ЛЮДМИЛА ВЛАДИМИРОВА

 

“Где я любил...”

 

Всего четыре строчки стихотворения А. С. Пушкина 1824 года:

 

Приют любви, он вечно полн

Прохлады сумрачной и влажной,

Там никогда стесненных волн

Не умолкает гул протяжный.

 

Четыре строчки... Но не сосчитать строк пушкинистов о том, где этот приют. Вопрос — “принципиальный”: кому посвящены пушкинские шедевры “Сожженное письмо”, “Храни меня, мой талисман...” (1825), “Талисман” (1827)? Ведь Александр Сергеевич писал в 1830-м:

 

В пещере тайной, в день гоненья,

Читал я сладостный Коран,

Внезапно ангел утешенья,

Влетев, принес мне талисман...

 

Осмелюсь, сопоставив некоторые данные, представить свою гипотезу.

 

“Там, под заветными скалами...”

 

Особое внимание исследователей привлекала элегия Пушкина “Ненастный день потух...”, написанная осенью 1824 года в Михайловском.

П. Е. Щеголев, отрицая посвящение элегии А. Ризнич и Италии, писал: “...под скалами тут нужно понимать не скалы гор, а гротов” и “речь идет, конечно, об Одессе”.

“Против этого категорично возражал Гершензон” — “пейзаж несомненно не одесский, а крымский”, — свидетельствует М. А. Цявловский. И эмоцио­нально: “Просто непонятно, как можно было написать такие странные вещи!”.

В доказательство принадлежности Одессе “приюта любви” Цявловский приводит описания “хутора Рено с дачей Воронцовых” из работ И. М. Долго­рукова, Т. Морозова, Н. С. Всеволжского (Из записок П. И. Бартенева. Известия АН СССР, серия литературы и языка. 1969, вып. 3, т. XXVIII, с.275—276). Из описаний следует, что на даче Рено была “посреди скал купальня”, имеющая “вид большой раковины, приставшей к утесам”. Она-то и есть “уединенная пещера”, “в тени полунаводнена”. Однако никаких других примет, кроме моря, “скал гротов” и пещеры, исследователи не при­водят.

Естественно. И Александр Сергеевич в 1827 году:

 

Я знаю край: там на брега

Уединенно море плещет;

Безоблачно там солнце блещет

На опаленные луга;

Дубрав не видно — степь нагая

Над морем стелется одна...

 

Ни у кого не вызывает сомнения: вот этот пейзаж — одесский. Можно вспомнить и из “Записок графа М. Д. Бутурлина” (Русский архив. 1897, 5, с. 26): “Хуторки, то есть летние дачи, тянутся нитью один за другим у самого морского побережья, и только в них встречается растительность, но они скрываются под перпендикулярным отвесом берега, а к ним спускаешься крутым скатом. За исключением этих оазисов, тянувшихся узкой лентой вдоль самого морского берега, все почти остальное — одна необозримая голая степь без жилищ и растительности”.

“Дубрав не видно, — пишет поэт, — степь нагая...”. И случайно ли вот такие — гекзаметром! — строчки рядом? —

 

В роще карийской, любезной ловцам, таится пещера,

Стройные сосны кругом склонились ветвями, и тенью

Вход ее заслонен на воле бродящим в извивах

Плющем, любовником скал и расселин. С камня на камень

Звонкой струится дугой, пещерное дно затопляет

Резвый ручей. Он, пробив глубокое русло, виется

Вдаль по роще густой, веселя ее сладким журчаньем.

 

Пушкинисты (С. М. Бонди, Т. Г. Цявловская) считают эти стихи 1827 года началом незавершенной шутливой поэмы, задуманной еще в 1821 году, объединявшей, по замыслу, несколько античных мифов. Сохранился план поэмы “Актеон” об одноименном герое, влюбившемся в Диану (греч. Артемида), увидев ее... во время купанья.

Тотчас вспоминаются стихи 1820 года “Нереида”:

 

Среди зеленых волн, лобзающих Тавриду,

На утренней заре я видел Нереиду.

Сокрытый меж дерев, едва я мог дохнуть:

Над ясной влагою полубогиня грудь

Младую, белую как лебедь воздымала

И пену из власов струею выжимала.

 

В Киеве 8 февраля 1821 года Пушкин написал стихи “Земля и море” — “мысль его все еще жила у берегов Тавриды” (П. И. Бартенев. Пушкин в Южной России. М., 1914, с. 66). В них —

 

...Когда же волны по брегам

Ревут, кипят и пеной плещут,

И гром гремит по небесам,

И молнии во мраке блещут, —

Я удаляюсь от морей

В гостеприимные дубровы;

Земля мне кажется верней...

...И я в надежной тишине

Внимаю шум ручья долины.

 

В 1826 году поэт напишет прелестную вещь: “Из Ариостова “Orlando Furioso”. Почему именно эти 12 октав из ХХIII песни поэмы “Неистовый Орландо” итальянского поэта Ариосто (1474—1563) привлекли его внимание и он сделал “вольный перевод”? Перечитайте — и узнаете о “пещере темной”, там, “где своды /Гора склонила на ручей”, где “Кривой, бродящей повиликой /Завешен был тенистый вход”. Здесь и — “Ручей прозрачнее стекла”, и — “Природа милыми цветами /Тенистый берег убрала/ И обсадила древе­сами...”. Узнаете о поэте Медоре, воспевающем “Приют любви, забав и лени /Где с Анджеликой молодой,... /Любимой многими — порой /Я знал утехи Купидона”.

 

...На воды, луг, на тень и лес

Зовите благодать небес, —

 

молит счастливый поэт Медор “господ любовников”, “дам, рыцарей и всевозможных /Пришельцев здешних иль дорожных...”. Узнаете о несчастном графе Орландо, “рыцаре бедном”, уставшем “под латами”, случайно обнаружившем “приют жестокий и ужасный” (для него!) его “китайской царевны” и Медора. Надо же — китайской!.. Ну как не вспомнить о графе, генерале Я. О. Витте?!

Можно вспомнить неоконченное — а как много обещающее! — “Недавно бедный музульман...” (1821) о “музульмане” “из Юрзуфа”, что близ него, “на конце долины” увидел ручей “и лег в тени ветвей”. О “журчанье вод”, “дерев вершинах”, “душистой траве”, неживших, говоривших: “Люби иль почивай!..” Заметьте: ручей, долина, дубровы (деревья), занавешенный растениями вход повторяются.

Конечно, поэт описывает “пещеру” в Крыму.

Интересным мне видится описание красот Ореанды там же, в Крыму, где было имение графа, генерала Я. О. Витта. Сравнение с “величественнейшими красотами избраннейших мест Южной Калабрии, Италии и даже чудесной Сицилии” — “в уменьшенном размере, красоты причудливейшей природы” (Путеуказатель Южного Крыма. Одесса, 1866, с.38). Так же интересно сопоставление пещер Кизил-Коба близ Чатырдага в Крыму и таинственных пещер с богатейшим месторождением золота, разрабатываемым семейст­вами “посвященных” в романе Я. Потоцкого “Рукопись, найденная в Сарагосе”. О нем идет речь в постскриптуме известного письма Вибельман Пушкину из Одессы (26 декабря 1833). Т. Г. Цявловская, ссылаясь на свидетельство А. М. Де-Рибаса (со слов отца его М. Ф. Де-Рибаса), писала, что К. Собань­ская говорила о Пушкине: “Мы читаем с ним романы, которые мне дает де Витт” (Рукою Пушкина. М.-Л., Academia, 1935, с.200).

Пещеры Кизил-Коба времен А. С. Пушкина, с “небольшим водопадом невда­леке”, неким “родом озерка” с “чистой и вкусной” водой описал Н. С. Все­волжский (Крым и Одесса. Путевые заметки. Сын Отечества, т.VI, СПб., 1838, отд. III, с. 10—12). Он же свидетельствует о бытовавшей в Крыму легенде, что пещеры “вырыл царь Соломон”, дабы там “зарыть свои сокровища”. Всеволжский свидетельствует, что к пещерам ведет “довольно крутая гора, шагов в 300”.

Вспомним из восхитительной “Тавриды” (1822):

 

За нею по наклону гор

Я шел дорогой неизвестной ,

И примечал мой робкий взор

Следы ноги ее прелестной...

                                         

                                          (здесь и ниже выделено мною. — Л. В. )

 

Перечитаем из стихов 1821 года:

 

Скажите мне: кто видел край прелестный,

Где я любил, изгнанник неизвестный?

Златой предел! любимый край Эльвины

К тебе летят желания мои!

Я помню скал прибрежные стремнины,

Я помню вод веселые струи,

И тень, и шум, и красные долины,

Где в тишине простых татар семьи

Среди забот и с дружбою взаимной

Под кровлею живут гостеприимной...

 

В Рабочих тетрадях Пушкина (т. IV, ПД 835, л. 31) обращает на себя внимание рисунок небольшого водопада с горы, поросшей кустарником. Лист заполнен черновыми вариантами строф III и IV Главы четвертой “Евгения Онегина”. Впоследствии выпущенные из текста “Евгения Онегина” строфы, начатые на этом листе, будут опубликованы в октябре 1827 года в “Московском вестнике” под названием “Женщины”. Где, в частности:

 

...Пред ней я таял в тишине:

Ее любовь казалась мне

Недосягаемым блаженством.

Жить, умереть у милых ног.

Иного я желать не мог.

 

*   *   *

То вдруг ее я ненавидел,

И трепетал, и слезы лил,

С тоской и ужасом в ней видел

Созданье злобных, тайных сил;

Ее пронзительные взоры,

Улыбка, голос, разговоры —

Все было в ней отравлено,

Изменой злой напоено,

Все в ней алкало слез и стона,

Питалось кровию моей...

 

Не пропустим значительного многоточия в строфе “Прекрасны вы, брега Тавриды...” из “Путешествий Онегина”:

 

...А там, меж хижиной татар...

Какой во мне проснулся жар!

Какой волшебною тоскою

Стеснялась пламенная грудь!

Но, муза! прошлое забудь.

 

П. И. Бартенев писал, что в стихах, связанных с Крымом, постоянно является “женский образ”— “святыня души его, которую он строго чтил и берег от чужих взоров”. Да, похоже, она — “Неназываемая” (NN!), но почему?

Конечно, и дочери генерала Н. Н. Раевского, в частности прелестная 13—15-летняя (разные источники называют возраст 13,14,15 лет) Мария, восхищали, волновали, вдохновляли юного поэта 21 года от роду. Но представить их “царевнами” “приюта любви”? Для этого надо не только не знать, не понимать времени, но и не уважать ни Раевских, ни Пушкина.

Наконец, обращаю внимание на 5-ю и 6-ю строчки первой строфы “Талисмана” (1827):

 

Там, где море вечно плещет

На пустынные скалы,

Где луна теплее блещет

В сладкий час вечерней мглы,

Где, в гаремах наслаждаясь,

Дни проводит мусульман ,

Там волшебница , ласкаясь,

Мне вручила талисман...

 

О мусульманских гаремах в Одессе я не знаю. Очень похоже, что талисман — перстень-печать — вручен “волшебницей” в Крыму.

В одной из первых — прижизненной! — иллюстрации к стихам “Талисман” — лубке 1833 года, где явно использован сюжет рембрандтовской “Данаи”, героиня в восточном костюме передает служанке, также соответственно одетой, конверт, приложив палец к губам в знак тайны. Треть лубка — восточный пейзаж с мусульманскими мечетями (А. С. Пушкин. Русский библиофил. 1911, 5, между сс. 42—43; рис.3).

В 1821 году в Кишиневе А. С. Пушкин написал “Гавриилиаду” — “ту рукописную поэму, в сочинении которой... потом так горячо раскаивался” (П. И. Бартенев). При отсылке поэмы поэт сопроводил ее стихами “Вот муза, резвая болтунья...”, где:

 

...Она духовному занятью

Опасной жертвует игрой.

Не удивляйся, милый мой,

Ее израильскому платью, —

И под заветною печатью

Прими опасные стихи.

 

Предполагают, что поэма и стихи были посланы П. А. Вяземскому. Но что неоспоримо — “заветная печать”! Вряд ли “заветных” у Пушкина было несколько. А значит, еще в Кишиневе она у него была.

Воронцовы в 1821 году — в Лондоне. Знакомство произойдет лишь осенью 1823 года. М. Гершензон писал: “Воронцовы в половине июля (1824 г. — Л. В. ) увезли свою выздоравливающую после тяжелой болезни девочку в Крым”; “в момент высылки (Пушкина. — Л. В. ) Воронцовой не было в Одессе”; “Как могла она сговориться с Пушкиным о переписке, раз она, уезжая из Одессы, еще вовсе и не знала, что больше не застанет его в Одессе?” (Мудрость Пушкина. М., 1919, с. 195).

Е. К. Воронцова вышла замуж 27 лет, в 1819 году. В 1821 году в Лондоне у них родилась дочь Александрина, в 1822-м — сын Александр, год спустя умерший; 23 октября 1823 г., уже в Одессе, где Елизавета Ксаверьевна находится с 6 сентября 1823 г., родился сын Семен. Княгиня В. Ф. Вяземская, предполагая поручить на время своих малолетних детей Е. К. Воронцовой, писала мужу: “...она слишком хорошая мать, чтобы не заботиться о чужих детях” (Прометей. 1974. 10, с. 31).

Мне трудно понять, для чего понадобилось опровергать убеждения первых биографов А. С. Пушкина, владевших первичным материалом, думаю, в большем объеме, высоких профессионалов, поистине любивших и знавших Поэта, в том, что никаких любовных отношений с Воронцовой у Пушкина не было. А сегодня президент Международного Пушкинского общества, бывший житель Одессы Марк Митник (Нью-Йорк), приводя, в общем-то, малодока­зательные факты, опровергающие, на его взгляд, “одесскую легенду о Пушкине и Воронцовой”, пишет: “Возвращаться к ней в XXI веке уже не имеет никакого смысла” (Конец одесской легенды. Книжное обозрение, 15 января 2001 (2-1804). А какой смысл был в ней в XX веке?..

 

“Кто ж та была?..”

 

Повременю с ответом. Поэт назвал: Эльвина. Думаю, условное имя.

О некоторых сопоставлениях, находках:

 

Первое: нас приучили думать, что отправленный в южную ссылку поэт случайно встретился в Екатеринославе с семьей генерала Н. Н. Раевского, едущей на Кавказ, в Крым. Здесь, в Екатеринославе, в “местности Мандрыковка, в доме Краконихи” заболевшего поэта (после купания в Днепре в 20-х числах мая — немудрено!) находит Н. Н. Раевский-младший. По ходатайству генерала Раевского Инзов отпускает больного Пушкина с ними для лечения.

Но вот письмо А. С. Пушкина П. А. Вяземскому (1-я половина марта 1820 года): “Петербург душен для поэта: я жажду краев чужих; авось полуденный воздух освежит мою душу...”.

7 мая 1820 года К. Я. Булгаков пишет А. Я. Булгакову в Москву из Петербурга: “Пушкин — поэт, поэтов племянник, вчера уехал в Крым. Скажи об этом дяде-поэту”. 15 мая А. Я. Булгаков — К. Я. Булгакову: “Зачем и с кем поехал молодой Пушкин в Крым?”. 17 мая Н. М. Карамзин — П. А. Вязем­скому в Варшаву: “Пушкин благополучно поехал в Крым месяцев на пять...” (М. А. Цявловский. Летопись жизни и творчества А. С. Пушкина. М., Изд-во АН СССР, 1951, т. 1, с. 201).

Выехав из Петербурга 5 мая “на перекладных, в красной рубашке и опояске, в поярковой шляпе скакал Пушкин по так называемому белорусскому тракту” (П. И. Бартенев, с. 14); 14—15 мая был в Киеве, путь держал, как предписано, в Екатеринослав, а в письмах — свидетельства: едет в Крым.

В Киеве поэт останавливается у Раевских. Не тогда ли окончательно офор­мился план Пушкина и Н. Н. Раевского-младшего: как поэту попасть на Кавказ, в Крым?

В. Белоусов свидетельствует, что “дом Раевских, где остановился поэт, сообщался с губернаторским домом общим садом” и “жизнь светского общества в Киеве протекала в губернаторском доме” (В. Белоусов. Демоница. Хвала каменам. М., 1982, с. 89—90). Дочери “киевского губернского предводителя дворянства графа А. С. Ржевуского” Эвелина и Каролина, по мужу — Собаньская, выделялись “в пестром хороводе местных красавиц...” (там же, с. 90—91).

Каролина Собаньская с 1816 года живет отдельно от мужа, в 1819 году сошлась с Я. О. Виттом, начальником военных поселений в Новороссии.

Интересно, что 27 октября 1819 года (!) А. С. Пушкин пишет П. Б. Мансу­рову “игривое” письмо о театре, актрисах, и — вдруг: “...поговори мне о себе — о военных поселениях — это все мне нужно — потому что я люблю тебя и ненавижу деспотизм” (Сочинения Пушкина. Изд-во Императорской Академии наук. Переписка. 1906, т. 1, с. 10—11).

В письме брату, уже из Кишинева, 24 сентября 1820 года Пушкин напишет о “важных услугах, для меня вечно незабвенных” Н. Н. Раевского-младшего. Ему посвятит поэмы “Кавказский пленник” и “Бахчисарайский фонтан”. Об идентификации компьютерным методом В.Владимирова рисунка (женского профиля), расположенного на листе Рабочей тетради поэта со строками из “Бахчисарайского фонтана”: “Мечтатель! Полно! Перестань...” (т. III, ПД 832, лл. 28об., 29), с общепринятым изображением К. Собаньской см. “Слово”, 20.08.99, с. 14.

Небезынтересно, что “Архив Раевских” (СПб., 1909, т. II) свидетельствует: княгиня А. С. Голицина, руководитель особой женской “колонии” в Кореизе (см. ниже) — “соседка Н. Н. Раевского по Крыму” (с. 166). И она же, вместе с баронессой Юлией Беркгейм, “всячески и настойчиво старалась подчинить своему мистико-религиозному настроению Н. Н. Раевского”, но ей это не удалось. Вот как писал “старец” А. Н. Голицин княгине в письме 26 марта 1835 года: “...ваша идея вскрыть ему череп очень ее (мадемуазель Турча­нинову, “провидицу”, врачующую ...взглядом; выделено мною. — Л. В. ) насмешила”. А в письме из Кореиза в середине января 1837 года Беркгейм цитирует Н. Н. Раевскому большой отрывок из письма Собаньской — свиде­тельство наступившей чуть ли не “святости” последней (выделено мною. — Л. В. )

 

“Два месяца жил я на Кавказе”, — напишет Пушкин брату 24 сентября 1820 года из Кишинева и с восторгом — о Кавказе, Крыме, “Юрзуфе”, где “прожил три недели”, — “счастливейшие минуты жизни моей...”. Напишет о “свободной, беспечной жизни в кругу милого семейства”, “почтенном Раев­ском”, дочерях его: “все... — прелесть, старшая — женщина необыкно­венная”. О “счастливом, полуденном небе; прелестном крае с горами, садами, морем...”. А в стихах, после, — о Музе:

 

Как часто по скалам Кавказа

Она Ленорой , при луне,

Со мной скакала на коне!

Как часто по брегам Тавриды

Водила слушать шум морской,

Немолчный шепот Нереиды...

(IV строфа 8-й главы “Евгения Онегина’’)

 

В эпилоге “Кавказского пленника”:

 

Ее пленял наряд суровый,

Племен, возросших на войне,

И часто в сей одежде новой

Волшебница являлась мне;

Вокруг аулов опустелых

Одна бродила по скалам,

И к песням дев осиротелых

Она прислушивалась там...

 

Я далека от мысли видеть в Музе поэта (хотя б и написанной с заглавной буквы!) конкретное, одно лицо. Но — “Ленора” (вспомним имя, данное Пушкиным К. Собаньской — Элленора), “Нереида” (см. стихи выше), “волшебница”...

 

Второе. М. А. Цявловский в “Летописи...” указывает на неоднократные встречи Пушкина и Раевских с неким Гераковым. Статский советник Гаврила Гераков в 1820 году предпринял путешествие и выпустил “Путевые заметки по многим российским губерниям...” (Петроград, 1820). Упоминаний о встречах с Пушкиным я не встретила, если не посчитать, что он Пушкина назвал “Арапом” (с. 170): “12 сентября... Я взял тоску с собою, пошел ходить по нешумному городу, встретил Е. М. Б., гуляющую тоже, и позади ее Арап; заметя по разговорам моим, что я не в тарелке своей, предложила свою руку, водила до устали и сопутствующую прежде тоску заставила скрыться: благодарил душевно”.

Запись интересна: кто такая Е. М. Б.? Но еще интереснее — от 8 сентября 1820 года, также в Симферополе.

Сначала — о встрече с генералом Н. Н. Раевским, графом Ланжероном, их супругами: “учтивостями обоих доволен”. Затем: “...чтоб разбить тоску свою, был у любезных особ , выходя же из церкви , нельзя было не заметить одну прелестную девицу: по чертам лица и по значительным взорам заключил, что она должна быть гречанка , с нею было несколько дам — кого ни спрашивал о ней, отвечали незнанием” (с. 156).

Не связаны ли как-то эта церковь “любезных особ” и “крымская колония женщин-мистиков, а вернее, полупомешанных фанатичек” (В. Белоусов, с. 112), в которую, как известно, скрылась Каролина Собаньская после поражения польского восстания 1830—1831 года и запрета, несмотря на ее письмо Бенкендорфу, жить в Варшаве, где Витт назначен губернатором? И не Собаньскую ли видел Гераков, отметив по-своему ее “огненные глаза”, о которых писали современники, на что обращала внимание А. Ахматова? Он даже тут же записал свои стихи, оправдываясь, “что в мои немолодые лета пустяки меня занимают”, но:

 

Я люблю в природе милое,

Восхищаюсь взором кротости... (с. 156).

 

“Греческий профиль” Собаньской отмечали многие.

В частности, Л. Краваль, подчеркивая “греческий профиль” Собаньской, пишет: “...изображение Заремы в иллюстрации Г. Гагарина оказалось тождественным облику Собаньской в пушкинских рукописях” (“Милый Демон”. Волга. 1991, 6, с.174—180; с.175).

Затем Гераков “...пошел через Салгир, прямо к химику Дессеру” — “Н. Н. Раевский приставлен в сем доме...”. М. А. Цявловский в “Летописи...” указывает, что 8 сентября Пушкин был в Симферополе с Раевскими.

О Салгире — реке, пересекающей весь Крымский полуостров, Пушкин вспоминает неоднократно. В строфе LVII 1-й главы “Евгения Онегина”:

 

...Так я, беспечен, воспевал

И деву гор. мой идеал.

И пленниц берегов Салгира...

 

Чьих — а может быть, чего? — пленниц?..

В опущенной строфе стиха “Кто видел край, где роскошью природы...” —

 

Приду ли вновь, поклонник муз и мира,

Забыв молву и жизни суеты,

На берегах веселого Салгира

Воспоминать души моей мечты?..

 

Третье. В письме К. Собаньской от 2 февраля 1830 года А. С. Пушкин писал:

“Среди моих мрачных сожалений меня прельщает и оживляет одна лишь мысль о том, что когда-нибудь у меня будет клочок земли в Крыму. Там смогу я совершать паломничества , бродить вокруг вашего дома, встречать вас, мельком вас видеть...” Случайных слов у Пушкина нет. Слово “паломни­чество” — “путешествие на поклонение “святым местам” наводит на мысль о каком-то конфессиональном заведении.

В 1933 году Т. Г. Цявловская читает название местности: “В Крыму”, в 1935-м — ставит знак вопроса. В примечании, в публикации 1933 года (Три письма к неизвестной. Звенья, т. 2, М.-Л., Academia, 1933, с. 215) пишет: “По слову Crimee (Крым) Пушкиным написано другое слово... По-видимому, здесь стоит название какого-нибудь крымского поселка или имения. Если удастся прочесть это название имения, то может продвинуться и вопрос о том, кто была его обитательница”. Считает, что первая буква названия — “М”.

М. Яшин писал о “греческом селении в Крыму Массандре”, о том, что “свыше восьмисот десятин земли с лесами, виноградниками и роскошным субтропическим парком” в Массандре князь Г. А. Потемкин-Таврический подарил Софье Витт, впоследствии Потоцкой, матери Я. О. Витта. У самого Витта имение — в Верхней Ореанде.

 

И — последнее: во втором письме 1830 года А. С. Пушкина к К. Собань­ской есть такие строки: “А вы между тем по-прежнему прекрасны, так же, как и в день переправы или же на крестинах, когда ваши пальцы коснулись моего лба...” (цит. по А. С. Пушкин. Собрание сочинений. 1977, т. 9, с. 291; выделено мною. — Л. В. ).

О крестинах сына Воронцовых Семена 11 ноября 1823 года писал М. Яшин (“Итак, я жил тогда в Одессе...” Нева, 1977, 2, с. 113). Что касается “перепра­вы”, то Т. Г. Зенгер-Цявловская перевела французское “traversee” как “поездку морем”. В “Летописи...” М. А. Цявловского “прогулка по морю” с К. Собаньской датируется очень широко: “1823 июль 3 — 1824 июль 30” (с. 393), то есть всем одесским периодом.

Воспользовалась французско-русским и русско-французским словарями под редакцией В. В. и Н. П. Потоцких (1970,1975 гг.). Слово “traversee” определено: “переезд, переправа”; “море” — “mer”, “морем” — “par mer”; “путешествие морем” — “voyage en mer” (или sur mer)”.

Итак, “переправа”. “Летопись...” Цявловского указывает только одну пере­праву за интересующий нас период жизни А. С. Пушкина: 2 июня 1820 года из Старочеркасска, переправа через Дон, на тракт Новочеркасск — Ставро­поль. То есть по дороге на Кавказ, в Крым...

 

“...переехала в Ореанду”

 

В журнале “Русский архив”, на протяжении ряда лет издававшемся видным деятелем русской культуры, пушкинистом, патриотом своей страны П. И. Бартеневым, в 1913 году были опубликованы “Воспоминания Каролины Карловны Эшлиман” (1, с.327—359), записанные В. Кашкаровым. Воспоми­нания содержат много небезынтересных сведений, в частности о нравах, а точнее безнравственности, “сильных мира того”. Их сегодня усиленно “отмывают”...

К. К. Эшлиман, уроженка Швейцарии, внучка некоего Маурера, занимав­шего “большую должность” при Наполеоне; дочь архитектора в Берне, что “по объявлению вызвался сопровождать испанского графа Ошандо де ла Банда в Крым, в Кореиз” к княгине А. С. Голициной. Затем он — автор “нескольких второстепенных построек в Алупке”, принятый М. С. Воронцовым в должность “казенного архитектора Южного берега Крыма”. Он — доверенное лицо Воронцова, последний “не стеснялся посвящать его в свои самые интимные дела” (с.331).

В своих воспоминаниях Эшлиман рассказывает, как “гонимая баронесса” Ю. Крюденер (1764—1824, умерла и схоронена в Крыму, в Карасубазаре), правнучка графа Миниха, проповедница “неохристианского учения”, противо­православного по своей сути, имевшая в свое время большое влияние на императора Александра I, переночевав в их доме в Шафгаузене, соблазнила и увела ее тетку Елену Яковлевну. Как затем вся семья перебралась в Коссе (Лифляндия), резиденцию Крюденер, позднее — в окрестности Петербурга, и далее — в Крым. Купили Мауреры “близ Бахчисарая, у деревни Азек, на берегу реки Альмы ...себе именьице. Здесь-то и встретились друг с другом мои родители” (с. ЗЗЗ).

Княгиня Анна Сергеевна Голицина (1779—1838, умерла в Симферополе, схоронена в Кореизе), “правая рука” Крюденер, организатор многочисленной колонии, в основном иноземных последователей, — урожденная Всеволжская. Родная сестра яркого представителя “золотой молодежи” Н. С. Всеволжского, приятеля (?) юного поэта. Внучка “того Всеволжского, который был один из пособников Екатерины Великой при восшествии ея на престол”. Своеобразная супруга камергера, адъютанта великого князя Константина Павловича князя Ивана Александровича Голицина (1783—1852). Во время венчания “эта очень странная женщина... держала в руках портфель, наполненный деньгами”. По окончании обряда вручила его супругу со словами. “Здесь, князь, половина моего приданого, вы возьмете это себе, а засим — позвольте с вами проститься и пожелать вам всего наилучшего: каждый из нас пойдет своей дорогой. И вы и я сохраним полную свободу действий”. Князь немедленно уехал...” (с. 329).

Есть ряд свидетельств, что Голицина не стесняла себя, ведя “крайне оригинальный и свободный образ жизни” в своем имении в Кореизе. Одеваясь по-мужски, “в длинный сюртук и суконные панталоны”, не расставалась с плетью, “которою собственноручно расправлялась с своими подвластными и даже окрестными татарами. Не только они, но исправники, заседатели и прочие трепетали перед деспотическою старухою. Она играла в Крыму роль леди Стенгоп, ездила верхом по-мужски, подписывалась в письмах La vieille des monts, что остряки переводили La vieille demon...” (Из воспоминаний баронессы М. А. Боде. РА, 1882, II, с. 124). Любила также “грозное имя La vieille du rocher” (княгиня Горная).

К. К. Эшлиман также свидетельствует, что, ничтоже сумняшеся, пристре­ливала и отправляла на свою кухню скот татар, а когда таврический генерал-губернатор Казначеев, в связи с многочисленными жалобами аборигенов, попробовал ее урезонить, без околичностей заявила ему: “Ты — дурак”. Пишут, что княгиня Голицина “имела большой авторитет и для высшего Одесского круга” (Архив Раевских. СПб, 1909, т. II, с. 226).

Княгиня Голицина, писала Эшлиман, “вообще отрицала брачное сожи­тельство между людьми”; способствовала разрыву четы Беркгейм (дочери Крюденер и ее мужа; об этом подробно — в воспоминаниях М. А. Боде); “собственноручно на конюшне жестоко порола плеткою своих провинившихся крепостных”. Одна из воспитанниц “умерла чахоткою, надорвав горло чтением княгине книг”; другую, соблазнив приданым — имением “Ай-Тодор”, “выдала замуж за управляющего Мейера”, имение же “продала князю Воронцову за 100 тысяч”.

Но при этом в гостиной у княгини Голициной лежало “Евангелие”, и каждого приходившего к ней княгиня заставляла прочитывать главу из Святого Писания” (с. 330). Составила и выпустила в 1824 году в Санкт-Петербурге “собственного сочинения справочный указатель по Новому Завету на французском языке” (Архив Раевских. СПб., 1909, т. II, с. 225).

Густав Олизар свидетельствовал: “В доме Голициной ...царила какая-то “таинственная аморальность”, цинизм доносительства и предательства сочетался с религиозным ханжеством и мистическими бреднями, ...зага­дочным было пребывание Циммермана, какие-то блуждавшие сироты...” (Литература славянских народов. Из истории литератур Польши и Чехосло­вакии. Изд-во АН СССР, 1959, вып. 4, с. 147, 186).

Вот как описывает Эшлиман знакомство А. С. Голициной и Каролины Собаньской, указав, что владельцем Верхней Ореанды, в соседстве с Кореи­зом, был граф Витт:

“Этот граф Витт увлек красавицу графиню Собаньскую. Она оставила мужа и переехала в Ореанду. Княгиня А.С.Голицина, узнав об этой истории, пришла в сильнейшее негодование:

— При первой же встрече с этой негодницей я плюну ей в морду! — заявляла она моему отцу и другим. Однако такого скандала не произошло. Увидев графиню Собаньскую, в такой мере была очарована ея необычайно привлекательной наружностью, что подошла к ней, обняла ее и поцеловала:

— Боже, какая же вы душечка! — сказала она ей.

С этого момента Анна Сергеевна не переставала благоволить к красавице соседке , и когда охладевший к ней Витт разошелся с Собаньской, ...княгиня приняла в ней горячее участие и энергично хлопотала за нее” (с. 338).

В частности, известно, что и ее преемница баронесса Беркгейм через князя А. Н. Голицина искала для С. Х. Чирковича, мужа Собаньской (после Витта), начинавшего “приказчиком в торговой конторе богатого купца Ризнича”, затем адъютанта Витта, “чиновника по особым поручениям”, полковника, наконец, “бессарабского генерал-губернатора” (Н. Н. Мурза­кевич. Автобиография. СПб., 1866, с. 136—139), места консула у ... всесиль­ного министра иностранных дел К. В. Нессельроде (Архив Раевских. СПб., 1909, т. II, с. 314).

А тогда княгиня Голицина даже распорядилась установить крест “на одной из скал Верхней Ореанды, так, чтобы он был виден из окон дома графа Витта.

— Поставьте его на горе, — сказала она моему отцу. — пусть он служит живым укором графу в его поведении и напоминает ему о дне Страшного Суда”. Граф Витт только “пожимал плечами” (с. 339; выделено мною. — Л. В. ).

Надо сказать, что “скромный сияющий крест” на “отдельной, почти отброшенной от прочей каменной массы, у проезжей дороги, скале Мегаби” описывался как “символ водворенного христианства” (Путеуказатель Южного берега Крыма. Одесса, 1866, с. 38).

К. Собаньская, напоминаю, оставила мужа в 1816 году, в 1819-м сошлась с Виттом. Так что летом 1820 года она могла жить в Крыму, в Ореанде, а значит, могла видеться с Пушкиным. “Колония” же переселилась в полном составе в 1824 году. В Крыму ли, в Петербурге ли имела место описываемая Эшлиман первая встреча Голициной с “соседкой”, мы не знаем.

Не сомневаюсь, что Пушкин знал княгиню А. С. Голицину по Петербургу, и это о ней он иронически пишет из Кишинева и Одессы А. И. Тургеневу в Петербург: “...а вдали камина княгини Голициной замерзнешь и под небом Италии” (7 мая 1821); “...но что делает поэтическая, незабвенная, конститу­циональная, антипольская, небесная княгиня Голицина? возможно ли, чтоб я еще жалел о вашем Петербурге” (1 декабря 1823); “целую руку ...княгине Голициной constitutionnelle ou anti-constitutionnelle, mais toujours adorable comme la liberte (конституционалистке или антиконституционалистке, но всегда обожаемой, как свобода)” (14 июля 1824).

Интересен еще один факт. В августе—ноябре 1837 года Голицина возила Ю. Беркгейм (дочь Крюденер, с которой у нее были особые отношения. — Л. В. ) в Вену для лечения. 18 сентября император Николай I, императрица, наслед­ник и великая княгиня Мария Николаевна посетили Кореиз. Но, как писал С. А. Юрьевич своей жене: “Хозяйка в отсутствии. Говорят, нарочно выехала за границу — видно, совесть не чиста ” (Архив Раевских. СПб., 1909, т. II, с. 357; выделено мною. — Л. В. ). Хотя причин для нечистой совести было, очевидно, много. Недаром и Беркгейм, оставив Крым, “стала вести самый загадочный образ жизни, скитаясь по всевозможным уголкам России, прекратив всякие знакомства и избегая встретить кого-либо из прежнего, брошенного ею мира. Имея виноградник в Крыму, она давала иногда о себе знать, но по большей части ее разыскивали при помощи всех возможных полиций” (там же, с.302).

Возможно, крымчанам будет интересна и еще одна из голицинской “стаи”, по характеристике Г. Олизара. Олизар, по свидетельству С. С. Ланда, вспоминал: “...совсем недавно при ней находилась и там же умерла неиз­вестная старая француженка, вся зашитая в шкуру, якобы была знаменитой госпожой Ламотт” (Литература славянских народов, с. 147). Согласитесь, “зашитая в шкуру” потрясает воображение.

К. К. Эшлиман также отмечала, что к княгине Голициной съезжались “многочисленные друзья, в их числе было много иностранцев. Между прочим, у нея долго гостила графиня Ламотт, сыгравшая такую позорную роль в известной истории с ожерельем несчастной французской королевы Марии-Антуанетты” (с. 329).

Ф. Ф. Вигель, упомянув о смерти баронессы Крюденер в 1824 году, пишет: “За нею скоро последовала привезенная Голициной одна примеча­тельная француженка Она никогда не снимала лосиной фуфайки, которую носила на теле, и требовала, чтобы в ней и похоронили ее. Ея не послушались, и оказалось по розыскам, что это жившая долго в Петербурге под именем графини Гашет, сеченая и клейменая Ламотт, столь известная до революции, которая играла главную роль в позорном процессе о королевском ожерелье” (Записки, ч. II, М., 1892, с 41—42).

Воспоминания баронессы М. А. Боде подтверждают, что, действительно, в доме Голициной жила “графиня де Гаше (de Gachet), рожденная Валуа, в первом замужестве — графиня де ла Мотт (de la Motte), героиня известной истории “Ожерелья королевы”. М. А. Боде рассказывает о стройной седой старушке среднего роста, носящей “бархатный берет с перьями”, с лицом умным, но не кротким, с “живыми блестящими глазами”, бойкой и увлекательной речью — “изящным французским языком”. Но она была “с своими спутниками насмешлива и резка, а с некоторыми бедными француженками своей свиты, которые раболепно прислуживали ей, повелительна и надменна без всякой деликатности”. Постоянны были обмолвки, таинственные намеки “о графе Калиостро, о разных личностях двора Людовика XVI, как о людях своего знакомого кружка”. Собиралась купить у отца Боде сад — “некогда Крымского хана, в нем были развалины Монетного двора, подземелье, которого передняя часть служила нам погребом, остальная же была завалена большими камнями, и народное предание говорило, что там ханский Арап сторожил сокровище. В развалинах мы находили старые монеты, кувшины. Вообще утверждали, что в подземелье зарыт клад”, но все попытки раскопок натыкались на возражения населения, вплоть до “бунтов”, отказа рабочих. Не сошлись в цене, как и в оплате предложенной Гаше роли компаньонки старшей Боде и учительницы младшей. Первую (цену за сад, а потом — домик) Гаше хотела поменьше, вторую (оплату) — побольше.

Боде также свидетельствует о запрете Гаше “трогать свое тело”: “...велела похоронить себя, как была; говорила, что тело ее потребуют и увезут, что много будет споров и раздоров при ее погребении”. Однако старая армянка — ее служанка, “обмывая ее после кончины ...заметила на спине ея два пятна, очевидно выжженные железом”. После похорон — “хоронили русский православный и армяноарианский священники” — слух дошел до Петербурга, от Бенкендорфа прибыл курьер “с требованием ея запертого ларчика, который был немедленно отправлен в Петербург”. Могила и “надгробный камень не тронут доныне”. Оказалось, пишет Боде, что это действительно была графиня Ламотт-Валуа, имя де Гаше она получила от эмигранта, за которого вышла замуж где-то в Италии или Англии, долго жила в Петербурге, в 1812 году приняла русское подданство. Встречалась с императрицей Елизаветой Алексеевной и императором Александром I, открылась только последнему, который якобы “обещал тайну и защиту”.

Заканчивает Боде так: “Участь этой женщины покрыта непроницаемою завесою; она исчезла, как исчезло знаменитое искусительное ожерелье, причина ея падения, одна из причин смерти несчастной королевы Марии-Антуанетты. Писатели долго будут говорить о Жанне Валуа, и никто не догадается искать на безвестном кладбище Старо-Крымской церкви ея одинокой могилы!” (с. 129).

Из записок Храповицкого “По поводу воспоминаний баронессы Боде” (там же, с. 130—132) узнаем, что “графиня де ла Мотт (р. в 1756) — женщина развратная, по отцу своему Сен-Рени происходившая от одного из незаконных сыновей короля Генриха II Валуа”, действительно присвоила и продала в Англию “бриллиантовое ожерелье редкой красоты, ценою почти в 2 миллиона ливров”, которое изготовили “около 1784 года придворные ювелиры” для Марии-Антуанетты. В биографиях Ламотт указывается, что она будто бы “умерла в Англии в 1791 году, бросившись из окошка после ночной оргии”.

Заметки Храповицкого свидетельствуют, что А. Дюма в своем романе “Ожерелье королевы” (1848) достаточно точно воспроизвел детали интриги. “Враги королевской власти, — пишет в заключение Храповицкий, — зная твердый характер Марии-Антуанетты, обрадовались случаю набросить тень на ея честное имя. Дело вышло похожее на наш процесс Веры Засулич, судебные прения клонились не столько к обличению преступников, как служили поводом к разным оскорбительным для власти намекам”. Храповицкий также иронизирует, вспоминая, что англичане просили у нас Крым для использо­вания его для ссылок, вроде Мыса Доброй Надежды, “благо оно поближе”; о словах Екатерины II по поводу колонистов Южной России: “С’est un tas de canailles” (“Это — куча каналий”). Увы нам...

Однако ничего себе компания для племянницы и воспитанницы Венского салона графини Розалии Ржевуской, которая была дочерью княгини Любомирской, гильотинированной на Гревской площади в Париже вместе с королевой Марией-Антуанеттой! Вместе с матерью, будучи еще девочкой, пробыла Розалия Ржевуская несколько месяцев в тюрьме (В. Белоусов, с. 58). Очевидно, что автограф Марии-Антуанетты, украшавший коллекцию Каролины Собаньской, урожденной Ржевуской, — от тетки.

 

Вместо заключения

 

Если допустить, что в имени Эльвина сочетание “Элленора — Каролина”, то похоже, что знакомство поэта с К. Собаньской произошло не в феврале 1821 года в Киеве, а раньше. Может быть, даже еще в Петербурге.

В Крыму же он был короткое время “счастлив разделенной любовью” (М. Гер­шензон. Мудрость Пушкина. М., 1919, с. 196).

Почему в конце письма о крымских впечатлениях (А. А. Дельвигу, декабрь 1824 г., черновик) поэт приписал: “Пожалуйста, не показывай этого письма никому, даже и друзьям моим...”? Интересно, что впоследствии (1826) это письмо будет адресатом, с согласия автора, опубликовано в “Северных цветах” и считается предназначавшимся к печати. В собрании сочинений дается не в томах писем, а в разделе “Воспоминания и дневники” (т. 7, М., 1962, с. 280—282). Что изменилось за один год? Но это был 1825 год...

Как не вспомнить А. А. Ахматову, которая, говоря о приеме антитезы: “Не посвящал друзей в шпионы” в черновой строфе (XIV—XV) 2-й главы “Евгения Онегина”, пишет, что это означает: “Кто-то ...посвящал друзей в шпионы и не уважал в других решимость мнений, красоту гонимой славы, талант и правоту сердца, т. е. не уважал его — Пушкина и его же, друга, посвящал в шпионы, т. е. распускал слухи о том, что Пушкин шпион.

Укор жестокий и кровавый, и этого ...Пушкин до смерти не забыл и не простил. Здесь очень пахнет Собаньской , которая, заметая следы, могла сказать, что в чем-то виноват Пушкин, в то время как это была ее работа” (Неизданные заметки А. Ахматовой о Пушкине. Вопросы литературы. 1970, 1, с. 158—206; выделено мною. — Л. В. ).

М. А. Цявловский свидетельствовал, что рукой Собаньской написаны “донесения Витта о слежке за декабристами”, что она “была... не просто авантюристкой, а самым ревностным провокатором, доносчиком, агентом III отделения” (Летопись жизни и творчества А. С. Пушкина. М., Изд-во АН СССР, 1951, т. 1, с.171).

В письме Дельвигу поэт также пишет: “В Юрзуфе я жил сиднем ...” (выде­лено автором. — Л. В. ). Зачем подчеркнул он? А затем: “В двух шагах от дома рос молодой кипарис; каждое утро я навещал его и к нему привязался чувством, похожим на дружество...”

Вспомнились “почтовые ящики” — дупло дуба в “Дубровском”, в “Барышне-крестьянке”, бесконечные рисунки деревьев в рабочих тетрадях...

И еще в нем — о фонтане в Бахчисарае: “К* поэтически описывала мне его...”, а также, похоже, — “ключевые слова”: “или воспоминание самая сильная способность души нашей, и им очаровано все, что подвластно ему?”.

Эта же мысль — в письме Дельвигу 23 марта 1821 года, в письме Вибельман Пушкину 26 декабря 1833 года.

Кстати, Алексей Берестов, герой “Барышни-крестьянки” (20 сентября 1830, Болдино) привлекает наше внимание “черным кольцом с изображением мертвой головы”, адресом “его писем” (“А.Н.Р.” — Александру Николаевичу Раевскому? — Л. В. ), выделенным автором. Но более всего интересна “иллюстрация” (Рабочие тетради, т. VII, ПД 841, л. 81 об., рис. 2). Первая строчка повести звучала: “В одной из южных губерний наших”. На рисунке вслед женщине глядят трое мужчин. Профиль среднего, похоже, — авто­портрет, в третьем — сходство с А. Мицкевичем. Если первый — изображение А. Яблоновского или В. Лихарева, чьи портреты нам пока неизвестны, то нет сомнений, что и женщина, и — “двуликий Янус” — К. Собаньская. Двойной женский профиль несет определенное сходство. И это еще раз засвидетельст­вует, что М. А. Цявловский ошибался, считая, что “...ни Пушкин, ни Миц­кевич ...не подозревали, перед какой женщиной они преклонялись” (там же). Попервоначалу разумеется, но позднее... Однако это самостоятельный фрагмент нашей темы.

В августе 1999 года почти весь материал, предлагаемый вашему вниманию, был предложен к публикации, но, по независящим от автора причинам, не был опубликован. В октябре 1999 года я познакомилась с рукописью одесского исследователя А. С. Говорова “Пушкин и Каролина Собаньская в Крыму, в Одессе и в Петербурге” (1964 г., Пушкинский Дом РАН, Санкт-Петербург, регистрационный номер 97,3/75, 48 стр.). А. С. Говоров считал, что Пушкин познакомился с Собаньской в 1820 году в Гурзуфе (с. 2). С нею связывал стихи “Дорида”, “К Дориде”, “Нереида”, “Буря”, многие другие — более 30 произведений. Писал, что она — “амазонка, спутница верховых поездок по окрестностям Гурзуфа” (с.19).

В 1825 году А. С. Пушкин напишет:

 

На небесах печальная луна

Встречается с веселою зарею,

Одна горит, другая холодна.

Заря блестит невестой молодою,

Луна пред ней, как мертвая, бледна.

Так встретился, Эльвина, я с тобою.

 

...Не дает покоя это “затмение луной” того, о ком — в некрологе: “Солнце русской поэзии...”.

А в выпущенных строках из Главы четвертой “Евгения Онегина” (опубли­кована в январе 1828-го) после уже цитированных нами (“Женщины”) про­читаем:

 

...Пустая красота порока

Блестит и нравится до срока.

Пора проступки юных дней

Загладить жизнию моей!

Молва, играя, очернила

Мои начальные лета.

Ей подмогала клевета

И дружбу только что смешила,

Но, к счастью, суд молвы слепой

Опровергается порой!..

 

В 1835 году Пушкин вспомнит в стихах “В мои осенние досуги...” “и келью и харем”, определений им не найдет, стихи останутся незавершенными...

10 ноября 1836 года А. С. Пушкин напишет Н. Б. Голицину в Артек из Петербурга: “Как я завидую вашему прекрасному крымскому климату: письмо ваше возбудило во мне множество воспоминаний всякого рода. Там колы­бель моего “Онегина”, и вы, конечно, узнали некоторых лиц” (выделено мною. — Л. В. ).

Увы, нам их узнать трудно. Недаром так много гипотез о предмете “крымской любви” поэта. Но — возможно. И мне видится главным препятст­вием на пути к истине страх “запятнать” образ поэта. Как будто это возможно сделать! Хотя не исключаю и совершенно иного.