи были погашены.

Николай Чудотворец

Когда умирающий поэт хрипел и бился на полу в последней агонии, в комнате вдруг рухнул старенький стол, тот самый, где стояли свечи и иконы. Иконы стукнулись об пол, как об лед. Две из них остались целы-невредимы. Только Николай Чудотворец, тезка умирающего поэта, вздрогнул от великой скорби — по иконе прошла трещина...

Деньжата

Помните, у Рубцова в юности были такие стихи шуточно-хулиганские:

Я жил в гостях у брата.

Пока велись деньжата,

все было хорошо...

Но деньги в те времена водились у него редко. Позднее было полегче — перепадали иногда крупные гонорары. И вот последняя хроника взаимоотношений поэта с этими бумажными и металлическими знаками.

В августе 1970 года Рубцов открыл счет на сберкнижке, положив туда ровно тыщу рублей. Затем снимал крупными суммами, и к декабрю остался только червонец.

Последний раз он снял 23 декабря пять рублей. Жить ему оставалось меньше месяца. Таким образом, когда поэт умер, на книжке лежало всего 5 целковых.

Шарф

Легендарный шарф Николая Рубцова. Длинный, обмотанный вокруг шеи. Поэт почти не снимал его. Как будто чувствовал, что ему очень надо беречь горло — тут поджидает его смерть.

А недавно мне рассказали, что иногда поэт менялся шарфами с кем-нибудь, в знак дружбы, как иные менялись тогда галстуками, часами или кепками. Только судьбой нельзя поменяться.

Символичный случай

Александр Яшин заспорил со скульптором Орловым о любви к малой родине. Потом Яшин “вспылил, махнул рукой и, чтобы прекратить спор, вместе со стулом отодвинулся от Орлова”. Сын скульптора, обиженный за отца, иронически спросил:

— Вы, может быть, еще дальше двинетесь, Александр Яковлевич?

Яшин быстро повернул голову к Рубцову, чуть помедлил, оглядел все застолье, сверкнул глазами и ответил, улыбаясь:

— С удовольствием бы, но дальше некуда. Там Рубцов.

...Так пересказал эту быль Александр Рачков. Кажется, есть и несколько иные варианты. Но суть в том, что слова Яшина прозвучали символично, и именно так были понятны уже тогда, в вологодском ресторане, где произошла эта история. Есть поэт Рубцов, есть его место в литературе — неповторимое и очень значительное...

Два слова

Друг поэта Алексей Шилов собрал книжки Рубцова под одну обложку. В конце 70-го показал это “собрание сочинений” Рубцову. Поэт подписал его: “Алексею Шилову... от несчастного, но непобедимого друга Николая Рубцова”.

Видимо, некоторая неточность этой подписи смущала поэта. Примерно за три недели до гибели Рубцов пришел к Шилову и исправил свою запись единственно верным способом — он зачеркнул “несчастного, но непобедимого”. Поэт привык отвечать за все свои слова.

Песни

Алексей Шилов написал музыку к рубцовским “Журавлям”, “Звезде полей”, “Потонула во мгле...”. Особенно, наверное, удачна и популярна его “Морошка”. Рубцову нравились эти мелодии, нравилось исполнение Алексеем Шиловым этих песен под гитару.

Одну из своих песен — “Журавли” — Шилов записал на гибкой пластиночке и подарил поэту с надписью: “Н. М. Рубцову от Шилова А. С. с самыми нежными и добрыми чувствами. Август 1970 г. Вологда”.

Случай

Мне рассказывали, что в старой Никольской гостинице оказалось однажды несколько вологодских писателей. И в том числе — Рубцов и Астафьев. В один прекрасный момент Николай Михайлович заявил: “Я — гений”. Тогда Астафьев взял полотенце и стал охаживать поэта (наверное, шутя) по спине, со словами: “Нет среди нас гениев, Коля! Нет среди нас гениев...” С помощью полотенца истину, конечно, не установишь. Ее изрекает Время.

* * *

Из читательского письма:

“Недавно в антологии “100 русских поэтов” (изд-во “Алетейя”, СПб, 1997, составитель В. Ф. Марков) прочитал: “Кумир “деревенщиков” Рубцов умер от того, что жена прокусила ему шейную артерию...” По-моему, приврал профессор кафедры славянских языков и литературы пусть и Калифорнийского университета, делая такое примечание.

А тут еще статья В. А. Астафьева в “Труде” — “Гибель Николая Рубцова”...

А еще меня порадовал первый номер “Нашего современника” за этот год. В нем представлены сразу два уроженца нашей земли верхнетоемской — Ольга Фокина и молодой поэт Иван Русанов (он печатался в нашей районке). Хотел бы иметь у себя этот номер, но в розницу журнал не поступает. И у библиотеки, которая отметила в декабре свое столетие, нет денег для подписки. Нельзя ли через вашу редакцию получить один экземпляр? Очень прошу и надеюсь.

С уважением —

В. Тюпин,

с. Верхняя Тойма

Архангельской области”.

АНАТОЛИЙ АЗОВСКИЙ

Январская земляника

 

Беру с полки заветную книжицу... “Звезда полей”. Действительно — звезда. И не только — полей! На титульном листе надпись: “Дорогому другу Толе Азовскому от Николая Рубцова”. И дата — 2 июня 1967 года. Нет, познакомился я с ним немного раньше. Вернее, знакомств с ним у меня было два: вначале — с его стихами, а потом уж, в Литинституте имени М. Горького, — с ним самим.

Что сказать о первом знакомстве? Где-то читал я о Есенине, что когда появились в печати его стихи, то любители поэзии набросились на них, как “на свежую землянику в январе”. Вот такой “земляникой” показались мне и стихи Николая Рубцова при первом знакомстве с ними. А было это в середине шестидесятых. Жил я тогда в Свердловске, где, как, вероятно, и по всей стране того времени, было слишком много шума вокруг так называемой, а точнее, названной позднее — эстрадной поэзии. Конкурировало тогда с этим направлением в нашей изящной словесности еще одно — интеллектуальная поэзия.

Что говорить, шуму тогда было много. Особенно среди молодых поэтов. На наших литературных четвергах за огромным круглым столом библиотеки свердловского Дома работников искусств спорили до хрипоты, а то и чуть ли не до кулаков дело доходило: каждый отстаивал свою точку зрения, каждый с пророческой убежденностью указывал, как писать надо. Одни, их, конечно, большинство, — евтушенко-вознесенско-рождественского направления жаркими сторонниками были, другие — винокуро-тарковскую поэзию на щит поднимали, третьи пели в кулуарах что-то книжно-романтическое из Новеллы Матвеевой:

Ах, никто не придет, не споет,

“Летучий голландец” на дрова пойдет,

И кок приготовит на этих дровах

Паштет из синей птицы...

И вот как-то после очередного “четвергования” вышли мы с Юрием Трейстером — жил такой поэт в Свердловске — на воздух, освежиться немножко от жарких баталий. И Юрий вдруг сказал:

— Спорим, спорим... А может, так писать надо? — и тихо, но очень выразительно прочитал:

В горнице моей светло.

Это от ночной звезды.

Матушка возьмет ведро,

Молча принесет воды...

Меня как будто током пробило. Так неожиданно, так до мороза по коже прозвучали эти бесхитростные строки.

— Чьи это? Неужели твои?

— Да что ты! Это — Николай Рубцов. В последнем номере “Юности”...

Немногих тогда еще захватила эта рубцовская “земляника”, но сторонники сразу же нашлись. И жаркие! В том числе и я. А вот после публикации в “Октябре” имя Николая Рубцова уже твердо вошло в наши горячечные споры. Тогда открыли мы и Владимира Соколова, и Бориса Примерова, и Анатолия Передреева, и многих других поэтов, на которых раньше и внимания не обращали.

Лично же с Николаем Рубцовым я познакомился года через два в буйных стенах общежития Литинститута. Случилось так, что сессии нашего второго курса заочного отделения и четвертого, на котором учился Николай, проходили в одно и то же время. Студенты-заочники держались тогда в отношениях с собратьями-очниками довольно воинственно и настырно, стараясь во всем их перехлестнуть. Разве только с некоторыми дружили. Для меня близким из этих “некоторых” был Саша Петров, земляк-уралец. Сошлись мы с ним не только как земляки, но из-за одинакового отношения к поэзии Николая Рубцова.

И вот однажды Саша и говорит:

— Хочешь с Рубцовым познакомиться? Л и ч н о! — На последнее слово он надавил. Я долго смотрел на его цыганскую шевелюру и молчал. Однако в голове переталкивались недоверчивые мысли: разыгрываешь, мол, землячок. Расколоть на “Три семерки” хочешь? Так я и без розыгрыша согласен...

— Да ты что, не понял, о ком говорю?

— Да ладно тебе, — все еще не верил я. А надо сказать, что у Рубцова тогда только-только вышла в свет его “Звезда полей”, сразу же очень крепко тряхнувшая тогдашний поэтический мир, и автор ее для меня, опубликовавшего к тому времени лишь куцую подборку в журнале “Урал” да несколько стихотворений в свердловской прессе, казался недосягаемым. Мне как-то и не верилось, что Рубцов — мой современник, что с ним можно, как Саша сказал, познакомиться лично, что и он учится (чему же такого кудесника слова можно научить?) у тех же профессоров, что и я.

Убедившись наконец, что Саша не врет, я заволновался:

— А удобно ли? А не пошлет ли он подальше?

— Да что ты, Николай — простецкий парень. Я вот тут (а стояли мы в общежитском коридоре, возле кухни) картошечку в мундирах сообразил. Так что и порубаем с ним вместе.

— Ну уж нет. На готовенькое я не согласен. Ты пока доваривай картошку, а я мигом в магазин сбегаю. Знакомиться, так уж по-русски...

“Звезды полей” к тому времени у меня еще не было, нигде не мог купить. А тут... Выскакиваю из общаги, и только направо к магазину повернул, а навстречу от троллейбусной остановки — Юрка Конецкий, еще один дружок из Свердловска.

Здороваюсь, а в руках-то у него, вижу — рубцовская книжка, читал, видимо, в троллейбусе.

— Ты иди в нашу комнату! Только у вахты не задерживайся, как будто и ты свой. А я сейчас, только в магазин сбегаю. Отметим твой приезд. — У Юрки аж глаза заблестели от такого гостеприимства. — Это у тебя что, Рубцов? Дай-ка. Пока в очереди за бутылками стою, взгляну.

Милый Юрка от предвкушения застолья и Рубцова не пожалел!

...В свою комнату я, конечно же, не спешил. Спешил со свертками к Сашке на кухню.

В комнате, куда мы вошли, Рубцов сидел один. Сплошными, как бы без зрачков, черными глазами Николай скользнул по мне, по моим, торчащим из-под каждой руки, сверткам и вопросительно уставился на Петрова.

— Вот познакомься, — Саша поставил прихваченную довольно грязным полотенцем кастрюлю, исходящую паром, на стол, — Толик Азовский, мой земляк. На втором курсе учится. И, словно бы отвечая не незаданный Николаем вопрос, добавил: — Свой парень.

Николай встал и подал мне маленькую, но крепкой кости руку. Коротко сказал:

— Рубцов, — а потом, вероятно, почувствовав, что фамилия прозвучала не к месту официально, сгладил помягче: — Николай.

— Знаю, — задето буркнул я и, почему-то сразу перейдя на “ты”, выдал: — Давно за тобой слежу.

Уловив в рубцовском взгляде удивление из-за этого “слежу”, открыто рассмеялся:

— Да не за тобой слежу, а за твоими стихами. И в “Юности”, и в “Октябре” читал. И книгу вот твою раздобыл, — я непроизвольно хлопнул по карману пиджака.

— А ну-ка дай, — заметил Рубцов мой жест. В голосе его прозвучало резковатое нетерпение. Я с недоумением протянул ему “Звезду полей” и... просто опешил. Николай резко, одним движением, вытряхнул книгу из суперобложки и довольно злобно разорвал последнюю на мелкие кусочки. Я выхватил у него оголенную книгу и быстро засунул обратно в кар-ман. Подумал, что и ее та же участь ждала. В Литинституте все бывает!

— Не бойся, не изорву, — успокаивающе усмехнулся Рубцов, видя, с какой торопливостью я застегиваю карман на пуговицу. — Рисунок на обложке-то просто ужас. Вот я по мере сил и борюсь с ним. — И Николай стал смеяться, да до того звонко, что не поддержать его было просто невозможно. А рисунок-то, и действительно, был, как говорится, не блеск. Своим кубизмо-абстрактным нагромождением деталей он ну никак не выражал сути такой простой русской книги.

Сели за стол. Николай оказался не очень-то разговорчивым собеседником, больше гмыканьем поддерживал наш с Сашкой треп. Но на анекдоты, особенно если они не слишком заумные, реагировал всегда безотказно — своим колокольчиковым смехом... И можно бы сказать, что ужин проходил вполне задушевно, если бы я, увлекаясь иногда своей болтовней, не замечал на себе его серьезный, оценивающий взгляд. Как я убедился потом, болтунов, особливо “дюже ученых”, он терпеть не мог. Помню, при одном застолье, довольно обширном и вширь, и ввысь, у нас такой “научный” разговор о нашей родной литературе шел, такие мудреные словечки блистали в нем, что без толкового словаря не сразу все и поймешь. Особенно один наглаженный товарищ старался. Уж так он своей эрудицией сыпал, что никому и слова сказать не давал. Да и где еще он мог высказать свои умные мысли? Печатать его интеллектуальную поэзию почему-то не спешили, а выразиться, просветить кого-то (хоть нас, темных) ему очень хотелось. Не зря же он до Литинститута еще один вуз кончал! Вот и распускал перед нами перышки всех цветов. А Николай, хмурясь, слушал, слушал (наверно, час молчал), да вдруг как выдаст какой-то монолог минут на пять, состоящий из одних философских терминов, да так выдал, что отглаженный товарищ аж привял у нас на глазах, совсем серым стал.

Летели годы — 68-й, 69-й... Многое было в них, но почти на всех сессиях я встречался с Николаем Рубцовым. Одно время даже жили в одной комнате. И был он совсем не таким (по крайней мере, для меня), каким представляют его сейчас во многих статьях-воспоминаниях: он-де и мрачный, и сложный был... Мне кажется, более простого человека в общежитии и не было тогда. Случалось, конечно, при нашей-то шумной жизни, и с ним иногда, ну да с кем не бывает... А вообще, с людьми малознакомыми он держался осторожно, а чаще всего — замкнуто. Но уж если принимал кого за своего, то у этого “своего” и мысли о какой-то “загадочной личности” возникнуть не могло. Просто умел он избегать разговоров о себе, о своей прошлой жизни. Но ведь и он живой человек был, и при желании (а не праздном любопытстве) и из него кое-что “выковырнуть” можно было. Помню, рассказал ему однажды, как с его стихами познакомился. И попросил рассказать, где и как написал он стихотворение “В горнице” (“В горнице моей светло...”). Высокий смугловатый лоб его как-то сразу посветлел, сплошные черные глаза потеплели:

— В лесу грибы собирал. Рыжиков тогда много было. Целый короб насобирал и присел покурить у лесной сторожки (что это за лесная сторожка была, я так и не спросил. Перебивать не хотелось). Сижу, курю, думаю о разном. На душе и грустно, и хорошо. Маму вспомнил. Лицо ее совсем забыл, но вот кажется все, что оно грустным и светлым у нее было. Тут и слова пришли...

Надо сказать, что говорить о грибах мы могли с ним бесконечно, как болельщики о футболе. Оба заядлые грибники были. Как начнем с ним про “грузди, обабки, рыжики, синявки”, другие из комнаты уходили — слюнки текли. Приходилось иногда и изменять кое-что в родных грибных местах. У нас, в бажовских полевских лесах, никогда рыжиков много не росло, а в рассказах я иногда ведрами их домой носил. Ну да кто уж в таких делах не без греха...

Видел я Николая и в порыве творческой радости. Заскакивает он как-то в комнату (только что с вокзала приехал, билет в родную Вологду в предварительной кассе купил), а сам — аж сияет весь.

— Слушай, я экспромт сочинил, пока в троллейбусе ехал, — закричал он еще с порога: — Я уплыву на пароходе, потом поеду на подводе...

Не можем мы, пишущие, чутко-осторожными друг к другу быть. Если что не по тебе, надо сразу же правду-матку высказать. Да погорячее, чтобы “дошло”. Вот и я тогда. Еще не утихло радостное, стосковавшееся “И буду жить в своем народе!”, а я уже с замечанием:

— Что это у тебя за строка — “Потом еще на чем-то вроде”? Для рифмы, что ли?

Радостное возбуждение у Николая сразу на убыль пошло. Смотрит на меня своими сплошно-черными, чё, мол, тут непонятного? А потом, подумав, тихо так говорит:

— Да как ты не поймешь? Я ведь не знаю с е й ч а с, что там за оказия мне подвернется.

Помню Николая и беззащитно-грустным. Как-то после окончания сессии собирался я домой, в Свердловск. Николай почему-то не торопился в свою Вологду, хотя сессия у него тоже кончилась. Сидим вдвоем (все поразъехались уже), не спеша “посошок” потягиваем. Грустно было. Под настроение я и пожаловался Николаю, что дома не все у меня ладно — жена болеет, квартиры своей нет. Николай сочувственно помалкивал. Потом вздохнул тяжело и говорит:

— Ничего. Обойдется. У тебя хоть какой-то, да все же тыл есть. Ждут тебя. А у меня и того нет — как говорится, ни дома, ни лома. Ехать бы вот надо, а к кому, кто ждет? По друзьям все мотаюсь. Надоел, поди, всем до чертиков...

Как резанули меня эти слова его. В первый раз слышал от него такое. Никогда не жаловался он на свое житье-бытье. Захотелось как-то помочь ему, забрать с собой. А куда? Сам у тещи на гнилых зубах жил, языком ее неласковым прикрывался.

...О том, как читал Николай Рубцов свои стихи, написано много. Не стоит повторяться. Действительно, это было какое-то “действо”. Скажу только, что когда он увлекался чтением, то терпеть не мог, чтобы ему каким-либо образом мешали. Резким и злым делался он тогда. Мог и запустить чем-нибудь в мешавшего, а то и просто прогнать всех слушателей к чертям.

В последний раз видел я Николая Рубцова радостным, когда он сдал госэкзамены. Выскочил из двери, за которой сидела комиссия, и, как мальчишка, “ура” закричал. Всех встречных и поперечных обнимал. Да и как ему было не радоваться, если он из всего своего рода рубцовского первым высшее образование получил...

 

 

 

 

 

АЛЬБЕРТ ЛЕОНАРДОВ

 

Похороны

Николая Рубцова

Уходит в бессмертье пророк,

Посланец сиротского века.

Лопаты затихли у ног,

Укрыв от ветров человека.

Разгладили складки у рта,

Натуру из рубищ и соли,

И сняли беднягу с поста

Хранителя слова и воли.

А мальчик, что мерзлым птенцом

Поодаль присел на заборе,

С таким же угрюмым лицом

Мечтает о палубе в море.

 

ВАСИЛИЙ МАКЕЕВ

“Душой, которую не жаль...”

Нет ничего странного, что любимые стихи хороших поэтов со временем в нашей памяти становятся как бы полнокровнее, наполняются новым провидческим смыслом, все сильнее берут за душу, ежели она есть, душа. Они нежданно-негаданно, подобно лопнувшему маковому бутону, вспыхнут в сознании и цветут уже долго и привязчиво, тревожа и волнуя своей необъятной высокой красотой.

Так недавно случилось со мной, когда вдруг в какой-то злой замороченный час — а добрых часов у нас становится, увы, все меньше и меньше — из гнетущей январской промозглости выплыли и зажили во мне полузабытые строчки Николая Рубцова: “И тихо так, как будто никогда уже не будет в жизни потрясений...” Несколько дней в никчемных заботах, раздражаясь или закипая отчего-то, я бормотал про себя: “Уже не будет в жизни потрясений...” — и обретал желанное душевное успокоение.

Конечно, я помнил волшебное, тончайшее по настрою и льющейся музыке слов продолжение этих строк:

И всей душой, которую не жаль

Всю потопить в таинственном и милом,

Овладевает светлая печаль,

Как лунный свет овладевает миром...

Но в потрясенной донельзя стране и жизни обещание конца потрясений задевало больше.

И сами по себе стали вспоминаться другие стихи давно погибшего учителя и друга, пророческий смысл которых в полной мере открылся только сейчас, в дни утрат и потрясений. Их можно цитировать до бесконечности:

Огнем, враждой земля полным-полна,

И близких всех душа не позабудет!..

.....................................................

Среди тревог великих и разбоя

Горишь, горишь, как добрая душа...

............................................................

Что все мы, почти над кюветом,

Несемся и дальше стрелой...

..................................................

Предощущение грядущих потрясений в судьбе России, трагичности ее пути постоянно мучило Рубцова и суровым грозовым отблеском озаряло его стихи. И свою судьбу он предугадывал, предрекал свою смерть в крещенские морозы и погиб на Крещение 19 января 1971 года. Но в полную гибель России не хотел верить, отчаянно цеплялся за какие-то надежды, при этом ссылался на Ленина: “Вот Ленин взял да выдумал нэп, и накормил народ! И у нас, погляди, кто-нибудь что-нибудь выдумает”. Разговор происходил в конце тех же 60-х, когда стране, казалось, ничего не грозило, она сама грозила чуть ли не полмиру, а уж к проблеме питания даже мы, полунищие студенты Литинститута, относились спустя рукава. Я же был сыт и пьян по ноздри своим студенчеством, званием поэта, первыми публикациями, близостью к Рубцову и с великим недоумением наблюдал за его тревогами и вечной тоской.

Николай пытался бодриться, писал шуточные стихи, распевал их в общежитских коридорах, а звучали они все равно грустно.

 

* * *

В 1966 году соплезвонистым хуторским казачком сразу после одиннадцатилетки, на удивление всей родне, я поступил в Литературный институт. Познания мои в поэзии были чертополошны и беспорядочны: я довольно хорошо знал Блока и Есенина, взахлеб упивался только что открытыми Пастернаком и Цветаевой, в то же время бережно хранил вырванные из “Юности” подборки стихов Евтушенко с Вознесенским и с удовольствием читал расхожие книжки какого-нибудь Волгина или Грудева. Хотя внутри уже шелохнулось некое слабое подозрение в шарлатанстве тогдашних поэтических кумиров, но честно признаться в этом я не смел даже самому себе.

По давней традиции первокурсники Литинститута в начале учебного года проводят поэтический вечер, показывая преподавателям и старшим товарищам товар лицом. На вечере я продишканил нечто распевно-казачье с густым самогонным духманом, что в ту пору тоже никоим образом не поощрялось, а поэтому неожиданно сорвал толику аплодисментов от скептических слушателей. И тут бесшумно и властно меня взял под локоть кудрявый, грубовато-красивый парень (это был Саша Петров, поэт с Урала, его уже нет с нами), сказал торжественно: “Пойдем! Тебя зовет Коля!” — и потянул к выходу. Никакого Колю я не знал ни во сне, ни вживе, но почему-то понял — идти надо, кажется, даже сердчишко почаще запрядало.

В институтском дворике возле позеленевшего памятника Герцену стоял приземистый лысоватый мужичок в куцем осеннем пальтишке — ну точь-в-точь колхозный кладовщик — и сверлил меня маленькими пронзительными глазками цвета потемнелой вязовой коры, опушенными почти нарошными девичьими ресничками. “Это же Коля Рубцов!” — еще ближе подтолкнул меня к нему кудрявый. Мужичок еще некоторое время почти с ненавистью вглядывался в меня, а потом вдруг заморгал часто-часто и почти закричал: “У тебя нет России! Есенин пел про Русь уходящую, я пою про Русь ушедшую, а у тебя никакой нет!”.

Последние слова прозвучали почти вопросительно, мне показалось даже, что глаза у Рубцова увлажнились. Я молчал, едва ли не перепуганный. Видно, моя покорливость ему понравилась. Он погладил меня по плечу, улыбнулся какой-то удлиненной забавной улыбкой и сказал совсем ласково: “Ну, пошли с нами!”. И мы пошли пить портвейн.

В тот же вечер я услышал стихи Рубцова, многие из которых он исполнял своим особенным речитативом под гитару. И пел, и просто читал он очень ясно и отчетливо, неуловимо подчеркивая музыку каждого слова, в такт помавая от груди и вверх маленькой крепкой рукой. Как в водяную воронку, втягивал он душу слушателя все глубже и глубже в свою печаль, да так, что притихшая компания не сразу могла прийти в себя даже после разудалой “Жалобы пьяницы”:

Ах, что я делаю, зачем я мучаю

Больной и маленький свой организм.

Ах, по какому же такому случаю

Все люди борются за коммунизм?

Так я вошел в тот небольшой кружок друзей и поклонников Рубцова, который постоянно волочился за ним во все время его институтской жизни и которому он несколько капризно доверял. За ним стойко стояла слава первого поэта Литинститута, а первому по штату полагается свита, поэтому в одиночестве Рубцов в Москве практически не бывал никогда и стихов не писал. Родиной его стихов почти всегда были Вологда, райцентровские городки и старинные села около них. Мы в Москве, падкой испокон веков на всякую всесветную сволочь, спорили о новаторстве, верлибре, “евтушенковской” рифме, а тут из очередного побега на родину возвращался посвежевший, поопрятневший Николай и напевал нам по простоте душевной про эту тихую родину, про русский огонек, доброго Филю, какое-нибудь Ферапонтово, “или про чью-то горькую чужбину, или о чем-то русском вообще”. И все становилось на свои места. “Антимиры” и “Братская ГЭС” так и шли дружно по разряду эксперимента и “новаторства”, а “Добрый Филя” нечаянно становился классикой русской поэзии.

Отношения Рубцова с Литературным институтом никак не могли упорядочиться. Обучался он чрезвычайно долго, числился и на очном отделении, и насовсем изгонялся, и восстанавливался на заочном. Когда меня ему представили, он считался заочником, хотя почти постоянно жил в институтском общежитии, будучи гонимым и преследуемым тогдашним суровым комендантом по прозвищу Циклоп, который старался вытурить Рубцова из своих владений, да не тут-то было: сердобольные вахтерши пропускали поэта на этажи, а уж там и терялся как иголка в стоге сена, да еще мальчишески поддразнивал коменданта. Тот всегда, как хорошая охотничья ищейка, шел на гитарный перебор, надеясь сцапать нелегального проживальщика, а потом гитара звучала на всех семи этажах и даже в бельевой.

Мой сосед по комнате снимал квартиру в городе, и Николай часто ночевал у меня на свободной койке, половые матрасы ему изрядно поднадоели, хотя в быту он вел себя более чем непритязательно. Помню, как-то утром, потирая высокий узкий лоб ладонью, он вдруг обнаружил, что два дня ничего не ел. Задумался горестно, потом вспомнил что-то, облегченно засмеялся: “Но ведь пиво-то мы пили? А пиво — жидкий хлеб! Жить — будем!”

В характере у Рубцова, при всей его тяжелой капризности, была огромная доля детской веселости. Без нее он не написал бы ряда прелестных детских стихов, меньше бы любили и почитали его друзья. Однажды он перепечатывал в моей комнате рукопись новой своей книги “Сосен шум”, и мне в течение десятка дней посчастливилось видеть его милым, трезвым и благообразным. Мы вдоволь насудачились о поэзии. Я, видимо, нравился ему своей откровенной молодостью, влюбленностью в Есенина и в него, тогдашней готовностью день и ночь читать и слушать стихи, и он не притворялся.

А носить маску этакого мужичка-хитрована из дремучего леса он умел, бродя по вечно слякотной Москве в рябых подшитых валенках или наигрывая на гармошке в богемном застолье незатейливые “страдания”. По институту ходила восхищенная — знай наших! — история про знакомство Рубцова с Евтушенко. Побрел-де наш Коля за гонораром в журнал “Юность”, зашел в отдел поэзии, сидит себе в уголке, покуривает. И тут в комнату во всем своем блеске, “рыжине и славе” врывается Евтушенко с журналом в руках и кричит: “Кто такой Рубцов? Познакомьте, я хочу обнять его!” А ему Дрофенко или Чухонцев и показывают — вон, мол, он покуривает. И подошел журавлино Евтушенко к Коле, протянул торжественно руку, продекламировал: “Евгений Евтушенко!” Поглядел на него прищуристо Коля, поморгал мохнатыми ресничками, почесал в затылке и ответил: “Навроде что-то слыхал про такого...”

В действительности Рубцов блестяще знал всю русскую и многое из западной поэзии, например, наизусть читал Вийона. Малоформатный сборник Тютчева всегда носил в кармане пиджака, на какие-то простецко-щемящие мотивы напевал его стихи со слезами на глазах. Кроме Пушкина, вровень с Тютчевым не ставил никого, даже любимого Есенина, справедливо считая, что на уровне Есенина можно все-таки написать несколько стихотворений, а Тютчев недосягаем вовеки. От Есенина, наверное, перенял страстную любовь к Гоголю, по памяти читал его большими кусками и почитал за гениального поэта.

Из современных поэтов, по правде говоря, очень высоко никого не ставил, не захлебывался от восторга. Я видел его почтительным с Николаем Тряпкиным, сам по его просьбе знакомил с Федором Суховым, он уважал их творчество, но не более. В пору нашего знакомства он уже отдалился от кружка поэтов Владимира Соколова, Станислава Куняева, Анатолия Передреева и Игоря Шкляревского. “Они меня свысока любят, — объяснял, — а мне лучше запанибрата, чем свысока”.

Цену он себе знал, вернее, угадывал. Перепечатав очередное стихотворение, отрывался от машинки и, поблескивая маленькими острыми глазками, размышлял вслух: “Конечно, Есенин из меня не получится. И Боратынский тоже. А вот стать бы таким поэтом, как Никитин, как Плещеев! Ведь хорошие поэты, правда? Русские поэты, правда?” — и мечтательно улыбался. Я по молодости лет предрекал ему, что в русской поэзии он будет стоять выше Плещеева и Никитина, и до сих пор не знаю, так ли уж был неправ.

О неприютной и нескладной внешне жизни Николая Рубцова написано немало и сочувственно. Его сиротское, детдомовское, корабельное, а потом почти до конца сплошь общежитское житье-бытье даже сегодня, при полной ненужности поэтов обществу, выглядит страшным. Но на моей памяти никаких подачек он ни у кого не просил и права не качал, разве что “стрелял” пятерку-другую по-студенчески. Раз, дотла прожившись, мы ездили к Борису Слуцкому занимать червонец: Слуцкий как-то посетил семинарские занятия в институте и безошибочно отметил стихи Рубцова, с тех пор был к нему благосклонен. Лишь однажды я видел, точнее — слышал, Николая плачущим навзрыд. Поздней ночью, вернувшись с очередных посиделок, он тихонько — в любом состоянии старался меня не булгачить — прокрался к своей кровати, рухнул на нее, поворочался и зарыдал в тощую подушку. Я оторопел и не шевелился. Вдруг он отчетливо произнес сквозь всхлипывания: “Даже у Есенина никогда не было своего угла!” — скрипнул зубами и вскоре затих.

 

* * *

Пили в литературной среде ничуть не больше, чем сейчас, и будь Рубцов рядовым поэтом, его гульба никого бы не трогала. Конечно, последние год-другой с ним стало тяжело в застолье, а так ведь и гулял он, бродяга, талантливо.

Одна объяснительная записка чего стоит, в которой он объяснил ректору института свое непутевое поведение:

Быть может, я в гробу для Вас мерцаю,

Но заявляю Вам в конце концов:

Я, Николай Михайлович Рубцов,

Возможность трезвой жизни — отрицаю!

Пили мы по причине своих шагреневых карманов дешевые портвейны и простую водку, причем Рубцов предпочитал вино, ибо его при любой складчине выходило больше. Иногда, бывало, не в настроении поглядывал на быстро редеющую рать бутылок на столе, выбирал глазами кого-либо из компании и говорил: “Тебе, Саша, пора спать! Ступай в свою комнату!” Изумленный поклонник, на чьи кровные зачастую и закуплено было вино, послушно удалялся. Снова читались и пелись стихи, снова редели бутылки. Наступала очередь Бори, Васи, Пети, пока с последней посудиной не оставался сам-друг Николай Михайлович в обнимку.

Когда Рубцова наконец-то широко распечатали, деньгами он особливо не сорил, видно, сказывалась детдомовская привычка, но в неожиданных обстоятельствах любил шикануть. Как-то поздно ночью мы с рязанским поэтом Борей Шишаевым провожали его в Вологду. Растроганный Рубцов купил две бутылки шампанского, благодушно повелев нам отыскать стакан. Стаканами и в те времена на вокзалах не баловали, мы вернулись с пустыми руками. “Вот салаги! — удивился Коля. — На что вы годитесь без старого моряка?” Он выудил из величественной мусорной урны открытую консервную банку с рваными краями, небрежно сполоснул ее шампанским, и мы, давясь от смеха и боясь порезаться, выпили на перроне сначала “на посошок”, а потом “стремянную” и “закурганную”!

Последний раз я встречался с ним осенью 1970 года. Как всегда, по приезде в Москву он остановился в родном общежитии, хотя диплом давно защитил с отличием. На этот раз ему выделили отдельную комнату в угловом уютном “сапожке”. В это время у заочников шла экзаменационная сессия, общежитие гудело, как растревоженный улей. Прославленного Рубцова позвали пировать к себе заочницы. Он приглашал меня с собой, ибо не любил бывать один в женском окружении, тем более что спервоначалу приходил трезвым. На сей раз я мараковал над рукописью и скрепя сердце отказался. Николай презрительно махнул на меня рукой и отправился на женский этаж.

Про женщин в его жизни я не знал ровным счетом ничего. Он нежно вспоминал свою далекую дочурку, печально напевал про нее свою чудесную “Прощальную песню”, но о ее матери при мне не обмолвился ни словом. Равнодушно наблюдал за нашими скоротечными студенческими романами, чуть, казалось, брезгливо относился к оголтелым поэтессам. Женщинам того круга, где он вращался все эти годы, душа была не нужна несмотря на их рифмованные и прозаические заклинания, а кроме души, да и то потаен-ной, глубоко колодезной, у него ничего не было. Поэтому из-за своего самолюбия он поневоле держался с ними заносчиво, а на деле — застенчиво и уязвленно.

 

 

СТАНИСЛАВ КУНЯЕВ

Правда и вымыслы

Как это ни печально, но в последние несколько лет о Николае Рубцове, о его жизни и посмертной судьбе, о его друзьях и недругах написано много глупостей, продиктованных когда невежеством, а когда и прямой злобой. Профессор В. Новиков (литературовед со стажем) наконец-то через тридцать лет после смерти поэта додумался до того, что Николай Рубцов — это “Смердяков русской поэзии”. А сколько невежества и верхоглядства самоуверенного в иных публикациях о Рубцове! Елена Данилова, опубликовавшая в начале 1999 года статью в “Независимой газете”, говоря о памятнике поэту в Вологде, пишет: “Ясно, что скульптор Клыков стремился к полной реалистичности...” Неужели трудно было выяснить, что автором “вологодского памятника” является местный скульптор А. Шебунин, а не москвич Вячеслав Клыков. Да что взять с журналистки, которая, вспоминая случай, когда Рубцов на заседании работников образования в ЦДЛ бросил реплику, что, мол, Есенина изучать надо, делает вывод: “Год на дворе стоял 63-й. Не то время, чтобы упоминать Есенина”. Серьезная газета и вдруг такую глупость мелет. Как будто на дворе был не 63-й, а 27-й год с бухаринскими “злыми заметками”.

Поэт Лев Котюков в своих мемуарах “Демоны и бесы Николая Рубцова” из кожи вон лезет, стараясь переписать прошлое: “Не надо Кожинову уверять публику, что он открыл нам поэта при жизни”. А зачем Кожинову уверять публику? Та публика, которая помнит шестидесятые годы, и без всяких уверений знает, как Вадим Валерьянович ценил Рубцова и любил его поэзию при жизни поэта. Стоит лишь вспомнить его выступления тех лет да заглянуть в его статьи. А вот еще один домысел Льва Котюкова. Он пишет о Передрееве, который, пожалев для Рубцова рубль взаймы, мысленно произносит: “В арбатский дом, например к Кожиновым, дальше прихожей тебе хода нет”... Я свидетельствую, что Рубцов не раз бывал и в кожиновском и в моем доме. Более того, однажды Передреев, Кожинов и Рубцов приехали за полчаса до наступления Нового года к отцу Кожинова. Были они уже в праздничном состоянии, и более всех Рубцов. Когда же отец Вадима сказал сыну: “Ну Передреев, Бог с ним, а этот чересчур выпивший — нельзя ли без него?” — Кожинов поругался с отцом, хлопнул дверью, и вся компания поехала встречать Новый год в общагу.

Как снежный ком, с каждым годом нарастает кампания по ревизии судьбы и жизни Рубцова. Вот и Виктор Астафьев к ней подключился и меня помянул несправедливым словом в февральском номере “Нового мира” за 2000 год.

“Друзья, объявившиеся ныне во множестве у Николая Рубцова, в том числе выставляющий себя самым сердечным, самым близким другом поэта Станислав Куняев, не изволили быть на скорбном прощании. Они как раз в это время боролись за народ, за Россию, и отвлекаться на посторонние дела им было недосуг”.

Зря Виктор Петрович разбрызгивает свою желчь. Лучше бы написал о том, как он однажды Коле Рубцову не дал переступить порог своей квартиры и, больше того, “помог” ему с лестницы спуститься. Раньше Астафьев об этом охотно и со смехом рассказывал, что многие вологодские литераторы помнят. Сейчас, держа нос по модному ветру “культа Рубцова”, помалкивает. Не буду подробно вспоминать, почему я не приехал в Вологду на похороны. Известие о смерти — дело всегда тяжелое, обессиливающее, надрывное. Не надо бы Астафьеву глумиться над моими чувствами тех печальных январских дней. Откуда ему было знать, что я думал и как переживал нашу общую утрату. Скажу только, что не “посторонними делами занимался”, а некролог по просьбе Белова в “Литературную газету” писал. Собирал подписи друзей и добивался того, чтобы в номер срочно поставили. А что же касается ядовитой реплики Астафьева о друзьях, “объявившихся ныне во множестве”, куда он и меня зачисляет, то добавлю только следующее. Недавно я, будучи в Вологде, с радостью обнаружил в вологодском архиве мои три письма Николаю Рубцову. А я-то думал, что они пропали. Нет, сберег их Николай Михайлович, несмотря на свою безбытную жизнь. Видимо, дорожил ими. Вот они, эти письма, как свидетельство наших отношений.

“Здравствуй, дорогой Коля!

Как тебе живется в твоем прекрасном далеке? Скоро ли приедешь к нам, порадуешь нас?

Пишу тебе не только по велению души, но и по делу. Книжку твою я сдал уже давно в издательство “Молодая гвардия”. Но пока ничего определенного они мне не говорят. В “Знамени” все стоит на месте. Я, видимо, заберу оттуда стихи и отнесу или в “Огонек”, или в “Литературную Россию”. Но я хочу, чтобы ты прислал мне еще стихов. Хотя бы из сборника “Душа хранит”, чтобы у меня их было побольше.

Толя уехал в Грозный вместе с Шемой. Игорь завоевывает Москву.

Пиши. Привет тебе от Гали.

Пьем мало, ибо нет ни денег, ни настроения.

Твой Стасик”.

“2 сентября 1964 г.

Здравствуй, милый Коля!

Несказанно был рад твоему письму и спешу тебе ответить. Успокойся, никаких последствий наше поведение* в ЦДЛ не имело, так как оно затмилось совершенно невероятным фактом: в тот же вечер какой-то крепкоголовый поэт разбил головой писсуар в уборной Дома литераторов. Так что ты остался студентом и Передреев также цел. Со стихами в “Знамени” еще нет ясности. Как только она будет — я тебе напишу.

Все мы живы-здоровы, чего и тебе желаем. Я даже сочинил несколько стихов. Вот один из них (далее следовал текст стихотворения “Если жизнь начать сначала”. — Ст. К. ).

Обнимаю тебя. Станислав”.

“Здравствуй, милый мой отшельник!

Поздравляю тебя с Новым годом. Рукопись на днях куда-нибудь отнесу. Она мне очень пришлась по сердцу. Дай Бог тебе в Новом году новых радостей. Поклон от Гали.

Обнимаю. Стасик”.

Все письма написаны Николаю Рубцову, еще неизвестному России поэту, в 1964 году. С Виктором Астафьевым он познакомился лишь через пять лет. Так что не следовало бы красноярскому классику язвить по поводу наших отношений. Впрочем, в новомировских воспоминаниях есть немало точных и душевных размышлений о судьбе и поэзии Николая Рубцова, а также страстные монологи о Владимире Высоцком и нынешнем Останкино, под которыми я и сам готов подписаться. Но там же и столько глупостей наворочено о советской эпохе, о скульпторе Вячеславе Клыкове, который своего Сергия Радонежского “скоммуниздил у древних ваятелей”, о “чудовищном государстве под звериным названием Эс Эс Эс Эр”, о “нынешних коммуняках”, что поневоле подумаешь: “Куда там Новодворской или Сванидзе до Виктора Петровича! Поистине — “широк русский человек!”.