Лев Конорев
“ЗОВУ К СВЯТОМУ
И КАТОРЖНОМУ ТРУДУ...”
(Из воспоминаний о Евгении Носове)
Впервые Евгения Ивановича Носова я увидел в начале шестидесятых на областном семинаре молодых литераторов, проходившем в стенах Курской писательской организации. Но имя его мне уже было хорошо известно по публикациям в газете “Курская правда” и областном альманахе “Простор”, а главное — по его изданной тогда в Курске первой книге рассказов “На рыбачьей тропе”, купленной мною в нашем райцентровском магазине. Я и сегодня, столько лет спустя, в подробностях вижу перед глазами красочную обложку с изображением молодого рыбака в широкополой шляпе и простецких брюках с закатанными до колен штанинами, стоящего босиком на речном берегу с прижатым к плечу удилищем и нанизывающего на крючок наживку...
Те рыбачьи рассказы-новеллы, очень лиричные и живописные, перечи-танные по нескольку раз, я знал почти наизусть. Надо представить себе молодого журналиста-самоучку из захолустной районной газеты, где я работал в ту пору, к тому же пытающегося сочинять бесхитростные “расска-зики” и даже печатать их в своей двухполосной “районке”, чтобы понять, ч т о значила для меня книга писателя-земляка, который, я это знал от других, сам еще недавно тоже работал в газете, правда, областной. И вот, вдохновленный носовской книгой, как-то в начале лета набрался смелости и поехал из своего Беседино в Курск, чтобы показать “настоящим” писателям рукопись трех своих рассказов, кое-как отстуканную нашей редакционной машинисткой на старенькой дребезжащей машинке с западающими буквами.
В писательской организации, которая размещалась тогда в сером монолитном здании Дома книги на улице Ленина, я застал только двух писателей — прозаика Федора Голубева и поэта Николая Корнеева. Они, приняв мою рукопись и даже не заглянув в нее, сказали только, что в конце августа намечается областной семинар молодых авторов и что, возможно, меня пригласят на него. А месяца полтора спустя из Курска пришло письмо. На официальном бланке писательской организации меня приглашали принять участие в областном литературном семинаре.
Нас, “семинаристов”, оказалось совсем мало, кажется, человек пять. Зато руководителей семинара было намного больше. Помимо уже знакомых Федора Голубева и Николая Корнеева были здесь и другие неизвестные мне писатели. В отличие от нас, смиренно пристроившихся на краешках стульев в углу довольно вместительной писательской комнаты, они вольготно сидели у окна напротив, по обе стороны массивного стола, за которым уверенно восседал уже немолодого возраста сухощавый мужчина с зачесанной набок темноволосой челкой. Его проницательные, с умным прищуром глаза время от времени мимолетно оглядывали нас, сидевших в углу. Все мы уже знали, кто этот человек: то был известный на всю страну писатель, автор знаменитых “Районных будней” Валентин Владимирович Овечкин.
— А что это ты, товарищ Носов, уселся не на своем месте? — вдруг усмешливо-весело обратился В. Овечкин к человеку в клетчатой рубашке, скромно сидевшему рядом с нами. — Давай, брат, подсаживайся к нашему столу...
Со стула неспешно поднялся крупнолицый мужчина лет тридцати восьми, довольно рослый и широкий в кости, с густой каштаново-медной шевелюрой. Он как-то немного вперевалку прошел на противоположную сторону, где разместились его старшие собратья по перу, присел на свободный стул. “Так вот он какой — Евгений Носов!” — мысленно встрепенулся я и потом уже в продолжение всех наших семинарских занятий почти не спускал с него глаз. Почему именно Евгений Носов вызвал у меня такой пристальный интерес? Ведь на этом же семинаре также впервые увидел я и прославленного писателя-деревенщика Валентина Овечкина, имя которого было тогда у всех на устах, и уж такая масштабная фигура по всем статьям должна была прежде всего приковать к себе мое особенное внимание. Теперь, задним числом, я могу, пожалуй, беспристрастно, как бы со стороны объяснить тогдашнее мое исключительное пристрастие к Носову, а не к Овечкину. Все дело, видимо, в том, что Валентин Овечкин в моих глазах был величиной недосягаемой, этаким литературным “полубогом”, к которому боязно было даже приблизиться... А Евгений Носов воспринимался как свойский человек, к тому же вчерашний газетчик, ставший писателем, с которым запросто можно было пообщаться и о чем угодно поговорить. Ну и, конечно же, играл тут еще свою особенную роль носовский литературный язык, который с первого же прочитанного его произведения (это, помнится, был опубликованный в “Курской правде” полный невыразимой поэзии рассказ-этюд “Лесной хозяин”) сразу же покорил меня своей живописностью и лирической проник-новенностью. Уже много позже, в пору зрелости носовского таланта, я прочитал высказывание известного столичного критика: “Обаяние произведе-ний Евгения Носова — в обаянии его языка”. Вот и я тогда, наверное, сам не вполне осознавая этого, всецело подпал под обаяние ранней носовской прозы...
Что осталось в памяти от того очень давнего литературного семинара? В общем-то скучноватый назидательный разбор наших беспомощных сочинений, попытки отыскать в обсуждаемых рукописях хоть какие-нибудь проблески литературных задатков и еще глубокомысленные и маловразумительные советы “учиться у классиков”. Пожурили за неумелость всех (кого больше, кого меньше), однако же ни одному из нас не сказали, что взялся, дескать, не за свое дело, что не стоит понапрасну изводить бумагу... Словом, надежду оставили каждому.
— Твои рассказы, пожалуй, более связные, чем остальные, — сказал мне Евгений Носов, когда мы по завершении семинара вместе вышли на улицу и я вызвался проводить писателя до его домика на тихой улице Ломоносова, где он тогда жил. — Но все равно, — продолжал писатель, — это никуда не годится. Так писать нельзя. В общем, не обижайся, но наплюй ты на эти свои сочинения, забрось их и принимайся за новые…
Так началось мое общение с Евгением Ивановичем Носовым, длившееся на протяжении долгих лет, включая и ту пору, когда в связи с новой своей журналистской работой я переехал из Курска в другие края и общаться мы продолжали уже посредством писем…
* * *
Вольно же было состоявшемуся и по всем статьям удачливому писателю давать совет неоперившемуся литературному птенцу “наплевать” и “забросить” написанное, давшееся, между прочим, с немалыми потугами, и приниматься за новые сочинения. А как сочинять их, эти новые “письмена”? Никаких “рецептов” на этот счет Евгений Иванович не давал, заметив только, что каждый взявшийся за перо должен “дойти до всего сам”…
Много бумаги пришлось извести, чтобы хоть как-то на ощупь прибли-зиться к приемлемому уровню сочинительства. Принесешь, бывало, Евгению Ивановичу свой очередной опус, не без внутренней дрожи отдашь на прочтение, а он, возвращая потом прочитанную рукопись и потирая переносицу, скажет в раздумье: “Ну что?.. Как будто ладнее прежнего, а все-таки еще слабовато. Не дотягиваешь до уровня...” И начинает подробный разбор написанного.
К тому времени я переехал из своего райцентра в Курск, где был принят на работу в областной комитет по радиовещанию и телевидению, и теперь мог встречаться с Евгением Ивановичем довольно часто.
Мои упорные и бесплодные попытки выйти на должный уровень сочинительства длились долго, очень долго... Пока не настал для меня однажды особенный и, чего скрывать, долгожданный день (это случилось в конце декабря шестьдесят третьего года), когда Евгений Иванович, прочтя мой новый рассказ “Хозяин”, подобревшим голосом произнес:
— Вот это, пожалуй, годится, хотя тема, конечно, избитая... А так по письму — ничего, ладно получилось. Ты вот что: попробуй-ка это предложить в “Подъем”.
Сам я прежде даже помыслить не мог, чтобы предложить свое сочинение уважаемому “толстому” журналу, издаваемому в Воронеже. Но тут, напутствуемый Евгением Ивановичем, решился и отправил рассказ в “Подъем”.
Ответное послание из журнала пришло неожиданно скоро, перед новым, шестьдесят четвертым годом. Но когда я достал из почтового ящика плотную бандероль, то сразу же сник. У меня к тому времени уже был горький опыт по части получения подобных “весомых” посланий из редакций. Означать это могло только одно: рукопись возвращена — значит, отвергнута…
С чувством горечи вскрыл бандероль: в ней действительно оказалась испещренная карандашными поправками рукопись моего рассказа. К ней был приложен лист бумаги с убористым машинописным текстом, напечатанным с обеих сторон. Начиналось письмо словами: “Ваш рассказ “Хозяин” мне передали из “Подъема” с неделю назад. Прочитал. Тема заслуживает внимания. Внутренне-семейная борьба освещается в литературе не так уж часто. Но есть недостатки, которые не позволяют считать рассказ готовым для опубликования”.
Не вникнув сразу в суть последней фразы, я совсем повесил голову: ну ясно, рецензент рубит под самый корень... Не читая дальше, машинально перевернул обратную сторону листа, чтобы узнать: кого же это редактор журнала уполномочил напрочь “зарубить” мое сочинение? Взглянул — и не поверил своим глазам: внизу под текстом стояла фамилия автора письма — “Г. Троепольский”. И рядом — длинная размашистая подпись.
Можно представить мое тогдашнее волнение и даже некоторое смятение, когда выяснилось, что рецензировал мое сочинение не кто-нибудь, а сам автор знаменитых “Записок агронома” и других широко известных произведений. Собравшись с духом, стал читать дальше. Маститый писатель разбирал рассказ, что называется, по косточкам, делая упор на всяких моих литературных погрешностях. Особо досталось за языковую неряшливость. “У Вас так много лишнего, что редактировать рассказ еще нельзя”, — резюмировал именитый рецензент.
Не сразу я обратил внимание на это обнадеживающее слово “еще”... Смысл его дошел до меня, когда прочитал нижеследующие строки: “Думайте над каждой фразой, над каждым словом. Так пройдитесь по в с е м у рассказу. Он стоит того, чтобы над ним поработать”. Заканчивалось письмо словами: “Когда закончите, пришлите рассказ в “Подъем” на имя редактора. Не спешите”.
Признаться, у меня даже дыхание перехватило от такого совсем неожиданного и радостного для меня поворота дела. И какое уж там “не спешите”!.. Менее чем за сутки переписал рассказ заново, стараясь учесть все замечания и пожелания рецензента. Но рукопись сразу в журнал не послал, а выжидал еще целую неделю...
Спустя какое-то время из “Подъема” пришло письмо за подписью редактора Ф. Волохова. Он сообщал, что рассказ “Хозяин” редакция намечает поставить в четвертый, августовский номер (журнал издавался тогда раз в два месяца). И точно, в конце августа я купил в киоске “Союзпечати” журнал “Подъем”, в котором был помещен и мой рассказ. Так с подачи Е. И. Носова и Г. Н. Троепольского у меня завязались прочные творческие связи с “Подъемом”, где в последующие годы я опубликовал еще несколько своих рассказов. Эти и добавленные к ним пара новых сочинений и составили затем первый небольшой прозаический сборник “Солнце играет”, выпущенный в Воронеже, в Центрально-Черноземном книжном издательстве в 1968 году.
* * *
Но все это было потом, через несколько лет, наполненных беспоря-дочными поисками своей темы, своей манеры письма. Первая скромная удача на этом пути, связанная с публикацией рассказа в “толстом” журнале, не избавила от сомнений и неуверенности в избранной стезе. Скорее наоборот, как раз после этого по-настоящему ощутил, сколь тяжела и ответственна эта ноша — литературная. Писать по старинке, как писалось до “Хозяина”, было уже нельзя, а “по-новому” — не всегда получалось... И на этом пути весомой опорой становились “носовские университеты”.
Это Игорь Лободин, мой младший собрат по литературным “страданиям” и коллега по журналистской работе (мы оба тогда были сотрудниками областного комитета по радиовещанию и телевидению), придумал такое определение — “носовские университеты”. И проходили мы их с Игорем часто вместе.
Евгений Иванович почти никогда не поучал нас, как надо писать, а приобщал к литературному творчеству методом “от противного”. Разбирая “по пунктикам” наши рукописи, он доходчиво пояснял, к а к писать не следует. И, странное дело, после этого становилось понятнее, как с л е д у е т писать... Но особенно поучительной для нас, литературных новобранцев, была твор-ческая “кухня” самого Евгения Ивановича. Одно дело прочесть уже ограненные, до блеска чеканные строки мастера в напечатанном типографском тексте и совсем другое — увидеть их в авторской черновой рукописи “живыми”, еще не остывшими под писательским пером...
Помню, как в одно из наших посещений квартиры Е. И. Носова он прочитал нам первые строки начатого им нового рассказа. Читал он ровным, спокойным голосом, без интонаций, но все-таки чувствовалось, что внутренне сам воодушевлен написанным и теперь как бы со стороны (нашими ушами!) вслушивается в только что родившиеся строки.
“В междуречье верхних притоков Днепра и Дона, по сухим увалистым водоразделам еще и теперь сохранились клочки дикой, непаханной степи, некогда уходившей от порубежных русских земель к Черному и Каспийскому морям — и дальше, за Волгу, в необозримые киргизские кочевья, — чуть нараспев читал он. — Острова же тех прежних первозданных степей затерялись теперь в безбрежном море паханных и перепаханных полей, окружены селами и деревеньками, опутаны шоссейными и проселочными дорогами, по которым снуют автобусы и “Волги” или катят грузовики со всякой колхозной пожитью — зерном и картошкой, молоком и сахарными бураками. Но странная, непривычная тишина охватывает всякого, кто после каждодневной сутолоки, житейских дел и забот шагнет вдруг в дикие травы. Как и сотни лет назад, шумят, переливаются седые ковыли, одиноко в вечном сне дремлют курганы, подернутые синеватой марью, и все так же кружат над дикой равниной отрешенные ото всего степные орлы, под крыльями которых проходят столетия...”.
После прочитанного писателем мы сидели с Игорем молча, завороженные услышанным, этой чеканной вязью волшебных носовских строк, не в состоянии вымолвить ни слова. Молчал и Евгений Иванович, машинально равняя стопку листов легким постукиванием о крышку стола и ни о чем нас не спрашивая. Да и к чему было спрашивать, если по выражению наших лиц и без слов все было понятно...
— Это будет, наверное, что-то эпическое, да?.. — вымолвил наконец Игорь.
— Это будет скорее трагическое... — не сразу, в раздумье отозвался Евгений Иванович и вкратце посвятил нас в замысел своего повествования.
В центре его — Игнат, бывший фронтовой кавалерист, устроившийся после войны объездчиком в степной заповедник, натура эгоистичная, замкнутая, этакий бирюк-отшельник. Он-то и станет причиной трагедии, разыгравшейся темной грозовой ночью в заповедной степи, с описания которой и начинается рассказ “Объездчик”...
А спустя несколько месяцев я увидел носовский рассказ (вместе с другим — “За лесами, за долами”) напечатанным в “Новом мире”. Та публикация в журнале А. Твардовского сразу вознесла Евгения Носова на новую творческую высоту — это единодушно отмечали самые именитые столичные критики. И еще тогда, помнится, Евгений Иванович сказал мне (сказал приглушенным голосом, как о некоей строгой тайне), что об этих его рассказах, в особен-ности об “Объездчике”, с одобрением отозвался опальный А. Солженицын. Кто мог подумать в ту пору, что спустя больше трех десятилетий Евгений Носов за свои литературные труды получит престижную солженицынскую премию из рук самого учредителя?..
Общаясь с маститым писателем, я, как и многие другие начинающие авторы, старался выпытать у него так называемые “секреты мастерства”. Он обычно отшучивался, но как-то раз ответил на полном серьезе. На мой вопрос, что для него труднее всего в творчестве — описание предмета или психологическая характеристика героя повествования, либо что-то другое, Евгений Иванович совершенно неожиданно для меня ответил:
— Самое трудное — диалоги. — И пояснил: — Вот он сказал, а что ему тот ответил?..
А я-то, наивный, думал, что разговоры действующих лиц даются ему легко, без всяких усилий. Да и как было не думать, если все диалоги в его произведениях живые и естественные, как само дыхание... Вот беру с полки любую носовскую книгу, наугад раскрываю страницу и читаю:
“Неожиданно под старухой резко, звонко, пронзительно гаркнул гусь. Все оглянулись (дело происходит на сельском аэродроме возле диспетчерской будки, где пассажиры ожидают прибытия самолета. — Л. К. ).
— Черт знает что такое, — проворчал гражданин в очках, морщась и косясь на старуху.
— А что я сделаю? — засмущалась женщина (дочь старухи. — Л. К. ). — Накормленный, напоенный...
— На то есть автобус, — сказал гражданин в очках.
— Говорила, мама, давай зарежем. Одни только неприятности, — сказала женщина. — Еще и за корзину возьмут, за место посчитают. И люди вот обижаются...
— Сердит, пока за стол не сел, — строго сказала бабка”.
Разве не возникает у читателя ощущение, что весь этот выразительный разговор подслушан автором в самой жизни, а не “сложен” им немалыми творческими усилиями? И что еще примечательно: за словами действующих лиц отчетливо угадываются их характеры. Это и есть настоящее мастерство, когда к написанному, как говорится, ни прибавить, ни убавить...
Сам большой мастер литературы, Евгений Иванович весьма ценил это мастерство и в произведениях собратьев по перу, прежде всего самых близких друзей-писателей. Вспоминаю, как с упоением он рассказывал мне о своем вологодском друге, замечательном писателе Василии Белове, о его творчестве. Осталась в памяти приведенная Евгением Ивановичем фраза из беловского рассказа “Кони”, где главным героем был пожилой колхозный пастух Лабутя. Фраза, которой восхищался Носов, была такая: “Кони паслись в паровом поле и не так далеко”. Признаться, я не сразу смог уяснить, что же такого особенного в этой фразе. Простое, обычное предложение... Все прояснила следующая за процитированной фраза: “Лабутя почувствовал это особым чутьем”. Так вот в чем дело: пастух Лабутя не увидел коней (в ночной темноте это было невозможно), а только чутьем ощутил их близкое присутствие. “Нет, ты послушай, как это поэтично: “Кони паслись в поле и н е т а к д а л е к о”, — снова прочувствованно повторял Евгений Иванович, как будто сам это сочинил...
Но так относился мастер только к истинно талантливым, по его меркам, произведениям. В других же случаях бывал крут и бескомпромиссен в своих оценках. Однажды в писательской организации был представлен на обсужде-ние роман одного курянина, весьма амбициозного, долго и безуспешно пробивавшегося в литературные ряды. Произведение было большое, “пухлое”, страниц на пятьсот. Началось обсуждение, вялое, томительное, неопределенное, по принципу: “с одной стороны, с другой стороны...”. И тут раздался голос Евгения Носова:
— А что здесь, собственно, обсуждать?.. В романе нет ни одной живой строчки...
Сказал — как припечатал...
Уязвленный автор, покрасневший до корней волос, вскочил как ошпаренный, стал кричать, что его не понимают, затирают, что больше его ноги здесь не будет... И правда, с тех пор он в писательской организации больше не появлялся...
Да, строг, суров порою был мастер, когда речь шла о сочинениях других авторов. А как относился он к собственным произведениям? Сознавал ли сам истинную их цену? Думаю, что да, цену своим произведениям он знал. Могу судить об этом хотя бы по такому запомнившемуся мне эпизоду. Как-то раз в нашем разговоре с Евгением Ивановичем я обмолвился, что все его рассказы о природе хороши, поэтичны, но на их фоне особенно выделяется “Белый гусь”. Я сказал, что удивительный этот рассказ, драматичный и вместе с тем жизнеутверждающий, будто спет на одном дыхании — так в нем все органично, живописно и осязаемо.
— Ну, это же носовская классика... — задумчиво отозвался писатель.
Сказал он это спокойно, без тени рисовки или, напротив, самоиронии, с осознанием своей добротно выполненной работы. Замечу, что происходил этот разговор в середине шестидесятых, когда Носов не был еще тем признанным, широко известным писателем, каким он стал в последующие семидесятые годы.
* * *
Известно, что крупные творческие личности, как магнит, притягивают к себе окружающих. Вокруг них как бы само собой возникает некое энергетическое поле, в зону которого попадают многие люди, иногда и случайные. Для курян таким центром притяжения, безусловно, был Евгений Носов. Сколько знал Евгения Ивановича в свою бытность в родном Курске, чаще всего видел его в окружении собратьев по перу. Нередко вращались в этом кругу и местные художники, артисты драматического театра и, конечно же, вездесущие журналисты. Но более всего окружали писателя молодые литераторы.
Впрочем, и Евгений Иванович тянулся к начинающим авторам, охотно привечал их, разумеется, тех, в ком замечал “искру Божию”. В таких случаях даже сам шел на контакты. Вспоминаю, как однажды в конце нашей встречи он сказал мне:
— Все собираюсь тебя попросить, да забываюсь... Ты скажи своему Деткову: пусть как-нибудь заглянет ко мне. Хочу с ним поговорить о его писаниях...
Речь шла о Владимире Деткове, моем заместителе по областной молодежной газете “Молодая гвардия”, где я тогда был редактором. В нашей газете Володя частенько печатал свои лирические миниатюры. Они-то, видимо, и привлекли внимание писателя, который, мы это знали, периодически просматривает “Молодую гвардию”, возможно, еще и потому, что когда-то сам в ней работал.
Так В. Детков вошел в окружение Носова. Вошел он туда журналистом, а вышел... членом Союза писателей. Произошло это года три спустя, как он переступил порог квартиры писателя. И все это время литературный новобранец, как и все мы, начинающие, усердно проходил “носовские университеты”.
Больше всех нас почерпнул из тех “университетов”, пожалуй, Михаил Еськов — медик по профессии, писатель по призванию, связанный с Евгением Носовым еще и узами крепкой мужской дружбы. Его литературный талант под опекой и наставничеством мастера раскрывался и крепнул с каждым новым произведением.
Творческий взлет М. Еськова пришелся на конец семидесятых. Я к тому времени жил уже в Йошкар-Оле, куда был направлен собкором ТАСС, и о новых успехах Миши узнавал из носовских писем.
“Миша Еськов сейчас наслаждается московским триумфом, — сообщал мне Евгений Иванович, имея в виду Всесоюзное совещание молодых писателей 1979 года. — Его там рекомендовали в Союз, рукопись читал сам Марков, похвалил, обласкал в своем докладе. Теперь вот в качестве поощрения включили Мишу в писательскую делегацию, которая поедет в Венгрию. Сейчас он готовится к этой поездке. Всюду ему открыли “зеленую улицу”. Издательство “Молодая гвардия” обязали на совещании издать его сборник в Москве, зашевелились в издательстве “Современник”, затребовали его рукопись... Взвесив все “за” и “против”, Миша решил уйти из института (медицинского, где он тогда преподавал. — Л. К. ). Доработает до лета и уйдет на “вольные” хлеба...”.
Успехи подопечных литераторов, судя по всему, окрыляли и самого мастера, поднимали его дух. В редком письме Евгений Иванович не касался литературных новостей.
“Есть и хорошие вести: Вовку (Владимира Деткова. — Л. К. ) приняли в Союз, — с радостью извещал писатель. — Ну и Юру Першина тоже приняли. Теперь организация сразу выросла на две единицы. Для нас это важно. — И добавлял: — Будь ты в Курске, мы и тебя быстренько сосватали бы в СП. Кстати, как там у тебя дела с этим вопросом?”.
У меня “с этим вопросом” тоже вроде бы все шло на лад. По курским рекомендациям (самого Евгения Ивановича и его друга Петра Сальникова, в ту пору руководителя областной организации писателей) меня в Марийском СП, где я состоял в литактиве, без помех приняли в члены писательского Союза. Дело теперь оставалось за тем, чтобы это “промежуточное” решение утвердили в литературных “верхах” в Москве. И когда наконец такое решение состоялось и мне прислали официальное извещение об этом, я, счастливый, тотчас написал об этом своему литературному наставнику. И вскоре получил от него ответное письмо.
“Очень, очень рад за тебя! — писал Евгений Иванович. — От души поздравляю. Я ведь тоже от этой вести получил удовлетворение: сделано хорошее дело. Ведь по сути этим и живешь — кому-то сделать добро...
Ну что, старина… То, что случилось — прекрасно! Это все равно, как если бы закончился долгий непролазный лес, за которым открылась ширь и синь. Вздохни глубоко и свободно — и с Богом за работу, о которой грезилось, мечталось... Я вовсе не призываю к важничанью, самолюбованию своим новым положением. А зову к тому святому и каторжному труду, который требует всего себя без остатка, полного самозабвения, новых, каких-то еще не осознанных тобой жертв и конфликтов с жизнью. Само по себе звание писателя еще не путевка в некий рай. Это всего лишь тот колышек старта, отсчета новой жизни, перед которой ты берешь особую клятву и ответственность... Да будет свято дело твое!
Твой Носов”.
Письмо Евгения Ивановича взволновало до слез и вместе с тем заставило глубоко задуматься о писательском предназначении, о необходимости полной самоотдачи пишущего во имя святого дела, которое называется литературой... Собственно, к этому мастер и прежде призывал нас, взявшихся за перо. И я думаю, что высокие и обязывающие слова из письма Носова, обращенные к одному из своих подопечных, с полным правом можно было бы адресовать всем, кто получал добрую поддержку писателя, кто проходил носовскую литературную школу. И речь не только о моих собратьях-курянах, уже названных и неназванных. Сколько еще “подшефных” было у мастера в самых разных концах страны! Назову только некоторые мне известные имена: Л. Фролов (Москва), И. Евсеенко (Воронеж), Б. Машук (Благовещенск), М. Корякина (Красноярск), В. Сженова (Москва), Г. Скобликов (Челябинск), А. Плетнев (Омск). А сколько было других, неизвестных... И каждому писатель отдавал частицу своей души, за каждого по-своему переживал, беспокоился...
Но и подопечные Евгения Ивановича отвечали ему искренней любовью, сердечной привязанностью. Случалось, и переживали за своего наставника. А поводы для таких переживаний были. Расскажу об одном из них.
Нас, курян, давно задевала вопиющая, по нашему разумению, несправедливость: почему другим российским писателям ежегодно присуждаются высокие литературные премии, а мастера такого уровня, как Евгений Носов, обходят? Даже в число претендентов не включают ... И вдруг приходит известие: Евгений Иванович включен в список кандидатур на соискание Государственной премии РСФСР имени М. Горького за 1975 год. В этом списке значился и Виктор Астафьев — давний друг Носова. Все мы, конечно, очень обрадовались такой вести и беспокоились теперь об одном: дадут или не дадут премию нашему земляку?..
Уезжавший накануне присуждения премий в Москву Евгений Иванович ничего определенного нам сказать не мог, только сухо заметил, что всякое может быть... На следующий день звоню в Москву редактору еженедельника “Литературная Россия” Михаилу Макаровичу Колосову, с которым был знаком еще по его давней работе ответственным секретарем Курской писательской организации. Зная о связях Михаила Макаровича с чиновниками из Совмина, спросил у него, насколько реальны шансы Евгения Ивановича на премию. Колосов отвечал, что, по его сведениям, шансы у Носова достаточно велики, как и у Астафьева. Но как все сложится на самом деле, возможно, станет известно после полудня. Михаил Макарович просил ему перезвонить.
Перезванивал ему несколько раз, и все впустую: решение еще не принято, но, кажется, оно вот-вот состоится... Тем временем у нас в редакции родилась заманчивая и в общем-то дерзкая мысль: а что, если, не дожидаясь завтрашнего официального сообщения о премиях по радио и телевидению, заверстать сейчас в готовящийся на завтра номер “Молодой гвардии” информацию о лауреате-курянине, да еще с его портретом? Вот будет “фитиль” для коллег из “Курской правды”!..
Идея взбудоражила всех наших “молодогвардейцев”, но мы понимали, что риск велик... Решили еще подождать до контрольного срока подписания номера в печать, а дальше задерживать выпуск никак нельзя.
Время близится к шести вечера. Сижу у себя в кабинете в томительном ожидании. Заходит Володя Детков, молча показывает на часы: время — на пределе... Я и сам это вижу. И тут раздается междугородный телефонный звонок, его не спутаешь с обычным. Звонит Михаил Колосов.
— Слушай, Лева! — возбужденно-радостным голосом кричит он. — Только что позвонили из канцелярии Совмина. Сказали, решение уже принято и подписано. Назвали и номер документа, в котором есть фамилии и Носова, и Астафьева. Ты понял: оба они лауреаты, оба!.. А бумагу нам обещают прислать завтра утром фельдсвязью... Ты чего молчишь?..
— Думаю, Михаил Макарыч... Что же нам-то делать? Весть, конечно, радостная, но по сути ничем не подтвержденная. А вдруг?.. Мало ли как бывает...
— Ну, знаешь ли... — обиженно задышал в трубку Михаил Макарович. — Я же тебе говорю: из Совмина звонили... А впрочем, вам там виднее, решайте сами...
Мы с Детковым, который все слышал, переглянулись.
— Так что будем делать?
— Рискнем. Будь что будет...
Весть о том, что мы печатаем сообщение о присуждении Государственной премии Евгению Носову, быстро разнеслась по типографии (она размещалась вблизи редакционного корпуса). Повстречавшийся мне в типографском коридоре дежурный по номеру “Курской правды” не без ехидства бросил на ходу:
— Что, решили бежать впереди паровоза?.. Ну-ну, как бы не споткнуться... — и, хихикнув, пошел дальше.
Ту ночь я провел почти без сна... Вскочил чуть свет — и сразу к репродуктору. Он еще молчал. Потом прозвучал гимн и стали передавать последние известия. В числе первых — сообщение о присуждении Государственных премий в области литературы. Слушаю затаив дыхание... Называют фамилии лауреатов: Астафьев, потом еще две фамилии, и наконец долгожданное: Носов!.. Все, наша взяла!..
Утром мы все в редакции чувствовали себя именинниками. Я сразу же позвонил Евгению Ивановичу по телефону его гостиничного номера, о котором справился заранее, и от имени редакционного коллектива поздравил писателя с Государственной премией. Просил передать наши поздравления и Виктору Петровичу Астафьеву.
— Спасибо, ребята, всем сердечное спасибо, — растроганно, с легкой хрипотцой отвечал писатель. — Сейчас ко мне зайдет Витя Астафьев, я передам ему ваши поздравления. Да, между прочим, вы первые сюда дозво-нились... До скорой встречи!..
А дня через три Евгений Иванович возвратился в Курск. Я застал его дома одного. Был Евгений Иванович какой-то непривычно умиротворенно-тихий и просветленный, с благостным выражением лица. Было такое впечатление, что, разговаривая со мной, он в то же время как будто сосредоточенно прислушивается к чему-то в самом себе...
Как-то давно уже я прочитал одну дневниковую запись Валентина Овечкина, поразившую меня. Запись удивительно сокровенная, совсем не в духе строгого писателя, озабоченного сельскохозяйственными проблемами. “Иногда приходит редкое, дорогое настроение, — записал в дневнике Овечкин. — Сам себя несешь осторожно, как переполненную чашу, из которой боязно пролить...”. Я сразу вспомнил об этой овечкинской записи, глядя на Евгения Ивановича: очень уж схожее было состояние...
Без сомнения, это был звездный час писателя, по заслугам отмеченного за долголетний литературный труд — “святой и каторжный”, к которому звал он других и который стал для него самого делом и смыслом всей жизни.