ВИКТОР КОЧЕТКОВ

Из дневников, писем

и записных книжек

 

О, эта книжка записная,

Как будто рота запасная...

Постерлись записи и даты,

Обжив страницу не одну.

Слова томятся, как солдаты

Перед отправкой на войну.

Виктор Кочетков

 

30 ноября 1955 г.

Итак, я был у Твардовского! Это случилось сегодня. Я пришел в семь часов вечера, как было условлено за два дня до этого, к нему на квартиру на Первой Бородинской улице. Лифт поднял меня на 5-й этаж... Вот и 72-й номер. И вдруг я оробел. Что ни говори, а встретить самого Твардовского — не шутка. Лучшего поэта в современной мировой поэзии я не знаю. Человек, создавший “Василия Теркина”, не может не казаться легендой, даже для нас, живущих с ним в одно время. Все-таки решаюсь. Звоню. Открывает девочка.

— Александр Трифонович дома?

Из глубины коридора вдруг слышится густой, высокий голос:

— Входите, входите.

Сам хозяин в просторной пижаме и домашних шлепанцах появляется из дверей кабинета. Молча и спокойно смотрит на то, как я торопливо раздеваюсь, потом, пропуская впереди себя, вводит в кабинет. Усадив меня в удобное кресло возле стола, сам садится рядом, спокойно и доброжелательно рассматривает посетителя. Придвигает коробку папирос.

— Курите?

И когда узнает, что я не курю, улыбается:

— Похвально, похвально.

Начинает расспрашивать меня о жизни, о впечатлениях от Москвы, интересуется, сколько мне лет, где раньше учился, есть ли семья. Словом, прощупывает меня как человека. Через десять минут я уже забываю, что сижу у Твардовского. С полчаса говорит о моих стихах. Кое-что ему понравилось. Сердчишко у меня радостно колотится. Советует больше работать в том плане, в котором написана “Дорога на Алтынжи”.

Потом заходит разговор вообще о литературе. Вот насколько его суждений:

— Я пью из нескольких избранных источников и ходить к другим у меня нет охоты.

Назвал эти источники: Пушкин, Некрасов, Тютчев, Баратынский. Советует мне строже относиться к выбору литературы.

— Стихов, которые печатаются в журналах, читайте меньше. Ничему они вас не научат. Совсем плохо сейчас у нас с поэзией в журналах.

Передаю ему просьбу слушателей курсов встретиться с ним, чтобы он рассказал о своем творческом опыте.

— К людям, которые легко рассказывают о своем творческом опыте, я отношусь подозрительно. Какой опыт? Что я могу рассказать вам особенного? Никаких секретов мастерства у меня нет. Да их, по-моему, и вообще нет.

О лучших стихах Пушкина (любимого его поэта) сказал: “Они не написаны, они просто открыты поэтом в жизни. Великое произведение нельзя сочинить. Оно всегда есть в самой жизни. Я, например, не представляю себе, что когда-то не существовало таких вещей, как “Безумных лет угасшее веселье” или “Я вас любил…”

На мое сетованье на то, что молодежь иногда не читает стихов того или иного автора из боязни подпасть под влияние, сказал: “Ребенок, который боится темноты, должен, чтобы преодолеть страх, войти в темную комнату и убедиться, что ничего страшного там нет. Поэт, не желающий подпасть под влияние, должен прежде всего знать и то, что его пугает”.

О “подтексте” сказал, что он не любит этого слова.

 

Записки секретаря парткома

13 ноября 1979 г.

Сегодня меня избрали секретарем парткома вместо умершего Михаила Ивановича Барышева. Целых три месяца я пытался уйти от этого избрания. Мы уже давно договорились с Шундиком, что я пойду к нему главным редактором издательства. Но в ЦК КПСС и в горкоме настояли на том, чтобы я принимал дела секретаря парткома. Понимаю, как тяжела эта шапка Мономаха в государстве московских писателей, где каждый убежден, что он единственный и незаменимый и что только для выявления его творческого “я” создана Вселенная со всеми ее галактиками и метагалакти­ками, со всеми крабовидными туманностями и звездными системами. На парткоме были секретарь райкома И. Б. Бугаев, зам. зав. отделом культуры горкома В. Я. Савватеев и 13 членов парткома. Почти как в “Тайной вечере”. Если мне предназначается роль Христа, то кто же взял на себя роль Иуды?

Впрочем, проголосовали все “за”, и вся процедура избрания заняла 5 минут.

17 ноября.

Первым, кто навестил меня в роли секретаря парткома, был Елизар Мальцев. Он принес заявление на Василия Рослякова. Как явствует из заявления, Росляков давно и настойчиво описывает в своих рассказах ближайшее литературное окружение, совершенно не церемонясь и не выбирая выражений. Дошла очередь и до Елизара Мальцева. Он выведен в какой-то очередной повестушке Рослякова красками столь не радужными, что молчать об этом Мальцев не счел возможным. В заявлении и в разговоре Мальцев тоже не жалует своего бывшего приятеля. Подонок, “пьяница”, “дерьмо”. Это еще не худшее, что он позволил себе сказать в адрес Рослякова.

Боже, за что ты меня наказываешь, что я должен терпеливо выслушивать все эти личные дрязги, проявляя максимум партийной внимательности и объективности!

— Позвольте прийти в себя после недавнего избрания, — только и сказал я Мальцеву. — Проведу отчетное собрание, и тогда займемся “художествами” Рослякова.

18 ноября.

Был сегодня в горкоме у Савватеева. Начинается “обкатка” моего доклада: “Тут надо оттенить значение последних постановлений”, “тут надо дать более четкую формулировку партийной политике в области литературы”, “тут надо подчеркнуть роль горкома и его первого секретаря   т о в.   Г р и- ш и н а”, “тут надо подсократить названные имена и обязательно назвать таких-то и таких-то”. Тысячи мелких пометок, правок, придирок. Постигаю науку “консолидации”, “компромиссов”, “сдержанности”, “партийной взвешенности” и еще многих “аций” и “стей”, без которых, оказывается, по нынешним временам совершенно нельзя обойтись. В нашем огромном партийном аппарате есть особая прослойка людей, которые только и заняты этим “сглаживанием”, приведением всех и всего к единому, привычному стандарту, людей, боящихся живого резкого слова, вспышки чувства, страстности, малейшей субъективности в подходе к явлениям искусства, жизни, политики. Из-под их вежливого, но упрямого катка все выходит сплющенным, сморщенным, смирным, пригодным и для свадеб, и для похорон.

20 ноября 1979 г.

Оказывается, в парткоме были люди, страстно желающие занять место, на которое меня, как “упрямого осла”, гнали общими усилиями отделы культуры ЦК и МГК. Два моих зама неожиданно утратили интерес к партработе, хотя за неделю до этого дневали и ночевали в парткоме. Да я бы каждому из них платил по две сотни рублей в месяц в течение целого года, только бы они помогли мне освободиться от тяжести креста, взваленного мне на спину.

Идут встречи с парторгом М. С. Колесниковым, с секретарем писательской организации Ф. Ф. Кузнецовым, секретарем райкома И. Б. Бугаевым, зам. зав. отделом ЦК КПСС А. А. Беляевым.

Главный совет их — не торопись, оглядись, освойся, взвесь все “за” и “против”, прежде чем идти в бой. Ну что ж, совет благой. Я и не собираюсь кидаться с места в карьер. Колесников — умный, бывалый русский мужик, посверкивает своими маленькими пронзительными глазками и старается больше получить информации о собеседнике, чем дать ему о себе. Феликс Кузнецов — логик, пожалуй, несколько тяжеловатый. У него все разложено по полочкам, все приведено в систему. Хитрить он не станет, он будет подавлять унылой правильностью суждений. И. Бугаев — весь нацелен “вверх”, весь в своей стихии. Он из тех людей, кому доставляет особое удовольствие сидеть в “руководящем” кабинете, давать советы, подчеркивать свой демократизм, хлопать по плечу. А в суждениях об искусстве — прагматик. Для него плохо не плохое, а то, что принято считать плохим. Если книгу ругали в “руководящих сферах”, значит, надо ее осудить, если же в руководя­щих сферах о ней ничего не сказали, он вполне может удовлетвориться ее содержанием, пусть в ней есть и “душок”. А. Беляев — этот мне показался простым и думающим человеком. Будем считать, пока это первое впечатление.

22 ноября.

Сижу, шлифую доклад. Как много хочется сказать и о литературном процессе, и о конкретных книгах. Вот когда пригодилась мне многолетняя привычка обдумывать “впрок”, с “запасом”. Первый раз понял, как велика наша литература по “списочному составу”. Подумать только, в одной Москве живет две тысячи профессиональных писателей. Весь XIX век не имел и половины от числа нынешних столичных литераторов. Кажется, и в литературе наше время больше заботится о вале, а не о качестве. По полтораста человек принимает Москва в Союз писателей за один год. Зачем? Какая в этом творческая необходимость? В этом потоке имен, названий книг, спектаклей, фильмов совершенно теряется то немногое, что имеет право называться ЛИТЕРАТУРОЙ. Партком должен стать той сетью, которая, пропуская всю мелочь и “сорную” рыбу, должна улавливать “красную” рыбу настоящей литературы. И оберегать ее от всякого критического браконьерства. А браконьеров развелось великое множество!

24 ноября .

За десять дней потерял четыре килограмма веса. Вывожу новый физический закон, вернее, физико-идеологический: вес партийного работника обратно пропорционален его физическому весу.

17 декабря 1979 г.

13 ч. Вызван на совещание в Кремль. Едем от Краснопресненского РК. Что за совещание — не знаю. Я теперь, как цыган, кочую с одного совещания на другое. За последние две недели я “насовещался” больше, чем за предыдущее пятилетие. И в горкоме, и в партполитпросвете, и в СП РСФСР, и на секретариате московской писательской организации, и нa творческих объединениях поэтов, и даже на вечере С. Писахова. Последнее “заседание” мне очень понравилось. Особенно когда читали изумительные сказки Писахова. Какой чудесный, живородный талант!

И речь Володи Личутина показалась необычной. Думает. Строго вглядывается в жизнь человек и говорит о ней слова выстраданные, взвешенные.

Вчера прочел повесть Анатолия Марченко “Входите, страждущие”. Странно, неужели так разъединились духовно наши городские и сельские “пласты”? Почему я не ощущаю этого разрыва, раздела? Не слишком ли мы все сваливаем на “век”, на “прогресс”, на пресловутую НТР? Ведь связи сельского и городского мира куда более сложны, многозначны, чем это думают и “деревенщики”, и “городошники”. Духовно народная жизнь постоянно перетекает из сельских речек в городские моря и из городских морей в сельские речки. По принципу сообщающихся сосудов. Уровень духовной жизни должен быть у народа один. Понижение в одном месте вызывает понижение в другом. Подъем в одном сосуде вызывает подъем во всех остальных. Это великий закон народной жизни, закон неделимости, единства духовного народного потенциала.

18 декабря.

Пленум СП СССР и СП РСФСР, тема: “СОВРЕМЕННЫЙ ЛИТЕРА­ТУРНЫЙ ПРОЦЕСС И АКТИВНАЯ ПОЗИЦИЯ ПИСАТЕЛЯ”. Докладчики: С. Сартаков, А. Ананьев, А. Чаковский. Весьма поверхностный подход к тому, что принято называть активной позицией художника. Забота о сиюминутном воздействии слова, а не о вековом его существовании в духовном мире народа. Убеждение, что статейки, очерки, “проблемная” публицистика могут заменить выстраданный в долгих творческих муках художественный образ жизни! По докладам получается, что наиболее активны сейчас в литературе не Астафьев, Носов, Распутин, Белов, Шукшин, а Генрих Боровик, Цезарь Солодарь с их “международной тематикой”, А. Медников, А. Злобин с их “производственной” публицистикой, Ю. Семенов, А. Чаковский с их “политическими” романами. В который уже раз об активной творческой позиции судят по формальным признакам, анкетируя, а не исследуя литературу.

Встреча с П. Кручеником, Г. Коноваловым, Н. Благовым, Н. Старшино­вым, Е. Евтушенко. Е. Евтушенко настойчиво, даже назойливо уговаривал меня поговорить с Василием Аксеновым. “Нельзя допустить, чтобы наша литература потеряла талантливого писателя”. Я: “Это не мы потеряем талант, а Аксенов потеряет отечественную почву”. Евтушенко: “Нет, нет, вы не должны отвергать сгоряча мое предложение. Вы обязаны поговорить с ним”. Я: “Поскольку в вас так живо скорбное чувство потери, поговорите с Аксеновым сами”. Евтушенко: “Нет, нет, я не могу, я с ним в ссоре”. Так ни до чего и не договорились.

3 января 1980 г.

Разговор с Ю. Селезневым. Вокруг молодого критика начинает сгущаться атмосфера. Многим пришлась не по душе его прямота и принципиальность в суждениях о современной, особенно детской, литературе. Начинаются визги и вопли: ату его, ату! Институт мировой литературы уже забаллотировал его на должность научного сотрудника. Вот так у нас всегда. Стоит человеку потревожить литературный муравейник, как начинается охота на него. Есть данные, что и А. А. Беляев подключился к этой когорте охотников.

4 января.

Похороны С. П. Щипачева. Панихида в Дубовом зале. Тонкая цепочка людей вдоль стен, не больше ста человек пришло проводить в последний путь когда-то самого популярного лирика. Сик транзит глориа мунди! Так проходит земная слава!

А. Вознесенский, как всегда, втерся в “руководящие ряды” и стоял рядом с работником ЦК и секретарями СП СССР. Речи на панихиде — С. Михалкова, Ф. Кузнецова, моя. Потом кладбище (филиал Новодевичьего). Даже в загробном царстве появились свои “филиалы”. Двадцать человек провожающих. Пять минут на расставание и на всю церемонию проводов. И на этом все закончилось. На поминки не приехал ни один секретарь СП СССР.

7 января.

Секретариат. Исключение из Союза писателей Липкина и Лесневской, подавших заявление о выходе из Союза. Заявление Липкина подписано так: народный поэт Калмыкии, заслуженный деятель Дагестана, Туркменистана, Таджикистана, Киргизстана и Казахстана, Афганистана и Пакистана и прочее, и прочее...

Старый еврей даже не догадывается, что такой “список благодеяний” свидетельствует прежде всего о том, что он был не литератором, а дельцом. Прав был Сергей Смирнов, ядовито заметивший ему в краткой эпиграмме: “Ой, не стой на виду, А не то переведу”. “Борец за права человека”, он, судя по всему, имеет младенческие представления о нравственных обязательст­вах человека.

14 января.

Совещание у секретаря МО Ф. Кузнецова (М. Колесников, Л. Карелин, Л. Алифанов из горкома, С. Куняев). Вопросы предстоящего пленума творческих организаций Москвы. Мне предстоит выступать на пленуме. “Дело” Станислава Куняева*. Пока решено откровенно поговорить с ним. Всех тревожит надвигающаяся отчетно-выборная кампания творческих объединений. Ожидаются “визги” и сшибки на собрании поэтов, прозаиков, критиков.

“Дело” Орловой-Копелевой. Надо решить побыстрее. Опасно держать неоперированным этот гнилой сионистский зуб.

30 октября 1983 г.

Прошло перевыборное собрание. Виктор Иванович Кочетков больше не секретарь парткома. Он очень хотел и добивался этого. Его жизненный принцип, сформированный еще в юности, — идти напролом за правду в интересах дела, а не личной корысти — плохо совмещался с “политикой” партаппаратчиков и некоторых писателей, яростно отстаивающих свои личные интересы. Приходилось терпеть клевету. Среди присутствующих на собрании был писатель, известный своим “мужеством” в закулисной болтовне. Услышав критическое выступление, он попросил слова. Виктор Иванович предоставил ему эту возможность. Эффект был неожиданным. Он высказался с необычным для него уважением к Виктору Ивановичу.

Феликс Феодосьевич Кузнецов позднее сказал по этому поводу:

— Рискованно и беззащитно живешь. А если б он тебя понес?

— Пусть скажет при всех, имел же совесть клеветать по углам.

— Ну, знаешь... Так нельзя... Надо жить прочнее, уметь защитить себя сегодня и обезопасить завтра… А как же?

…C собрания пришел просветленный, удовлетворенный. Впервые за многие годы охотно, весело и тепло поговорил с детьми на самые разные темы. Телевизор в ремонте. Так было хорошо и родственно, тепло!

Все это нарушил звонок. Звонила одна старая дама из парткома, которая на собрании убежденно заявила: “Да, наш партком работал плохо!” Ей, как и многим, показалось, что Виктор Иванович “обречен”, стал неугоден. Но, почуяв настроение писателей, видимо, усомнилась в своих выводах и вот звонит узнать, как и что, где он будет работать и как, соответственно, надо к нему относиться.

А Виктор Иванович едет в Вологду руководить семинаром и, главное, отойти душой среди русских людей, искренних и широких. А дальше что? Писать, писать. Только бы было здоровье. Служба для Виктора Ивановича — страдание, служение, как и творчество, — нелегкое счастье. Критик и публицист А. И. Казинцев назвал поэзию В. Кочеткова пророческой. Русский философ и литературовед Борис Иванович Бурсов, размышляя о пророчестве, писал: “Пророчествовать — не обязательно предсказывать, предрекать. Пророчество, прежде всего, сила человеческого духа, проникнутая верой в человеческий дух”. Это и про поэзию Виктора Ивановича Кочеткова, про его веру в свой народ.

 

Письма другу поэту Николаю Благову

в г. Ульяновск

Дорогой Николай!

Спасибо тебе за письмо и за дорогие моему сердцу слова о моих стихах.

К сожалению, я тоже сильно болею, живу в окружении микстур и таблеток и возвращаюсь в нормальный мир только тогда, когда Муза, словно медицинская сестра, заглядывает в мой кабинет, скорее, в мою палату.

Лекарства я тебе постараюсь достать, но с ходу это сделать не удалось. Перестройка и тут все поставила с ног  на голову, и по звонку теперь ничего не делается. Все боятся обвинений в “блате”, “недемократизме”, “антипере­строечных” действиях.

Из письма твоего я понял, что живешь ты нелегко — и душевно, и, видимо, материально, — ищешь выхода из “туннеля”. Милый Николай, единственное, что от нас с тобой требует время — это выстраданные слова. Зная тебя как талантливейшего русского лирика, я убежден, что из “туннеля” ты выйдешь с хорошей книгой стихов.

Сейчас это особенно нужно, поелику расплодилось великое множество перестройщиков-приспособленцев, которые выдают на-гора тонны поэтической макулатуры, зашибая деньгу. А настоящие поэты молчат или печатаются редко. Время не способствует большой поэзии. Мелкотравчатость всех этих нынешних “баталий”, низкие потолки нынешних идей, обытовление всего и вся в культуре и искусстве, арендные формы создания духовных “ценностей” — все это самым отрицательным образом влияет на поэзию.

Впрочем, обо всем этом мы с тобой обстоятельно поговорим, когда ты появишься в Москве.

Обнимаю тебя и желаю тебе здоровья и душевной крепости. Твой Виктор Кочетков.

Поклон всем твоим домашним.

17 марта 1989.

 

Дорогой Николай!

Спасибо тебе за доброе слово о моей “Вести”. Не писал тебе по причине болезни. Держу круговую оборону, отбиваясь с переменным успехом от гипертонии, аритмии, стенокардии, почечно-каменной болезни, слишком активно атакующих меня в последнее время.

Недавно соблазнился приглашением поехать в Адыгею, но понял, что переоценил свои силы. Так было там дискомфортно мне, не приведи Господь!

Живу я сейчас в основном сочинением стихов, с запозданием защищаю Русь-матушку от орды перестройщиков, едущих к нам со всех концов света. Прямо-таки второе нашествие татаро-монголов. В седьмом номере “Нашего современника” печатаются мои филиппики в адрес этих “кочевых демо­кратов”.

А насчет лекарства пока ничего не выходит. Уж слишком ты какое-то “престижное” снадобье заказал. Даже дочь моя, работающая в 4-м Управ­лении, говорит, что без рецепта 4-го Управления достать его невозможно. Может быть, взамен его есть отечественные препараты? По себе знаю, что вся это аптечная иностранщина мало чем отличается от наших же сермяжных лекарств.

Я рекомендовал М. Годенко, заместителю председателя приемной комиссии, чтобы ты вошел в эту комиссию. Он сказал, что ты уже включен. Стало быть, с сентября месяца будем с тобой чаще встречаться.

Викулов задумал какое-то плавание по Волге группы “Нашего современника”. Если такое состоится, то мы обязательно будем в Ульяновске. Тогда и покалякаем вволю.

Обнимаю.

Виктор Кочетков

 

 

Дорогой Николай!

Спасибо тебе за новогодние поздравления. А я отвечаю тебе с непрости­тельным запозданием. Перед Новым годом заболел гонконгским гриппом и вот до сих пор недомогаю. Грипп дал осложнение на почки и сердце.

Как ты там в Симбирске? Знаю о твоих болезнях и желаю тебе освободиться от них как можно скорее.

Москва бурлит, скандалит, словно шарик ртути, рассыпается на мелкие осколки, ищет виновников смуты и все больше склоняется к тому, что это либо “жидомасоны”, либо “русопяты”. Обстановка, как на фронте в обороне — не знаешь, откуда может прозвучать выстрел снайпера, подстерегающего очередную жертву.

Со сталинизмом покончено, теперь радикал-демократы принимаются за ленинизм , покончив с ним, примутся за марксизм и, изгнав марксизм, сделают нас адептами американского прагматизма, если, конечно, не войдет в силу и не встанет на их пути разрушения Отечества русская идея , о которой мы начинаем догадываться, читая Соловьева и Бердяева, Леонтьева и Лосского, Достоевского и Тютчева.

Словом, схватка будет долгой, кровавой, и никто не знает, чем все это кончится.

Обнимаю тебя.

Виктор Кочетков

29 января 1990

 

 

Раздумья разных лет

10 августа 1996 г.

В который раз уже начинаю вести дневник. Удастся ли мне на этот раз всерьез заняться им?

Живу я сейчас как бы в двух измерениях. В одном измерении главной константой является душевная тревога за все, что происходит ныне с Россией. В другом измерении владычествует Память. Никогда не думал раньше, что Память — самый богатый, самый обширный и самый благодарный материк на планете Жизнь. Только прошлое служит нам опорой в наших бедах и несчастьях. Нынешнее напоминает Хиросиму, после того как на нее сбросили американцы атомную бомбу. Только пепел гуляет по просторам Отечества моего, заметая руины былого, великого прошлого.

12 августа.

С утра думал о Якутии. Вспоминал Семена Данилова, Георгия Башарина, Болота Боотура. Как лежит моя душа к этой северной стране! Как много она дала моей душе, моему пониманию жизни. Эти пустынные пространства под высоким бледно-голубым небом, эти молчаливо текущие реки, на берега которых изредка выходят дикие олени, эти холмы, на которых молчаливо сидят полярные совы, эти наслеги, спрятанные в распадках с коновязями, на которых сидят старые вороны. “Одинокие сумерки Севера, волчье око Полярной Звезды”. Кажется, так я когда-то написал о первых моих впечатлениях от Якутии. А пришел с прогулки домой, заглянул во вчера купленную книжку Федора Абрамова “Так что же нам делать?” — и пахнуло на меня суетой литературной жизни, какой-то странной вымученностью душевного мира Абрамова. То и дело он чего-то требует от себя, от своих современников, от своих соплеменников. От Слова к пустословию — не путь ли это человечества? Не этим ли измеряется вся его история?

Не много же понял в нашей истории этот доктринальный прозаик, если так легко отрекается от человечества.

 

Долго шел я по жизни земной.

Вслед мне черные ветры клубили.

Шел чащобами, шел целиной,

Миром шел и жестокой войной.

Думал, к свету, а вышел к могиле.

 

15 августа .

У Евгения Евтушенко есть стихотворение, которое, по-моему, называется “Долгие крики”. Человек из центра едет в провинцию, в сибирско-уральскую глухомань, добирается до берега какой-то реки и, желая ее переплыть, зовет паромщика. Но сколько ни кричит, никто не отзывается. Только эхо гуляет по глухим закоулкам тайги: Русь стоит и докричаться до нее невозможно. Столичный человек чувствует себя одиноким в этом мертвом пространстве. Таков смысл этого стихотворения, типичного для поэзии шестидесятников. Все они жаловались на глухоту России, все они чувствовали себя чужими на ее пространствах. И вот другой поэт — Николай Рубцов. Кажется, даже ровесник Евтушенко. Есть у него стихотворение о том, как он едет из столицы в глубину России на поезде, на пароходе, потом верхом, потом пешком… кажется, сейчас будет как в “Долгих криках”... Но стих кончается неожиданно: “И буду жить в своем народе”.

В этом и состоит главное различие русской и “русскоязычной” поэзии. Для одних Россия — мать, для других — гостиничная консьержка.