Журнал Наш Современник №11 (2002)

Наш Современник Журнал

 

Иван Рослый • Владикавказский удар (Наш современник N11 2002)

Иван Рослый

ВЛАДИКАВКАЗСКИЙ УДАР

“МЕШОК РОСЛОГО”

19 ноября 1942 года. В нашей памяти эта дата — одна из самых значимых за всю историю Великой Отечественной войны. Не будет преувеличением сказать, что и за всю историю России. В тот день началось грандиозное контрнаступление советских войск под Сталин­градом. С того дня имя волжского города-крепости стало стремительно входить в сознание миллионов и миллионов людей Земли как символ мужества и надежды. Таково планетарно-магическое действие великих событий: они окрыляют новой уверенностью, помогают справиться с горем. В их свете блекнут недавние неудачи, поражения.

Но Сталинградская тема в сознании потомков невольно отодвигает на второй план не только события негативного звучания. Кто, к примеру, сейчас вспомнит — даже из людей старшего поколения, — что в самый день начала наступления под Сталинградом по радио прозвучало сообщение Совинформбюро, которое начиналось так: “В последний час. Удар по группе немецко-фашистских войск в районе Владикавказа (гор. Орджоникидзе)”? И еще меньше осталось в живых тех, кто помнит, что тот самый “удар” нанесен был по врагу все же не “в последний час”, а несколько раньше. Да, оповестить страну о том, что произошло под Владикавказом, полагаю, можно было ранее, — с фронта шли тогда, в основном, нерадостные вести, почему бы побыстрее не объявить и что-то ободряющее, — но обнародование этого документа приберегли к нужному часу и нужному событию, как то яичко к Христову дню.

А весть с Кавказа была действительно впечатляющей. Одних танков наши войска захватили 140 единиц, только убитыми немцы потеряли 5 000 солдат и офицеров, не считая раненых, которых было в несколько раз больше.

Сегодня двойной повод, чтобы вспомнить о тех давних событиях. Во-первых, потому, что исполняется шестьдесят лет с начала контрнаступления под Сталинградом и шестьдесят лет со времени разгрома группы немецко-фашистских войск под Владикавказом. И, во-вторых, потому, что в нынешнем году исполняется сто лет со дня рождения генерал-лейтенанта Ивана Павловича Рослого (1902—1980), сыгравшего, как увидим из приводимого здесь его рассказа, весьма существенную роль в том, что произошло тогда на Кавказе.

Поскольку воспоминания Рослого касаются лишь конкретного события, в центре которого ему и его 11-му гвардейскому корпусу пришлось оказаться, скажу вкратце и о нем самом, человеке и военачальнике безусловно незаурядном.

Командирский взлет Рослого был необычайно стремительным. С последнего курса Военной академии имени М. В. Фрунзе его направили командиром стрелкового полка на советско-финляндский фронт. Не прошло и полутора месяцев, как его полк отличился при прорыве никак не поддававшейся злополучной “линии Маннергейма”. Майор Рослый тут же стал полковником, Героем Советского Союза, а его 245-й стрелковый полк Краснознаменным. 123-я стрелковая дивизия, в которой воевал Рослый, в которой и автору этих строк пришлось впоследствии служить, а потом и воевать в блокадном Ленинграде, была награждена орденом Ленина. Иван Павлович, единственный из командиров полков, был приглашен на заседание Главного военного совета по итогам той зимней кампании 1939—40 гг. и выступил на нем. Из Москвы уезжал уже не командиром полка, а командиром стрелковой дивизии. Именно тогда, на том заседании, услышал запавшие в душу слова И. В. Сталина о том, что война с фашистской Германией неизбежна, неизвестно только, когда она начнется.

Генерал Рослый прошел и всю Великую Отечественную войну, командуя дивизией, а затем корпусом, и в его послужном списке не найти порочащих его строк, хотя приходилось во главе своих полков выбираться из котлов и окружений, терять боевых друзей. Имя генерала Рослого, временно командовавшего войсками 46-й армии, называлось Советским Информбюро в связи с освобождением Краснодара. 9-й Краснознаменный стрелковый корпус, во главе которого он прошел всю оставшуюся часть войны, отличился в боях за Донбасс, крупнейшие его центры — Донецк, Макеевку, Енакиево, в прорыве сильно укрепленной “линии Вотана”, форсировании Днепра, освобождении южной части Правобережной Украины, форсировании Днестра.

Не последнюю роль сыграл корпус и в знаменитой Ясско-Кишиневской операции, в ходе которой была разгромлена вражеская группа армий “Южная Украина”. За первые девять дней нашего сокрушительного наступления эта группа армий потеряла только убитыми сотни тысяч солдат и офицеров. Перед корпусом Рослого открывалась тогда дорога в Румынию, Болгарию, Югославию. Но в Генеральном штабе решили по-иному. Корпус включают в состав 5-й ударной армии генерала П. Э. Бер­зарина и перебрасывают в состав 1-го Белорусского фронта — на главное, берлинское направление. Генерала Рослого не смутило, что фронтом этим командовал прославленный и, как доходило до него, крутого нрава маршал Г. К. Жуков. Напротив, ему хотелось повоевать под началом именно этого неординарно мыслящего и действующего военачальника, присмотреться к его полководческому искусству.

Генерал присматривался к маршалу, а тот чем дальше, тем больше проникался доверием к Рослому, корпус которого хорошо показал себя в стремительной Висло-Одерской операции, при форсировании Одера и удержании плацдарма на нем и, наконец, в Берлинской операции. Через много лет маршал отметит в своих мемуарах, что уже в самом начале штурма Берлина наибольшего успеха “добился 9-й стрелковый корпус под командованием Героя Советского Союза генерал-майора И. П. Рослого. Воины этого корпуса решительным штурмом овладели Карлсхорстом, частью Копеника и, выйдя к Шпрее, с ходу форсировали ее”. Не забыл маршал Жуков комкора Рослого и в дни подготовки к Параду Победы в Москве, назначив его командиром сводного полка 1-го Белорусского фронта.

Таков, в кратчайшем изложении, незаурядный, но и, как по праву принято говорить, типичный боевой путь нашего соотечественника, выходца из простой крестьянской семьи. Нужно ли добавлять, что именно из таких судеб соткана материя войны в ее, по преимуществу, будничном, а не парадном облачении. Но еще несколько слов перед тем, как о сражении под Владикавказом в ноябре 42-го расскажет он сам.

Есть такое понятие, бытующее в военной среде: “перехват инициа­тивы” — достижение решительного перелома в вооруженной борьбе. Но нет ничего более таинственного, сокровенного в перипетиях войны, чем сроки и признаки этого самого “перехвата”. Его приметы могут интуи­тивно почувствовать, верно уловить не обязательно военачальники самого высокого ранга.

В нашем случае произошло нечто подобное. Командир корпуса, казалось бы, целиком поглощенный поставленной перед ним задачей держать оборону Владикавказа, замечает в динамике сражения нечто иное, куда более важное и существенное, чем одна только оборона. Перед ним разворачивается вся панорама происходящего. Он видит, что враг зарвался, ломится вперед через узкий коридор, пробитый в нашей обороне. Комкора не покидает мысль, что долгожданный “перехват” назрел, что быстрый и решительный контрудар способен не только не допустить врага во Владикавказ, но и захлопнуть перед ним дверь назад, на запад.

Идея Рослого, как увидим из его рассказа, была тут же поддержана вышестоящим командованием и вылилась в строгий приказ: 11-й гвар­дейский корпус в кратчайшие сроки усилили артиллерией, танками. Рядом с ним появились новые соединения и части. Их приберегали для другой цели, для удара по фашистам в районе Моздока, но неожиданно обозначилась новая, куда более многообещающая цель. Ею грешно было пренебречь.

Тот мешок, в который загнали себя ударные гитлеровские силы, назовут впоследствии “мешком Рослого”, а немецкие историки будут поносить генерала Клейста, слывшего в вермахте мастером танковых прорывов, за его безрассудство, проявленное под Владикавказом.

Роли, как видим, переменились. Сражение под Владикавказом означало, по большому счету, крушение всех планов Гитлера по завоеванию Кавказа и его нефтяных богатств.

Послушаем же рассказ о нескольких боевых днях осени 42-го из уст непосредственного и далеко не рядового участника событий, предваривших Сталинградскую победу.

 

Генерал-майор в отставке

М. ЛОЩИЦ

 

 

 

Недолгой была передышка 11-го гвардейского стрелкового корпуса после ожесточенных оборонительных боев в районе Моздока и Вознесенской. Напомню, гвардейцы в начале сентября нанесли здесь значительный урон врагу, разгромив его рвавшуюся в глубь Кавказа 3-ю танковую дивизию и основательно потрепав 370-ю пехотную дивизию. За стойкость и героизм, проявленные в тех боях, Военный  совет Северной группы войск Закавказ­ского фронта объявил благодарность всему личному составу корпуса и приданных ему частей.

Люди готовились к решению новых, уже наступательных задач, но все изменил поднявший меня среди ночи внезапный звонок командующего Северной группой войск генерала И. И. Масленникова. Корпусу предпи­сывалось немедленно, 27 октября, совершить 60-километровый марш и к утру следующего дня занять оборону на ближайших подступах к городу Орджони­кидзе.

Что же привело нас едва ли не под самые стены старинного Владикавказа?

Потерпев неудачу в районе Моздока, Вознесенской, а позже и под Эльхотово, противник решил попытать счастья на другом направлении. Для этого он избрал район Нальчика и нанес удар по 37-й армии. Слабые силы этой армии, занимавшие оборону на фронте 120 километров без танков и без резервов, не смогли устоять перед напором крупных танковых масс. Из района Нальчика фашисты двинули свои танковые колонны на восток, в общем направлении на Орджоникидзе. Их расчет сводился к следующему: захватив город, выйти на тылы 9-й армии и, разделавшись с ней, наступать на Грозный, Махачкалу и далее на Баку. Часть своих сил немцы думали направить через Крестовый перевал на Тбилиси.

Планы врага оставались, как видим, по-прежнему дерзкими, и на Владикавказ он бросил свои главные силы. Стал перемещаться сюда и весь спектр противоборства на Кавказе. Оттого и наш корпус, и не один он, оказался здесь и спешно обустраивался на новом рубеже. Дальнейшее хронологически выглядело так.

 

1 ноября  1942 г.

Позднее утро 1 ноября застало меня на корпусном НП. Старательно оборудованный на вершине высоты 722,7, он находился в одном километре южнее Гизели. К северо-западу простиралась огромная равнина, в центре которой стояла станица Архонская.

С запада на восток, пересекая эту равнину, тянулись две широкие дороги: одна выходила из Ардона, пересекала станицу Архонскую и пропадала на западной окраине Орджоникидзе. Другая дорога, такая же ровная и широкая, начиналась в Алагире и, прижимаясь к северным отрогам Главного Кавказского хребта, проходила через Гизель и на западной окраине Орджоникидзе сливалась с первой. Таким образом, обе дороги вели к столице Северной Осетии...

Архонская равнина действительно создавала очень благоприятные условия для широкого маневра: не получится на одном направлении, наступай на другом.

Где-то около полудня послышались звуки редкой артиллерийской стрельбы. Они доносились с той стороны, где стояла наша 34-я бригада... Около десяти танков, пройдя кустарником, который рос по западному берегу реки Фиагдон, подошли к переднему краю 2-го батальона и попытались атаковать его. Но, увидев перед собой противотанковый ров, немецкие танкисты остановились. Наши пэтээровцы не упустили удобного случая и подбили одну машину. Остальные быстро отошли. И хотя на душе у бойцов полегчало, они понимали: это всего-навсего разведка.

После обеда на западе послышался гул самолетов. Под прикрытием истребителей приближалось несколько групп вражеских бомбардировщиков. 40 или 50 “юнкерсов” сбросили свой груз именно на противотанковый ров. Столько же самолетов набросилось на боевые порядки 2-го батальона 34-й бригады.

Враг и тут оказался верен своей излюбленной тактике: авиация начинает, танки заканчивают. Бомбардировщики сровняли с землей противотанковый ров, нарушили нашу огневую систему и расчистили путь танкам.

Со своего НП я видел, как довольно большая группа танков ворвалась на наш передний край и овладела высотой 608,2. Здесь кипел жаркий бой. От огня наших сорокапяток и противотанковых ружей, от ударов умело брошенных бутылок КС гитлеровцы потеряли 6 машин, но остальные продолжали двигаться на восток, пока не напоролись на огонь бригадного артиллерийского дивизиона, стоявшего несколько сзади. Танки остановились.

Постепенно бой стал утихать. Логично было заключить, что против нас сегодня действовал передовой отряд одной из танковых дивизий и что наступление главных сил врага последует завтра.

Так думал и позвонивший мне комбриг 34-й Александр Васильевич Ворожищев.

— Сегодня цветочки, а ягодки завтра будут, товарищ генерал, — закончил он свой доклад.

На фронте 62-й морской бригады противник также атаковал наши позиции, но без участия авиации и танков. И без всяких шансов на успех.

 

2 ноября

Как и предполагалось, утром 2 ноября гитлеровцы бросили в бой всё, что могли. После того как основательно поработали их авиация и артиллерия, в атаку на позиции бригады Ворожищева ринулись более 100 танков. Но герои по-прежнему стояли непоколебимо. Если вражеские танки и проламывали кое-где оборону, как это случилось на участке батальона старшего лейтенанта Сатаева, то шли по телам убитых, а живые оставались на своих местах, угрожая прорвавшимся гитлеровцам с флангов, отсекая их пехоту.

Перед 34-й бригадой, принявшей на себя главный удар, стояла особенно ответственная, я бы сказал, вдвойне ответственная задача: во-первых, не пропускать врага на Орджоникидзе, а во-вторых, наглухо закрыть Суарское ущелье, через которое немцы могли не только прорваться к городу с другого направления, но и выйти к Военно-Грузинской дороге, по которой шло снабжение наших войск.

Зная об этом, я рано утром 2 ноября, когда еще нормально работала связь, спросил полковника Ворожищева, сумел ли он вчера сохранить свой резерв.

— Сумел, — ответил комбриг. — Батальон моряков-автоматчиков буду держать до конца. Если враг прорвет оборону, батальон запрет Суарское ущелье. Там и умрем.

Да, сил у него оставалось мало, помочь же ему я не мог ничем. Мой скудный резерв ждал своего часа. Танки противника после жестокого боя преодолели сопротивление 34-й стрелковой бригады. Овладев Нижней Санибой, они стали подходить к Гизели. Здесь, на западной окраине большого и богатого осетинского селения, в 15.00 произошел бой, в котором с небывалой силой проявились стойкость и мужество наших людей. С моего НП все было видно до деталей. Как только через горную речку Гизельдон стали переправляться фашистские танки, огонь по ним открыла находившаяся в резерве и прикрывавшая штаб корпуса 54-я отдельная зенитная артилле­рийская батарея. От ее первого удара запылали две боевые машины, вырвавшиеся вперед. Потом были подбиты еще две. Противник остановился.

Через 40 минут на батарею навалились 10 немецких самолетов. Но зенитчики тут же перенесли огонь по воздушным целям. Не успели скрыться самолеты, как на смельчаков снова ринулись танки...

Силы были явно не равны: уж очень много войск бросил враг на штурм Орджоникидзе. Со своего наблюдательного пункта я отлично видел узкую полосу местности на всем протяжении от Дзуарикау до Гизели, буквально забитую боевой техникой врага — танками, бронетранспортерами, орудиями, разными машинами. После взятия Гизели немецкие танки к вечеру оказались у западной окраины города Орджоникидзе. Непосредственную оборону города и Военно-Грузинской дороги осуществляли дивизия НКВД и ряд других частей и соединений, в том числе пограничники. Теперь там уже вовсю разгорался бой.

Свой наблюдательный пункт я покинул лишь тогда, когда вражеские танки овладели Гизелью, а на высоту 722,7, где мы находились, стали карабкаться немецкие автоматчики. Небольшая колонна штабных машин уже не смогла выйти на основную дорогу Гизель — Орджоникидзе, так как она была занята противником. К счастью, мы нашли другую дорогу, которая начиналась у подножия нашей высоты и, прижимаясь к отрогам Лысой горы, тоже выводила нас к намеченной цели. Немного не доехав до города, мы повернули на северо-запад и вскоре прибыли в Архонскую. Устроившись в небольшом домике, штаб корпуса возобновил работу. Нужно было немедленно связаться с частями, установить их состояние и положение на местности.

Часа через два связь с частями была восстановлена. Заслушав доклады командиров частей и вернувшихся с места боев работников штаба, я довольно полно уяснил себе обстановку, которая сложилась на участке корпуса.

Собрав в кулак 13-ю и 23-ю танковые дивизии, 2-ю горнострелковую дивизию румын, полк “Бранденбург” и многие другие части, противник пробил брешь в нашей обороне между Фиагдоном и Дзуарикау, продвинулся на 18 километров и к вечеру подошел к западной окраине Орджоникидзе. Ширина его прорыва на всем протяжении от Дзуарикау до Орджоникидзе равнялась всего лишь четырем километрам, поэтому его форма, начерченная на моей рабочей карте, напоминала аппендикс или длинный мешок, до отказа забитый войсками.

Проводя такую глубокую операцию, немцы рассчитывали на панику среди частей 9-й армии, которую они намеревались окружить и уничтожить. А чтобы не выталкивать наши войска из этого района, гитлеровцы очертя голову ломились вперед, не заботясь о расширении прорыва в сторону флангов. Главный удар ста танков, поддержанных таким же количеством самолетов, пришелся по центру обороны 34-й стрелковой бригады. В результате 2-й стрел­ковый батальон, которым командовал старший лейтенант Сатаев, понес очень большие потери. Сильно пострадали и примыкающие к нему 3-й и 4-й ба­тальоны. Боевые порядки бригады, точно огромным ножом, были разрезаны пополам.

Но паники не возникло. Все, кто уцелел, продолжали сражаться, развер­нув свои фланги в сторону вклинившегося противника. На помощь бригаде спешили другие части, которые стали занимать оборону на растянувшихся открытых флангах неприятеля.

 

 

3 ноября

Ко мне зашел начальник оперативного отдела майор Никита Власович Минаев. В руках он держал карту для штаба армии. Территория, занятая противником и закрашенная синим карандашом, напоминала по форме мешок. Это опять привлекло мое внимание, и я, взяв циркуль, стал “шагать” по периметру мешка. Получилось 40 километров. Следовательно, подумал я, противник, сосредоточив главные силы в районе Гизели для удара по Орджоникидзе, не может достаточно надежно прикрыть свои растянувшиеся фланги. Они наверняка слабы. Значит, их можно прорвать.

О выводах, сделанных мною после оценки обстановки, решил доложить командующему 9-й армией. Направляя к нему майора Минаева, я наказал ему просить генерала Коротеева как можно быстрее усилить корпус двумя-тремя противотанковыми полками, чтобы закрыть немцам путь из Гизели на север. А кроме того, выделить корпусу силы для нанесения рассекающего удара по врагу из Архонской на Майрамадаг.

Едва отправился в путь офицер связи, как к нам пожаловал представитель штаба Северной группы войск генерал-майор Дашевский. Во время беседы он проявил повышенный интерес к нашему предложению о целесообразности быстрого удара по гитлеровцам. Генерал не стал задерживаться у нас. Ему хотелось побыстрее доложить обстановку руководству и поддержать перед ним идею контрудара.

— Многое будет зависеть от того, — сказал на прощание Дашевский, — сумеет ли группа полковника Ворожищева удержать до начала операции Майрамадаг и Суарское ущелье.

Этот вопрос и мне не давал покоя. Но за комбрига я мог поручиться головой, хотя знакомство наше состоялось всего несколько дней назад.

Теперь, вспоминая те бои, могу сказать: люди Ворожищева — бесстраш­ные защитники Суарского ущелья — достойны, чтобы написать о них целую книгу. Будучи отрезанной от корпуса, не имея с ним связи, эта группа, как и накануне, продолжала выполнять одну из ключевых задач всей операции. Несколько дней подряд здесь не утихали жестокие бои. В Суарское ущелье пытались прорваться 2-я горнострелковая дивизия румын, немецкий полк “Бранденбург”. Их поддерживали артиллерия, авиация, около 60 танков. Но все вражеские атаки разбивались о беззаветную храбрость моряков батальона автоматчиков, которым командовал старший лейтенант Леонид Березов, о стойкость артиллеристов, возглавляемых капитанами Престинским, Костюком и старшим лейтенантом Мармышевским.

В ночь на 3 ноября в группу Ворожищева влились остатки батальона Сатаева, а также пять пулеметных расчетов во главе с лейтенантом Карибским. Они пробились к своим через вражеское кольцо, пробились с тех самых позиций, на которых вчера приняли главный удар фашистских танков...

Исключительная обстановка, сложившаяся перед 11-м гвардейским стрелковым корпусом, и наши предложения, сделанные через генерала Дашевского и майора Минаева, привлекли к себе внимание руководства: вечером 3 ноября к нам в Архонскую прибыл командующий группой войск.

— Обстановку на вашем участке знаю, — сказал генерал-лейтенант Масленников, как только вошел. — Лучше, товарищ Рослый, расскажите о вашем замысле.

Я доложил свои соображения о нанесении флангового удара по врагу из Архонской на Майрамадаг. И закончил:

— Если усилите корпус артиллерией и танками, можно рассчитывать на успех.

Масленников подумал и сказал:

— Ну что ж, предложение заманчивое. Сейчас в Ногир выдвигается 10-й гвардейский стрелковый корпус, к вам на усиление идут пять истреби­тельно-противотанковых артиллерийских полков. Будем считать, что машина закрутилась.

 

4 ноября

На следующий день корпус посетил командующий Закавказским фронтом генерал армии Иван Владимирович Тюленев. Его сопровождал работник оперативного управления штаба фронта подполковник Константин Кирил­лович Белоконов — мой однокашник по академии.

Внимательно выслушав меня, Тюленев резюмировал:

— Противник забрался в ловушку, которую вы хотите захлопнуть. Это разумно. А подкрепление мы дадим. — Потом сделал паузу и спросил: — Вы не боитесь, что немцы ударят из Гизели на север, займут Архонскую и начнут гулять по тылам 9-й армии?

— Нет, товарищ командующий, теперь это исключено, — уверенно ответил я. — Генерал Масленников прислал корпусу пять иптапов, которыми я довольно надежно закрываю это направление.

Иван Владимирович был в хорошем настроении и попросил чая...

 

5 ноября

Утром 5 ноября корпус получил боевой приказ командующего 9-й армией. Этот документ и лег в основу плана Гизельской операции. Руководство операцией было возложено на командующего 9-й армией генерала Коротеева, а главной ударной силой в ней являлись 10-й и 11-й гвардейские стрелковые корпуса, 2-я, 52-я, 63-я и 5-я гвардейская танковые бригады, артиллерия 9-й и авиация 4-й воздушной армий.

 

6 ноября

По поводу первого дня этой операции в книге Маршала Советского Союза А. А. Гречко “Битва за Кавказ” сказано: “В полдень 10-й гвардейский корпус... нанес удар на Гизель, но был контратакован танками противника и вынужден был отойти на исходный рубеж. И все же благодаря успешному продвижению 11-го гвардейского стрелкового корпуса противник оказался почти полностью окруженным”.

Войска нашего корпуса начали наступление в 9 часов 30 минут 6 ноября. 57-я стрелковая бригада с 5-й гвардейской танковой бригадой наступали в направлении Дзуарикау. Поначалу обе бригады успешно продвигались вперед. Однако подошедшая с запада большая группа танков противника остановила их на полпути к цели, и все наши старания возобновить продвижение этих бригад оказались напрасными. Населенным пунктом Дзуарикау они не овладели, задачу не выполнили. Но зато прикрыли от удара с запада своих соседей — 10-ю гвардейскую стрелковую и 63-ю танковую бригады, обеспечив им свободу действий в восточном направлении. Наступление 10-й гвардейской стрелковой бригады, образцово сражавшейся под Эльхотово и теперь буквально с ходу снова вступившей в бой, развивалось успешно. Ее части, поддержанные танками, артиллерией, минометами, нанесли стремительный удар в направлении высоты 370,3, разметали пытавшихся оказать сопротивление гитлеровцев и вышли к селению Майрамадаг, где соединились с группой полковника Ворожищева. Короткий кинжальный удар бригады полковника Бушева достиг цели.

Так в первой половине дня 6 ноября была проведена операция по окружению фашистских частей, прорвавшихся в район Гизели. С этого момента противник стал думать не о захвате Орджоникидзе, а о том, как бы побыстрее вырваться из западни.

 

7—11 ноября

Случилось так, что самые ожесточенные бои развернулись на рассвете 7 ноября, в день 25-й годовщины Великого Октября. Гитлеровцы, которым накануне был объявлен приказ фюрера, предостерегавший, что русские в дни своего праздника могут предпринять крупные наступательные операции, решили любой ценой снова переломить ход сражения в свою пользу. Фашистская авиация нанесла по боевым порядкам 10-й гвардейской бомбовый удар большой силы. Одновременно открыла огонь артиллерия. Не менее получаса длилась обработка позиций бригады Бушева. А как только она окончилась, из Нижней Санибы устремились в атаку 60 вражеских танков и пехота на бронетранспортерах.

С этого момента на протяжении пяти суток мы вели почти непрерывный бой с пытавшимся вырваться из окружения противником. Пять незабываемых суток. Для многих бойцов моего корпуса они стали последними в жизни. Для тех же, кто остался в живых, как и для меня, те дни сберегаются в самых заповедных уголках памяти...

На высоте 370,3 действовал расчет ПТР, которым командовал сержант Дмитрий Остапенко. В том бою, не утихавшем ни днем, ни ночью, отважный бронебойщик уничтожил тринадцать танков врага и был удостоен звания Героя Советского Союза. Неподалеку сражался брат Дмитрия Иван Остапенко, тоже командир расчета ПТР. Он вывел из строя семь немецких боевых машин, за что был награжден орденом Ленина.

Навечно покрыла себя славой 3-я пулеметная рота, которой командовал гвардии лейтенант Дмитрий Александрович Гилев. Когда вражеская пехота при поддержке шестнадцати танков двинулась на южные склоны высоты 604,6, где рота занимала оборону, над боевыми порядками пулеметчиков раздался голос их командира: “Ни шагу назад! Смерть фашистским гадам!”

Так начался бой пулеметной роты с многократно превосходящим по силе врагом. Гранатами и бутылками с горючей смесью гвардейцы вывели из строя четыре танка. Командир роты Д. А. Гилев, командиры взводов гвардии младшие лейтенанты И. П. Глиняной и В. П. Дудинский, гвардейцы сержант И. И. Петухов, рядовой К. П. Кузьменков, сержанты В. Т. Тимофеев, А. Г. Тарасов, В. П. Знаменский, рядовой И. В. Денисенко, — всего их было двадцать два бойца и командира, геройски сражавшихся за высоту. Они пали в неравном бою, но не пропустили врага.

Гвардии младший политрук подразделения Иван Гаврилович Витченко, — он увлекал людей не только горячим словом, но и личной храбростью, — выстрелом из пистолета уложил прыгнувшего в траншею гитлеровца, а затем, схватив его автомат, уничтожил еще семерых фашистов. А когда через некоторое время умолк наш пулемет, он, заменив пулеметчика, вел огонь до тех пор, пока враг не отпрянул.

Пульс боя порою сильно учащался. И тогда приходила пора быстрых оперативных решений. Так было и 7 ноября, когда гитлеровцы, пытаясь прорваться, ввели в бой главные силы. Раздается звонок от комбрига Бушева. Он докладывает, что на западной окраине Нижней Санибы сосредотачиваются крупные силы противника, намеревающегося атаковать бригаду. Знаю, что Бушеву очень нелегко, и решаю помочь ему.

К нам на усиление как раз прибыл 1115-й иптап под командованием Героя Советского Союза капитана Д. Л. Маргулиса, с которым я был знаком еще со времен боев на “линии Маннергейма”. Я немедленно послал этот полк в распоряжение Бушева. И уже через полчаса 10-я гвардейская бригада была усилена двадцатью противотанковыми орудиями.

А вскоре, введя в бой свежие силы, возобновил наступление 10-й гвар­дейский стрелковый корпус. Овладев восточной окраиной Гизели, он стал теснить противника на запад, туда, где дорогу ему запирала бригада Бушева. Территория, на которой были сосредоточены в районе Гизели отборные войска 1-й немецкой танковой армии, с каждым днем сокращалась, и наша артиллерия простреливала ее насквозь.

В литературе о боях на Кавказе район Моздока и подступы к Орджо­никидзе называют “долинами смерти”. Да, здесь нашло свою могилу немало живой силы и техники врага. И огромная заслуга в этом принадлежит нашей артиллерии. Но свой вклад в победу внесли не только артиллеристы, но и танкисты, пехотинцы, саперы, связисты. Немало сделала и авиация, поддержка которой с каждым днем становилась все более ощутимой. О победе советских войск на Кавказе вскоре узнала вся страна. В сообщении Совинформбюро говорилось:

 

“В последний час

Удар по группе немецко-фашистских войск в районе Владикавказа

(гор. Орджоникидзе)

 

Многодневные бои на подступах к Владикавказу (гор. Орджоникидзе) закончились поражением немцев.

В этих боях нашими войсками разгромлены 13 немецкая танковая дивизия, полк “Бранденбург”, 45 велобатальон, 7 саперный батальон, 525 дивизион противотанковой обороны, батальон 1 немецкой горнострелковой дивизии и 336 отдельный батальон. Нанесены серьезные потери 23 немецкой танковой дивизии, 2 румынской горнострелковой дивизии и другим частям противника.

Наши войска захватили при этом 140 немецких танков, 7 бронемашин, 70 орудий разных калибров, в том числе 36 дальнобойных, 95 минометов, из них 4 шестиствольных, 84 пулемета, 2350 автомашин, 183 мотоцикла, свыше 1 миллиона патронов, 2 склада боеприпасов, склад продовольствия и другие трофеи.

На поле боя немцы оставили свыше 5000 трупов солдат и офицеров. Количество раненых немцев в несколько раз превышает число убитых”.

Это сообщение Совинформбюро было опубликовано в газетах 20 ноября, а передано по радио 19-го. Я не случайно упоминаю обе даты.

Именно 19 ноября началось грандиозное контрнаступление советских войск под Сталинградом. Ободряющая весть, долетевшая с седого Кавказа до берегов Волги, прибавляла сил тем, кто направлялся на историческую битву с врагом...

 

 

 

Виктор Лихоносов • Записи перед сном (Наш современник N11 2002)

Виктор ЛИХОНОСОВ

Записи перед сном

 

1983

Так как-то получилось, что великая моя юношеская любовь к театру кончилась в зрелые годы полным равнодушием. Но если бы не было этой любви, я бы никогда не догадался о возможности заняться литературой...

Хорошо, что я не учился в Литинституте, долго воображал себе этот институт местом, созданным для любимцев богов, понятия не имел о том, что в общежитии каждый, кто чувствовал в себе талант, считал своим долгом пьянствовать и чудить: ходить по коридору общежития голым, но в валенках, прыгать с третьего этажа, кричать “хочу бабу!”, любить, что о твоих проделках рассказывают всем подряд. Дело даже не в этом. “Учиться на писателя” как-то странно. Ты еще ничего не пережил, а уже думаешь, что тебе надо будет писать книги. И мне кажется, камень этой необходимости давит на бывшего студента до конца дней. При этом теряется какое-то естество, а в начале работы душе мешают всякие лекции о мастерстве...

 

— Ну что ты хочешь! В Петербурге до революции Бунин переходил на другую сторону улицы, когда видел Мережковского. А во Франции должен был наведываться к нему в гости. Вот что ему досталось.

 

15 марта. Вчера и сегодня пишу главу “Екатеринодар”, 1919"*. Всю эту печальную жизнь проколоть бы пронзительной музыкой, я так мелодично все чувствую. Как жалко мне их! Они уйдут. И я бы ушел, кажется, за ними.

 

С 28 марта на 29-е. Не сплю, думаю в темноте: не тот роман! не то, что принято писать об этом времени. Наверное, мало найдется людей моего поколения, которые бы так невинно сочувствовали всему, что происходило давным-давно.

 

30 марта. 3 часа ночи. Вышел во двор. Пахнет цветущими сливами, абрикосами. Горевал над своей рукописью. Закончил главу “Хиромантка...” Заснул в 5 часов. Утром Настя уехала с бабушкой на дачу.

 

30 марта. Переписал последнюю главу IV части — “Исход”. Ушли навсегда.

 

21 апреля. Все эти дни читаю “Пушкин в жизни” Вересаева, статью Ахматовой, “После смерти Пушкина” Одобовской и Дементьева.

Чувство не прощает Наталье легкомыслия! Нельзя простить ее за то, что она после того, как была предотвращена первая дуэль с Дантесом и Пушкин еще страдал в одиночестве, продолжала подмигивать Дантесу. Наталья не любила Пушкина в обществе, может быть, даже стеснялась его некрасивости. Ободовская и Дементьев умиляются ею, забывают при этом подумать о ее позднем возрасте: что ей оставалось на закате, как не быть примерной? В письмах она почти не упоминала о Пушкине. Баба, она приспособилась к новой жизни возле Ланского и дорожила ею. Интересно, что она рассказывала взрослым детям об их великом отце? Поразительно то, что ни она, ни дети не вели дневников, не написали воспоминаний. (Дальний читатель вредный — ему все дай.) А дворяне любили писать для себя. А Вяземский! а эти Карамзины! а братец Левушка! Посредственные души. Чужие люди (Анненков, Бартенев) сделали больше, чем родственники и друзья. Жили и жили себе. Или мы их нынче не понимаем?

 

14 мая. Читаю письма Петрарки и думаю: сколько веков его уже нет! Подумаешь, открытие! — скажут. Но все банальное становится под гнетом чувства великим, ты этим живешь каждый раз как будто впервые.

 

17 мая. Умер Ф. А. Абрамов.

 

9 июня. Все дни — горькое сознание ошибки: зачем я взялся за этот роман? Зачем растянул работу на долгие годы? Страшно оглянуться назад. Сижу над правкой главы “Тамань”.

Без конца могу перечитывать “Темные аллеи”, “Таню”, “Несрочную весну” (да почти всего Бунина), “Даму с собачкой”, “Дом с мезонином” Чехова, “Два гусара” Толстого, “Тамань” Лермонтова, всю прозу Пушкина.

 

1985

22 ноября. Перечитываю (через 12 лет) “Грасский дневник” Г. Кузнецо­вой. 1927 год — это разгар романа И. А. и Г. К., и смешно читать, когда Иван Алексеевич, такой жестокий к бабскому письменному рукоделию, “настаивал на более упорной работе для меня”. В таких случаях влюбленные профессора пишут своей подруге статьи, диссертации, а Бунин упоенно дурачит ту, для которой вся ее поэзия — повалиться на постель в отсутствие жены Веры Николаевны...

 

пос. Пересыпь

8 февраля. В какой раз читаю три главы “Жизни Арсеньева” Бунина (о “гиганте-гусаре”) и всегда, как и при чтении другого, написанного им и еще кем-нибудь в Париже, тихо загораюсь: как бы хотел я чудом перенестись в те годы ангелом и поглядеть на всех русских, очутиться поближе к их горю, скитанию, посидеть за столами, походить в клубы, на собрания, почитать ежедневные газеты и снова чудом унестись в Россию. О каждой эпохе нужен роман “Война и мир”. Но ни там, ни у нас никто за такой роман не взялся. (Ночь) .

 

9 февраля. 5-й час утра. Так и не заснул. Обиды всякие вспоминаются.

 

О Сибири — надо поехать летом. Ведь это родное, там дом. В половине восьмого побежал по обледенелой дороге в магазин, купил сигарет, зачем-то бутылку пива. Бежал, думал: “В Сибири вот так же холодно было; хорошо, но уже не по мне; хо-лод-но...” Настроение грустное. Одиноко! Завтра в Краснодар. Где вы все? Где все, кого я знал, ценил, кого боготворил, с кем дружил, — где вы сейчас встали и куда пошли? Где Назаров, Малыгин, Пичугин, Кириллов? Где другие? Что дома? Какой пошла в школу Настенька? Утро остро напоминает о единственной жизни. А скольких уже нет! Князья, о которых вчера читал у Д. Балашова, цари, Пушкин, Толстой, тьма других — все спят, все покинули сей мир. Как часто я думаю об этом и записываю... и вот даже старуху Царицыху, ту, что бурчала на Печорина (Лермонтова), поминаю (просматривал листочки своей “Тайны хаты Царицыхи”)...

 

6 марта. Весь день снежный свет бьет в окошко кухоньки, где я сижу за столом и еще раз вычитываю 1-ю часть романа “Наш маленький Париж”. К берегу идти не хочется — холодно. Матушка варит говяжьи ножки на холодец. Всегда бы жить в Пересыпи! Каждый Божий день я вспоминаю, как веками жили русские люди в деревне: и крестьяне, и помещики, и отставные вельможи.

 

14 марта. Истинная человечность не в афоризмах, не в высказываниях героев “по различным проблемам” (чем славится один наш московский писатель), а в самой чуткой душе автора, которая разливается по всему произведению.

 

17 марта. 1 час ночи. Днем уезжаю домой. Матушка одна заснет и одна проснется. Душа разрывается.

 

28 марта. Все-таки деревня (поселок, станица) остается еще тем наивным уголком, где остро, свежо чего-то ждешь. К вечеру с нетерпением ждешь газет, писем, правительственных сообщений по ТВ. Думаешь о новых книжках в далеких городских магазинах — они без тебя уже появились, проданы, кое-какие спрятаны. Дома лежат бандероли, письма, кто-то звонил. Читаешь о древних греках и римлянах (у Хафнера) — снова в тебе притихшее сокровенное чувство бытия, горькое, но высокое сознание неминуемого расставания (как и они расстались). Нежнее относишься к семье. Порою легко завидуешь москвичам, у которых много удовольствий, — ты ведь с утра до вечера в тишине. Вспомнишь многих и многих. Топится печка. Соседские окошки еще не зажглись. Матушка пошла кормить собак в опустевшем дворе Паскалей. Настя с подружкой играет у татарки. Телевизор сломался. Деревня! Земля оголилась и ждет семян. И собаки гуляют. А в городе уже “час пик”, давятся в трамваях, автобусах и в этой давке ненавидят друг друга...

— О, ты не знаешь, что такое жить в провинции, — не раз говорил я своему другу в Москве. — Везде вроде одно и то же; везде черти и графоманы лезли в партийную щель и показывали ангельски преданные головки. Везде люди предают друг друга, и, пролежав с тобой ночь в гостинице в какой-нибудь станице, коллега так же катит бочку на ничего не знающего “товарища по цеху”, как и в Москве; в другой раз он с этим товарищем коротает ночь в такой же гостинице и катит на тебя. Да если бы в этом было горе. В Москве можно было забыть всех и пойти в гости к Л. Д. Любимову или к той же дочери Куприна, послушать что-то другое. Или позвонить П. В., который предпочитал не читать советских книг. Не мог. В Москве я бы жить не стал (она хищная, как носильщики на Курском вокзале), но там есть среда. О художественной среде, без которой трудно подниматься по ступенькам, говорил и Чехов. В Таганроге-то ее не было. И хоть из провинции вышла вся русская культура, трудно представить, что было бы с Чеховым, если бы он так и остался в Таганроге. А уж в наше время! Тоньше того, что “Пушкин пишет здорово”, ничего не услышишь.

 

1986

15 декабря. После долгого перерыва пришел в архив и снова встретился (с безмолвными, но как с живыми) с сотником Семеном Гладким, хорунжим Яковом Кондрюцким, старшим урядником Петром Поночевным, Артемом Лисевицким и урядником Иваном Бурносом. Чем они жили в 1823 году? Почему они должны быть забыты? Почему они должны навеки остаться в фонде 396, опись 2?

 

Вот великих, узаконенных историей, мы всех знаем. Не великие (иные) тоже остались в анналах. Помнят полководцев, князей, наместников, наказных атаманов. Иван Петрович Бурнос — великий неизвестный. Народ. Была у него слава, скорее всего, под старость.

— Мы Бурносы, — сказала одна женщина. — Но мы ничего о себе не знаем.

Бурнос Мария — выпускница Мариинского института в 1902 году. Куда она делась?

 

7 февраля. Становится не по себе от мысли, что когда-то там, где ты спал, обедал, читал и писал, будут жить другие люди, со своими порядками, вещами...

1987

17 июня. Вот наше утро на земле. На заре пошел дождь и до часу дня с перерывами налетал звонкой сыпучестью, утихал, а с виноградных листков, с ореха долго еще секундами ронялись капли... Как хорошо! Внезапно вспомнишь, что жизнь сокровенна такими минутами. Мать принесла кружку чая и кусочек с маслом. Это мгновение потеряется, его не уловишь, оно и в детстве было, да где теперь? Собирался утром в Темрюк, но проснулся — дождь. И хорошо, что дождь помешал. “И облегчился мыслями...”

А уже те, кто был с нами в этой жизни, наши родные, и друзья, и соседи, бабушка, отец мой, писатели — Бунин, Зайцев, Шолохов, Казаков, Домбровский, Шукшин и др., — не чувствуют этого утрешнего облегчения после дождя, уже престол их “на столпе облачном...”

Идет навстречу Роман Акимович с канистрой для керосина.

— Витя, кто родину отвоевал?

— Ну, как кто...

— Кто, Витя, родину отвоевал?

— Русский народ.

— А сахарю в магазине нет.

 

Карасунские озера возле восточного рынка погублены. Завалили землей, по берегам устроили каменные гаражи. От станицы Пашковской до улицы Свердлова (б. Карасунской) цепочкой связаны озера, вокруг которых можно бы сотворить чудеса, придумать нечто такое, что стало бы украшением города. Увы! Уцелевшие озера загажены отбросами, бутылками, консервными банками. Ничтожное племя начальничков! Ни родства, ни любви, ни сочувствия. Где река Кубань? А там где-то. Городской сад, скверы забиты строениями. Да, ни любви, ни сочувствия, ни ума. Нет казаков, и никогда ничего родного больше в этом городе не будет.

 

16 cентября. Поздно! 15, даже 20 лет назад как еще звучала бы литератypa об эмиграции, о российских деятелях, о жизни, допустим, русских в Харбине. А теперь что?

Читаю в журнале письма Ю. П. Казакова к К. Г. Паустовскому (57—61 гг.) и припоминаю, чем жил я тогда, как ездил в Сибирь и какие книжки читал, какие вырезки собирал из литературных газет и журналов. Никогда бы не поверил, если б сказали, что вскоре сам примусь сочинять, буду печататься и узнаю самых знаменитых. Да! Какие были поездки в Сибирь! Еще никто не предвидел гибели русских деревень, и в поездах были общие простые вагоны с плацкартой, купе не всем было по карману. Как связана моя жизнь с тогдашним искусством, именами, и потому некоторые строчки в письме Ю. Казакова оживляют мои студенческие дни, — все мы, одни талантливые, другие нет, проходили ту же школу, те же для всех препятствия стояли на дороге, та же наивная вера поддерживала, и все еще трепетали от своего неустройства, несвершенной судьбы, цеплялись за хороших людей, славившихся вдалеке, а в писателях видели богов. В мае 1959 года Казаков пишет К. Паустовскому: “...На днях ездил я на Оку, у меня был план снять на лето там халупу какую-нибудь, работать, ловить рыбу и изредка принимать женщин. Поехал и набрел на изумительную деревушку. Вы знаете, я немало поболтался последние годы по разным прелестным местам, но когда я обнаружил эту деревушку, у меня дух заняло, так хороша. Деревня эта Марфино, на левом берегу, чуть повыше Егнышевки...”

В те калужские места и мне издавна мечталось поехать. И вот я это помню чудесно, где купил журнал “Октябрь” с рассказом “Трали-вали”, как читал, завидовал...

“А чудные вещи, — пишет он в том же письме, — творятся на свете. Недавно написал я рассказ “Трали-вали” про бакенщика на Оке и вообще про Русь и русский характер, а больше всего про себя...”

Молодые годы! Вернуться бы туда не затем, чтобы исправить молодые грехи и ошибки (так все говорят), а чтобы перечувствовать еще раз то, что переживал как свежее и небесное тогда, чтобы в первый раз восхититься книгой (открыть целый мир), уже нынче привычной, помечтать о земле заповедной, больше спрашивать и удивляться, нежели знать и спорить... Время очарований всего дороже.

 

1988

24 февраля (Пересыпь). Идут люди по поселку, думаю: разроют когда-нибудь холм, найдут ржавое ведро, кофейник, кости — скажут: “Это было 2000 лет назад...” И все.

А был этот вечер, была библиотека со свежими газетами, магазин; в кухне почтальонша разговаривала с матерью, кошка таскала по двору мышонка, играла с ним, на столе лежала бумага... Но кто-то все-таки скажет: “Это было 2000 лет назад”, но жизни нашей представить не сможет... 2000 лет, и все...

 

18 марта. Ночью (в час, в два) прихожу на кухню покурить. Вспомню мать. Мысленно пробираюсь в пересыпскую хату, вижу, как матушка на своей постели тяжело дышит. Еще могу думать, что она там, в тепле; проснется, покормит кур, приготовится обрезать виноградные веточки. Еще время с нами...

 

18 июня. Автобус Темрюк — Ахтанизовская. Мужики, женщины. Думал: как выхолостили! В церковь не ходят, обычаи забыли. К. И. Прийма, родом отсюда, рассказывал, как в молодости помогал сбрасывать колокол “ради светлого будущего”. Сын стал модернистом. К. И. приезжал в станицу, тайно каялся, ходил и никого не встретил.

 

Привычка все скрывать. Купят цыплят по знакомству — прячут их от соседа, пока не вырастут.

— Что ж не сказал, где брали?

— А я не знала, что тебе надо.

 

В прогулке вдоль моря всегда думаю о Насте.

 

Московский критик:

— Люблю моченый чеснок с Даниловского рынка, деревенскую прозу, извините, читать не могу!

 

21 июня. Ночь. Двор. Пугающая тишина. Расстаться с Пересыпью все равно что расстаться с жизнью. Так кажется, когда подумаю... о сроках...

 

Слушаю радиостанцию Би-би-си:

— В то время жили еще предрассудками викторианской эпохи. Женщина полагала, что она должна лежать с мужчиной, закрыв глаза, и думать об Англии.

 

Он так обиделся, что не мог никому смотреть в глаза.

 

— Мы познакомились с ним так: он сказал, что Стендаль графоман, и это меня разозлило.

 

10 октября. Все больше нужно нескромности, чтобы писать и печататься. Никто не поверит: порою стыдно вывешивать свою фамилию в газетах, журналах, на обложке книги. Нe понимаю писателей скромного ума, плетущих философские фразы. Бумага заставляет? Некоторые лезут на трибуну на пленумах и съездах, а за плечами — серенькие книги. Я всегда стеснялся публичности, а приходится быть на виду...

 

Декабрьская стужа, я выхожу из гостиницы “Москва”, беру такси и празднично еду к дому Совета Министров на берегу Москвы-реки. Я приехал раньше, побродил у сияющего окнами белого здания и, наконец, пошел искать подъезд. В мраморном фойе было пусто, раздевалка блестела стальными костями вешалок. Швейцара, как принято было когда-то, никто не поставил, никакой господин в нарядном светском костюме меня не встретил. Я приехал сам, торопился. В гостинице я с обидой смотрел на себя в зеркало: какой-то немецкий костюмчик, последний из запасов в южном магазине, куда меня привели после звонка “сверху”, — хватился, а ехать за премией не в чем! Боясь замерзнуть на улице, я уплотнил себя серым жилетом, и теперь косточки моих запястий выскакивали из рукавов. Придут все торжественные, а я? Сниму-ка, пока никого нет, свой жилет и отдам на вешалку. Так и сделал. Но вот стали появляться москвичи и гости, кто в чем: в свитерах, в разномастных костюмах, и этак запросто, как будто шли поужинать в Дом литераторов, а не на священное действо, коим осеняет нас всех Россия. Худые лопатки мои выпирали, и я было кинулся на вешалку за жилетом, но передумал. По одному, как на стадионе, потянулись вверх.

Все было очень буднично, как в колхозе. Появились знакомые лица, уже давно все награды от России получившие и давно сами их распределявшие по странной какой-то прихоти ума и настроения.

Российскую премию мало-помалу затолкали в разряд заурядных, ее выдавали, как паштеты и бразильское кофе в московских подвалах, по каким-то талонам или договорным правилам самых великих начальников, но теперь вроде решили поднять планку строгости, хотя... как знать? Раньше премию давали еще и для того, чтобы лауреат... стал “еще более активным”, выступал где-тo, благословлял всякую ерунду откликами, поисками, появлялся на торжествах, включался во всякие комиссии, общества там, где жил, то есть отрабатывал аванс приближения к власти. Писал, снимал фильмы, рисовал, пел ты правильно, но это еще не все: ты пожизненно должен кланяться и защищать блеском медали нашу запутавшуюся в грехах общественную жизнь.

Мы поднялись наверх и ждали, когда пригласят в зал.

— Поздравляю! — сказал мне редактор журнала, провалявший мой роман полтора года в ящиках и выкинувший мне без всяких слов. — Ты теперь понимаешь, почему мы тебя не напечатали? Если бы роман пошел в нашем журнале, премию бы тебе не видать.

“Благодарю, — подумал, но не сказал я, — вы сделали больше: ваши ребята не только выкинули роман, но еще и позвонили в издательство и спросили: “Неужели вы этот белогвардейский роман будете печатать?!”

Такое милое русское братство.

В небольшом зале, очевидно, церемониальном, меня поразили росписи стен совершенно клубного стиля: бледные гуашевые краски, плакатные герои пятилеток, композиции из прутьев и столбов великих строек, заводов, мостов и никакого напоминания о России, и в год 1000-летия христианства моя наблюдательность обострялась — в коридорах и прочих помещениях тоже ни один символ не напоминал о том, что мы живем на старой земле. Такой же выхолощенной, ущербно-бедной была и церемония, а потом банкет. По рюмочке винца, колбаска на блюдечке, грибы в кофейничках и кофе; постояли, как на вокзале, все теми же, издавна ссохшимися кучками; самый верный мой покровитель ушел раньше. У вешалки я надел свой жилет, застегнул пуговицы и, сказав “до свидания” всем высшим чинам секретариата СП, вышел на морозное крыльцо. Чуть вдали стояли легковые машины. Чины рассаживались, поправляли медвежьи шапки. Никто не сказал: “Может, вас подвезти?” Такси с зелеными огоньками пролетали мимо. Я пошел на троллейбусную остановку. Москва казалась мне чужой.

 

1989

17 марта (Пересыпь).  В кафе у автостанции пол был так же грязен, как и двадцать лет назад. Я давно не заходил сюда, и оттого было ощущение, что и в Темрюк-то я не заезжал давно. Раньше я тут пересаживался, пил кофе, покуривал, раздумывал; куда ехать: в Тамань? Да, только в Тамань. Матушка еще в Пересыпи не жила. Никого у меня в этой стороне не было. И уже четырнадцать лет все дороги и поселения и вид от маяка на морскую дугу приближены к моей душе присутствием матери на улице Чапаева, 3. Пью кофе и знаю, что она сейчас в хате или в огороде; меня ждет теплая печка, вкусный ужин. Но что будет потом, без матушки?

 

7 апреля. Вечер Вадима В. Кожинова в Доме политпросвещения. С ним был польский профессор Станислав Поремба. Вскакивали мальчики из “Народного фронта”, трепыхались в ненависти. Среди них самый активный — сын Долгоносика. Плюралист. Папа славил революцию, коммунизм, воровал, а сын плюралист, демократ.

 

30 апреля. Накануне Святой Пасхи по центральному телевидению показали спектaкль “Самоубийцы”, а накануне Родительского дня фильм “Рурская дева” (по “Пышке” Мопассана). Идеология требует стушевать святые дни. Подлецы. И эти подлецы в других передачах говорят о “воспитании нравственного облика человека”. Нынче в “Советской России”: “Бабушка, ты скоро умрешь?” (из почты). Ну, а откуда же взяться милосердию. 70 лет душили церковь, преследовали верующих, самых добрых и святых, а палачей возводили в герои. Одна особа, “отвечающая за культуру”, заявила недавно: “Ну, что они у вас там ходят в церковь? Смотрите, а то они еще начнут верить!”

 

25 мая. Читаю “Окаянные дни” Бунина и сам живу, словно в окаянных днях — кругом разложение. Что-то случится.

 

26 июня. Утро в ст. Ахтанизовской. Обрызганные росой огороды. В зернистых шапочках укроп; развалившиеся на края листья капусты, стройные помидоры; морковка, бурак. Вдоль забора, как охрана, вишни, орех, миндаль, яблоньки. Во дворе тихо; кошки не бегают, сонно переставляют лапки. Хозяйка кормит кур. В некоторых дворах пусто — все на работе. Гора Блювака высится на окраине. Солнце еще робко пускает лучи по земле. Двери в магазинах открыты, и в хозяйственных, канцелярских никого нет. Зато у хлебного с сумками стоят и сидят женщины в белых платках, ждут машину; мужики в стороне курят. По улице колесо в колесо (как сцепленные) едут на велосипедах две женщины. Какая-то худая с тяпкой в руке пошла вниз.

 

26 октября. Вечер Нины Берберовой (ТВ).

После стольких лет отсутствия (67) на вопрос о том, что она чувствовала в первые минуты на родине и чего ожидала от встреч, ответила коротко и холодно. Ей 88 лет. Стала ли она американкой или так бывает со всеми, кто давно разлучился? Наверное, все стирается в душе за годы. Но не то было бы с Б. Зайцевым, И. Шмелевым! А что творилось бы с Буниным, попади он в отцовскую усадьбу. Там пусто. Я часто вижу это: Бунин возле камней дома своего! Сталин разрешает ему приехать на месяц, его не трогают, не насилуют идейными вопросами, он с кем-то (но с кем?) едет по родным полям. Вера Николаевна с ним. Страдал бы страшно. Жуткая власть была, ничего не прощала. А-а! Поехал бы он с Н. Д. Телешовым. Больше никого не было из “Среды”.

 

1990

К событиям в Краснодаре.

Второй день у здания крайкома партии идет митинг. Все падало на глазах. Власть выходила оправдываться, а ей кричали: “Мы вам не верим!” Телевидение, это наше местное трусливое телевидение, выпустило свои поводья из рук и бесконтрольно пропускало в эфир призывы и брань, антисоветские стихи и пьяные жалобы. Первого секретаря вызывали из кабинета криками, как мальчишку. Напуганный, жалкий пленник внезапной смуты, он брал микрофон и, “призывая к разуму”, доказывал, что он не такой, каким его тут размалевали: он по заданию Андропова боролся с коррупцией, он приехал на Кубань выкорчевывать медуновщину, он против воровских кооперативов, и за все это ему угрожают смертной казнью, но он не боится. Власть выпала из рук. Еще, казалось, немного и потребуют отставки всего руководства. Защитников вокруг не видно, ораторы партии где-то спрятались. Что будет?

 

21 января. ...И вдруг мы увидели, что на Кубани нет ни власти, ни идеологии. Кому-то покажется странным и удивительным, но в эти два дня мне было и боязно за власть, и жалко ее. Страдающие плачущие женщины, толпа, экстремисты, налетевшие из разных городов, в один миг ослабили ее. Надо было видеть это! Совершенно невиноватые в сложившейся ситуации на Кавказе и в непродуманной вербовке резервистов, во всем подвластные центру, 1-й секретарь крайкома и председатель крайисполкома оказались заложниками гневной минуты. И как всегда — многие русские люди не могли отличить зерна от плевел. Толпа хлопала вояжерам со свердловскими бородками, какому-то неведомому поэту, рифмовавшему все символы идеалов со словом “дерьмо”, кликушам, обзывавшим армию последними словами. Обстановка превращалась в неуправляемую. Но надо честно сказать: были и такие речи о несчастье народном, что их невозможно было слушать без слез. Это были речи женщин, матерей, сестер, жен. Опять кинули русских в самое пекло, опять наши мальчики могут погибнуть, спасая от вражды и крови кого-то. Вчера и позавчера намекала плюралистическая печать на вековечное русское рабство, на то, что мы и неумытые, и неотесанные, и жестокие, и такие, и сякие; с трибуны II съезда народных депутатов истерически выл поэт Е. Евтушенко, ехидным припевом повторяя “уважаемый молодой генерал”, унижал армию и провозглашал свободу. На фоне последних событий, воровства кооператорами боевых танков, на фоне хорошо слаженной антироссийской “свободолюбивой” чертовщины, управляемой силами разложения и жаждой “румынского варианта”, видней стали боевики межрегиональной группы. И это они-то принесут счастье советскому народу? Откуда? Не из Японии ли, куда поскакал за популярностью Б. Ельцин, этот полуграмотный “Петр I”? Не из Мюнхена ли, откуда радиостанция “Свобода” передает нам планы Г. Попова о переделе границ? Не из Соединенных ли Штатов, куда благополучно отбыл писатель В. Аксенов, так и не понявший, какой зловещий казус подстроила ему “ода вольности”: родную землю он чувствует только... на территории американского посольства. Нет у меня слов. Чувство обиды давит меня несказанно. Все патриотическое, коренное, нормальное растоптано на моей земле. То, что вчера еще было коррупцией, сегодня — предательство (танки на Новороссийской таможне). Прихожу с митинга, включаю 2-ю программу ТВ. В передаче “Бесы” В. Гусев замечательно говорит о хамстве и глумлении Синявского в статье “Прогулки с Пушкиным”. И что же ему отвечает Г. Гачев, диссидент, плюралист, который, видите ли, писал 20 лет в стол?! Он вертится как юла, защищает выродка Синявского. И эти люди принесут мне свободу? Не такую ли, как их отцы? Да у них нет элементарной совести. Им не жалко русского. Раздается телефонный звонок. Известий с иранской границы нет. Наш 18-летний племянник там. Что с ним? Кто плюет ему в лицо (как это было перед Новым годом, когда разбирали границу)? Жив ли он? И не напишет Евтушенко стихотворения. А напишет — то лишь о том, как плоха армия, как виноваты аппаратчики.

Иду снова на митинг — поглядеть: что же там? Меня просят выступить. Я на площади не владею собой, собьюсь, я отказываюсь. Да и досадно мне. Где же, товарищи, ваши прописные ораторы, эти кормушечники, которых вы лелеяли 20 лет?! Куда они попрятались? Еще вчера я был вам не нужен. Еще вчера мы кричали и топали, спасая историческую память о городе, и вы говорили: “Они возмущают общественное мнение”. А бегало-то по вашим кабинетам четыре человека. Мы говорили о народе, о патриотизме, о том, что не станут защищать вас в грозный час ваши кормушечники. Так оно и вышло.

Иду назад. По улице Красной, на углу улицы Мира расклеены афиши: “Эротический кинематограф”. В доме культуры научного института много­дневное обучение разврату: ведущие, как сказано, киноведы, искусствоведы объяснят нам в грозные часы Кавказа, среди горя и слез народов, какими щупальцами надо оживлять женскую страсть, прокрутят нам западный фильм “9 1/2 недель”, сгребут кучу денег и уедут рассуждать... о чем? Наверное, о свободе, демократии и засилье аппарата.

И все вспоминаю я “новую конституцию Евтушенко” и его накачку советской армии.

Газеты опаздывают на четыре часа. 50 лет я в этом городе. Какой-то он нынче другой. Неужели, Господи, неужели нас еще раз вовлекут в гражданскую войну?

И вовлекут не аппаратчики, а эти самые “свободолюбцы”.

Я думал, — говорил Солженицын, — вы другие, а вы все те же, те же...

Но в понедельник все стихло.

Два дня спустя уже снова можно было пускать в глаза демагогическую пыль: “Скажу честно, что мы до конца не представляли себе, каким огромным потенциалом актива располагают краевая партийная организация, Советы народных депутатов”. Опять нужна ложь: “Подумать есть над чем. Хотя главный вывод, на мой взгляд, можно сделать уже сейчас. И состоит он в том, что мы имеем общие позиции с абсолютным большинством населения края. Мы еще раз убедились, как важно, чтобы наша политика совпала с интересами народа”.

Народ в это время пишет: “Нужен мост, а строить его опять некому”.

 

6 марта. Вчера приехал из Пересыпи. Нынче достал письма А. А. Сион­ского из Парижа (67—73 гг.). Какой русский человек! Те, кто Россию не любит, получили все, пролезли везде и ездят за границу вовсю, а старым русским беженцам не суждено было вернуться на родину. Шептались тут у нас в Союзе писателей: “Лихоносов переписывается с евреем”. До какой тупости все дошло. У А. А. отец был священником в Костроме, русский.

 

...Иногда вспоминаю граждан Москвы, ездивших за сосисками в ФРГ. То одного, то другого. Оба богаты. Оба любят классиков. Жена одного читала раньше книги о Павле I и Александре, теперь с уст ее не сходят имена Константина Борового и Генриха Стерлигова. На смену деревенской прозе пришла литература ресторанного жанра. О Москва! Что от тебя осталось? И без того ты страдала в застойные годы от В., а нынче тебя согнули в дугу биржевики. Москва убила даже таких чистых людей, как о. Захарий, без вести пропавший. Великие книги померкли в Москве, долларовые счета в Цюрихе. А по русским городам хозяином разъезжает г-н Бейкер! Русские люди перестали посылать друг другу письма, потому что колбаса стоит 160 рублей, а конверт 40 копеек. К улицам Свердлова и Луначарского прибавилась улица Мандельштама. На двуглавого орла надели ельцинскую шапку. Конец света наступил.

 

10 сентября. Мы сейчас выглядим странно перед теми, кого совсем недавно боялись упоминать благочестивым тоном и кто нынче ничем нам не может ответить. Странной и очень запоздалой показалась бы им, навсегда закрывшим глаза на чужбине, наша похвала, даже пресмыкание, а то и зависть к их как бы романтической жизни вдали от родины (ах, эмигранты, осколки барской России, “рыцари тернового венца”, господа!). Сколько я прочел статей о них и ни в одной не нашел истинной жалости к ним, сочувствия и, может быть, разумной идеальной вины перед ними. Короче, сейчас мы — герои, из всех щелей тащим правду об эмиграции и спешим поклониться страданиям. Нo поздно! И с этим восклицанием “поздно, поздно!” я беру каждую книгу, пришедшую оттуда в уже настежь открытые ворота.

 

1991

28 февраля. 5 часов утра. Опять о том же: еще текут часы, общие для нас с матерью, еще мы на этой земле вместе...

 

Приезжий всегда кажется значительней местных.

 

Отец мечтал, чтобы дочь заходила к нему перед сном и говорила: “Папочка, спокойной ночи”.

 

Шофер Печенкин читает свои самодеятельные стихи.

— Нy, как ты считаешь, это поэзия?

— Это большая поэзия, — говорю. Уже четвертый час, пьем пиво с утра.

 

В Доме творчества в Коктебеле 17 лет назад весело гулял по набережной поэт Сергей Кузьмич Баренц, которого мы копировали. Он накрывал столы к 1 и 9 Мая, вокруг него была молодежь. Его забыли. И вот ночью приносят мне телеграмму: “Умер Сергей Кузьмич Баренц. Наталья Владимировна”. Как же он там был одинок, в этой Москве, если послали телеграмму в такую даль человеку, один раз выпивавшему с ним в Коктебеле...

 

25 мая. Почти не спал; поднялся в шестом часу, уже светло, на кухне пил чай и... вдруг вспомнил Л. М. Леонова. Он еще жив!

 

4 июня. До чего все разложилось! И какая гнилая, в экстазе свободолюбия глупая у нас интеллигенция. Это какие-то иностранцы. Только иностранцы таким тоном могут задавать вопросы об армии. Была конференция генерала Альберта Макашова.

— И если надо, будете сеять?

— Будем сеять!

— Теперь я понимаю, кто нас спасет в сельском хозяйстве! — заверещала гадюка, и надо было понимать так: какая я умная, а генерал — тупица. Но все и в том числе вопрос, какой именно том “Истории Государства Российского” выхватит генерал Макашов из горящего дома, было глупо, пещерно-ядовито, гнусно. Интеллигенция боится переворота, а сама его и готовит.

 

Ю. Бондарев воевал под Сталинградом молоденьким, обморозил ноги, полвека писал книги и вот нынче, совершенно нормально рассуждая о поддержке, выдвинул свою кандидатуру на выборы в Советы; народ отдал голоса либеральному комсомольцу... В 17-м году гласный городской Думы Михайлов сказал после переворота; “Дорого заплатит русский народ за свободу, которую ему пообещали...”

 

— Мне выпало счастье жить при социализме, видеть тело Ленина.

 

Когда безвыездно живешь на одном месте, то привыкаешь к ощущению, что ничего другого нет, знаешь, что оно есть, но себя там не чувствуешь. И вот отправишься куда-нибудь, в Москву или в станицу, удивляешься тому, что жил долго без этого единственного мира, где все так же, как везде у всех, но все-таки по-своему. А ты жил далеко и как будто ничего не терял...

 

Днем зашел в Союз писателей; снял со стола “Новый мир”, № 12. Солженицын бодается с дубом. Досконально фиксирует свою подпольную жизнь. Хочет не оставить своим биографам и щелки? Последняя глава посвящена книге “Стремя “Тихого Дона”, которую протолкнул своим предисловием на Запад. Ненавидит Шолохова. Какая остервенелость! Зачем ему это “разоблачение”? Зачем он доходит до глупости в романе “Красное колесо”, бездарно описывает любовь Ковынева (Крюкова) и Аксиньи, гадит на Шолохова? Когда-то я купил в Москве у тайных людей первое издание “Бодался теленок с дубом” за 150 рублей, читая, волновался, жалел автора и с этим чувством поехал в Коктебель и, конечно же, обвинял советскую власть в тупости. А что вышло?

 

25 августа. Нескончаемое торжество демократов на телевидении. По сто раз на день показывают танки на улицах Москвы и, конечно же, героическую интеллигенцию.

 

27 сентября. Ехал в автобусе из Темрюка. Подсел к пожилой женщине в красном платке; в ногах у нее сумка и ведро с болгарским перцем. Жила в Средней Азии, сейчас в Ахтанизовской. Разговорчивая. Жалуется на кубанцев: “Они через забор разговаривают, к себе не приглашают”.

 

1992

Aпpель. Роль Аксиньи исполняет молодая французская актриса Дельфин Форест, прелестный облик которой навеял мне воспоминания о Шантильи, Монпарнасе и Булонском лесе. О дородных донских станичницах и степных хатах думать как-то сразу расхотелось...

Нy почему в фильме “Тихий Дон” не нужны пишущему это Гр. Симановичу дородные казачки, степные хаты? Не хочется ему и думать. Нe стесняется, говорит нагло. Что с него взять, но зачем “воспоминания о Шантильи” Бондарчуку? Зачем ему брать на Григория Мелехова двухмет­рового английского актера Руперта Эверетта, на Пантелея Прокофьевича — американца Мюррея Абрахама?! Хитрый хохол? Шолохова нет, бояться некого, а разрекламированный “патриотизм” — это просто обида на космополитов, его оттолкнувших.

 

8 апреля. Воспоминания сестры Чехова о Лике Мизиновой, однотомник Бунина, “Записки на папиросной коробке” Паустовского, рассказы Ю. Казакова и О. Никитина, власть русской классики — вот что встречало нас на пороге молодости. Еще ценилась красота слова; нежность, музыкаль­ность рассказов и стихов превосходили всякую социальность. Молодая душа лелеяла восторг перед миром, открывала себе чудеса в любви, узнавании старинных российских городов и земель, поднималась над неурядицами и глупостями вождей, спешила насладиться возрастом, который еще не затянул в быт и общественную свару, и даже грустные песни Окуджавы не омрачали надежд.

А потом... потом неожиданно ворвался Солженицын и все испортил. Устроил в литературе революцию. Политика стала мерилом искусства, даже поэзии. Разоблачать, срывать маски, вспарывать животы, выдавливать и нюхать гной, воспитываться на ненависти к власти и позабыть о многообразии вceгo сущего, без Бога в душе и без молитвы (на одном “революционном дыхании”) нестись вслед за диссидентами, не задумываясь даже, к какой яме они могут потом привести, жаждать запретных брошюр и романов (этих липовых необольшевистских программ) стало уделом героической литературы, похоронившей полную правду и художественность. Только интеллигенция, задуренная идеей переворота, могла вознести до небес очень плохой фильм “Покаяние”. Политика убила душу.

 

“Горько сознавать свою ненужность — лучше бы не доживать до этих дней. А между тем многие наши с тобой знакомые, коллеги уже неплохо устроились, нашли свою нишу. Слово “ниша” теперь самое модное и заменяет слово “судьба”. Впрочем, ты прав — жизнь прошла! И я с этим был согласен, но были иллюзии. Теперь и иллюзий нет. И все разговоры о судьбе России, о возрождении ее, о наших национальных корнях — лишь карьерные разговоры. Прости, я не буду больше об этом...”

Это пишет наш любимый друг, который раньше никогда не высказывал обид, стеснялся докладывать кому бы то ни было о своих переживаниях.

 

Уже не первый раз генерал О. Калугин позволяет себе “по-хозяйски” давать советы и командовать в чужом крае.

В чужом? Да. Внедренный на Кубань межрегиональной группой, взошедший на доверии и простодушии обманутого народа, этот жестокий и циничный генерал под видом борьбы за демократию занимается не только чисткой кубанских кадров, раскалывает казачество, с кагэбэшной своей ловкостью расставляет все точки над “и”, но и дает понять уже новым властям, что многие вопросы решает он.

“Возвращать национализированное имущество не будем”.

Не будем. Кто ты такой, чтобы так говорить?! Член правительства? Председатель краевого Совета или горисполкома? Всего-навсего депутат, один из многих.

В таком же “хозяйском” духе он высказывался о судьбе Курильских островов.

О. Калугин лезет всюду и везде все решает “по-хозяйски”.

Я как-то пошел на встречу с ним из любопытства: что же это за тип?

Его ждали писатели, архитекторы, музыканты. Появился низенький человек, присел за стол и понес ахинею “о насущных задачах” и голово­кружении демократов от успехов после путча. Никто ему не был интересен, на заботы творческой интеллигенции он плевал, он “мыслил” глобально: развел треп о царской империи и т. п. И очень спешил. В театре оперетты шел как раз фальшивый конкурс певцов “Возрождение России”. Ну, там была своя компания! Там был Иосиф Кобзон, друг всех руководителей края за 20 лет и уже друг новых руководителей. И, конечно же, “демократа” О. Калугина. Как у них все переливается из одного фужера в другой; вчера целовались с ленинцами, нынче с врагами Ленина. Но это Бог с ними, — совести-то нет. А вот как мы можем терпеть, что чужой, абсолютно равнодушный к нашей жизни генерал, разваливавший в борьбе за власть наше государство так же, как и Горбачев с Яковлевым, создал у нас, давнишних жителей, свою власть и, может быть, свой теневой кабинет? Кто он такой, чтобы заявлять грекам: “Не будем”? Меня такая наполеоновщина поражает.

И поражают кубанцы, которые заглядывают в рот этому чудовищному карьеристу. Очнитесь, люди. Сунув людям 50 000 долларов, он вместе с японцами готов выселять их с Курильских островов. Подумайте, как это страшно.

Все-таки генерал КГБ в американской рубашке остается генералом. Он не может жить то без тайных операций, то без явных. Когда-то он, верно, давал десятки и сотни тысяч долларов, вербуя агентов. Теперь он склоняет к продажности русского человека.

Вот уже и местная газета зашестерила перед генералом О. Калугиным.

 

Любимый диктор телевидения, “тетя Валя” (Леонтьева), тоже каялась в дни свободы; события в Чехословакии, в Афганистане она поняла как все интеллигенты — ей стыдно “за нас”.

— Мне было та-ак стыдно. Это было в 68-м году. Я была в Сопоте. Ко мне подходили журналисты — польские, чешские. И вдруг перестали здороваться. Что такое? “Ваши танки топчут наших детей”.

А ей не стыдно за судьбу русских в Прибалтике теперь, в Казахстане, в Чечне?

Фальшь милосердия, душевности, скорби.

 

У Чехова не найти и странички, ошеломляющей нежным чувством к России. Никакого, так сказать, ощущения древних родов своих (и вовсе не обязательно быть дворянином). А у Бунина сколько! Как сказала про него художница М. С. Чуракова: “Я как-то ощущаю Бунина стоящим на коренной столбовой русской дороге...”

 

Было же такое невероятное время, когда адрес писали так: Москва, Малая Дмитровка, дом Шешкова...

 

Как волнует меня вот такое: “Именно здесь (как и в Переславле, Дмитрове, Коломне) со времен Ивана Калиты располагались старинные владения бояр и их размножившихся потомков. Тут земли были у Патрикеевых, у видных бояр Добрынских... у Бутурлиных, Мининых...” Часто думал об этом, когда ехал в Москву из аэропорта Внуково. Где эти деревни, каким снегом их занесло?

 

14 июня. Уже 15-е, пятый час утра. Сижу, не сплю. Настя сейчас на пароходе катается по Кубани (вокруг города). Был выпускной бал, в третьем часу ночи сели в автобусы и поехали на пристань (б. пристань Дицмана). Я приносил Насте кофточку. Так хотелось и мне встретить ночь на катере, но Настя не пустила. Как быстро деточка выросла! Как красива была, когда одевалась на вечер. Господи, защити ее, возьми под свою руку, внуши ей благие чувства и даруй счастья на земле. Сидел в зале во время вручения аттестатов зрелости и вспоминал 73-ю школу в Новосибирске, свой выпускной вечер. Было это 58 лет назад.

18-е. Приехал из Америки Атаман казачьего войска в зарубежье A. M. Певнев. Наследник белогвардейцев ступил на кубанскую землю. Выстроились казаки на станции. Мгновение истории. В Доме офицеров никто не додумался сказать: “Они ушли в 20-м году и лежат на кладбищах разных стран, но...” В 56-м году, когда один казак с женой вернулся из Европы, сестра его сказала ему: “Чего приехал? Здесь уже давно никого нет”. Эту трагедию уже никто не чувствует.

 

19-е. Умер Лев Николаевич Гумилев.

 

12 ноября. В воскресенье состоится навязанный жителям провокационный референдум “о переименовании Краснодара”. Будет поставлен вопрос не о возвращении городу первого имени, а о “переименовании”. В теплом городе много приезжих, их казачья история не волнует, им кажется даже, что город стал существовать при них, хотя знают, что это не так. А ветераны! Они давно заколдованы лекциями о “распутной царице-немке”. Казаки еще не объединились, да и история для них — со времен раскулачивания, не дальше. Нету Екатеринодара.

 

10-е декабря. Приехал из Парижа писатель В. Максимов. В 50-е годы он жил в Краснодаре. Позвал на чай в музей им. Кухаренко старых знакомых. Пришел побыть хорошим товарищем и любимец крайкома партии, который в старые годы закладывал Максимова партийным сторожам. Разговор был грустный: о нынешней жизни. Вспоминается, как я был у него в Москве, он жил в одном доме с Ю. Казаковым на Бескудниковском бульваре. Неубранная комнатенка, переводные книги в шкафу. Рассказал мне, что хотел бежать на Запад из Чехословакии, но, “понюхав Европы”, сказал себе: “Лучше я умру где-нибудь в Вологодской области, чем...” Лужков не вернул ему той квартиры на Бескудниковском бульваре. Знал бы Я. Г. Кухаренко, кого пускать будут в его большую хату, после какой казачьей погибели завздыхают нашкодившие писатели о России.

 

1993

Январь (Пересыпь). У соседа по стенам фотографии Сталина. Он часто с ним разговаривает.

— Я ему говорю: “Нy что будем делать? Когда прикончим этот бардак?” А он мне: “Я же тебе сказал: “Начинайте!”

 

8 июня. Считается (и очень многими), что хорошо жить — это преуспевать на рынке человеческих отношений, быть впереди соседа, утешить свой гонор, быть заметным. А хорошо жить, по-моему, — проснуться в Пересыпи и увидеть во дворе матушку, сорвать укропчик, наклониться к детскому ростку капусты, огурца, потрогать листья ореха, потом позавтракать с матушкой, взять тяпку и убрать сорняки, почитать что-нибудь близкое, почувствовать, как до вечера будет тянуться твое спокойнее прозябание, написать письма родным, на закате полить малину и смородину и ждать звезд на небе...

Столько раз за четверть века читал я что-нибудь до трех-четырех часов ночи умное, талантливое, гасил свет и шептал себе: “Нe мне, не мне заниматься литературой”. Так и нынче; четвертый час утра... Все так же шепчу: “...не мне, не мне...”

 

Еще молодая женщина жила вдали от родной Перми. Отец и мать недавно умерли: могилы их она не могла навестить. И вот утром в родительский день прилетели к ней в комнату на шестом этаже две птички. На заре они стучали сначала клювами в стекло; потом, когда она поднялась и ушла на кухню, они влетели в открытую форточку. Это были стрижи! В этих местах они задерживались редко. Целый день, а потом ночь они прыгали в комнате, не боялись, садились на руку хозяйки. Утром, когда она проснулась, их уже не было, наверное, души отца и матери прилетали...

 

Ну зачем к 200-летию Екатеринодара привозить сюда на празднование из Москвы “Поле чудес” (шоу-игра), а из Одессы “Клуб веселых и находчивых”?! Умерла казачья Кубань. Будут накормленные эстрадные звезды из столицы, а хористы из станиц будут полуголодные и почувствуют счастье, когда автобусы повезут всех домой...

 

Октябрь. Русский патриот останавливает возле базара офицера.

— Господин офицер! Вы знаете, что по Дому правительства в Москве стреляли офицеры? Солдаты отказались.

— Я там не был.

— А почему же вы не защищали русский народ? Вы будете стрелять в меня? Армия струсила. Где же честь русских офицеров? Я бы на вашем месте пошел домой и застрелился, если у вас есть оружие.

Так он разговаривал на улице часто со многими, допрашивал: где вы были в день расстрела Дома правительства господином Ельциным?

А местные коммунисты попрятались.

 

Я давно заметил, что для темрюкских и таманских властей Лермонтовские осенние дни, почитание какой-то там поэзии, какой-то там культуры были в тягость. Еще чуть-чуть раздражения, и они бы сказали вслух то, что, похоже, говорили втихую: “На кой черт он сюда заехал, этот Лермонтов?” Только персональная дружба (хотя это громко сказано) кое с кем из начальства давала мне возможность думать, что писателя в глухой стороне уважают. Это те пресловутые “личные контакты”, которые в течение долгого срока становятся обыкновенным человеческим общением — уже неудобно для кого-то не замечать, что ты здесь бытуешь. Истинного же расположения к писателю как частице русской культуры не ждите. Такого сознания у власть имущих нет. Почему? Потому, что культура для них не основной капитал, а добавочная приправа к жизни — как в программе “Новости”: напоследок, перед спортом, мы вам сообщаем о выставках и концертах. Но в жизни культуру ставят еще ниже, чем спорт. Спорт важнее. Нe дай Бог писателю, художнику, музыканту, не завоевавшему громкого имени, затеряться по воле чрезвычайной судьбы в каком-нибудь дальнем углу. Его низведут там до положения какого-нибудь заведующего поселковым клубом. Я говорю не о каком-то почтении и расшаркивании перед ним. Нет. Речь мной ведется о первосортности культуры. И как она воспринимается “на местах”. В Москве (все-таки в средоточии высоких талантов) вы будете чувствовать себя легче, чем в Краснодаре; в Краснодаре легче, нежели в Пабинске, Темрюке или в лермонтовской Тамани. Чем меньше ценных кадров культуры на низах, тем небрежнее взгляд на случайно появившегося в тех краях мастера. Нe будем принимать во внимание гостеванье, гастроли на праздниках, юбилеях, во время всяких мероприятий. То уже казенное великодушие, закрепленное указанием свыше; все это временное парадное собирание “звезд”. Но вот представим, кто-то из “дорогих гостей” остался там жить. Все меняется! Возгласы на проводах: “Приезжайте еще!” через несколько месяцев сменятся непрямым раздражением: “А зачем ты нам нужен?” На пятачке глухого угла творится свое местное распределение ролей, званий, доходов, кресел и табуреток. Идет борьба, все точки культуры заняты. То, что мастер свободно добыл бы себе в Москве, Краснодаре, здесь не приснится в самом сказочном сне; от чего он отказался бы везде, здесь ему и не светит. Первоклассный журналист (был такой случай), претендовавший бы в Краснодаре на заведующего отделом культуры в краевой газете или на должность заведующего отделом прозы в журнале “Кубань”, в жалком Лабинске, Темрюке или в Анапе не устроился бы даже в отдел писем. Профессионализм, мастерство, золотое перо — чепуха; главное — не трогай нашу кормушку, уезжай от нас. Так со всеми. И создается впечатление: культура — это только средство заработать, возможность пристроиться там, где газета одна, клуб один, архитекторов достаточно, а писатели вообще не нужны. Представьте, каким сором кажутся начальству “гробокопатели”: музейщики, местные историки, археологи. Их вспоминают, когда надо перед кем-то отчитаться или привести к ним заезжую, уже хорошо пообедавшую на бережку особу — чтобы она на десерт приняла еще и это... “культурно-историческое”. К сожалению, сам уровень многих местных летописцев и краеведов поистине провинциален, а лучших из них среда выталкивает вон. Поэтому, если поставить во главу угла заботу о кадрах, о спасении их, нужно обратить внимание на трудолюбивых и породистых пчел. Избрать индивидуальную опеку — важное направление в попечении культуры. Лучшие должны почувствовать, что они в цене, о них думают и их выручают. Причем лучших будем отбирать не по списку местного начальства, а после глубокого знакомства с ними, после того, как убедимся, что они в самом деле цвет исторического и культурного древа. Это легко сделать, надо только пожелать и вообразить, как бы мы сами сидели там вдалеке всеми забытые.

 

Если бы раньше ступить сюда! В Гефсиманском саду на горе Елеонской. Многих уже нет, и кресты в каменистом саду надписями перечисляют живших здесь в строгом уставе, приходивших помолиться, привезенных в гробах из дальних мест — всех, кто лелеял душу старой России. Нет ни матушки Варвары, ни игуменьи Марии, ни схимонахини Митрофании — они еще благословляли пришельцев после первой арабо-еврейской войны и напутст­вовали долгой беседой. “Прощай, — говорили православные из Европы и Америки, — еще раз прощай, может, навсегда, дорогая святыня!” Все они, покрытые гефсиманской землей, сиротским гробовым молчанием прибирают мою душу к оплакиванию русского несчастья и поклонению преданиям.

 

1994

Утро 21 января... Долго жил певец Иван Семенович Козловский, что казалось — он никогда не покинет нас. И люди удивились, когда он умер...

 

Писательская организация не заметила 10-й годовщины со дня смерти М. А. Шолохова. Что уж говорить о газетах.

В старой России такого быть не могло. Тогда верили в Бога, почитали святые праздники, христианские обычаи, уготовленные церковью за многие века и, молясь пред матерью Божией, знали, что за поминовением святых заветов Христа следуют заповеди короткой земной жизни: чти и вспоминай род свой, а также людей праведных, слуг Отечества, да и просто людей, мерцанием явившихся в сем мире и погасших. От девятого дня до круглых дат печали родственники, друзья и общество хранили память о человеке, оповещали о панихиде в церкви, писали статьи, воспоминания именно к этому дню. И по сей день нерушимы традиции там, где по примеру отцов соблюдают прежний ряд почитания российских дат и навыков общежития. Трудно вообразить, чтобы в Париже или в Сан-Франциско русские забыли кого-то, жившего славно в одни сроки с ними: вождя Добровольческой армии, губернатора Самары или Иркутска, великого музыканта, писателей Бунина, Шмелева, редактора русской газеты. “В 15-ю годовщину со дня смерти...” — обязательно напомнит о ком-то листок. И только в Советской России сбросят гроб со стуком в могилу, поклянутся в том, что “память о нем сохранится навсегда в наших сердцах” и потом избавят свою память от него на другой же день. Воспитанные в безбожии и зависти, советские люди даже радуются на службе чьей-то смерти, ибо освобождается для них местечко под солнцем. Ведь жизнь советская — невыносимая лютая борьба друг с другом. Именно после смерти простого ли, знаменитого человека начинаются публичные пересуды и осквернения. Так поступили и с Шолоховым. А защитить и помянуть добром некому.

Накануне кубанские писатели чистили друг друга на собрании, отвоевывая кресло в закутках власти.

 

1 марта. Я узнал от кого-то (не помню), что из Лефортова выпустили Руцкого, Хасбулатова и др. Пришел в редакцию газеты и сказал что-то сочувственное.

— Что вы, Виктор Иванович, за них переживаете! К Лефортовской тюрьме приехали встречать их жены, дети. Все в соболях! А вы, известный писатель, ставили подпись в их защиту, но дочери своей не можете купить приличное пальто. Они власть делят, а вы переживаете.

— Вы заставляете меня вспомнить, что пучок редиски и мой роман, на который я потратил девять лет, стоят одинаково — 500 рублей.

 

— Продают книгу иностранную “Счастливая проститутка”. Это не про Горбачева?

 

27 марта. Маленькое замечание. Бенефис знаменитой Е. Белоусовой. Накануне я прочитал ее замечательную исповедь и захотел побывать в театре. Она уже старушка, но какая! Разумеется, я никуда не звонил. И не попал на вечер. Это ведь Краснодар! В Новосибирске, даже нынешнем, с испортившемся, наверное, “Красным факелом”, с театром оперы и балета я бы имел друзей в искусстве, а здесь... Сама Белоусова — редкость.

О поэтах, современниках Блока:

— Пили, гуляли с проститутками и жаловались на плохую жизнь вокруг. Якобы предчувствовали беду России...

 

Апрель. Ночь. Два часа. Ночь над всей Россией, до Урала и Западной Сибири точно, где тьма уже редеет. Я не сплю. Тех, кого я читаю, уже нет на свете. В “Лепте”, № 5 за 1991 год читаю впервые “Атлантиду” Б. К. Зай­цева и его переписку с архиепископом Иоанном Сан-Францисским (кн. Дм. Ал. Ша­­хов­ским). Я его не застал, в Сан-Франциско в мае 90-го года он умер. В гостинице “Картрайт” принесли мне стопку его книг. Кто бы увез меня туда, на чердак дома “Русского центра”, где никто не искал брошенных журналов, папок с письмами и мемуарами, фотографиями. Месяца два пожил бы. Достал сейчас газету “Русская жизнь”, на дорожку подарил нам бывший ее редактор Н. Н. Петлин; полистал, много знакомых имен. Никуда я не поеду. В Пересыпи старенькая мать. Ночь! А были на моем веку ночи, когда даже Бунин (старше меня на 66 лет) где-то дышал в Париже, совсем недавно Иоанн Сан-Фр. вещал по “Голосу Америки”... И как будто в мире ничего не случилось, никто ничего не заметил, а их уже нет так же, как Гомера, Овидия, Шекспира, Толстого, князя Владимира, Николая I. Кто же чувствует потерю и исчезновение живых частиц? Ночь?

 

6 апреля. Сейчас каждый, кто имеет хоть маленькое отношение к науке, краеведению, самой истории, пытается что-нибудь нацарапать, тиснуть в газету, журнал, издать книгу, принять участие в сборнике и т. п. Но почти незаметно старания приблизить древность к современникам не бумажным средством: поставить, допустим, по всем дорогам щиты и таблички, возле зданий и на самих зданиях, ценных историческими воспоминаниями, доску на столбе, табличку, то есть везде, где можно, ткнуть оглохшего и ослепшего нынешнего человека на то, что было до нас. Нe только в Палестине библейской, исхоженной паломниками наяву и поэтами в творческом сне, но и у нас в России “каждый камень имеет свою историю”.

 

11 апреля (п. Пересыпь). Всю жизнь я живу в провинции. Я люблю тишину, нуждаюсь, чтобы прошлое (по крайней мере, молодость) напоми­налось мне всем: кинотеатром, магазином, улицей, номером трамвая, знакомыми. Один писатель, переметнувшийся в Москву в зрелом возрасте, рассказывал мне, что он часто ходит на Казанский вокзал к поезду — повстречать кого-нибудь из родного города. У меня была возможность уехать в Москву еще в 1971 году и получить там прописку и квартиру. Я даже слушать не захотел. В штате Пенсильвания в городе Питсбурге я вышел вечером из отеля “Рамада” погулять и в какое-то мгновение стал воображать, что меня оставили здесь навсегда; по ужасу, меня охватившему, это сравнится только с первым испугом в детстве, когда я перед сном думал о похоронах дальнего родственника на улице Демьяновской и на какой-то миг представил в гробу себя самого. В Москве могут жить не все.

 

Апрель. “Первовозлежание на вечерях”. Читал в “Словаре XI—XVII вв.” о самом, пожалуй, изначальном сокровенном корне “первый” и от него образующихся словах, сперва буднично читал, а потом, когда закрыл том, пил кофе и тепло вспомнил, что первые впечатления были для меня определяющими, дорогими, детскими и поэтичными, что и к старости я воспринимаю мир словно спросонок, особенно во время путешествий. Тогда я раскрыл “Словарь” еще раз и перечитал то же с чувством.

Первенец, Первый, Первобрачный, Первобытный, Первовозлежание, Перводатный. Первозванный, Первозданный, Первомученик, Первоначаль­ный, Первообразный, Первопрестольный, Первородный, Первосвятитель, Первословие, Первоявленный...

“В первых помяни Господа Святителя нашего...”

“...кто в Киеве нача первее княжити...”

“...сынов три... два от первобрачныя его царицы Анастасии...”

“...и брат его Андрей Первозванный...”

“...на память святыя первомученицы Феклы...”

 

Maй. Каждый день я прохожу мимо дома с закрытыми ставнями. Это Дом ветеранов. В нем хорошо, наверное, только мышам, потому что он почти всегда пуст и внутри темен. Еще недавно подъезд его оживлялся; старики приходили получать гречку, сахар, сгущенное молоко. Большой сад тоже пуст и печален. После войны в уютных комнатах проживал с семьей крупный чин КГБ, потом устроили гостиницу крайкома партии: высокие и нужные гости временно почивали тут, их обслуживала какая-то проверенная женщина, сюда к гостям наведывались шишки местной власти, выпивали, замкнуто тешились какими-то беседами. Когда к власти в 1985 году пришел “Горбыль”, поместье в центре города отдали фронтовикам и пенсионерам. До самых последних дней партийного царства все здесь контролировалось идейными вождями. Я там выступал однажды. Никакого особого оформления внутри не было. Едва ли здесь отмечали чей-то день рождения или поминали кого-то. Едва ли собирали средства на покосившуюся тумбу на могиле. И, уж конечно, никакой связи с традициями русской армии не чувствовалось, И никогда, никогда не молились здесь.

Каждый раз я вспоминаю Дом ветеранов в Сан-Франциско. Получу из Америки журнал “Кадетская перекличка” — опять вспомню. Дружный строй кадет впечатляет мою русскую душу. В статьях, на фотографиях они еще бравые, красивые, блестяще одетые, в статьях — глубоко русские, старозаветные, неколебимые, в некрологах (“памяти ушедших”) — горестно-простые, неказенные, истинно-нежные. Кажется: какие-то другие люди, из другого века. Но родились они (большинство) после революции, в чужих странах, некоторые никогда не видели России. И сказать, что наши ветераны хуже, нельзя. А что-то отличает их. Что? Что? То, что никогда не появятся они вместе в белых костюмах и не похожи на господ? Разумеется, так. А еще? Представить тех и наших вместе на каком-то балу или историческом вечере невозможно. Благо, если бы мешала идея. Не только. Живя в России, наши историческую Россию не только не чтят в славные даты, нo и не знают толком. И никогда не соберутся в круг в честь годовщины генерала М. Д. Скобелева, а уж тем паче Государя. Что же еще? Да, думаю, то, отчего пуст Дом ветеранов. Наши не умеют жить вместе, и “общие задачи”, которым их учили, как-то похолодели в их душах давно.

 

17 мая. Можно ли представить такое: Ю. Бондарев или В. Распутин берут за руку Е. Евтушенко или В. Коротича и идут в правительство выбивать бумагу, деньги “для спасения наших писателей”.

Такого никогда не будет — даже если подпишут в Кремле еще двадцать заявлений о согласии.

Нe будет примирения и на Кубани писателей-патриотов с раскольниками, перебежавшими в самые тяжелые времена для русской культуры и всей России в стан... “американцев”.

Октябрьские события прошлого года только усилили противостояние.

В нашем крае два Союза писателей: Союз писателей России и группа, примыкающая к так называемому “Апрелю”.

В то время как по всей стране в среде творческой интеллигенции нарастает отпор непрекращающейся беде, некоторые писатели, формально оставшиеся в Союзе писателей России, совершили тихое предательство: покумились в бытовых и общественных отношениях с раскольниками и затоптали в своей деятельности следы патриотической борьбы. Они забыли, что писатели-раскольники почти все поддерживают расстрел парламента. Всякое соглашение с такими писателями мы рассматриваем как предательство. Наши предатели одновременно играют на два лагеря: кланяются и заверяют в преданности секретариат Союза писателей России и ведут дружеские переговоры с братьями тех, кто выселяет из Москвы В. Распутина.

С такими предателями в нашей среде нам не по пути.

 

“Уж десять лет ушло с тех пор...” Пушкинские слова вспоминаются как будто некстати, а между тем вспоминаются. 10 лет литература, друзья живут без Ю. И. Селезнева. Когда началась эта заварушка с притязанием на свободу и демократию, полетели мстительные стрелы в русских писателей, разломилась земля, тысячи меркантильных холопов стали на колени перед Америкой, обвалились окраины империи и по-прежнему Кремлю неугодно было все русское, сколько раз мы вспоминали Ю. Селезнева! Он бы не отстал от защитников России. Можно представить, в каких боях он бы участвовал, что сказал о самых страшных событиях. Он защитил бы В. Белова и В. Распутина, открыл бы свой русский журнал и, по моему убеждению, возглавил русское сопротивление. Он никого не боялся. Ранняя смерть его загадочна.

 

7 июня. В городе В. Жириновский. В “Кубанском курьере” пресс-конфе­рен­ция. Я нарочно послал ему записку: “Как вы относитесь к белогвардейцам прошлого и малочисленным поклонникам белой России в наши дни? Почему, на ваш взгляд, демократы, опрокинувшие коммунистов, так равнодушны к памяти о белой православной России? Вы уже бывали в Краснодаре — почему не посетили домик на окраине города — место гибели национального героя генерала Л. Г. Корнилова?”

Молодой тощий журналист зачитал только первый вопрос. Что мог ответить “сын юриста”? На митинге у крайкома партии он назвал последнего русского царя-мученика “Николаем Кровавым”. Я подошел к дамам и пересказал им свои вопросы Жириновскому. Мужичок услыхал. И возмутился: “А какой дурак сказал, что Корнилов национальный герой? Он предатель!” Ничему не научился, идиот, даже после вторичного крушения Империи.

 

Вывод войск из Германии. Мальчиком бегал я на станцию встречать составы, в которых возвращались домой победители. Через полвека победу осквернили. Никто не выстрелил в негодяя, никто не застрелился. Один выстрел мог спасти все.

Году в 1975-м прошла мимо по улице Ленина никому не известная в городе актриса, игравшая Наталью Гончарову в фильме 20-х годов “Поэт и царь”. Режиссером фильма был В. Р. Гардин, у меня в Сибири была тоненькая брошюрка о нем. Она Ирина Николаевна Кулешова, дочь дворянина, ее братья ушли за границу с белыми, а младший живет здесь, в Краснодаре. Ирина Николаевна одно время позировала на сеансах студентов художест­венного училища. И тогда, в 75-м, и нынче, когда вспомнил ее, ощущение такое: вот такой бы прошла мимо Наталья Гончарова, старенькая вдова Пушкина.

 

— Но вам придется смириться с одной моей особенностью. В два часа ночи я могу запеть: “Гром победы раздавайся!” или пойти на кухню, поставить на плитку чайник и неожиданно громко сказать: “А все-таки пятнистый Горбачев большая сволочь”.

 

К старости в нем пробуждался yголовник ранних лет.

 

Когда читаешь сурового зэка Шаламовa, смущает барская нарядность и чувственный эгоизм бунинской прозы.

 

Чтобы полюбить историю, надо возыметь сочувствие высокому горю жизни: все проходит, ничто не вернется.

 

Ночь. В темной кухне у окна. Курю. Во дворе белеет снег. Так вроде недавно был моложе, так же курил. Те годы прошли, и та зима не помнится. Много было зим со снегом, с дождями. Почему не боялся: другие зимы я встречу уже стариком...

Вот-вот надо ехать к матери в Пересыпь. Вдали не так чувствую ее. Не ходит рядом, не теряет ключи. Я не огорчаю ее сердитостью; сержусь на то, что она вечно выйдет во двор в потемках, а я кричу: “Мам, где ты, сколько можно!” Свет в кухоньке, в хате не горит ночью: я читаю и поздно ложусь здесь, а не там. Дикий в зиму сад не пугает меня тем одиночеством, которое подчеркнуто, а по некоторым главам, абзацам, строчкам вдруг воскрешаются твои тогдашние чувства и размышления. Сама жизнь прежняя выступает из тумана.

 

...И наступит время, когда будет гаснуть в пошлом воздухе самое высокое чистое слово.

 

Это был поэт, который за время либеральной реформы одурел от изобилия товаров. Душа предсказывает мне: я выскакиваю на минуту на холод и всегда нечаянно, под падающую звезду, шепчу: “Боже, скоро останусь я здесь один...”

 

Настя приходила. Переписывала из книги страницы о Рождестве, влуплялась в телевизор, лежала с собаками. Уже к вечеру она должна явиться к мужу. Взяли сапоги и отнесли подбить подковками. “Проводи меня до остановки”, — попросила. Раньше никогда меня с собой не брала. Мешал. Хлопьями летел мокрый снег. Зонтик сломался. Живу как во cнe. Настя ушла в свою жизнь, как уходят в пространство дни. Она еще не чувствует времени. Нашел запись, неужели она в пять лет так сказала: “Обожаю гром. Обожаю гром, когда сидишь в маленьком доме. А в большом, знаешь, как страшно”.

На юге России заметнее, как исчезает все стародавнее, русское. Почти нет журналистов, которые бы смотрели на жизнь по-русски и писали так же. Как-то я сказал про одну газету, что она русская, но на самом деле она номенклатурно-советская, и считают ее русской потому, что она не печатает евреев.

...И нынче, когда они уже не сидят в партийных кабинетах и не приветствуют нас ленинским жестом с трибуны, “отличительной их особен­ностью являются” неуловимость, рассеянное выслушивание ходока, равно­душие к любой судьбе. Они слушают и в эти минуты убегают от просящего.

 

В воспоминаниях провинциального генерала нет ничего, кроме одного: видите, я их знал, наших вождей, М. А. видел даже в калошах, я здоровался с ними, а вы — нет. Но с каким гонором он ходит. Каждый раз я думаю: потому и проиграли страну, что генералы походили на графоманов.

 

Стало мне безумно жаль не ранней молодости, а недавнего девятилетия, которое не повторится. Так не хочется стареть!

 

Хожу по базару, по магазинам. От бедности своей я страдаю, но горжусь тем, что в это предательское время я не богатый.

 

Ноябрь. Грустно и горько мне бывало после возвращения из Союза писателей, где от местных графоманов, жалких в своей провинциальности хуторян, ничего не услышишь, кроме гадостей друг на друга или волокитных разборов воров-издателей. Принесешь домой газет, журналов, купишь еще нечаянно в магазине книгу и тотчас уткнешься читать. Я всегда любил что-нибудь почитать для освещения души — это и мемуарное и что-нибудь о секретах ремесла или строчки о России. И вот прочитаешь что-то чудесное (ну, пусть из записных книжек), вспомнит кто-то, среди кого жил, с кем разговаривал, и так обидно! А где, среди кого прожил я? Что слышал?

 

...Мы отдали Союз писателей графоманам. Мы отдали наш Союз так же, как в России отданы кому попало заводы и недра. Пока мы сражались за чистоту русских рядов в литературе, хитрые графоманы на время примкнули к нам (хотя нигде не рисковали и жили, набрав в рот воды). Но едва страна покатилась к капитализму, они тотчас предали все и, подобно врагам нашим, кинулись на захват сфер влияния и законно принадлежащих настоящим писателям (а не графоманам) прав. Повторяю! Наше литературное бытие убито не демократией (даже), а графоманами. В общественно-политическом смысле графоман — всегда предатель. У него одна вечная задача: выкрутиться, спастись. Если за крик “моя Россия!” дадут 40 тонн бумаги, он пристроится к этому крику. Одновременно графоман и за демократию, за, так сказать, Сенной рынок. Графоману даже не снилось, что для его широкого кармана наступят такие золотые времена. Но в беседе с патриотами он скажет: “Какое проклятье! Жить невозможно! Что они наделали, эти Гайдары!” В жадности своей он не различает позиции газет и бежит в любую, где возьмут его объедки. Еще мгновение — и графоман присвоит себе все.

 

20 декабря. Позавчера умер в Магадане знаменитый певец Вадим Козин.

 

(Окончание следует)

 

Юлий Квицинский • Отступник (продолжение) (Наш современник N11 2002)

Юлий Квицинский

ОТСТУПНИК

ЖИЗНЕОПИСАНИЕ

 

Глава VI

 

ПЕРЕСТРОЙКА

 

В маленькой квартире в доме на улице Бочкова, где проживал раньше Шукшин, было людно и шумно. Справляли день рождения хозяйки. Гостей, как обычно, было больше, чем мест за столом. Закусок больше, чем могла бы съесть рота солдат. Водки, коньяка, вина и пива — море разливанное. Женщины продолжали суетиться на кухне, помогая хозяйке. Мужики частично курили, частично “говорили за политику”, частично в очередь звонили куда-то по телефону.

Андрей поздоровался. Обошел знакомых и полузнакомых, пожимая руки и лихорадочно вспоминая, как же зовут того лысого геолога и ту гримершу с Мосфильма, которую он обычно видел раз в год и только здесь. Публика была разношерстная. Инженеры, артисты, научные работники и еще Бог весть кто. У хозяина квартиры, полугрузина Гоги, было много друзей и московских, и немосковских. Инженер-самолетостроитель, он вечно мотался по авиазаводам на Украине, в Узбекистане, в Грузии и на Волге. Домой вез дыни, редиску, урюк, вино и новых знакомых. Говорить с этим народом было весело и интересно.

Застолье началось с длинного и цветастого тоста за здоровье именинницы. Потом пили за родителей, за детей, за тех, кто в море. Повторяли на разные лады тосты за хозяйку, хвалили хозяина, рассказывали анекдоты. Народ с каждой рюмкой веселел. Хозяин тянулся к симпатичной гримерше, которая со смехом била его по рукам. Артисты рассказывали, как заведено, последние сплетни с киносъемок. Инженеры с жаром спорили, стоит ли продолжать работы по созданию сверхзвукового пассажирского Тy. Женская часть разошлась в мнениях по поводу целесообразности приобретения вьетнамского серебра. Ученые из ИМЭМО с важным видом что-то бубнили о признаках завершения экономического подъема в США и неизбежной рецессии.

— Ребята, — крикнул через стол Гоги, — кончай про рецессию. Все мы знаем, что они там загнивают и что предсказывать экономический кризис в США — самая спокойная и доходная профессия в советской науке. Кризис не наступает, зарплата идет, книжки пишете и за границу ездите. У них кризиса нет, и хрен с ними. А у нас в магазинах ничего не купишь, зато на столе все есть. Они к нам как в гости придут, так и глаза на лоб. Так что в мире существует справедливое равновесие. И слава Богу! Давайте за мир! С неба звездочка упала, — заерничал Гоги, — прямо милому в штаны, хоть и все там разорвало, лишь бы не было войны! Правильно я вопрос ставлю, девушки? Пьем за борцов за мир в лице нашего единственного дипломата! — Гоги потянулся рюмкой к Андрею.

Выпили. Зажевывая водку красной гурийской капустой, Гоги поинтересовался, как там дела на женевских переговорах, удастся ли уговорить американцев не расставлять в Европе свои “Першинги”.

— Нехорошая это штука, понимаешь, генацвале. Говорят, они могут этой ракетой в форточку сортира нашего Генерального секретаря попасть. Ага, прямо в форточку! Это что же такое! А мы Рейгана в его сортире не накроем. Чего там наш новый Генеральный думает?

— Не знаю, — пожал плечами Андрей. — Он только что пришел. Симпатичный. Делами, похоже, интересуется, в материю вникает. Это уже хорошо...

Стол притих и внимательно слушал. Вмешался Юра Коровин, старый друг Андрея, из ИМЭМО:

— Почитайте его речь на апрельском пленуме. Не знаю, как вы. Сейчас многие говорят, что это сигнал. Пишут, что грядут перемены. Может быть. Я лично ничего не вижу пока. Слова разные красивые он говорит. Но мысли нет. Ребята из МГУ, с которыми он учился, рассказывают, что троечником был. Середняк. Ванька из деревни. С тех пор, конечно, мог и развиться. Большой путь все же прошел. Но пока я ничего выдающегося не вижу...

Продолжать эту тему было как-то неловко. Народ за столом начал перегляды­ваться. С одной стороны, Юрка вроде ничего такого и не сказал. Подумаешь, новость какая, что Генеральный новенький и к нему надо еще приглядеться. Все так думают. С другой, вдруг кто-нибудь доложит. Потом в партком вызовут. Нет, конечно, не вызовут. Сейчас уже не то время. Но все же. Новая власть она как новая метла. Кто его знает. Да и не хочется сомневаться, хочется верить, что будет лучше. Оно, конечно, и сейчас неплохо сидим. Но можно же лучше. Чтобы зарплата была побольше, чтобы шмотки импортные в магазинах были, чтобы магнитофоны и видаки у нас стали делать хорошо и дешево, чтобы за границу побольше и почаще пускали.

Наступившую паузу прервала Даша, гримерша с “Мосфильма”.

— Ну-ка, плесни мне чего-нибудь, Гоги, — решительно промолвила она. — Знаешь, Юрка, — сказала Даша, — и мне, и тебе, и всем нам надоело, что нами правят немощные старики. Ждать от них нечего. А что менять что-то нужно, это ясно всем. Застой у нас как при Брежневе начался, так и не кончается. Я тоже эту речь на апрельском пленуме читала и перечитывала. Ничего там нет. Прав ты. Обычное балаболство. Но, может быть, у него пока и не получается сказать больше. Вокруг него-то все старые кадры. Небось в оба за ним смотрят. Надо время ему дать, чтобы развернулся. В общем, я беспартийная, и вся мне политика до лампочки. Вы меня знаете. Но предлагаю выпить за нового Генсека. За надежду.

Все, не сговариваясь, встали и осушили бокалы. Надеяться хотелось всем. И страха перед экспериментами не было ни у кого.

— Мы, — нагнувшись к уху Андрея, зачем-то прошептал толстый лысый геолог Борька, — такое мощное акционерное общество, что нас не развалить никому и никогда. Представляешь, какая махина... От Калининграда до Владивостока... всего столько — сила! В общем, пусть пробует. Хуже не будет. Глядишь, чего и лучше сделает. Я оптимист... Хуже хрен будет! — Борька захохотал. — Да даже если он полный ноль окажется, так вокруг него столько товарищей, что оступиться не дадут, за руки схватят и голову оторвут, если надо. Туда дураков не пускают и с улицы не берут. Пусть начинает. Политбюро поправит. Но надо же что-то делать. Столько сил, а все сидим в заднице. Рейган этот, клоун засранный, совсем обнаглел. Надо, надо, Андрюша! Пора! Давай чокнемся, чтобы все у нас, у нашего Советского Союза, как у людей, было, чтобы не вечно победу над немцами праздновать, а чтобы новые победы были, чтобы мы им нос утерли. Можем ведь! Только сосредоточиться и порядок навести надо...

*   *   *

Выйдя из здания ИМЭМО, Паттерсон остановился в ожидании остальной части делегации Лондонского института стратегических исследований. Сенатор Боренстейн, полковник Беркшир и еще какие-то люди отстали, прощаясь с советскими коллегами. Вместе с Паттерсоном на лифте в вестибюль с пыльными фикусами и деревянными решетками, призванными украшать раздевалки, спустился только Бойерман и высокий плотный пресс-атташе американского посольства Джон не то Густафсон, не то Гундерсон, сносно изъяснявшийся по-русски. Сопровождавший делегацию сотрудник института Коровин что-то с жаром толковал Джону. Кажется, предлагал зайти пообедать за угол в ресторан “Черемушки”.

— Поверьте, это будет быстро и вкусно, — говорил он. — Ждать не будем. Возьмем комплексный обед. Поболтаем, убьем обеденное время и потом прямо отсюда — к Арбатову в Институт США. Надо же где-то вам перекусить...

Паттерсон не стал дослушивать до конца. Какой еще там обед? Да к тому же с этим Коровиным, про которого говорили, что в Нью-Йорке он работал на советскую разведку. Работал — не работал, кто теперь разберет. Главное, что Коровин им неинтересен. Неперспективная фигура. Куда лучше есть и в большом количестве.

Паттерсон вышел на улицу и поглядел на поток машин, катившийся вниз по Профсоюзной улице. День был солнечный, майский. Сейчас хорошо бы пройтись полчасика, подышать воздухом, посмотреть на небо. Но ждут машины, пора ехать в посольство. Там будет ланч, умные разговоры. Потом этот Арбатов, которого они знают уже как облупленного, займет всю оставшуюся половину дня. Но не идти нельзя. А завтра опять — в самолет. Паттерсон сокрушенно вздохнул и оглянулся назад. Джон, кажется, отбоярился от Коровина и двигался к нему в сопровождении остальной компании.

— Ну, как вам показался наш друг Тыковлев? — с интересом обратился к Паттерсону Боренстейн и, не дожидаясь ответа, добавил: — Мне кажется, он сильно развился. Не сравнить с тем человеком, которого я встретил первый раз тогда в Лондоне. Из большевистского ястреба получается что-то вроде социалистического голубя.

Сенатор довольно хохотнул.

— И сотрудники у него, кажется, тоже разумные. Даже этот заикастый секретарь парткома. Я поначалу рассердился на Сэнди. Зачем он нам этих партийных бонз подставляет. А бонза ничего. В меру скромен, в меру глуп, подчеркнуто дружелюбен. Во всяком случае, его присутствие никого не угнетало. Как ты думаешь?

— Он заодно с Тыковлевым, — вмешался Джон то ли Густафсон, то ли Гундер­сон. — Это его креатура. Авторитета у него в институте никакого. Все знают, что карьерист, работник слабый, директору в рот смотрит, в дела управления институтом не лезет. Смеются над ним: наш Доброволин всем всегда доволен.

— Но у них в институте сложная ситуация сейчас, — задумчиво сказал Паттерсон. — Говорят, КГБ обратил внимание на некоторых сотрудников. Заговорили о группе диссидентов, об институтском самиздате. Тыковлеву несладко приходится. Он директор новый. Значит, должен выбирать: защищать своих сотрудников или соглашаться на чистку кадров. И то, и другое для него, как новичка, возможно. Как думаете, куда повернет?

— Насколько нам известно, он доказывает в ЦК, что КГБ надо осадить, что институт должен иметь право сообщать партии альтернативные оценки и мнения, что, высказывая нестандартные взгляды, его сотрудники руководствуются интересами укрепления и развития социализма, а не его разрушения, что через 70 лет после революции надо научиться доверять своим людям, членам партии. В ту же дуду дует и Доброволин. То, что он это говорит — понятно. За развал идеологической работы, будь он обнаружен, отвечать пришлось бы в первую голову ему. Ну, а Тыковлев... Черт его знает. Не знаю, остались ли у него убеждения после того, как его выгнали из ЦК в послы. Больше всего он озабочен тем, как бы поскорее стать академиком. Допустишь разгром своего института, коллеги при голосовании в Академии наук прокатят. Не допустишь, глядишь, изберут. Вроде бы партийный выдвиженец, а все же брата-ученого защищает, в обиду не дает. Это для многих академиков аргумент. Хотя ученым они его, конечно, не считают и правильно делают.

— Пожалуй, вы правы, — согласился Паттерсон. — Чем больше я наблюдаю за Александром, тем больше мне кажется, что основная черта его характера — карьеризм. Это цель жизни. Убеждения — лишь средство для ее достижения. Они меняются в зависимости от обстановки. Вернее, всякий раз он с убеждением будет отстаивать то, что сберегает его от опасности и приносит выгоду. Это у него инстинктивно. Черта души. Скажете, что это готовый предатель? Пожалуй, теоретически да. Но на практике: кому предатель, а кому союзник и друг. Все зависит от ситуации. Вот увидите, он нас еще удивит своими политическими метаморфозами. Важно только подталкивать его в правильном направлении.

— Не сгущайте краски, — возразил полковник Беркшир. — В вашем испол­нении его портрет приобретает почти Иудины черты. Карьерист как карьерист. Большинство талантливых людей карьеристы. что тут особенного? Ему выпало делать карьеру в советском обществе. Он ее и делает. Чего вы от него хотите? Чтобы он жил по тем же правилам, что и вы? Не может он этого. Опасно это. Кстати, кто из вас был бы готов выступить против правил нашей жизни? Скажете, что вопрос незаконный, что против нашей демократии могут быть только преступники или идиоты. Бросьте лукавить. Все мы тоже, в конце концов, боимся и дорожим карьерой. Поэтому большинство из нас, если как следует поскрести, приспособленцы.

—  Не будем спорить, — махнул рукой Боренстейн. — Извините, но я как иудей считаю, что фигура Иуды — вообще выдумка христиан и не более того. Согласен, однако, что, в конце концов, все мы — плохие или хорошие, — по сути дела, очень одинаковые. Бросьте морализировать, кто такой Тыковлев. Задача в жизни всегда состоит в том, чтобы быть успешнее других, выиграть у конкурсанта. Хотим мы выиграть в холодной войне против Советского Союза? В этом задача? При чем тогда разговор, кто Иуда, а кто нет. Нам надо выиграть любым способом. Это единственная правильная философия, потому что проигравший всегда останется в дураках вне зависимости от морали и убеждений. Поэтому мне Тыковлев и его ребята нравятся. Нужные нам и к тому же симпатичные люди. По новым советским временам, того и гляди, главными подсказчиками для Горбачева станут. Да, да, господа, похоже на то. Вы заметили, как Тыковлев пару раз пробросил, что они в ЦК записки пишут, проблемы западного мира анализируют в новом ракурсе.

— Они и раньше это делали, — отмахнулся Паттерсон, — только кто их там на Старой площади слушает.

— Ну, не скажите, — мотнул головой Боренстейн. — Они сейчас все стали толковать про какую-то перестройку. Слово “реформа” сказать пока боятся. Хотят совершенствовать социализм. Только, похоже, не знают как. Михаил Горбачев, наверняка уж не знает. Знал бы как, давно бы сказал. Этот человек словесными запорами не страдает. Значит, спрос на идеи будет. А откуда их взять? Тут свежее мышление наших собеседников очень даже потребоваться может. Недаром даже молодой Громыко, говорят, какую-то брошюру написал про новое мышление. Важно не то, что они там написали, а то, что спрос на что-то новое появился. Вот пусть и ищут новое. Они все предлагают нам совместно переходить на новое мышление. Я лично такой потребности не испытываю, но ничего не имею против того, чтобы они от своего нынешнего мышления отказались.

*   *   *

Паттерсон плюхнулся на заднее сиденье посольского “Мерседеса”. Рядом с ним поспешно разместился Джон, который, как оказалось, был не Густафсон и не Гундерсон, а Гудмансен. Впрочем, черт с ним и с его фамилией. Рядом с шофером уселся Бойерман, и автомобиль двинулся вниз по Профсоюзной.

— Я многих наших сегодняшних собеседников лично знаю, состою в дружбе с семьями, — заговорил Джон. — Сейчас обстановка в Москве совсем не похожа на ту, что была лет десять тому назад. Работать легко и интересно. Я почти каждую неделю провожу вечера где-нибудь на московских квартирах. Пью с ними водку, ем колбасу, икру, пирожки. Они гостеприимный народ, стараются особенно хорошо принять иностранцев. Это у них, видимо, от комплекса неполноценности. Он всегда был у русских. Не зря у них почти все начальники из нерусских. Это прямо-таки национальная традиция. Где-то в их летописи написано, как они пришли к какому-то иностранному князю и признались, что у них самих своей страной править ума не хватает. Приходи, мол, и княжь нами.

— Да это не в летописи, а у Салтыкова-Щедрина сказано, — скривился Паттерсон. — Впрочем, есть у них такой национальный недостаток. Что у них там на кухнях, кроме пирожков и водки, интересного?

— Кухни разные бывают, — почувствовав укол, посерьезнел Джон. — Я в основном в гости к их научным работникам, артистам, писателям, в общем, к тем, кто называется творческой интеллигенцией, хожу. Есть и другие кухни. Директора магазинов, завхозы, разные советские производственники. Те, кто думают, что обладают талантом к предпринимательской деятельности, организуют разные там кооперативы и артели. Там я почти не бываю...

—  И почему же? — равнодушно поинтересовался Паттерсон. — Не увлекает?

— Не увлекает, — кивнул Джон. — Эта публика при определенных обстоятельствах может, конечно, сыграть полезную роль. Но мне они неприятны. По сути своей, это криминальные личности. Никакой созидательной деятельностью они никогда не занимались. Среди них много талантов, но талантов своеобразных. Это изобретатели порой гениальных способов обворовывать государство. Но по своей психологии это все же не предприниматели, а воры. Кроме того, общаться с ними нормальному человеку трудно. Они либо пьют, либо играют в карты, либо содержат по несколько жен сразу, либо имеют все эти недостатки одновременно плюс еще много других и самых неожиданных. Я не говорю, что они неинтересны с профессиональной точки зрения. Их интересуют деньги, большие деньги. Ради этого они на все готовы.

— Ну, так чего вам еще надо? — удивленно спросил с переднего сиденья Бойерман.

— Да не то их волнует, как получить деньги от нас, — рассердился Джон. — Своих достаточно, а как спрятать то, что они наворовали, или отменить законы, которые мешают им воровать. Впрочем, это тоже, конечно, неплохая база для работы. Они против режима, хотят от него избавиться. Однако, если думать все же политически, то совершенно ясно, что, если русские начнут перестраивать  свою  экономику при участии  этих  людей, никакого свободного рынка и демократии у них не получится. Растащат все до последнего винтика и копейки.

— Не вижу, почему нас это должно волновать, — заметил Паттерсон. — Это будет их свободный выбор. Если он им на каком-то этапе не понравится, они могут его исправить. Но я согласен с вами, Джон, что общаться с этой публикой надо очень осторожно. Запачкаться можно. В политическом плане они малоинте­ресны. В эмпиреях не витают, к анализу обстановки не способны, связей в интересующих нас кругах не имеют. Видимо, их там не считают за собеседников.

—  Чего мы стоим? — прерывая сам себя на полуслове, обратился Паттерсон к шоферу. — У нас не так много времени.

— Тут вечная пробка, сэр, при выезде с Профсоюзной на Ленинский, — извиняю­щимся голосом ответил шофер. — К сожалению, объезда нет. Придется потерять еще несколько минут.

— Ну, ничего, значит, не поделаешь, — пожал плечами Паттерсон. — Столица второй супердержавы должна мучиться пробками. Продолжайте покамест, Джон, про любимую вами творческую интеллигенцию. Что там у наших советских энциклопедистов и Робеспьеров происходит?

— То же, что сто пятьдесят лет тому назад. Под зеленой лампой, на тесной кухне, поздно вечером говорят без умолку. Как это у Грибоедова: шумим, браток, шумим.

— Шумели, шумели, а потом на Сенатскую площадь вышли, правда, государь император всех их там и прихлопнул, — улыбнулся Паттерсон. — А эти тоже куда-нибудь выйдут?

— Выйдут, наверное, если решат, что царь Михаил в душе с ними, а не против них. Они все чаще говорят, что Тыковлев с новым Генсеком подружился, в доверие входит, вскоре якобы его опять в ЦК возьмут. Михаилу-то для его перестройки другие идеологи нужны. Не Сусловы и не нынешний белорусский партизан Зимянин. Другую музыку пропаганда должна играть. Это очевидно. А кто ее напишет, кто исполнит? Мог бы Тыковлев, которого они ласково зовут Сэнди. Сэнди до смерти обиделся на прежних идеологов, после того как его из ЦК выгнали. Он, считай, по прежним меркам репрессированный. Значит, постарается отплатить обидчикам. Вот к нему и тянутся и свои институтские, и обиженные кинорежиссеры, и писатели, и журналисты. Вы же знаете, в этой среде идет вечная борьба между теми, кто вылез наверх, и теми, кто барахтается внизу. И репрессии 30-х годов, и постановления 1948 года  они сами друг против друга организовывали. Вот и теперь, я думаю, у них идет подготовка к новой смуте. А Сэнди в ЦК прошел огонь и медные трубы, все ходы и выходы знает. Он и на Западе много лет проработал — одним словом, вроде Петра I у них многим представляется. В довершение всего своим человеком среди ученых заделался, как бы от имени всей советской науки говорит.

— Складно излагаете, Джон, — задумчиво промолвил Паттерсон. — Ваш бы посол так же складно в Вашингтон писал. Он что-то не столь увлечен возмож­ностями советских диссидентов, как вы.

—  Так я ведь тоже от них не в восторге, — усмехнулся Джон. — В большинстве своем это люди, сочетающие крайнюю амбициозность с наивностью, граничащей с примитивизмом. При этом они вполне искренни в своих убеждениях и действиях. Наглядный пример тому — академик Сахаров. Великий физик и никакой политик. Впрочем, не столь уж они все и наивны. Просто они решили, что по своим талантам, образованию, личным амбициям достойны лучшей участи, чем та, которую им уготовила советская власть. Она им, конечно, дала все, что может дать — и ордена, и премии, и высокие тиражи, и поездки за границу. Но в сравнении с тем, что имеют их коллеги на Западе, все это не то, и не так, и выглядит жалко. Хочется большего. Когда хочется большего, всегда начинают говорить, что хочется свободы. Это красивее, чем просто просить прибавки к жалованию.

— Свобода — это великая ценность, — назидательно поднял палец Паттерсон. — Человек, хоть раз вдохнувший воздух свободы, никогда добровольно не откажется от нее больше.

— Да, да, — скучно кивнул Джон. — Я несколько о другом. Я их чуть ли не каждый вечер наблюдаю за рюмкой водки. Они не понимают, что в мире куда больше талантов, чем мест под солнцем. Если таланту удалось реализоваться, то потому, что обстоятельства позволили случиться этому. Конечно, Плисецкая или Ростропович думают, что стали великими потому, что родились такими. Они забыли, что кто-то помог или позволил им стать великими. Для лиц, подобных им, такое заблуждение неопасно. Они уже достигли высот, с которых их нельзя столкнуть. Но большинство других не понимает, что они делают, и не представ­ляют себе последствий своих действий. Они же могут оказаться совсем иными, чем мои знакомые себе это представляют. Многие из них думают, что они владеют секретом, как перестроить жизнь в СССР за пятьсот дней по американскому, немецкому или шведскому образцу. Чепуха, конечно, и глупость! На самом деле, они, в лучшем случае, проучились один семестр где-нибудь у нас в США или Германии, прочли десяток книг, съездили на какие-то семинары и конференции. Их знания находятся на уровне студента второго курса нашего колледжа. Но они чувствуют себя здесь, в Москве, великими гуру, потому что другие не читали и не видели даже этого. Они, как правило, никудышные ученые, но обзавелись научными степенями и высокими должностями, переписывая чужие труды, к которым цензура закрывает доступ для других. Посмотрите на их ученых-политологов, экономистов, юристов. Как правило, это плагиаторы. Там же, где списать неоткуда, то есть там, где речь идет об их советской стране, ее проблемах, ее экономике и социальном устройстве, ни мысль, ни фантазия не работают.

— Поэтому, — заторопился Джон, — я хочу сказать, что никакой реформы советского строя господин Тыковлев и его товарищи, на мой взгляд, никогда не придумают. Нет у них в голове ничего собственного, никаких концепций, никаких программ. Опять попробуют где-то что-то списать. А где списывать? У нас они рецептов для реформирования социализма не почерпнут. Значит, вся горбачевская перестройка вскоре закончится. Закончится разгромом московских, ленинград­ских и прочих либералов по причине их несостоятельности как национальных политиков. Ведь они кончат тем, что предложат вернуться назад к царской России. Это меня заботит. И заботит все больше. Происходящее здесь, конечно, приятно и радостно, настраивает на оптимистический лад. Да, да, это так. Но боюсь, что кончится это плохо. Впрочем, мы приехали.

— Не будем заранее пугаться, — заулыбался Паттерсон недоброй улыбкой. — Разве так уж плохо, если они вернутся назад к тому, что имели до 1917 года? В конце концов, это их естественное состояние. Они попытались выскочить из него с помощью Маркса, Ленина и своей революции. Теперь утомились быть великой державой, разочаровались и не прочь попроситься назад. Добро пожаловать. Только, господа, на ваше старое место лапотной России. Другого места в западном клубе для вас никто не держал.

—  Бойерман, — обратился Паттерсон к Никитичу, выйдя из машины перед резиденцией американского посла Спасо-хаус. — Задержитесь здесь еще на пару дней. Устройте рабочую встречу с Тыковлевым. Сугубо рабочую. Придумайте какую-нибудь ерунду вроде обмена статьями между их журналом и каким-либо изданием у вас в ФРГ. Подробности обговорим после обеда с послом. Коли Тыковлев и впрямь выходит на новую орбиту, то надо думать, Бойерман, серьезно думать...

*   *   *

Бойерман сидел в просторном кабинете Тыковлева и рассеянно помешивал ложечкой чай. Хозяин кабинета был занят тем же, но в отличие от гостя жевал при этом бутерброд с “докторской” колбасой, принесенный вместе с чаем тыков­левской секретаршей. Александр Яковлевич гордился тем, что может принимать посетителей “не хуже”, чем секретарь ЦК. Не хуже — значило не только с чаем, но и с колбасой. Правда, Бойерман этого не знал. Оценить возросший статус Тыковлева по достоинству могли только советские посетители.

—  Александр Яковлевич,  —  начал Никитич, — я пришел,  чтобы поблагодарить от имени коллег за интересный разговор. У вас в институте симпатичные люди. Чувствуется, что они ищут, думают о будущем. Это произвело очень положительное впечатление. Советскому Союзу нужны свежие идеи, смелые мысли. Ваш институт может и, я уверен, уже рождает их. Я говорил на днях по телефону с нашими фондами Аденауэра и Эберта. Они были бы заинтересованы наладить тесный рабочий контакт с вашими ребятами, пригласить некоторых на стажировку, провести совместный семинар, обмениваться статьями. Как вы на это смотрите?

—  Как смотрю? Конечно, положительно, — рассмеялся Тыковлев. — У нас таких контактов в последнее время становится все больше. И это хорошо. Я за то, чтобы было соревнование умов и идей. Настоящий ученый должен уметь бороться за свои взгляды и отстаивать их. Иначе это не ученый, а тепличное растение. Так что давайте конкретные предложения. Мы их рассмотрим.

— Будут вам предложения. И не только из Германии, — кивнул Бойерман. — Но хочу, на всякий случай, напомнить одну само собой разумеющуюся вещь. Такие контакты могут развиваться успешно, если с вашей стороны в них участвуют интересные партнеры. Их будут слушать, приглашать вновь и вновь. С вашими ортодоксами, как правило, контакт быстро глохнет. Вы сами понимаете, что у нас не хотят тратить время и деньги на выслушивание давно всем известных марксистско-ленинских истин. Так что важно с самого начала иметь в виду эту сторону дела, с умом подбирать состав участников с вашей стороны. Нам, как вы понимаете, не о чем говорить с вашими секретарями парткомов...

— Ну, это вы зря, — заулыбался Тыковлев. — Наш Доброволин совсем не так уж плох. Он сообразительный. К тому же не могу я подбирать весь состав своих делегаций по дискриминационному признаку. Все хотят за границу съездить.

— Понимаю, понимаю, — закивал Бойерман. — Всем нужны командировочные, все хотят купить видеомагнитофон, чтобы сдать в комиссионку и заплатить потом за кооперативную квартиру, всем в кино сбегать хочется и виски  выпить. Вот мы  и  предлагаем  сочетать научные  интересы  с материальными, но надеемся при этом, что эти обмены будут интересны и для западной стороны.

Бойерман поглядел на Тыковлева и напряженно рассмеялся:

— Не судите меня строго. Я просто напоминаю, как относятся к контактам с вами у нас. Вы и сами это, конечно, знаете. Но жизнь такова, какова она есть. Стимулировать будут тех людей, которые представляются интересными тем же фондам Аденауэра и Эберта. Не забывайте, что это органы крупнейших политических партий ФРГ. Я уже не говорю об американских фондах. Они будут гнуть свою линию. А вы уж гните свою, как умеете. Это соревнование, борьба.

— Вот и поборемся, — посерьезнел Тыковлев. — Институту идеи новые нужны, новые взгляды, возможность пристальнее приглядеться к процессам между­народной жизни.  Это  главное.  А что до  командировочных и спекуляции видео­магнитофонами... Ну что ж... Это издержки, плата, которую мы отдаем за неумение эффективнее организовать нашу экономику. Если выйдем на новый путь, никому ваши магнитофоны у нас больше нужны не будут. Свои сделаем не хуже. А насчет подбора кадров зря у вас беспокоятся. Я буду посылать тех, от кого ожидаю толк, помощь в моей работе. Вы, кстати, скажите Паттерсону, что сотрудничество с моим ИМЭМО — это прежде всего сотрудничество с его директором. Против директора или за спиной директора сотрудничества не будет. С ди-рек-то-ром, — повторил по слогам Тыковлев.

— Да, да! — воскликнул Бойерман. — Я, собственно, и пришел к вам, чтобы сказать, что у нас есть предложение установить постоянный неформальный и доверительный контакт лично с вами. Мы заинтересованы в обмене мнениями, открытом обсуждении проблем не только научного, но и политического плана... с вами и через вас, учитывая ваш авторитет в Москве и возможности общения с руководством партии.

В кабинете воцарилось напряженное молчание. Тыковлев долго глядел в окно поверх головы Бойермана ничего не выражающим взглядом. Затем поднял вверх палец и молча покрутил им в воздухе, как бы показывая на потолок и стены.

— Чего вы сомневаетесь? — спокойно спросил Бойерман. — Вам не предла­гают ничего особенного. Будет еще один доверительный канал между ЦК КПСС и влиятельными силами на Западе. Может быть, Горбачеву именно вы больше всего подойдете для таких целей. Зачем ему брежневские и андроповские каналы.

— Мне надо сначала доложить, — буркнул Тыковлев.

— Вот и докладывайте, — обрадовался Бойерман. — Но, как я понимаю, вы сами-то лично не против?

Тыковлев слегка кивнул, опять опасливо поглядев на потолок и стены. Потом улыбнулся.

Бойерман улыбнулся в ответ. Атмосфера в комнате ощутимо разрядилась.

—  Главное во всех этих делах не форма, а содержание, — отхлебнув чая, закончил Бойерман. — Хотелось бы, чтобы появилось новое содержание. Ваши друзья очень надеются, что вы его привнесете. Пожалуй, вы, как никто другой из высокопоставленных деятелей партии, знаете, что нужно для того, чтобы наладить настоящее доверие в делах с Западом. Подумайте, в каком объеме и в каком темпе можно начать осуществлять это. Повторяю, вам это виднее, чем нам. Там на Западе плохо себе представляют вашу внутреннюю кухню, часто заблуждаются в оценках. Нам нужно корректировать свои взгляды. Так что давайте больше и чаще советоваться. Возможности для этого будут. Разумеется, на всех мероприятиях фондов Аденауэра, Эберта, да и Наумана тоже, вы наш желанный гость. И вообще, сообщайте, когда будете выезжать за границу. И Паттерсон, и Боренстейн, и лорд Крофт, и, разумеется, я будем всегда рады увидеться, поговорить, поспорить. Ведь мы, по сути дела, хотим одного с вами. Мира для наших народов, счастья и процветания для наших стран. Мы так же, как и вы, — за новое мышление.

Бойерман подмигнул, заразительно рассмеялся и, показав пальцем на стены и потолок, пренебрежительно махнул рукой.

—  Согласны?

— На все сто процентов, — кивнул лысеющей головой Тыковлев. — Вы знаете, что политика ЦК КПСС нацелена именно на это. Хватит быть врагами, давайте попробуем вести дела по-другому. В мире места и для вас, и для нас хватит.

*   *   *

Вертушка на столе зазвонила неожиданно и требовательно, не оставляя сомнений в том, что с Тыковлевым хочет говорить большое начальство. В трубке раздался женский голос, хорошо знакомый посвященным. Это была Лариса — телефонистка Генерального.

—  Александр Яковлевич? — приветливо и вместе с тем тоном, не терпящим возражений, сказала трубка. — Здравствуйте! С вами будет говорить Михаил Сергеевич.

—  Здравствуй! — тут же прорезался в трубке Горбачев. — Как дела идут на новом месте? — и, не ожидая ответа: — Читал, читал твою справку. Интересные повороты. Надо по-новому взглянуть на многое. Одним словом, перестраиваться по всем направлениям. Конечно, и на внешнеполитическом фронте тоже...

— Михаил Сергеевич, не то слово, — попытался встрять Тыковлев. — Все надо переосмысливать радикально. Роль рабочего класса в современных условиях иная. У нас иная и у них иная. И кризиса капитализма мы не дождемся...

— Ага, — явно не желая слушать дальше, перебил его Горбачев. — Я тебе вот чего предложить хотел. Подключайся к работе группы консультантов, которые готовят мои выступления. Я очень на тебя надеюсь. Надо вносить новое содер­жание, двигать идеи перестройки. Там все Александров бал правит. Сам понимаешь... Привычные формулировки, затертые мысли. Бовин,  Шишлин,  Ковалев.  В  общем,  ты  знаешь  эту  компанию  по предыдущей работе в ЦК. Надо по-новому. Не сразу, конечно. Сразу — неправильно поймут. Важно постепенно внедрять новые идеи, обозначать темы. Народ хорошо принимает идеи перестройки. Надо это развить, привлечь к перестройке простых советских людей. Именно простых... Социализм — ведь это демократия, творчество масс. Больше социализма — больше демократии, больше народного участия в делах государства. Надо уходить от административно-командных методов, возвращаться к Ленину. Социализм — это творчество масс. В общем, ты должен понять, как это ответственно и сложно. Не зря же мы тебя поддержали в академики. Давай, поезжай сегодня же на ближнюю дачу. Посмотри, чего они там написали. Займись всерьез. Я подключусь на следующем этапе. Пока что съезжу на недельку отдохнуть на юг. А ты, кстати, в отпуске был?

— Не был, Михаил Сергеевич. Только собираюсь, — ответил Тыковлев. — Но теперь, видимо, придется отложить...

— Зачем откладывать? — изумился Горбачев. — Посиди пару дней на ближней, поработай, а там подъезжай ко мне на юга с готовым материалом. Поговорим, обсудим. Заодно и отдохнешь, покупаешься. Договорились? Ну и добро. — Трубка, не ожидая ответа, щелкнула. Разговор был окончен.

Тыковлев перевел дух. Здорово получилось. Генеральный поручил ему отделать свою речь на Верховном Совете. Не кому-либо из помощников, не Зимянину, не Лигачеву, а ему — Тыковлеву. Дурак, кто не соображает, что это значит, какие перспективы открываются. Институтская отсидка, похоже, заканчи­вается. Скоро позовут наверх. Позовут, конечно, если сумеешь понравиться. Надо постараться. Он бы не позвонил, если бы у ребят на ближней даче получалось. Видать, не выходит. Значит, перво-наперво надо, приехавши туда, все раскритиковать, а потом переписать заново. Только что написать-то? Похоже, Генеральный сам не знает. Новые идеи, подходы, но вместе с тем осторожно, а то перепугаем прежде времени кого не надо. В общем, видать, ясности нет. Хочет что-то изобразить, а не знает, как и что. Объявил, что будет перестройка. Теперь после “а” надо говорить “б”. Одной болтовней не обойдешься. Вот и решил попросить помощи. А у кого ее в нашем Политбюро попросишь? Все старики без столичного образования. Кто экономический факультет когда-то кончил, кто в промтехникуме учился. Провинциалы. За границей не были, ничего не видели, всего боятся. Гладко говорить и то не умеют. Все по бумажке. Да и сам-то Горбачев кто? Ставропольский секретарь. Тоже мне центр цивилизации! Заочный сельхозинститут. В МГУ, правда, учился, но плохо, говорят, никто его как студента не помнит. В гору шел, потому что цековских курортников в Кисловодске самозабвенно окучивал. И вот сложилось же, в конце концов, что вылез на самый верх. Из-за скудости в людях вылез. Знает, что сидит непрочно. Будет сидеть сложа руки, быстро прогонят. Надо срочно выстраивать образ лидера, формировать свою команду. Вот и пытается. Перестройку придумал. Правда, сам не знает, с чем ее едят. Но сообразил, к кому за поддержкой обратиться.

Тыковлев почувствовал в этот момент внутреннее удовлетворение. Поняли они там на Старой площади наконец, с кем имеют дело. Академик, доктор наук, тридцать лет стажа на партийных должностях, опыт посла, знакомства за бугром, иностранные языки. С языками, правда, не очень. Ну, да не им судить. Он не чета серым мышам из ЦК и всякой обкомовской пьяни из комсомольских работников. Так что зря они его пытаются задешево купить: пойди, мол, напиши Генеральному речь, товарищ ученый. На то мы тебя и академиком сделали. А мы тебе спасибо скажем. Нет, шалишь! Речь, конечно, напишу. Но не о речи идет сейчас речь. Генеральному нужна помощь, а то скоро достукается, и вы вместе с ним. Король голый! Поможем. Ему нужны идеи и мысли. Дадим. А уважаемые коллеги из ЦК, которые с работы Тыковлева снимали, пусть теперь подвинутся. Не можешь сам, дай дорогу другим.

— А смотри-ка, эти черти на Западе все же здорово обстановку у нас чувствуют, — улыбнулся сам себе Тыковлев. — Бойерман как в воду глядел, когда говорил: надеюсь, вы привнесете новое содержание в советскую политику. Надо будет рассказать Генеральному о предложении насчет доверительного канала. Если он согласится, тогда всем завистникам из ЦК и доблестному КГБ крышка. Никто вякать не станет. Но об этом попозже, там, на юге. Сейчас важно сделать речь. Побольше многозначительных мест, поменьше конкретики и твердая уверенность в социалистическом светлом будущем. А там видно будет.

Тыковлев улыбнулся, радостно потер руки и вызвал машину. Приятно было сознавать себя умнее, хитрее и лучше других.

*   *   *

Море было серовато-мутным с мелкой рябью. Дул свежий ветерок, начинало темнеть. Раскачивались верхушки реликтовых сосен, назойливо гудели комары, которые то и дело садились Тыковлеву на лысину. Татьяна заботливо хлопала его ладошкой по голове, чем очень веселила Раису Максимовну.

На променаде было немноголюдно. Слева светился полупустой бар, откуда неслась магнитофонная музыка. Перед баром бесцельно околачивалась стайка молодых грузин в черных пиджаках и белых рубашках. Неподалеку стоял подержанный старенький “Опель”, из которого выглядывали еще несколько стандартных усатых грузинских лиц. Аборигены искали женской компании, окликая проходивших мимо отдыхающих:

— Дэвушка, нэ хотите проехаться в Гагры? — спрашивал водитель “Опеля”.

— Разрешите вас пригласить на дачу на шашлыки, — галантно обращался не­мото­ризованный усач.

— Да кто же с ними решится пойти? — тоном строгой школьной учительницы утвер­дительно вопрошала Раиса Максимовна. — Неужели такая дурочка найдется?

—  Найдется, найдется, — улыбнулся Тыковлев. — Вот только потемнее станет. Куда тут вечером деваться? Скучно. У наших кавалеров с деньгами туго. А у этих деньги есть. Многие из них весь курортный сезон вокруг санаториев крутятся. Южный темперамент, знаете. Встает и засыпает с мыслью о женщине. Говорят, у них вместо головы другой орган, им они и думают.

Раиса Максимовна кокетливо потупила чуть близорукие глаза, всем своим видом изображая осуждение легкомысленных грузин и славянских товарок.

—  Услышал бы тебя Шеварднадзе, — развеселился Горбачев, — наверняка накормил бы шашлыком из собачатины. Слабое у вас интернациональное воспитание, товарищ Тыковлев. Недооценка гордого характера русской женщины тоже имеет место быть. Забыл Некрасова? Коня на скаку остановит...

—  Ничего подобного, — улыбнулся Тыковлев. — Всякая закономерность предполагает множество отклонений от нее. Вот усатые и ждут отклонений. И  наверняка дождутся.  Сами  они  — тоже  отклонение  от  светлого, благородного и высокоморального облика братского грузинского народа, но, как мы видим, все же имеют право на существование. Все, таким образом, укладывается в законы марксистской диалектики.

— Ладно, убедил, — махнул рукой Горбачев. — Прочитал я твой материал, — сменил он тему. — Успел даже поработать, передиктовал сколько-то страниц. Теперь начинает получаться. Надо поближе к Ленину держаться. Нельзя так просто с бухты-барахты за прибыль или тот же рынок выступать. Неправильно поймут товарищи. Да и не готовы к этому наша экономика и общество. Обозначать пока направления и искать собственные пути для реализации поставленных задач. С Лениным это будет удобнее и понятнее для всех слоев. Его последние работы — это неисчерпаемый источник. О чем они? О нэпе. Там и рынок, и частная собст­вен­ность, и большая терпимость в рамках диктатуры, социалистическая демо­кратия, кооперация. На этой основе надо разворачивать и углублять теоретическое обоснование перестройки и предлагать практические шаги. Понимаешь, нэп у нас еще не забыли. Это что-то, что мы уже проходили, что нестрашно. А что во время нэпа жить стало лучше, магазины были полные — так это и сейчас тебе родители расскажут. Значит, народ поддержит...

— Согласен, — кивнул Тыковлев. — Мы тоже так думали, когда писали. Но в то же время мы же не можем просто повторить нэп. Не получится. Как-никак шестьдесят лет прошло. Да и где нэпманов взять в таком количестве? Нужно думать все же о том, как систему менять, как ее перестраивать. То, что дальше так нельзя, это все говорят, все понимают. А вот как по-новому? Тут сколько голов, столько и умов. Спорный это вопрос и очень опасный. Основ нашего социалистического бытия касается, а проще говоря, перед каждым ставит вопрос: а что со мной будет в результате этой перестройки?

—  А жизнь, знаешь, сама подскажет, — поднял подбородок Горбачев. — Нужно начать процесс. Как он пойдет, так и решения станут рождаться. Из творчества масс, из борьбы мнений. Нам надо запустить процесс. Это сейчас главная задача. Люди должны почувствовать, что настает время перемен. Везде и во всем. Я ведь не зря выбрал слово “перестройка”. Скажешь реформа, обзовут реформистом, а мы ведь партия революционеров. Вот тебе и приговор готов. Скажешь революция, спросят, на кой хрен она опять нужна. Была ведь уже Великая Октябрьская. А перестройка — это спокойнее. Никто  не  боится,  все участвуют.  И  в то  же  время  все  начинает пересматриваться, подвергаться сомнению, нет больше табу. Шеварднадзе это хорошо излагает. Он в МИДе не только кадры перетряхнуть, но даже названия и нумерацию отделов и управлений поменять собрался. Для чего? Только для  того, чтобы создать настроение новизны, ветер перемен, выдвинуть новых людей. Он хитрый. Без этого, говорит, никакой новой внешней политики не выстроишь. Так все и останется, как при Громыко. Он прав. Что-то такое же нужно сделать и в государственном масштабе. Иначе не раскачаешь, все перестроечные мысли, инициативы уйдут в песок. Поддер­живаешь?

— Безусловно, — кивнул Тыковлев. — И цель, и намечаемые средства. Могу сказать, что именно такого смелого подхода ждут от вас как нового Генсека советские люди. Застой всем надоел. Вас поддержат. Да вы и сами это чувствуете.

— Я то же самое говорю Михаилу Сергеевичу, — встряла в разговор Раиса, — читаю письма, которые ему присылают. У него самого времени на все не хватает. Люди его обоготворяют, готовы за ним и в огонь, и в воду.

Горбачев ласково улыбнулся жене и обнял ее за плечи.

— Она мой самый верный друг, советник и помощник, — строго глядя в глаза Тыковлеву, сказал он. — Она у меня социолог, кандидат наук. Дело свое знает хорошо. Так что привыкай. Раиса Максимовна имеет право слова в политических вопросах. Ну да ладно. Что хотел тебе еще сказать. Для перестройки нужна широкая поддержка снизу. Видимо, придется по ходу дела и сопротивление ломать. Не всем все будет по вкусу. Возрастает, значит, роль идеологической работы. Менять и здесь все надо. Так что давай, возвращайся в ЦК. Пока на прежнее место. Это пока. Но берись за дело сразу, без раскачки. Я на тебя надеюсь. Не робей. Нам всем сейчас, может быть, не все ясно. Не могу и я разложить программу действий по полочкам и этапам. Будем заниматься творчеством, черпать из жизни, учиться у нее. Жизнь подскажет. Я уверен в успехе. Да и как не верить в него, имея такую страну, такую партию, такую силу. Над нами, кроме Бога, никого нет. Все в наших руках, все нам под силу. Создадим новое активное, динамичное социалистическое  общество. Еще больше  укрепим  Советский Союз. Добьемся признания всего мира. Смотри, как на нашу перестройку Запад реагирует! Когда такое раньше было? В общем, считаю тебя единомышленником, товарищем. Жму руку, до встречи в Москве!

Горбачев поднялся со скамейки, взял за руку Раису и зашагал в глубь сосновой рощи. Вслед за ним устремились охранники. Тыковлев уловил, как старший из них говорил в телефон:

—  Пятый, пятый. Выезжаем на объект. Пусть ставят шашлыки...

“Поехал на ужин к местному начальству, — решил про себя Тыковлев. — Интересно, Шеварднадзе там будет? Ах, черт побери, — хлопнул он себя по лбу. — Опять не успел сказать про этот доверительный канал с Западом”.

— Михаил Сергеевич, — решился он окликнуть Генерального, быстро уходившего в лес по аллее. — Можно вас еще на минуточку?

Горбачев остановился, всем видом своим изображая вежливое нетерпение. Чего от него еще хотят? Он мысленно уже переключился на других собеседников и другие темы.

—  Я хотел доложить, что на днях у меня была группа солидных людей с Запада. Сенаторы, банкиры, дипломаты. Старые знакомые. Американцы, немцы, англичане. Очень сочувственно относятся к перестройке и лично к вам. Предлагали свои услуги по организации доверительного канала с лидерами Запада. Через меня. Я, разумеется, им ничего не обещал, кроме того, что доложу...

— Посоветуйся с КГБ. Я позвоню Чебрикову. Надо посмотреть, что за люди. Пусть, в общем, разберутся. Я в принципе не против. Вернемся к этому позже. Спокойной ночи!

Горбачев повернулся на каблуках и решительно продолжил движение в темноту.

“Лишь бы ничего самому не решать, не брать на себя ответственность, — разочарованно подумал Тыковлев. — Впрочем, это не самый плохой вариант. Будет давать тем большую свободу рук другим. Зачем бегать по минному полю, проще послать туда верных собак и посмотреть, которые из них подорвутся”.

*   *   *

Рыбаков упрямился. Тыковлев, как ему казалось, все этому писателю объяснил. Неужели не понимает, что не все он (Тыковлев) ему может позволить? Ну, ведь разрешил он печатать его скандальный роман “Дети Арбата”. То есть не то чтобы разрешил, а перевалил ответственность на главного редактора, дав понять, что пусть тот печатает, а если скандал потом начнется, то он его прикроет. Но редактор тоже не дурак. Все на себя брать не хочет, предлагает Рыбакову кое-что вычеркнуть, а главное — Сталина впрямую не изображать убийцей Кирова. Да и по документам нет никаких следов, что Сталин это убийство организовывал. Тыковлев это прекрасно знает. Ухлопал Кирова ревнивый муж его официантки. Бытовуха. Это Сталин потом то ли перепугался, то ли решил воспользоваться поводом, чтобы от кое-кого из неудобных ему приближенных избавиться. Да и признаваться в том, что вожди народа до баб охочи, не очень хотелось. Удобнее изобразить все как большую политику.

Но Рыбаков прет как танк. Он, кажется, возомнил себя вторым Толстым. Медведица пера, черт бы его побрал. А на самом-то деле писатель средненький. Но ловкий. Уловил, что лагерная тема вместе с Солженицыным была надолго закрыта. Пока Солженицын в бегах, сидит где-то на даче в Америке и ругает советскую власть, шансов у него в Союзе никаких. Вот тут на сцену и выскочит Рыбаков со своими “Детьми Арбата”, все пенки снимет. Торопится. Видно, что не терпится ему. Посчитал, что если не он первый, то другие желающие враз найдутся. Хитрый еврей. Хорошо конъюнктуру чувствует. Не зря всю войну в интендантах проходил. Говорят, в конце в Германии к американцам сбежать собирался, да струсил. И правильно струсил. В Америке бы в писатели ни за что не вышел. Водителем на грузовике всю жизнь проработал бы, если бы повезло, а то и вышибалой в каком-нибудь баре.

— Ну, вы меня, надеюсь, поняли, — с ноткой усталости и раздражения в голосе обратился Тыковлев к сидевшему напротив него Рыбакову. — Вам высказаны редакцией и комиссией ваших же коллег-писателей соображения по художественной стороне романа. ЦК не может вмешиваться в эту чисто творческую сторону дела. Не согласны — поспорьте еще, докажите свою правоту, если сможете. Если не сможете, примите замечания товарищей. Повторяю, ваша книга, по нашим оценкам, заслуживает того, чтобы быть изданной. Давайте на этом и разойдемся. Остальные вопросы решайте с редакцией. Надеюсь, вы понимаете, что выход вашей книги в свет был бы невозможен, если бы в стране не началась политика перестройки, если бы партия не встала решительно на путь разверты­вания демократии и гласности...

—  Александр Яковлевич, — вкрадчиво начал Рыбаков, — я все понимаю и очень, очень вам признателен. Но эта тема, тема преступности сталинского режима и самого Сталина, все же очень важна. Она центральная. Нельзя давать  ее  вымарать.  Сталинщина  и  перестройка — это  ведь  вещи несовместимые. Если партия хочет перестройки, она должна покончить со Сталиным и его наследием. Я помогаю вам сделать это. Своими средствами и методами. Вы говорите, что что-то не подтверждается документами. Но, простите, — и хрен с ними, с этими документами. Это ведь не ЦК говорит, а я — писатель. Я имею право на художественный вымысел. Подумайте. Мое преимущество в том, что меня прочтут и мне поверят сразу сотни тысяч. Это в ваших же интересах как председателя комиссии ЦК по реабилитации.

— Именно как председатель комиссии я и не могу дать добро на распрост­ранение всякого рода вымыслов, порочащих партию и Советский Союз. Вы не задумывались над тем, как это может ударить по нашему авторитету за границей?

—  По Сталину ударит, а нынешнему руководству в плюс пойдет, — спокойно ответил Рыбаков. — Честно говоря, — многозначительно добавил он, —  мою книгу на Западе уже читали. Но я хочу, чтобы она вышла здесь, у нас в советском журнале, в советском издательстве. Тогда это будет сигнал и для Запада, и для сторонников перестройки внутри страны. Я не совсем понимаю ваших колебаний. Вы возглавляете работу  по  реабилитации жертв сталинских репрессий. Зачем эта работа делается?

—  Чтобы восстановить правду, чистое имя невинно опороченных людей! —  вспылил Тыковлев.

—  И это все? — с издевкой спросил Рыбаков. — Помните Понтия Пилата? Что есть истина? Разве не меняется она много раз в зависимости от прихоти обстоятельств и воли людей? Разве не случалось так, что истина в одной стране перестает быть истиной в другой? Разве не топчут истину побежденных всякий раз в грязь победители? Прав всегда тот, кто оказался наверху. Если вы сейчас копаете архивы и выступаете с разоблачениями, то неужели делаете это только ради поисков истины? Да нет, конечно. Вам это политически нужно. Отречься от прошлого и возвеличить при этом себя — вот чего вы хотите вместе с Михаилом Сергеевичем. Я не против. Я за. Только не пойму, почему вы мне мешаете? Или время еще не пришло?

Он все больше наглеет, про себя подумал Тыковлев. Захотелось встать и прикрикнуть: “С кем говоришь? Забыл, что перед тобой секретарь ЦК?”. Ну, да ладно, решил он. Говорим ведь о перестройке и гласности... В общем, назвался груздем, полезай в кузов.

— Вы отклонились от темы, — скучным голосом сказал Тыковлев.

— Отнюдь, отнюдь! — запротестовал Рыбаков. — Вот реабилитируете вы сто, двести, триста тысяч. Какой эффект будет? Однозначный. Будут говорить, что все, кто там сидел, ни в чем не виноваты. Все! И уголовники, и шпионы, и изменники, потому что суд был неправый и режим тоталитарный. Вы не можете этого не понимать. Значит, хотите именно этого исхода. Я догадываюсь зачем. И сочувствую. Но к истине результаты вашей работы никакого отношения иметь не будут. Это чистая политика. Я готов помочь в ее реализации.

— Да что там реабилитация, — разошелся Рыбаков. — Вот вы с Фалиным вместе выясняете, кто расстрелял поляков в Катыни, были ли секретные протоколы Молотова — Риббентропа. Неужели не представляете себе последствий? Вы что думаете, что латышам и эстонцам всерьез интересно, был ли протокол? Отде­литься они от нас хотят. Протокол — это лишь предлог. То же с Катынью. Не хотят быть поляки с нами союзниками, решили опять идти против России. С Наполеоном ли, с Бушем ли, но хотят. Всегда хотели, всегда врагами нашими были. Вот вам вся историческая и политическая правда. Другие страны в таких случаях просто архив не открывают. И все. Крышка! Никаких объяснений до лучших времен. Но наш ЦК не так поступает. Это что — сдуру или по умыслу? Если по умыслу, тогда в чем умысел? В отличие от реабилитации, тут политического навара в интересах перестройки я углядеть не могу. Впрочем, может быть, мне и не дано проникнуть в глубину замысла нашего руководства. Извините. В общем, я был бы очень признателен вам, Александр Яковлевич, если бы вы еще раз позвонили главному редактору.

— Хорошо, — вздохнул Тыковлев, — я позвоню. Но и вы проявляйте, пожалуйста, больше гибкости. Кончайте, наконец, диктовать и базарить, — внезапно вскипел он. — Хватит!

После того как за Рыбаковым захлопнулась дверь, Тыковлев некоторое время нервно ходил по своему просторному кабинету. Приказал принести чай, но пить его не стал. Достал из ящика стола письмо Паттерсона, полученное вчера на приеме от американского посла. Перечитал еще раз. Задумался. Письмо было хорошее, дружеское. Поздравлял американец с успехами во внешней политике, восхищался смелостью Горбачева, говорил о меняющемся на глазах облике Советского Союза, о готовности Вашингтона отказаться от образа врага, пере­строить НАТО, о том, с каким нетерпением ждут каждой новой речи Генерального секретаря ЦК КПСС. Намек был толстый. Паттерсон знал, кто готовит эти речи. Тыковлев самодовольно улыбнулся.

— Надо бы разослать это письмо по Политбюро, — подумал он. — Пусть товарищи почитают.

Но вспомнил, что уже думал об этом, и не решился. Что-то мешало... Ах, да. Это вот: “С интересом слежу за Вашей работой в комиссии по реабилитации жертв репрессий. Не открою большого секрета, сказав, что масштаб и успех работы этой комиссии для многих является лакмусовой бумажкой искренности намерений нового советского лидера и его команды. Открытость по таким вопросам, как Катынь, пакт Сталина с Гитлером 1939 года, обеспечат Советскому Союзу уважение и почетное место в сообществе демократических государств. Вы знаете, Александр, что Ваши намерения войти в этот клуб встретят тем большую поддержку, чем решительнее реформы в Вашей стране будут направляться на утверждение демократии, прав человека, разрыв с тоталитарным прошлым”.

Тыковлев представил себе выражение лица Лигачева, или Разумовского, или Зимянина, прочитавших эти строки, и на душе заскребли кошки. Знал бы Паттерсон, по какому острию бритвы приходится ходить, так поостерегся бы писать такое на бумаге. Да еще всякие дураки, вроде этого Рыбакова, невесть что болтают. Если он такое в кабинете секретаря ЦК несет, то можно себе представить, что говорится на их междусобойчиках, где агент КГБ на агенте. А потом Чебриков по ЦК информации рассылает. Добро бы один Чебриков. Секретари обкомов как взбесились. Говорят, что не перестройка идет, а катастройка, Горбачева убеждают, что пора остановиться, что нельзя скрестить социализм с капитализмом, мертворожденное дитя будет, страну потеряем, власть потеряем. В последнее время письма стали поступать с угрозами и лично в его адрес: так, мол, и так, товарищ Тыковлев, не понимаем мы, что ты делаешь, не американский ли агент. Смотри, посчитаемся.

Тыковлев зябко передернул плечами. Пора на сегодня заканчивать. Сейчас поедем на дачу, покупаемся в бассейне, пожуем шашлычку, воздухом подышим. ЦК обеспечивает условия для отдыха и работы своим секретарям. Надо подготовиться к встрече с редакторами центральных газет. Генеральный говорит, что демократия нам нужна как воздух, что чем больше демократии, тем больше социализма. Гласность надо усиливать, плюрализм мнений поддерживать. Коли так, то письмо Паттерсона стоит показать Генеральному, а еще лучше сначала показать Раисе. Она наверняка обрадуется и мужу напоет. Он сам тогда спросит, что и как. Тут и можно будет сказать, что письмо доверительное, благо на нем стоит гриф “лично”, что автору письма вполне можно доверять. Одним словом, закрытый канал с руководством Запада, можно считать, работает, и вполне успешно. Привлекать же к  нему внимание других  товарищей не стоит по соображениям обеспечения доверительности. Вот и получится,  что  и начальству о письме доложил, и мастодонтов не обеспокоил. Чист перед своей и коллективной совестью. А о работе комиссии по реабилитации, пожалуй, надо почаще докладывать на Политбюро. Рыбаков, зараза, конечно, прав. Не о восстановлении истины здесь речь. Тем важнее, чтобы никто не мог потом жаловаться на недостаточную информированность. Все делалось с вашего ведома и одобрения, дорогие товарищи. Не извольте сердиться, когда придется вкушать плоды.

Тыковлев поймал себя на мысли, что он стал думать как-то по-новому. Может, это и есть то самое новое мышление? За такое лет десять-пятнадцать назад к стенке поставили бы. Да что там поставили бы. Он бы сам за то, что делает сейчас, других тогда в Кемь упек или в сумасшедший дом отправил.

— Как же так? Что со мной происходит? — пробормотал он. — Я ведь коммунист с пеленок. Да что там коммунист? Я, можно сказать, верховный жрец коммунистической веры в самом ее храме, в Москве, хранитель огня великой революционной идеи, за которой идет треть мира. Да только верил ли я когда-либо в эту идею со всей истовостью первосвященника? Выстрадал ли я ее? Почему мне так вдруг легко отказываться от нее, от всего того, что было моей жизнью с молодых лет до старости? Куда я звал и вел  людей? Готов ли ответить перед ними за обман? Но я тогда не обманывал, как не обманываю и сейчас, — утешал себя Тыковлев. — Тогда жизнь шла в одном русле, и я плыл вместе с потоком, сейчас поток пошел в другую сторону, и я опять стараюсь быть вместе с ним. Вместе? Не только вместе. Я каждый раз хотел быть наверху. Тогда мне это удавалось, удается и сейчас. Карьерист? Человек без совести и убеждений? Но талант должен уметь сохранить себя и поставить на службу людям. Не в этом ли долг избранных и высшая мудрость жизни? Одни ведут, другие следуют за ними и приспосабливаются. Каждому свoe. Я всегда помогал партии и служил ей. Делаю это и сейчас. Я не предатель. Партия затеяла перестройку, вернее, затеял ее Горбачев, который не знает теперь, куда идти. Если он не примет нужных решений, страна придет к катастрофе. Значит, надо помочь, подсказать, а если надо, то и принять на себя ответственность. Я изменяю идее? Наверное. Но во имя спасения страны и потому, что вижу новый путь. Значит, я ранее ошибался. Теперь прозрел. Не я первый, не я последний. В жизни каждый имеет право на ошибку, если готов ее вовремя признать и исправить. Кроме того, марксизм не догма, а руководство к действию. Нельзя быть догматиком...

— А впрочем, все это слова, — махнул неожиданно для себя рукой Тыковлев. — Прав будет тот, кто окажется наверху. Не будешь наверху, никаких идей осуществ­лять не сможешь. Ни плохих, ни хороших, ни правильных, ни ложных. Главное остаться наверху. Это инстинктивное решение всякого человека. В этом жизнь. Всякое иное — смерть. Жертвовать собой за идею и убеждения способны немногие.

Тыковлев улыбнулся: “Ну, вот и приехали. Главный идеолог отрекается от всякой идеологии. Так мне это со временем и скажут. Ну и что? Не этим будет определяться моя судьба, а ходом событий. Будет он в мою пользу, я окажусь прав. Не будет, плохо кончу. Это удел любого политика. Но плохо кончать я не собираюсь”.

*   *   *

На столе зазвонил телефон,  прервав философские размышления Тыковлева. Звонил кто-то из своих цековских. Звонил, конечно, как всегда, не вовремя. На столе гора нерассмотренных бумаг, не готова речь на встрече с главными редакторами газет, где надо опять что-то сказать о необходимости гласности и ее животворном влиянии на общество. А тут то Рыбаков, то Коротич, то КГБ с докладом о житье-бытье Сахарова в Горьком, то Союз композиторов, то Союз журналистов, и каждый со своим барахлом. Нет возможности ни подумать, ни поработать. Хоть беги из этого кабинета. А куда сбежишь? На дачу? Так скажут, что болеешь, не тянешь, прячешься...

— Да! — недовольным голосом крикнул в трубку Тыковлев.

— Простите, что не ко времени, — вежливым тенором заговорила трубка. — Понимаю, что заняты, но вопрос больно срочный, и не хотелось бы докладывать его, не посоветовавшись...

— Слушаю тебя внимательно, — смягчился Тыковлев, узнав голос заведующего отделом загранкадров Слипченко. — Для тебя у меня всегда время есть, — добавил он, вовремя вспомнив, что недавно ему поручили присматривать и за этим отделом. — Что там у тебя?

— Банкин, — ответил Слипченко. — Опять Банкин.

— Нашел вопрос, — раздражился Тыковлев. — Мы же отправили его с тобой далеко-далеко. Ну, вот пусть там теперь послом и сидит, телеграммы пишет, советскую внешнюю политику разъясняет. Для того и отправили, чтобы больше им не заниматься... Что ему там, в Скандинавии, плохо, что ли?

—  Да ему-то, судя по всему, неплохо. Даже очень нравится. Только другим он не нравится.

—  Не сдохнут, перемогутся, — заметил Тыковлев. — Должны понимать, раз ЦК назначает, значит...

—  Ворует он и делает это у всех на глазах. Мебель, картины, серебро. Это раз. На иждивенье перешел к некоторым концернам. За их счет в поездки ездит, подарки получает, по их наущению телеграммы в Москву пишет. С обоими резидентами поссорился. Жена других жен достает...

— А ты пошли туда своего инструктора. Пускай он там и посла, и его критиков припугнет, откомандируй наиболее голосистых. Ну, сам ведь знаешь.

— Посылал уже. Поэтому и звоню. Вы в свое время ведь Банкина на загранку рекомендовали. Иначе бы тревожить не стал. Короче говоря, через две недели у них в посольстве отчетно-выборная партконференция. Не изберут его.

—  Да и черт с ними! — вскипел Тыковлев. — Надо менять этот устаревший порядок. И тебе с твоим отделом тоже надо перестраиваться. Где это сказано, что посол обязательно должен быть членом парткома? Это что, Маркс или Ленин нам завещал? Партком — общественная организация, посол — должность государственная. Пора разделять между тем и другим. И творчество партийных масс раскрепостим, расформализуем, и послу больше времени и свободы для его служебных дел оставим. Сделай так, чтобы его кандидатуру в партком не выдвигали. Чего проще?

— Да я что, первый раз замужем? — обиделся Слипченко. — Именно так и хотел сделать, для того и инструктора посылали. Банкина уговорили не лезть в партком...

—  Ну, вот и славненько, — нетерпеливо прервал Тыковлев своего собеседника. — И пусть не лезет...

— Банкин-то  согласен.  Другие  не  согласны,  —  ответил  мрачно Слипченко.

— Как не согласны? Они же его не любят.

— Не любят, а вот в партком обязательно выдвинут и с треском провалят. Ни одного голоса в свою поддержку Борис не получит. Вотум недоверия ему вынесут. После этого ему там не работать. Отзывать его надо, пока не поздно, Александр Яковлевич. Потому и звоню вам. Допрыгался ваш Банкин.

—  Что значит “ваш Банкин”? Он не мой и не твой. Он наш. Партия его на работу ставила. Между прочим, не зря ставила. Хорошо зарекомендовал себя на журналистской работе. Острое перо. Литературу советскую знает и любит. Много лет успешно продвигал ее на зарубеж.

— Ага, — поддакнул Слипченко. — Продвигал, продвигал, а потом его контора, то бишь ВААП, полутора миллионов недосчиталась. Едва на заместителей списали. Нельзя его больше держать на руководящей работе. Пусть острым пером где-нибудь подальше от государственной казны себе на жизнь зарабатывает.

—  Ты не торопись, — тихо посоветовал Тыковлев. — Ты имей в виду, что если все так будет, как ты вычислил, то это серьезный прокол в работе твоего отдела. Ты за кадры отвечаешь в первую голову.

— Ну, это как посмотреть, — заколебался Слипченко. — У нас сейчас принцип демократии на первом плане. Михаил Сергеевич говорит, что руководителей предприятий выбирать надо, а если кого коллектив не хочет, то скатертью дорога. А мы хороший пример через Банкина создадим и для наших дипломатов...

— Надо Банкина срочно перебросить в другую точку, — оборвал его Тыковлев. — Вызывай его по поводу нового назначения в Москву. Конференция в посольстве пройдет без посла. Авось народ утихомирится. Прознают, что посол так и так уходит, и крови требовать не станут. И ты из воды тоже сухим выйдешь. Понял? Я сегодня же переговорю с Генеральным. Ты мне только подскажи, куда его лучше сунуть. Может быть, в соцстрану, чтобы никаких у него связей с концернами, подарков и поездок за чужой счет не было? Быстренько посмотри и доложи.

Положив трубку, Тыковлев выругался. Всю жизнь Борька незримо преследовал его. А ведь с чего началось? Сто лет назад было, быльем поросло. Половина участников или больше из жизни уже ушла, а другая все перезабыла и перепутала. Послать бы этого прохвоста раз и навсегда к черту. Да нет, не получается. А вдруг сбежит, рассказывать начнет, книжку напишет. С него все станется, тем более Слипченко говорит, будто его там шведы или еще кто-то купили. А вдруг и впрямь купили? Уход советского посла на Запад — такого с 30-х годов у нас не было. А кому отвечать? Ну, со Слипченко голову, конечно, снимут, да только мало им этой головы будет. За Тыковлева возьмутся. Все вспомнят: и как ты ему характеристику в МГУ давал, и как потом по службе двигал, и как к тебе Банкин в Вену регулярно наведывался, и как ты его от ответственности в растратах спасал. Крючков, он все раскопает, только повод дай. Им, конечно, на Банкина, в конце концов, наплевать. Тоже мне гусь лапчатый. А вот Тыковлев — это фигура сейчас знаковая. Реабилитация жертв сталинских репрессий, публикация секретнейших архивов, разгул коротичей, любимовых, молчановых, яковлевых, которые буквально терроризируют весь партаппарат... Возьмутся за Банкина, а не поздоровится тебе, Тыковлев. Так что придется защищать Банкина, хоть и знаешь, что неправое дело делаешь.

“Ну, что же, — подумал Тыковлев, — скажу, что закон дружбы. Это все понимают. Да только, какая тут дружба, — поправил он мысленно сам себя. — Банкина я защищаю, Рыбакова покрываю, журналистскую братию науськиваю на ретроградов. Друзья ли они мне? Нет. От того, что они делают, почти наверняка будет плохо, очень плохо многим моим давним друзьям. Сломают они им жизнь, карьеру, здоровье. Значит, предаю я друзей. Зачем? Почему? Разве банкины мне ближе, роднее? А ведь предаю, черт побери. Все ради того, чтобы продлить успех Горбачева? Да полно, хочу ли я ему успеха? Как человек он мне достаточно безразличен. Нет, нет! Я служу только делу, я хочу успеха реформ, поэтому и стараюсь не дать Горбачеву сбиться с пути. Но каких реформ? В чем они, в конце концов, состоят? Знаю ли я сам ответ на этот вопрос? Во всяком случае, сейчас идти вперед можно только опираясь на людей, которые не слишком связаны с прошлым. Они зачастую не очень чистоплотны, но другого человеческого материала просто нет. Значит, надо, зажав нос, суметь использовать их для достижения высоких целей. Цель освящает средства. Цинично, но правильно”.

Тыковлев нажал кнопку вызова секретаря. Улыбнулся. Казаться себе новым советским Макиавелли нравилось, ласкало самолюбие. Потом подумал: “А они-то ведь тоже не дураки. Ты собрался использовать их, а они — тебя”.

Вошел секретарь.

— Попробуйте выяснить, где сейчас Михаил Сергеевич и можно ли связаться с ним, — бросил ему Тыковлев. — Чего такой кислый сегодня? Мысли гложут? Трудно, дорогой, трудно. И мне тоже трудно, но мы победим, обязательно победим.

— Не сомневаюсь, — ответил секретарь. — Только на душе временами погано. Там народ в приемной собрался. План издательской работы на этот год обсуждать. Как, запускать?

— Запускай, пусть чаю всем принесут. С сушками. Меньше ворчать будут. С сушками договариваться легче.

*   *   *

План был толстенный. Издательства из кожи лезли вон, чтобы переплюнуть друг друга, отыскивая писателей и произведения, которые раньше в Советском Союзе мало кто знал или читал. Критерием отбора часто являлось то, что когда-то автор был репрессирован  или, на худой конец, имел трудности с Главлитом. Вторым “жареным” блюдом были произведения белогвардейцев. За ними следовали переводы детективно-бульварной западной литературы, книги по религии, черной и белой магии, сонники, рецепты православной и национальной кухни, всякие литературные и окололитературные поделки. По инерции изда­тельства продолжали печатать и классику, и труды партийных руководителей. Но не это определяло уже лицо издательской деятельности в стране. Призыв к всемерному внедрению хозрасчета и рентабельности обеспечивал алиби и создавал стимул: издавалось то, на что был ажиотажный спрос. Особенно неистовствовали провинциалы в расчете на дополнительный заработок и похвальный отзыв партийного начальства, с недавних пор обнаружившего вкус к плюрализму мнений.

Тыковлеву содержание плана было хорошо известно, но он не хотел показывать этого. Сосредоточенно листал страницы, водя по ним пальцем, порой поднимая брови, порой многозначительно хмуря их и бросая то ли ободряющий, то ли укоризненный взгляд то на какого-нибудь из директоров издательств, то на своих аппаратных работников. Он понимал, что присутствующие ждут его слова. Сейчас сделает вводные замечания секретарь ЦК, а мы сориентируемся, куда плыть. Больно уж план необычный. Год-два тому назад такую бумагу секретарю ЦК и показать бы никто не решился — сразу партийный билет на стол выложишь. А этот, гляди, читает и молчит. Ну, помолчит-помолчит да что-то и скажет. Нельзя же так сидеть до бесконечности. Хуже всего, если сам ничего не скажет, а начнет предлагать выступать присутствующим. Тут можно попасть в такую ловушку, что потом костей не соберешь. Но на этот случай у большинства есть свой вариант действий: с одной стороны — да, с другой стороны — нет, оно и касательно, оно и не относительно, есть над чем подумать, ясно, что надо еще решительнее (вариант — более осмотрительно) и затем эффектная концовка, что, мол, всей душой за перестройку и за линию ЦК. Глядишь, одно-два таких выступления, и перекинули мяч обратно. Дорогой Александр Яковлевич, вразуми ты нас, в чем же сейчас линия ЦК, а мы твои указания выполним.

Но не все так думают. Есть и крикуны. На них-то и расчет у Тыковлева. Пусть сначала сцепятся, кровь друг другу пустят. А он сориентируется в соотношении сил, выступит потом в роли мудрого руководителя и посредника. План в результате останется целым. Ну, вычеркнут парочку наименований по принципу: каждой сестре по серьге. После этого разойдутся по своим конторам, и каждый будет считать себя победителем, хоть и не до конца. Пар, однако, выйдет. А дело будет по-прежнему делаться. Это главное. Надо развивать гласность всемерно. Горбачев говорит, что это укрепляет перестройку. На самом деле он считает, что укрепляются его личные позиции, создается новый политический класс, который будет подпирать его в дальнейшем. Торопится, потому что боится все больше. Чувствует, что теряет поддержку в партии, отворачиваются от него товарищи.

Что ни пленум ЦК, то обстановка все более напряженная. В глаза спрашивают, не сошел ли Генеральный с ума, понимает ли, куда ведет страну и партию. Пока еще при голосованиях большинство в ЦК за него. Да надолго ли хватит? Надо торопиться, пока не поздно. Не случайно ведь Ельцин заворочался, на трибуну полез с критикой, Раису по кочкам несет в коридорах. Он это не с перепоя. Но, конечно, и не от избытка ума. Поставили его секретарем Московского горкома. Сказал Горбачев, дерзай, мол, покажи пример! Как бы не так. Все развалил за пару лет, обстановка в Москве стала не лучше, а хуже. Чувствует Борис Николаевич, что и к ответу призвать могут. Он в политике-то, конечно, не очень силен, излишними знаниями тоже не отягощен, выпивоха и администратор из породы костоломов. Но инстинкт власти безошибочный. Коли идет дело к тому, что снимут, бузи и требуй повышения. Авось что-нибудь да получится. Помирать, так с музыкой.

Ну, да Бог с ним, с Борисом Николаевичем. Горбачеву он не товарищ. Больно властный и своевольный. Конкурентом быть хочет. Зря его на Москву Генеральный поставил. Умнее было бы услать куда подальше. Но для Горбачева все это поучительно. Спокойная жизнь подходит к концу. Восторгов все меньше. Значит, надежные и умные помощники нужны, подсказ важен.

Тыковлев оторвал взгляд от плана, кашлянул и улыбнулся общей безадресной улыбкой.

— Ну, что, товарищи, давайте высказываться. Все с планом ознакомились? Каково общее мнение? У кого какие замечания, поправки, дополнения. Давайте только покороче и поконкретнее.

— Позвольте мне, — поднял вверх карандаш директор Госполитиздата Поликарпов. — Не считаю возможным принимать план в его нынешнем виде. Он засорен совершенно ненужными и, более того, политически вредными наименова­ниями. Мое общее замечание — в плане отсутствует политическая линия партии, не видно ее.— Поликарпов гневно зыркнул на зав. сектором отдела пропаганды, сидевшего напротив него.

—  Правильно, правильно, — закивал головой редактор “Правды”.

—  А конкретнее? — спокойно переспросил Тыковлев.

— Ты вот мне скажи, Николай, — не глядя на Тыковлева, обратился к директору смоленского областного издательства Поликарпов, — зачем ты собрался печатать эту книжку с донесениями царской охранки о работе РСДРП в предреволюционные годы?

—  Думаю, что она привлечет интерес всех, кого интересует история нашей партии. Почему не посмотреть на нее глазами наших противников? А то мы привыкли все только лубочные картинки рисовать. А действительность-то была сложнее.

—  Ишь ты,  лубочные  картинки  ему не  нравятся,  — скривился Поликарпов. — А ты что, не понимаешь, что для жандармских офицеров и их шпиков большевик был преступником? Так и только так они на него смотрели, так и живописали. Лубочная картинка тебе не нравится, — повторил он. — Тебе партию говном перемазать хочется? С чего бы это?

—  Вы мне дело не шейте, — запротестовал смолянин. — У нас за 70 лет советской власти читатель научился разбираться в том материале, который читает. Можете быть уверены, что наш советский читатель достаточно зрел, чтобы понять. Я уверен, что эта книга повысит интерес к курсу истории партии в наших вузах. Знаете ведь, какое там отношение к изучению марксизма. Уверен, что никакого вреда, только польза от этой книги будет. Сами, небось, с интересом с этими документами знакомились, когда в Академии общественных наук учились.

—  Да и пусть знакомятся с ними те, кто этой темой профессионально интере­суется, — махнул рукой Поликарпов. — А ты мне объясни, зачем жандармские доносы десятитысячными тиражами издавать. Это ведь уже не наука, а антипар­тийная агитация за государственные денежки. Боюсь я, дорогой товарищ, что ты это сам прекрасно понимаешь, только пытаешься придуриваться. Впрочем, вас таких становится все больше.

— Ладно, — прервал Тыковлев, — давайте сократим тираж до десяти тысяч. Кто следующий?

—  Согласен, — буркнул смолянин. — Только вы тогда и ему запретите издавать высокохудожественные произведения Брежнева. Да и тиражи наших нынешних руководителей не очень-то расходятся. Только деньги и бумагу даром изводят.

—  Ладно, ладно, уймись, — поднял руку Тыковлев. — А что плохо книги Михаила Сергеевича пропагандируем и продвигаем, так это ты прав. Давай предложения по улучшению.

—  Ну, а все эти мемуары Деникиных, Врангелей, Милюковых, книжки Солженицына — они нам зачем? — опять возник Поликарпов.

— Свидетельства эпохи, — бросил кто-то реплику. — Почему наши читатели не должны их знать, не должны иметь права судить о них сами?

—  Да разве в этом дело? Пускай бы себе судили, если действительно хотят иметь суждение. Я думаю, мы только подливаем керосин в костер наших трудностей. Перестройка буксует. Все это видят. Хотим реформировать социализм, а получается не реформа, а развал всего и вся. И в этой обстановке у нас почему-то нет большей заботы, чем издавать Деникина, печатать Солженицына, и не в одном, а сразу в нескольких издательствах. Вы будете мне доказывать, что Солженицын за советскую власть, за реформу социализма? Враг он советской власти, хоть, может быть, и знаменитый писатель. Не желает он добра нам и перестройке. Чего его печатать массовыми тиражами? Да и пишет он во всех книжках одно и то же.

—  Позвольте  не  согласиться, — запротестовала  Инна, пожилая полноватая дама из “Нового мира”. — Надо больше доверять нашим советским людям. Если социализм, как учит Ленин, это движение масс, если Солженицын — это демократия, это творчество наших сограждан, то ваш подход просто оскорбителен. Хотят читать — пусть читают. Надо дать возможность читать все желающим и делать выводы. А партия, работники идеологической сферы должны помочь разобраться. Тут кое-кто просто не хочет работать по-новому. Конечно, обстановка осложнилась. Времена изменились. Открылся широкий доступ к информации. Но так теперь и будет всегда. Иного не дано. Дороги назад нет. Надо научиться жить в новых условиях, надо научиться уважать людей, убеждать их, а не командовать ими. Уверяю вас, что проблема не столько в наших согражданах, читающих “не ту” литературу, сколько в нас самих, в методах работы партийных органов и советской власти. Надо решительнее перестраиваться, товарищи, и не затевать дискуссии о том, кто из нас больше, а кто меньше за социализм. Мы все за него, только, видимо, понимаем социализм по-разному.

Тыковлев энергично закивал головой. Совещание, начавшееся несколько необычно, становилось на привычные рельсы. Он теперь уже был уверен в том, что план будет всеми одобрен с незначительными поправками. Издательства продолжат и увеличат выпуск так называемой нетрадиционной литературы.

“Нетрадиционной? — подумал он. — Если быть честным, то в конечном счете все же несоветской и несоциалистической. Но именно ее и хотят читать больше всего. Разве это не знак, разве не в этом направлении разворачивается наше общество? Парадокс в том, что социалистическое государство само начинает разрушать себя под руководством правящей коммунистической партии. Черт побери, до чего же были правы социал-демократы, предсказавшие именно такой поворот событий. И до чего же удивительно, что именно я, Тыковлев, оказался волею судеб на острие этого процесса. Судьба? Или моя собственная сообразительность? — Тыковлев улыбнулся. — Не зря мы, как бабка говорила, были первыми прохиндеями в деревне. Кто не хитер, тот глуп. Горький, кажется, сказал”.

*   *   *

Машина мчалась по Можайке, подпрыгивая на выбоинах и вздымая облака пыли каждый раз, когда, уворачиваясь от встречных грузовиков, сходила колесами с узенького асфальтового покрытия. Можайка только в Советском Союзе могла называться шоссе.

На самом деле, подумал Тыковлев, этот проселок вряд ли сильно изменился со времени отступления из Москвы наполеоновской армии. Ну, одели его асфальтом, которого при Александре I и Наполеоне не было. Но асфальт упорно не хотел покрывать эту дорогу. Он лопался, трескался и проваливался каждую зиму, потел зловонным куриным пометом с Петелинской птицефабрики, плевался гудроном из наспех заделанных выбоин и вообще вел себя так, как будто хотел сказать, что совершенно не предназначен для комфортного движения высоко­поставленных особ и их экипажей.

— Надо было все же по Минке ехать, — неожиданно для себя укорил Тыковлев сидящего на переднем сиденье охранника.

— Так там же пробки, — начал оправдываться тот. — Не объедешь, а по встречной полосе опасно. Выскочит какой-нибудь “чайник” или еще хуже, кооператор на “Мерседесе”. Им правила движения не писаны...

Машина резко затормозила, прижалась к обочине и остановилась.

— Что там у тебя? — резко спросил шофера охранник.

— Левое заднее, — виновато ответил тот.

Пока меняли колесо, Тыковлев вышел из машины. Остановились они посреди какого-то населенного пункта. Наверное, это было уже Голицыно, а может, Вязёмы. До железнодорожного переезда, похоже, не доехали. Вдоль шоссе стояли дома, окруженные деревянными крашеными заборами. За ними виднелись овощные грядки и редко растущие фруктовые деревья. Неподалеку от машины, чуть сзади стояли у дороги две табуретки с пучками лука, свеклы, кабачками и ведром картошки. У табуреток никого не было. Видать, хозяйка товара сидела в одном из домов и из окна приглядывала за своим товаром, ожидая клиентов.

“Так и есть”, — подумал Тыковлев, заметив приземистую кривоногую бабу, выходящую из калитки и направляющуюся к ним. Получше разглядев черный “ЗИЛ” и экипаж в темных костюмах, белых рубашках и галстуках, баба решительно стерла приветливую улыбку, которую было навесила на свое обветренное лицо, и заметно помрачнела. Вычислила, что остановка непреднамеренная и что этот клиент ни кабачков, ни картошки брать не будет. Однако же любопытство взяло верх, да и показывать, что выскочила из дома в расчете заработать лишнюю десятку, не хотелось.

Баба продолжила путь и не спеша взобралась по откосу наверх. Подойдя к своим табуреткам, зачем-то поправила волосы и задиристо спросила:

—  Ну, чего встали? На дачу, небось, едете. На казенной машине... Ведь на служебной едешь, — постепенно распаляясь, надвинулась на Тыковлева. — Коммунист еще называется! Не стыдно? Страну до чего довели, а? — подбоченясь, продолжала она. — Ты не стой тут. Сходи в магазин напротив, посмотри! Пусто там. Шаром покати! А такие вот, как ты, на черных машинах все кругом раскаты­вают, да пайки жрут, да по заграницам шастают. Номенклатура сраная.

— Ишь какая сердитая. Что мне, на дачу теперь съездить нельзя? Я свой день честно отработал...

— А я что? Не отработала? Так меня на черных машинах никто не возит и пайками не кормит. А почему? Чем я хуже? Вы же за равенство. За справедливость. Маркс, Ленин, коммунизм. Все врете! Всю жизнь только врете и за счет народа живете. Вот, ей-Богу, был бы у меня сейчас пулемет, так бы вас всех тут и исполосовала. Ага! И не жалко было бы. Скоро, скоро, дождетесь, кровью крыши красить будем, — перешла на хрип баба, показывая белесо-грязные зубы в коронках из нержавеющей стали.

—  А ну, закрой поддувало, — прикрикнул на нее охранник. — Закрой, пока я тебе его не заткнул.

—  Заткнул один такой, — уже менее решительно огрызнулась баба, отступая к своим табуреткам. — Погоди немножко, и тебе будет. Мало не покажется!

Охранник шагнул к бабе, протянул руку, чтобы ухватить ее за плечо. Та взвизгнула и, матерясь, бегом скатилась вниз к своей калитке.

— Ты руки-то не распускай, — донеслось снизу. — Устроились тут на нашей спине, сволочи. Целый день вверх жопой торчишь на огороде, всю жизнь ломаешься за какую-то десятку, а они тут разъезжают, командуют. А я, может быть, тоже хочу. Почему мне нельзя? Партия, дай порулить! — громко крикнула напоследок баба.

— Я тебе порулю, Марья Пердилкина, — распалился охранник. — Жопой вверх торчишь! Вот и торчи дальше. Рулить хочешь! Как бы не так. Ты нарулишь!

— Сам ты Пердилкин, — обозлилась баба. — У меня имя есть. Воронова я. Всю жизнь мы, Вороновы, здесь живем. Хочешь, спроси у соседей. Отец на войне голову сложил за вас вот, таких захребетников.

— Ты не отпирайся! Пердилкина ты, по морде твоей и ухватке вижу. Ничего не можешь, только воздух портишь. Всю жизнь у дороги рубли сшибала, ни хрена никому полезного не делала, с молодых ногтей где-нибудь в станционном буфете или на складе воровала... А теперь на тебе! Номенклатура, паек, заграница, я тоже хочу, а то из пулемета коммунистов...  Жалко, что мне нельзя тебя из пулемета. У меня лучше бы, чем у тебя, получилось. А ну, иди сюда. А ну, вертайся, гадина!

— Это тебе не тридцать седьмой год, — крикнула баба, захлопывая дверь в хату. — Не смей сюда ходить. Кобеля спущу...

—  Николай, оставь ее, нашел с кем связываться, — криво улыбнулся Тыковлев. — Не тронь говно, оно и вонять не будет.

—  А я что, ее трогал? Она же первая полезла, — недовольно ответствовал охранник. — Садитесь, поехали дальше. Колесо сменили.

Машина вновь покатилась по шоссе с его бесконечными выбоинами и ухабами. Минут пять все неловко молчали.

—  Неприятный случай, — нерешительно начал Тыковлев. — Как ты думаешь, она меня узнала или так вообще высказывалась?

—  Скорее всего, не узнала, — нехотя ответил Николай.

—  Неприятный случай, — повторил Тыковлев. — Она, ясно, хабалка, но что ей возразишь? Конечно, есть у нас привилегии, есть номенклатура. И на дачу мы с тобой на казенной машине ездим. Злоупотребляем служебным положением, значит. А она все это видит. Как, впрочем, и миллионы других, таких же, как она. И за границу ей хочется. И хорошей колбасы, и икорки... А  не  купишь.  Магазин  пустой.  Да.  Надо  ускорять  реформы,  надо демократизироваться. Нет другого пути...

Глядя на  затылок охранника, Тыковлев понял, что тот не  согласен.

— Чего молчишь? Хоть баба и отвратная, но права она во многом...

—  А в чем она права? — раздраженно обернулся к Тыковлеву Николай. — За границу ей хочется. Пойди, купи путевку, если деньги есть. Не так уж это сейчас и дорого стоит. Или она дипломатом хотела бы быть? Тоже ответ ясный: иди в ИМО или еще куда, учись. Авось выучишься, и пошлют тебя. Только, ей-Богу, всю жизнь такие, как она, от учебы отлынивают. На машине черной хочется тебе ездить? Ну, так работай. Добивайся. Может, получится, а может — и нет. Вас что, просто так, с бухты-барахты в эту машину посадили, товарищ Тыковлев? Или вы прежде, чем в такую машину сесть, и на фронте повоевали и вдосталь на разной рядовой работе погорбатились? Я вашу биографию читал. Нам ее знать положено. Думаю, что вы в секретари ЦК не зря попали. А она что? Может быть, на целину ездила? Может быть, БАМ строила? Держу пари, за километр любое общественное дело всю жизнь стороной обходила. Морковку на своих грядках дергала да из буфета все, что плохо лежит, домой перла. А теперь, ах-ах, это почему же мне спецпаек не дали? Ах-ах, это почему же я не номенклатура? Икрой меня не кормят и балыком не потчуют. Это же такая несправедливость! Я вас за это, товарищи коммунисты, из пулемета перестрелять готова. И вы, Александр Яковлевич, на это ничего возразить не можете? Или не хотите? Ну, сказали бы ей хоть, что икру нигде во всем мире в каждом доме ложками не едят. Осетров на всех не хватит. Да, у нас по банке дают номенклатуре, а на Западе по полбанки, наверное, покупают себе на праздники некоторые особо экстравагантные толстосумы. Все остальные потребляют ее вприглядку.

—  Но все, кто хочет, могут купить ее, если есть деньги, — запротестовал Тыковлев.

— А вы думаете, что у таких Пердилкиных, то бишь Вороновых, икры или колбасы в доме нет? Давайте вернемся, откроем ее холодильник, — предложил Николай. — Они, бедные, несчастные, неноменклатурные, давным-давно через знакомых и родственников по блату, а то и вовсе бесплатно со всех складов любой дефицитный продукт так тянут, что только треск по всей стране идет. А потом на дефицит жалуются. Советская власть виновата. Да вы в ЦК того не имеете, что они имеют, а еще канючат. А знаете почему? Потому что воровать хотят еще больше. Богатства-то кругом какие! Голова кружится.  Денег наворовали мешки. Ну, может, не эта баба — жулики покрупней. А заявить — я богатый, что хочу, то и ворочу, а тем более купить за эти деньги завод или нефтяную вышку —  нельзя. Обидно им это. Ну как же тут не захотеть эту власть исполосовать из пулеметов. Вы, думаете, они за реформы? За социализм с человеческим лицом? Как бы не так. Если дорвутся до власти, они вам свое лицо покажут. Такая справедливость настанет, что не обрадуетесь.

— Да кто же их таких будет до власти-то допускать? — улыбнулся Тыковлев. — Есть, конечно, в нашем обществе разные люди, есть и такие, о которых ты сейчас говоришь. Но не для них и не ради них реформы, перестройка. Михаил Сергеевич о советском народе думает, о подавляющем большинстве. Разве наш народ сам себя обворовывать собрался? Разве он развала государства хочет? Плохо ты, Николай, про наших людей думаешь.

— Это все слова про народ, — смутился Николай. — А как до дела дойдет, никакого народа видно не будет. Кто посмелее да понаглее, вперед вылезет, а остальные уши прижмут и на пузо лягут. Вот такие вылезут, как наша Пердилкина. Она уже лезет. Она уже обнаглела до того, что в открытую вам грозится в присутствии охраны. Вы думаете, она такая смелая, отчаянная? Ничего подобного, просто она и такие, как она, почувствовали слабину. Извините, что так говорю. Но слабину мы даем все больше и больше, а они все наглеют и наглеют. Добром этого не кончится. Я недавно у себя на парткоме был. На новую должность утверждали. Секретарь парткома спрашивал, знаю ли, куда в случае чего оружие повернуть. Я сказал, что знаю. И поверну без колебаний.

— Молодец, Николай. Правильно ответил, — поддержал охранника Тыковлев, но вдруг почувствовал, как по спине его пробежали мурашки.

*   *   *

Ельцин сидел за письменным столом своего кабинета в здании МГК КПСС. Было уже часов шесть вечера. Начинало смеркаться. Верхний свет в кабинете был выключен. Горела только настольная лампа, высвечивающая проступающую седину в тщательно уложенных лакированных волосах нового московского начальника. Ельцин мрачно молчал, глядя поверх головы посетителя, сидевшего в кресле у приставного столика и деловито переворачивающего какие-то бумаги в своей видавшей виды кожаной папке.

Помолчав еще несколько минут, Ельцин откашлялся и осведомился у посетителя, как поживает Тыковлев и как там идут дела в отделе пропаганды. Посетитель поднял глаза и почувствовал крепкий запах водочного перегара. Но Ельцин не был пьян, он только что, по своему обыкновению, поспал, попил чаю и готовился развивать лихорадочную вечернюю активность, демонстрируя коллегам и подчиненным способность секретаря МГК трудиться, невзирая на время суток.

“От него всегда перегаром несет, — подумал посетитель, вспомнив рассказы коллег, настрого предупреждавших без особой нужды в Свердловск не заезжать, если не хочешь попасть в обязательную сауну с бесконечным застольем у хозяина области. — Ведро за вечер выпивает!”

—  Давайте обсудим вопросы предстоящего актива. Но коротко и предметно, — как бы намеренно затягивая слова и в то же время отрывисто, начал Ельцин. — Времени у нас не очень много. Положение в Москве, как вы знаете, сложное. Есть сопротивление перестройке. Саботаж идет, понимаешь. С секретарями райкомов я разобрался. Кого поснимали, кто со страху из окна выпрыгнул. Теперь занимаюсь торговлей. Сплошное воровство, блат, куда ни глянь. Хожу вот с Ильюшиным, — кивнул он в сторону помощника, — по магазинам, проверяю. Он мне, конечно, помогает. Прихватит какую-нибудь девчонку-продавщицу, поработает с ней, чтобы она, значит, начала рассказывать. Потом уже я вступаю в дело. Недавно большой мы с ним разгром в Смоленском гастрономе учинили. Везде одно и то же. Я первый слой этой накипи снял. А ряска опять сомкнулась. Они все между собой повязаны. Я тогда второй, третий слой снял. Теперь понял, что это не решение вопроса. Кадры надо брать со стороны и привозить в Москву, чтобы, понимаешь, связей у них здесь не было. Вот беру сейчас кадры из Свердловска. Лучше, кажется, становится. Но я на этом не остановлюсь. Следующий пункт программы — здравоохранение, больницы. Ходил и туда. Полное безобразие. Как с трудовым человеком обращаются! Вы, москвичи, привыкли к этому состоянию, не видите ничего вокруг себя. А я вижу. Москва живет хуже, чем другие города Союза. Вот до чего довели город прежние руководители. Но я все это поправлю, — устремил пустые голубые глаза на посетителя Ельцин. — Все будет делаться последовательно, но настойчиво и неотвратимо. Сейчас здравоохранение, потом городской транспорт, потом еще. Я заставлю Моссовет работать. Город в жутком состоянии, а они по заграницам ездят. Уже сорок или пятьдесят городов-побратимов завели. Городов за границей хватать не стало, так придумали теперь партнерские связи еще и с городскими районами развивать. Лишь бы по заграницам болтаться и командировочные в валюте получать. А народ пусть себе живет кое-как. Надо, чтобы народ, рабочий класс все это болото осушил и вычистил, — хлопнул рукой по столу Ельцин. — Пора ликвидкомы из рабочих создавать и посылать на места. Если делать перестройку, так делать. Активизировать партактив! Надо показать людям перспективу. Вот так должно быть построено мое выступление на партактиве. Не вздумайте повторять гришинскую жвачку. Честно, решительно, открыто и, если надо, резко... Нам надо восстановить авторитет МГК среди масс, провести актив по-новому. Какие у вас на этот счет есть соображения?

—  Полностью согласен с вами, Борис Николаевич. Задача ясна, посоветуемся в отделе, подготовим текст вашего выступления, — кивнул инструктор отдела пропаганды Куканов, явно обнаруживая желание поскорее смыться из кабинета. — Будем держать контакт с вами через Виктора, — добавил он, посмотрев на Ильюшина.

— Да Ильюшин не писатель, — скривился Ельцин. — Тут надо найти идею, как это все по-новому сделать. Актив он и есть актив. А вот как бы его так повернуть, — улыбнулся Ельцин своей улыбкой жигана, — чтобы одним больно стало, а другим и страшно, и работать захотелось. Вот в чем искусство должно быть. Я ищу. Пока не нашел. Проект выступления посмотрел. Там все правильно, но в то же время вижу, что не то. Эффекта нужного не будет.

—  Эффекта можно достичь, — решился Куканов, — если вы без бумажки на вопросы отвечать будете. Гришин ведь никогда от текста не отрывался, не хотел чего-либо говорить, что заранее на Политбюро не затвердил. Считал, что действо­вать иначе нескромно. Но сейчас обстановка другая. Давайте перенесем центр тяжести актива с доклада на диалог с аудиторией, на свободный откровенный разговор. Люди это сразу оценят.

—  Оценят-то оценят, — нерешительно сказал Ельцин, — но вопросы будут сложные, а может быть, даже и провокационные. Я ведь многим успел тут насолить. Да и потом на Политбюро могут тоже спросить...

—  Ну, вопросы можно заранее предвидеть, — оживился Куканов. — Мы их подготовим, часть раздадим нужным людям. Конечно, будут и неожиданные вопросы. Но установим порядок, что вопросы сдаются в письменном виде в президиум. Он их, как водится, группирует, обрабатывает. В общем, вы будете отвечать на те вопросы, которые мы заранее продумали и которые будут производить выигрышное впечатление на аудиторию. Кто там проверит, что действительно поступило в президиум, а что нет. Важно вам хорошо подготовиться заранее и, главное, говорить своими словами, не по бумажке. Тогда будет и убедительно и правдоподобно.

— Хорошо, — кивнул Ельцин. — Поработайте. Потом еще раз обдумаем.

С этими словами он поднялся из-за стола и пожал Куканову руку. Поглядев на инструктора исподлобья, неожиданно повернулся к покрашенному белой краской большому сейфу.

— Вот здесь у меня лежит материал на сто пятьдесят руководящих московских работников. Директора, милиционеры, прокуроры. Надо решать, что с ними делать. Думаю вот, понимаешь. Кого, когда... Надо сделать больно, потом легче будет. Мое золотое правило.

Ельцин опять улыбнулся своей угрожающей улыбкой.

*   *   *

Горбачев все диктовал и диктовал. Порой казалось, что, начиная фразу, он не знал, чем ее кончить. Слова, как ослизлая лапша, слипались друг с другом, образуя бесформенный, одноцветный, скучный ком. А Генеральный все накручивал и накручивал на этот ком новые неаппетитные добавки, мучился, выдумывая неловкие метафоры и плоские остроты. Беда была в том, что он явно не ощущал ущербности своего текста и мысли, многозначительно поглядывая то на стенографистку, то на усердно кивавшего ему помощника Толю, то на Тыковлева.

Вынырнув наконец из очередной многоэтажной фразы, Горбачев вздохнул и удовлетворенно сказал:

— Пожалуй, все. Ты знаешь, — обратился он к Тыковлеву, — я просто нутром ощущаю, что не то надо говорить, что они мне пишут. Настроение слушателей на расстоянии чувствую, глаза их заранее вижу и знаю: надо сказать то, чего люди ждут, сказать по-другому, по-человечески. Иначе оттолкнешь аудиторию, не поверит она тебе. Как думаешь, теперь лучше стало?

— Намного лучше, Михаил Сергеевич, — опережая Тыковлева, заверил Генерального Толя. — Вот увидите, будут отклики.

Тыковлев, избавленный прытким Толей от необходимости высказывать свое мнение, согласно кивнул головой и ободряюще улыбнулся Горбачеву. Про себя он подумал, что Генеральный уже давно изговорился, его перестают слушать, многие, увидев его на экране, выключают телевизор. Но ведь не скажешь ему этого, а если и скажешь, то не поверит. Да и десятки подпевал сразу же уверят, что вся страна, затаив дыханье, только и делает, что слушает Горбачева. Да что там страна! Весь мир слушает и рукоплещет. Послы со всех концов планеты об этом наперебой докладывают. Да только ли послы? А резиденты КГБ, а отцы-командиры из ГРУ. Может быть, Генеральному невдомек, а он-то в послах был и знает, как эти отклики пишут еще до произнесения речей. Впрочем, чего расстраиваться попусту. Система есть система. А Генеральный, как и всякий генеральный, может ровно столько, сколько может. Самая красивая девушка из Парижа не даст тебе больше, чем у нее есть. Ну и пусть себе тешится, диктует, воображает себя оратором и писателем. Жалко, что ли. Тем более что, по большому счету, у него пока получается. Заграница в восторге, болеет новой болезнью по имени горбомания. Да и в стране еще не все потеряно. Надо только вовремя его подправлять и направлять.

— Ну, ладно, Анатолий. Ты иди и еще поработай, а мы тут с Александром Яковлевичем потолкуем о других делах. Завтра к утру чтобы окончательный текст был готов.

Выждав, когда за помощником закроется дверь, Горбачев прошелся по кабинету, зачем-то поглядел в окно на Старую площадь, покачался на каблуках и затем спросил:

— Ты слышал выступление Ельцина на московском партактиве?

— Слышал, слышал, — откликнулся Тыковлев. — Мои ребята помогали состав­лять текст, готовили ответы на возможные вопросы. В общем, режиссура наша.

— Вся Москва только и говорит, — тускло промолвил Горбачев. — Видать, попал в точку.

Почувствовав скрытое недовольство в голосе Генерального, Тыковлев сообразил, что тот завидует. А тут его еще черт дернул похвалиться, что это его работа — Ельцину шоу устроили. Если ты Ельцину шоу устроить можешь, то почему мне не устраиваешь? Надо успокоить Генерального.

— Москва-то говорит, но говорит разное, — начал Тыковлев.

— А что, есть и критики? — живо заинтересовался Горбачев.

— А как же! Не получается у него ведь. Москва — это не Свердловск. Другой уровень интеллекта, другие манеры общения требуются. А что он творит? Медведь на воеводстве. Кого поснимал, кого посадил, кого до инфаркта довел. Кадры задергал. Люди его телефонных звонков бояться стали. А дела-то никакого нет. Только громит и ругает. Снабжение ухудшилось, преступность выросла. По всей Москве ярмарки какие-то понастроил. Деревянные будки, проще говоря. Каждая такая ярмарка якобы имеет связь с союзной республикой, чтобы, значит, укрепить контакты Москвы с периферией и москвичам жизнь улучшить и разнообразить. В одной будке мясными консервами из Казахстана торгуют, в другой — молдавские сливы продают. А в общем, жалкое зрелище, профанация. Многие говорят, что при Гришине лучше было.

— Но на активе-то он понравился, — возразил Горбачев.

— Понравился своей решительностью и  принципиальностью.  Не потерплю, не допущу! Конец воровству, кумовству, все для простых людей, а не для номенклатуры. Верьте мне, люди! Я по три часа в сутки спать буду, а перестройку доведу до успешного завершения. Знаю, что надорвусь и через года два умру, но не за славу и не ради выгоды работаю. Для коммуниста победа дела превыше всего.  Надо разбудить наши парторганизации, восстановить отряды красной гвардии, открыть огонь по гнездам саботажа. Ну, и так далее. Под конец вылез на сцену, начал пиджак снимать и показывать, что советский это пиджак, а не импортный, и ботинки, мол, фабрики “Скороход”, и на курорте уже не помнит, когда последний раз был, и впредь только на троллейбусах вместе со всеми разъезжать будет, и в районную поликлинику запишется.  В общем, вспомнил славные революционные времена и партмаксимум!

Естественно, зал рукоплещет. Все довольны. Перестройка родила руководи­теля нового типа. А как ушел со сцены, так на помощника за кулисами накинулся. Чем ты думаешь, да как меня к активу готовишь? Я вот залу показываю, что в ботинках со “Скорохода”, а на мне немецкая “Саламандра”, да еще сделанная по спецзаказу. Хорошо, что эти лопухи “Скороход” от “Саламандры” отличить не могут. И костюм, конечно, не с “Красной швеи”.

— Артист он у нас, — закончил Тыковлев, — а, в общем-то, человек властолю­бивый и в политике совершенно бессовестный. Сейчас, ввиду того, что Москву завалил, нервничает, ищет, на что и на кого ответственность свалить. Вот и пустился во все тяжкие.

— У него роль такая, — хитро прищурился Горбачев. — Я ему разрешаю заходить немножко дальше других. Пусть попробует, местность разведает, реакцию выяснит. Потом, глядишь, и мне виднее будет, как действовать. Я все про него знаю, внимательно за ним смотрю. Пока он полезен, пусть походит по минному полю.

— Понимаю, — ответил Тыковлев. — Но он будет претендовать на самостоя­тельность. Характер такой, да и вас он, похоже, считает себе равным. Сейчас это не очень опасно. Он думает, что его прошлое инженера-строителя, ботинки якобы “Скорохода”, приход из провинции — это платформа для самоутверждения на базе чего-то вроде китайской культурной революции. Долой зажравшуюся номенклатуру, восстановим равенство и справедливость, создадим отряды хунвейбинов или Красной гвардии! На этом он далеко не уедет. Есть умельцы поопытнее и похлеще его. Настроение сейчас в стране не в пользу еще большего равенства и не в пользу самопожертвования. Люди сытости, свободы и покоя хотят от перестройки, надеются зажить поприличнее. Он вскоре увидит, что утрачивает почву под ногами, попадает в изоляцию. Хотя на партактивах и митингах ему еще и будут хлопать некоторое время. Уходить придется. С москвичами он вскоре совсем поссорится, а на второстепенную роль в партии не согласится. В общем, назревает у него душевный кризис. А он пьяница, сумасброд. Как бы чего не выкинул под занавес.

— Не пугай. Не с такими управлялись, — отмахнулся Горбачев, подумав про себя, что Тыковлев ревнует его к Ельцину. Ну и пусть. Хуже было бы, если бы дружили друг с другом.

*   *   *

Банкин уютно расположился на лавочке у искусственного пруда, в котором деловито плавали несколько уток. Он уже несколько раз обошел территорию больницы, поздоровался с парой знакомых из числа пациентов, заглянул в библиотеку и аптечный киоск. Вокруг шумела под легкими порывами ветра листва тополей, на заботливо ухоженных клумбах цвели бархатцы, анютины глазки. Позади виднелись постройки хозяйственного двора, стоял микроавтобус “скорой помощи”, неспешно сновали санитарки в белых халатах.

Банкин с удовольствием вытянул ноги в кроссовках и голубых тренировочных штанах, закинул руки за голову и стал смотреть на покрытую рябью воду. Из-за бетонного забора иногда доносилось приглушенное рычание моторов с Мичурин­ского проспекта, крутился кран на соседней стройке, временами перебрани­вались вороны, усевшиеся в кронах тополей. Но, в общем, было тихо, зелено и покойно. Банкину здесь нравилось. Нравилось не в последнюю очередь потому, что хотели его запихнуть на диспансеризацию в Кунцевскую больницу, шепотом говорили, что, мол, приказ есть никого в ЦКБ ниже министров больше не класть, а он все же прорвался. Другим нельзя, а ему можно. Помнят, что до того, как стать послом, Банкин занимал пост, равный министерскому. Если занимал, значит, вернуться может. Они там в 4-й Управе у Чазова хорошо табель о рангах знают. Мидовский протокол ошибается, а эти нет, никогда! Если хочешь знать, кто чего в Советском Союзе стоит, смотри, как с кем 4-я Управа обращается. Не промахнешься.

Краем глаза Банкин заметил приближающуюся к пруду по красной дорожке из битого кирпича Лидию Дмитриевну Громыко. Элдэ, как ее называли, шла медленно, бросая какие-то отрывочные фразы сопровождающим ее женщинам. Временами ее цепкий взгляд останавливался на идущих навстречу, и по лицу было видно, что она начинает вспоминать, когда, где видела и видела ли вообще этого человека. Память у нее на лица была хорошая, хотя имена она в последнее время стала забывать. Возраст ли сказывался, уход ли мужа с поста министра. К Элдэ метнулся один из сильно пожилых министров. Банкин не знал, где он сейчас — в станкостроении, или в общем машиностроении, или еще где. Раскланялся, стал что-то спрашивать. Отвечая ему, Элдэ вперла взор в Банкина, и тот решил, что надо и ему “нарисоваться”.

Изобразив  самую приятную  улыбку на лице, Борька двинулся навстречу Лидии Дмитриевне и громко сказал:

— Здравствуйте, не помните меня? Я посол...

—  Как же не помню, всех помню, все вы как дети мои, — заулыбалась Элдэ. — Вы что же это, приболели?

— Нет, нет, — заторопился Банкин. — За новым назначением приехал. Жду решения и пока решил диспансеризацию пройти. Надо ведь, Лидия Дмитриевна...

— Надо, надо, — кивнула Элдэ. — Не болейте, вы такой молодой, энергичный. Поправляйтесь. Не волнуйтесь, — вдруг добавила она, — все у вас хорошо будет, — и посмотрела на Борьку своими хитрыми черными глазами.

“Неужели что-то знает? — подумал Банкин. — Вот старая интриганка. Муж уже давно не в МИДе, а все равно знает”.

Усевшись вновь на свою скамейку, Борька заскучал. Ощущение комфортности пропало. В голову опять полезли мысли, что весть о его неизбрании в партком неизбежно разнесется по Москве. Начнутся суды-пересуды. Еще неизвестно, куда после этого назначат.

“Загонят куда-нибудь в Бурунди, — подумал он. — Да нет, не должны. Александр Яковлевич поможет. Обещал ведь, что все хорошо будет”.

Сзади его кто-то хлопнул по плечу. Банкин обернулся. Это был Валька Сундуковский, по прозвищу Сундук, старый знакомый, участник комсомольских пьянок. Валька был когда-то врачом в одном из сочинских санаториев, но уже давно перебрался в Москву и устроился в 4-е Управление Минздрава.

—  Привет, Валя, — обрадовался Банкин. — Сто лет не виделись. Ты что, здесь работаешь? Начальником, поди, заделался?

—  Маленьким начальником, — улыбнулся Сундук. — Я в Кунцевской заведую отделением, а сюда на консультации приезжаю. Как сам-то живешь-можешь? Впрочем, не буду темнить. Слыхал о твоих неприятностях. Плюнь, Борь. Сейчас у всех неприятности. Трясет страну. Но мы-то с тобой из авоськи не просыплемся, а?

—  Не просыплемся, — бодро промолвил Банкин. — Не боись, старик! Вот пройду тут у вас диспансеризацию, с друзьями повидаюсь и опять на службу. За назначением я приехал, решение ЦК на выходе.

— Ну и молодец, — примирительно сказал Сундук, поняв, что Борьке не очень хочется обсуждать свои дела. — Езжай отсюда поскорее к ядреной матери. Есть такая возможность, значит, езжай. Пересидеть эту перестройку где-нибудь в Европе — милое дело. За такую возможность надо благодарным быть. Тут у нас такое происходит... — Сундук сделал длинную паузу и потом многозначительно добавил: — Бардак! Бардак на колесах! Не знаешь, с какой стороны стукнет. Про Ельцина слышал?

—  Про выступление на пленуме, что ли? — переспросил Банкин.

— Да при чем тут его выступление? — возмутился Сундук. — Говорят, что сумбур это был, а не выступление. Попроси его самого повторить то, что сказал, не повторит. Я, впрочем, сам там, как ты понимаешь, не был и его не слышал. За что купил, за то продаю. Но, в общем, в результате его из кандидатов в члены Политбюро поперли. Значит, теперь и из секретарей МК попрут.

— Ну и что? — пожал плечами Банкин. — А ты не выступай, и не попрут. Раньше бы не только поперли, а еще и посадили. Он сам-то на что рассчитывал? Может, что Горбачева снимут и его Генеральным назначат? Держи карман шире. Только его там и ждали. Других желающих нет. Перепил, наверное, опять. Думает, что любимец народа. На хрена он кому нужен. Сняли — и туда ему и дорога.

— Привезли его к нам позавчера, — доверительно зашептал Сундук.

— С сердцем плохо стало? Проспался и перепугался?

— Да нет, этим вот ножиком, которым письма вскрывают, в грудь себя пырнул. Ножик-то тупой. Конечно, не для самоубийства предназначен. Ну, несколько капель крови все же вышло из него. Вызвал охранника и приказал везти себя в больницу. Приехал в полном сознании и говорит, лечите! А чего там лечить? Царапина. Ну, перевязали его. Дежурный по Кунцевке говорит, что, мол, все в порядке, Борис Николаевич. Как же вы так неосторожно? Поезжайте домой, попейте чайку, отдохните. У вас скоро пленум МК. Ответственное событие.

— Нашел о чем напомнить, — ухмыльнулся Банкин.

— Ага, — обрадовался Сундук, — усекаешь, значит. А он, как про пленум услышал, так весь взъярился и говорит, мол, требую, чтобы меня положили в стационар. А с чего его класть-то туда? Дежурный туда, сюда. Не волнуйтесь, мол, никакой опасности для здоровья нет. Домашний режим. А он свое — положи меня, и все тут. Дежурный, конечно, соображает, что спрятаться в больнице хочет от пленума. А кто спрятал? Дежурный? За это по головке не погладят. Нет медицинских показателей для госпитализации. С другой стороны, как с ним спорить? Черт его знает, чем дело кончится. Может быть, Горбачев его еще пожалеет, простит. В общем, сориен­тировался дежурный. Была ведь попытка самоубийства. Конечно, для балды. Он, видать, трус, себя не только не убьет, но даже серьезно не поцарапает. Но формально все же нанес себе удар ножом в левую сторону груди? Нанес. Значит, можно класть в психиатрическое отделение и посмотреть за ним пару дней, пока не придет в психически уравновешенное состояние. Ну, вот и положил. Теперь ждет, не дадут ли по жопе. А Борис Николаевич засел в палате и больным притворяется. Домой идти ни в коем случае не хочет. Тоже ждет. Ты, кстати, знаешь, какое у него прозвище в Свердловском обкоме было? Бревно!

— Бревно? — прыснул со смеху Борька. — А метко подмечено. С места не своротишь, грубый, упрямый, тяжелый и тупой, как валенок. Ну, и что дальше?

—  А не знаю, что. Пленум-то МК все равно назначили. Значит, придется ему на пленум идти. Похоже, все же снимут. Не простит ему Горбачев.

—  Не простит-то, не простит. Только тогда и Бревно ему не простит никогда. Он злопамятный. Обязательно посчитается, если подвернется такая возможность. Он отнюдь не тупой. Интеллектом, конечно, не отягощен, но интриган отменный. Только поздно уже, — констатировал с видом знатока Борька. И продолжил мысленно: загонят его за Можай. Попробуй-ка оттуда достать Генерального. То-то! Посадят куда-нибудь в отстойник. Сиди и не чирикай. Вообще маху дал Борис Николаевич. А ведь до чего ушлый парень! Царапаться еще, конечно, будет. Посмеемся вдоволь, Валька!

— Угу! — довольно мурлыкнул Сундук. — Сейчас, наверное, на пленуме каяться станет, ошибки признавать и прощения просить. Да только, как говорится, судьба играет человеком, а человек играет на трубе...

— Труба ему, — согласился Банкин. — Политика — дело тонкое. Тоньше, чем комар писает. Особенно кадровая. Ведь кто его из Свердловска в ЦК брал? Соображаешь? Егор Кузьмич Лигачев. Теперь  вопросы и к Егору будут. Для чего в Москву вез, зачем рекомендовал? Глядишь, и Егор задымится, а то тоже, как Ельцин, власти много забрать хочет. А мы с тобой, Валь, как всегда твердо и последовательно за линию ЦК. Так и жить будем.

—  Ладно. Пора мне, — поднялся со скамейки Сундуковский. — Выпустят отсюда, заходи. Выпьем.

—  В гости ко мне приезжай, в новое посольство, — в тон ему ответил Банкин. — Пока еще не знаю, в какое. В газетах прочтешь. Бывай!

Глядя в спину удалявшемуся Сундуковскому, Борька лихорадочно раскла­дывал в уме пасьянс:

“ Ельцин из обоймы вылетает. Лигачев из доверия выходит. Рыжков не тянет, его отношения с Генеральным портятся с каждым днем. Никонов, Разумовский, Слюньков — все не в счет. Остальные члены Политбюро сидят на своих ведомст­вах. Сидишь на ведомстве, значит, член. Сняли с ведомства — пошел на БАМ. Получается, Тыковлев выходит в дамки. Не зря он Ельцина на пленуме топил. Ох, и хитрая же сволочь! Надо позвонить ему сегодня же, —  подумал Борька. — Поблаго­дарить. Это ведь он меня из дерьма опять вытаскивает. Повод к тому же есть”.

*   *   *

Андрей стоял в самом начале Кё — парадной дюссельдорфской улицы, этакого местного Бродвея. Он любил иногда пройтись по этой улице с одного конца до другого мимо богатых витрин, поглядеть на уток, деловито плещущихся в грязноватом канале, глянуть на тяжелое мрачноватое здание правления “Дойче Банк”, потом свернуть направо и пойти к Рейну сквозь старый город с его узенькими улицами, маленькими уютными пивными, где надо заказывать местное темное “Альт” и ни в коем случае не просить светлый “Кёльш” из враждебного соседнего с Дюссельдорфом Кёльна. Потом можно посмотреть на памятник Гейне — нелюбимого немцами и любимого у нас еврейского поэта. Стоит прямо на земле голова его неприкаянная, гадят на нее голуби и прохожие собаки, лазят вокруг малые дети, и никому до Гейне дела нет. То есть, конечно, есть Гейне, но не на пьедестале. Так, мол, тебе и надо, не следовало тебе, Генрих, издеваться над немцами и насмешничать. Мы тебя отблагодарили так, как того ты заслужил.

Андрей обернулся к стоящему рядом с ним торгпреду — пожилому крепышу с красноватым дубленым лицом.

—  Ну, как, Владимир Николаевич, пройдемся? Подышим? Слава Богу, проводили начальство. Можно и отдохнуть часок-другой.

— Пошли, пошли. Пивка выпьем. А может, и по хаксе съедим. Люблю я эту их хаксу, но только не свиную. Больно она жирная. А телячью, чтобы в глиняной трубе была запечена и с корном.

— Ну, хаксу, так хаксу. Только сначала пройдемся. Осень-то какая. Смотри, все деревья в золоте. Женам чего-нибудь в подарок купим.

— Как же, тут купишь, — возразил торгпред. — Вы, кстати, анекдот последний про эту их Кё слышали? Нет? Значит, идут по Кё Коль с Геншером и на витрины любуются. Коль останавливается и говорит: “Смотри, Ханс Дитрих, вполне приличное пальто и всего три тысячи. Я его сейчас своей Ханнелоре куплю”. Геншер пригляделся и отвечает: “Не, пойдем дальше. Это не магазин, а химчистка”.

—  Похоже на правду, — вежливо засмеялся Андрей. — Цены тут, конечно, ломовые. Как вы, Владимир Николаевич, Тыковлева находите? Говорят, становится душой перестройки. Его слушать надо, чтобы понять, куда будет грести Горбачев дальше. Я, правда, читаю, читаю, но до конца не пойму. Смело говорит, образы яркие... Нити, правда, не вижу. Чего-то не улавливаю.

— Боюсь, что и здешние товарищи тоже не уловили, — недружелюбно ответил торгпред. — Не понравился он партийному съезду. Говорил про что-то, а к их делам все это никак не пришьешь. Им за место в политической жизни страны бороться надо, жмут на них со всех сторон, а он мутную философию разводит и ни на один вопрос отвечать не хочет. Или не может. Черт его, колченогого, поймет. Я, впрочем, и от того, что он в Союзе делает, не  в восторге. Нельзя скрестить социализм с капитализмом. Несовместимые это вещи. Они это здесь отлично понимают и никакого скрещивания делать не будут. Нам эту радость предостав­ляют. Все у нас в результате развалится. Поверьте, так все и будет. Я, наверное, устарел. На пенсию идти пора. Но то, что сейчас начинается, это уже не реформа. Это конец всему — партии, стране, нашей экономике. Это преступление.

— Не горячитесь, Владимир Николаевич, — прервал торгпреда Андрей. — Не все так уж плохо, хотя трудности с каждым днем нарастают. Но это, наверное,  естественно.  Не  останавливаться  же  нам  на  полпути,  не возвращаться же назад. Это, кстати, и немецкие товарищи тоже понимают. Их председатель Мис все время повторяет: “Сжать зубы и вперед! Только не отступать. Наступил решающий этап соревнования между социализмом и капитализмом. Мы его обязаны выиграть”.

— Да это он со страху говорит, — скривился торгпред. — Боится, глазам своим не верит, что у нас и в ГДР творится. Сам себя подбадривает.

—  Ну, глядите вот, — возразил Андрей, указывая пальцем на витрину ювелирного магазина. — Сережки с рубиновыми звездами и серпом и молотом. Вон наши часы с Кремлем. Сейчас они входят в моду — большие цифры, большой циферблат. Вон рядом в соседней витрине портрет Горбачева. В газетах на первых страницах опять наш Генсек и перестройка. Когда такое было? Это ведь все в самом сердце империалистической Западной Германии, на их Кё, где пальто-то почистить, как вы только что смеялись, меньше чем за три тысячи невозможно. Значит, наступаем мы. Значит, Рейгана скоро без штанов оставим. Он от наших предложений по разрядке и разоружению едва отбивается. А интерес какой у немецких деловых кругов к сотрудничеству с нами! Ведь отбою нет...

— Не верьте, — коротко бросил торгпред. — Заманивают. Подхваливают, чтобы еще больше затравить в это болото. Дома-то что делается! Аль не знаете?

— Ну, так дома и меры принимать надо, — обозлился Андрей. — Кто мешает? А на внешнем фронте мы, безусловно, выигрываем. Вот приедет будущим летом сюда Горбачев, увидите, что будет.

—  Я к тому времени лучше на пенсию уйду, — сухо возразил торгпред. — Наверное, я не понимаю. Вам, молодым, виднее. Но будьте осторожны, не обольщайтесь. В ваших руках огромная страна. Да что там страна. Третья часть человечества с нами связана, от нас зависит. Миллиарды людей, их судьбы, их благополучие...

Потом мирно пили пиво, жевали телячью запеченную ногу, говорили о рыбалке в будущее воскресенье, о подготовке партактива на тему о создании смешанных советско-западногерманских фирм. Но чувство беспокойства и дискомфорта не покидало Андрея.

“Так  ли  уж  он  неправ?  — думал  о  торгпреде  Андрей. — Внешнеполити­ческие успехи — это, конечно, хорошо. Но не они будут определять ход и исход перестройки. Да и успехи ли у нас? Послы соцстран становятся все более беспокойными и мрачными. В ГДР дела плохи. Не зря эти ребята из “Шпигеля” только и говорят, что о кризисе режима Хонеккера, и напрямик намекают, что Горбачеву надо бы его убрать, как был убран Чаушеску. А Хонеккеру они, конечно, предлагают деньги и всяческое содействие, если тот решит отойти от Москвы и сблизиться с ФРГ. Немецкое коварство, известное веками. А мы, кажется, клюем на гнилую приманку. Чего бы иначе Тыковлев спрашивал, нужна ли в Берлине стена. Будто не знает, что, снесем стену, ГДР развалится. А бросимся ГДР спасать, так и перестройку закрывать придется. Только он это, конечно, не случайно спрашивает. Значит, есть в Москве дураки вокруг Горбачева, которым невдомек, что для нас ГДР такое. А может, не дураки? Может, так задумано? Тогда кем и зачем? Что отдали и что взамен получили? Почему Генеральный все время повторяет, что соцстраны на самом деле уже давно от нас ушли, и надо, мол, только это понять и дать им волю делать все, что хотят. Хотят  ли они действительно от нас оторваться? Что, Ярузельский, Живков, Биляк, Якеш не понимают, чем это для них кончится? Конечно, понимают. Значит, сдать их хотят. Сдать и что получить взамен? А не предательство ли все это? Предательство по глупости? Предательство по умыслу? Да нет! Скорее всего, сделав первую ошибку и не найдя в себе сил признаться в этом, совершаем вторую, третью, четвертую и не можем уже остановиться. В такой ситуации всегда нужны люди, которые объяснят, обоснуют, утешат, успокоят и повлекут дальше в омут. А что, чем Тыковлев не подходит на роль новоявленного крысолова из старой и печальной немецкой сказки? Он играл на своей дудочке при всех начальниках и во все времена. Играет и сейчас. Мелодия одна: верь мне, иди за мной, я проведу тебя туда, где хорошо будет...

“А сам потом в сторону прыснет, — неприязненно подумал Андрей. — Да только, пожалуй, уже поздно будет. Стадо устремилось за крысоловами, и немцы поняли это. Процесс пошел”.

*   *   *

Лекция в Нобелевском институте прошла успешно. Зал был полон. Публика задавала много вопросов и дружно хлопала. Председатель здешнего европейского общества, сухопарый почтенный норвежец в блейзере с золотыми пуговицами, много и тепло говорил о Горбачеве и перестройке, а в конце ухитрился что-то ввернуть и об идеологе перестройки, который смело рвет со штампами и клише прошлого, чье имя все больше становится синонимом гласности и свежих ветров, которые дуют над великим Советским Союзом. Говорил норвежец эти слова, подняв голову от бумаги и многозначительно глядя на Тыковлева, так что все поняли, кого имел в виду организатор собрания. Потом на пути из зала вниз по деревянным скрипучим лестницам в маленькую раздевалку все наперебой хотели пожать руку и сказать несколько приятных слов. Одним словом, Тыковлев вышел из здания института на улицу Драмменсвейен заласканный и растроганный.

У подъезда под аркой ждал посол, который предложил проехаться во Фрогнер-парк, здешнюю достопримечательность, наполненную голыми каменными фигурами крепких норвежских баб, мужиков и детей. Фигуры чем-то напоминали скульптуры, создававшиеся советскими художниками в годы расцвета соц­реализма, но не выражали ни вдохновения, ни порыва вперед к новому светлому будущему. Стояли своими толстыми крепкими ногами на грешной земле норвежцы, обнимались друг с другом, играли с детьми, но были всецело увлечены сами собой, своими каменными телами, своим холодным каменным окружением. А впереди маячил большой каменный фонтан, над которым подальше на холме возвышалась огромная колонна из сплетенных гранитных тел, лезущих друг по другу и попирающих друг друга в вечном борении людей, бессмысленно стре­мящихся куда-то вверх, ввысь, в серую бездонную пустоту печального осеннего неба.

Слегка дождило, по парку ходили группки экскурсантов, щелкая фотоаппа­ратами. Большинство задерживалось на мосту, нависшем над двумя прудами с коричневато-серой водой, стайками диких уток и крикливых чаек. Туристы фотографировались у какой-то маленькой фигурки.

— Это “злючка”, — пояснил посол. — Считают самой выразительной фигуркой во всем парке. Густав Вигеланд — это автор и создатель всего паркового комплекса — здорово схватил и выражение, и мимику сердитого скандинавского малыша.

—  Да, хорошо получилось, — согласился Тыковлев. — Но все это, вместе взятое, оставляет у меня какое-то противоречивое чувство. Сначала я подумал, что очень похоже на соцреализм. Но это что-то другое. Наверное, больше похоже на немецкое арийское искусство. Только в Германии после 1945 года все это либо поломали, либо попрятали. А здесь стоит. Интересно.

—  Верно подмечено, — согласился посол. — А я как-то не задумывался раньше. У Норвегии давние и прочные связи с Германией. Ну, и влияние, конечно, на них немцы оказали в истории немалое. Колонну эту из голых при немцах в годы оккупации ставили, кажется, в 1944 году в присутствии всего нацистского начальства. В городе можно найти решетки с орнаментом из свастик. Правда, свастика — это древний знак, использовавшийся германцами во многих случаях. В чем-чем, а в симпатиях к немцам норвежцев не обвинишь. Скорее, наоборот. Все, как по команде, на немцев волком смотрят.

— А это может быть и от не совсем чистой совести, — усмехнулся Тыковлев. — Против немцев-то они фактически не воевали. Быстро сдались и выжидали, кто победит. Сидели тихо. Это основная масса. Кто к англичанам попал, тот, конечно, им служил и в проводке конвоев в Мурманск участвовал. Героические ребята, кстати. Но ведь и на нашем фронте их было тысяч семь в эсэсовских дивизиях. Сам против них на Пулковских высотах стоял. И рейхсканцелярию в Берлине до последнего патрона они защищали. А как дело к разгрому Германии подошло, так все стали антифашистами. Победителями ведь всем быть хочется. Прошлые хитрости свои захотели искупить задним числом. Как? Да очень просто: пиная побитых другими немцев. Все это очень по-человечески, — прищурился Тыковлев. — Хорошо жить хотят все. Основой большинства движений загадочной человеческой души, к сожалению, зачастую является элементарное шкурничество. Прятать, правда, его стараются. Когда удачнее, когда менее удачно. А суть одна.

За разговором незаметно вышли к автостоянке. Впереди стояло большое здание из красного кирпича с зеленоватой от патины башенкой.

— Это музей Вигеланда, — сказал посол. — Может, посмотрим? Или пойдем ко мне на виллу, посидим?

—  Спасибо. Давай лучше завтра после того, как выступлю перед коллективом. Тут меня норвежские хозяева пригласили на ужин в какой-то ресторан. Говорят, место знаменитое. Вид там на Осло чудесный. Рядом с лыжным трамплином. Это где?

—  На Холменколлене, судя по всему, — ответил посол.

— Во-во, кажется, так это место называется, — обрадовался Тыковлев. — Ты меня туда подбрось на машине к семи часам. Тебя не приглашаю. Сам понимаешь, не я хозяин. Мы завтра еще наговоримся вдосталь.

— Конечно, конечно, — закивал посол. — Вам на моей машине удобнее всего будет. Значит, Василий, — кивнул он в сторону шофера, — будет стоять перед вашим отелем в полседьмого. А кто там будет? Может быть, переводчик вам нужен, так я Вадима нашего пришлю.

— Не надо Вадима утруждать. Он за сегодня уже напереводился. Там будет у них свой переводчик, — стараясь не смущаться, сказал Тыковлев. — Да и я, в крайнем случае, смогу объясниться. Немножко по-английски кумекаю. В Австрии, как ты знаешь, работал. Меня старые мои знакомые приглашают. Случайно в Осло оказались. Но люди влиятельные и интересные.

— Не сомневаюсь, — послушно согласился посол и беспомощно поглядел вокруг, не зная, как быть дальше. — Вы знаете, Александр Яковлевич, я тогда пешком пройду к себе домой через парк, тут пять минут ходу. А вы берите машину и действуйте в соответствии с вашими планами. Василий в вашем полном распоряжении.

— Большое спасибо и до завтра, — пожал послу руку Тыковлев, радуясь в душе, что наконец-то удалось от него отвязаться. Брать с собой посла на Холменколлен ему очень не хотелось. Начнет потом еще что-нибудь спрашивать, а то и телеграмму отошлет. Хотя не должен бы. Но все же лучше не иметь лишних свидетелей.

Посол понуро зашагал по дорожке в парк, углубляясь в роскошный розарий, разбитый у дороги, ведущей мимо музея. Тыковлев повернулся лицом к музею и начал его оглядывать. Перед зданием возвышалась серая скульптура, изобра­жавшая трех маленьких девчонок, стоящих на коленях и обнимающих за плечи друг друга. Девчонки улыбались, выдвинув вперед подбородки и лукаво прищурив глаза. Тыковлев поймал себя на том, что невольно улыбнулся им в ответ. Но в тот же момент осекся. Ему вдруг показалось, что девчонки совсем не добрые и что вовсе не улыбаются они, а хищно скалят зубы, как бы желая ему зла.

— Что за чертовщина, — прошептал Тыковлев и на момент закрыл глаза. Потом открыл опять. Наваждение не проходило. Девчонки по-прежнему казались ему маленькими вампирами. Улыбчивыми, чистыми, вежливыми, как все окружавшие его живые норвежцы. Но вместе с тем вампирами, упырями, предвку­шающими удовольствие напиться чужой крови и именно поэтому угрожающе-радостными.

— Не выйдет, — неожиданно для себя погрозил девчонкам пальцем Тыковлев. — Не на того напали. Других ищите.

Для чего-то перекрестился. Потом подумал, что все же великий мастер этот нор­вежский скульптор Вигеланд. Дрожь пробирает. А с чего? Не с чего. Так. Нервы. Расстроенный сел в машину. Наступила пауза.

— Куда поедем? — прервал мысли Тыковлева Василий.

— Домой, в отель. Переодеться надо.

 

*   *   *

Ресторан был, по всей видимости, деревянный. Стоял на пригорке над узенькой шоссейной дорогой. Знаменитый трамплин Холменколлен остался где-то далеко позади. Вокруг был чахлый лесок, тронутый осенним золотом. Внизу, как на ладони, был виден Осло и серо-серебряный фьорд с многочисленными островами. Перед рестораном на асфальтированной парковке стояло несколько автомобилей. Ходил какой-то мрачный тип в спортивной одежде. То ли кого ждал, то ли воздухом дышал. При виде посольского автомобиля тип несколько оживился и для чего-то встал справа от крыльца, ведущего в ресторан.

“Это норвежская наружка, наверное, — подумал Тыковлев. — Наш бы так открыто встать не решился. Впрочем, не все ли мне равно. Пусть смотрят, кому не лень”.

Наклонив лысую лобастую голову, вылез из машины и, прихрамывая, стал подниматься по лестнице. Поднял глаза и обнаружил за стеклянной входной дверью приветливо улыбающегося Бойермана.

— Добрый вечер, проходите сюда, налево, — показал рукой Никитич. — Мы вас уже поджидаем. Пальто можно повесить здесь. У них тут самообслуживание.

У окна за столом на четверых сидели Джон и еще кто-то из норвежцев, с которыми сегодня знакомился Тыковлев. Имени и должности он, конечно, не запомнил. Больно много было их, да и имена все какие-то необычные. Норвежец, поймав вопросительный взгляд Тыковлева, решил сам разрядить обстановку.

— Уле Юхансон, бригадный генерал в отставке, — представился он. — Я работал у вас в Москве, а потом был военным атташе в Финляндии. Сейчас сотрудничаю в институте оборонных исследований, занимаюсь проблемами отношений с СССР. Позвольте поздравить вас с очень удачной лекцией. Про эту лекцию у нас будут еще долго говорить.

Генерал сносно говорил по-русски.

— О, да вы наш язык знаете. Где учили?

— Здесь, в Осло, — ответил скромно генерал. — У нас тут неплохая военная школа есть. Кроме того, я очень увлекаюсь русской литературой. Особенно Достоевским, но, конечно, и Толстым, и Чеховым...

“Ну, начинается, — с тоской подумал Тыковлев. — Еще один любитель Достоевского. Пока расскажет все, что читал, полвечера пройдет”.

— Здравствуйте, господин Паттерсон, — прерывая норвежца, обратился Тыковлев к Джону. — Как поживаете? Давненько не виделись. Вы, кстати, на лекции-то моей были? Что-то я вас в зале не приметил. Правда, народу было много...

— Нет, я всего час назад прилетел сюда из Брюсселя. Так что на лекции быть никак не мог. Не обессудьте. Дела, дела. Совсем дела замучили. Но мне эти господа все успели рассказать до вашего прихода. Поздравляю. Хорошо получилось.

Из-за двери появилась немолодая уже официантка в черном костюме с белой блузкой. Разложила меню в толстых кожаных переплетах и сказала, что рекомендует сегодня какую-то редкую рыбу. Названия рыбы Тыковлев не понял, но в связи с восторженным цоканьем, которое стал издавать норвежский генерал, понял, что выбор предрешен. Осклабился насколько мог естественно и одобрительно закивал в ответ на строгий взгляд официантки.

— Уеs, уеs, оf соursе fish. Тhаnk yоu, thank yоиu. And vodkа, аnd mineral water, and bread.

— Vodkа? — нерешительно переспросила официантка.

— А что, у них нету? — смутился Тыковлев, обращаясь к Бойерману. — Тогда я как все.

— Да нет, — рассмеялся Никитич. — Есть у них все. Просто для них непривычно, что вы весь вечер водку собираетесь пить. Но я вас поддержу, да и генерал тоже. Не правда ли, генерал? А Джон у нас человек проверенный. Не зря в Москву ездит.

Получив заказ, официантка чинно удалилась. В ожидании водки все дружно принялись смотреть в окно. Генерал давал пояснения: вот это порт, а чуть левее ратуша, а дальше крепость Акерсхюс, а вот там королевский дворец, но его плохо видно, темновато уже стало. Да, осень, осень. Не самое лучшее время в Скандинавии. Сыро, серо, грустно, мокро. Но вид отсюда потрясающий. Этот ресторан с большими традициями. Посыпались имена посетителей, которые когда-то осчастливливали ресторан своим присутствием. К стыду своему, Тыковлев большинство имен не знал, но признаваться в этом не хотел. Поэтому решил, что пора менять тему разговора.

— Джон, — обратился он к американцу. — Ваш президент к нашему Генеральному не ревнует? Все же обидно, наверное. Горбачев — человек года. Горбачев на обложке “Ньюсуик”.

— Зачем же ревновать? — спокойно ответствовал американец. — Заслужил, значит заслужил. Объективность должна быть во всем. Вот видите, наша “желтая пресса”, продажная девка империализма, не может нахвалиться Генеральным секретарем ЦК КПСС. Парадокс? Не думаю. После начала перестройки весь мир вздохнул с облегчением. “Холодная война”, кажется, заканчивается. Это такие изменения, за которые Горбачеву весь мир спасибо скажет. По справедливости. Я думаю, что он лучший кандидат на Нобелевскую премию мира. Он получит ее. Пускай еще не сегодня, но завтра — обязательно. Если, конечно, будет и далее продолжать реформы, если не остановится, если не испугается.

— Да, да, — закивал головой норвежец. — Я знаю. У нас в Нобелевском комитете идея наградить господина Горбачева премией популярна. Конечно, работа комитета всегда очень секретна. Они ничего никогда не рассказывают. Но у меня там есть много друзей. Мы дружим с детства. Мы доверяем друг другу.

“Ага, теперь понятно, зачем они привели норвежца, — подумал Тыковлев. — А что? Михаилу Сергеевичу понравится. Очень понравится. А Раисе еще больше. И политически хорошо задумано. Знают, что Мишке все труднее приходится. Собрания в глубинке идут. Исключить его из партии требуют. А тут всемирное признание заслуг по укреплению мира всей нашей партии и лично ее высшего представителя. Такого в истории большевиков еще не было. Вот тебе и ревизионист, вот тебе и делопут. Утрем нос всем критикам сразу! Только что мне-то им сейчас ответить?”

— Решение Нобелевского комитета — это, как говорится, его суверенная прерогатива, — начал Тыковлев. — Не знаю, как к нему отнесется наш Гене­ральный. Все же, знаете, было много неудачных решений. Сахаров, Солженицын. Много было странных, неожиданных лауреатов. А людям бесспорно великим ваш комитет премий не давал. Ганди-то вы премию так и не дали. Теперь, наверное, локти кусаете. А вот террорист Бегин премию получил. Но если смотреть не назад, а вперед, то, конечно, наш народ высоко оценил бы присуждение премии Горбачеву. Это было бы как бы сигналом, что новые отношения между Востоком и Западом — это уже не утопия, а реальность, что время вражды и “холодной войны” уходит в небытие и начинается новая эра сотрудничества. Мы сумеем преодолеть главное противоречие современности. Между капитализмом и социализмом! А что, господа, за это стоит выпить.

— Да, да, — загалдели все сразу. — Стоит, стоит. И до дна! Как у вас принято. Пусть норвежцы помогут Горбачеву. Сейчас очень ответственный момент.

Потом ели эту экзотическую норвежскую рыбу. Она на первый взгляд напоминала кучку отвердевшей манной каши, но было очень вкусно. Генерал говорил, что называют ее брайфлабб, что живет она на большой глубине, что на вид страшнее черта и стоит очень дорого. А Тыковлев все прикидывал, что это может быть такое. Зубатка? Нототения? Названий других безобразных рыб он вспомнить никак не мог. Джон бубнил, что это, наверное, рыба-молот, а Бойерман просто махнул рукой и объявил, что его больше интересует, какой будет десерт.

— Это заранее ясно, — объявил раскрасневшийся от водки генерал. — Самый лучший норвежский десерт — это морошка. Предлагаю попробовать.

— Согласен, — поддержал его Тыковлев. — Я эту ягоду знаю. Растет она у нас на севере. Правда, такой популярностью, как здесь в Норвегии, похоже, не пользуется. Да что в ней такого особенного? Костлявая. Вообще-то малина вкуснее и лучше.

— Ну, как можно сравнивать с малиной! — возмутился генерал. — Другой вкус и совсем другая цена...

— Ладно, давай. Мы же не против. Покажи, на что ваши повара способны. У вас, наверное, ее как-то особо приготовляют. А пока несут, предлагаю выпить за наших норвежских хозяев и поблагодарить за угощенье. Если не ошибаюсь, этот тост у вас гость обязательно должен сказать под десерт?

— Да, чувствую, что вы, господин Тыковлев, уже многому научились из норвежской жизни за тот день, что были у нас, — одобрил Тыковлева генерал. — Для нас было честью видеть вас здесь нашим гостем.

*   *   *

На площадке перед рестораном было темно и тихо. Где-то глубоко внизу светился огоньками Осло. Василий спал, держась за руль машины. Норвежский генерал попрощался и исчез. Паттерсон с Бойерманом вызвали такси.

— Пока такси подадут, давайте походим, подышим воздухом, — предложил Джон и решительно начал спускаться с пригорка. — Вы, надеюсь, не торопитесь, — добавил он для вежливости.

Тыковлев захромал вслед, подумав, что не гулять, а спать бы уже пора. Да что поделаешь. Одна надежда, что такси подойдет быстро.

Заложив руки за спину, Джон остановился у края шоссе. Обстоятельно высморкался, подождал подхода Тыковлева, улыбнулся, но, к удивлению Тыковлева, разговора не начал, а устремил взгляд на сверкающий внизу огоньками Осло.

“Как будто досыта не нагляделся, сидя в ресторане, — подумал Тыковлев. Он начинал постепенно сердиться. — Какого черта звал гулять, если сказать нечего. Чего теперь так вот и стоять будем, в темноту пялиться? Холодно к тому же. Ему хорошо: сбежал с горки, вбежал в горку. Обе ноги работают. В теннис, поди, каждый день играет. А мне назад в гору лезть каково? Нашел мальчика! Ну, что, так до бесконечности стоять будем?”

— Интересная мысль насчет Нобелевской премии, — нерешительно начал Тыковлев.

— Да, интересная, — кивнул Джон, — и главное, вполне реальная. Но для принятия решения потребуется некоторое время. У них тут бюрократия, традиции. Важно, чтобы в предстоящие месяцы в Союзе все шло, как намечено, а лучше — еще быстрее и решительнее. Это убедит всех, кто еще сомневается в вашей перестройке.

— Куда уж быстрее, — возразил Тыковлев. — Сопротивление нарастает. Сами знаете. Важно не перегнуть палку. А то доускоряемся до неприятностей.

— Понимаю, — ответил Джон. — Но вы тоже должны понимать. Горбачев пользуется сейчас на Западе оглушительным успехом. Это радует. Но не забывайте, что при всем при том у США сохраняется и своя повестка дня. Поддерживать вас мы можем и будем, но не забывая о наших интересах. Вы же понимаете, что у вашей плановой системы нет будущего, что плюрализм мнений предполагает многопартийность, а не только возможность для журналистов писать, что на ум взбредет. Если Советский Союз хочет быть партнером США и НАТО, то прежде всего ваша политическая система должна радикально измениться. Мы не видим пока достаточно убедительных шагов Горбачева в этом направлении. Нам кажется, что он еще колеблется. Поймите, мы ничего не требуем, но наше отношение к вам будет зависеть от того, насколько серьезно вы готовы перестроиться, то есть отказаться от единовластия партии, дать простор рыночным отношениям. Нам кажется, что именно этого больше всего от вас ждут и ваши люди. Есть, кроме того, целый ряд других важных проблем, по которым будут судить о вас. Ну, скажите, зачем вам и дальше содержать такую огромную армию? Это непосильная для вас ноша. Никто на вас нападать не собирается, “холодная война” кончается. На сэкономленные деньги поправите снабжение. У вас ведь в магазинах-то становится пусто. Зачем вам базы на Кубе и во Вьетнаме? Они вам ничего не дают, а наших военных раздражают. Зачем вам эти полчища танков в Европе? Почему вы не хотите дать свободу своим союзникам по Варшавскому договору? Какой вам от них толк? Вы же знаете, что в случае чего на них не сможете положиться. Не пора ли вам посмотреть и другими глазами на прибалтов? Не хотят ведь они быть в вашем Союзе. Будете их силком дальше держать, так зараза пойдет и по другим республикам. Посмотрите, что ваши армяне выделывают. Ведь войну против другой вашей же республики при живом и здравствующем московском начальстве начали. И ничего вы с ними поделать не можете. А дурной пример заразителен. Значит, надо весь ваш Союз реформи­ровать. Понимаю, что для вас это анафема. Но ведь жизнь того требует. Дайте республикам хотя бы экономический суверенитет. Вы же за передачу полномочий из центра на места, за доверие к людям. Может быть, республики, получив свободу действий, наладят у себя снабжение, разрядят ситуацию в стране в целом.

— Знаете, Джон, — обозлился Тыковлев, — я могу вам задать столько же, а может, и больше вопросов по американской политике, сказать, что мы о вас тоже не по словам, а по делам судить будем. Да, у нас есть много недостатков, многое устарело, изжило себя. Уверяю вас, однако, что и вы не лучше. Давайте перестраиваться вместе. Показывайте нам пример, тогда и нам будет легче убеждать своих людей в необходимости сбрасывать балласт прошлого.

— Александр, — с сожалением в голосе прервал Тыковлева американец, — будьте же реалистом. У нас вполне благополучное общество. Люди у нас всем довольны. Нам не нужна никакая перестройка, и никто ее не собирается проводить из-за того, что Советскому Союзу так было бы легче проводить свои реформы. Это ваши реформы. Это вам они нужны. Это у вас плохо работает экономика, пусто в магазинах, люди завидуют Западу и не верят в коммунистическую перспективу. Вот и перестраивайтесь. Вот и учитесь мыслить по-новому. Все предельно просто, — щелкнул пальцами Джон. — Будете хорошо стараться, получите нашу помощь, поддержку, Нобелевскую премию, план Маршалла. Будете топтаться на месте, все у вас рухнет. Впрочем, я не думаю, что дойдет до этого. В Советском Союзе рождается все больше политиков, которые хотят думать и действовать по-новому. И вы, и Горбачев, конечно, ощущаете это. Одним словом, мы оптимистично смотрим на перспективы развития Советского Союза. В США уверены, что вскоре мы будем иметь в вашем лице не противника и не конкурента, а надежного союзника и партнера.

На шоссе показалось желтое такси. Шофер притормозил и распахнул заднюю дверь.

— До скорой встречи, — крикнул Джон, залезая в машину. — Подумайте о том, что я вам сказал. Будем держать контакт!

 

 

(Окончание следует)

 

 

 

 

Евгений Дивнич • Почему я прекратил борьбу против Советской власти (к 85-летию Октябрьской Социалистической революции) (Наш современник N11 2002)

К 85-летию Великой Октябрьской социалистической революции

 

 

 

О ДИВНИЧЕ, МОЕМ ДРУГЕ,

ЗНАЕТЕ ЛИ ВЫ?

 

Было у меня два друга: один — это мой следователь Владимир Сергеевич и второй — лагерный друг Евгений Иванович Дивнич.

Гоголь в торжественные минуты своего повествования восклицал: — Знаете ли вы?

Итак, о чем мне сразу думается, когда я вспоминаю Дивнича? Да, о гоголев­ском “знаете ли вы?”

Я хочу спросить вас, читатели, что такое русский человек? Знаете ли вы?

Жили мы среди русских людей, теперь в России живем среди иностранцев.

А ведь русский человек — и чекист, и з-ка (заключенный), — это одни и те же русские люди, только иностранцы нам подсказывают, что чекисты не могут быть русскими, это, мол, исчадье ада, и когда я говорю, что было у меня два друга: чекист-следователь и политический  деятель, которого чекисты преследовали...

Иностранно настроенные, даже русские люди, может, скажут: как  это совместить? Следователь — значит, только чтобы осудить, и политический деятель — только чтобы сопротивляться, а о. Димитрий, наверное, от старости лет с ума сходит.

Ну, чтобы меня признали нормальным, нужно, наверно, писать как-то иначе... Но как только вспомню про Дивнича, сбиваюсь на “высокий штиль”, на своего рода “стихи”, пусть даже и плохие, а для меня стихи — все хорошие.

Улыбка Евгения Ивановича — это же стихи — разливается во все его лицо, и как увидит русскую женщину, восклицает:

— Красавица!

Дело в том, что он в самом деле жил среди иностранцев, во Франции. Оттуда его выкрали “зловредные” чекисты, и он с ними в самом деле боролся до положения живота. Помню, как он мне в лагере говорил: если я ничего не сделаю плохого Советской власти, я этот день считаю потерянным. Но ведь русский человек широк по натуре, а он, отсидев 17 лет да еще плюс 5, говорил так:

— Мой Христос — за Советскую власть. Победить Советскую власть своими примитивными силами нельзя, а оппозиция — это примитивные силы, надо соединиться с могучими иностранными силами, а это значит предательство, ты должен предать свою родину. И тот сегодня, это я добавляю от себя, кто соединяется с иностранцами — предатель. Мы, русские христиане, говорим: наша сила в немощи. Бог поможет, и слабыми силами сотрем всю пошлость и мразь с русской земли.

После того, как у Евгения Ивановича совершилось такое осознание, он, пять лет не досидев по последнему сроку, был освобожден. Более того, поверили ему и дали разрешение посещать лагерь. Он набирал в сумки всяких продуктов и прежде всего шел к тем, с которыми сидел по делу, и говорил:

— Ну что ты здесь торчишь? Надо освобождаться и делать русское дело.

Наверно, те еще немного сопротивлялись, а потом поверили Евгению Ивановичу Дивничу — он многих освободил. Вот как бывает: бывший заключенный оказался добрее свободных.

Вокруг него много увивалось и чекистов, они ему все-таки, наверно, до конца не верили и начинали провоцировать, то есть рассказывать антисоветские анекдоты. Он прикрикивал на них:

— Чтоб этой антисоветчины больше не было. Что вы меня сбиваете на оппозицию? — И анекдоты прекращались.

Мне его книгу, которую он написал, когда я сидел, давали для прочтения чекисты, видимо таким путем склоняли меня к раскаянию, и говорили:

— Ну, сколько экземпляров нужно? — Я, кажется, говорил — тридцать, они отвечали: — Многовато, десять дадим, — а не дали ни одного.

Ко всему этому я хочу вспомнить эпизод, как после моего освобождения Евгений Иванович пришел ко мне. Я еще отдыхал, был в постели. Он всегда ходил с седой бородкой, а тут пришел побритый и помолодевший и говорит:

— Узнаешь меня?

Я спросонья не разглядел и говорю:

— Нет, я вас не знаю.

А жена моя сразу побледнела: кого же я впустила, думает?

Он вдруг как закричит:

— Дмитрий Сергеевич, Евгения Ивановича не узнаете?

Тут я протер глаза и снова вгляделся и, как и он, закричал:

— Узнаю. — Мы с ним обнялись и расцеловались.

Так бы и нам сейчас всех Русских Ивановичей узнать и расцеловать. И воскликнуть:

— Жив Бог, и жива страна наша.

И даже добродушно пошутить:

— Бог не выдаст, свинья не съест. Перетерпим-перетрем, живы будем — не умрем.

“Знаете ли вы?” — о, великий Гоголь! Кто так любил Россию, как он, а ведь его, глубоко верующего человека, чуть не сделали сумасшедшим неистовые Виссарионы.

Чур, назад, попался не “свой” Виссарионович, Иосиф, а знали ли мы, какой он друг России, хотя по национальности и грузин: создал такую страну, которую вот бьют уже полтора десятилетия, а все разбить не могут. И не разобьют! С нами Бог!

 

Священник Дмитрий Дудко

 

 

 

Евгений Дивнич

ПОЧЕМУ Я ПРЕКРАТИЛ БОРЬБУ ПРОТИВ СОВЕТСКОЙ ВЛАСТИ

Выступление перед заключенными “Дубровлага” (27.03.1965 г.)*

 

Не знаю, все ли за рубежом поверят в искренность моих слов. Помнящие меня по хронической антисоветской направленности с молодых лет до седых волос, и в рядах эмиграции, и в Советском Союзе, могут сказать: “Нет, это писано не по своей воле”.

Пожалуй, делая скидку на мою биографию, в таком заключении не будет ничего предосудительного. Три судимости и долгие годы заключения, в результате настойчивых попыток борьбы и протеста против существующего строя и власти, вправе навести на сомнение.

А между тем я пишу под диктовку только внутреннего голоса. Излагаемые мною позиции — экстракты печального многолетнего опыта. Они пришли в результате тяжелых раздумий, под давлением жизненной правды, многих неудач и горя, как личного, так и моих товарищей.

И вот, затратив зря столько усилий и заплатив непомерно большую моральную и физическую дань, я заявляю с предельной категоричностью, что считаю враждебную деятельность русских людей против Советской страны вредной и бесполезной.

Всякая борьба против нее обречена на провал без малейшего ущерба для незыблемости советского государства.

Разумеется, мое заявление звучит априорно и требует разъяснения.

 

Начну с предпосылки. Мне думается, что тот, кто полагает, будто по своему усмотрению можно создавать события, — самообольщается. Движение человеческого общества — это не канва, на которой разрешается вышивать какие вздумается узоры. Оно руководствуется своими законами. От нас зависит, правильно ли мы уловим ритм современности и пойдем ли с ним в такт или, напротив, будем вставлять ему палки в колеса.

Если процесс не утвердился и неясен современникам, то, пока он чужд нашему воззрению, мы вправе стать на защиту того, что принимаем за правду. Но и с момента, когда естественный процесс становится очевидным в своем воплощении, когда он установился в жизни народов, — бороться против него за отброшенное жизнью начало означало бы борьбу за отжившее частное против величественного грядущего целого. И тогда — прочь с дороги, ничтожный человек! Не уйдешь — раздавят, как червя, и сам ты бесславно погибнешь! Этой истине нас неумолимо учит реальность. Так много веков назад тщетны оказались изуверства римских императоров против христиан, оповестивших человечество о новых нравственных идеалах.

B итoгe мoя мыcль cвoдится к распространенному взгляду, что историю не творят. История творится. На этом перекрестке сходятся даже антиподы философских систем: идеалисты и материалисты. Они с разных позиций утверждают детерминизм событий. Разница в самой трактовке: первые находят в предопределении участие высшей силы и становятся фаталистами, другие усматривают в событиях определенные законы, вполне постигаемые разумом, и требуют потому в них активного участия. Так или иначе, но предугадывая ход событий, когда мы включаемся в неустранимый происходящий процесс, то способствуем прогрессу и таким образом становимся и современным и передовым фактором. В противном случае мы превращаемся в орудие реакции, и наша деятельность обречена на бесплодность.

Должен уточнить. В этой концепции нельзя усматривать ни проповеди толстовского непротивления злу, ни рабской покорности браминов. В челове­ческой воле — следовать добрым или злым побуждениям. Что же получится из наших действий — это юрисдикция процесса, определенного общим ходом вещей. Он единственно правомочен возвести их на пьедестал или выбросить в свалочную яму.

В итоге из этого напрашивается вывод: раз мы имеем дело с бесспорно установившимся историческим явлением, то единственный правильный выход будет либо стать в общий строй, либо уйти с дороги, но уж ни в коем случае не мешать. Не мешать ему именно потому, что раз он неизбежен, это и вредно и бесполезно.

Говоря же непосредственно о грандиозных событиях, разыгравшихся на отечественных просторах за последние полвека, нельзя не признать, что Октябрьская революция стала всемирным фактором, а Советская власть умело прошла все испытания, спаяв свою судьбу с народами Советского Союза.

Революция была подготовлена многими исканиями и неудовлетворенностью укладом. Когда общество доживает до предельной черты, когда в литературе цветут бутоны вроде Арцыбашева, в поэзии звучат стихи Северянина, когда, пресытившись нормальным, люди упиваются наркотическими песенками Вертинского, а политику народа решают Керенские, то оно требует коренной ломки.

В самом деле, буржуазный порядок никогда не удовлетворяет и давно опротивел. Буржуазия, чьи нравственные идеалы целиком укладываются в сомнительных заслугах в сфере торговли и игры на бирже, никак не умещается в понятиях людей в качестве элемента, достойного вести общество. Да и по какому праву, кроме валютного, может служить образцом эта жирная, трусливая, себялюбивая разновидность человечества? Напротив, она всегда мозолила глаза и являлась очевидным доказательством несостоятельности господствующего порядка. И недаром литература последних полутора веков — это зеркало общественных интересов — была сплошным стоном: “Так дальше жить невыносимо”.

В процессе исканий новых и идеальных форм Россия занимала особое место. Не раз ей предсказывалась мессианская, всечеловеческая роль. У нас в памяти “Философические письма” Чаадаева, летящая удалая тройка Гоголя, мрачность последних лет Пушкина, глубокие, полные мистики и неразгаданности стихи Тютчева. Ожидание революции как неотвратимого явления мы встречаем у Лермонтова. Оно обнаруживается у Мережковского. В упадочной поэзии Блока. Наконец, тема неизбежности столкновения старых понятий с новыми стояла в центре творчества огромного Достоевского. Многие предвидели революцию и ждали ее как нечто неустранимое, вроде хирургической операции. Другая часть общества, напротив, ждала ее наступления словно праздника, предусматривая в ней зарю новой жизни, точно приток свежего воздуха в застоявшемся царстве. Вспомним декабристов, некрасовский “Современник”, наивную веру ходивших в народ, гимн “Буревестника”...

Но как бы ни расходились оба течения, они были солидарны абсолютно в том, что революция неизбежна. И она пришла. Пришла с черного хода, не церемонясь. Пришла, чтобы предъявить свои исторические векселя за грехи многих поколений... Невольно поражаешься пророческим словам героя Тургенева — Нежданова из романа “Новь”: “Да, наш народ спит... но мне сдается, если что его разбудит, это будет не то, что мы думаем”. Как они точны для интеллигентов-мечтателей, платонически болевших о народе и не знавших его.

Предшествующая социалистической буржуазная французская революция не справилась с задачей и не оправдала надежд. Едва отплыв от берега, она устрашилась дальнейшего бега и поторопилась вернуться на привычные позиции. Жертвы ее не оправдались. Вольных вопросов она не решила и не обновила общества.

Иной оборот приняли события при наступлении Великой Октябрьской революции. На этот раз миссия пала на плечи более могучей, еще не тронутой народной целины. Царская Россия накопила непочатый край человеческой силы. В бесправии и темноте создавались крепкие мускулы, железные нервы, богатырские сердца. Они пребывали в инертности и ждали только сигнала для своего применения. Васька Буслаев скучал и грыз ногти от безделия. Лавиной хлынули они, призванные к новой жизни. Бесшабашно, не оглядываясь. Они обрубили концы к одряхлевшему вчера и устремились без оглядки к манившему завтра.

И вот тут-то, в огне стихии, и наступил экзамен всем теориям, волновавшим давно умы, — на их жизнеспособность, которые до революции были гадательными. Что же показал этот исторический экзамен? Он показал то, что НАРОД ПРИНЯЛ ИДЕЮ БОЛЬШЕВИКОВ И ТЕМ САМЫМ ОПРЕДЕЛИЛ СВОЮ ДАЛЬНЕЙШУЮ УЧАСТЬ. От этой истины никуда не скрыться. И пошел он за большевиками не отвлеченно, а в ходе кровавой борьбы, неся нешуточные жертвы. Разумеется, это произошло не случайно. Очевидно, большевики, а не кто другой, верно нащупали пульс времени и правильно поняли, куда ведут чаяния народа. И еще раз через 24 года история сделала запрос, и народ вторично определил свою судьбу во время борьбы с Германией, снова став на защиту страны и поддержку Советской власти. И отныне можно с основанием сказать: “Всякий народ заслуживает свое правительство”.

В Советском Союзе управляют власть и народ, но исходя из необходимости, возникающей в процессе движения к намеченной цели. Она-то и является фактическим абсолютным диктатором. Весь ход вещей связан в своем единстве и целеустремленности, и потому невозможны ни уклонения в сторону, ни уступки без радикального изменения налаженного государственного аппарата.

Иностранцы, входящие в противоречие с Советским Союзом, этого явно не понимают. Выставляя Советскому Союзу нежизненные, не отвечающие советской политической структуре требования и наталкиваясь на естественные возражения, они склонны обвинять советское правительство в несговорчивости и чуть ли не в желании войны. Они не могут учесть этой строгой взаимосвязи и обусловленности всех элементов советской системы.

И вот в силу уже сложившейся структуры всякий иной на месте Советской власти пошел бы точно такой же дорогой, если бы не хотел загубить достижения революции, свести на нет все понесенные ради нее труды и жертвы народа, кому, наконец, дорого величие нашей Родины, неприкосновенность ее территории и единство составляющих ее народов.

Враги революции склонны усматривать в ней одну изнанку. В революционной стихии им слышится лишь блоковский “черный ветер”, видятся силуэты “двенадцати” с бубновым тузом на спине, на перекрестке согнувшийся буржуй, уткнувшийся носом в воротник, пес, поджавший хвост, да звуки “тра-та-та!”. И если интеллигент Блок (как это для него типично) все же видел впереди этого в венчике из роз Христа, то эти, ослепленные, ничего другого, то есть того великого, рождающегося, что не вполне открыло глаза современников, не почувствовали.

Вpaги социалистического строя в России твердо знают, чего хотят. Они намеренно муссируют сведения о непомерных затратах и жертвах, поглощенных революцией. Они не упускают и малейшего случая выпятить имевший место перегиб или ошибку. Подоплека такой политики очевидна. Им важно опорочить Советскую власть, умалить значение ненавистной им Октябрьской революции в России. Однако, чтобы вывести баланс, необходимо бросить на чаши весов “про” и “контра”. Лишь взяв революцию и все годы правления Советской власти в целом, мы в состоянии беспристрастно определить, являются ли все проистекшие события на нашей родине в общечеловеческом и историческом значении положительными или отрицательными.

Да, Октябрьская революция не была шуточной. В ней вскрылись вековые обиды, накалились до предела человеческие страсти, которые невозможно было сдержать, и многие уродства прошлого наследия нашли свое отражение. Немало было перегибов и извращений при поисках новых политических форм. Это был такой политический кутеж (одни банды в стиле Махно чего стоят!), который мог быть под силу не только богатейшей материальными ресурсами стране, но и народу с богатырской волей и сверхчеловеческой выносливостью. Редко какой народ преодолел бы такие трудности, сохранил бы свое здоровье и свежесть. Но именно в этой героической и жертвенной борьбе за счастье всех людей заключается неоплатная заслуга нашего народа перед человечеством.

В чем же конкретно выражается эта заслуга, ставящая Октябрьскую революцию в ряды всемирно-исторических событий, продвинувших далеко вперед сознание и уклад жизни народов?

Бесспорной всечеловеческой заслугой Великой Октябрьской революции является то, что она поставила правильный диагноз и нашла верное радикальное средство, пожалуй, единственно возможное для оздоровления страны. Законы органической жизни требовали полной ликвидации идейного выдохшегося строя и замены старого новым свежим элементом. Им могли быть только те, кто, создавая все ценности, оставались пасынками общества. Труд и борьба за существование уберегли их от paзложeния. Их дyxoвныe силы были еще не растрачены.

Здесь следует упомянуть роль партии. Она была беспощадна ко всему, что могло помешать пролетариату целиком завладеть руководящими позициями и начать новую эпоху. Являясь боевым авангардом рабочего класса, она безжа­лостно и последовательно сметала на своем пути то, что казалось и могло быть помехой в ее неудержимом порыве отдать власть трудовому народу.

Неудивительно при этом, что, выбрав впервые путь, по которому еще никто не шел, на практике случались шероховатости и перегибы. Невозможно жарить яичницу, не разбив яиц. Особенно надо было быть максимально бдительным, чтобы сохранить все области управления за трудящимися. И это удалось совершить впервые в истории. Достаточно просмотреть состав обеих палат советского парламента. То была страшная, но необходимая борьба. В пламени революции сгорело то, что могло гореть. Сохранилось же ценное, что не поддается испытанию ни огня, ни тлена. Пройдя революционное горнило, словно драго­ценные металлы, оно лишь очистилось от налета и ярче засияло в своем великолепии.

Одновременно с обновлением правящего строя под влиянием событий в России происходил в мире и другой радикальный сдвиг. Власть богатых и их уродливый моральный облик вызывали отвращение в разные времена у разных народов. В частности, об этом широко известило христианство, считая, что проще верблюду пройти сквозь игольное ушко, чем богачу попасть в небесное царство. Есть нечто противное нашему нравственному укладу, когда один человек владеет богатством, которое могло бы обеспечить существование сотням и тысячам людей. Еще больше возмущает нравственную природу, когда человек может пользоваться трудами себе подобного лишь в силу преимущества толстого бумажника. Однако это возмущение долго оставалось неосознанным и не находило конкретного разрешения, оставаясь недовольством. Только в Советском Союзе при социализме оно получило характер государственной меры.

Когда это произошло, то широкие массы в мире поняли, что “король голый”. С этого момента “маленький человек” почувствовал свою силу и вырос в собственных глазах. Он не только понял свои права, но и увидел пути их осуществления. В его голосе исчезли неуверенные нотки. Он перестал стоять в униженной позе перед сильными мира, его робкие просьбы стали властными требованиями и угрозами. Наоборот, тот, кто благодаря капиталу подчинил себе человека, понял, что его авторитет погиб безвозвратно. Из жадности и властолюбия он не в силах добровольно отказаться от преимуществ капитала, но в душе у него нет былой уверенности. Вопрос социальной справедливости и материального обеспечения обострился во всем мире. Прямо или косвенно, но и тут несомненно влияние страны социализма. Правящие круги, обеспокоенные событиями в России, поняли необходимость добровольно отдать трудящимся права, чтоб их не отобрали насильно. Рабочее законодательство повсеместно двинулось по всему фронту, и от этого немало выиграли трудящиеся всего мира.

К другой огромной всечеловеческой заслуге следует отнести призывы к пробуждению угнетенных отсталых народов и к борьбе за их освобождение и самоопределение. Их борьба стала уверенней оттого, что они знали: им обеспечена надежная моральная и материальная поддержка в лице великого советского государства. Союз республик, свободных от национального и социального гнета, звал к борьбе, указывал пути и методы, вселял веру в победу.

Освобождение и образование многих государств — бесспорное тому доказательство. И никто не осмелится возражать, что пробуждение национального самосознания и столь бурный рост независимости стран в основе, непосредст­венно или косвенно, черпал силы из идей и опыта Октябрьской революции и политики Советского Союза. Во всяком случае, без их влияния и поддержки это движение не могло бы принять столь решительного и скорого оборота.

 Здесь необходимо отметить моральную сторону этих мероприятий. Они подняли авторитет советского государства на невиданную высоту. Советский Союз стал оплотом справедливости и руководителем прогрессивных идей. В самом деле, какая еще страна, ограничивая себя, могла бы, ради братства и счастья человечества, помогать бескорыстно народам строить новую жизнь и лучшее будущее? Как далека эта политика от расчетливой политики дельцов и банкиров! Освобождение под влиянием Великой Октябрьской революции сотен миллионов людей от многовекового гнета и эксплуатации — это огромный вклад в историю человечества.

И когда освобожденные народы, в силу отсталости, не всегда оценивают благородную политику советских людей в деле своего освобождения, то это не может умалить объективных заслуг перед лицом абсолютной правды. Пусть не все современники это понимают. О них скажет история. Их оценят будущие поколения.

В нашу эпоху Советский Союз является главным движущим рычагом истории, и это несомненно. На Западе нет ни одной идеи, способной вдохновить массы, удовлетворить запросы и наполнить их содержанием. Удовлетвориться тем идейным багажом было бы покровительством умственному застою и равносильно смертному приговору духу человеческому. Все идеи Запада умещаются в голом комфорте и не поднимаются выше уровня талии. Такими кумирами не вдохновишься и на жертвы за них не пойдешь. Война доказала это с предельной наглядностью.

Чудеса мужества, бескорыстной отваги показали коммунисты. Так было в Югославии, Франции, Греции. Буржуазия показала себя трусливой и бесхре­бетной.

Не удивительно, конечно, что против Советского Союза, чьи идеи вдохновляют простых людей всех стран, объединились все силы реакции: когда на сцену выступают инстинкты самосохранения, то идейная сторона зачастую безмолвст­вует. Понятна также позиция тех стран, кто издавна ненавидел Россию, зарился на ее богатства и территории. Наконец, ослабление всеми доступными средствами России на руку тем обанкротившимся кругам, кто строит свои расчеты на искусственном разжигании ненависти в братской семье народов нашей страны, то есть шовинистам всех расцветок, чтобы половить рыбку в мутной воде...

Однако непонятны активные враждебные позиции русских за рубежом, объявляющих себя патриотами, считающих себя независимыми, а фактически находящихся под покровительством врагов Родины, на чьей территории имеется возможность безнаказанно вести враждебные акции против Советского Союза и его правительства. Они тем самым прямо или косвенно льют воду на их мельницу. Как бы апологеты таких позиций ни отговаривались своей независимостью, практически же от такой деятельности против Советского Союза выигрывают только враги России.

За годы своего правления Советская власть не только прочно установилась, она проникла во все поры народа, и он не может себе представить иного порядка. Проповедь другой системы ему ненавистна. Он считает, что современная система — это социалистическая. Любая иная воспринимается им как реакционная. Он насторожен к малейшему антисоветскому высказыванию и лишь почувствует в нем тенденцию, отнесет к проискам враждебных родине сил... И, если вдуматься глубже, то есть учесть, во что бы вылились подобные высказывания, не будь своевременного одергивания, то в данном случае надо признать наличие здорового сдерживающего начала. Кроме того, за полвека в России исчезла всякая государственная мысль, кроме руководящей на сегодняшний день, то есть спустя полвека после Октября можно заявить с полной категоричностью: в Советском Союзе нет другой силы и кадров, кроме существующих, чтобы имели опыт работы с массами и способны были сохранить величие родины, обеспечить ее от нападения извне и гарантировать единство ее народов и цельность территории. Единство взглядов у граждан в своей стране считается основным условием здорового государства. Наконец, осуществление титанических задач тоже потребовало единой воли и целеустремленности, и все это вместе взятое привело к наличию только существующей государственной мысли. Иначе оно и не могло сложиться. Нашему народу нельзя отказать в политическом чутье. Без него он никогда бы не отстоял своей независимости и не рискнул бы на шестую часть света. Он отчетливо представляет бездну, в которую вверглась бы Россия, очутись она без Советской власти. Это залило бы нашу страну таким потоком крови, что привело бы народ к полной деградации, а страну — к исчезновению с политической арены. Вот почему русские патриоты, какой бы категории взглядов ни придерживались, если они не хотят прятать голову под крыло, должны иметь мужество прямо заявить:

ПОКУШЕНИЕ НА СОВЕТСКУЮ ВЛАСТЬ — ЭТО ПОКУШЕНИЕ НА РОССИЮ, ЭТО ПОКУШЕНИЕ НА ЖИЗНЬ СВОЕГО НАРОДА.

Надо быть до предела ослепленным злобой, чтобы отрицать могущество России наших дней. Как можно не видеть этого и судить по времени подписания Брест-Литовского договора. Мы — живые свидетели, как на наших глазах объединены все силы и экономика стран Запада против нашей Родины. Будь они в состоянии, они б не оставили от России камня на камне. Как стервятники, набросились бы они на нашу Родину, разодрали бы ее на мелкие кусочки, запустили бы свои косматые лапы в наши отечественные сокровища. Они от звериной ненависти восстановили бы наши народы друг против друга. Но, к счастью, оборонная мощь одного Советского Союза против многих вражеских стран того лагеря делает их бессильными к нападению. Подчеркивая враждебность к России не голословно, я был бы рад услышать возражение. Еще стоя на позициях борьбы, протеста, тщетно я пытался обнаружить существование в мире каких-то государств или кругов более или менее значительных, ратующих за интересы России, хотя бы и с другим политическим строем. Напрасны были мои поиски. Я не нашел и следов. Я даже никогда не слышал с Запада пропаганды, которая была бы на стороне единства наших народов. В частности, при фашистском режиме в Германии слово “Россия” официально было выкинуто из лексикона и заменено безличным “народы востока”.

Зато стоит включить радио, направленное против социалистического лагеря, как оттуда несется со всех сторон истошным голосом бешеная травля “москалей” и “русских” на всех языках народов нашей родины. СССР для них — источник семи смертных грехов, и когда слушаешь эти оголтелые крики, то даже непонятно, на чем бы они спекулировали, не будь злополучного СССР.

Надо быть трезвым: не пылает же в самом деле Запад симпатиями к национальностям Советского Союза. Жизнь не раз доказывала, что им наплевать на украинцев, грузин, литовцев, как и на русских. Собака зарыта тут в каиновой цели. Презрение их к чужим народам общеизвестно. Оно проявило себя на протяжении веков колониализма и расовой дискриминации.

Суть в том, что большевики для них — бельмо на глазу: они не хотят допустить хищные планы развала России. Вот почему правый или левый, угодно ли ему, или неугодно, не может идти с врагами Родины, не запятнав себя.

Советский человек лично приобщился к тайне “голого человека на голом месте” и заглянул в самую глубь запретных до того явлений. Он увидел их в натуральном виде. То была прометеева дерзость со всеми вытекающими отсюда последствиями. И революция сорвала покровы со старых устоев. Одновременно именно в России были испытаны все модные теории и идеи, не проверенные опытом, но увлекавшие человеческую мысль. Так были за эти годы переоценены воззрения философские, религиозные, моральные, общественные, семейные. То небывалое и невиданное зрелище, что явилось перед советским человеком, естественно, не могло пройти бесследно. Советский человек, его непосредст­венный участник, познал ценности и временные, и вечные. Он понял жизнь и ощутил ее сущность из первоисточника, то есть то, что из книг не вычитать и на заочных курсах не пройти. Вот почему советский человек, и это рано или поздно должны будут понять на Западе, несопоставимо взрослее и одновременно моложе его душою. И не только это, он стал сильнее его. Он прошел те этапы, которые Западу рано или поздно предстоит пройти. Где западный человек сдаст и растеряется, Иван все вынесет, не утратив притом ни присущей ему бодрости, ни оптимизма, ни юмора.

Советский народ — это народ, способный верить, творить и жертвовать. Его жизнеспособность увидел весь мир во время последней войны и борьбы за построение нового мира. Он готов к бескорыстному служению идее, если она направлена на благо людей, а не служению только личному комфорту. Это народ девственной свежести, некой “витаминозности” и невиданного героизма. В нем непочатый край и юной романтики. В СССР нет места скуке и пессимизму. И как ни случалось тяжело, но в этой стране ни при каких обстоятельствах, в самые сумрачные годы, не смолкала гармонь, не прерывалась песня, не прекращались танцы. Как ни один народ, он закален в труде и вытренирован в выносливости.

Да, и Запад переполнен культурными богатствами. К сожалению, ими там интересуется ничтожный круг людей. Здесь же широчайшие массы наполняют музеи и едва ли не с благоговением, точно в храме, рассматривают художест­венные экспонаты. Самый разнообразный контингент посетителей: универси­тетские значки, солдатские шинели, генеральские погоны, колхозники и рабочие с орденами за труд, студенты.

Особое отношение к науке. Учатся молодые и старые, люди с дипломами и пожилые рабочие. Это какая-то лихорадка учебы и погоня за знаниями. Учеба организована в бесчисленных учебных заведениях, она распространена на предприятиях и учреждениях, она в обязательном порядке проводится даже в местах лишения свободы для заключенных.

Совсем иное значение в жизни граждан имеет здесь и государство. Советский народ очень внимателен к своему государству, на которое он положил столько сил. Если здесь потребуется совершить самый невероятный фантастический подвиг, откликнутся миллионы людей. Народ ценит то, что создал. А создал он многое. Трудно представить, какое безграничное отчаяние и разочарование охватило бы человечество, если бы люди отказались от всего достигнутого и поплыли бы обратно к тому берегу, от которого так далеко оттолкнулись. Это означало бы не только банкротство человеческой мысли, но смертный приговор духу человеческому. Итак, реальны в данное время два мира: Восток, который ведет к новой передовой жизни, и Запад, цепляющийся за опротивевшие, изжившие себя формы. Ничего иного, сколько-нибудь значительного, в мире нет. Выбирать из них — дело вкуса. Я — русский, мне — на Восток.

Ну а теперь о бесполезности.

Прежде всего следует установить, что многократные попытки подорвать социалистический строй и изменить ход событий, то ли изнутри страны, то ли извне, всегда кончались неудачей. Одна за другой организации, от Октября до наших дней, проваливались. Импортируемые идеи последователей не находили. По крайней мере, во время войны на огромной оккупированной территории не было обнаружено ничего, что бы указывало на след сколь-либо значительной антисоветской акции. Организация периода войны из военнопленных “власовцев” образовалась фактически не по их инициативе. Подавляющее большинство ее состава вовсе не разделяло цель антисоветской борьбы. Сам Власов никогда не был ни государственно мыслящей, ни политической фигурой. Зародилась власовщина с благословения немецкого командования, а также по подстрекательству эмигрантов и весьма ограниченного круга лиц из командного состава военно­пленных, строящих более авантюристические, политические планы. Большинство же “власовцев” шло в эту “армию” по соображениям личного спасения с горьким сознанием, что становятся на скользкий путь. То был компромисс отчаявшихся в надежде вырваться из нечеловеческих условий плена и получить оружие. У раба единственный выход — лукавство. Они его и использовали.

В чем же причины всех провалов борьбы?

Обычно их объясняют крайне неубедительно. Все доводы исчерпываются наличием “агентов” и “предателей”. Наивно также неудачи борьбы относить лишь к заслугам органов государственной безопасности. Доносчики и предатели есть во всем мире, и ни одно государство не обходится без органов охраны.

Очевидно, суть не в них. Суть в том, есть ли почва в народе, ведь не помешали предатели и каратели действиям югославских партизан, народному движению в Польше и во Франции. Если народ желает бороться, то его борьбу можно лишь временно приглушить или затормозить, но убить ее можно только ценою полного истребления народа.

Нет, не предатели, а самые обыкновенные советские люди уж так воспитаны, что если обнаружат чужого, то по чувству долга непременно о нем заявят в надлежащие органы. Я в этом убедился на примерах. Так, всех пытавшихся бежать заключенных из политического контингента местные граждане всегда по своей воле ловили и передавали властям. Как я уже объяснил, это происходит и потому, что в народе нет элементов, имеющих представление о возможности изменения существующего порядка и власти.

И вот те, кто склонен видеть здесь подходящую среду для борьбы (я не имею в виду прямых иностранных наемников), очевидно, принимают обывательское злободневное недовольство, присущее людям, за протест против порядка в целом. Лично я не один год потратил, чтобы найти антисоветски направленных людей, годных для активных действий против власти и строя. Много поездил по стране и потерся среди самых разнообразных слоев населения, судьба в этом, казалось бы, мне благоприятствовала. Я годами жил в самой гуще репрессированного и обиженного властью элемента. Подавляющее большинство было враждебно настроено и охотно злословило против господствующего порядка. Первоначально я воодушевился, встретив такой контингент, рассчитывая на то, что это подходящие кадры для антисоветской работы. Однако, как показал дальнейший опыт, я просчитался. Когда я пытался начать акцию, подходил вплотную к ее конкретному осуществлению, то каждый раз убеждался, что их недовольство (я исключаю только из общего числа озверелых националистов) — всего-навсего лишь личная обида, далекая от каких бы то ни было осмысленных акций. Прежде всего эти кадры, несмотря на враждебные высказывания, сами до мозга костей проникнуты руководящей советской доктриной, они воспитаны на ней с молоком матери. Мыслят они и действуют социалистическими категориями. В частности, авторитет В. И. Ленина повсеместно абсолютен и безоговорочен. В их протесте ничего бы не нашли те, кто является противником принципов Октября.

Словом, эта среда, где я пытался найти кадры для антисоветской деятель­ности, не оправдала моих надежд. Сразу после казни Берии и осуждения культа личности, затем введения законности, когда был уничтожен произвол в кара­тельной политике, исчезла без следа имевшая место враждебность. О проведении антигосударственной работы не могло быть и речи. Люди с жаром набрасывались на жизнь. В политическом отношении они забыли то, что были обижены, и превратились в лояльных советских граждан. Благодарные за свое освобождение нынешнему правительству, они, пожалуй, еще большие патриоты и стремятся доказать свою преданность усерднее, чем рядовые граждане. И это я говорю о недовольных. Что же сказать о тех, кому власть дала образование, кто получил награды в боях, кто носил погоны, занимает должность, кто прошел специальную подготовку и обрел профессию, именно с приложением к социа­листической системе, иначе говоря — о миллионах партийцев и комсомольцев.

Что же вводит в заблуждение тех, кто распускает слухи о недовольстве населения в Советском Союзе? Я, конечно, имею в виду заблуждающихся, а не платных исполнителей вражеских заказов. Это обывательские толки, которые относятся к неполадкам, недоделкам и несовершенству работы отдельных секторов. А они бывают, в этом нет ничего удивительного. Система молодая, небывалая, кадры новые, и не все еще совершенно, сознание людей, случается, все еще отстает от системы.

Вот, например, торговая сеть вовремя не поставит требуемого продукта — покупатель возмущается. В каком-либо учреждении господствует чрезмерная бюрократия и волокита. Конечно, они порождают недовольство тех, кому приходится с ними сталкиваться. Увидит обыватель какой-либо красивый или удобный товар широкого потребления, изготовленный за границей, и пробурчит: “Ишь, как сделано. А у нас?” Таких явлений много. Они встречаются на каждом шагу. Я их наблюдал везде: в трамваях, и в поездах, и в учреждениях, и на базарах. Однако это ничего общего не имеет с недовольством строем. В этом я убеждался десятки раз, когда углублял разговор, подводя незаметно к выводу, что с изменением социалистического строя и восстановлением частной собственности можно устранить эти непорядки. От такой мысли советский гражданин приходил в полное недоумение, и я сразу понимал, что вся эта критика вовсе не относится к существующему укладу, а направлена персонально к виновнику недостатков, с желанием их отстранения. И только. Кстати, не следует забывать, что такие же бурчания были и во время войны, и исходили они от тех людей, которые в это же время совершали чудеса храбрости.

Много кривотолков в мире вызывает и советская экономика. Мало где столько ломается копий, как вокруг этой темы. Одни круги ее беспредельно превозносят, другие объявляют ее чуть ли не самой отсталой среди прогрессивных народов. Такие противоречивые толки следует объяснять как особенностями советской экономики, так и углами зрения, с которых о ней судят. Советская экономическая система основывается на кардинально других принципах, которые когда-либо существовали. Дело не только в отмене института частной собственности, как это принято часто думать, а совсем в иной психологии народа. Недопустимость частной собственности для советского человека такая же моральная догма, как заповеди о любви к Богу и ближнему у христиан. Кто не поймет этого явления во всей его полноте, никогда не постигнет существа порядка Советского Союза. В морали советского человека уже не умещается, за какие заслуги хозяин ломбарда может покупать себе в собственность “Лес” Шишкина или картины Гойи и как могут они не являться общенародным достоянием? Права власти человека над человеком, по признаку денежного преимущества, похоронены в сознании советских людей. Привилегии капитала здесь выглядят чем-то вроде проституции или квартирной кражи. И только лишь взяв ликвидацию частной собственности в полном ее объеме, то есть экономическом и психологическом, можно говорить о здешнем порядке и судить о том, что тут возможно и что исключено. И при этом новом социалистическом устройстве перед советскими людьми и вообще в странах социализма открыто широчайшее поле для творчества. На принципе отсутствия частной собственности, то есть на базе, которая в мире практически ранее не существовала, но является моральным требованием эпохи, возводится грандиозное небывалое здание. В этих границах возможны широкие мероприятия, поиски предложения, самые различные реформы, но только при обязательности соблюдения основного принципа. Безусловно, в этой сфере человечество ждет много новых, неизвестных еще форм. Какие из них потребует жизнь и какие они будут, покажет время, но одно бесспорно: они будут созидаться с сохранением того же принципа.

Советская экономика должна быть строго организована. В основе ее заложено стремление к благополучию и росту всего общества, а не эгоистические интересы отдельной личности. А поскольку народ осуществляет свою волю через организации государства, то здесь экономика государственная. Естественно, что при таких условиях не может иметь место ни конкуренция, ни бесхозяйственность. Конкуренция и анархия производства, при нетерпимости к частной собственности, считается неприемлемой и порочной. Был бы спрос и давал бы он доход, неважно на чем — на порнографических открытках, или наркотиках, или на домах терпи­мости, — такое положение претит укоренившимся понятиям советских людей.

И вот когда говорят о всесторонней гармоничной экономике, то советскую экономику надо признать наиболее прогрессивной и справедливой. И если в ней обнаруживаются ошибки, то это относится к злободневным задачам, которые непременно разрешаются и исправляются в ходе жизни, но в самой сути ее нет той порочности, что лежит в экономике, базирующейся на институте частной собственности, на личном эгоизме, что тем более аморально, поскольку официально санкционируется сверху, зафиксировано в конституциях государств. Так как в основе лежит доминанта общества, то первостепенное место в советской экономике отводится общественному сектору, и надо признать, что в СССР он развит, как нигде в мире. Поэтому кто хочет по-настоящему понять суть советской системы, в первую очередь должен обратить внимание на эту сторону развития страны. Советское государство — это страна бесчисленных общественных достижений. Везде университеты, клубы, библиотеки, театры, больницы, дома культуры. В нем самое доступное и широкое в мире образование. По всей стране, даже в самых отдаленных уголках, — обязательное бесплатное медицинское обслуживание. Огромные средства тратятся на спорт, на искусство, на театры. Здесь широчайшая сеть детсадов, яслей. Повсеместно имеются спортивные здания и общества. Огромные средства тратятся на культуру, на развитие искусства. Особое внимание уделено развитию техники и науки. Все, что только возможно, страна дает ученым, чтоб наша наука и техника были наиболее передовыми. Власть не стесняется в расходах, когда дело касается ведущих областей, как космонавтика, атомная энергия, станкостроение. Оборонная мощь Советского Союза общеизвестна и не вызывает сомнения в надежности.

Разумеется, такая интенсивная и многообразная экономика, как уже указывалось, требует строгой пропорциональности. Выделяя огромные суммы ведущим областям, приходится внимательно следить, чтобы ни одна область не выдвигалась за счет другой. Все строго нормируется. Тщательно следят, чтобы товар не залеживался. И только на фоне обеспеченности общенародных нужд, дающих уверенность в прочности государства, строится производство продукции для личных потребностей граждан. По мере роста основных средств растут и они. Таким образом, тут невозможны кризисы и ликвидирована бесхозяйст­венность. Все идет в полном соответствии. Гармония, то есть наличие всесто­ронней пропорциональной экономики, и вводит в заблуждение тех, кто не хочет глубже вникать в существо советского уклада и кто судит об экономике с позиции личного комфорта и потребления желудка.

Привыкшие к экономике Запада видят там изобилие продуктов личного потребления, уродливо выпирающее над остальными областями, такими как образование, медицинская помощь, социальное обеспечение. Глаза режет реклама, красивая упаковка. Все основано на том, чтобы только продать. Отсутствие этих приемов и других излишеств в Советском Союзе многие и принимают за отсталость. Но о советской экономике можно судить, только беря ее в целом, а не в отдельном участке. И в смысле всесторонности развития она, безусловно, занимает ведущее место. Иначе невозможно было бы выиграть войну, в которой против СССР были направлены техника и экономика всех стран Европы.

Впрочем, я слышал анекдоты от враждебных России лиц, что победой Россия обязана... американской тушенке. Что можно сказать по этому поводу? Может быть, “Евгением Онегиным” мы обязаны не Пушкину, а хозяину издательства?

Следует иметь в виду еще одну специфику советской экономики, отличающую ее от других стран. Опасаясь экономического давления, Советский Союз в своей политике отказался от всех видов экономической зависимости от капитали­стических стран. В этом его исключительность. СССР — единственная в мире страна, где от иголки до ракеты — все производится своими силами. Народ даже предпочитает временно себя ограничить, но никому не кланяться.

Вот какова в общих чертах экономика СССР и как бы ее должно понимать объективно. Но совсем иначе ее понимают те, кто ставит себе непременной целью профанацию нашей действительности.

Они намеренно игнорируют общественный сектор. Они не замечают народных строек, сотни вновь образованных городов и того, что за кратчайший срок освоена огромная территория страны, веками лежавшая под спудом. Зато они зубоскалят над каждой еще недорешенной задачей. Они идут выискивать допотопные избы, чтобы заснять их на пленку, и обходят молчанием тот факт, что большинство народа живет в почти бесплатных квартирах. Они радуются, если не вполне решена мясная проблема, хотя и видят, что народ и власть стремятся с ней справиться. Нет, им надо во что бы то ни стало опорочить советский строй и попытаться протащить взамен уклад с банкирами, торговцами и спекулянтами. Видя, как они искажают до уродливости советскую действительность, им невольно хочется ответить: Господа! Как-нибудь перебьемся! Это не секрет, что в потреблении на душу населения мы еще отстаем от некоторых капиталистических стран. Однако покупать его ценою возврата паразитов, растлителей человечества — буржуазии — охоты нет.

 Вы считаете, когда орете в эфир, будто наш народ не знает о том, что мы зачастую отстаем? Вы думаете, он не знает, что в условиях звериной борьбы за рынок ваши туфли бывают качественнее и элегантнее наших? Что ваши изделия зачастую тоньше и изысканнее? Ваши вещи для комфорта удобнее? О, конечно, не везде, не во всех отраслях! Но разве в этом суть? Суть в том, что ваши вещи созданы в неприемлемой для советской совести атмосфере частного капитала. Вашими предприятиями руководят не люди труда, а тучные беспринципные толстосумы с увесистым карманом, как правило, заполненным на несчастье других. Знаем и то, что и рабочий у вас, случается, зарабатывает не меньше нашего. Зато у нас он не зависит от человека, чье все достоинство в кошельке. Сегодня он токарь, завтра инженер. Сегодня он доит коров — завтра он народный депутат. И пусть наша зарплата иногда и ниже вашей, зато она распределяется справедливо. А это для нас главное.

Так или иначе, но наш народ имеет все ему необходимое, без лишних же “инкрустаций” временно обойтись можно. Не надо забывать, что этот народ во имя светлого будущего человечества перенес огромные тяжести. Пренебрежение к его жертвам — это пощечина достоинству человечества.

Но я возвращаюсь к теме о недовольстве. Относительно беспочвенности борьбы красноречивее всего говорят цифры. На большое количество жителей Советского Союза число политических правонарушений ничтожно. Право­нарушители этой части кодекса практически никакой опасности не представляют. Лиц, лишенных за это свободы, почти нет. Я был среди них и знаю. Сегодня они составляют настолько незначительный процент, что это исключает возможность говорить о каком-либо недовольстве или протесте, существующих в стране. Их едва ли насчитывается несколько тысяч. И к тому же основной контингент среди них — это каратели мирного населения в период оккупации. Никакого полити­ческого лица у них нет. Из русских политэмигрантов я оставался последним. На всю страну можно насчитать несколько десятков молодежи, но это не столько политические, сколько поклонники узких брюк, рок-н-ролла и коктейля. Я беседовал со многими из них. Никакой зрелой политической концепции у них нет. В лучшем случае это юношеское фрондерство, и назвать его политической борьбой без улыбки невозможно. В этом нет ничего удивительного. Их вдохновил Запад, который идейно давно выдохся. Как он может быть идейным поставщиком народу, который политически намного опередил его? Напротив, я утверждаю — свет может идти только с Востока.

Заканчиваю я тем, чем начал. Борьба в Советском Союзе против сущест­вующей власти и порядка для русских вредна и бесполезна. И эта истина должна быть взята за аксиому для каждого патриота, независимо от политических позиций. Исключением могут быть те, у кого подрывная деятельность стала профессией и средством существования.

 То, что здесь изложено, повторяю, мною почерпнуто из непосредственной практики и является следствием личных убеждений, об этом я не боюсь заявить, как не боюсь нападок.

 

Александр Казинцев • Симулякр, или Стекольное царство (Наш современник N11 2002)

Александр  КАЗИНЦЕВ

СИМУЛЯКР,

или СТЕКОЛЬНОЕ ЦАРСТВО

 

Это — настоящий симулякр.

Ж. Бодрийар. Америка

 

Как государь и его ближние люди были за морем, и ходил он по немецкой земле и был в Стекольном, а в немецкой земле Стеколь­ное царство держит девица, и та девица над государем ругалась, ставила его на горячую сковороду и, сняв со сковороды, велела его бросить в темницу… И на его место пришел немчин и царствует.

С. Князьков. Очерки по Истории

Петра Великого и его времени

 

Симулякр — это  и л л ю з и я.  Симуляция события, действия, жизни. Подделка, подменяющая реальность. Видимость — при отсутствии сути. Артефакт вместо живого явления.

Симулякр — порождение постмодерна. Эпохи крушения великих надежд, высоких идеалов, отсутствия ярких личностей и решительных поступков. Примета нашего времени. Не случайно в современную речь проникли и теперь торжествуют в ней ублюдочные словечки “как бы”, “вроде”, “в принципе”, “типа того”, опосредующие действие или явление. Оно   к а к   б ы   происходит,   в   п р и н ц и п е   существует, а как обстоит дело   в   д е й с т в и т е л ь н о с т и,   никто толком не разберет.

Типичный симулякр — нынешнее состояние Союза России и Беларуси. Он вроде бы оформлен, в межправительственных комитетах и секретариатах исписаны горы бумаг. Однако на предложение Александра Лукашенко приступить к конкретной работе Путин выдвигает заведомо невыполнимые условия. И московская пресса превозносит кремлевский ход как образцово удачный. Почему? Внимание! — потому, что он позволяет Путину перехватить инициативу и накануне президентских выборов предстать перед народом в качестве решительного сторонника объединения. Писакам и политиканам наплевать, что   н а  с а м о м   д е л е   московская инициатива похоронила идею объединения, оттолкнула от России единственного союзника. Реальный процесс подменен пиаром.

И это не спонтанное проявление безволия или безответственности, которые и раньше были так знакомы русским людям. Это  с т и л ь  современной политики. Ведущий теоретик постмодернизма французский мыслитель Жан Бодрийар поясняет: “...…Это общество не производит больше ничего, кроме неопределенных событий…... Раньше событие существовало, чтобы произойти, сегодня...… оно произво­дится как виртуальный артефакт, как травести медиа-форм” (“День литературы”, № 5, 2002).

Симулякр не обязательно подменяет отсутствующее событие, расцвечивает яркими красками зияющую на его месте черную дыру. Сплошь и рядом виртуальный образ призван заслонить реальную акцию, от которой по каким-то причинам хотят отвлечь внимание. К примеру, при Клинтоне власти США оправдывали бомбардировки Ирака необходимостью наказать “диктаторский режим” Саддама Хусейна, подавляющий демократические свободы. На самом деле незадачливому саксофонисту из Белого дома нужно было отвлечь внимание американского общества от постыдного “моникагейта”. Ныне Америка вновь пылает желанием зажечь над Багдадом факел свободы. На этот раз подлинная причина — управленческие провалы младшего Буша и кризис американской экономики. Доллары, потраченные на войну, могут оживить производство, а дармовая нефть поднять индекс Доу Джонса*...…

Приведенных примеров достаточно, чтобы понять: симулякр далеко не безобиден. Это признает и Бодрийар. Однако ему — человеку западного общества, критикующему его изнутри, опасность видится в обессмысливании и медленном умирании реальности, которую артефакт не просто подменяет, но и отменяет. Для народов, оказавшихся вне системы, тех же арабов, сербов, афганцев, а теперь, возможно, и белорусов, опасность видится в другом. Слишком часто в последние годы метафизическое убийство жизни оборачивается убийством реальным — с помощью “Томагавков”, кассетных и вакуумных бомб и прочих достижений технического прогресса.

В этом смысле легенда о мытарствах русского человека на Западе в “Стекольном царстве” оказывается поразительно современной. Тут не просто драматичное повествование о первом зарубежном путешествии Петра, как оно преломилось в народном сознании — с подробностями, порожденными красочной фантазией, а емкая мифологема , противопоставляющая своего рода архетипы Запада и России.

В легенде явно сквозит признание технического превосходства Запада. Стекло в те времена было в России редкостью, заморской диковиной, а здесь — целое царство из стекла! Не случайно Петр с “ближними людьми” забрел в “немецкую землю”. Соблазнился молодой государь “прехитростным искусством”, да и ловкая девица маячит в сюжете не случайно...… Все то же, чем спустя три столетия райкомовские провожатые пугали советского командировочного — технические достижения Запада плюс “красивая жизнь”.

Но вот насчет красивой жизни народному сознанию открылось нечто, ускользнувшее в последующие времена не только от внимания партийных и прочих стражей, но и от разумения лучших умов наших дней. В царстве зеркал невозможно нормальное человеческое существование. Наслаждение оборачивается болью, мучительством. А в финале — подменой соблазнившегося “немецким” двойником**. Механическим человеком.

Гениальная догадка, прозрение, родившееся на стыке двух цивилизаций. Конечно, так ярко и прозорливо дано видеть только извне. Но не из безопасного далека, а из окон собственного дома, на который надвигается, круша привычный уклад, остов чужого, чуждого мира.

Сегодня ситуация во многом схожа с той. Разве что национальный уклад стал куда менее органичным. И все-таки в русском человеке остается нечто неистребимо подлинное, что не дает ему спокойно принять подмену живой жизни, с ее страстями, ошибками, падениями, но и стремлением к высокой цели, к правде, к смыслу существования, — зеркальным отражением, где тишь да гладь, да виртуальный двойник властвует над миром.

Если вот так, незашоренно, взглянуть на современное общество — западное (и во многом копирующее его российское), оно предстанет все тем же Стекольным царством, миром, где место реальности занял симулякр. Что обеспечивает политическому продукту глобальной демократии “товарный вид”, яркую упаковку, но порождает опасную пустоту в сердце системы. (“Отсюда вытекает глубинная пустота, наполняющая действие” — Ж. Бодрийар.) Зияющие пустоты, в которых возникают и стремительно нарастают проблемы, грозящие разрушить граждан­ское общество.

Одна из них — национальная, ставшая головной болью властей и населения всех стран Запада, а теперь и РФ. И не случайно: она из тех, за которую потянешь — и все рассыплется! Рассмотрению межнациональных отношений в Европе и в нашей стране посвящены первая и вторая главы моей работы. Еще одна глава — это характеристика выборной системы, важнейшего завоевания демократии. Механизм сменяемости властей призван подстраховывать систему, выдвигая новые силы, новых лидеров, способных решить вопросы, оказавшиеся неразрешимыми для предшественников. Насколько эффективен этот механизм сегодня, способен ли вывести гражданское общество из кризиса?

Вторая часть написана в основном на американском материале. В одной из глав прослежены зловещие трансформации основного принципа “свободного мира” — защиты прав человека и национальных меньшинств. Если присмотреться, “неколебимые основы” всемирной демократии держатся даже не на честном слове, а на откровенно демагогических декларациях политиков и политтехнологов.

Даже такие реальные вещи, про которые обычно говорят, что они либо есть, либо их нет, — человеческие отношения, с одной стороны, и богатство, с другой, сегодня сплошь и рядом подменяются симулякром.

Я понимал, что мои размышления, ставящие под сомнение эффективность и даже п о д л и н н о с т ь   мира, который нам, жителям постсоветского пространства, рекламируют как образцовый, требуют тщательного фактологического подтверждения (голословные декларации лишь отталкивают читателя!). Поэтому я стремился максимально насытить работу примерами, фактами, цифрами. Такой принцип не обещает легкого чтения, зато позволяет проверить “на зубок” любое утверждение автора  и  в м е с т е  с ним разобраться в проблеме.

Признаюсь, мною руководило не только стремление к достоверности. В последние годы мне стало казаться, что факты  к р а с н о р е ч и в е е   комментариев . Быть может, это объясняется тем, что западный мир выходит из состояния статичности, в котором пребывал с середины прошлого века. Он утратил перспективу, ясную цель, растерял многие из надежд (“В философском смысле мы запутались, в религиозном — чувствуем себя неуверенно”. Чьи же это ламентации, как вы думаете? — Збигнева Бжезинского. — “Независимая газета”, 24.11.1999). События участвуют в поисках нового пути, вот почему они так выразительны.

Я часто вспоминаю слова моего доброго знакомого итальянского кинорежис­сера Анджело де Дженти. Он советовал русским коллегам снимать сейчас не художественные, а документальные фильмы: реальность ярче любого вымысла.

Интересовавшие меня сведения я собирал по крупицам. Ежедневно в течение года просматривал сводки Интернета, “просеивал” газетные материалы, вслушивался в выпуски теленовостей. Современный мир в его “горячих точках” постепенно перестал восприниматься мною как абстракция. Я начал ощущать его как органический — несмотря на все повреждения — процесс, живую пульсацию политических, экономических и бездны других событий. Как сигналы боли, неблагополучия, надежды. Из этого потока я стремился отобрать главное — то, что составило сюжет и смысл данной работы.

Читателям судить, насколько это удалось.

 

 

Часть 1

Гражданское общество как симулякр

 

И не пытайтесь узнать, что такое гражданское общество, из книг отечест­венных обществоведов, вчерашних бойцов идеологического фронта, а ныне певцов рыночной демократии. Я хотел — ничего не вышло! Зато открыв книгу Джорджа Сороса, я получил ответ. Это то, что прямо противоположно обществу, в котором мы жили десяток лет назад. Перед тем, как обругать советский социум “закрытым”, Сорос называет его   о р г а н и ч е с к и м.

Почему-то выходит так, что враг лучше чувствует суть явления, чем те, кто связан с ним тысячью связей. О разрушенном — не без его помощи — обществе еврейский миллиардер отзывается с ненавистью и восхищением: “Единство неизменного общества можно сравнить с единством живого организма” (С о р о с  Д ж.  Советская система: к открытому обществу. Пер. с англ. М., 1991). Мы-то думали, такой была Московская Русь времен допетровских. А это о нашем с вами житье-бытье сказано. Может, со стороны и впрямь виднее…...

Но Сорос пришел к нам не для того, чтобы умиляться. Он ставит вопрос ребром: или — или. “Единство органического общества враждебно другому типу единства — единству человечества”. Согласитесь — не слабо! С такой несокрушимой чванливостью высказываются только хозяева жизни.

Как явствует из его сочинения, Сорос понимает под “человечеством” собрание индивидов-атомов, связанных правами частной собственности и множеством юридических актов. Это и есть  г р а ж д а н с к о е  (оно же открытое) общество.

Далее миллиардер начинает рассказывать о себе, безбожно преувеличивая свою роль в развале советской системы. Читать его книгу становится неинтересно.

Обратимся к источнику не менее авторитетному — резолюции Генеральной Ассамблеи ООН. Дабы неофиты свободного мира не очень путались в его устройстве, Генеральная Ассамблея 20 февраля 1993 года разъяснила, что в основе его лежит принцип т о л е р а н т н о с т и. “Толерантность, — говорится в документе, — взаимное признание и уважение, способность жить вместе и вести диалог — это прочная основа существования любого гражданского общества” (Л е в и н  Л и а.  Права человека. Вопросы и ответы. Пер. с англ. М., 1997).

В сущности, это понятно: атомы-индивиды, да еще частные собственники, способны горло друг другу перегрызть или перестрелять друг друга, что частенько случается в Америке. Чтобы обеспечить личную (и общественную) безопасность, надо принудить их уважать окружающих, воспитать “способность жить вместе”. (Не правда ли, очаровательно? А что вы хотите, если органическое единство, в котором такая “способность” дается от рождения, разрушено…...)

Впрочем, когда еще от ближнего дождешься уважения. “Взаимное признание” подменяется всеобщей анонимностью. Чтобы никого не обидеть, не следует говорить о том, что отличает одного человека от другого. Толерантность выражается в   с и с т е м е   т а б у.   Нельзя говорить о различиях религиозных (вы можете напороться на мормона, буддиста или, чего доброго, служителя Иеговы), социальных (вдруг бедные озлятся), о сексуальных предпочтениях (ляпнешь что-нибудь о “голубых”, а собеседник окажется гомосексуалистом). А главное — нельзя говорить о   р а з л и ч и я х   н а ц и о н а л ь н ы х.   Это табу соблюдается особенно строго.

От себя замечу, что такое положение вызывает некоторое смущение у русского человека, видимо, не до конца изжившего косную органичность. Ну скажите на милость, почему негра нельзя называть негром? Араба — арабом. Еврея — о, лучше и не пытаться! А если все-таки попытаетесь, то западные собеседники досадливо передернутся, как будто вы допустили вопиющую бестактность. Разве что вам попадется какой-нибудь европейский националист — тот закивает, почему-то оглянется по сторонам и зачастит полушепотом: “Что вы! У нас об этом говорить не принято...…”

Ну а мы все-таки поговорим. Воспользовавшись правом новичков в “школе демократии”. О толерантности — как принципе и о национальной проблеме — как о реальности. Об этой антиномии гражданского общества, способной взорвать его . Ибо дело, конечно, не только в том, что араба нельзя назвать арабом. А в том, что при такой системе запретов невозможно не только решить, но и обозначить проблему арабского присутствия в Европе, где Марсель или Роттердам уже превращаются в мусульманские города.

Помнится, в одной из теледискуссий я выступал за сохранение графы “национальность” в новом российском паспорте. Как же накинулись на меня участники передачи: пережиток Административной системы! образчик русского шовинизма! Чего только не кричали. И главный аргумент — в цивилизованном мире гражданство автоматически определяет национальность. Во Франции, например. Алжирец, сенегалец или желтолицый выходец из Вьетнама, получив гражданство, становится французом. Это так называемая   г р а ж д а н с к а я   н а ц и я. Образцовое всесмешение людей, в котором в обмен на утрату национальных особенностей предоставляют равные юридические права.

На Францию ссылались особенно часто. Первая демократия Европы и сегодня считается примером гражданского общества. Конституция Республики   о т к р ы- в а е т с я   статьей, запрещающей дискриминацию по “происхождению, расе и религии”.

Во Франции и полыхнуло. Взрыв страстей на исходе апреля — и долгое эхо, не умолкавшее много недель! Панические заголовки. Комментарии, где растерянность порождала злобу, а та превращалась в страх. Судейский металл в голосах телеведущих.

Во весь экран искаженные праведным гневом лица “простых французов”. По всем каналам призывы президента Ширака отвергнуть “демонов экстремизма” и защитить “республиканские идеалы”. В выпусках новостей: демонстрации протеста в восьмидесяти городах Франции; в университетах отменены занятия, “чтобы студенты могли обсудить политическую ситуацию в стране” (ВВС Russian.com).

Трагедия, потрясшая Францию, имела имя собственное — Ле Пен. Знаменитый националист, почитатель Жанны д’Арк, лидер Национального фронта прошел во второй тур президентских выборов, выбив из борьбы признанного фаворита — кандидата соцпартии премьера Франции Лионеля Жоспэна.

Уж на что постсоветская пресса не любит левых, однако о провале соцпартии она повествовала, как о собственном поражении. Не радовал даже триумф умеренно правого Ширака, которому выход во второй тур вместе с “одиозным” Ле Пеном почти автоматически открывал дорогу к новому президентскому сроку. Скромный успех националиста отравил радость гробовщиков левых идей.

“Пощечина общественному вкусу”, “Возвращение призраков. Ультраправая волна в Европе: экспансия шовинизма”, — кричали заголовки российских газет. Казалось бы, что московским наблюдателям до парижских бурь, а вот, поди ж ты...…

Любопытно,   и н т е р н а ц и о н а л ь н а я   команда телеобозревателей, аналитиков, политологов и прочих шоуменов от политики в Париже и Лондоне, Нью-Йорке и Москве успех представителя   н а ц и о н а л ь н ы х   сил в  л ю б о й  точке земного шара — от Франции до Малайзии — воспринимает как свое   л и ч н о е   поражение.… Да что шоумены: державное недовольство выбором более 5 миллионов французов поспешили выразить ближайшие соседи Франции — Германия и Великобритания!

Кто же такой Ле Пен, и чем он так напугал почтенную публику? Весной этого года его биография была у всех на слуху. Родился в 1928 году в бретонском городке Трините-сюр-Мер. Сын рыбака, погибшего во время Второй мировой. Получил прекрасное образование — иезуитский колледж, лицей, затем парижский университет.

В 54-м молодой лиценциат права предпринимает свой первый нетривиальный шаг — из тех, что впоследствии будут не раз приковывать к нему внимание как широкой публики, так и профессиональных политологов. Он вступает в Иностранный легион (парашютно-десантные войска), чтобы участвовать в войне в Индокитае. В 1956 году Ле Пен — самый молодой депутат парламента от правого Союза защиты торговцев и ремесленников. Но уже в следующем 57-м он снова на войне — на этот раз в Алжире. Затем — политическая и коммерческая деятельность на вторых ролях. В 1972 году он создает Национальный фронт. В 74-м решается идти на президентские выборы. Результат — смехотворные 0,74 процента. Через 20 лет, в 94-м, он набирает уже 15 процентов. В апреле 2002-го Ле Пен одержал победу в трети департаментов Франции.

О взглядах “великого и ужасного” русские читатели получили возможность узнать от него самого. Трепеща, но и склоняясь к запретному, “Независимая газета” опубликовала интервью с Ле Пеном. И какое — на две полосы! Ни семейство Бушей, ни сам Бжезинский не удостаивались такого внимания.

Лидер Национального фронта высказывается свободно и широко. Начинает с проблемы преступности и заканчивает угрозой европейской цивилизации: “Она будет затоплена — физически, психологически, умственно и, разумеется, культурно” (здесь и далее цитаты из интервью даны по тексту: “Независимая газета”, 4.06.2002). Сразу же следует “фирменный” ход: причина кризиса — “массовая иммиграция: скопление во французских городах большого количества иностранцев, которые не ассимилируются, а часто и не хотят ассимилироваться”.

Ле Пен не ограничивается общими рассуждениями. Он прямо указывает на ислам как на источник опасности: “Нет нужды скрывать завоевательный характер ислама. Это религия в одно и то же время политическая, нормативная и дающая простор экстремизму. Который, в свою очередь, опирается и на ее демогра­фическую мощь и на возможность различных интерпретаций этой религии”. Поясняя мысль, глава Национального фронта обращает внимание на существенную особенность ислама: “...…Здесь нет внешнего и общепринятого авторитета, и каждый при желании волен давать свое обоснование едва ли не любой идее”.

Однако Ле Пен не так прост и прямолинеен, как пытаются представить его недоброжелатели. Он делает важную оговорку: “Причина экспансии исламского мира — не религия, но демография”. Более того, в отличие от многих западных лидеров руководитель Национального фронта готов признать правоту ислама в столкновении со странами “золотого миллиарда” — но лишь в том случае, когда ислам действует   н а   с в о е й   т е р р и т о р и и   и защищается от агрессии извне . “Американцы, — заявляет Ле Пен, — представляющие собой самую мощную и богатую страну мира, привели своей осознанной политикой к насильственной смерти более чем миллион иракских детей. И эта политика, совершенно естественно, должна была породить настоящую ярость против людей, ее проводивших. Иракцы вполне могут сказать: вы оплакиваете 3 тысячи погибших на Манхэттене, а мы потеряли более 1 миллиона только детей! Конечно, они погибли не во время войны, а угасли тихо и незаметно, совершенно неинтересно для Си-эн-эн”.

Трудно сказать, что стоит за этой декларацией — уязвленная совесть западного интеллектуала или трезвый расчет западного политика, сознающего, что без нефти с Ближнего Востока, в том числе иракской, экономика Франции не проживет. Как бы то ни было, в конфликте Ирака с Америкой Ле Пен на стороне арабов.

Он вообще настроен критически по отношению к “самой мощной и богатой стране”. В том же наплыве иммигрантов Ле Пен усматривает следствие   г л о б а л и- з а ц и и  и обвиняет в происходящем не столько переселенцев, сколько “финансовых воротил Нью-Йорка” : “Им вполне все равно, будут массы работающих потребителей белыми, желтыми или зелеными, как будут они себя вести и одеваться и т. д. Но мы-то живем здесь, это — наша страна”.

“Наша страна” — ключевое понятие для националиста Ле Пена. Он хочет видеть Францию сильной и процветающей. Именно поэтому с горечью обличает ее нынешнюю несостоятельность. В том числе в ключевой сфере — нравст­венности. “Это — утрата моральных и религиозных чувств и принципов”, — указывает он на одну из причин роста преступности. Ле Пен настойчиво повторяет: “…...Опасность для нас проистекает в меньшей степени от внешних сил и больше — от нашей внутренней слабости”.

Способность критически оценить моральное состояние нации опровергает расхожее представление о Ле Пене как о примитивном и воинственном шовинисте. На первый план он выдвигает отнюдь не репрессивные меры против “инородцев” (Ле Пен предлагает всего лишь ограничить иммиграцию и высылать из страны “иностранных преступников и правонарушителей”), а работу по укреплению опор национального духа. Семьи и школы. Надо начать — призывает он — “прежде всего с нашего демографического усиления, для чего необходима серьезная деятельность государства в поддержку семьи. Мы должны увеличить нашу рождаемость”.

Резкую критику вызывает французская школа: “По нашему школьному преподаванию видно, что мы живем в пространстве анархии, в пространстве анархо-троцкизма. Начиная с 1968 года труд стал представляться молодежи как род наказания, а венцом человеческой жизни стали отпуска и каникулы. Пенсия — пораньше, рабочая неделя — поменьше, свободного времени — побольше: все это стало целью жизни и левых, и правых. Школа не торопится сообщить ученикам, что для любого “перераспределения” богатств прежде всего нужно их создать”.

В основе экономической программы Ле Пена — поддержка частных предпринимателей. “Что направляет этих людей, что заставляет их двигаться, вставать в 5 утра? Интерес, желание получить возможность купить свой дом, лодку, заплатить за обучение детей, за лечение, если кто-то в семье заболеет, и т. д. Вот двигатель экономики! Если вы выключите этот двигатель, то получите то, что мы видели на примере Советского Союза”.

Глава Национального фронта считает, что государство должно сосредо­точиться на своих “коронных” обязанностях — обороне, поддержании порядка, внешних связях и финансировании научных исследований. (Показательно, что на Западе даже такие романтические певцы частного предпринимательства, как Ле Пен, признают необходимость государственной поддержки фундаментальной науки. Напротив, в России власти, позиционирующие себя как “умеренные” сторонники рыночных реформ, столкнули науку в пучину дикого рынка: “Выживай, как знаешь!”) За исключением названных сфер, экономика, по мнению Ле Пена, должна быть доверена “частному почину, частной предприимчивости, позволяющей людям самостоятельно зарабатывать деньги”.

Яростным атакам подвергается всевластие бюрократии. Тема особенно актуальная в объединяющейся Европе, где поверх национального формируется мощный слой наднациональной бюрократии. В отношении Европейского Союза Ле Пен не скрывает скептицизма и даже враждебности. Его позиция в этом вопросе вызывает наиболее острое осуждение как во Франции, так и в других государствах Евросоюза. Однако его аргументы выглядят весьма убедительно: “…...Если мы хотим сохранить нашу независимость, мы должны блюсти независимость наших внутренних рынков...… Уничтожение национальных границ отдало французское производство — промышленное, ремесленное, сельскохозяйственное, а также и французскую торговлю во власть зачастую дикой конкуренции внешнего мира. Так, Европа почти убила французское сельское хозяйство: в него приходит 8000 мо­лодых людей в год, а 45000 людей уходит на пенсию. И каждые 15 минут во Франции исчезает одна семейная ферма”.

Глава Национального фронта против передачи большей части французского суверенитета общеевропейским структурам. Он бьет тревогу: “Мы больше не являемся действительно свободной и независимой страной...” И в присущей ему манере тут же иллюстрирует шокирующую декларацию примером из экономики: “Возьмем конкретный пример, когда мы обязуемся соблюдать установленные критерии бюджетного дефицита, скажем, 30 процентов. Тогда в случае кризиса единственный инструмент для исправления его социальных последствий, остающийся в руках государства, — это уменьшение заработной платы, пенсий и пособий. И никаких других возможностей! Я считаю такое положение крайне опасным”.

В числе прочих Ле Пену был задан вопрос об отношении к России. “Я желаю, чтобы Россия вновь вернула себе достоинство и силу, — последовал вежливый ответ. — Страны с таким народом, с такой территорией сегодня явно не хватает в мире для геополитического равновесия”.

Далее следует рассказ о дружбе с русскими актерами, музыкантами и художниками. Ле Пен припоминает занятный эпизод со знаменитым танцовщиком Сергеем Лифарем — “однажды был секундантом на его дуэли на шпагах (Лифарь был тогда ранен в руку) с маркизом де Куэвас...…” Да, 74-летний Ле Пен слеплен из другого теста, чем большинство французских политиков, которых он так хлестко обличает, — анемичных потомственных чиновников, лишенных смелости, да и просто чувства жизни!

Правда, зарубежные читатели “Нашего современника” — русские, живущие во Франции, не раз предостерегали: “Не обольщайтесь Ле Пеном!” И приводили его отзывы о русских — далеко не столь дипломатичные, как в “Независимой газете”. Что же, Ле Пен не зря слывет не только блистательным оратором (что признают даже его враги), но и весьма ловким политиком. Отвечая на вопросы московского издания, он, разумеется, работает на аудиторию. Так же, как и выступая на митинге в Париже. Где иммиграции с Востока Европы, а вкупе с ней пресловутой “русской мафии” боятся не меньше, чем нашествия переселенцев с Востока арабского.

Как бы то ни было, во взглядах Ле Пена, обстоятельно представленных “Неза­ви­симой газетой”, трудно обнаружить экстремизм, ультраправый радикализм, приписываемый ему противниками. Кое-что из сказанного (о необходимости ухода государства из экономики, например) иначе как политическим инфантилизмом не назовешь. Но многое, безусловно, полезно узнать — и усвоить! — русским читателям. Проблемы-то у нас, как выясняется, схожие. Не грех посмотреть, как их пытаются решить западные националисты.

Тем более что отечественные русофобы — журналисты и политики — любят изображать дело так, будто ксенофобия чуть ли не генетически присуща русским, что “только в России” возможны межнациональные конфликты. Они вопят об угрозе “русского фашизма” и благоговейно указывают на Европу — “там подобное невозможно”. Вот мы и посвятим эту главу рассмотрению того, что и как возможно в Европе.

Успех Ле Пена в первом туре обозначил остроту проблемы. Однако второй тур выборов он все-таки проиграл. 5 мая мировые информагентства оповестили: “Жак Ширак переизбран президентом Французской Республики. На площади Бастилии толпа скандирует: “Победа, победа!”. Тысячи парижан вышли на улицы праздновать победу Ширака, или, скорее, поражение Ле Пена” (ВВС Russian.com). Обратите внимание на этот оборот: лозунг второго тура был — остановить Ле Пена! Готовность поддержать его оппонента выразили и поверженные социалисты, и коммунисты (их лидер Робер Ю  п е р в ы м  призвал своих сторонников голосовать за Ширака). Надо ли говорить, что практически все СМИ выступали против лидера националистов. “Истерия, созданная тотальными усилиями тех, в чьих руках сосредоточена власть, СМИ, финансы, обеспечила победу нынешнего президента”, — с грустью констатировал Ле Пен (там же).

С этим трудно не согласиться, если вспомнить атмосферу, в которой происходила избирательная кампания. В адрес Ле Пена звучали чудовищные обвинения. Например, “несколько алжирцев” утверждали, что в 1957 году во время войны с Францией “их пытал лейтенант Жан-Мари Ле Пен”. Влиятельнейшая “Le Monde” тут же растиражировала их заявление. При этом журналисты даже не задали естественный в данном случае вопрос: достоверны ли показания о событиях без малого  п о л у в е к о в о й  давности? В 57-м Ле Пен был безвестным младшим офицером — кто бы стал запоминать его имя и должность, да и он вряд ли представлялся перед экзекуцией. Между прочим, сделавшие громкое заявление алжирцы не скрывали своей ангажированности. Они объяснили, что “решили рассказать журналистам “Le Monde” о перенесенных пытках из-за успеха Ле Пена на президентских выборах” (Rambler-медиа).

Подводя итоги второго тура, Жак Ширак провозгласил: “Мы только что прожили период тяжелой неопределенности. Но сегодня Франция показала свою приверженность демократии и равенству. Я поздравляю Францию, которая смогла найти себя”. Победителя почти дословно повторили аутсайдеры первого тура — социалисты. Франсуа Олланд, сменивший Лионеля Жоспэна на посту главы партии, декларировал: “Франция сохранила республику, обрела себя, победила нацистскую идеологию” (ВВС Russian.com).

Читатели, познакомившиеся со взглядами Ле Пена, могут судить, насколько оправданно упоминание о “нацистской идеологии”. Внушает сомнение и на два голоса повторяемый тезис: Франция “обрела себя”. Даже на телекартинках, которые в ночь триумфа показывали по всем каналам, было заметно — в ликующей толпе на площади Бастилии преобладают не трехцветные французские, а алжирские, тунисские и другие арабские флажки с полумесяцем. Мусульманские диаспоры праздновали  с в о ю   победу, не желая — что должно было бы заставить, по крайней мере, задуматься! — разделить ее с французами, в очередной раз продемонстрировавшими сокрушительную толерантность…...

Наводит на размышления — правда, другого рода — и событие, случившееся вскоре после выборов. 14 июля было объявлено о покушении на Ширака: “Парижская полиция ведет допрос молодого человека, арестованного по подозрению в покушении на президента Франции. Коротко стриженный (теперь это тоже улика?! — А. К. ) 25-летний Максим Брюнери был арестован со спортивной винтовкой в руках на Елисейских полях, в толпе зрителей, наблюдавших за ежегодным красочным парадом в честь Дня взятия Бастилии. Брюнери признался, что собирался убить президента Жака Ширака, а полиция сообщила, что задержанный хорошо известен ей как активный неонацист, участник митингов и демонстраций ультраправых” (ВВС Russian.com).

Как выяснилось, о произошедшем стало известно лишь спустя несколько часов, когда жена Ширака заявила журналистам, что “ее мужа пытались убить”. Отметим сильный пиаровский ход — о покушении сообщает не официальное лицо, скажем, шеф полиции, но женщина, жена (кстати, весьма активно помогавшая нынешнему президенту во всех избирательных кампаниях). Это, несомненно, придало сообщению дополнительный драматизм.

Но почему о покушении не объявили сразу же? Ничего себе ситуация: президента одной из ведущих держав мира пытаются убить на центральной магистрали столицы, где собралась многотысячная толпа, а об этом никто и слыхом не слыхивал! И тут обнаруживаются поразительные факты. Брюнери выстрелил не в президента, а   “в   н а п р а в л е н и и   (разрядка моя. — А. К. ) автомобиля, в котором ехал Ширак” (ВВС Russian.com). Что означает эта загадочная формулировка? Каким было расстояние от стрелка до лимузина Ширака? Если близким, то почему не среагировала охрана (а она не среагировала, неудачливого “террориста” задержали зеваки)? Если Брюнери стоял далеко — вне видимости агентов, то можно ли говорить о покушении именно на президента? Кстати, пуля ушла не “в сторону автомобиля”, а в небо: стоявший рядом с Брюнери турист из Эльзаса, увидев, что тот достал карабин, мгновенно среагировал, ударив по стволу снизу вверх (“Труд-7”, 18.07.2002).

О своих намерениях Брюнери заявил сам — на допросе. Хотел, дескать, “убить президента, затем покончить жизнь самоубийством, чтобы “прославиться” (там же). Оказывается, он даже заранее поместил сообщение в Интернете, ограничившись, правда, иносказаниями: “В это воскресенье следите за теле­новостями, я буду там “звездой”. Смерть Зогу, 88!” Журналисты охотно растолковывают: “Зог “ — на сленге неонацистов означает “демократическую систему”, две восьмерки — зашифрованное приветствие: “Heil Hitler” (H — восьмая буква латинского алфавита).

И вновь вопросы. Зачем Брюнери нужно было брать на себя “грех”? Судя по всему, полиция и не догадывалась о его намерениях убить президента. Почему, если он и впрямь покушался на Ширака, Максим воспользовался дешевеньким карабином “22 long rifle”, а не оружием профессионалов? Почему французские спецслужбы не обратили внимание на странное сообщение в Интернете, ведь им было прекрасно известно, что “это воскресенье” — День взятия Бастилии, на который приходится ритуальный выход президента в народ? И, наконец, почему сценарий покушения больше напоминал киношный боевик, чем продуманную акцию террориста? (Он действительно рабски копировал фильм Фредерика Форсайта “День Шакала”, в котором наемный убийца по заказу ультраправых пытается убить президента де Голля как раз в День взятия Бастилии.) Что это — преступление или пародия, фарс?

Французские спецслужбы сняли все вопросы разом, отправив Брюнери в психиатрическую клинику. Но вот что примечательно — перед этим они опублико­вали свое досье на него, связав “террориста” с Ле Пеном! “...Как следует из досье “Рансенман женеро”, Максим стал сближаться со “скинхедами” и прочими ультраправыми. Он принимает участие в акциях “коричневых” экстремистов всех мастей... На первомайских манифестациях, которые Ле Пен и его разнообразные сторонники проводили в Париже у статуи Жанны д’Арк, будущий карабинный стрелок шагал в рядах самых отпетых молодчиков с кельтскими крестами на руках” (“Труд-7”, 18.07.2002).

Как редактор не могу не отметить ловкость, с какой журналист из “Труда” ввел “крест” в ряд “криминальных” деталей, свидетельствующих об экстремистских взглядах Брюнери. Если уж “с кельтскими крестами на руках” (видимо, все-таки на рукавах?), то это как пить дать “отпетые молодчики”...

К слову, французская церковь от Ле Пена открестилась. Несмотря на постоянно демонстрируемую им приверженность католицизму (что, надо сказать, не характерно для политиков подчеркнуто секуляризованной Республики). Ну да журналисту, похоже, уж очень хотелось связать воедино все “предосудительное” — “коричневых”, Ле Пена, крест...

Сотрудники “Рансенман женеро”, разумеется, далеки от подобной наивности. Но ведь имя Ле Пена в связи с покушением на Ширака именно они подсунули незадачливому корреспонденту “Труда”. Равно как и сотням других корреспон­дентов*.

Ничего не скажешь — удобно иметь фигурантом по делу психически нездорового человека. Он, знаете ли, может дать любые показания. И на себя, и на кого угодно... В том числе и на своего прежнего кумира. Идеальное средство контроля над политическими оппонентами, принуждения к лояльности. Оно действенно сегодня — как потенцированная угроза. А завтра может оказаться и вовсе бесценным. Когда общество, отшатнувшееся от Ле Пена, снова потянется к нему, к его идеям.

А потянется обязательно! Ибо сговор элит — политических, финансовых, информационных — может решить “проблему Ле Пена”. Но такими методами не решить проблем, на которые указывает Ле Пен. Выборы прошли, а они остались.

Демографическая катастрофа — прежде всего. Демократические СМИ, увы, не любят говорить о ней. Придется покопаться в изданиях малотиражных, экзотических, зато безукоризненно честных. Газета “Славянское братство”, издающаяся в Петербурге, поместила исследование профессора Сергея Лебедева “Демократия и демография” (№1, 2002). Открывается эта вполне академическая работа главой, не без театральности озаглавленной “Бедная Франция”. Глава снабжена эпиграфом: “О Франция! Ныне горько смотреть на тебя! Шарль Орлеанский, 1430 г.” Впрочем, знакомство с содержанием главы показывает, что такой не по-научному эмоциональный зачин вполне оправдан.

Профессор Лебедев — ученый, он рассматривает проблему начиная с ХVIII века. Я — политический писатель и ограничусь материалом за последние сто лет. В 1919 году во Франции проживало 1 160 тыс. иностранцев — при 39 млн жителей (3,6 процента населения). Уже в это время в большинстве департаментов смертность превышала рождаемость, и прирост населения обеспечивался в основном зa счет иммиграции.

Первая мировая война унесла жизни 1,3 млн французов, 2,8 млн вернулись домой калеками. Чтобы восполнить убыль трудоспособного населения, власти широко вербовали на работу иностранцев. В 1931 году их насчитывалось 2,7 млн — при населении 40 млн человек (7 процентов). Но это была белая волна иммиграции — 803 тыс. итальянцев, 507 тыс. поляков, 351 тыс. испанцев. По религии и культуре эти люди были близки к коренному населению и мечтали как можно скорее ассимилироваться, превратиться в “настоящих” французов.

После Второй мировой войны правительство начало поощрять рождаемость. За 20 лет население увеличилось на 14 млн человек. Параллельно шла вербовка иностранцев — в основном для непрестижного труда. Демографический кошмар, который сегодня переживает Франция (как и другие страны Европы), — результат эгоистической, недальновидной политики прави­тельств и монополий самого Запада. Надо сказать, это признают и националисты, в том числе Ле Пен.

В конце восьмидесятых во Франции жило 5 млн иностранцев и 18 млн граждан нефранцузского происхождения, к числу которых относятся натурализованные иностранцы, дети иммигрантов, уроженцы французских колоний. На этом этапе среди иммигрантов стали преобладать выходцы из Азии и Африки, а также стран Карибского бассейна.

Демографические прогнозы также безрадостны. После ограничения иммиграции решающим оказался фактор рождаемости — в семьях переселенцев она высокая (у арабов 6 детей на семью), у французов низкая (1,84 ребенка). К тому же велика доля межнациональных браков. В 1971 году у 20 процентов французов один из четырех родственников третьего поколения был иностранцем. В 1983-м их число повысилось до 25 процентов. В 2000 году их было более трети. “При сохранении такой тенденции через несколько десятилетий Францию будут населять мулаты, исповедующие ислам”, — предупреждает С. Лебедев.

Поскольку Сергей Лебедев демограф, а не религиовед, он не сосредо­тачивается на рассмотрении исламского фактора, ограничившись ироническим замечанием: “Так ислам взял реванш за битву при Пуатье 732 г., и не похоже, что во Франции найдется новый Карл Мартелл”.

Религиозный аспект демографического кризиса стран Запада обстоятельно проанализирован в статье М. Тульского “Ислам в неисламском мире” (“Незави­симая газета”, 29.09.2001). Вот сведения по Франции: “По данным МВД Франции, количество выходцев из мусульманских стран выросло с 2 млн в 1978 г. до 4,5 млн в 2000 г.” (другие источники насчитывают 5—7 млн мусульман. — “Новые Известия”, 24.04.2002). В 1997 году в стране действовало более 1600 мечетей и молельных залов.

Мусульманская диаспора — не просто нейтральная среда, объеди­ненная богословскими интересами и общими молитвенными собраниями. Она пронизана волей, энергией, действием. И финансовыми потоками, подпитывающими наиболее активные и многочисленные организации. А их во Франции немало — как международных, так и национальных. “Мировое исламское единство” финансируется Саудовской Аравией, “Национальная федерация мусульман Франции”, объединяющая 140 организаций, спонсируется Марокко. Активно действуют “Федерация исламских организаций Франции”, Соборная парижская мечеть.

Общины зачастую скреплены не только воинственным пафосом ислама, но и чувством коллективной отверженности — этнической и социальной. Это питательная среда для радикалов всевозможных оттенков. В середине 90-х годов по стране прокатилась волна терактов, осуществлявшихся как алжирскими исламистами, так и левыми боевиками. Кстати, некоторые левацкие лидеры, в их числе легендарный “Карлос” (Ильич Рамирес Санчес), приняли ислам.

И еще о “странных сближениях”: по утверждениям некоторых западных журналистов, знаменитая Карла дель Понте, будучи Генеральным прокурором Швейцарии, “препятствовала преследованию” исламистов, обвинявшихся в организации террора в соседней Франции (“Независимая газета”,12.10.2000). Если эти утверждения верны, в новом — еще более зловещем — свете предстает назначение “неугомонной Карлы” главой Гаагского трибунала. Превращенного — в том числе и ее активными усилиями — в судилище над православными сербами по односторонним обвинениям в геноциде боснийских и косовских мусульман... Да и российским руководителям в этом случае следовало бы серьезнее отнестись к озвученным ичкерийской пропагандой намерениям дель Понте привлечь к уголовной ответственности первых лиц России, в том числе Путина, за “военные преступления” в Чечне. (Такие заявления она якобы сделала в беседах с эмиссарами Ичкерии в 2001 году.)

Во время французских выборов исламский вопрос причудливо пересекся с еврейским. Главным фаворитом влиятельнейшей иудейской общины был Лионель Жоспэн, занимавший (как, впрочем, и все лидеры европейских соцпартий) проеврейскую и произраильскую позицию. Но и Ле Пен — “враг врага”, борец против мусульманского засилья — не вызывал прежней антипатии. До недавнего времени эта публика именовала его то ксенофобом, а то и нацистом. Лидеру Национального фронта не могли простить выступления в защиту правительства Виши (сотрудничавшего с нацистской Германией), а также замечания о Холокосте как всего лишь “детали истории Второй мировой войны”.

Однако в период выборов обострение палестино-израильского конфликта накалило обстановку во Франции. В Марселе была сожжена синагога, другую — в столичном пригороде Гарж-ле-Гонесс забросали бутылками с зажигательной смесью. А 23 мая в Париже дотла сгорело израильское посольство! В этой ситуации оказалось, что Ле Пен не столь уж плох. В интервью израильской газете “Гаарец” Роже Кюкьерман, президент Совета еврейских институтов Франции, выразил надежду, что успех Ле Пена в первом туре “поможет обуздать мусульманский антисемитизм и антиизраильское поведение, ибо полученный им результат адресован мусульманам, советуя им держаться тихо” (“Новые Известия”, 24.04.2002). Правда, уже на следующий день Кюкьерману пришлось отказаться от своих слов. Выразительный штрих — видимо, неприятие чужого нацио­нализма в рядах еврейских организаций столь велико, что даже в условиях жгучего (в прямом смысле слова) противоборства с мусульманской уммой они не в состоянии поддержать патриота той страны, в которой проживают.

В мае 2002-го еврейско-французский диалог велся в столь резких тонах, что могло показаться, будто стороны и не слыхали о пресловутой толерантности. Американский еврейский конгресс в специальном заявлении сравнил совре­менную Францию с режимом Виши и призвал к бойкоту знаменитого Каннского фестиваля. Позднее председатель конгресса Джек Розен в интервью Би-би-си уточнил, что не призывал “бойкотировать Францию или Европу в целом” (ого, до каких высот взлетели эмоции! А мы-то в России ничего не ведаем и продолжаем считать, что только русским суждено получать регулярно тычки за “врожденный антисемитизм”). Розен заявил, что хотел, чтобы “каждый, кто отправляется на Каннский фестиваль, не молчал, а потребовал от французских властей срочных мер для обуздания антисемитов, прекращения нападений на евреев и посяга­тельств на их имущество” (BBC Russian.com).

В ответ Клод Лелюш и Клод Лансман выступили в газете “Монд”. Они с гневом отвергли сравнение современной Франции с режимом Виши и выразили сожаление, что Американский еврейский конгресс призвал бойкотировать Каннский фестиваль. Любопытно, что в полемике прозвучало имя Ле Пена. По словам режиссеров, проголосовав подавляющим большинством против лидера крайне правых на выборах 5 мая, “французский народ выразил свое неприятие расизма и антисемитизма” (там же).

На этом скандал в благородном семействе закончился. А противостояние? Не крикливая разборка элитарных тусовок — мучительное рядом-жительство нескольких огромных национальных общин, со старыми счетами и свежей кровью, праведниками и злодеями (зачастую они же — праведники для других!), с надеждами и страхами и одной — на всех — землей. Родиной — для французов и “этой страной” для иудеев, мусульман, буддистов, вплоть до приверженцев каких-то африканских культов, объединенных лишь тем, что все они приехали сюда вкусить сладкой жизни, а значит, потеснить у праздничного пирога изгото­вившихся к трапезе хозяев.

Разве не безумие полагать, будто результат выборов, а тем более совместная декларация самоуверенных киношников способны разрешить давние споры?*

Но дело не только в национальной проблеме. Как ни важна она сама по себе, людей, поддержавших Ле Пена, волнует не одно лишь засилье иммигрантов. Пяти миллионам французов, отдавших ему свои голоса, неуютно в мире, где властвует   г л о б а л и з а ц и я.

Что такое глобализация для жителей промышленного Севера или Юго-Востока Франции — основы электората Ле Пена? Это поистине дьявольский насос. Он не только втягивает орды “цветных” работяг, дешевые руки из Африки или Азии, которые становятся конкурентами в борьбе за место под солнцем — и на производстве, штрейкбрехерами, сбивающими цену на рынке труда. Насос глобализации работает и в обратном направлении. Он втягивает в ненасытное чрево завод где-нибудь в Тулузе и выплевывает его на тихоокеанском побережье Китая, в Южной Америке или в Восточной Европе — там, где труд дешевле, налоги ниже, местное сырье почти ничего не стоит, а производственные площади предостав­ляются даром.

Из Европы, завоевавшей социальные гарантии в ходе вековых классовых битв, производство уходит на Юг, на Восток и на Север. Уводя с собой зарплаты, не выплаченные европейским рабочим, налоги, не пополнившие местные и государственные бюджеты, ломая отлаженную систему социального обеспечения, — ведь для ее поддержания нужны немалые деньги.

Авторитетный знаток французского общества Юрий Рубинский так характе­ризует типичных сторонников Национального фронта: “...Это прежде всего наименее обеспеченные, не уверенные в своем будущем люди, чувствующие себя лишними в холодном и неуютном глобализированном мире. Наибольший процент голосов Ле Пен получил в восточной половине страны, где сосредоточена основная часть ее промышленного потенциала, подверженного особенно глубоким и болезненным структурным сдвигам, высок уровень безработицы, значительно присутствие иммигрантов” (“Независимая газета”, 28.06.2002).

Традиционная русская этика побуждает в данной ситуации к выражению хотя бы минимального сочувствия к “наименее обеспеченным”. Редчайший случай — с ней в данном вопросе не расходится и традиция марксистской социологии. На ниве которой, надо заметить, Юрий Ильич Рубинский изрядно потрудился в советский период.

Но нет — для описания националистического электората Рубинский использует сплошь негативные характеристики — “маргинальные категории”, “люмпен-пролетариат”, “архаические”, “обреченные”. В его словах звучит нескрываемое презрение и даже злоба. Эмоции явно берут верх над аналитикой, иначе исследователь не поспешил бы ограничить круг приверженцев Ле Пена только торговцами и ремесленниками — представителями “архаичных, обреченных на упадок секторов” (да и откуда, замечу попутно, этакая жестокость к огромным сферам хозяйства, где заняты миллионы людей).

Противореча себе, Рубинский тут же относит к симпатизантам Национального фронта работников “текстильной, металлургической промышленности, тяжелого машиностроения”. Выходит, не архаичные маргиналы — наиболее квалифици­рованные работники французской индустрии “обречены на упадок”.

Подчеркну — точка зрения Рубинского   х а р а к т е р н а.   И дело не только в том, что, возглавляя Центр французских исследований Института Европы РАН, он имеет возможность серьезно влиять как на освещение ситуации, так и на отношение к ней. Подавляющее большинство политиков, финансистов, манипуляторов общественным мнением   т о ч н о   т а к   ж е   относятся к “обреченным” людским множествам, внезапно — и не по своей вине! — выпавшим из современной жизни.

Ну, положим, от пяти миллионов можно как-то “отмахнуться”. Попытаться списать со счетов, вычеркнуть из жизни. Хотя это занятие исключительно для высоколобых интеллектуалов — ни один реальный политик не позволит себе игнорировать столь многочисленный электорат.

Однако издержки глобализации, как догадывается читатель, проблема отнюдь не сугубо французская. Тут не о пяти (и не о пятидесяти!) миллионах речь. Бегство капиталов (а в последние годы и технологий) за рубеж, рост безработицы, уменьшение зарплат — ОБЩАЯ ПРОБЛЕМА ЗАПАДА.

И на первом месте — засилье иммигрантов. Волны нового переселения народов, сокрушающие устои “прекрасной Франции”, перекатываются через весь европейский континент, грозя захлестнуть и смыть тысяче­летнюю цивилизацию белого человека.

В объединенной Германии в 2000 году проживало 8 млн иностранцев (10 процентов населения). Добавьте 2,4 млн переселенцев на “историческую родину” (главным образом из стран бывшего СССР) и 16 млн “осси” — жителей прежней ГДР, до сих пор не вполне интегрировавшихся в западное общество, — и вы поймете остроту проблемы. Но не ее глубину: дело не только в том, сколько чужеродных ментально и этнически групп приняла Германия сегодня, еще важнее — сколько их будет завтра. Тут картина и вовсе удручающая. Из 27 млн семейных пар одна треть бездетна, а еще треть имеет одного ребенка. А число иностранцев только за счет рождаемости увеличивается на 71 тыс. в год. К тому же 23,5 про­цента браков в ФРГ смешанные. Приводя эти данные, профессор С. Лебедев делает вывод: “Из страны белокурых тевтонов ФРГ превратилась в многорасовую, многонациональную страну, в которой доля иммигрантов в населении была такая же, как в США” (“Славянское братство”, №1, 2002).

Даже страны с южноевропейской периферии, вчера еще считавшиеся относительно бедными и неперспективными для иммиграции, сегодня испытывают давление огромных масс переселенцев. Испанская пресса пишет о 1,5 млн легальных иммигрантов и 3 млн нелегальных (при численности населения 38,6 млн). В десятимиллионной Португалии 335 тыс. иностранцев проживают легально и еще около 300 тыс. нелегально (“Время новостей”, 17.06.2002).

Драматичны не только количественные показатели. Огромное значение имеет религиозная ориентация отрядов, штурмующих Европу.

Иммиграционная волна окрашена в зеленый цвет ислама. В Германии в 2000 году насчитывалось 3 млн мусульман (3,7 процента населения). В подавляющем большинстве (2 млн 187 тыс.) это турки-сунниты. Представлены также алевиты (в основном сирийцы) — 340 тыс., иранские шииты — 170 тыс. и вовсе уж экзотические секты: “Аль-ахмадийя” (смесь ислама с индуизмом и христианством) — 22 тыс. (пакистанцы), суфии — 10 тыс., исмаилиты — 1 тыс.

В стране 66 мечетей и более 2 тысяч молельных домов. Крупнейшие объеди­нения — Турецко-исламский союз религиозных учреждений, “Милли герюс”, Союз исламских культурных центров, уже знакомая “Исламская помощь”, финанси­руемая Саудовской Аравией организация “Братья-мусульмане”, Союз исламских организаций Европы (здесь и далее данные приведены по статье “Ислам в неисламском мире” — “Независимая газета”, 29.09.2001).

В Голландии проживает 670 тыс. мусульман (4,3 процента населения). Действуют отделения “Исламской помощи” и “Пан тюрк”, являющейся, как считают западные спецслужбы, отделением турецкой фашистской организации “Серые волки”, причастной к покушению на папу римского Иоанна Павла II и другим громким терактам.

В Бельгии свыше четверти миллиона мусульман. В числе объединений — “Исламская помощь”, Генеральное собрание мусульман Бельгии и организация с выразительным названием “Мусульманские экстремисты”, взявшая на себя ответственность за убийство служителей мечети в Брюсселе в 1984 году (из-за осуждения ими фундаментализма) и президента Координационного комитета евреев в Бельгии Ж. Вибрана в 1989 году.

Особо надо сказать об исламских организациях Великобритании, где число мусульман превышает 1,5 млн. Еще в период колониального владычества на Востоке Лондон приобрел влияние в исламских кругах. И до сих пор ревностно поддерживает, приспосабливаясь к новым реалиям. Соединенное Королевство является центром десятков исламских организаций, раскинувших свою сеть по Европе. В Лондоне находится штаб-квартира Исламского Совета Европы, созданного по решению Организации Исламская конференция в 1973 году. Здесь же функционирует Союз мусульманских организаций Соединенного Королевства и Европы. В Бирмингеме базируется “Исламская помощь”, чьи отделения представлены во многих государствах.

Если большинство европейских стран просто поставлено перед фактом присутствия на своей территории мусульманских организаций, то Великобритания в значительной мере   н а п р а в л я е т  их деятельность. Координируя усилия с ведущими государствами арабского мира, прежде всего с центром исламского прозелитизма — Саудовской Аравией. Зачастую сотрудничество ведется на уровне спецслужб, что доказывает пример той же “Исламской помощи”. Кстати, возглавляет ее Гани Аль-Бани, отец которого был казнен за участие в покушении на президента Египта Насера.

В стране вольготно чувствуют себя и откровенно террористические центры. Увы, выручавшая нас до сих пор работа “Ислам в неисламском мире” на сей счет почти ничего не сообщает. Сведения приходится искать в более откровенных публикациях. Прежде всего в статье А. Игнатенко “От Филиппин до Косово. Ислам как глобальный дестабилизирующий фактор” (“Независимая газета”, 12.10.2000) и в книге К. Мяло “Россия и последние войны XX века” (М., 2002). Из них узнаем, что в Великобритании до последнего времени функционировала запрещенная во всех арабских странах организация “Хизб-ут-Тахрир”. Здесь же расквартирована еще дюжина радикальных объединений, действуют “египетские исламисты, а также исламские группы (сирийские, иорданские, пакистанские, кашмирские), которые бравируют своей связью с Усамой бен Ладеном”. Кстати, резиденция “отца исламского террора” также располагалась в Лондоне.

А вот недавнее — 8 июля — сообщение информационных агентств: “Духовный лидер европейской сети международной террористической организации “Аль-Каида” Абу Катада живет со своей семьей на средства, предоставляемые британскими разведслужбами (!), на севере Англии... Представители европейских разведслужб заявили, что с Катадом...… который с середины декабря разыскивается силами безопасности Великобритании (!!), было заключено негласное согла­шение” (Rambler-медиа).

Эти сенсационные сведения почему-то прошли мимо падких на скандалы журналистов. Видимо, они удовлетворились пояснением, что “британцы не могут выдворить Катаду из-за опасения ответных действий со стороны “Аль-Каиды”. Между прочим, даже если это объяснение искренно, оно обличает поразительную двуличность властей Великобритании и США. Ведь они требовали от прежнего руководства Афганистана выдачи бен Ладена в тот момент, когда его охранял многотысячный отряд головорезов из “Аль-Каиды”. Но тогда вопрос об “ответных действиях” террористов не вставал. Понятное дело, какой-то там Афганистан это не Соединенное Королевство!..

Англо-американские повелители и сегодня не задумываются об “ответных действиях”, требуя от Пакистана, Сирии, Ливана и других стран запрещения деятельности исламских радикалов. Опять же к слову, одна из трех штаб-квартир палестинской организации “ХАМАС”, за связь с которой американцы (при поддержке англичан) грозили военным вторжением Сирии и Ливану, располагалась до недавнего времени в Лондоне. Две другие базировались в США — в Спрингфилде и в Вашингтоне...

Правда, в 2001 году английский парламент принял закон по борьбе с терроризмом, в него включен список из 14 мусульманских организаций. Однако, как свидетельствует история с Абу Катадой, исламские экстремисты до сих пор присутствуют на английской территории.

Русскому читателю следует особенно внимательно отнестись к этому разделу. Исламские организации, базирующиеся в Великобритании, активно участвовали в подготовке и ведении войны в Чечне. Во многом эта деятельность продолжала традиционную британскую линию на борьбу с Россией за влияние на Востоке. Как сообщает К. Мяло, над созданием исламского и тюркского пояса нестабиль­ности вокруг нашей страны английские стратеги трудились еще в XIX веке. Среди них такие известные, как лорд Пальмерстон, Уилфрид Блант (брат основателя английского банка), Спенсер Черчилль (отец будущего премьера) и британский агент, по происхождению венгерский еврей, Вамбери. “Во второй половине XX века, — отмечает К. Мяло, — работа возобновилась при участии З. Бжезинского, Королевского азиатского общества, Оксфордского университета и Института исследований Востока и Азии (в прошлом Института колониальных исследований), а также английской внешней разведки МИ-6. При этом... особое внимание было уделено Северному Кавказу”.

Стоит ли удивляться, что после начала войны в Чечне главный английский муфтий Абу Хамза объявил России джихад и открыто заявил, что готовит добровольцев к отправке в мятежную республику. В свою очередь чеченские эмиссары постоянно наведывались в Соединенное Королевство, получая под­держку и покровительство видных представителей финансовых и аристокра­тических кругов, в том числе принцессы Дианы.

Вызывает недоумение позиция российских властей, лепечущих об “общем” для Запада и России враге в лице исламского терроризма. И сдающих одну за другой позиции, сферы наших стратегических интересов (Среднюю Азию, Закавказье, Приднестровье) в обмен на ничего не значащие заявления западных лидеров, и в первую очередь “друга Блэра”, что они понимают обеспокоенность русских...

Впрочем, азартные игры служителей плаща и кинжала, равно как и других запоздалых тружеников обветшалой Империи, вряд ли приводят в восторг простых британцев. И тем более они чужды жителям остальной Европы. Для среднего европейца соседство с воинственными исламскими переселенцами обора­чивается кучей бытовых проблем и серьезными ментальными угрозами.

И если вы думаете, что обыватели по ту и эту сторону Ла Манша радуются чужеземному вторжению, то глубоко заблуждаетесь. В 1997 году крупнейшая социологическая организация Старого Света “Евробарометр” провела исследо­вание уровня ксенофобских настроений в 15 странах Евросоюза. Ирония, если не сказать насмешка, истории заключалась в том, что опрос приурочили к году “борьбы против расизма”, каковым и был объявлен 97-й. Отчет о результатах “Независимая газета” опубликовала под заголовком, в какой-то мере отразившим шокирующее открытие социологов, — “Треть европейцев — ярые расисты” (06.12.2000).

“Европейцы, — сообщалось в статье, — разделились на три равные группы: одна треть — “нисколько не расисты”, другая треть — “немного расисты” и еще одна треть открыто выразили сильные расистские чувства”. И далее, может быть, самое важное: “Интересно, что среди “коренных” и “чистокровных” европейцев расистские настроения являются преобладающими”.

В ксенофобских настроениях признались 52 процента европейцев правых взглядов, 45 процентов приверженцев правоцентристов, 35 процентов центристов и даже 19 процентов левых, известных своими интернационалистскими принципами. К расистам причисляли себя в равной степени мужчины и женщины, жители городов и сельской местности.

Чемпионом по числу ксенофобов оказалась маленькая и благополучная Бельгия, второе место заняла Франция, третье и четвертое разделили Австрия и Дания. Сильные расистские настроения испытывают 55 процентов бельгийцев, 48 процентов французов, 42 процента австрийцев и датчан, 34 процента немцев, 32 процента англичан.

В отличие от россиян, общественные настроения которых лишь в незначи­тельной степени влияют на расклад политических сил (как и в советские времена, думаем одно — выбираем других и другое), у европейцев слово с делом не слишком расходятся. Чем и обеспечены сильные позиции националистических партий на континенте.

Успех Ле Пена во Франции привлек внимание к росту влияния националистов, однако в Старом Свете немало государств, где они добились столь же впечат­ляющих результатов. Там, где на политической карте Европы российские СМИ помещают грязное пятно, перечеркнутое надписью “ультра”, живет целый мир националистических партий, с яркими лидерами и много­численными сторонниками.

Австрийская партия свободы Йорга Хайдера получила 20 процентов голосов и два года назад вошла в правительство. Новички голландской политики — экзоти­ческое объединение “Список Пима Фортейна” — с ходу завоевали 17 процентов голосов на майских (2002 года) парламентских выборах. Норвежская Партия прогресса, возглавляемая Карлом Хагеном, регулярно собирает свыше 15 процентов голосов и имеет вторую по численности фракцию в Стортинге. Датская Народная партия госпожи Пиа Кьерсгорд с 10 процентами голосов входит в прави­тельст­венную коалицию (недавно она настояла на принятии жесткого иммиграционного закона). Национальный альянс Джан-Карло Финни и “Лига Севера” Умберто Босси представлены в кабинете Сильвио Берлускони, который и сам известен правыми националистическими взглядами. Фламандский блок Филипа Девинтера (12 процентов голосов) занимает прочные позиции в политической жизни Бельгии. Для полноты картины добавлю — в этом году скромного, но симптоматичного успеха на местных выборах добилась Британская национальная партия.

Для того чтобы понять, что из себя представляют эти движения, проанализи­руем программу малоизвестной в России норвежской Партии прогресса, во многом определяющей политику одной из богатейших стран Европы. По существу, здесь те же тезисы, что у Ле Пена. Частная собственность — основа экономического благосостояния. Государственное вмешательство в экономику нежелательно. Налоги подлежат сокращению.

Значительное место уделяется проблеме иммигрантов. Партия прогресса именует их “представителями стран с незападной культурой” (в более ранней программе говорилось резче: “Носители чужеродной культуры”). Их въезд в Норвегию предлагается сократить до одной тысячи в год. Даже граждане стран, входящих в Европейское экономическое пространство, для работы в Норвегии должны получать временное разрешение — и то лишь по специальностям, по которым в стране недобор.

Традиционная для правых критика состояния учреждений общественного сектора (здравоохранение, образование), а также призывы к ужесточению борьбы с преступностью привлекают к Партии прогресса симпатии. Согласно опросам общественного мнения, проводившимся в 2001 году, 31 процент ее сторонников объясняют свой выбор солидарностью с позицией партии по вопросам здравоохранения и пенсионного обеспечения, 25 процентов — неудовлетворен­ностью деятельностью других партий (прошу обратить особое внимание на этот пункт!), 16 процентов — иммиграционной политикой, 15 — симпатией к лидеру.

Сходство программ, а также сознание роста своего влияния в политической жизни Европы побуждают националистов искать формы межгосударственного сотрудничества и даже объединения. В конце июля в австрийской Каринтии глава земельного правительства и лидер АПС Йорг Хайдер собрал представителей 50 националистических и радикальных партий. Если учесть, что большинство из них являются изоляционистами, выступающими против наднациональных союзов и блоков, этот форум — предвестие Интернационала националистов — следует признать уникальным. На нем обсуждалась возможность выдвижения единого списка в Европейский парламент, что помогло бы националистическим партиям в полной мере мобилизовать свой избирательный потенциал. Составляющий, по оценкам специалистов, от 15 до 20 процентов (“Независимая газета”, 1.08.2002).

Резкий рывок националистов к успеху заставил знатоков искать объяснения. Обычно в этой связи ссылаются на “правый поворот”, совершившийся в Европе, да и в Америке. Как правило, этим и ограничиваются, в подробности не вдаваясь.

А они существенны. Во-первых, “правый поворот”, определивший ситуацию на Западе в начале XXI века (приход правых к власти во Франции, Италии, Испании, Португалии, Норвегии, Голландии, Австрии, где они сменили правительства социал-демократов), произошел не сам по себе. Он обусловлен целым комплексом причин, из которых выделю основные. Исторический пессимизм, порожденный крушением “реального социализма” и распадом СССР. Да, на Западе не слишком любили “Советы”, боялись их. И все же, пока существовал Советский Союз — и не просто существовал, а противостоял Америке как вторая сверхдержава! — сохранялась   р е а л ь н а я   а л ь т е р н а т и в а   капитализму. И люди, даже всеми своими связями, предпочтениями, выгодами связанные с рыночной экономикой, ценили возможность выбора. А многие и не одну лишь возможность — вспомним, коммунисты совсем недавно входили в правительство Италии, имели крупные фракции в парламентах Франции и Испании и чуть не пришли к власти в Португалии. Сегодня людей лишили выбора...

Это сразу же сказалось на поведении хозяев жизни. Они немедленно перешли в наступление на социальные гарантии, данные в свое время для того, чтобы уравнять права трудящихся на Западе и на Востоке и тем самым лишить советский эксперимент привлекательности. Почитайте ведущих западных экономистов и социологов — Лестера Туроу, Джона Грея, Ноама Хомски. Наступление капитала пригнуло людей, отдало во власть лозунга всех катастроф: “Каждый сам по себе! Спасайся, кто может!”

Эти настроения наложились на разочарование политикой левых партий , еще два года назад возглавлявших правительства 11-ти из 15-ти стран Евросоюза. Интегрировавшись в западный истеблишмент, лидеры социал-демократов быстро (в который раз!) забыли о том,  к т о  и  д л я  ч е г о  их выдвинул во власть.

Добавьте экономический спад , надвинувшийся на Запад, и станет ясно, почему “правый поворот” произошел так стремительно и повсеместно.

Тут пора вспомнить чуть не забытое нами вводное слово “во-вторых”. “Правый поворот” как социальное явление далеко не столь однороден и однозначен, как пытаются представить политтехнологи. Они сами вынуждены признать это, пользуясь для пояснения такими дефинициями, как “просто правые” и “ультра­правые”, “умеренные” и “крайние”. При этом победа первых подается как безусловное благо, а успех вторых как “угроза демократии”.

А теперь посмотрим, достаточно ли точны такие характеристики, отражают ли они суть происходящих на Западе политических и социальных процессов. Вернемся к статье Юрия Рубинского, где наиболее последовательно проводится разграничение между “просто правыми” и “ультра”. Повторю — подходы и взгляды Рубинского   х а р а к т е р н ы.   Поэтому позволю себе привести обстоятельные выписки, поясняющие позицию влиятельной группы.

“На первый взгляд, — пишет Рубинский, — может показаться, будто различие между просто правыми и ультраправыми всего лишь количественное... (далее следует пересказ программ правых партий, уже известных читателю. — А. К. ) Однако правых и ультраправых разделяют далеко не только нюансы. Для ультра вполне реальная проблема иммиграции означает не поиск ее прагматических решений, а удобный предлог для разнузданной расистской демагогии, бросающей вызов фундаментальным ценностям демократии, прежде всего принципу равенства перед законом всех граждан, независимо от их этнического происхож­дения или религиозных верований... Что же касается братства, то оно оказывается возможным только “по крови”. Здесь уже количество явно переходит в качество”.

Звучит красиво и жутковато! Хотя, если вдуматься, автор явно подменяет анализ программ националистов стандартными обвинениями, пропагандистскими штампами. Что значит “разнузданная расистская демагогия”? Мы с вами имели возможность познакомиться со взглядами “главного” националиста Европы: где у Ле Пена “расистская демагогия”, тем более разнузданная? Ничем не доказано “нежелание” искать прагматические решения проблемы — тот же Ле Пен предлагает вполне разумные рецепты, прежде всего государственную помощь семье, стимулирующую повышение рождаемости. Непонятно, чем плохо — нет, больше — преступно! — братство “по крови”. У каждой нации есть общие черты, причем не только физические (зачем же примитивизировать, хотя и в физической общности — русых волосах, голубых глазах и прочем нет ничего зазорного). Существует и общая ментальность: представления о добре и зле, запретном и должном, дорогие для всех идеалы, вера отцов. Все это держится — в том числе — и на братстве “по крови”. Уберите эту скрепу — нация рассыпется.

Впрочем, Рубинского это не испугало бы. Скорее, наоборот — он из тех ученых, кто относится к национальному единству с предубеждением, явной опаской. И таких большинство — крупнейший европейский авторитет в области “нациоведения” Эрик Хобсбаум в нашумевшей книге “Нации и национализм после 1780 года” (пер. с англ. СПб.,1998) пытается доказать, что нация явление временное, обусловленное социальными и экономическими условиями эпохи (конец ХVIII — первая половина XX века). Получается, что человечество на протяжении большей части своей истории (в том числе и во времена Дмитрия Донского, Жанны д’Арк, Вильгельма Телля) жило, не зная деления на нации, и разумеется, проживет столько же, преодолев его!

О чем-то подобном пишет и Рубинский. Глобализация — это современный вариант “преодоления” нации, прежде всего национальных границ. По утверж­дению Рубинского, отношение к глобализации определяет коренное отличие “крайне правых” от “умеренных” : “Умеренно правые партии считают глобализацию мировой экономики и европейскую интеграцию объективными тенденциями, диктуемыми развитием производительных сил и новой ступенью международного разделения труда... Отсюда постепенное размывание традиционных понятий государственного суверенитета, постепенное открытие границ для свободного перемещения товаров, капиталов, людей и идей, которое оказывается императивным условием любого прогресса”.

Выясняется, однако, что в очередном Городе Солнца, возводимом на этот раз глобализаторами, полно острейших проблем. “...Признаётся, — сдержанно уточняет Рубинский, — что глобализация отмечена и весьма негативными явлениями, прежде всего углублением пропасти между богатством и бедностью, между постиндустриальными и развивающимися странами, где сосредоточено подавляющее большинство населения планеты. Оно чревато угрозой массовых миграций с юга на север, усиливающих межэтническую и межконфессиональную напряженность, вплоть до угрозы предрекаемого Сэмюэлем Хантингтоном “столкновения цивилизаций”.

Любопытно, не правда ли? Нас (а вместе с нами доверчивых европейцев) прельщали прогрессом, “революционным переворотом в информационных технологиях” и прочей “феличитой”. А в результате оказывается, что прогресс, рьяно поддерживаемый “умеренными” правыми, ведет прямиком к массовым миграциям, чреватым “межэтнической и межконфессиональной напряженностью”. (Замечу попутно, что эти утверждения Рубинского начисто отметают его же собственные обвинения в адрес националистов — получается, что вовсе не их “разнузданная” пропаганда, а ход самой глобализации ведет к обострению национальных и религиозных проблем.) Финалом процесса оказывается не построение Города Солнца, а “столкновение цивилизаций”, иными словами, современный вариант Апокалипсиса.

“Умеренные” принимают все это, “ультра” отвергают. Зададимся вопросом: а может, они правы ?

Рубинский уверяет, что все “под контролем”. Он издевается над недалекими националистами, усматривающими в негативных аспектах глобализации и европейской интеграции не просто досадные издержки, а заговор “таинственных темных сил”, объединившихся в борьбе против национальной идеи.

Противники глобализации предлагают “закрытие границ, возврат к протек­ционизму, аннулирование договоров, на основе которых функционируют Евросоюз, ВТО и прочие международные экономические организации”.

А что предлагают “умеренные”, они же истинно правые (и Рубинский заодно с ними)? “...Органическую интеграцию иностранцев во французское общество при уважении их традиций и верований, обогащающих культуру страны приема, а не грозящих ей”.

Браво! Образчик благонамеренной толерантности. Но послушаем, что говорит признанный знаток исламского мира доктор философии Александр Игнатенко. “В зонах расселения мусульман в разных странах мира, — утверждает он, — исламизм распространяется через формирование альтернативной идентич­ности (выделено автором. — А. К. ), то есть внедрение в среду мусульман самоидентификации не с тем или иным модернизирующимся секулярным государством, а с исламской   у м м о й   (глобальным сообществом верующих), которая на деле подменяется конкретным исламистским центром” (“Независимая газета”, 12.10.2000). Можно сослаться и на высказывания исламских духовных лидеров. Так, шейх Омар Бакри Мохаммед недавно заявил: “Я против интеграции. Мы должны сохранить себя как общину, чтобы повлиять на окружающий мир, но не раствориться в нем...…” (“Газета”, 9.09.2002).

Иностранцы, в первую голову мусульмане,  н е   ж е л а ю т  “органически интегрироваться” ни во французское, ни в какое иное чуждое им общество! Вспомните флажки Алжира, Марокко, Туниса на Площади Бастилии, когда Франция приветствовала поражение Ле Пена. Иммигранты праздновали не победу абстрактной “демократии” над иллюзорным “фашизмом” —  с в о ю   п о б е д у   над незадач­ливой “прекрасной Францией”, связанной по рукам и ногам путами толерантности.

Сколько ни тверди “француз”, основываясь на юридическом понятии гражданства, алжирец или сенегалец не сделается французом. Слишком многое удерживает вновь прибывших от подобной метаморфозы — другая вера, иной менталитет, сохранившаяся с доисторических времен клановая система, с которой они связаны больше, чем с суперсовременным социумом.

Прокламируемая гражданским обществом замена этнических (рели­гиозных и прочих) связей юридическими — “стерильными”, безопасными для жизнедея­тель­ности социума и государства, оказывается фикцией. “Саморегулирующаяся”, как уверяли нас, а на деле зарегулированная функционерами система не способна справиться с реальными проблемами. Она не в состоянии предложить решения, приемлемого как для иммигрантов, которых   п о м и м о   и х   в о л и   пытаются превратить во французов (немцев, бельгийцев, англичан), так и для предста­вителей государствообразующих наций, которые чувствуют себя обезличенными, ущемленными в правах на своей собственной земле.

В самом деле, какое же это решение — национальный и расовый “дальтонизм”, предлагаемый в качестве рецепта для лечения болезненных межэтнических отношений? Не лечение болезни — стимуляция ее. Не реальная мера — абстрак­тная декларация. Не государственная реакция — идеологизированный пиар. Да это классический  с и м у л я к р  постмодернизма!

Между прочим, когда богатые мусульманские страны столкнулись с проблемой нежелательной иммиграции, они решили ее просто и эффективно. В Малайзии, например, парламент в этом году вполне демократично принял закон, “согласно которому иммигранты будут отправлены в заключение или избиты палками” (“Независимая газета”, 1.08.2002). В результате десятки тысяч нелегальных переселенцев выехали на родину.

Разумеется, ни Ле Пен, ни кто-либо другой из европейских националистов не призывают к подобным мерам. Однако бесконечно игнорировать реальные проблемы невозможно.

Беда в том, что догмы гражданского общества поддерживают не отдельные партии (правые и левые в этом вопросе едины), а сама   с и с- т е м а   западной демократии. Отношение к системе — вот   к о р е н н о е   отличие “умеренных” от “ультраправых”. Призывая к скорейшему решению насущных проблем, националисты оказываются в конфликте со всем строем (правилами, языком, стилем, даже темпом) политической жизни современного Запада. Не случайно система обрушивается на них всей своей пропагандистской, политической и финансовой мощью.

Неслучайным является и противоестественный, на первый взгляд, альянс умеренно правого Ширака с социалистами и коммунистами — против националиста Ле Пена. Тот же Рубинский, по старинке разводящий политические силы по принципу “право — лево”, вынужден признать: “Периодическая смена у власти “системных” группировок левого и правого центров, объединенных консенсусом вокруг базовых ценностей постиндустриального общества, все менее ощутимо отражается на повседневной жизни рядового гражданина. Свобода маневра умеренных партий жестко ограничивается требованиями глобализации и евростроительства”.

Так что же вы нам голову морочите, господа! “Правые”, “левые” — все это сегодня условные обозначения   п а р т и й   с и с т е м ы.   Партий измены — ибо каждая из них  п р е д а е т  свой электорат, по сути, лишая людей выбора. А главное — надежды с помощью голосования решить свои насущные проблемы.

“Призраки возвращаются”, — провозглашает г-н Рубинский, говоря о националистах. Нет, Юрий Ильич, призраки — это результат вашего “консен­суса”. Призрак стабильности, призрак благополучия — при нарастании глобаль­ных угроз.

Проводя параллели между “просто правыми” и “ультра”, Рубинский пытается представить последних спекулянтами — говорят о тех же проблемах, но не способны их решить. На самом деле все обстоит прямо противоположным образом. Это “умеренные” повторяют азы националистических программ, спекулируя на злобе дня. Но если они поддерживают глобализацию, то всегда будут выступать за импорт рабочей силы, сколько бы ни талдычили об “иммиграционной угрозе”.

На фоне сущностного размежевания оправданно ли именовать Ле Пена и его европейских единомышленников “правыми”? Сомневаюсь. Во-первых, потому, что “системные” правые сами отрекаются от родства с ними. Во-вторых, потому, что национальные фронты выступают против тех сил, которые традиционно являются экономической опорой правых — тех же “финансовых воротил Нью-Йорка”, заклеймленных Ле Пеном. И против боссов европейских монополий: без импорта рабочей силы те не проживут.

Решающим является фактор электората. Посмотрим, кто голосует за Нацио­нальный фронт? “38 процентов избирателей Ле Пена — безработные, 30 процентов — рабочие, 20 процентов — крестьяне” (“Независимая газета”, 28.06.2002). Для проверки: данные по другой стране Европы — Норвегии. Согласно опросам общественного мнения, 39 процентов членов Объединения профсоюзов Норвегии готовы были отдать голоса националистической Партии прогресса и только 25 процентов — Норвежской рабочей партии.

Да какие же это правые! С таким электоратом, где преобладают безработные, члены профсоюзов, крестьяне, их на порог в добропорядочную правую компанию не пустят...

Вот почему я предпочитаю называть эти партии националистическими. Именно это название отражает их суть. В данном случае можно говорить и об   а н т и- с и с т е м н ы х   партиях,— характеризуя их отношение к гражданскому обществу.

В этом смысле националисты гораздо ближе к столь же антисистемным левакам, чем к “умеренно правым” . Вновь — и в последний раз — обращусь к статье Рубинского. С проницательностью, нередко свойственной непримиримым оппонентам, он отмечает: “Как ни парадоксально... ультраправые смыкаются не со своими умеренными коллегами по правому лагерю, а с противоположным, крайне левым флангом европейского политического спектра — коммунистами, троцкистами, экологами и анархистами, филиппики которых против глобализации, евростроительства, засилья транснациональных корпораций почти текстуально совпадают с лозунгами крайне правых. Альтернативные рецепты антиглобалистов, в подавляющем своем большинстве леваков, во многом перекликаются с программами ультраправых”.

Можно было бы обойтись и без Рубинского, апеллируя прямо к опыту улицы. На антиглобалистские демонстрации на Западе плечом к плечу выходят националисты и леваки. Так же, как в начале 90-х, на митингах у Дома Советов в Москве русские националисты стояли рядом с коммунистами.

В свете сближения их позиций (неформального, не закрепленного ни в каких документах, наверняка неожиданного и, быть может, неприятного для той и другой стороны — но тем более существенного!), так вот, в этом свете было бы ошибочным изображать политическую ситуацию в Европе в прежнем, право-левом формате. Куда оправданнее говорить о противостоянии   с и с т е м н ы х   и   а н т и с и с т е м н ы х   партий. Их столкновение определяет судьбу гражданского общества Запада.

В таком случае и широко разрекламированный “правый поворот” в значительной мере оказывается фикцией. Да, Ширак одержал убедительную победу во Франции, Берлускони в Италии, Аснар — в Испании. Но посчитайте, сколько голосов французы отдали Шираку, сколько Ле Пену и сколько не голосовали вообще. Последних было без малого 40 процентов — то есть столько же, сколько проголосовало за двух основных кандидатов   в м е с т е   в з я т ы х.

Нам стремятся внушить, будто массы, лишенные благополучия и надежд, покорно потянулись к системе, все это у них отобравшей. Чепуха! Массы   о т ш а т- н у л и с ь   от системы. Не “правый поворот”, а   р а з о ч а р о в а н и е   в граж­дан­ском обществе — главное событие на политической сцене Запада. (Я пишу — Запада, а не только Европы, потому что в США существуют те же проблемы, те же белые националисты — Патрик Бьюкенен, и то же разочарование в системе: на последних президентских выборах голосовало чуть более 50 процентов.)

Конечно, позиции правых выглядят сегодня предпочтительнее, чем левых. Но, в сущности, избиратели не доверяют ни тем, ни другим. Партиям как таковым, видя в них атрибут системы. В этой ситуации националисты для многих выглядят предпочтительнее. Вспомните о 25 процентах симпатизантов норвежской Партии прогресса — они готовы голосовать за нее не потому, что поддерживают ее программу, а потому, что   р а з о ч а р о в а л и с ь   в   д р у г и х   п а р т и я х.

В свою очередь националисты учитывают — и эффективно используют эти настроения. Не случайно они постоянно выдвигают идею референдума как основной формы решения вопросов политической жизни. Это элемент   п р я м о й   д е м о к р а т и и,   противостоящей гражданскому обществу, в котором судьба государств и народов решается системными партиями в парламенте.

Сплошь и рядом недовольство системой выплескивается за рамки партийного противостояния, находя выражение в эксцентричных эскападах пассионарных одиночек. Вот одно из недавних сообщений в Интернете — столь красноречивое, что я приведу его без комментариев: “Скандально известный французский фермер, антиглобалист и радикал, Жозе Бове наконец-то прибыл в тюрьму отбывать наказание, назначенное ему судом за то, что в 1999 году он разрушил своим трактором строящееся кафе McDonald’s. Рано утром он выехал из дома на тракторе, обвешанном различными лозунгами, в сопровождении колонны тракторов своих единомышленников, автомашин прессы и полицейских на мотоциклах. Процессия медленно направилась к городу Монпелье на юге Франции, в окрестностях которого расположена тюрьма, где Бове предстоит отбывать трехмесячный срок. По пути к тюрьме она выросла до 400 человек, симпатизирующих Жозе. У здания тюрьмы он совершил последний жест на публику: разлил по бокалам вино, чокнулся со своими адвокатами и провоз­гласил, что в тюрьме устроит голодовку — по крайней мере до 14 июля, Дня Бастилии.

Бове, который кроме всего прочего возглавляет фермерский союз (Confe­deration Paysanne), говорит, что снес McDonald’s в знак протеста против торгового протекционизма США. Он считает, что таким образом реализовал свое право на политический протест... Современный луддит Жозе Бове известен не только своей атакой на McDonald’s, но и уничтожением посевов генетически модифици­рованного риса на одной из научно-опытных станций, а также участием в демонст­ра­циях в поддержку лидера Палестинской автономии Ясира Арафата на территории Израиля” (BBC Russian.com).

Замечу лишь, что эта очаровательная картинка, будто сошедшая с экрана — из какого-нибудь фильма Адриано Челентано (которого, к слову, из-за народности его героев и фильмов в свое время ославили как националиста и чуть ли не “фашиста”), может быть, лучшая иллюстрация заявленного мною тезиса.

Гражданское общество ощущает собственную обветшалость. Оно пытается повысить жизнеспособность за счет притока “свежей крови”, включая в систему антисистемные элементы . Весной 2002 года на устах у всех было имя не только Ле Пена, но и голландского политика Пима Фортейна. Причем в отличие от француза, объявленного “демоном экстремизма”, голландца мировые СМИ рекламировали.

“Первый в Европе совершенно постмодернистский политик”, как назвала его “Франкфуртер альгемайне цайтунг”, Фортейн был соткан из противоречий. Кричащих противоречий, — это и привлекало к нему всеобщее внимание. Голландский националист, он большую часть времени проводил в Италии, где у него был дом. Защитник традиционных ценностей, Фортейн был воинствующим гомосексуалистом. Газета “Коммерсантъ” поместила фотографию: Фортейн выступает перед своими сторонниками, высовываясь из кружка, вырезанного в огромной карикатуре. Плакат изображает самого политика с обнаженным задом. Надо ли уточнять, где красовалось отверстие...

Именно таким людям, таким противникам системы она предоставляет возможность беспрепятственно, вальяжно, в полный голос критиковать ее! Это своего рода наглядное отрицание отрицания. Не опасное для системы, но подпитывающее ее токами общественного протеста. Фортейну прочили победу на выборах, место в правительстве. В первых числах мая он был застрелен, когда выходил из здания радиостанции, где давал предвыборное интервью...

Жизнь оказалась драматичней и подлинней, чем та игра, в которую ее стремился превратить политический истеблишмент гражданского общества.

Системным партиям удалось приостановить натиск националистов. В наказание им пришлось решать проблемы, на которые указывали Ле Пен, Фортейн, Хайдер. Май 2002 года ознаменовался интенсивными контактами ведущих политиков Европы. Победитель Ширак провел переговоры со Шредером. Испанский премьер Аснар встречался с Блэром. Всюду в центре стояла проблема ограничения иммиграции.

21 июня лидеры стран Евросоюза собрались в испанской Севилье, чтобы обсудить “проклятый” вопрос. По иронии судьбы (история — мастерица на такие выдумки), встреча проходила под сенью бастионов знаменитого мавританского замка Аль-Касар — символа былого владычества арабов на юге Европы.

В документе, представленном Европейской комиссией, отмечалось, что только “чистая” иммиграция в ЕС в 2000 году составила 680 тыс. человек. Рождаемость в Европе падает, в последние пять лет 70 процентов прироста населения дает иммиграция. Натиск с Юга (а в последние годы и с Востока) пугает, однако он необходим. Через 15 лет стариков в возрасте свыше 80 лет в Европе будет в полтора раза больше, чем сегодня. Растущую армию пенсионеров нужно кормить, а рабочих рук не хватает.

Поговаривали о необходимости создания единой пограничной службы для ужесточения контроля на внешних рубежах Евросоюза. Рассматривали предложение о введении санкций против стран, которые не пресекают незаконный въезд в Европу. Но вот констатация опытного наблюдателя: “...Участники севильского саммита скорее постараются обойти проблемы, чем решать их. Время для крупных шагов сейчас неподходящее” (“Независимая газета”, 21.06.2002).

Когда же оно будет “подходящим”?

Симулякр может быть эффективной конструкцией в постмодернистских игрищах. В реальной политике он оказывается синонимом импотенции.

 

(Продолжение следует)

 

 

Ирина Медведева, Татьяна Шишова • Серого помянули, а серый здесь... (Наш современник N11 2002)

Ирина МЕДВЕДЕВА, Татьяна ШИШОВА

СЕРОГО ПОМЯНУЛИ,

А СЕРЫЙ ЗДЕСЬ

 

Как нетрудно догадаться, в этой народной русской поговорке “серый” — эвфемизм, чтобы ни в какое время суток не поминать того, кто “не к ночи будь помянут”.

Упоминание о Збигневе Бжезинском исходило от нашей приятельницы, главного редактора православной газеты одного подмосковного города. Надеясь на наши столичные знакомства, она просила узнать, издавалась ли по-русски книга этого известного политолога “Психотронная эра”. А в крайнем случае, можно ли ее достать на английском.

Звонок был утром, к вечеру удалось узнать, что перевода нет. А ближе к ночи “Збиг”, как его называют политологи во всем мире, был помянут еще раз: нам сообщили, что он в Москве и будет наутро выступать в особняке, на котором висит очень загадочная табличка. Она поначалу даже кажется идиотской — “Центр ЛИБЕРАЛЬНО-КОНСЕРВАТИВНОЙ политики”.

Правда, хоть немного представляя себе суть происходящих политических процессов, понимаешь, что это обозначение новой политической конструкции, предполагающей возвращение к прежним, недемократическим формам власти. Но эта диктаторская власть будет железной рукой утверждать вовсе не основы нравственности, а, напротив, пороки и моральное беззаконие. Иными словами, оболочка будет обманчиво-традиционной, консервативной, а начинка, суть — разнузданно-либеральной.

Слушая в течение двух с половиной часов заморского гостя, мы поняли, что более точной вывески для его выступления подыскать невозможно.

Но для начала несколько эмоциональных наблюдений. Они тоже очень важны, особенно впечатления от лица человека. Ведь “лицо” и “личность” по-русски недаром однокоренные слова. Это потому, что лицо — проекция личности. Тем более к старости, когда осыпается молодой флер и проступает обнаженная сущность.

Ну, что сказать о внешности столпа американского либерализма, вчерашнего советника по национальной безопасности президентов США, члена Бильдерберг­ского клуба, Совета по международным отношениям, Трехсторонней комиссии и Мирового форума — всех ключевых организаций “мировой закулисы”? В зале, как вы, наверное, догадываетесь, было много несветлых людей. Взять хотя бы Аркадия Мурашова, памятного тем, что, возглавляя в начале 90-х годов москов­скую милицию, он приказал избить дубинками фронтовиков, вышедших на первомайскую демонстрацию. И был за это оплеван народом. Как в переносном, так и в буквальном смысле слова.

Но рядом с Бжезинским даже такие персонажи выглядели милягами, своими в доску парнями. А он... он вообще не был похож на человека — ни на хорошего, ни на плохого. Это было лицо давнего обитателя потустороннего мира. По-русски таких называют нечистью или нежитью. Причем надо учитывать, что, попадая в среду людей, “анчутки” (тоже простонародный эвфемизм) вынуждены надевать личину. Чтобы произвести благоприятное впечатление. А посему наш амери­канский друг старался как мог. Он хотел предстать не только другом, но и печальником о нашей дальнейшей судьбе. И добрым, мудрым советчиком. Но в какие-то мометы переставал за собой следить — к старости, знаете ли, самоконтроль ослабевает, — и в глазах начинали плясать прямо-таки инфер­нальные искры. Например, когда докладчик заявил, что Россия никогда больше не будет империей. И во избежание разнотолков по поводу того, какую империю он имеет в виду, добавил: “Русская империя кончилась не в 1917, а в 1991 году”.

На этих словах личина на мгновение упала, и мы подумали, что, наверное, такой неукротимый восторг гулял бы по лицу Геринга, если бы фашисты в 1945 году победили и он приехал в Москву с инспекцией.

Вообще старик старательно давил на психику, внушая, что Россия побеждена окончательно и бесповоротно, что трепыхаться бессмысленно. Это напоминало то ли шаманские камлания, то ли блеф карточного шулера и возмутило даже лояльных к оратору слушателей. За исключением разве что вышеупомянутого Мурашова и Рыжкова-младшего, непонятно почему прослывшего в среде нашей демократической интеллигенции патриотом. Тот согласно кивал на каждое слово патрона. Кивал не просто головой, а всем телом. И отдельно — ушами.

Что же предложил победитель побежденным? Да ничего нового. Фактически в тезисной форме был повторен план, изложенный им в книге “Великая шахматная доска”: или встраивайтесь в Европу, или пеняйте на себя — у вас под боком Китай. Огромный и стремительно набирающий военную мощь.

Ну а для встраивания в Европу необходимо выполнить ряд условий. Всех их он перечислять не стал, дав понять лишь, что условий тьма. Но программу-минимум изложил определенно. Россия должна немедленно прекратить войну в Чечне, отдать Калининградскую область и Курилы, децентрализоваться (а то все финансовые ресурсы пожирает Москва), конечно, реформировать армию и неуклонно идти вперед по пути демократических преобразований. Каких именно, шеф не уточнил, а только сослался на некий пакет рекомендаций, где аж на шести тысячах (!) страниц изложено, что надо сделать, если хочешь быть принятым в цивилизованное общество.

Сие заявление, как ни странно, не вызвало у присутствующих не только беспокойства, но даже любопытства Хотя вообще-то не мешало бы поинтере­со­ваться, что же это за условия и сколько их должно быть, если одно их пере­числение занимает столько страниц.

Участников камерного собрания скорее задело другое: почему с ними разговаривают таким тоном победителя, постоянно прибегая к двойной бухгалтерии. Советник Президента Илларионов, так тот даже прямо спросил: дескать, с какой стати вы осуждаете нас за войну в Чечне? А как же бомбежки Сербии и Ирака?

Эти и подобные вопросы нимало не смутили гроссмейстера. Он был к ним явно готов и отвечал без запинки. Сказал, что Белград пострадал от бомбежек несопоставимо меньше, чем Грозный. Про Косово совсем умолчал. Про Ирак сделал вид, что не услышал. Насчет Афганистана увел ответ в сторону, пространно разглагольствуя о том, как афганский народ поддерживает Карзая. Не в пример чеченцам, у которых Кадыров не пользуется авторитетом и держится исклю­чительно на штыках русской армии. (То, что Россия воюет на своей территории, отстаивая основу основ любой страны — незыблемость границ, а Америка нападает на суверенное государство, вообще не обсуждалось.)

Все эти ходы наш шахматист давно просчитал. Он даже был готов пожерт­вовать некоторыми мелкими фигурами. (Например, согласился с замечанием корреспондента “Известий”, что у Америки катастрофически уменьшается международный электорат — число людей, поддерживающих ее политику.) Главной целью Бжезинского, как, впрочем, и любого стратега, было сохранение ключевых фигур. И этого он добился безусловно. На идею встраивания России в Европу — Бжезинский назвал это “единственным выбором” — никто не посягнул. Более того, из уст представителей государственной власти России даже прозвучали заявления, что в нашей стране чуть ли не все спят и видят, как стать частью Европы.

И, к сожалению, эти заявления недалеки от истины. Не знаем, как там насчет международного, а российский электорат Штаты за последние годы основательно подрастеряли. Чего не скажешь об отношении к Европе. Антиевропейских настроений в нашем обществе практически нет. Как-то так получилось, что понятие “Запад” отождествляется с Америкой, а Европа воспринимается как пленница Америки, как сестра по несчастью, а значит, потенциальная союзница в борьбе с обнаглевшей сверхдержавой. Ведь как здорово — объединиться и духом окрепнуть в борьбе, чтобы не пропасть поодиночке! И на Путина многие патриоты надеялись, если вы помните, именно как на политика, ориентированного на Европу. Он и в Германии разведчиком работал, и дочерей учит в немецкой школе при посольстве.

Но такое ли уж это благо — встроиться в современную Европу? Пусть даже (что практически нереально!) в качестве полноправного обитателя “общеевро­пейского дома”. Чуть выше мы написали, что не мешало бы поинтересоваться многостраничным документом, излагающим условия вхождения в Европу. Если не должностным лицам, то хотя бы вездесущим журналистам.

Но даже без оного документа кое-что можно себе представить. Нужно лишь абстрагироваться от дежурных туристских восторгов по поводу улиц, которые моют шампунем, людей, которые никогда не толкнут в городском транспорте, и пандусов для инвалидов. Это замечательно, кто же спорит? Но, во-первых, не факт, что мы все это получим у себя. Во всяком случае, под те же самые песни десять с лишним лет назад разрушили СССР, а пандусов до сих пор нет и в помине. Зато инвалидов, особенно молодых, стало несоизмеримо больше.

А во-вторых, турист за границей все равно что ребенок, которого за хорошее поведение привели в кафе и кормят клубникой со сливками. Реальная же европейская жизнь (как и любая другая) больше похожа на рабочую столовую, где человеку выдается комплексный обед. В этот обед может войти и вкусное пирожное, но все остальное совсем необязательно будет соответствовать вашим представлениям о вкусной и здоровой пище.

Взять хотя бы права человека. “Комплексный обед” применительно к данному вопросу означает не только поддержку инвалидов, но и возможность обратиться в суд для ребенка, которого шлепнул папа. Не избил до полусмерти, а легонько шлепнул, причем за дело! Вот что рассказывает о правах ребенка в Швеции занимавшаяся этой темой журналистка Анна Маслякова (газета “Воскресение”, №12 (29), 2001 г.): “Физическое наказание детей запрещено законом. Если на улице папа сгоряча хлопнет своего ребенка по мягкому месту, обязательно найдутся “доброжелатели”, которые сообщат в специальную службу или ближайшему полицейскому о случившемся (шведы чрезвычайно законопослушны и законоисполнительны)*, и тогда вспыльчивому родителю придется заплатить большой штраф”.

Результат налицо: “Шведские мамы и папы чаще всего с улыбкой смотрят на то, как их ненаглядное чадо кричит и топает ножками, упорно требуя, или с дикими воплями носится по магазину, приводя окружающих в ужас. Смотришь иной раз на распоясавшегося карапуза, который явно издевается над своими расстроенными родителями, и думаешь: “А вот сейчас легкий шлепок был бы весьма кстати...”

Ну как? Нравится вам такая жизнь? Вот уже и в Москве на одном фестивале, посвященном соблюдению прав ребенка, разбитная ведущая в рейтузах провозгласила, обращаясь к подросткам: “Знаете, кто больше всего нарушает права ребенка? Это ваши родители!” И начала подскакивать к детям с микрофоном, добиваясь ответа, как именно нарушаются их права. Юные зрители были сперва обескуражены, а потом вошли во вкус и принялись выкрикивать: “На “Макдональдс” и на дискотеки денег не дают!”, “Рок-музыку врубать на полную катушку запрещают!”, “Заставляют ходить в школу!”

Так что встраивание в Европу уже идет. Осталось принять соответствующее законодательство — и наши родители присмиреют не хуже шведских. Или французских, которые трясутся от страха, если их малыш ночью заплачет. Ведь тогда соседи могут “настучать” в полицию, заподозрив “насилие в семье”. Не потому ли французские мамы оглушают своих младенцев валерьянкой, и те спят круглосуточно? (Как это влияет на детский мозг и, соответственно, на развитие, уже никого не волнует.)

Истинно рыцарское благородство проявляет Европа и в защите прав педерастов. В Англии и Голландии им разрешаются не только гражданские браки, но и венчание в церкви. В Швеции же этот вопрос пока вынесен на всенародное обсуждение. Равно как и вопрос о том, что педерастам и лесбиянкам надо разрешить усыновлять детей. Международный суд в Гааге, например, поддержал иск возмущенного гомосексуалиста, пожаловавшегося на отказ парижских властей дать ему мальчика на усыновление.

Кто-то может подумать, что его это не касается. Дескать, пусть бесятся, как хотят. В конце концов, это их проблемы. Они ко мне не лезут, и я ими не интересуюсь.

А вот в этом вы ошибаетесь, дорогой благомысл. Они к вам очень даже полезут. Вернее, не к вам, вы для них староваты, а к вашим детям. Ведь чего добиваются идеологи гомосексуализма, крича о профессиональной дискрими­нации? Они что, мечтают о профессии каменщика? Нет, они рвутся в школы, в детские сады, в поликлиники и больницы, в летние оздоровительные лагеря. И в Европе (как и в Америке) уже дорвались. Не каждый знает, кстати, как расшифровывается слово “гей”, придуманное содомитами. Непосвященные считают, что это от английского “веселый” (gay) и, наверное, недоумевают, в чем уж там особое веселье. А любители греческой мифологии, вероятно, предполагают, что геи — сыновья богини Земли, и это придает извращенцам романтический оттенок. Но немногие осведомлены, что это аббревиатура: “gay” расшифровывается как “good as you” — “такой же хороший, как и вы”. На этом основании они и добиваются для себя таких же “хороших” прав. И уж совсем мало кто знает, что, добившись равноправия в Европе и Америке, извращенцы идут дальше и выдвигают лозунг “better than you” (мы лучше вас), требуя ПРЕИМУЩЕСТВЕННОГО ПРАВА ПРЕПОДАВАНИЯ В ШКОЛАХ.

Не надо строить иллюзий. “Искоренение гомофобии” (осуждения педерастии) — ОБЯЗАТЕЛЬНОЕ условие прописки в общеевропейском доме. Парламентская ассамблея Совета Европы еще в 2000 году прислала в нашу Государственную думу документ, называемый на политкорректном языке “рекомендациями”. А по существу — требование “принять позитивные меры для борьбы с проявлениями гомофобии, особенно в школе, медицине, в Вооруженных силах и в полиции”.

Вообще интересно было бы спросить жителей нашей страны, за которых так уверенно высказывались чиновники, уверяя Бжезинского в общерусской мечте стать европейцами: “Вы действительно готовы стать частью ТАКОЙ Европы? Европы, где одной из главнейших проблем современной семьи считается массовое распространение сожительства взрослых с детьми. Где брюссельский дворец правосудия осаждают толпы родителей, дети которых погублены педофилами. Где на амстердамских улицах, прямо в центре города, мужчины открыто занимаются онанизмом (тоже в контексте прав человека — это право на сексуальную жизнь и на самовыражение!), и где к вам несколько раз за вечер подойдут с предложением попробовать наркотик, а в витринах даже продовольст­венных магазинов сидят живые голые тетки, завлекающие покупателей йогуртов непристойными позами. Вы действительно хотите в Европу, где ширится движение за свободную продажу наркотиков, где взрослые дети массово сдают родителей в дома для престарелых, и это считается нормой? Где вслед за ультралиберальной Голландией закон об эвтаназии приняла и Швейцария, считающаяся оплотом европейского консерватизма?”

Сторонники глобализации — а встраивание в Европу — составная часть этого процесса, под какими бы этикетками ее ни рекламировали, — апеллируют исключительно к материальной стороне жизни. Дескать, иначе мы останемся на обочине, не сможем развивать высокие технологии, окажемся вне информа­ционного общества и т. д. и т. п. В переводе на бытовой язык это означает: вам грозит остаться без компьютеров с Интернетом, без иномарок, без отдыха в Турции, хот-догов и “Пицца-хат”.

И Бжезинский стращал тем же самым. И очень сочувствовал нашей глубинке, в которой люди живут, как в XIX веке, без теплых туалетов и современных дорог. Он только умолчал о том, что при встраивании в Европу в каждую деревню (которая, впрочем, перестанет быть деревней, а станет общеевропейским поселком городского типа) придут свои бары и казино, публичные дома, непотребные журналы для детей и наркотики, Интернет с играми, насаждающими демонизм и насилие, и прочие развлечения для одноклеточных, без которых немыслим сегодняшний цивилизованный мир и которые благодаря плохим дорогам пока еще не пришли в наши нецивилизованные деревни.

Конечно, теплый сортир — штука полезная. Но многие его сейчас делают и без помощи Бжезинского. А потом, даже если без его помощи не обойтись, стоит ли платить за интернетно-сортирный комфорт ТАКУЮ цену?

Зачем Бжезинский хочет интегрировать Россию в Европу, понятно. Глобализаторы решили поглотить мир по кускам. Россия с ее православной культурой, с ее традиционным, несмотря на все исторические ураганы, фундаментом жизни не вписывается в концепцию всемирного государства, управляемого кучкой хитрых сумасшедших. (Да-да, изощренная хитрость, которую, кстати, так превозносил в своем выступлении Бжезинский, очень часто бывает свойственна тяжелым сумасшедшим. Именно поэтому так трудно поймать маньяка, совершившего десятки зверских убийств.) Европа, по замыслам этих горе-гроссмейстеров, призвана перемолоть русскую жизнь, лишить Россию культурного ядра, унифицировать. Нет, матрешки, водка, уральский хор и кое-какие другие “элементы этнического своеобразия” останутся. Как остались у французов камамбер с рокфором, а у англичан — медвежьи шапки на солдатах королевской гвардии. Вот и мы будем общечеловеками в кокошниках.

Зачем это нужно Бжезинскому, повторяем, понятно. Зачем нашей номен­клатуре — тоже понятно, хотя уже менее. Даже Ельцин с Горбачевым, несмотря на огромные заслуги перед мировым сообществом, заслужили всего-то навсего статус советников Трехсторонней комиссии! Приличные места давно распреде­лены между своими. “Маврам” отведена, как это всегда бывало в истории, жалкая роль.

Но зачем Бжезинского косвенно поддерживают некоторые наши патриоти­ческие политики, уверяя, что альтернативы глобализации нет, это загадка для ума. Они, правда, тешат нас обещаниями, что Россия, встроившись, сможет повернуть все в нужное русло, взять только хорошее, соединить со своим только хорошим... В общем, это глупость, которую стыдно повторять, а еще стыднее — произносить. Можно, конечно, одурять себя химерами, что, войдя безоружными в дом, где хозяйничают вооруженные до зубов бандиты, мы им покажем. Но лучше все-таки знать правду. В сегодняшней ситуации, при нынешнем состоянии экономики и армии ни о какой нашей главенствующей роли в чужой игре речи быть не может. В чужие игры вообще лучше не играть. Тем более ставя на кон страну и людей.

Говорят: “Послушай женщину и сделай наоборот”. Но это скорее шутка, чем серьезный совет. А вот если тебе что-то настойчиво рекомендует твой полити­ческий противник, сделать наоборот как раз очень даже неплохо. Во всяком случае, стоит посмотреть в эту сторону.

Наверное, даже поклонники таланта старого политгроссмейстера не посмеют утверждать, что он преисполнен дружеских чувств к нашей стране. А если сказать напрямик, мало кто так ненавидит Россию, как Збигнев Бжезинский. Понять его можно. Во-первых, профессия обязывает. Во-вторых, по слухам, он в 40-е годы сидел, пускай и недолго, в советских лагерях.

Хотите знать, о чем он говорил как о самом страшном для России? От чего навязчиво предостерегал в своем выступлении? — ОТ ИЗОЛЯЦИИ. Так, может, нам не нужно ее пугаться? Может, это, наоборот, первый шаг к спасению?

В последнее время, склоняя нас к очередному пагубному шагу, политики уверяют, что все уже решено и подписано, никуда не денешься, выхода нет. Вот и Бжезинский, голубь мира, перелетевший через океан, упорно долбил клювом макушки собравшихся либерал-консерваторов, внушая, что — далее цитируем — “никому не удается сбросить фигуры с великой шахматной доски и даже слегка поколебать стол, на котором она лежит”.

И эта безвкусная патетическая метафора вдруг показала, что многоопытный игрок, который так ценит в людях хитрость и изощренный ум, может быть, хитер, но уж точно не умен. Хитрые, коварные люди вообще не бывают по-настоящему умными, потому что, рассчитывая все 100 ходов вперед, они не берут в расчет Главного. Того, Кто в одно мгновение может опрокинуть все столы со всеми досками и фигурами.

Когда танки Гудериана подошли почти к самой Москве и уже ничто не могло сдержать их триумфального въезда в столицу, ночью вдруг ударил крепкий русский мороз. И этого оказалось достаточно. Фашисты отступили, исчезли, “яко исчезает дым, яко тает воск от лица огня”. Так что нет ничего глупее коварных расчетов. И сегодня нам нужно как можно чаще себе об этом напоминать.

P. S. Кстати, мистика, связанная с “серым”, не исчерпывается только лишь приездом его в Москву непосредственно после упоминания о нем в телефонном разговоре. Открывая встречу с Бжезинским, устроительница подняла над головой как раз ту самую “Психотронную эру”, которую разыскивала наша подруга-журналистка. И сказала, что именно с этой книги 33 года назад началось ее знакомство с “самым интеллектуально свободным политиком мира”...

 

Сергей Семанов • Идеологические “качели” (Наш современник N11 2002)

СЕРГЕЙ СЕМАНОВ

Идеологические “качели”*

 

Из всех большевистских руководителей Брежнев менее всего интересовался идеологическими вопросами. Человек очень простой по натуре, получивший сугубо хозяйственно-административный опыт в молодые и зрелые годы, он был далек от всяких гуманитарных интересов. Литературой, музыкой, театром, изобрази­тельными искусствами никогда не увлекался и знал их вполне плохо. Вкусы у него были самые простецкие, как бы сказали раньше, мещанские.  Любил Людмилу Зыкину, песенки начинающей Аллы Пугачевой, наших пошловатых эстрадников, а также Пахмутову с Кобзоном (та сейчас поносит “проклятое советское прошлое”, а тот, как пишут, заделался крутым бизнесменом). Все люди его поко­ления обожали кино, однако Леонид Ильич и этой слабости избежал, только любил до самозабвения “Семнадцать мгновений весны” и без конца смотрел запись снова и снова.

Итак, от Ленина и Сталина он в этом отношении отличался сильно, а вот с Хрущевым, наоборот, по культурному уровню и вкусам они были похожи. Но и тут Леонид Ильич имел перед своим предшественником огромное преимущество: Хрущев по-дурацки постоянно ломился в идеологические области и культуру, в чем не понимал ни шиша, а Брежнев с этими сферами обходился крайне осторожно, по сути, вообще избегал туда вмешиваться. Что ни говори, но тут Брежнев был неизмеримо осмотрительнее и политичнее Хрущева, о “культурной политике” которого осталось множество смешных анекдотов. Самый забавный был рожден во времена борьбы Никиты с “абстракционизмом”, он же в ту пору “поднимал” сельское хозяйство, в результате пришлось вводить талоны на муку. “Встретились как-то колхозник и художник. — Да, жалуется колхозник, вот ругает нас Никита Сергеевич за недоработки. — Да вот и нас, говорит художник, Никита Сергеевич тоже стал ругать. — Вам-то легче, вздыхает колхозник, все-таки Никита Сергеевич в искусстве-то понимает...”

 В представлении сегодняшнего обывателя-телезрителя уровень образования подменяется умением гладко и шустро болтать, посмотрите, если не лень, любое ток-шоу. При этом для бедного российского человека нарочито затемняется, что всякий популярный телеведущий читает лишь написанную для него кем-то “бегущую строку”, невидимую зрителям, при этом сам “ведущий” может быть дурак дураком (что часто и бывает). Журналюги разного рода, с учеными степенями и без оных, очень любили недавно поносить Леонида Ильича за его речевые ошибки. Вот что писал генерал-политрук Волкогонов:

“Он был малообразованным человеком. В своих рабочих записях, резо­люциях, пометах он делал множество ошибок (обесзкуражить, Бон (вместо Бонн), хокей, Ново Сибирск, Веньгрия, Дюсендорф, Чаушестку, Шерванадзе, Кисенджер и т. д. и т. п.). Мне несколько раз приходилось присутствовать при выступлениях Брежнева. В начале семидесятых годов он выступал в большом зале Главпура перед военачальниками. Как только отрывался от текста, мы слышали речь малограмотного человека, но довольно живую и житейскую”.

В советское время от политического деятеля не требовалось быть эстрадным актером, совсем иных качеств  от него ждали. Да, Хрущев и Брежнев были мало- образованны, писали и говорили не без ошибок. А вот кто их сменил, присмот­римся к ним. Над смешными ошибками в речах Горбачева хохотала вся страна. Речевые уродства Ельцина воспринимали уже с отвращением. Так в лучшую или худшую сторону ушли нынешние кремлевские деятели от прежних?.. История еще не закончилась, подождем ответа.

Не имея никакого интереса и вкуса к делам культуры и искусства, Брежнев тем не менее на посту Генерального секретаря должен был постоянно заниматься вопросами идеологии и принимать личное участие в решении важнейших из них. А таких в великой идеократической cтранe набиралось превеликое множество, и постоянно.

В этой области Брежнев двинулся по привычному пути, перекладывая основную ответственность на непосредственных подчиненных. Во все брежнев­ское время главнейшим идеологом страны был М. А. Суслов — секретарь ЦК по международным вопросам с мая 1947 года. Важно знать, что он был выдвиженцем Л. Берии, который в своих заговорщических планах хотел противопоставить его А. Жданову как идеологу патриотического направления (год спустя, после неожиданной смерти Жданова, Берия “слепил” так называемое “ленинградское дело”, физически уничтожив ждановских сторонников в Питере и Москве). Суслов прослужил в партийных верхах в Кремле тридцать пять лет (только Сталин мог с ним отчасти соперничать в этом своеобразном “стаже”) и все время оставался непреклонным интернационалистом, не любил исторической России, а Право­славие прямо-таки ненавидел. Менялись вожди, но он в этом отношении не менялся. Колючий, замкнутый, питавшийся одной гречневой кашей,  ездивший на лимузине со скоростью не более 40 километров, он был крайне несимпатичен. И прозвище у него было — Кощей. Ярый ненавистник Церкви, именно он под­толкнул глупого Никиту на суровые гонения против Православия в начале 60-х. При Брежневе, у которого мать была глубоко верующей, а сам простоватый Леня сохранил все же в душе (пусть суеверный) страх Божий, Кощей опять пытался интриговать против Церкви, но тщетно.

Лишь 22 сентября 1981 года, когда Брежнев уже сильно ослаб, Суслову удалось-таки протолкнуть постановление ЦК “Об усилении атеистической пропаганды”. Оно было, однако, настолько секретным, что даже идеологические руководители высокого ранга его в глаза не видели (я, например, не встречал ни одного человека, его читавшего). Так и провалились предсмертные антихристовы действия Кощея в бюрократическую бездну...

Таковым оказался у Генсека Брежнева соратник в Политбюро по идеологии. Простоватый Леня, скучавший в молодые годы над цитатами из Маркса и Ленина и отродясь не открывавший тяжелых томов их сочинений, явно тушевался перед начетническим всезнайством Кощея. Более того, с тем невозможна была охота и послеохотничьи развлечения, что тоже очень сдерживало Брежнева в общении с ним. Подготовку идеологических вопросов он всегда оставлял за Сусловым.

В Советском Союзе во все времена имелись и “негласные”, так сказать, идеологические области. Ведала ими Лубянка, а во главе ее уже сам  Брежнев с 1967 года поставил Ю. Андропова, который русскую идею ненавидел куда острее, чем сам Кощей. Итак, оба соратника тут — из одной колоды, и ясно, какого цвета масти были там сокрыты. Остается только оценить здоровую русскую природу самого Леонида Ильича, который на русофобскую позицию не становился никогда, всю жизнь, в том числе и на посту Генсека, оставаясь советско-русским патриотом.

“Пражская весна” породила в Москве и Ленинграде кучки диссидентов в основном среди так называемой творческой интеллигенции, а точнее — среди окололитературных, околокиношных и прочих советских образованцев. Они составляли разного рода машинописные обращения “к мировой общественности”, которые распространяли среди им подобной публики. И, разумеется, снабжали этим добром разного рода радиоголоса. Те озвучивали это на всю нашу огромную страну, и потрясенные советские граждане на Урале, в Закавказье или в Заполярье с изумлением узнавали, что в столице кипит борьба за “свободу”...  Пиком тут стала крошечная “демонстрация” на Красной площади в Москве в дни ввода наших войск в Чехословакию.

Ну, демонстрантами занялось ведомство Андропова, а более многочислен­ными протестантами и подписантами — ведомство Суслова. Суровый Кощей словоблудия не любил, причем всякого. Болтунов наказали, хоть и очень мягко, уж совсем не по-сталински. Сохранился затерянный в пыли времени документик — о наказании членов Союза писателей Москвы, в тех делах особенно наследивших. Все отделались выговорешниками разных видов, но куда более характерно другое. Из тридцати пяти фигурантов лишь несколько оказались русскими, включая известного впоследствии Владимира Максимова, а более тридцати прочих — с совсем иным обозначением в “пятом пункте”. То был точный срез национальных соотношений в данном “раскладе”. С тех пор и в течение всех семидесятых Суслов и Андропов неуклонно одергивали разного рода “диссидентов” (о чем речь далее), но проделывали это осторожно, ибо Брежнев крайностей не любил, хотя в непосредственные дела обоих ведомств не влезал.

Так начали действовать знаменитые брежневские “качели” — шаг в одну сторону (одобрение им осуждение) точно соответствовал шагу в сторону противо­положную. Что ж, своя простоватая мудрость тут была.

Теперь Суслов с молчаливого одобрения Брежнева начал выкорчевывать еще остававшихся в пропагандистском аппарате сталинистов. Главное свершилось в течение 1969 года, в 90-летие Сталина. Год начался с резкого выпада шелепинских сторонников: появилась в “Коммунисте” статья явно просталинского толка, с выпадами в адрес либеральных идеологов. Среди подписавшихся значилось несколько работников ЦК и один из помощников Брежнева, Голиков. Верхушечные сталинисты получили поддержку со стороны “своего” фланга: в середине же года появился в “Октябре” боевой роман Кочетова. Критика “разрядки” и сближения с Западом была там последовательной и удивительно смелой. Однако у Кочетова не имелось свежей положительной идеи, а от русского возрождения он резко и враждебно отмежевался (роман был столь скандальным, что его не издали отдельной книгой, это сделали только в Минске — Машеров был последова­тельный противник “разрядки” и борец с сионизмом, в конце концов он доиг­рал­ся... К концу года готовились уже к изданию сочинений Сталина и многое прочее, но... ничего не вышло, сусловские люди пересилили.

Они все же были мастера высокого градуса, поэтому нанесли своим профанам-соперникам удар страшной силы, а главное — с неожиданной стороны. В том же 69-м в тихой Финляндии международный лазутчик, советский гражданин, бывший зэк и мелкий фарцовщик в юности, некий Виктор Луи передал западным издательствам “мемуары Хрущева”. Документ, как показало время, был в целом подлинным, но хорошо и целенаправленно отредактированным. Основная нехитрая идея “мемуаров” — разоблачение негуманного Сталина, но особенно — его антисемитизма (то, что простоватый Никита сам был грубым антисемитом, редакторов не смущало). Мировая “прогрессивная общественность” стала на дыбы: как! в Советском Союзе собираются вновь возвысить этого негодяя и антисемита?! Ясное дело, многие руководители западных компартий, а также все “прогрессивные деятели” высказали в адрес ведомства Пономарева свое негодование. Пришлось, так сказать,  согласиться с “прогрессивным обществен­ным мнением” и реабилитацию Сталина отложить.

1969  год закончился,  к  несчастью для  Шелепина и его сторонников, жалкой статейкой в “Правде”, опрокинувшей все надежды сталинистов. В начале 70-го сусловцы извергли из своей среды двух сталинистов, занимавших ключевые посты в идеологии: зав. Отделом пропаганды ЦК Степакова и председателя Госком­издата Михайлова, а также кое-кого помельче. Шелепин, Полянский и Мазуров еще ходили на заседания Политбюро, но жизнь текла уже мимо них. Власть в стране сосредоточилась в двух духовно близких центрах: у Брежнева, с его помощниками, и Суслова — Пономарева. Ну и примкнувшего к ним Андропова...

Невидимый, но исключительно важный этот переворот оказал немедленное и очень сильное влияние на текущую идеологическую обстановку. Укрепившейся правящей группе уже не нужна стала шумная антисоветская оппозиция: как всякое общественное движение, оно могло привести Бог знает куда. Принимаются внешне жесткие меры: снят Твардовский, из “Нового мира” убраны наиболее воинственные либералы, утишается задиристая “Юность”, этот бастион еврейской молодежи. Более того, резко придавили полулегальное “демократическое движение”; теперь была  не нужна “пражская весна” в Москве, власть находилась в надежных руках. Наиболее непримиримых диссидентов выслали в Париж, Иерусалим и Калифорнию, чтобы они тут не мутили воду своим честолюбивым нетерпением. Наконец, евреям разрешили широкий, по сути ничем не ограни­ченный выезд за рубеж: клапан недовольства с этой стороны был открыт полностью.

Однако положение осложнялось твердой позицией журнала “Молодая гвардия”, возглавляемого с 1965 года Анатолием Никоновым. Об этом человеке со временем будет написано много, но сейчас пришла пора сказать: то был подлинный русский самородок. Получив неважное образование, лишенный литературных и иных гуманитарных дарований, он обладал природным вкусом и безупречным чутьем на все хорошее и дурное. Самодумкой, без подсказки он понял значение русской истории и культуры, распознал разрушительные силы, плясавшие на поверхности культурной жизни страны в разного рода маскхалатах. Необычайное обаяние и бескорыстие позволили ему сделаться подлинным вдохновителем первых, важнейших шагов русского возрождения. Как и положено у нас, недооцененный современниками на родине, он получил должную оценку у международных русофобов. Сомнительный француз Леон Робель, женатый на выпускнице МГУ и вхожий во многие московские салоны, писал в 1972 году в парижском либерально-марксистском журнале: “Когда Александра Твардовского вынудили отказаться от руководства журналом “Новый мир”, во всем мире много говорили об этом... Когда же в начале прошлого года главный редактор журнала “Молодая гвардия” был освобожден от своих обязанностей, это решение, политически намного более важное, прошло при полном молчании...” Да, Робель знал свое дело: снятие Никонова было действительно “политически более важным”, чем отставка спившегося и устаревшего Твардовского.

Конечно, если бы Цуканов и Суслов имели сильную идею и политическую смелость, наплевали бы они на жалкие обрядовые предрассудки и раскатали бы наглых мальчишек куда следует. Но они были боязливые интриганы, более всего опасавшиеся, как бы партия и народ не прознали об их истинных симпатиях и склонностях. Рассказы молодогвардейских ветеранов о том, как их “разобрали” тогда, рисуют ужасающе убогий оппортунизм брежневской команды. Но все же дело свершилось, в конце 70-го Никонов был довольно мягко убран из “МГ” и переведен на почетную должность редактора журнала “Вокруг света”. Больше в журнале и вокруг него никого не тронули. Это было куда менее сурово, чем обошлись недавно с новомировцами. Отсюда возникло суждение, неоднократно отмеченное потом в западных работах, что молодогвардейцы, дескать, были очень сильны и имели крепкую опору в верхах. Совсем наоборот. Это противники “МГ” были невероятно слабы идейно и ничего не могли противопоставить растущему русскому самосознанию. Отсюда и явная слабость первых репрессий: даже выговоров не последовало, не говоря уж о худшем.

За всей этой внешней слабостью и вялостью явно просматривается, однако, неявная воля самого Брежнева. В угоду остаткам сталинистов убрали новоми­ровских либералов, теперь вот приструнили расшалившихся молодогвардейских патриотов. Но в обоих случаях тихо-мирно и без особого там публичного треска...

Эта молчаливая, осторожная, но, безусловно, принципиальная линия Бреж­нева в идеологии особенно отчетливо проявилась во время громкого полити­ческого скандала, вызванного появлением большой статьи Александра Яковлева в “Литературной газете”. Яковлев — деятель известный, его представлять не надо, однако уточним одно лишь обстоятельство. Еще с горбачевских времен и поныне он выдает себя за прирожденного поборника “демократии”. Лукавит, как и во многом ином. Был он партийным карьеристом, и только. Хладнокровно организовывал высылку Солженицына, шумиху вокруг процесса Синявского—Даниэля... Так что пусть не прибедняется.

Опытный аппаратчик, Яковлев знал, что Суслов и правящие помощники Брежнева (а все они были oт Андропова) остро не любят все русско-патриоти­ческое. Не поставить ли на эту карту? Генсек сероват, ничего толком в идеологии не понимает, объяснят ему, надо полагать, каким принципиальным марксистом-ленинцем является товарищ Яковлев... Но недооценил интриган своего Генсека!

Да что ни говори, но выбор судьбы определяется все же не анкетными дан­ными и даже не пресловутым “пятым пунктом”. Первый зам. зав. отделом пропаганды Яковлев происходил из ярославского села, жену имел русскую, но целиком поставил на линию “разрядки” (возможно, тут помогло его долгое пребывание в США в качестве стажера). Соседом Яковлева по даче был Цуканов, любимец Брежнева, что облегчало дело.

Конечно, никаких глубоких идей у Яковлева не имелось, но, как прожженный карьерист, он почуял, что хотелось бы идеологическому руководству, а как бойкий человек, не побоялся рискнуть. Он повел атаку на молодогвардейцев по всему фронту, используя для этого весь идеологический аппарат партии. Недостатка в разоблачениях не было, но брань стала уже привычной, ее перестали бояться. Сами молодогвардейцы огрызались и наступали, создавая тем самым в Советском Союзе опасный прецедент. Надо было снимать и наказывать, это ясно. Но как? Как сделать это под руководством вялых бюрократов, страшившихся малейших потрясений? Нужно было “решение” по поводу “МГ”. Яковлев долго интриговал, но пробиться сквозь бюрократическую трясину не сумел. Играть так играть, и он решил состряпать партийный приговор сам. Советники и помощники охотно подтолкнули его под локоток (дурака не жалко), и вот в ноябре 72-го появилась громадная статья Яковлева “Против антиисторизма”.

Вся убогость сусловской внутриполитической линии потрясающе точно выражена в этом кратком заголовке! Во-первых, выступление ведущего идеолога направлено не на утверждение неких партийных истин, а “против” чего-то, — партия, стало быть, идет по чьим-то следам? Во-вторых, что это за обвинение — “антиисторизм”? В марксистском лексиконе накопилось множество жутких политических ярлыков, но о таком не слыхивали. Наконец, просто смешна словесная убогость заголовка: если латинское “анти” перевести на русский язык, то получится: “Против противоисторизма”!..

Брежнев был хитер и осмотрителен, очень осторожен, он действительно отличался миролюбием, то есть неприязнью к резким и крутым мерам. Его личное влияние на политику страны в 70-е годы нельзя недооценивать. Перебор Яковлева для осторожной и оппортунистической линии Брежнева был слишком уж вызывающим: если всякий замзав, даже и дружный с помощниками, начнет так действовать, то... Не надо забывать, что Брежнев образца 72-го года не успел еще превратиться в живой труп, как десять лет спустя. Итак, Яковлева срочно и унизительно сослали в провинциальную Канаду. При этом Генсек якобы произнес: “Это м...к хочет поссорить нас с русской интеллигенцией”.

Точно такую же осторожную осмотрительность проявлял Брежнев и во всех прочих острых идеологических вопросах. В семидесятых годах самыми туманными в этом ряду стали дела писателя Солженицына, академика Сахарова, некоторых иных в том же роде. Брежнев вмешиваться во все эти скандалы избегал, перекла­дывая решения на Суслова, а потом все чаще и чаще на Андропова, который всё более входил в силу. Зять Брежнева Ю. Чурбанов вспоминал в этой связи:

“Помню, как-то раз он с Андреем Андреевичем Громыко обсуждал вопрос о выезде из СССР. Тогда Леонид Ильич достаточно резко сказал: “Если кому-то не нравится жить в нашей стране, то пусть они живут там, где им хорошо”. Он был против того, чтобы этим людям чинили какие-то особые препятствия. Юрий Владимирович, кажется, придерживался другой точки зрения по этому вопросу, но ведь многих людей не выпускали из-за “режимных соображений”, это было вполне естественно. Сейчас тоже выпускают не всех. Не помню, чтобы в разговорах Леонида Ильича возникало имя Солженицына,— кажется, нет, ни в положительном, ни в отрицательном аспекте. Может быть, Щелоков что-то докладывал Леониду Ильичу о решении по делу Вишневской и Ростроповича, с которыми был дружен, но Леонид Ильич в эти вопросы не вмешивался. Все-таки это была прерогатива Юрия Владимировича Андропова. А вот об Андрее Дмитриевиче Сахарове разговоры были. Леонид Ильич относился к Сахарову не самым благожелательным образом, не разделял, естественно, его взгляды, но он выступал против исключения Сахарова из Академии наук. Суслов настаивал, причем резко, а Леонид Ильич не разрешал и всегда говорил, что Сахаров  большой  ученый   и  настоящий  академик.  Какую позицию в этом вопросе занимал Юрий Владимирович, я не знаю, все-таки это были вопросы не для домашнего обсуждения. Одно могу сказать твердо: письмо Сахарова к Брежневу в домашнем кругу никак не комментировалось. Может быть, оно просто не дошло до Леонида Ильича? Трудно сказать. Но никаких разговоров вокруг этого письма не было, и в доме о Сахарове не говорили”.

Да, Брежнев стремился уклониться от неприятных его натуре острых мер против известных интеллигентов, к которым он, человек из трудового народа, привык относиться почтительно, как к людям образованным и наделенным талан­том. Однако подчиненные “доставали” его в таких делах, стремясь переложить свою ответственность на него. Особенной настойчивостью отличался темный интриган Андропов. 7 февраля 1974 года он направил Генсеку в высшей степени характерное письмо:

“Совершенно секретно. Особая папка.

Леонид Ильич!

Обращает на себя внимание тот факт, что книга Солженицына, несмотря на принимаемые нами меры по разоблачению ее антисоветского характера, так или иначе вызывает определенное сочувствие некоторых представителей творческой интеллигенции... Исходя из этого, Леонид Ильич, мне представляется, что откладывать дальше решение вопроса о Солженицыне, при всем нашем желании не повредить международным делам, просто невозможно, ибо дальнейшее промедление может вызвать для нас крайне нежелательные последствия внутри страны. Как я Вам докладывал по телефону, Брандт выступил с заявлением о том, что Солженицын может жить и свободно работать в ФРГ. Сегодня, 7 февраля, т. Кеворков вылетает для встречи с Баром с целью обсудить практически вопросы выдворения Солженицына из Советского Союза в ФРГ. Если в последнюю минуту Брандт не дрогнет и переговоры Кеворкова закончатся благополучно, то уже 9—10 февраля мы будем иметь согласованное решение, о чем я немедленно поставлю Вас в известность. Если бы указанная договоренность состоялась, то, мне представляется, что не позже чем 9—10 февраля следовало бы принять Указ Президиума Верховного Совета СССР о лишении Солженицына советского гражданства и выдворении его за пределы нашей Родины (проект Указа прилагается). Самую операцию по выдворению Солженицына в этом случае можно было бы провести 10—11 февраля.

Все это важно сделать быстро, потому что, как видно из оперативных документов, Солженицын начинает догадываться о наших замыслах и может выступить с публичным документом, который поставит и нас, и Брандта в затруднительное положение.

Следовало бы не позднее 15 февраля возбудить против него уголовное дело (с арестом). Прокуратура к этому готова.

Уважаемый Леонид Ильич, прежде чем направить это письмо, мы, в Комитете, еще раз самым тщательным образом взвешивали все возможные издержки, которые возникнут в связи с выдворением (в меньшей степени) и с арестом (в большей степени) Солженицына. Такие издержки действительно будут. Но, к сожалению, другого выхода у нас нет, поскольку безнаказанность поведения Солженицына уже приносит нам издержки внутри страны гораздо большие, чем те, которые возникнут в международном плане в случае выдворения или ареста Солженицына.

С уважением, Ю. Андропов”.

 

Весьма необычный документ в партийно-советской переписке, на это нельзя не обратить внимания! Внешне похоже на какое-то личное письмо некоего Юрия Владимировича к Леониду Ильичу, в конце даже “с уважением” поставлено. Но хитрый Андропов знал свое дело! Вопрос острый, и прежде чем ставить его на Политбюро, как бы оно ни было послушно тогда Генсеку, надо упредить его лично, и только его. А уж пусть он решает... Андропов, помня судьбу своего предшественника Семичастного, пуще всего боялся потерять доверие Брежнева. А заодно вовлекал его в свои дела...

По тогдашнему идейному раскладу Солженицын считался “славянофилом”, его ссылка, согласно уже устоявшимся брежневским “качелям”, с очевидностью подсказывала некие карательные меры против “западника” Сахарова (уж тот-то был поборником буржуазного Запада безо всяких кавычек!).

С Сахаровым еще долго возились, перекидывая его с ладони на ладонь, как горячий блин: и уронить нельзя, и съесть горячо. Но вот в декабре 1979 года наши войска вдруг ввели в Афганистан. В мире поднялся такой грохот, что нашему руководству стало уже все равно — одним воплем больше или меньше... Пусть уж будет больше: и сослали Сахарова в Горький. Выглядела эта ссылка странновато — огромный город в сердце России, старейший образовательный, культурный и научный центр. А миллион его жителей, они что, тоже были ссыльными? Но Андропову плевать было на все, лишь бы прикрыть дело: въезд в город иностранцам был наглухо закрыт. И решили. Вряд ли эти и все подобные меры радовали Леонида Ильича, но что ж делать? Оба — и Солженицын, и Сахаров были явные и нескрываемые антисоветчики, а Брежнев с юности и до конца преклонных лет был всей душой за Советскую власть.

Пожалуй, наиболее выразительно брежневские “идеологические качели” выявились в его отношениях с писателем Михаилом Шолоховым. Они были знакомы, и давно, внешне отношения их оставались самыми благоприятными. Нет прямых свидетельств, но и сомнений нет, что Брежнев относился к писателю с подобающим уважением, хотя роман “Тихий Дон” вряд ли когда-либо одолел до конца — длинно  это было, да и тяжеловато ему читать. Русско-патриотическая линия Шолохова была всегда очевидной и твердой, он ее никогда не скрывал, напротив. Брежнев, разумеется, о том знал, как и о том, что старый интернацио­налист Суслов писателя чрезвычайно не любил.

19 июня 1970 года Шолохов из Вешенской направил в Кремль письмо:

 

“Дорогой Леонид Ильич!

В этом году исполняется 400 лет со дня официального узаконения царем Иваном Грозным существования Донского казачества. Событие это, как известно, имеет немаловажное значение для истории Государства Российского...

Не писал по этому вопросу раньше потому, что подходили юбилейные дни Владимира Ильича и всё остальное, естественно, отодвигалось на задний план.

Шлю добрые пожелания и обнимаю.

Ваш М. Шолохов”.

 

Для современного читателя, который постоянно видит на телеэкране упитанных мужиков, украшенных неизвестными погонами и наградами и одетых в казачьи мундиры, может возникнуть непонимание, что за сложность такая — провести юбилей Донского казачества? Нет, в те годы еще твердо держалась догма, что казаки — сословие “реакционное”, а Григорий Мелехов — “отщепенец”... Вce это советские граждане воспринимали еще из школьных учебников. В этой связи письмо Шолохова следует признать исключительно смелым.

Отметим попутно, что писатель очень хорошо понимал душу своего высокого адресата: на юбилей Ленина ссылается, называя его даже по-отечески “Влади­миром Ильичем”, хотя со дня апрельских торжеств прошло уже четыре месяца, можно было бы уже отдохнуть... Отметим наконец, что последнее слово письма — “обнимаю”; значит, до того обниматься им уже приходилось, и возможно — не раз.

Шолохов был членом ЦК КПСС, поэтому пользовался в необходимых случаях фельд­связью. Письмо достигло Кремля быстро, помощники передали его “самому”. Уже 25 июня Брежнев собственноручно наложил резолюцию: “Тов. Демичеву П. Н. Прошу рассмотреть — затем обменяемся мнением по поднятому вопросу”.

Тогдашний секретарь ЦК по идеологии Петр Нилович Демичев был полным ничтожеством. Инженер-химик по анкете, он долго заправлял культурой в масштабах всего Советского Союза, разбираясь в ней еще хуже, чем в химии... Главная его задача  была — всячески избегать личной ответственности за любое мало-мальски серьезное решение. И вдруг Генсек подкидывает ему такое дельце — решать вопрос о юбилее политически подозрительного казачества!

Демичев велел своему аппарату подготовить соответствующие бумаги по поводу 400-летия донцов. Идеологические чиновники пришли  в ужас от этой дерзости, запаслись соответствующими бумагами от историков-марксистов и подготовили справку в Секретариат ЦК: “Развертывать какую-либо пропаган­дистскую работу, посвященную 400-летию Донского казачества, было бы нецелесообразно”. Отметим, что готовил русофобский документик все тот же А. Яковлев, будущий “демократ”.

“Справку” сию утвердили на Секретариате 18 сентября. Ее подписали Суслов, Кириленко, Демичев и другие, но подписи Брежнева под документом нет. Хоть был он “совершенно секретный”, но не хотел Леонид Ильич оставаться в истории недоброжелателем великого писателя, которого весьма чтил. А донские казаки? Ну, они и куда худшие события переживали...

В семидесятые годы на поверхности общественной жизни уже не происходило шумных идеологических скандалов. Прекратились кампании “подписантов”, журналы “Новый мир” и “Юность” поблекли, наиболее решительные люди из либерально-еврейского лагеря перебрались за рубеж, оставшиеся перешли на “тамиздат”. Уже не нужно было менять и руководство журнала “Молодая гвардия”: прежняя патриотическая линия там потихоньку продолжалась, но без резких выпадов. Брежнев был, видимо, доволен “тишиной” в идеологии, но тишина эта была обманчивой. О подлинном положении дел в области идеологии  свидетельст­вует новое письмо Шолохова Брежневy восемь лет спустя. Цитируем основные положения письма:

“Дорогой Леонид Ильич!

Одним из главных объектов идеологического наступления врагов социализма является в настоящее время русская культура, которая представляет историческую основу, главное богатство социалистической культуры нашей страны. Принижая роль русской культуры в историческом духовном процессе, искажая ее высокие гуманистические принципы, отказывая ей в прогрессивности и творческой самобытности, враги социализма тем самым пытаются опорочить русский народ как главную интернациональную силу советского многонационального госу­дарства, показать его духовно немощным, неспособным к интеллектуальному творчеству.

Особенно яростно, активно ведет атаку на русскую культуру мировой сионизм, как зарубежный, так и внутренний. Широко практикуется протаскивание через кино, телевидение и печать антирусских идей, порочащих нашу историю и культуру, противопоставление русского социалистическому. Симптоматично в этом смысле появление на. советском экране фильма А. Митты “Как царь Петр арапа женил”, в котором открыто унижается достоинство русской нации, оплевываются прогрессивные начинания Петра I, осмеиваются русская история и наш народ. До сих пор многие темы, посвященные нашему национальному прошлому, остаются запретными. Чрезвычайно трудно, а часто невозможно устроить выставку русского художника патриотического направления, работаю­щего в традициях русской реалистической школы. В то же время одна за другой организуются массовые выставки так называемого “авангарда”, который не имеет ничего общего с традициями русской культуры, с ее патриотическим пафосом...

Деятели русской культуры, весь советский народ были бы Вам бесконечно благодарны за конструктивные усилия, направленные на защиту и дальнейшее развитие великого духовного богатства русского народа, являющегося  великим завоеванием социализма, всего человечества.

С глубоким уважением, Михаил Шолохов.

14 марта 1976 г.”

 

Ныне к этому письму уже необходимы некоторые пояснения. Фильмик про царя Петра и его арапа вызвал по выходе в 1976 году большой, хоть и негромкий скандал. Режиссер А. Митта (Рабинович) единственным достойным наследником Петра Великого показал его арапа в исполнении Владимира Высоцкого. Суть картины очевидна: в дикой России только нерусский человек может быть умным и благородным. Сценарий слепили опытные драмоделы Ю. Дунский и В. Фрид, а взвинченную музыку сочинил А. Шнитке — будущий “великий гений”, а тогда лишь скромный лауреат Госпремии РСФСР имени Н. К. Крупской.

Русофобское это киноизделие тогда вызвало многочисленные письменные протесты. В августе 1970 года автор данной статьи привез эти материалы к Шолохову в Вешенскую...

Теперь, после великого погрома Государства Российского и его культуры, ясно видно, как далеко глядел и к чему своевременно призывал великий русский писатель! Впрочем, рассказ тут не о Шолохове, а о Леониде Ильиче Брежневе. Сразу отметим чисто внешнее.

В своем новом послании Шолохов уже не шлет Генсеку “добрых пожеланий” и тем паче не “обнимает” его. Тон письма крайне серьезен и к шуткам никак не располагает. Далее. На полученном документе никаких резолюций Брежнева нет, однако невозможно предположить, чтобы Генсеку такого рода письмо не доложили. Значит... обиделся Леонид Ильич, усмотрел в шолоховских упреках упрек и самому себе, своей ничтожной политике в идеологической сфере (правильно усмотрел!). Обиделся, рассердился и отправил письмо для рассмот­рения и ответа новому секретарю ЦК по идеологии — бывшему редактору “Правды” М. В. Зимянину. Был oн примерно таких же дарований, как и его предшественник, но человек Суслова — явно отгребал в “интернациональную” сторону.

Зимянин, в отличие от Демичева, не постеснялся высказать свои взгляды. Он подписал записку, направленную в Секретариат ЦК, и в ней выступлению писателя давалась недвусмысленная оценка: “Записка тов. Шолохова, продикто­ванная заботой о русской культуре, отличается, к сожалению, явной односто­ронностью и субъективностью оценки ее современного состояния, как и постановки вопроса о борьбе с нашими идеологическими противниками”.

Итак, русско-патриотическим заботам писателя дается полный отлуп, но это еще далеко не все; далее Шолохов осторожно подверстывается к тем, с кем он как раз призывал бороться! Читаем: “Главную задачу наши противники видят в том, чтобы подорвать или ослабить социалистические принципы русской советской культуры, противопоставить ее культуре других народов СССР”. Каких именно “народов”, не уточнялось, но о сионизме далее сказано кое-что примеча­тельное:

“Изображать дело таким образом, что культура русского народа подвергается ныне особой опасности, связывая эту опасность с “особенно яростными атаками как зарубежного, так и внутреннего сионизма”, — означает определенную передержку по отношению к реальной картина совершающихся в области культуры процессов. Возможно, т. Шолохов оказался в этом плане под каким-то, отнюдь не позитивным, влиянием”. Во как! Писателю уже шьют “групповщину”. А никакого сионизма в СССР нет. Тысячи граждан в Израиль не уезжают. И Высоцкий, исполняющий в русофобском фильме Митты главную роль, не носит постоянно галстук с могендовидом.

И вот итог: “Разъяснить т. М. А. Шолохову действительное положение дел с развитием культуры в стране и в Российской Федерации, необходимость более глубокого и точного подхода к поставленным им вопросам в высших интересах русского и всего советского народа. Никаких открытых дискуссий по поставлен­ному им особо вопросу о русской культуре не открывать”. Ясно, четко и вполне оскорбительно. Безликий партаппаратчик должен, видите ли, “разъяснить” великому писателю нынешнее положение в русской культуре. А то он не понимает этого, засел в своих Вешкax и находится “под каким-то влиянием”...

Секретариат ЦК 27 июня многостраничные бумаги Зимянина и иных утвердил, там красуются подписи Суслова, Кириленко, Черненко, всех остальных, но Брежнева опять нет. Однако теперь эта обычная его уклончивость выглядела совсем иначе, нежели в 1970 году.  Тогда речь шла о принципиальном, но все-таки второстепенном деле, теперь же — о корневых вопросах духовного развития страны. У Брежнева была прекрасная возможность — с помощью писателя, обладавшего громадным нравственным авторитетом во всем мире, начать хотя бы очень осторожное движение навстречу пробуждающейся духовности  русского народа, основы и опоры социалистического Советского Союза. Но Брежнев ничего не понял и ничего не сделал.

Никаких оправданий тут ему нет и никогда не будет.

К концу жизни Брежнев оказался почти полностью окружен идеологическими советниками вполне определенного политического и национального окраса. Особенной его любовью пользовался очень сомнительный ученый из журналистов, ставший академиком, Иноземцев Николай Израилевич (отчество по паспорту — Николаевич), на ХХVI съезде в 1981 году он стал даже членом ЦК КПСС. Но, как острили соплеменники Иноземцева, жадность фраера сгубила... На посту директора Института  мировой экономики начал подворовывать, попался, а тут еще его молодые забалованные сотруднички создали нечто  вроде подпольного кружка. Вмешался КГБ, Московский горком начал партийное дело. Иноземцев от страха скончался, но дело продолжалось.

Однако тут вовремя вступилисъ друзья-советники Иноземцева. Позже об этом рассказывал Г. Арбатов — с откровенностью даже неприличной:

“Мы с Бовиным решили попытаться во время уже намеченной встречи с Л. И. Бреж­невым, хорошо знавшим Иноземцева, поговорить об этом деле, если, конечно, состояние Генерального секретаря позволит завести такой разговор. Обстановка сложилась благоприятно. И мы рассказали Брежневу о невзгодах, которые обрушились на Иноземцева и, видимо, ускорили его смерть, и о том, что на послезавтра намечено партийное собрание, где постараются запачкать саму память о нем. Сказали также, что планируется учинить погром в институте.

Брежнев, для которого, судя по его реакции, это было новостью, спросил: “Кому звонить?” Мы, посовещавшись, сказали: лучше всего, наверное, Гришину, который был председателем партийной комиссии, тем более что и директива о проведении партсобрания исходила из МГК. Сделав знак, чтобы мы молчали, Брежнев нажал соответствующую кнопку. Тут же в аппарате раздался голос Гришина: “Здравствуйте, Леонид Ильич, слушаю вас”.

Брежнев сказал, что до него дошло (источник он не назвал), что вокруг ИМЭМО и Иноземцева затеяно какое-то дело, даже создана комиссия по расследованию во главе с ним, Гришиным. А теперь намереваются посмертно прорабатывать Иноземцева, разбираться с партийной организацией и коллективом. “Так в чем там дело?”

Ответ был, должен признаться, такой, какого мы с Бовиным, проигрывая заранее все возможные сценарии разговора, не ожидали. “Я не знаю, о чем вы говорите, Леонид Ильич, — сказал Гришин. — Я впервые вообще слышу о комиссии, которая якобы расследовала что-то в институте Иноземцева. Ничего не знаю и о партсобрании”.

Я чуть не взорвался от возмущения, но Брежнев, предупреждающе приложив палец к губам, сказал Гришину: “Ты, Виктор Васильевич, все проверь, если кто-то дал указание прорабатывать покойного, отмени, и потом мне доложишь”. И добавил несколько лестных фраз об Иноземцеве.

Когда он отключил аппарат, я не смог удержаться от комментария: никогда не думал, что члены Политбюро могут так нагло лгать Генеральному секретарю! Брежнев только ухмыльнулся. Возможно, он считал такие ситуации в порядке вещей. Нас с Бовиным обуревали смешанные чувства. С одной стороны, мы были рады, что удалось  предотвратить  плохое  дело.  А с другой — озадачены ситуацией наверху и моральным обликом некоторых руководителей, облеченных   огромной властью”.

После циничного рассказа, как высокопоставленные прислужники обдуривали престарелого Генсека, очень смешно читать возмущение Арбатова, как он страдал от низкого морального облика “некоторых руководителей”... Уж чья бы корова мычала! Интриган-партаппаратчик Георгий Аркадьевич, старательно скрывавший от начальства свой “пятый пункт”, к тому времени уже успел пролезть кандидатом в члены ЦК КПСС и депутаты Верховного Совета СССР, заслужить два ордена Ленина и орден Октябрьской революции, множество иных наградных побрякушек и званий. И всего этого он достиг при безупречном моральном облике и никогда “нагло не лгал” своему Генеральному секретарю...

Впрочем, гораздо любопытнее иное. Николай Израилевич ушел в иной мир, похоронен по высшему разряду на номенклатурном кладбище, о чем потом-то было беспокоиться его друзьям  Арбатову и Бовину? А было о чем. Партийная комиссия горкома могла бы немало раскопать не только в институтских денежных злоупотреблениях. Например, в своеобразной “кадровой политике” элитного института. А частые зарубежные командировки сотрудников? А странный отбор иностранных гостей для приглашения в СССР? Еще опаснее, если бы подключился КГБ: их люди без труда определили бы, что рекомендации Института мировой экономики, направляемые в ЦК и Правительство, почему-то выгодны экономике не нашей, а западной. А ведь эти опасные ниточки потянулись бы и за пределы иноземцевского заведения... Куда же?

Однако Леонид Ильич все это уже плохо понимал...

В конце его деятельности идеологические “качели” перестали делать осторожные движения вправо-влево и застыли в некой вполне определенной позиции. Русско-патриотической ее никак нельзя было назвать. Это принесло потом неизмеримые несчастья и горести всему многонациональному советскому народу.

Остановка брежневских “качелей” в мертвой точке породила неизбежный застой в идеологии. Для идеократической Советской страны это было смертельно опасно, ибо политика определялась сверху, в духе тех идей и взглядов, которые в каждый данный период господствовали в правящих верхах. И вот всякое движение идей исчезло, они превратились в окаменелую догму, своей тоскливой скукой раздражавшую всех — левых, правых, красных, белых, любых.

Конечно, обе стороны продолжали как-то бороться и в этих условиях. Либералам-западникам помогал Запад и его “голоса”. Патриоты пытались действовать исподтишка, пользуясь отдельными сочувствующими в армии и даже Госбез­опасности.

Итак, в самые последние годы своего правления Брежнев совсем отошел от идеологических вопросов. Этим полностью занялись престарелый интернацио­налист Суслов, но особенно Андропов, чьи взгляды и пристрастия ныне хорошо известны. Их руками “русский фланг” был в ту пору сильно утеснен. Со скандалом сменили руководство патриотических центров — газеты “Комсомольская правда”, журналов “Человек и закон”, саратовской “Волги”. Другим в назидание, что все “другие” и поняли.

То, о чем предупреждал Брежнева мудрый Шолохов уже в далеком 1978 году, еще более усилилось, не встречая отпора с противоположной идейной стороны. У либералов-западников был и оставался мощный пропагандистский союзник за рубежом. А русские патриоты? Их ни на каком Западе, да и ни на каком Востоке не жаловали ни тогда, ни теперь. И тут придется вспомнить слова простого русского мужика из замечательного кинофильма “Чапаев”: “Некуда крестьянину податься”...

 

 

 

Сергей Перевезенцев • Когда истории не будет... (Наш современник N11 2002)

Сергей Перевезенцев,

доктор исторических наук

 

КОГДА ИСТОРИИ НЕ БУДЕТ...

 

Не так уж и давно американский футуролог Ф. Фукуяма в статье, озаглав­ленной вполне симптоматично “Конец истории?”, нарисовал блестящие перспективы “гражданского общества”, основанного на либеральных ценностях. Победив все иные формы идеологий, либерализм, по мнению футуролога, обязательно восторжествует во времена материального изобилия, названные им “концом истории”, ибо дальше истории уже и не нужно развиваться: “Состояние сознания, благоприятствующее либерализму, в конце истории стабилизируется, если оно обеспечено упомянутым изобилием”. Ф. Фукуяма уверен, что постисторические времена уже наступили, ибо в странах “передовой западной цивилизации” доминируют экономические интересы, господствуют потреби­тельские идеалы, а значит, отсутствуют и какие бы то ни было основания для серьезных идеологических конфликтов. А для полного благоденствия достаточно того, чтобы в иных государствах были забыты любые претензии на иные, пусть даже и более высокие идеологические учения и формы организации общества, нежели диктуемые догмами либерализма. Вот тогда и наступит истинное блаженство, тогда, когда истории не будет...

 

К чему это предисловие? А к тому, что в России все продолжается бесконечная реформа школы. Вернее, не так. Говоря по-модному, школа нынче модернизируется! То бишь устремляется в будущее. А для чего модернизируется? Так это ясно: “для эволюционной смены менталитета общества через школы”.

Очередное тому свидетельство — только что изданный “Проект федерального компонента государственного образовательного стандарта общего образо­вания”, подготовленный временным научным коллективом “Образовательный стандарт” Министерства образования Российской Федерации под руководством Э. Д. Днепрова и В. Д. Шадрикова. (Часть I. Начальная школа. Основная школа. — М., 2002, 305 с.; Часть II. Старшая школа. (Первый рабочий вариант). — М., 2002, 296 с.) Сам по себе стандарт крайне важен, ибо в нем зафиксирован тот минимум знаний, которым должны овладеть все учащиеся, независимо от того, по каким программам и учебникам они обучаются. Однако после чтения сего двухтомного интеллектуального продукта возникает масса вопросов. И главный из них — куда же приведет школу эта самая модернизация? И куда приведет школа всю Россию после модернизации, которая будет способствовать “смене менталитета общества”? Если анализировать содержание стандарта гумани­тарных предметов, то ответ на подобные вопросы напрашивается очень и очень грустный.

Известно, что основу гуманитарного образования составляют два предмета — литература и история. Казалось бы, не стоит даже рассуждать об их важности и необходимости в деле образования и воспитания будущих граждан России. Но... Видимо, составители стандарта думают иначе.

К примеру, в Проекте стандарта по литературе предложен довольно странный подбор произведений. Блок русской литературы открывается темами: “Миф о солнце” (в изложении П. И. Мельникова-Печерского). “Миф о сотворении мира”. “Мифы древних славян” (2—3 по выбору). Если составители подразумевают именно славянскую мифологию, то откуда они взяли якобы славянские “Миф о солнце” и “Миф о сотворении мира”? Ни в одном историческом источнике таких “мифов славян” просто нет! А поздняя запись Мельникова-Печерского не может служить основанием для включения этих “мифических мифов” в школьные программы. Что подразумевают составители стандарта под “Мифами древних славян (2—3 по выбору)”? Какой источник лежит в основе этих мифов? Дело в том, что ни один из мифов древних славян не зафиксирован в письменном источнике. Суть дела раскрывается в другой книжке — в “Проекте обязательного минимума образования”. И если верить этому документу, то здесь имеются в виду “Русские веды” и “Влесова книга”. Но эти “книги” являются поздней подделкой и не имеют никакого отношения к реальной исторической литературе! Но еще хуже ситуация со стандартом по истории.

Итак, “Образовательный стандарт по истории”. Для основной школы (5—9-й клас­сы) стандарт разрабатывала предметная группа в составе Л. Н. Алексашкиной, М. В. Пономарева (рук.) и Н. И. Ворожейкина, а для старшей школы (10—11-й классы) — в составе М. В. Пономарева (рук.), К. Г. Митрофанова.

Прежде всего, в Проекте стандарта по истории сохраняется принцип “концентрического” образования — изучение всего курса истории с древности до XX века начинается в 5-м и заканчивается в 9-м классе. Таким образом, полный курс истории опять “загнан” в пять лет, причем практически без поправки на возрастные особенности детей. Так, историю XX века ребята проходят в 9-м классе, в возрасте 14—15 лет, когда они ни интеллектуально, ни нравственно еще не готовы к этому курсу. Но главное — преподавание истории на основе “концентров” в последние десять лет уже продемонстрировало серьезные недостатки подобной методики, более того, привело к разрушению исторического образования в школе. Так зачем же повторять всем известные ошибки? И вот прочитав содержание стандарта, становится ясно — зачем...

В Проекте стандарта основной школы (5—9-й классы) курс истории тради­ционно разделяется на два блока — “История России” и “Всемирная история”. Это разделение позволяет сопоставить содержание, трактовки конкретно-исторических событий и оценки исторических личностей в каждом из блоков.

Блок “Всемирная история”, казалось бы, подготовлен неплохо, в нем отражены практически все основные события, личности, исторические понятия и т. д. Больше того, этот блок вызывает и положительное эмоциональное впечатление, ибо он явно написан с любовью, с чувством, с некой особой тщательностью. Неодно­кратно в этом блоке употребляются эпитеты “вершина”, “величие”, “выдающиеся”: “Платон и Аристотель — вершины древнегреческой мысли”, “Цицерон и Цезарь — величие Древнего Рима”, “Выдающиеся ученые и изобретатели”. Вообще, многие темы сформулированы с большим пафосом: “Жанна д’Арк и Робин Гуд — мечта о доблести и справедливости”, “Пафос и противоречия гуманизма”, “Э. Че Гевара — легенда и символ протеста”. Учащимся рекомендуется изучать и знать творчество многих мыслителей, религиозных и политических деятелей: Конфуция, Будды, Платона, Аристотеля, Цицерона, Цезаря, Аврелия Августина, Фомы Аквинского, Макиавелли, Монтеня, Лютера, Кальвина, Ллойд Джорджа, Вильсона и др. (Правда, вызывает удивление, что забыт Наполеон Бонапарт.) На протяжении всего курса предполагается изучение различных религий — конфуцианства, буддизма, христианства (правда, без употребления понятий “католичество” и “протестан­тизм”), ислама. В целом складывается общее впечатление, что во всей “всеобщей истории” практически не было отрицательных явлений и отрицательных истори­ческих деятелей, зато действовало множество интересных и великих людей, разрабатывались великие идеи и учения, происходили великие события и т. д. Исключение составляют только две фигуры — А. Гитлер и Б. Муссолини, да и то формулировка темы своеобразная и, так сказать, очень мягкая: “А. Гитлер и Б. Муссо­лини — роль личности и масс в истории тоталитаризма”. А какую “роль” сыграли эти исторические деятели — не объясняется.

Но, вдумавшись в содержание блока “Всемирная история”, вдруг замечаешь одну интересную особенность. Если в курсе истории средних веков очень много места отведено западноевропейской истории, то Византии — всего одна тема: “Византийская империя”. Даже истории арабского мира уделено намного больше внимания. Но ведь для отечественной культуры в эпоху средневековья визан­тийское влияние имело гораздо большее значение, нежели западноевропейское. Наверное, отечественному школьнику нужно это знать и понимать. Конечно, отношения Руси и Византии не были безоблач­ными, Русь во многом развивалась самостоятельно, однако именно Византия понималась на Руси как некий духовно-культурный центр тогдашнего мира. К примеру, можно ли понять специфику древнерусской истории и древне­русской культуры без знания имен и работ восточных отцов Церкви Иоанна Дамаскина, Иоанна Златоуста, Иоанна Лествичника, Василия Великого, Григория Синаита? А своеобразие политической культуры России в XV—XVII веках? Напомню, что в те времена Российское царство рассматривало свой путь как развитие духовного и политического наследия именно Византии. Без осмысления этих важнейших проблем совершенно непонятным становится и постоянное стремление Российской империи уже в XIX—XX веках к Босфору и Дарданеллам, к овладению Константинополем. Больше того, как смогут дети разобраться в истоках эпохи Возрождения, если они не будут знать, что практически все античное наследие пришло в Западную Европу из Византии? Ведь на Западе до XIII—XIV веков никто, кроме ирландских монахов, даже не знал греческого языка! Однако православный Восток просто вычеркнут из всемирной истории!

Да что там Византия! На нескольких страницах стандарта упомянуты Конфуций, Будда, Лютер, Кальвин, но нет... Иисуса Христа! Видимо, составители стандарта не считают Спасителя исторической личностью, достойной их просвещенного внимания.

Все это уже свидетельствует об определенной идеологической и политической заданности Проекта стандарта. И чем дальше вчитываешься в строчки двухтомного издания, тем больше осознаешь суть и направленность “социального заказа”, лежащего в его основе. Особо ярко этот “заказ” виден в блоке “История России”.

Прежде всего, в истории России, если верить стандарту, не было ни одного выдающегося или великого человека, ни одного великого события, никаких великих идей и учений. Иначе говоря, эпитеты “вершина”, “величие”, “выдающийся” по отношению к отечественной истории даже не употребляются (за исключением двух устоявшихся понятий: “Великие реформы” и “Великая Отечественная война”). Единственный эпитет, связанный с величием или героикой, использован в теме: “Ю. А. Гагарин — героика мирного подвига”. Конечно, нет в блоке “История России” и каких бы то ни было “пафосных” формулировок. Ну, не достойна отечественная история пафоса!

Во-вторых, в курсе отечественной истории практически не упоминаются имена отечественных мыслителей (за исключением С. С. Уварова и А. И. Герцена) и религиозных деятелей (за исключением патриарха Никона и протопопа Авва­кума). Создается впечатление, что история России была лишена и мысли­телей, и религиозных деятелей, иначе говоря — думающих, нравственных лич­ностей.

В-третьих, из курса отечественной истории полностью исключено понятие “православие” и, как следствие, изучение православия как важнейшего явления отечественной духовной жизни. А ведь именно на православии базировалась вся русская жизнь и вся русская культура на протяжении всей истории! Отсутствует и понятие Русская Православная Церковь. Проблеме церкви и веры вообще посвящены всего три темы: “Князь Владимир и крещение Руси”,  “Государство и церковь” (Московская Русь XIV — XVI вв.) и “Никон и Аввакум — церковный раскол в человеческих судьбах” (последняя формулировка вообще совершенно бессмысленная!). В темах по истории XVIII—XХ веков о церкви и ее значении в жизни общества нет ни слова, как будто история Русской Православной Церкви закончилась в XVII веке! Кстати, еще хуже обстоит дело с понятиями “ислам”, “буддизм” — судя по всему, в истории России ни ислам, ни буддизм не сыграли никакой роли.

В-четвертых, в отличие от всеобщей истории, отечественная история напол­нена отрицательными персонажами. Об этом свидетельствуют формулировки, имеющие однозначно отрицательное значение: “Иван IV Грозный — расцвет тирании”, “Павел I — мечтатель и тиран”, “Николаевский режим”, “И. В. Сталин и формирование тоталитарной системы. Культ личности: психология тоталитаризма”, “Л. И. Бреж­нев — стабильность «застоя»” и др. Стоит напомнить, что в курсе “Всемирной истории” упоминаний о “тиранах” и “тирании” нет. Даже Гитлер и Муссолини — это всего лишь отдельные личности в “истории тоталитаризма”, в то время как И. В. Сталин — это именно создатель “тоталитарной системы” и “психологии тоталитаризма”.

Разработчики стандарта сумели унизить и маршала Г. К. Жукова. “Г. К. Жуков — военный успех и человеческие жизни” — так сформулирована тема, подразуме­вающая, что маршал Жуков может быть признан виновником массовой гибели людей на фронтах Великой Отечественной войны. Для сравнения стоит привести формулировку, примененную к деятельности О. фон Бисмарка: “О. фон Бисмарк — “железо и кровь” в борьбе за единство нации”. Иначе говоря, если немецкому канцлеру простительно использование “железа и крови”, ибо он боролся за “единство нации”, то великий советский маршал, лучший полководец времен Второй мировой войны, фактически осуждается за защиту Отечества. Впрочем, разработчики стандарта не считают Г. К. Жукова достойным эпитетов “великий”, “выдающийся”...

Зато все, что связано с попытками завоевания Руси, в стандарте завуалиро­вано мягким словом “экспансия”: “Русь между Западом и Востоком — борьба против экспансии и взаимное влияние” (в  XII — XIII вв.), “Борьба против экспансии с Запада. Александр Невский — военное искусство и дипломатия”, “Борьба против польской и шведской экспансии”... Не было, значит, крестовых походов на Русь Тевтонского ордена в XIII веке, как не было и польско-шведской интервенции в Смутное время... А ведь и в XIII веке, и в начале XVII столетия западный мир стремился именно завоевать Русь и, уничтожив православие, силой присоединить нашу страну к тогдашней “мировой цивилизации”.

В результате, вся отечественная история, по прихоти разработчиков стандарта, оказалась поистине растоптанной и униженной. На основе данного стандарта учащиеся рискуют получить огромное количество негативной информации по истории собственного Отечества и одновременно — массу позитивной инфор­мации по всемирной истории. Так кого собираются воспитывать в российской школе — граждан и патриотов России или ее ненавистников?

И с каким отношением к отечественной истории учащиеся подойдут к старшей школе (10—11-й классы), в которой составители “Образовательного стандарта среднего (полного) общего образования по истории” предлагают изучать специ­фику российской цивилизации? Да и в самом стандарте для старшей школы огромное множество странных, двусмысленных формулировок и сопоставлений. Чтобы не занимать места, приведу всего несколько из них.

Для начала пример из курса “Всемирная история”, в котором изложена так называемая “история цивилизаций”. Вот тема: “Социальная мотивация человека в китайско-конфуцианской, индо-буддийской и иудео-христианской традициях”. Эта формулировка показывает полное незнание авторов предмета, о котором они пытаются говорить, более того, пытаются учить этому предмету детей. Откуда они взяли эту странную “иудео-христианскую традицию”? Что это еще за новости? Подобные традиции известны только по кумранским рукописям, причем это явление имело исключительно локальное значение и не оказало какого бы то ни было существенного влияния на дальнейшее историческое развитие христиан­ства. Или же авторы Проекта стандарта намеренно вводят в заблужде­ние наших детей, намеренно искажают суть и христианства, и иудаизма, объединив их в единую традицию? Но такая ложь, да еще предумышленная, должна просто наказываться.

А в курсе отечественной истории что происходит? К примеру, есть такая тема: “Роль православия в формировании политической культуры российского общества”. Во-первых, почему только в формировании “политической культуры”? А искусство, а духовная культура, а образование, а быт, наконец? Но главное — а что подразумевается под словом “роль”? Положительная? Отрицательная? Или же предполагается, что в дальнейшем авторы программ и учебников будут сами решать и сами оценивать эту самую роль? И как они захотят, так и напишут?

Или — “Историческая преемственность форм государственного устройства России и их сравнение с развитием государственности западного типа”. Опять, во-первых, что это за абракадабра такая — “государственность западного типа”? Там, на этом медом намазанном Западе, что, во все времена была единая государственность? В какой исторический период? И снова, во-вторых, — а что подразумевается под сопоставлением отечественной и западной государст­венности?

Еще одна тема: “Человек в сословном обществе: российская и европейская специфика. Русская община”. Как авторы стандарта хотят трактовать эти важнейшие для отечественной истории явления? В чью пользу будут приводиться аргументы? Из текста стандарта это неясно. Хотя, как кажется, наоборот, все абсолютно ясно. Ведь дальше следуют темы: “Особенности складывания (стиль! — С. П. ) гражданского общества в России. Истоки российского конституционализма”. Значит, процесс “складывания гражданского общества” — это хорошо, а все остальные политические традиции России — плохо?

Если исходить из того материала, который школьники должны были изучать в предыдущие годы в основной школе, то у них будут сформулированы вполне однозначные ответы на поставленные перед ними в старшей школе проблемы. Школьникам просто придется признать “вторичность” и “периферийность” России, а своеобразие ее исторического пути и культуры — досадным историческим недоразумением.

Откуда у разработчиков Проекта стандарта по истории такое явное неприятие отечественной истории? Ведь даже если они будут настаивать на некой “объективности”, мол, дети должны знать все, ничего от них нельзя скрывать, то почему этот принцип “объективности” не применен к истории западного мира? Или детям ни к чему знать, как “просвещенные” немецкие рыцари физически уничтожили своеобразный и огромный мир балтийских славян? Или события Варфоломеевской ночи во Франции и деяния Марии Кровавой в Англии не должны считаться примерами тирании? А безудержная работорговля и колониальный грабеж разве не были одним из основных истоков становления капитализма в Европе и США, да и вообще всей западной цивилизации? (Кстати, последняя тема в стандарте сформулирована очень толерантно: “Европейская колониальная экспансия — экономика и идеология”.)

И вот здесь пора сказать о “социальном заказе”. В основе Проекта стандарта по истории лежит совершенно четкая методология, диктующая авторам столь своеобразное понимание исторических процессов. В соответствии с этой методологией, история — это совокупность экономических, политических, социальных и духовных процессов, обеспечивающих направленность развития человеческого общества к торжеству “правового государства” и “гражданского общества”, идей “прав и свобод личности”. Именно подобная направленность исторического процесса является, по убеждению сторонников такой методологии, главным и, что важно, единственно положительным, нравственно оправданным вариантом исторического развития. Данная методология была разработана в западноевропейских ученых кабинетах еще в XVIII—XIX веках для оправдания “европоцентристской” модели устройства мира, когда “лучшей” во всей истории человечества признавалась именно “западная цивилизация”, более того, этой цивилизации придавались черты “всеобщности”.

Сторонники подобной методологии еще в XIX столетии считали славян “неисторическим” народом, который европейские просветители должны обязательно “цивилизовать”, а в XX столетии Гитлер воплотил принципы этой методологии в практику. Поэтому с позиций такой методологии история России обязательно будет представляться странным и неоправданным отклонением от всеобщего древа развития человечества, а народы, населяющие Россию, — этакими “нецивилизованными” сообществами. Приверженность к такого рода методологии и диктует столь уничижительное отношение к отечественной истории в Проекте стандарта.

Разработчикам стандарта ясны и причины столь  “кривой дорожки”, по которой на протяжении более тысячи лет двигалась наша страна — своеобразие экономи­ческой, политической, духовной, социальной, культурной организации русского общества. А основная из этих причин — православие, избранное нашим народом более тысячи лет назад. Потому вычеркнуты из всемирной истории и Византия, и вообще весь православный Восток. Потому и само православие нагло, безапелля­ционно вымарано из отечественной истории. И если сегодня невозможно в открытую заявить о “вредности” православия, то получается, что лучше его не изучать вовсе.

Вот он, явный и однозначный “социальный заказ”: наши дети должны признать, что история, культура и “государственность западного типа” — это светлый, безупречный, непогрешимый идеал, с которым не может сравниться убогая, тупая, косная, тираническая, да еще к тому же и православная “российская цивилизация”. Как следствие, наши дети должны отказаться от своей истории и культуры, признать ее несостоятельной и с радостными воплями броситься в объятья просвещенной “западной цивилизации”.

 

*   *   *

Люди! Ау! Сколько же можно терпеть издевательства, которые называются “школьными реформами”? Что мы делаем с нашими детьми?! Если так дело пойдет и дальше, то скоро они не только собственной истории знать не будут, но и по-русски разучатся говорить! Впрочем, многие из ребят уже сегодня с трудом выражают собственные мысли на родном языке. И это тоже достижение образования последних десяти лет.

А новый Проект стандарта уничтожает теперь и отечественную историю... Конечно, наверное, можно добиться того, чтобы в стандарт по истории России вписали понятия “великий”, “выдающийся”, исправили бы некоторые формули­ровки. Но как исправить общие порочные методологические подходы и безнравст­венное отношение к российскому прошлому целого авторского коллектива? И опять же, главное — как добиться того, чтобы отменить поступивший этому авторскому коллективу “социальный заказ”?

Кстати, а кто “заказчик”? Вроде бы таковым должно выступать Правительство России. Но сама модернизация образования и, в частности, разработка Проекта стандарта общего образования осуществлялась, как говорят, на деньги Всемирного банка...

И, может быть, не случайно в Проекте стандарта по обществоведению в области права мы находим исполнение еще одной мечты “великих западных цивилизаторов”? Здесь в завуалированной форме представлен их идеал человеческой личности, которая должна “проживать” на пространствах России: учащимся предлагается “использовать приобретенные знания и умения в практической деятельности и повседневной жизни: для осуществления ролей гражданина, избирателя, налогоплательщика, собственника, работника, потреби­теля”. Может быть, в самом деле жителю России и не нужно более играть никаких иных ролей? Зачем писать и читать книги? Зачем заниматься творчеством? Зачем стремиться к духовному и нравственному совершенству? Зачем знать собственную историю?

Только тогда стоило бы подкорректировать список указанных качеств “идеальной личности”: его нужно еще сократить и оставить лишь три функциональные роли человека — избиратель, налогоплательщик, потребитель.

Вот тогда мы полностью изменим “менталитет общества”, оправдав надежды и исполнив замыслы американского футуролога Фукуямы, и — ух как заживем!.. В те времена, когда истории не будет...

 

 

 

 

 

 

 

Андрей Воронцов • Консультанты с копытами (Наш современник N11 2002)

Андрей ВОРОНЦОВ

КОНСУЛЬТАНТЫ С КОПЫТАМИ

(О конкурсе на новые учебники истории России)

 

Началась эта история с того, что осенью прошлого года премьер-министр М. Касьянов неожиданно подверг резкой критике существующий учебник истории России для старших классов и объявил конкурс на создание нового учебника. 

Следует сказать, что в жизни любого государства это событие незаурядное. Сейчас уже мало кто помнит, но именно аналогичный конкурс в середине 30-х годов прошлого века дал не только лучший, по мнению многих специалистов, учебник истории СССР, но и позволил за пять лет до самой страшной войны, которую когда-либо знавало человечество, значительно поднять уровень патриотического воспитания молодежи. Дело в том, что еще в начале 30-х годов в СССР господствовала историческая школа М. Н. Покровского, представители которой крайне негативно относились к дореволюционному прошлому России. Многие страницы учебников, созданных под попечительством Покровского, были отмечены не только примитивным применением метода диалектического материализма в оценке исторических процессов, но и грубой, навязчивой русофобией. Покойный академик Д. С. Лихачев вспоминал, как много времени на уроках посвящалось описанию физических недостатков царей, перечислению их болезней (утверждалось, например, что Петр Первый был болен сифилисом), а из этого делался прямой вывод в духе вульгарной социологии, что, поскольку цари изнутри все прогнили, то и политика у них была гнилой. Идейной русофобией, как водилось в ту пору, дело не ограничивалось. В результате проработочных кампаний, которые проводило Общество историков-марксистов под руководством Покровского, были арестованы ведущие историки “старой школы” — С. В. Бахрушин, Ю. В. Готье, С. Ф. Платонов, Е. В. Тарле и многие другие.

Поворот произошел после сенсационного по тем временам совместного постановления СНК СССР и ЦК ВКП(б) от 16 мая 1934 года, потребовавшего преподавания в школе не партийной, а гражданской истории. В нем, в частности, говорилось: “Преподавание истории в школах СССР поставлено неудовлетво­рительно. Учебники и само преподавание носят отвлеченный, схематический характер. Вместо преподавания гражданской истории (выделено в документе.  — А. В. ) в живой занимательной форме с изложением важнейших событий и фактов в их хронологической последовательности, с характеристикой исторических деятелей, учащимся преподносят абстрактные определения общественно-экономических формаций, подменяя, таким образом, связное изложение истории отвлеченными социологическими схемами”. Как ни странно, примерно то же самое сказал в прошлом году о теперешних учебниках истории М. Касьянов.

Объявленный в 30-х годах конкурс на новый учебник истории имел большой резонанс. В нем изъявили желание принять участие известные писатели — например, Михаил Булгаков. В ту пору всем было как-то понятно, что проблема касается не только средней школы: государство, вступавшее в новый период развития, нуждалось в более основательных, чем у школы Покровского, идейных взглядах на историю страны. В сущности, процесс создания нового учебника истории — это и есть разработка той самой общенациональной идеи, о необходи­мости которой у нас твердят уже столько лет подряд, но пока ровно ничего подходящего не могут придумать. Точнее, идей у представителей разных политических групп хватает, но свидетельство зрелости общества не в том, какие идеи предлагаются взрослым, а на каких идеях воспитываются дети. Им же не споры нужны, а истина, которая вроде бы в спорах должна рождаться.

То, что случилось после выхода нового учебника истории СССР, является прямым подтверждением моего тезиса, что процесс создания подобного труда и есть обязательное условие выработки общенациональной идеи. Вслед за учебником последовала волна патриотических книг, пьес, фильмов и музыкальных произведений, проникнутых уважением к тысячелетнему прошлому России. Многие из них по сей день являются лучшими как с воспитательной, так и с исторической точки зрения, несмотря ни на какой “культ личности”. Взять хотя бы фильм С. Эйзенштейна “Александр Невский”, считающийся одним из самых выдающихся произведений мирового кинематографа. Именно после освобождения Е. В. Тарле создал лучшие свои работы, за которые трижды (!) был награжден Сталинской премией. Всего 5 лет было отпущено стране для воспитания народных масс в патриотическом духе, но и этого оказалось достаточно! В 1941 году, когда идеология Коминтерна (мировая революция как панацея от фашизма) рухнула под натиском завоевавших почти всю Европу гитлеровских дивизий, в советском обществе уже существовала другая идеология, общенародная, позволившая в годину трудных испытаний не утратить присущего нашему народу победного духа.

Почему я привел пример, который иными может быть сочтен не очень удачным (со “сталинским” учебником)? Об этом я хотел бы поговорить под занавес, но кое-что следует пояснить здесь. Если исходить из официально господствующей в нашем обществе после 1991 года идеологии, то гнев Касьянова не очень понятен. Зайдите в магазин “Педагогическая книга”, что в Москве на Кузнецком мосту, и вашему взору предстанет богатый, не то что в сталинские времена, выбор исторических учебников для всех школьных возрастов, с яркими обложками, порой с неплохим методическим и иллюстративным аппаратом. Выбирай!.. Но выбирать, как выясняется, не из чего. Имеется у них один общий недостаток, от которого волком воют и ученики, и преподаватели — для нормального чтения они не пригодны все без исключения. Такая, прости Господи, тягомотина! Искренне сочувствую своему сыну, которому предстоит все это изучать... Даже советские учебники 70-х годов, на которых учился ваш покорный слуга (в принципе, очень скучные), были написаны лучше!

Но этот недостаток (для многих — весьма важный) — не единственный. К сожалению, у нас уже подзабыли о М. Н. Покровском и его школе, а то бы сразу обратили внимание: все учебники, которых, на первый взгляд, так много, написаны как будто его последователями! Только теперь “позитивный” для “покровцев” советский период тоже превратился в “негативный”. Вот и вся разница! Листая одно из этих, с позволения сказать, пособий, я даже подумал: если бы во второй мировой войне победил Гитлер и потребовалось создать учебник истории для оккупационных территорий, то лучшего, чем тот, который я держал в руках, и придумать было бы нельзя! Я далек от мысли, чтобы видеть здесь какой-то “заговор историков”: может быть, просто таков уровень нынешней официальной российской исторической науки, воспринимающей понятия “тоталитаризм” и “российская государственность” как синонимы, а может, сказывается влияние тех, кто уже десять лет подряд “заказывает музыку” на ниве образования — фонда Сороса, например, который, будучи создан международным биржевым дельцом с соответствующими взглядами, вовсе не заинтересован в идейном укреплении бывшего стратегического противника Запада.

И тогда я подумал: а не лучше ли чем, по печально известной русской интелли­­гентской традиции, без конца рассуждать, как все плохо, самому попробовать сделать хорошо? То есть набраться наглости и принять участие в конкурсе?

Читателям, у которых подобное желание может вызвать удивление или улыбку, поясню: хотя я и не историк (окончил Литературный институт имени Горького), а прозаик, член Союза писателей России, но несколько лет работал заместителем главного редактора исторического журнала, выпустил в свет ряд исторических работ, основанных на исследованиях частных, неопубликованных архивов (что, как известно, особенно ценится в исторической науке). По отзывам специалистов, некоторые из этих материалов позволили по-новому взглянуть на обстоятельства Цусимского сражения и историю гражданской войны. По поводу публикации дневников “красного генерала” А. Е. Снесарева и комментариев к ним мне даже звонили с благодарностью из Центрального архива Российской армии.

Так что в области исторической литературы я не совсем “чайник”, как нынче говорят. К тому же, будучи профессиональным прозаиком, я старался избегать в своих работах тяжеловесного, неудобоваримого, замусоренного терминами стиля, характерного для большинства современных историков. Это качество может не иметь особого значения, а может оказаться едва ли не решающим, как это было, когда профессиональный литератор, реформатор стиля русской прозы Карамзин взялся писать свод истории России. Я, естественно, не Карамзин, но и задача на конкурсе была поставлена куда легче карамзинской (в отличие от конкурса 1934 года) — создать учебник не истории России вообще, а  лишь ХХ века.

Между тем объявление нового конкурса не вызвало, увы, ни в средствах массовой информации, ни в обществе ничего похожего на реакцию, какая была в 1934 году. Спустя несколько месяцев после выступления Касьянова о конкурсе все забыли, а условия его и сроки оставались неясными. Когда, в конце января нынешнего года, я появился в Институте общего образования Минобразования РФ, которому было поручено обеспечивать проведение конкурса, меня с некоторым удивлением спросили, откуда я о нем узнал. Это, действительно, была задачка! Извещение о нем напечатали ме-елким шрифтом, узенькой колоночкой в малопопулярной нынче, к сожалению, “Учительской газете”. Я даже его не с первого раза обнаружил в этой газете. 

Прием конкурсных заявок оканчивался 15 марта, но из желающих принять участие я был первым. Я сказал Игорю Владимировичу Суколенову, заведующему лабораторией исторического образования Института, что не мешало бы им для большей активности соискателей продублировать извещение в более тиражном издании, нежели “Учительская газета”, на что он лишь вежливо улыбнулся, из чего я сделал полностью оправдавшийся впоследствии вывод, что те, кому нужно, и так знают.

Я получил на руки Положение о проведении конкурса и ряд других документов, из которых узнал немало интересного. Например,  традиционной уже на конкурсах в других областях науки и культуры демократией здесь и не пахло. Участие частных лиц (потенциальных Татищевых, Карамзиных, Соловьевых, Иловайских) в конкурсе, как и в советские времена, исключалось — допускались только “организации”. Но и среди самих организаций-соискателей настоящей состязательности не подразумевалось! Положение содержало удивительное условие, делающее сам конкурс, в сущности, предприятием чисто формальным: “В состав исполнителей работ по созданию учебников по новейшей истории для общеобразовательных учреждений Российской Федерации могут быть включены представители других организаций (курсив мой. — А. В. ), в количестве, не превышающем 80% общей численности авторского коллектива” (п. 2.3.2). То есть какой-то авторский коллектив побеждает в честной конкурентной борьбе, а ему говорят: очень хорошо, но мы считаем необходимым вас усилить представителями ваших соперников — их не очень много, всего 80 процентов от вашего списочного состава. Среди этой “команды быстрого реагирования”, как сообщало дополнение к пункту 2.3.2 от 1.02. 2002 г., полученное мной по факсу, могут быть “и авторские коллективы... граждан стран СНГ”, то есть не граждане России! Впрочем, тогда я на это дополнение особого внимания не обратил, лишь потом стал догадываться, зачем оно нужно.

Естественно, Положение предусматривало, что если “организация” не захочет принимать подобные условия, не видать ей госконтракта как своих ушей. Кстати, величина его (4000 у. е.) была в 25 раз ниже той несусветной суммы, которую с помпой объявили СМИ после заявления Касьянова — 100000 долларов! Хотя, вполне возможно, что это не слишком высокая цена за хороший учебник, созданный в короткие сроки.

Хорошо известно, что если в “демократической России” буквально соблюдать все “условия”, то и жить не стоит. Нужна организация? Пожалуйста. Я работаю в журнале “Наш современник”, являющемся творческим подразделением Союза писателей России — чем не “организация”? Говорю это без всякой иронии: сотрудниками и авторами журнала являются создатели наиболее значительных историко-философских работ, напечатанных за последнее время: покойный В. В. Кожинов, С. Г. Кара-Мурза, С. Н. Семанов, О. Ф. Платонов, С. Ю. Куняев (взять хотя бы его великолепную работу “Шляхта и мы” из № 5 “Нашего современника” за нынешний год) и многие другие.  Учебников истории нам создавать не доводилось, а вот в учебнике литературы ХХ века, вышедшем в издательстве “Русское слово” в 1999 году, большинство статей принадлежит сотрудникам и авторам “НС”. Если бы перед нами стояла задача написать учебник истории, мы бы ее, не сомневаюсь, с успехом выполнили — творческий и научный потенциал для этого достаточный. Могли бы даже прилично его издать, так как работаем и как издательство, выпускаем книги. Я принес главному редактору все необходи­мые бумаги, он подписал их.

Еще одно условие — среди авторов должны быть люди с ученой степенью. Поскольку я ее не имею, то ничтоже сумняшеся взял в соавторы свою жену, специалиста по истории Русской Православной Церкви — тем более что знаниями в своей области она мне могла помочь, что называется, не понарошку. Таким образом, формально все условия были мною соблюдены.

Дело оставалось “за малым” — написать концепцию учебника, план-проспект и пробную главу. Темы глав свободно выбирать было нельзя, они определялись конкурсной комиссией. Для учебника по новейшей отечественной истории 9 класса основной общеобразовательной школы, который я выбрал, тема звучала так: “Россия в начале ХХ века. Основные направления модернизации (1900—1916 гг.)”. Подобная “заданность” сразу же создала определенные проблемы. Всякому человеку, мало-мальски знакомому с историей России, известно, что никакой единой модернизации в указанный период не проводилось: преобразования прямо зависели от того, кто стоял во главе правительства и какие резкие исторические катаклизмы им предшествовали —  русско-японская война, например, революция 1905—1907 гг., первая мировая война, а эти эпохальные события, в свою очередь, требовали последовательного изложения. Отдельная же глава на такую много­плановую тему будет пустой, вырванной из живой ткани истории говорильней, которой хватает в нынешних учебниках. Если же писать последовательно, то получится не глава, а без малого четверть учебника. Пришлось выбрать нечто среднее: написать цельную главу, конец которой приходился на окончание русско-японской войны, а отдельно дать фрагменты двух других глав, посвященных политическим преобразованиям после манифеста 17 октября 1905 года и столыпинским реформам.

Как я уже говорил, для полноты восприятия учебник был задуман мной как единое повествование, которое было бы интересно читать и помимо учебного процесса. Но видел в этом не только стилистический прием, но и способ композиционно показать, что новейшая история России, несмотря на все противоречия, — единый процесс. В ней не было разрозненных событий и фактов: все они, как правило, взаимосвязаны, просто эта связь не всегда очевидна. Что же составляет ее суть?

Природа человека устроена так, что он всегда стремится к лучшему. Даже отступая с этого пути, он неизменно вынужден возвращаться на него, иначе род человеческий давно бы прервался. В истории каждого народа, какие бы сложные периоды он ни переживал, преобладает здоровое, доброе начало как отражение лучших чаяний миллионов людей. Задача, которую я возлагал на учебник, — выявить, показать вектор этих устремлений. История, разделяемая на периоды до и после 1917 г., до и после 1991-го, — это история расколотого народа, а между тем все наши достижения связаны с преодолением разрыва между прошлым и будущим. Убедительной иллюстрацией этого было, к примеру, возвращение во время Великой Отечественной войны формы старой русской армии, учреждение орденов Александра Невского и Дмитрия Донского, объявленных после революции чуть ли не врагами народа.

Однако легче поведать о своих благих намерениях, чем на деле воплотить их в жизнь. Как, например, донести до учащихся объективный, взвешенный взгляд на столыпинскую земельную реформу, если до сих пор этого никто не делал? В советское время в официальной исторической науке преобладал исключительно критический подход к Столыпину, сейчас, напротив, — совершенно некритичный. Третьего пока не дано. В этом я лишний раз убедился, слушая абсолютно противо­положные по оценкам выступления на юбилейном торжестве в честь 140-летия Столыпина, состоявшемся 15 апреля нынешнего года в Зале Церковных Соборов храма Христа Спасителя. А ведь осмыслять итоги столыпинской реформы в контексте единого исторического процесса нужно именно сейчас, когда земельный вопрос, похоже, решается без всестороннего изучения богатого опыта начала ХХ века. К тому времени я уже написал параграф о земельной реформе 9 ноября 1906 г. и ее итогах и, слушая выступавших на столыпинских торжествах, понял, что нахожусь на правильном пути, потому что сделал свои выводы, исходя исключительно из экономических и исторических фактов, а не отвлеченных теоретических схем.

Этот фрагмент я прилагаю к своей статье. Его можно было бы напечатать в этом или одном из следующих номеров — не только в качестве иллюстрации к данной статье, но и в качестве приглашения к дискуссии на тему об исторической перспективности реформ по столыпинскому образцу (если, конечно, отдел публицистики сочтет это целесообразным).

Как ни странно, но среди сдавших конкурсные материалы я снова оказался первым, хотя уже было ясно, что моими конкурентами являлись не энтузиасты вроде меня, а целые академические институты и педагогические издательства. Узнать, какие именно, мне не удалось по отмеченной уже уникальной закрытости конкурса. В Положении было указано, что “вскрытие заявок производится в присутствии членов конкурсной комиссии и организаций, подавших заявки на конкурс (по их желанию)”. Когда 15 марта в 14.00 я явился с этой целью в Институт общего образования, мне было вежливо сказано, что непосредственно авторы проектов к процедуре вскрытия заявок не допускаются (почему?), только их представители. Эта норма не только не была обговорена в Положении, но меня, как соискателя, не предупредили о ней хотя бы за день, а то бы, конечно, я нашел вместо себя “представителя”.

Несмотря на приложенную к документам пустую открытку, которой должны были известить меня об итогах конкурса, ответа я долго не получал. Когда же, наконец, позвонил сам, то узнал, что моя работа конкурс не прошла, и что я могу, если пожелаю, получить рецензии на нее. Ну что ж — не прошла, так не прошла, стало быть, есть проекты лучше. Главное, что я занял в этом деле активную позицию, не ограничился привычным брюзжанием и свой гражданский долг, как я его понимаю, выполнил. Я мог теперь смело говорить знакомым профессиональным историкам, жалующимся, что в одиночку приличный учебник истории создать невозможно: “Нет, возможно! Я, любитель, попробовал в одиночку и, во всяком случае, был допущен к конкурсу, первым из всех соискателей, а вы, профессионалы, если бы действовали в таком духе, имели бы, вполне вероятно, возможность победить!” Я вообще убежден, что если бы каждый из нас пытался делать что-то сверх своих возможностей или просто то, на что он способен, но на сто процентов, Россия без особого напряжения своих сил была бы одной из самых могучих и процветающих держав мира.

Я отправился в Институт общего образования и забрал ксерокопии рецензий и экспертного заключения. Все они были, по условиям конкурса, анонимными. Читать на месте я их не стал, чтобы ознакомиться не торопясь дома. И. В. Суколенов сказал мне любезно, что, хотя мой проект и не прошел конкурс, я вполне могу направить его в Федеральный экспертный совет Министерства образования, получить “добро” на его издание в качестве учебного пособия, альтернативного официальному. Я поблагодарил и распрощался: предложение заманчивое, что и говорить, да только учебника как такового у меня еще не было, лишь проект да  две с половиной главы... Его надо было еще написать, причем без всяких гарантий на положительное заключение ФЭС и без финансовой поддержки, пусть и скромной.

Дома я прочитал рецензии и оторопел. Несмотря на то, что одна из них была в целом положительная, другая — в целом отрицательная, а экспертное заключение, написанное безграмотно, я бы сказал, даже не по-русски, с чудовищными грамматическими ошибками и опечатками, — сплошь отрицательное, не надо было даже обладать особым умением читать между строк, чтобы понять, что моя работа, сделанная в одиночку в соперничестве с 25 серьезными научными коллективами, была одна из самых лучших среди представленных и ее вывели за черту конкурса только потому, что анонимную конкурсную комиссию не устраивал ее оптимистический и державный настрой.

Факт отклонения рукописи — для литератора дело привычное, особенно в нынешнюю пору, когда хозяева изданий имеют разные политические и эстетические взгляды. Жаловаться в подобных условиях “граду и миру” на то, что не принимают твою работу, смешно — нужно искать близкого тебе по воззрениям издателя, вот и все. Но в данном случае речь шла не о частном издателе, а о государстве, которое, как четко было сказано Касьяновым, не устраивали нынешние учебники не только из-за их нечитабельности, но из-за мировоззренческой, концептуальной невнятности. Государство объявило конкурс на принципиально новые учебники, впервые, пожалуй, за десять лет выдвинув условие, что они должны “способст­вовать воспитанию патриотизма, гражданственности, общенационального сознания, исторического оптимизма, уважения к историческому и культурному наследию народов России и всего мира” (п. 2.2.6. Положения). Я на своем примере имею уникальную возможность рассказать, по каким принципам на самом деле проходил отбор. Это не просто эпизод моей творческой биографии, это факт общественного значения, ибо он содержит ответ на вопрос, заданный чиновникам Минобраза в прошлом году Касьяновым: почему у нас нет приличных учебников истории? 

Об оценке моей работы анонимными рецензентами и экспертами я буду говорить, исходя из требований, изложенных в пункте 2.2.6 Положения о конкурсе. Итак, учебники должны “написаны быть (так в тексте. — А. В. ) ярким образным языком, отличаться системностью, последовательностью, ясностью изложения учебного материала, определенностью и четкостью вводимых понятий и терминов”. Выполнено ли это условие? Первый рецензент: “Без сомнения, представленный проект учебника, судя по первым четырем главам (цельная глава была все же только одна. — А. В. ), является одним из самых “читабельных”. Именно такую задачу ставили перед собой авторы — “просто и внятно объяснить сложные явления”. Авторы стремились сделать учебник доступным для учеников, чтобы, говоря их словами, “каждая фраза учебника рождала в сознании читателя подростка зрелый образ, а не проскальзывала мимо их глаз набором слов”. (Признаться, последней фразы я у себя в концепции не нашел — это, скорее, мнение рецензента, что, конечно, показательно.)

Второй рецензент здесь полностью согласен с мнением первого. “Оценивая текст пробной главы, следует отметить, что она написана хорошим языком, легко и интересно читается, не перегружена цифрами, датами, именами, приводятся интересные факты, которые раньше отсутствовали в учебниках истории, но которые открывают возможность понимания исторических процессов, проис­ходящих в настоящее время”. Таким образом, соблюдено еще одно требование Положения: “опираться на новейшие достижения современной исторической науки”.

Третье требование (перечисляю их в произвольном порядке): “учитывать возрастные особенности обучающихся 9 и 11 классов и особенности задач основных и с углубленным изучением отдельных предметов основных общеобразовательных учреждений”. Первый рецензент: “Авторам удалось избежать объяснений событий с точки зрения “объективных закономерностей истории”... При этом они сознательно шли на определенные упрощения, исходя из интересов данной возраст­ной группы. Наконец, изложение учебного материала подается макси­мально сюжетно. Оригинальность данного учебника заключается в том, что авторы отказались от включения в учебник официальных документов, предпочтя им эмоционально окрашенные выдержки из различных источников”. 

Четвертое требование: “способствовать... воспитанию исторического опти­мизма”. Второй рецензент: “Вызывает также симпатии и заявленная авторским коллективом попытка “выявить, показать вектор” “здоровых, добрых начал, как отражение лучших чаяний миллионов людей”, а также и то, что полностью исклю­чается “демонизация одних исторических лиц и возвышение других”.

Пятое и шестое требования: “служить важным фактором консолидации российского общества... отражать плюрализм в трактовках и подаче исторического материала”. Второй рецензент: “...авторы  придерживаются “золотой середины” в оценках исторического процесса и не склонны к очернительству пути, пройденного отчизной. Трудно не согласиться с тем, что в истории любого народа, любой страны существуют или существовали трудности и противоречия и Россия тут не является исключением”.

Седьмое требование: “представлять историю России в контексте всемирной истории”. Первый рецензент: “Достоинством данного учебника является также подборка документальных материалов, которые дополняются кратким перечнем основных событий, произошедших в мире, что позволяет “встроить” историю России в мировой исторический процесс”.

Восьмое требование: “исходить из целостного методологического представ­ления авторов (так в тексте. — А. В. ) об отечественной истории...” Первый рецензент: “Методический аппарат данного учебника представляется достаточно разнообразным. Он состоит из нескольких сотен методических элементов — вопросов, заданий, тестов. Массив этих вопросов структурирован в соответствии с технологическими требованиями учительской работы”.

Таковы были требования к заявочным материалам Положения о конкурсе, и так оценили мое стремление выполнить их рецензенты.

Ни рецензенты, ни эксперты ни слова не написали о том, раскрыл ли я тему пробной главы (они с этого должны были начать), из чего я сделал вывод, что раскрыл.

Тем неожиданней оказались выводы господ специалистов. Первый рецензент: “Отмеченные несомненные достоинства представленных материалов, тем не менее, не позволяют нам рекомендовать их для тиражирования в качестве базового учебника по отечественной новейшей истории для 9 класса”. Второй рецензент: “...считаю КАТЕГОРИЧЕСКИ НЕВОЗМОЖНЫМ предложить авторскому коллективу писать учебник истории общефедерального значения”. Экспертное заключение: “...данное предложение не может претендовать на участие в конкурсе”.

Совершенно неожиданно. Отчего, почему? Что за притча? Недостатки перевешивают достоинства?

Требования конкурсной комиссии, которые я перечислил, были основными (никаких других не упоминалось). В любом виде человеческой деятельности, а в литературе и науке особенно, существует обязательное правило, что если автор выполнил предъявляемые к нему основные требования, то прочие его недостатки признаются не имеющими принципиального характера и являются предметом доработки, но ни в коем случае не могут являться причиной отклонения работы. Ни один из экспертов и рецензентов не предложил мне исправить отмеченные ими недостатки. Впрочем, они и не смогли бы этого сделать, ибо то, что они назвали моими недостатками, в лучшем случае было их ошибками и невнима­тельностью.

Вот мнение первого рецензента, наиболее благожелательного: “На наш взгляд, главным недостатком является серьезное превышение объема будущего учебника. В четырех пробных главах... изложены исторические события с начала ХХ века по 1917 г. Вместе с методическим аппаратом без иллюстраций это составило около 10 п. л., что составляет более половины объема будущего учебника”.  10 печатных листов — это 240 страниц машинописного текста. Я представил не четыре главы, а одну, и еще три фрагмента из других общим объемом в 72 страницы компьютерного текста, набранного 12 кеглем через полтора интервала. Но даже если бы было 4 главы в 10 листов, то отчего рецензент считает, что “вряд ли возможно в отведенные короткие сроки провести радикальное сокращение материалов”? Я позвонил зав. лабораторией исторического образования и спросил: “Игорь Владимирович, а кто из соискателей появился у вас в Институте первым?”. — “Вы”. — “А кто принес первым заявочные материалы?” — “Тоже вы”. — “Так отчего же у вас не вызвало сомнений утверждение рецензента, что я не смогу в короткие сроки выполнить чисто техническую работу? Что труднее — написать или сократить? Тем более что никаких четырех глав на самом деле нет”. — “Да-да, вы правы...”

Первому рецензенту вторит другой: “Неравномерность параграфов: в одних случаях подпараграфы по объему соответствуют параграфам. Так, например, в параграфе 3 подпараграф = 3,5 страницы, что соответствует параграфу 1, который также равен 3,5 страницы”. Талмудизм какой-то, прости Господи... Считал и считаю, что историческое пособие — это не венок сонетов и что в истории одни события значат гораздо больше, чем другие, следовательно, и внимания им должно быть уделено быть больше.

“Методический аппарат — традиционен”, считает второй рецензент. Но это прямо противоречит процитированному утверждению первого об оригинальности моего учебника и о том, что методический аппарат “состоит из нескольких сотен методических элементов”. Да и вообще, никакого “методического аппарата” на данном этапе конкурса Положение от соискателей не требовало (только “целостное методологическое представление”): я включил его по собственному желанию, а инициатива в бюрократических заведениях, как известно, наказуема. Сомневаюсь, что это сделали другие конкурсанты.

Первый рецензент говорит о достоинствах моей подборки документальных материалов, а второй утверждает, что “дополнительный материал отсутствует”. Прямо детектив какой-то! Что хочу, то и вижу!

Впрочем, второй рецензент противоречит не только первому, но и самому себе. “...В концепции... не раскрываются педагогические цели и задачи курса...” Но он же буквально абзацем выше пишет, что у него вызывает симпатии попытка “выявить, показать вектор”  и т. д.!

“В вопросах к тексту нередко есть вопросы, на которые нет ответа в учебном тексте. Так, например, с. 12: “2. В чем разница между традиционным и технокра­тическим обществами?” Второй рецензент просто проявил элементарную невнима­тельность. Ответ на этот вопрос, и довольно подробный, содержится пятью страницами выше,  на стр. 7 пробной главы, хранящейся в конкурсной комиссии.

“Не понятна ни педагогическая, ни дидактическая цель постановки вопроса о возможных путях демократизации страны”, — продолжает второй рецензент. Не понятна! И это при теме, носящей название: “Основные направления модернизации (1900—1916 гг.)”! Да заглядывал ли он в Положение? Наверное, все-таки нет, а то он не требовал бы от меня “необходимого в учебнике словаря”, о котором ни слова нет в этом Положении. Да и учебника еще нет — что же я буду вагончики впереди паровоза ставить?

И это... все недостатки. Впрочем, нет, есть еще “один”, и именно на его основе второй и сделал свой главный вывод. Среди требований Положения было знакомое еще по советским временам и новыми временами не отменяемое: “показывать историю России как многонационального государства”. Естественно, по мере возможности я попытался сделать это в параграфе под названием: “Национальные и религиозные проблемы самодержавной России”. Одной из болевых проблем в ту пору была проблема евреев и черты оседлости. Разумеется, рассмотрена она была мной с сугубо исторической точки зрения, без привнесения в нее каких-либо элементов сегодняшней политической злобы дня. Сказать откровенно, я писал я этот фрагмент даже без особого желания, так как темы, которые постоянно “пиарят” в СМИ, наши испорченные ими читатели рассмат­ривают как бы под двойным микроскопом. “Евреи? Гм... Тут что-то еще, наверное, есть! Кто ж так просто пишет о евреях?” Но и не писать же нельзя — что это тогда за история? Какой-либо “антисемитизм” в этом отрывке можно найти лишь в том смысле, что там употреблены слова “евреи”, “иудаизм”.

Но в Зазеркалье нормальной жизни, названном припахивающим клозетом словом “пиар”, слова имеют другое, извращенное значение. Здесь слово “еврей” — антоним слова “патриот”, а слово “патриот”, соответственно, — антоним слова “еврей”. По логике Зазеркалья, человек не может быть патриотом и быть беспристрастным к евреям. Сегодня обыватели благополучно забыли о том, что еще не так давно “патриотизм” — официально считался ругательным словом, а “патриот”, “державник” — автоматически почему-то означало “антисемит”. А вот те, кто имеет хоть какое-то отношение к идеологии, это помнят, ибо в гуманитарных учреждениях наших по-прежнему царит дух “Демократической России” образца 1992 года, а вовсе не путинской “Единой России” и даже не СПС. Главное доказательство — те же учебники истории. Помните, к примеру, знаменитый лозунг “Демократической России”: “Россия единая, но делимая”? Наверное, не помните... Наверное, даже удивитесь: “Что за бред? Мы же знаем, что неделимая! За что же тогда наши ребята в Чечне гибнут?” Может быть, и бред, но вот в учебниках истории для наших детишек по-прежнему не мытьем, так катаньем проводится идея, что Россия — страна вполне даже делимая, и лучше, ежели на большее количество частей. Помнит, конечно, сей знаменательный лозунг и предпола­гаемый автор его, г-н Ю. Афанасьев, по сей день возглавляющий ведущий исторический вуз страны.

Современная историческая наука в России — это вам не кино, где Никита Михалков с умилением может изображать царя Александра III, здесь “афа­насьевцы” сразу делают “высокую стойку”, брякни вы что-нибудь про достоинства его крепкой державной политики. Они по-прежнему живут в черно-белом мире Зазеркалья: если ты хочешь сказать что-то хорошее об Александре III, то ты априори ничего хорошего сказать не можешь о евреях! А если и говоришь, то наверняка не искренен! Вот и второй рецензент, доставшийся мне, таков: “Из текста чувствуется, что авторы силятся написать означенный материал непредвзято, однако у них это не получилось”. Отчего же не получилось? А вот: “С какой целью в учебный текст введен материал о противоречиях христиан и иудеев?” Позвольте, а как вы объясните тогда само возникновение черты оседлости? Каким образом ученик поймет, почему из всех народов Российской империи только у евреев была подобная черта? Кстати, и самому второму не мешало бы побольше узнать об этих противоречиях, а то он, названный И. В. Суколеновым “видным специа­листом”, не понимает, очевидно, разницы, между религиями и конфессиями. Христианство и иудаизм, по его мнению, конфессии...

Второй считает материал о еврейской проблеме в царской России “не только не нужным, а думается вредным, поскольку выпячивает проблему о которой большинство школьников, не зараженных антисемитизмом просто не задумы­ваются, тогда как существующие антисемитские настроения, (не будем закрывать глаза, что они присущи немалой части учащихся) найдут дополнительную подпитку” (пунктуация оригинала). Честно говоря, из этого невнятного текста я не очень понял, кого сейчас больше: школьников, “не зараженных антисемитизмом” или, напротив, “зараженных”. Но смысл его мне понятен: пусть школьники-антисемиты “совершенствуются” в своем антисемитизме, а вот нормальным вообще лучше ничего не знать о еврейской проблеме при царизме. Только откуда у второго уверенность, что “зараженные” не скажут ничего антисемитского “незара­женным”? Да и всякий ли разговор о евреях — антисемитизм? Теперь, очевидно, да... Но я хорошо помню, что сам-то я в 9 классе из советского учебника истории знал о евреях и черте оседлости, а учебник тот едва ли был анти­семитским!

Рецензент, вероятно, подсознательно и сам понимал, что несет несусветную чепуховину, и, как в воздухе, нуждался в аргументе. Так как найти его ему было трудновато, потому что правила религиозной и национальной корректности  мне хорошо известны за годы литературной работы, то он его придумал: “Так, например, мягко говоря, удивляет следующее сравнение (речь идет о еврейских погромах): “В первый же день беспорядков в Нежине было убито (войсками. — А. В. ) 10 погромщиков и множество ранено. Это являлось своеобразным свидетельством, что еврейские погромы, с одной стороны, и рост антиправительственных настрое­ний среди широких слоев евреев, с другой, были не менее опасны для госу­дарства, чем террор революционеров”. Если эта фраза и может удивить, то только потому, что опущены предшествующие слова, ключевые для ее понимания: “Редкое проявление самоволия и самосуда в России не перерастало в выступление против самой власти” (стр. 15). Именно так заканчивались почти все еврейские погромы на юге России, именно поэтому они были так же опасны для самодержавия, как и террор революционеров. Но даже без этого пояснения немыслимо обычному нормальному человеку придти к выводу, который делает из процитированной фразы рецензент: “Данный текст авторами учебника выделен курсивом видимо для того, чтобы школьники поняли: чтобы пресечь антиправи­тельственные настроения, нужны погромы”.

Написав то, что на юридическом языке называется сознательной, неприкрытой клеветой (а мне и в суд подать не на кого, имени рецензента по чудесным правилам конкурса я не должен знать), второй незамедлительно делает вывод: “Считаю, что подобные учебники недопустимы в современной школе, в демократическом государстве Россия, которая во второй главе Конституции провозгласила равноправие людей независимо от пола, языка, цвета кожи, а также религиозной и национальной принадлежности”.

Но если вы думаете, что в этом — вершина искрометного творчества госу­дарст­венной конкурсной комиссии, безымянной, как коллектив ателье в номере Райкина: “Кто пошил костюм?” — “Мы!”, то вы глубоко ошибаетесь. Увертюра впереди — “Заключение” экспертов, самых, как следует ожидать, беспри­страстных, мудрых и ученых. Предположив, что второй рецензент — последователь идей Афанасьева, здесь мы должны будем сделать вывод, что перед нами — ученики Валерии Новодворской (без намека на какое-либо преувеличение).

“Экспертное заключение” с первого слова было проникнуто почти не скры­ваемой ненавистью к самому понятию государства Российского, чего все же не было в рецензии жульничающего второго. “Не уточняя, что значит находиться в центре мировой истории, авторы все же полагают, что Россия значительным образом повлияла на судьбы человечества...” Отчего же “не уточняя”? Уточнил в следующей же фразе: “Судьба нашей страны, происходившие в ней гигантские перемены прямо влияли на судьбы всего человечества” (имеется в виду ХХ век). Этого сегодня не отрицает ни один серьезный историк, независимо от того, как он относится к России.

Но похоже, что эксперты конкурсной комиссии — вовсе не историки, а если историки, то какой-нибудь “экстремальной”, “фоменковской школы”. Они, в сущности, не признают самого понятия истории. “...Исторический процесс уникален и неповторим, поскольку любое событие в истории происходит только раз. Поэтому в системе исторического познания нельзя утверждать. причинны х характе р фундаментальных исторических движений, ибо нельзя повторить прошлое. Это достаточно извсетное положение философии истории не учиты­вается авторами, что позволяет сомневаться в их исторической компетентности. Такое положение тем бол е странно, поскольку авторы ссылаются на исторические идеи Н. М. Карамзина, который видел в истории диалог с личнос ть ” (сохранены особенности стиля и правописания оригинала, дающего основания подозревать, что его составляли те самые “граждане стран СНГ”, работа которых над учебником Положением допускалась). Говоря обычным языком, эксперты отрицают причинно-следственные связи в истории  и возможность повторения какой-нибудь исторической ситуации. История, стало быть, собрание неповторимых, уникальных событий, “книга рекордов”. Понятия “уроки истории” вообще не существует, ибо чему может научить ситуация, которая никогда не повторится в настоящем или будущем, да и никакого прошлого не существует — есть только настоящее, исчезающее через секунду бесповоротно и навсегда. Стоит тебе отвернуться от чего-либо — мир за спиной уже другой, потому что ничто не связывает пережи­ваемый миг с уже пережитым. Эти “достаточно извсетные положения философии истории” мне, действительно, нередко доводилось слышать в юности от сума­сшед­ших, когда, будучи студентом-медиком, я присутствовал на практических занятиях в психиатрической больнице на улице Достоевского в Москве. Но там это считалось клиническим симптомом, очевидным свидетельством дискретности мышления больного, а вот понимает ли господин Касьянов, кому он доверил проведение с такой помпой объявленного им конкурса?

Впрочем, если эксперты и сумасшедшие, то весьма себе на уме, такое тоже бывает. Они считают “произвольным утверждение”, что “в современной Россий­ской Федерации, в отличие от СССР, в одинаковой мере признаются достоинства и советского, и монархического периодов нашей истории, что выражается в державной символике России: государственный флаг и герб у нас дореволю­ционные, а музыка гимна и флаг Вооруженных сил — советские”. Я, конечно, малость выдал желаемое за действительное, но все же это не “произвольное утверждение”, а резюме речи главного представителя Заказчика, то есть прези­дента Путина, при утверждении Госдумой государственной символики и гимна.

“...Следующее утверждение авторов прямо-таки поражает воображение, — продолжают “эксперты”. — Оказывается (курсив мой. — А. В. ), историю можно назвать сводом нравственных и социальных уроков, преподнесенных челове­честву. Если бы авторы добавили, что эти уроки человечество не усвоило, то в этом случае диалог на столько важную тему был бы возможен”. Вновь перевожу с “экспертного” языка на русский: если бы я написал о подлом характере человечества, точнее, применительно к теме концепции российского народа, не способного усвоить уроки истории (а зачем их усваивать, если, оказывается, их в принципе не существует?), то был бы возможен некий диалог с невидимыми экспертами. Только зачем мне диалог с ними? Говоря об истории как своде нравственных и социальных законов, преподнесенных человечеству, я, естест­венно, подлаживался не под воззрения неких “консультантов с копытами”, вроде булгаковских, а следовал требованию Положения о конкурсе, меня вполне устраивавшему: “способствовать воспитанию патриотизма, гражданственности, общенационального сознания, исторического оптимизма, уважения к истори­ческому и культурному наследию народов России и всего мира”.

Итак, “история свидетельствует о систематическом нарушении человечеством нравственных и социальных норм. Другое дело — духовная культура. Именно она выдвига л и защищала норм а человечности и гуманности (так в тексте. — А. В. ). В качестве примера можно привести заповедь “не убий”, постоянно нарушаемую народами и историческими деятелями, дающими клятву на Библии. Именно это обстоятельство позволило глубочайшему отечественному историку Г. П. Федотову с горечью признать, что история учит деспотизму”.

Но если история, по Федотову, учит только деспотизму, то отчего же ее нельзя назвать сводом нравственных и социальных уроков, преподнесенных человечеству? Деспотизм — это что, не урок? А-а, понятно, надо писать только о плохих уроках...   

Вы такого учебника хотели, господин премьер-министр? История Россия как история деспотизма? Тогда зачем же транжирить государственные деньги на новые учебники? Такого добра в магазинах, что осенью грязи!

Поразительно, но “экспертное заключение” содержит только оценку концепции учебника в духе забубенного исторического пессимизма и отрицания истории как таковой, а план-проспект его (это изъян всех трех заключений) и пробная глава не оценены вовсе, только повторяются измышления второго рецензента: “Представленный текст представляет собой однородный материал, который никак методически не выстроен”. Между тем “никак” не получается, извините за тавтологию, никак, ибо первый рецензент говорит совершенно противоположное: “Вопросы делятся на три уровня”... “Массив этих вопросов структурирован в соответствии с технологическими потребностями учительской работы”.

Но заключительный пассаж экспертов стоит всех предыдущих: “Очевидно, авторы слабо себе представляют, что монополия авторского текста в современных учебниках давно нарушена”. Перевожу на русский: ишь, чего захотели — вдвоем написать учебник, нет, теперь это обязательно должен быть костюм, пошитый в райкинском ателье, где пристрачивают рукава к гульфику, но никто ни за что не отвечает. Они, видите ли, нарушили монополию! На что же? На ответственный, авторский взгляд на историю, свойственный некогда Татищеву, Карамзину, Соловьеву, Иловайскому, Костомарову, Ключевскому?.. А взамен мы получили монополию безымянных безграмотных злобных бездарей, решающих, какая история нужна нашим детям, а какая не нужна?

Я осведомился у И. В. Суколенова из Института общего образования, возможно ли опротестовать экспертное заключение как нарушающее требования Положения о конкурсе. Он ответил, что Положение такой процедуры не предусмат­ривает. Тогда я попросил его организовать мне встречу с руководителем комиссии и экспертами, чтобы с документами на руках изложить им свои доводы о полной несостоятельности выводов второго рецензента и экспертизы. Но оказывается, нельзя не только знать имен рецензентов и экспертов, их нельзя даже видеть. Сопредседателей конкурсной комиссии видеть можно, но одного из них нет в Москве, а другой, “человек пожилой” (единственная известная мне его примета), болен. Заболел он, естественно, сразу после того, как И. В. Суколе­нов сообщил ему о моих претензиях. “Позвоните на следующей неделе”. Но, в принципе, итоги конкурса официально подведены, 30 июня комиссия завершает свою работу.

В 1934 году, несмотря на “культ личности”, во время конкурса на новый исторический учебник СССР не было ничего даже отдаленно похожего на этот кафкианский конкурс с людьми-невидимками! Даже в злополучном 1937 году многочисленные конкурсы, приуроченные к 100-летию смерти Пушкина и 20-летию Октябрьской революции, проходили гораздо демократичнее нынешнего истори­ческого, о чем сохранилось немало свидетельств!

Можно, конечно, было последовать совету завлаборатории ИОО, писать учебник, плюнув на всякие конкурсы, а потом сдать его на экспертизу в ФЭС. Но это если у тебя нет никаких других дел и не надо зарабатывать на хлеб. К тому же нет никаких оснований надеяться, что в этом таинственном ФЭС не сидят такие же (или те же самые) “консультанты с копытами”, что и в конкурсной комиссии! Это ведь, прости Господи, мартышкин труд — стараться для таких “экспертов”!

Но все оказалось даже сложнее, чем мне представлялось, что называется, “изнутри”. 31 августа, в канун нового учебного года, газета “Время МН” опублико­вала статью Е. Костюк о злополучном конкурсе под названием “История с историей”. Там, в частности, написано: “...высокопоставленный правительст­венный чиновник сообщил, что весь сыр-бор оттого, что речь идет об очень больших деньгах на многие годы. Рекомендации Минобраза — это фактически гарантированные заказы, причем не только на учебники, но и на другие пособия, атласы, хрестоматии, так что с первого дня объявления конкурса издательства начали лоббистские маневры. Практически за каждым конкурсным учебником стояла группа поддержки — влиятельные товарищи из Думы, Совета Федерации, Белого дома, Кремля... Многие политики включились в драку в обмен на обещания: а) запечатлеть их в истории, б) запечатлеть в истории в согласо­ванном с ними свете. Товарищи решили делать историю своими руками в буквальном смысле”.

Тогда же, накануне учебного года, как сказал мой коллега А. И. Казинцев, по телевизору показали уже готовый учебник, победивший в конкурсе. На обложке красовались портреты Путина, Кириенко, Чубайса... Вероятно, он лоббировался СПС... Меня еще и другое заинтересовало: по условиям конкурса, авторы только в июле, после одобрения комиссией их пробной главы, должны были приступить к работе, а у этих уже учебник напечатан! А написан он был, получается, еще задолго до объявления конкурса...

Правда, изнурительная подковерная борьба вокруг нового учебника, судя по статье во “Времени МН”, продолжается. По сей день неясно, утверждены итоги конкурса или, напротив, отменены. 1 июля конкурсная комиссия объявила, что победителями стали два учебника издательства “Русское слово”, созданные авторским коллективом: Минаков, Загладин, Петров, Козленко. Издательство с ходу заслало книги в набор, чтобы к 1 сентября получить тираж. Вероятно, образец этой продукции и видел по телевизору Александр Казинцев.

Но первого сентября учебники “Русского слова” в школы и книжные магазины не поступили. 28 августа радиостанция “Эхо Москвы” сообщила, что министр образования В. Филиппов заявил на пресс-конференции, что специальной комиссией министерства отобраны три, а не два учебника. “Назвать авторов министр отказался. Он объяснил это тем, что окончательно издания еще не утверждены и отправлены на доработку”.

На следующий день пресс-конференцию собрал гендиректор государствен­ного издательства “Просвещение” А. Кондаков. По его словам, издательство выставило на конкурс два учебника и очень надеется, что именно они в конечном счете окажутся среди отобранных трех. Результаты работы конкурсной комиссии Кондакова откровенно разочаровали, и он настаивал, чтобы новые учебники были широко обсуждены общественностью и законодателями.

Но в издательстве “Русское слово” и в пресс-службе Минобразования по-прежнему считают, что победили два учебника под общей редакцией Загладина, и ссылаются при этом на приказ Минобразования от 23.07.2002 за № 2847. Правда, подписан он первым заместителем Филиппова А. Киселевым, а Филиппов, вернувшись из отпуска, заявил на пресс-конференции, что приказа еще нет. В общем, возможны варианты, как и повелось в кафкианском госаппарате ельцинской и постельцинской России...

Корреспондент “Времени МН” А. Аскоченская обратилась за разъяснениями к моему давнему знакомому И. Суколенову, и тот сказал буквально следующее: “Процесс подготовки учебной литературы носит перманентный характер. Нельзя сказать, что учебник готов, даже если он прошел Федеральный экспертный совет. Потому что взгляд на события меняется очень быстро. Например, несколько месяцев назад союз России и Белоруссии приводился как образец интеграции бывших республик СССР, а после недавних заявлений об этом говорить уже как-то некорректно” (“Время МН”, 2002, 31 августа). А о чем говорить корректно? Об исторической нецелесообразности союза с Белоруссией? И это — государст­венный подход? 

Итак, можно сделать вывод: нынешний конкурс был бесполезен, нового хорошего учебника мы не получим. И дело не только в коррупции чиновников и лоббистских интересах, как можно заключить из статьи во “Времени МН” (это явление повсеместное), а в том, что учебник, окрашенный в державные, жизне­утверждающие тона, не имеет никаких шансов получить одобрение всевозможных комиссий. Поучаствовав в конкурсе, я провел своеобразный эксперимент и могу поделиться его результатами  с вами. Путь хороших учебников к школе преграж­дают даже не экономические неурядицы и бедность науки, а полчища консуль­тантов с копытами и экспертов с рогами. Откуда они взялись и чьи интересы выражают, можно спросить у заместителя министра образования Киселева Александра Федотовича, исполнявшего поручение Касьянова. Он сидит на Чистопрудном бульваре, 6, его телефон 237-58-34. Обеспечение конкурса было возложено на Институт общего образования (Крутицкий вал, 24, тел. 276-53-45). Позвоните им, спросите, почему вместо истории России дети должны изучать “историю деспотизма”? Гендиректор “Просвещения” Кондаков прав, требуя широкого обсуждения общественностью новых учебников. А то очень уж мы пассивны, если откровенно. Между тем у нас в России всякое дело — общест­венное, ни одно с места не сдвинется, если отдать его на откуп чиновникам. А дел безнадежных, как известно, не бывает, только заброшенные. Ведь увенчались же успехом протесты общественности, когда удалили из министерства образования Днепрова и Асмолова! И с “консультантами” можно справиться, было бы только желание.

Если кто-то еще питает иллюзии относительно того, что государственные академические институты могут выработать общенациональную идею (для создания коей, по-моему, тоже объявлялся какой-то конкурс), им достаточно прочитать цитаты из “экспертного заключения” на мой учебник. До того, как поучаствовать в пресловутом историческом конкурсе, я сам удивлялся — как это так, нет общенациональной идеи? Да ведь в одном журнале “Наш современник”, где я имею честь работать, печатается столько талантливых публицистов, философов, историков — соберите их, и вы получите эту идею, причем в короткий срок! Но теперь я понял: там, где эта работа, в принципе, могла бы делаться, господствуют другие идеи — антигосударственные. Не распространены, как я полагал раньше, а именно господствуют! Причем, если верить заявлениям руководителей страны о необходимости идейного укрепления государственности, господствуют против их воли.

Что же нас, в таком случае, ждет дальше? Примерная картинка была продемонстрирована нам 9 июня сего года во время бесчинств футбольных болельщиков в центре Москвы. Власть, не умея сплотить народ вокруг какой-нибудь идеи, решила сплотить его вокруг футбола и устроила массовые просмотры игр нашей сборной на чемпионате мира с помощью огромных телеэкранов. Поначалу, действительно, это привело к всплеску некого уличного патриотизма — триколоры, “Россия, вперед!” и т. п. Но так было до — первого поражения. А потом верх взяло не виртуальное единство, а алкоголь, пиво, наркотики, нетерпимость, разочарование — то, что культивировалось и культивируется западной “массовой культурой”. Вспыхнул “русский бунт, бессмысленный и беспощадный”.

Патриотическое единство народа не достигается с помощью массовых шоу. Как только разваливается шоу, разваливается и “единство”. Успех в этом деле возможен только в результате долгой, кропотливой работы, начинающейся еще в детском саду, в школе, а не у пивного ларька под демонстрационным экраном. У людей должно быть что-то, вызывающее уважение к стране и помимо спортивных успехов, и даже помимо успехов экономических и политических, — и этим “что-то” всегда была отечественная история, которую так не любят наши чиновники от образования.

 

“Я говорю как сын России” (Беседа с губернатором Калужской области) (Наш современник N11 2002)

“Я говорю как сын России”

Беседа поэта Вадима Терехина

с губернатором Калужской области Анатолием Артамоновым

 

— Анатолий Дмитриевич, в этом году мы отметили солидную дату — 225-летие со дня образования Калужской губернии. В ноябре исполняется два года Вашей деятельности в должности губернатора. В юбилейные дни, как правило, принято подводить итоги и строить планы на будущее. Какими, по Вашему мнению, достижениями могут сегодня гордиться калужане?

— Действительно, этот год для калужан — юбилейный. 225 лет прошло с того времени, как Указом Екатерины Великой было учреждено Калужское наместничество. Это превращение — из провинции в губернию — существенно повлияло на ее развитие. С учреждением наместничества многое поменялось в калужской жизни. Была проведена первая топографическая съемка Калуги, составлен план застройки, заново построены улицы. Во времена правления первого губернатора — наместника Михаила Никитича Кречетникова строились присутственные места, каменный мост, здание почты, было начато строительство Троицкого собора и Гостиного двора. Все эти архитектурные сооружения сегодня служат связующей нитью времен и поколений. Так сложилось, что изменение административно-территориального статуса дало толчок многим другим общественным процессам. Начали открываться училища, гимназии, другие образовательные и культурные учреждения, в том числе Калужский драматический театр, который является ровесником губернии и одним из старейших театров России.

Сегодня наша область развивается динамично. Мы уверенно занимаем второе место среди 18 регионов Центрального федерального округа по темпам роста промышленного производства, третье место по объему иностранных инвестиций, а по темпам роста прибыли предприятий — первое место в ЦФО и шестое по России.

Но опорой, фундаментом и основой экономического роста всегда служили заветы предков — государственность, духовность, культура.

Уверен, что новые поколения калужан сохранят верность славным традициям и будут достойными продолжателями добрых дел своих земляков.

— Калуга была задумана как один из ближайших охранительных рубежей Москвы. Актуальна ли сегодня историческая миссия области, или время поменяло задачу? Как сегодня выстраиваются отношения со столицей?

— На Ваш вопрос ответила сама история — не такая уж давняя. Калужская земля являлась одним из последних форпостов в битве за Москву во времена Великой Отечественной войны. Так было всегда — Великое противостояние русских богатырей и татаро-монгольских воинов на Угре, война 1812 года. С Москвой у нас самые тесные дружеские, экономические, деловые и культурные связи. У нас есть договор о сотрудничестве. Многие наши совместные планы уже претворяются в жизнь.

— Вы обладаете репутацией человека конкретного дела, отзывчивого на инициативу. Какими качествами должно обладать Ваше окружение? Кому Вы отдаете предпочтение при принятии на работу — энтузиастам или исполнителям?

— Прежде всего, профессионалам. Безграмотный энтузиаст, будь он даже очень хорошим человеком, своей некомпетентностью может нанести огромный ущерб делу. А добросовестно исполнять свои обязанности без специальной подготовки, определенных знаний тоже невозможно. Я считаю большим несчастьем для человека нелюбимую работу. Только осознанный и самоотверженный труд может дать хорошие результаты. Каждый к чему-то призван, и нельзя разменивать себя в угоду сиюминутным интересам. Человеку иногда ради достижения цели приходится чем-то жертвовать. Может быть, даже, на поверхностный взгляд, совершать нера­циональные поступки. Но если это направлено на созидание, идет во благо людям и совершается ради высоких целей, то жизнь обязательно сполна возместит ему все лишения. Этим, казалось бы, простым истинам часто бывает трудно следовать, но надо. Поэтому я, конечно, хотел бы общаться с творческими, неординарно мыслящими и полностью мобилизованными на свое дело людьми.

— Анатолий Дмитриевич, известны Ваши добрые отношения с Русской право­славной церковью. Архиепископ Калужский и Боровский Его Высокопрео­священство Климент не раз публично давал Вам похвальную характеристику. Какие мотивы руководят Вами в сотрудничестве с Калужской епархией?

— Да, мы достаточно плотно сотрудничаем с Калужской епархией. За послед­нее время ей было возвращено много церквей и храмов. На территории Калужской области ныне действуют исторически сложившиеся духовные центры России — Свято-Введенская Оптина пустынь, Пафнутьево-Боровский монастырь, Тихонова пустынь, Шамордино и многие другие святые для православного человека места. Русская православная церковь активно участвует в ряде самых значительных наших культурных мероприятий. Это и Международный день славянской письменности и культуры, и целый блок выступлений в Калуге, районных центрах, селах и деревнях, посвященных 225-летию губернии. Для калужан становится традиционным, что любое значительное событие в области начинается с церковной службы и Крестного хода. С другой стороны, мы не мешаем деятельности представителей других конфессий.

Без веры русскому человеку нельзя. Мы — страна хранимая Богом. Недаром в мире обсуждается такое понятие, как “загадочная широкая русская душа”. Понимаете, именно душа, то есть то, что бессмертно, непреходяще. И она-то, получается, и является нашей национальной особенностью.

— Недавно Калужскую область посетил Президент Российской Федерации В. В. Путин. Это был первый визит главы Российского государства в Калужскую область за прошедшие 100 лет. Последним нас удостоил такой чести Николай II в 1904 году. Какие дела привели Президента на нашу землю? Какие вопросы Вы обсуждали с ним в первую очередь?

 — Если быть точным, то глава государства посетил наши края второй раз за последние два года. Хочу напомнить, что весть о победе на президентских выборах застала Владимира Владимировича на Калужской земле.

Неподдельный интерес к жизни людей — вот самое простое объяс­нение его приезда. Желание самому вникнуть во все проблемы и нужды провинции.

В начале этого года Президент приезжал в Малоярославец. Он уделил большое внимание нашим детям — побывал в Маклинской средней школе, на концерте, посвященном Рождеству Христову, а также встретился с воспитан­ницами приюта при Черноостровском монастыре, где воспитываются девочки-сироты.

— Анатолий Дмитриевич, Вы из крестьянской семьи. Расскажите, пожалуйста, о себе и своих близких.

— Родился я в селе Красное Калужской области в многодетной крестьянской семье — первым ребенком из шести. С малолетства приходилось работать наравне со взрослыми — косить, стоговать сено, убирать лен. Выполнял всю тяжелую крестьянскую работу. Поэтому проблемы деревни и села знаю не по учебникам, а по личному опыту. Всем в жизни обязан своим родителям: отцу — Дмитрию Михайловичу и матери — Вере Филипповне. Это они научили меня работать по-настоящему. Особенно отец — работяга, отличный плотник и столяр, он терпеливо и старательно передавал мне все свои знания и навыки.

После школы я окончил Институт инженеров сельскохозяйственного произ­водства. На протяжении семнадцати лет работал главным инженером, директором совхоза, начальником райсельхозуправления. Почти шесть лет жизни отдал партийной работе — был первым секретарем райкома, затем — замести­телем начальника Обнинского управления строительства и возглавлял строительное предприятие. В 1996 году в паре с В. В. Сударенковым был избран вице-губернатором Калужской области, а в 2000 году — губернатором.

Женат. Имею сына, дочь и троих внуков.

— Сегодня проблемы села наиболее острые и болезненные. С первых же дней губернаторства Вы стали уделять им самое пристальное, первоочередное внимание. Расскажите о деятельности Вашей администрации в этом направлении.

— На Калужской земле в селах, деревнях жили все мои предки. Я калужанин в десятках поколений. Думаю, я просто обязан облегчить жизнь своих земляков, и, прежде всего, на селе.

В Калужской области 2000 год стал первым годом роста объема сельхоз­производства. Внед­ряем новые технологии и программы.

Считаю, что лен и картофель — это самые перспективные для нас культуры. Они помогут существенно поправить экономику области. Мы хотим вложить деньги в те отрасли, которые будут влиять на развитие сельского хозяйства в целом.

Проблем у села, конечно, очень много. Одним махом их не решить, здесь требуется кропотливая, систематическая работа.

Не секрет, что люди покидают глубинку. Мы пытаемся через программу газификации не только поддерживать, но и воскрешать уже заброшенные деревни.

Кроме того, усилия наших деятелей культуры и искусства тоже направлены в сторону села. Вот уже два года, как самые значительные праздники проводятся не только в областном центре, но и во всех муниципальных образованиях. Туда выезжают наши лучшие творческие силы: художники, писатели, музыканты, охотно приезжают и общепризнанные авторитеты. Лауреат Нобелевской премии А. И. Сол­женицын побывал в семи калужских районных центрах. Бывали у нас многие известные российские писатели, а также представители из Македонии, Китая, Болгарии, Сирии.

Очень важно, чтобы источником информации, носителем знаний, как в городе, так и в деревне, был не только телевизор, но и живые, умные люди, имеющие свой собственный взгляд на вещи. Я уверен, что калужские писатели и дальше будут продолжать активное творческое сотрудничество с коллегами из разных российских регионов и стран мира.

— Российская держава всегда отличалась своеобразной, самоценной куль­турой. Ведущее место в ней занимала великая русская литература. Самые значительные ее представители так или иначе были связаны с Калужским краем: А.С. Пушкин приезжал к нам в родовую усадьбу своей супруги Н. Н. Гончаровой — Полотняный Завод, братья Киреевские, Н. Гоголь, Ф. Достоевский, К. Леонтьев и многие другие замечательные писатели искали ответы на мучившие их вопросы в одном из самых знаменитых святых мест России — монастыре Оптина пустынь, творчество М. Цветаевой, Н. Заболоцкого, К. Паустовского неразрывно связано с Тарусой. Вот далеко не полный список литераторов, составивших славу российской словесности и творивших на нашей земле.

Чувствуете ли Вы себя главным хранителем культурных и литературных традиций калужан? В следующем году Калужской областной писательской организации исполнится 40 лет. Можно ли ожидать каких-нибудь особых действий, приуроченных к этой дате?

 — Культура и искусство не терпят прямого администрирования. Для творчества необходима разумная свобода, но не анархия. Ситуация, когда разрешено все, которую мы, к сожалению, часто наблюдаем, удобна для подмены истинных ценностей на мнимые.

Сегодня на человека обрушивается огромное количество информации. Как в таком случае отличить истинное от подделки? Я думаю, что надо ориентироваться на произведения, проверенные временем — классику. Поэтому сохранение наших традиций считаю одной из важнейших задач. Нельзя что-то создать из пустоты. Только положительный опыт наших предшественников может дать плодотворные всходы.

Калужский край немыслим без К. Э. Циолковского и А. Чижевского, ком­по­зи­торов Н. Ракова, С. Туликова, Н. Будашкина, маршала Г. Жукова, церковных деятелей, канонизированных православной церковью — Пафнутия Боровского и Амвросия Оптинского, знаме­нитого ученого академика П. Чебышева и мецената П. Третьякова, писателей А. Радищева, И. Тургенева, А. Чехова, Б. Зайцева, Л. Лео­нова, М. Пришвина и многих других, послуживших во славу и благо своего Отечества. Воздать им должное — наш долг.

Что касается современников — деятелей культуры, писателей, художников, музыкантов, то взаимодействие с ними зависит от их активности и инициативы. Если, к примеру, писатели обратятся к нам с серьезными, взвешенными предложениями, то и помощь будет адекватной. Я понимаю, что в современных условиях творческим людям жить, мягко горя, тяжело. И мы, как можем, стараемся помочь им. Напомню о четырех литературных премиях, учрежденных админист­рацией области. Об организации ежегодных литературных праздников — Пушкина в Полотняном Заводе, М. Цветаевой и К. Паустовского в Тарусе, чтений, посвященных К. Циолковскому и А. Чижевскому, братьям Киреевским. Заботимся об издательской деятельности. Думаю, что не останется без внимания и 40-летие областной писательской организации.

— Анатолий Дмитриевич, напечататься на страницах журнала “Наш современ­ник” считают для себя престижным даже самые состоявшиеся, авторитетные и маститые авторы. Замечательно, что журнал возглавляет наш земляк, Почетный гражданин Калужской области, известный русский поэт Станислав Юрьевич Куняев, который 27 ноября отмечает свое 70-летие. Какие слова Вы хотели бы обратить к редакции журнала и к его многочисленным читателям?

— Выходцев из Калужского края в Москве немало. Со многими мы поддер­живаем тесные отношения, в том числе со Станиславом Юрьевичем Куняевым. От всей души поздравляю его с юбилеем — 70-летием со дня рождения! В Калуге его чтят, любят и помнят.

Отрадно, что “Наш современник” много внимания уделяет провинции. Он строит свою деятельность на добром отношении к простому человеку, на созидании, просвящении и продолжении лучших традиций российской словес­ности.

Твердость и принципиальность сотрудников журнала в отстаивании своих нравственных и этических позиций достойны уважения. У “Нашего современника” есть свое лицо и преданный читатель. Желаю ему сохранить и то и другое.

 

Андрей Убогий • Калужские очерки (Наш современник N11 2002)

Андрей УБОГИЙ

КАЛУЖСКИЕ ОЧЕРКИ

 

У каждого города есть идея, которую можно почувствовать и разгадать.

Идея нашей Калуги — гармония. Город как космос, как хор соразмерных стихий — вот принцип Калуги. И не случайно она у нас с вами — космическая. Космос есть гармонический, целостный мир — так думали древние греки, — и вот именно за мещанскою тихой Калугой закрепился сей удивительный титул. Что если выстроить нечто вроде натурфилософии города: разобрать, описать те стихии, которыми город наш создан, и показать, как они все “одомашнены”, как близки людям, показать, что идея о человеке как мере вещей воплотилась в строении, музыке, духе Калуги?

Начнем с воздуха — “пневмы”, эфира, стихии легчайшей и тонкой. Остано­витесь и поднимите голову: как много неба, как много воздуха над Калугой! Город наш удивительно легок, он весь как бы тянется ввысь: особенно это заметно из-за Оки, с ее правого берега. И колокольни, и шпиль телевышки, и даже кирпичные трубы окраин — все нацелено в небо, во всем виден радостный, легкий порыв. В Калуге нет — почти нет — таких мест, где каменным грузом домов придавило бы душу, где взгляд не сумел бы подняться, взлететь — и омыться небесною синью.

Недаром и Циолковский с таким увлечением ладил свои дирижабли — они до сих пор, как воздушные сонные рыбы, куда-то плывут в его доме, — недаром таким утешеньем ему были звезды, которые он рассматривал по ночам с чердака.

Калужское небо редко бывает холодным и грозным. Особый, домашний уют согревает его синеву: может, так действует узор веток или обрамление крыш, а может быть, небо теплеет от птиц, пролетающих в нем?

 Калуга птиц любит. Так уж здесь повелось: одним из важнейших калужских товаров некогда было конопляное семя, корм певчих птиц, а калужские знаменитые канарейки завозились торговцами аж к “стенам недвижного Китая”.

А голуби? Загляните выходным днем на рынок, к тем, нижним его рядам, где возле будки “Прием стеклотары” собираются голубятники. Вы увидите и дутышей, и голубей мохоногих, и турманов: этих плечистых, с небольшими головками птиц, которых в холодные дни хозяева держат за пазухой. Посмотришь, а телогрейка какого-нибудь похмельного мрачноватого мужика шевелится, будто пульсирует на груди, — словно там беспокоится вовсе не птица, а бьется его, голубятника, сердце. И вдруг, в завершение спора, хозяин рванет на груди телогрейку, выхватит белую птицу, швырнет ее в небо — и, замерев, боясь сей же миг умереть, зачарованно будет следить, как сердце его — белый турман! — заполошно бьет крыльями по синеве...

А над восточной окраиной, бывает, увидишь не птиц, а парашютистов. Услышишь урчание мотора, поднимешь глаза: в небе над Грабцевом кружит крест самолета, и черные крошки время от времени падают из него. Словно белый дымок вдруг взметнется над черною точкой — и выгнется яркой дугой парашют!

Да, калужское небо — домашнее, свойское небо. В нем так много уюта, тепла, что оно составляет как будто жилой верхний ярус Калуги. И, наверное, там, в этом ласковом небе, хорошо летать ангелам — тем, кому предназначено охранять и спасать калужан...

 

Вода, “аква”, стихия, вошедшая даже в калужский, Екатериной дарованный, герб — серебряной лентой по зеленому фону.

У воды и Калуги взаимная, можно сказать, любовь. Конечно, мы не Венеция и не Санкт-Петербург, и вода не довлеет над жизнью Калуги; но посмотрите, как наша красавица вставлена словно в оправу из рек — как изящно Ока, и Киевка, и Яченка обрамляют ее.

А если взглянуть чуть пошире, то видно, что город находится как бы в узле замечательных водных путей. Вот Ока изгибает петлей свое светлое тело; вот Угра, “богородичный пояс”, вливается с северо-запада; а вот, чуть южнее, и быстрая Жиздра несет отражения Оптиной пустыни.

Не забудем и о каменистой Калужке, на которой, в сельце Тиньково, была явлена икона Калужской Богородицы. На этой реке ежегодно проходят известные всей России весенние гонки байдарочников. В начале апреля Калужка мутна и строптива — на перекатах кипит и беснуется глинистый бурный поток, — но в пене и брызгах бесстрашно летят корпуса стройных лодок! Пятна оранжевых спасжилетов мелькают средь голых апрельских кустов и ноздреватых последних сугробов. Кажется, водники, словно яркие птицы, приносят весну, разбивают и льдины, и сонную одурь природы перьями мокрых сверкающих весел.

Калуга без рек — не Калуга. И облик ее, и характер — все омыто текущей водою, все сглажено и смягчено величавым движением Оки. Согласитесь: Калуга на редкость спокойна, неспешна — и это в нынешние нервические времена! — может быть, оттого, что даже и редкого взгляда на реку горожанам достаточно, чтоб успокоиться и, хотя бы отчасти, уподобиться вечной реке.

Но не только снаружи вода окружает Калугу — стихия воды наполняет ее, так сказать, изнутри. Скажем, Калуге очень к лицу чаепития: мало какой еще из городов своим складом, характером, строем размеренной жизни так соответствует чайному неторопливому ритуалу. И до чего ж хорошо выпить чаю в Калуге: вернувшись с лыжной пробежки по бору или иззябнув во время ноябрьской прогулки по Подзавалью или по переулкам Берендяковки. Сидишь себе, цедишь горячую терпкую влагу и вспоминаешь домишки, кусты и заборы, мимо которых сегодня шагал, вспоминаешь картины окраинной милой Калуги...

 

Помянувши об огненном чае, мы коснулись и третьей стихии: огня.

Тут вы, верно, скажете: это уж автор хватил! В старой Калуге нет домен и труб, изрыгающих пламя, да и вулканами вроде бы мы небогаты — духам огня вряд ли близко знаком этот смирный, мещанско-купеческий город.

Да, конечно; но есть в нашем городе целый особенный мир, в котором огонь исполняет главную роль. Речь, конечно же, об удивительных банях Калуги.

По-настоящему это тема отдельного длинного разговора. История бань, их устройство, манеры поддачи пара и нравы публики в разных банях Калуги — все это до бесконечности интересно. Но сейчас я отмечу важнейшее: то, что парильная печь, раскаленная каменка есть обиталище прирученного и сроднившегося с человеком огня. Здесь огонь не убийца, не враг, не чужое нам, людям, начало; напротив, энергия пламени здесь как бы дарится людям, переносится из равнодушного космоса внутрь наших тел, наших душ. Парная, можно сказать, это тот Прометей, при посредстве которого слабые смертные люди оказались причастны стихии огня.

А уж наши калужские бани столь уникальны, столь совершенны и древни укладом своим, “философией” банного дела, что можно, почти не лукавя, объявить Калугу и огненным, в том числе, городом.

Есть у нас, калужан, еще один “огненный” козырь. Это наша калужская водка — по убеждению многих, лучшая водка в России. Здешняя “огненная вода” столь чиста, благородна, что, если б не предосудительность темы, я бы спел дифирамбы калужской “Ржаной” иль “Престижной”.

 

Осталась четвертая из стихий: мать-земля.

Во многих в асфальт и бетон замурованных городах нет того ощущения, что город стоит на земле, что он ею крепок и жив. Калугу, напротив, воспринимаешь всегда как частицу Калужской земли, как ее продолжение и порожденье.

В нашем городе много оврагов и парков, зеленых дворов и садов — мест, где земля открывается нам и беседует с нами. Как хорош, например, городской старый парк, чьи деревья застали еще авантюристку Марину Мнишек и бунтаря Ивана Болотникова. Именно здесь дух старинной губернской Калуги сохранен достоверней всего. Когда же, случается, заиграет духовой оркестр и волны торжественных звуков поплывут вниз к Оке — кажется, что века, пролетевшие над Калугой и над Россией, ничуть не затронули ее суть, ее душу: ту, что живет в величавых и нежных, томительных звуках “Прощанья славянки”...

Зов земли никогда не стихает в Калуге. Ему подчиняются тысячи горожан, которые в выходные дни осаждают пригородныe автобусы и электрички. Их ждут дачи, ждут политые потом суглинки и супеси, на которых люди стремятся-таки создать некий прообраз, подобие будущих райских садов. “За этот ад, за этот бред Пошли мне сад на старость лет...” — писала Марина Цветaeвa, вспоминая тарусско-калужскую землю.

Говоря о земле как о первостихии Калуги, мы не можем забыть о кладбищах. Дерзновеннейший русский мыслитель Николай Федоров, живший, кстати, неподалеку, в Боровске, вообще считал, что некрополи должны стать центрами всех городов, центрами и в географическом, и, тем более, нравственном смысле. Лишь тогда величайшая из задач человека — воскрешенье всех живших когда-либо в прошлом людей — может быть решена, лишь тогда человеческий долг пред отцами и предками будет исполнен.

Кладбищ в Калуге немало. И старое Пятницкое, и кладбище на Малинниках, и новое, то, что в Литвинове, и те кладбища на окраинах — в Анненках, в Ждамирове, в Плетеневке, где тоже ложится в калужскую землю немало былых калужан. На кладбищах и становится ясно, как прочна, неразрывна связь наша с землею, здесь понимаешь, что наша земля, наша родина — это, в сущности, те, кто жил здесь до нас.

 

Главное даже не в том, как четыре стихии — земля, вода, огонь, воздух — проявлены в нашей Калуге; главное то, в каком гармоническом, слаженном хоре звучат они здесь. Ничто не довлеет, не ссорится, никакой элемент бытия не желает быть исключительно первым — но все помогают друг другу себя проявить.

Воды Оки отражают калужское небо и птиц, пролетающих в нем; дымы осенних костров на окраинах — когда в садах жгут листву, сучья, мусор — провожают на отдых кормилицу-землю: как фимиам, те дымы поднимаются к небу, и все это вместе — огонь, земля, воздух — звучит в унисон, создавая особый, пронзительно-чистый осенний мотив...

А, скажем, в банях — в тех уникальных калужских парных, о которых уже шел разговор, — ведь стихия огня там не властвует безраздельно. Напротив, она гармонически влита в стихии иные — в горячую воду, и в жаркий, из жерла печи вылетающий воздух, и в докрасна раскаленные камни — так, что в этом союзе парильщик способен почувствовать музыку лучшего, преображенного и совершенного бытия. Не потому ли так манит парная людей, что голос иных, гармо­ни­ческих сфер слышат здесь наши души?

Именно в тихой Калуге идея гармонии города и человека явлена так очевидно — здесь стихийные силы благоволят человеку и признают его мерой вещей.

Но главный свой козырь я утаил вот до этой минуты. Все, кто в Калуге бывал и тем более жил, не дадут мне соврать: здесь невиданно много красивых женщин и девушек!

Говорят, Лев Ландау, Нобелевский лауреат по физике, высчитывал особенный коэффициент: как много привлекательных женских лиц встречается, скажем, на сотню прохожих? Так вот жаль, что Ландау не был в Калуге: он бы здесь обяза­тельно сбился со счета.

Но ведь не случайно красавиц в Калуге так много. Сей отраднейший факт отражает и что-то глубинное. Женщина, как говорят нам философы, тоньше чувствует космос, природу; и, если где-нибудь жизнь стремится к гармонии, именно женщина первой почувствует это и отразит в своем облике стремление мира и города к совершенству. Иными словами, гармония — почва и родина для красоты; если город есть хор гармоничных, согласных друг с другом стихий, то и красавиц в нем явится больше, чем в прочих-иных, еще не нашедших себя городах.

 

Калуга сама словно женщина: чуть усталая и постаревшая, но всегда удиви­тельно милая. Недаром и с этим эпитетом — “милая” — город так прочно сроднился. Москву, как известно, зовут “белокаменной”, Тула у нас “самоварная”, Астрахань — “рыбная”, а вот “милая” — наша Калуга.

Быть милой — особое свойство, редчайший и драгоценнейший дар: неважно, о городе речь или о человеке. Помните бунинскую “Грамматику любви”? “Женщина прекрасная должна занимать вторую ступень; первая принадлежит женщине милой. Сия-то делается владычицей нашего сердца...”

Так вот и Калуга. Ни богатством, ни знатностью, ни ослепляющей глаз красотою не может (да и не хочет) она похвалиться; но есть у нее драгоценное качество: она нам, калужанам, мила...

Откуда бы ни въезжал, ни входил в нее, сердце всегда с  радостью встретит Калугу. С юга, из-за Оки, открывается панорама, восхищавшая еще Гоголя. Он восклицал: “Бог мой, да это же — Константинополь!” Не очень-то сильно с тех пор она изменилась. Моста только не было, да шпиль телевышки тогда не торчал вдалеке. Зато зелень садов и оврагов, и россыпь домишек, и церкви, и голуби в небе — все это было и сохранилось доселе.

С запада, со стороны бора, тоже вид удивительный. Вон ракета; вон Симеоново городище, откуда, считается, и пошел расти город; а вон, как ковчег, выплывает из зелени желтый корпус больницы скорой помощи, этой великой труженицы, места страдания и исцеления, обители скорби и радости. Отсюда же видны липы Загородного сада, где Циолковский — чудаковатый учитель в пенсне — раскатывал на велосипеде “Дукс”.  С северной стороны открывает Калугу железнодорожный вокзал. Красно-белое здание затейливостью своей напоминает печатный пряник. Он невелик, он уютен и тих, наш калужский вокзал. Лишь когда прибывает московская электричка, главный перрон наполняет толпа возбужденных столицей людей. Но многолюдье проходит, и остается полупустой привокзальная площадь. Только дачники с рюкзаками и ведрами ждут дизелей в сторону Темкина или Ферзикова, только сизые голуби ходят, воркуя, возле урн привокзального сквера. Сонно становится и на перронах, и в кафе “Встреча”, и в кассовом зале вокзала: калужане, похоже, ездить особо не любят. Да и то сказать: зачем ехать куда-то — из райского города?

Пешеходу, входящему в город с востока, встретится много замечательных мест. Вот за оградой казармы воинской части. Все ли знают, что здесь некогда располагался Второй Киевский гренадерский полк имени короля Нидерландов, которым командовал славный генерал Милорадович, и значение находившихся здесь фуражно-артиллерийских складов было столь велико, что наполеоновская армия, покинув Москву, двигалась не куда-нибудь, а именно в это вот место, на живописные склоны Киевки?

Бушмановка — тоже место не из простых. Если на западе города лечат тела, то здесь лечат души. Трудно даже представить, бродя по опрятным аллеям — словно это и не больница, а версальский какой-нибудь парк, — сколь тяжел мир безумия, что упрятан внутри этих вот корпусов. И, словно бы в противовес этим бредам, видениям, тягостным мыслям, — редкостно прочен и здрав бытовой неизменный уклад обитателей частных домов на Бушмановке. Хозяева их будто чувствуют: нужен некий противовес помутнению разума, нездоровому искажению жизни, — чтоб удержать равновесие бытия...

 

Я не написал еще очень о многом. Не написал, например, о рекордных разливах Оки, когда мутные воды с плывущими льдинами подтапливают дома Воробьевки, а калужане, пораженные ширью и мощью реки, часами стоят на берегу. Не написал о калужских пасхальных ночах, когда благовест оглашает апрельскую теплую тьму и, окружая все храмы, плывут как бы реки мерцающих нежных огней — свершается чудо пасхального крестного хода. Не написал о ноябрьских дождях и февральских метелях в Калуге, не написал о закатах над бором — былинное, дивное зрелище! — или о полуденном зное где-нибудь на Салтыковке.

Хорошо бы еще написать о фонтане перед драматическим театром, о том, как там славно сидеть вечерами на лавочке иль под навесом кафе, попивая под плеск воды кофе. Или вспомнить про Воскресенскую улицу в мае, где, в самом центре Калуги, розовеют цветущие яблони, реют стрижи и где на старинных балконах целуются парочки...

А, например, стадионы Калуги — разве они не достойны особенной песни, разве мало они отпечатались в судьбах и душах людей?

А знаменитая Золотая аллея?! Липы, посаженные в день коронации послед­него русского императора, создают мост во времени, переносят неспешно бреду­щего вдоль этих лип калужанина в эпоху имперской, классической, мощной России. Удивительно хороши эти липы весной, в бледно-зеленом крапе раскрыв­шихся почек, хороши летом, в медовом гудении пчел, наполняющем темные кроны, и, конечно же, осенью, в золоте ярко-лимонной, просвеченной солнцем листвы, и даже зимою, когда благородная чернь их ветвей так четко лежит на морозном искрящемся небе...

А сколько бы можно сказать и о людях, живущих в Калуге!

О спортсменах и о парильщиках, о художниках или врачах, об актерах или домохозяйках — обо всех тех, кто созидает, хранит и несет гармонический дух нашей милой Калуги...

 

Зачем выискивать вычурные сюжеты? Надо писать ежедневное, то, из чего состоит наша жизнь.

Вчера шел в баню на Маяковке, пересек улицу Заводскую, увидел толпу людей на остановке и подумал: какая, в сущности, грустная вещь — ожиданье троллейбуса.

Это жизнь в ожидании жизни — это ошибка, которую мы повторяем снова и снова. Лица с тоской и надеждой повернулись в ту сторону, где над улицей, упираясь в тяжелые провода, должны появиться рога токосъемников. А их нет и нет. Не видно водителя за огромной “баранкой”, не трещат искры, не слышно того подвывания, с которым троллейбус разгоняется от светофора. И люди, поддавшись коварному демону ожидания, в эти тягостные двадцать минут как бы совсем отказались от жизни. Как мне знакомо это томленье — сколько раз я и сам попадал в его сети!

Есть испанская поговорка: “Расставанье — маленькая смерть”. А ожидание — то ожидание, когда забываешь о жизни, протекающей здесь и теперь, в настоящем — это маленькое самоубийство. И хочется крикнуть: “Опомнитесь, группа самоубийц на троллейбусной остановке! Очнитесь, развейте тяжелые чары — живите...” Ведь жизнь протекает и здесь, среди нас. Вот трехлетняя девочка, не выпуская мате­ринской руки, носком голубого сапожка с увлечением роется в лужице — пока ее мать, со страдающим выраженьем лица, пытается разглядеть троллейбус. Вот мой сверстник, хмельной мужичок — выпил, небось, граммов двести, и теперь потеплевшим, растаявшим взглядом смотрит на низкие, быстро бегущие тучи, на крыши домов, над которыми ветер качает антенны, и, верно, думает: “Хорошо!” А вот двое мальчиков лет десяти, беззаботно смеясь, натыкаясь на взрослых — бегая между ними, как между деревьями, — поочередно гоняются друг за другом. Вот уж кому наплевать на троллейбус — чья жизнь целиком в настоящем...

 Долгожданный номер “шестой” наконец-то подкатывает к остановке. Толпа возбужденно гудит — и, как волна, ударяется о жестяной синий борт. Слышатся крики и ругань. Троллейбус, которого ждали с таким нетерпением, вызывает у всех почти ненависть. Внутри теснота, давка. С трудом сходятся ширмы дверей — и машина, уныло гудя, разгоняется вдоль по улице.

А для нас, для всех тех, кто набился в его жестяное нутро, начинается следую­щий цикл ожидания: когда же мы наконец-то доедем? Качаясь на поворотах, тупо уставясь в туманные стекла, мы ждем, ждем и ждем — мы опять совершаем свое ежедневное маленькое самоубийство. И, в конце концов, мы, конечно, дождемся — известно, чего...

 

Еще с детства испытывал странную робость, заглядывая к часовщику. Помню, красивый азербайджанец, работавший на Маяковке, как бы снисходил до клиентов, совавших в окошко остановившиеся часы.

— Посмотрим, посмотрим... — глубокомысленно говорил часовщик.

Он сдвигал очки к темени, вставлял в глаз какую-то черную штуку — но начинал осмотр почему-то другим, близоруко прищуренным глазом. Приставив к часам блестящие стройные ножки пинцета, он в несколько быстрых движений откручивал крышку. И открывалась бездонная прорубь, снимался люк с потайного колодца, в котором — вы только подумайте! — жило время... Это был его, времени, заколдованный замок — блестели башни и шпили церквей, крепостные зубцы, — но покуда все было безжизненным, оцепенелым. Часовщик, как громадная черная птица, парил над тем замершим городом. Он осматривал улицы, площади, зубцы стен — но нигде не встречал даже признака жизни.

— Мне все понятно... — клекотал вдруг вещун-часовщик. — Но все же ответьте: что вы с ними сделали?!

Мастер гневно, стеклянным сверкающим глазом прожигал мне чело.

— Роняли? — его голос звучал, словно голос судьи. Я сокрушенно кивал.

— Так я и думал! — торжественно восклицал часовщик.

Он брал отвертку, плотней вставлял в глаз монокль и начинал колдовать. Замок времени лихорадило землетрясение: он качался, дрожал на пяти буграх пальцев, его крыши и стены звенели от тяжких ударов отвертки.

 И вдруг словно сотни сверкающих блох одновременно выскакивали на крепостные зубцы — начиналось всеобщее мелконервическое движенье. Эти мелкие блохи плясали в немыслимо сложных, цеплявших один другого, кругах-хороводах, они бесновались, мелькали — они размножались в недрах оживших часов! И колдун-часовщик, опасаясь, как бы те насекомые не разбежались, завинчивал крышку. А блохи, я слышал, шуршали, царапали корпус часов — и понемногу, одна за другой, по секундной, без устали скачущей стрелке выби­рались и спрыгивали наружу...

Пока часовщик огрызком синего карандаша заполнял квитанцию, я осматри­вал его сумрачную каморку. Боже, сколько здесь было часов — сколько здесь жило блох времени! На стенах и тумбочках, полках, на столе под зеленою лампой — всюду дергалось, мелко дрожало, шептало и бредило время. И отсюда, из этой каморки, блохи времени выбирались наружу: они кусали людей и животных, деревья и птиц, грызли камни — но ничем не могли утолить свой чудовищный голод.

Получив часы, я поскорей отходил от окошка. Казалось, если я постою там еще пару минут, то весь, с головы и до ног, буду облеплен незримыми насекомыми. Нет уж, спасибо: мне хватит и собственных, тех, что живут в золотистой коробочке на запястье.

Меня и они-то когда-нибудь загрызут-закусают...

 

 И он сам, и его жизнь полны тайны. Демьяна порой видишь в разных местах Калуги: или на рынке, где торгуют скобяной ржавой мелочью, или в автобусе номер тринадцать, а то возле будки “Прием стеклотары”. Он всегда чем-то занят: несет громыхающий звонкий мешок, деловито копается в мусорном баке, катит тележку с какой-нибудь рухлядью. И всегда поражает та мощь, тот напор, с каким движется этот старик. Он идет, чуть подавшись вперед, подседая на кривоватых ногах: разлетаются полы его в клочья порванного тулупа, седая борода перекошена набок, и жаром пышет багровое, пьяное, радостное лицо...

Однажды судьба свела меня с ним за одним костром. И Демьян рассказал, что ему довелось воевать еще на Курской дуге, под Прохоровкой, — против танков Гудериана. Он, рядовой полка “самоходок”, был ранен там в ногу. Во время рассказа на дремучем лице старика метались блики огня, сощуренных глаз почти не было видно. Говорил он напористо, смачно и крупно. И, помню, меня посетило тогда чувство непобедимости этого человека. Надо же: он воевал с Гудерианом, Гитлером, “третьим” рейхом... И где сейчас эти гитлеры-гудерианы? А Демьян — вот он, жив, пьян и весел.

Правда, он теперь бомж. За ничтожные деньги какие-то жулики выманили у него квартиру. Сколько-то времени Демьян пожил у знакомой старухи; потом она умерла, и он, в свои семьдесят пять, оказался на улице.

Но все же Демьян, этот спившийся, нищий, бездомный старик, и сейчас — победитель. Одинокий и старый, без крыши над головой, он продолжает упорно шагать в темноту, и все длится и длится его безрассудная, радостная атака! Снег визжит под его башмаками, бутылка “боезапаса” торчит из кармана тулупа, клочья седой бороды обросли мохом инея, пар валит из клокочущей, темной дыры его рта... Вы подумайте: он-то живет, он воюет на самом краю бытия, в шаге от смерти, не просто в окопах передовой — но в состоянии непрерывного наступления! Это не то что мы с вами, окопавшиеся в тылу: нас отделяет от ужаса смерти то дом, то семья и работа. У Демьяна же нет никакого прикрытия. Он гол — он живет на ладони у Бога. Он живет и — великий солдат! — он воюет за нас, вместо нас. А мы робко бредем позади, за Демьяновым кряжистым, мощным, упрямо шагающим телом. И пока продолжается его яростный бой с темнотой — нам всем как бы дана передышка...

 

На Театральной, рядом с книжным развалом, есть два заведения: они расположены через стенку, впритык. Над одним зеленеет вывеска и курчавится надпись: “Пивнушка”. Густой запах хмеля течет из дверей и вливается в реку улицы. Женщины, проходя здесь, морщат носы; мужчины же словно слышат манящий и дружеский оклик: “Куда ж ты, приятель? Постой, заверни...”

Мы завернем. Встанем в очередь, услышим родной, усыпляющий говор и увидим глаза — то веселые, то несущие муку похмелья, то злые, то добрые, — всякие. Но в каждом взгляде будет особое выражение успокоения — какое и возникает-то только в пивной, усыпляет при слабом мерцании мокрых граненых бокалов. В атмосфере пивной возвращаешься вспять, в родовые глубины, припадаешь к земле, пьешь ее соки и дышишь ее испареньями — сладкой горечью хмеля. Пивная порой представляется неким колодцем, проделанным в недра земли, в ее беспробудное оно, в ее нескончаемо-долгие сны. Да, пиво тянет к земле...

А рядом, за стенкой — “Кофейня”. У нее иной запах — кофейный тревожащий аромат режет пивные тяжелые волны, как киль корабля разрезает зеленую воду. Здесь чисто, уютно, звучит европейская тихая музыка, здесь за стойкой ряды разноцветных бутылок, здесь бывают красивые женщины... Это совсем другой мир. Заходя сюда, я себя чувствую чужаком, эмигрантом, почти дезертиром. Душа говорит: “Твое место не здесь, а в “Пивнушке” — там твоя родина, жизнь и судьба”.

Но, грешным делом, случается посидеть и в “Кофейне”. Кофейная резкая горечь пробуждает в душе беспокойство, томленье неясной тревоги. Взгляд становится резче; смотришь на окружающее с чувством отторгнутости ото всего — но и острого интереса. Чашка кофе — это как бы укол одиночества в нашу общинную русскую душу.

И все-то мне хочется раздвоиться — как бы, сохраняя жену, завести и любовницу, — чтоб, припадая к родимой земле возле стойки пивной, пить порою пустынный и горький, тревожащий воздух “Кофейни”...

 

Если нужно купить пяток длинных гвоздей или, скажем, три метра электро­проводки — куда мы направимся? Ясное дело, на рынок, в скобяные ряды. Они расположены вдоль по улице Достоевского, на краю Березуевского оврага. А вон там, за железной будкой, к оврагу отходит проулок, — давайте, читатель, неспешно пройдем по нему.

Здесь на столиках и на рогожках, расстеленных по земле, разложен разнообразнейший (по-старинному — москательный) товар. Есть шурупы и гвозди, долота и сверла, отвертки и шильца, уголки, петли, скобы, куски канифоли и баночки с оловянным припоем, мотки разноцветной проводки... Но этим торговля не ограничивается: вдруг видишь стопку старых журналов — “Человек и закон” вперемешку с “Искателем”, трех фарфоровых слоников, шерстяные носки, коробочку блесен, брошюру “Тантрический секс”, цветочный горшок, две калоши, одинокий ботинок (видно, он дожидается одноногого инвалида), мышеловку, заштопанный зонтик и средство от моли. Кажется, люди выгребли все, что у них завалялось в углах и кладовых, — и вынесли на продажу.

А покупателей мало. Да и кому нужна эта вся, в большинстве своем бесполезная, рухлядь? Вот разве что детям — играться. Помните, как Том Сойер в уплату за право покрасить забор получил от приятелей дохлую крысу, которую можно было крутить на веревке, кожуру четырех апельсинов, хрустальную пробку от графина, ошейник без собаки, сломанный перочинный нож и одноглазого котенка? Кажется, все это можно найти и здесь.

Но пройдем дальше. Проулок соскальзывает в овраг. Продавцы с каждым шагом становятся все оборванней, товары — все удивительней. То, что разложено на мешках и газетах, уже совершенно никчемное, ржавое, взятое, без сомненья, со свалки. Колючая проволока, арматурные прутья, скелет разбитого велосипеда — а вот, отдельно, погнутое колесо и педаль, — изъеденный ржавчиной нож, треснувший черенок лопаты, корзина без дна... Через пять-шесть шагов ступаешь, по сути, на территорию свалки. Но только мусор разложен еще по порядку, рядами и кучками — им еще пытаются торговать. Продавцы глядят виновато — словно они просят милостыню.

А вот здесь уже настоящая свалка. Тропинка теряется в мусоре: битом стекле, цветастых пакетах, картонных коробках. Синеватый дымок стелется по-над склоном. Несколько человек бродят меж грудами мусора, роются в них, что-то порой поднимают и складывают в мешки. Видимо, то, что им не удастся съесть, — будет выставлено на продажу.

И вот непонятно: то ли рынок сходит на нет, превращается в свалку, то ли, наоборот, свалка, сама из себя, из обилия мусора, рождает осмысленность и регулярность торговых рядов? Или рынок спускается к свалке — или все-таки свалка медленно превращается в рынок?

И на каком из путей — то ли вниз, то ли вверх — находимся мы, находится бедная наша страна?

 

Арсентий Струк • Не себе одному принадлежит человек (О Борисе Зайцеве) (Наш современник N11 2002)

Арсентий СТРУК

НЕ СЕБЕ ОДНОМУ

ПРИНАДЛЕЖИТ ЧЕЛОВЕК

(О Борисе Зайцеве)

 

Новичок в литературе, сразу замеченный Горьким, Чеховым, Телешовым, Андреевым, Короленко, Вересаевым, Михайловским, Куприным.

Сорокалетний писатель, опубликовавший шеститомное Собрание сочинений.

Автор пятидесяти книг на русском языке и двадцати на других языках, изданных за рубежом к 1972 году.

Человек, две трети жизни (из 90 лет) проживший в эмиграции, но написавший такие проникновенные строки о России, которые могли быть созданы только великим писателем. Не побоимся такой оценки.

Речь идет о Борисе Константиновиче Зайцеве, родившемся в Орле и прожившем в калужском крае и самой Калуге почти 16 лет, похороненном на парижском кладбище Сент-Женевьев-де-Буа рядом с Буниным, Шмелевым, Мережковским, Тэффи, Гиппиус.

Нет, я не собираюсь писать строго выстроенную статью о жизни и творчестве этого русского классика, нашего земляка. Я лишь хочу поделиться некоторыми мыслями, возникшими при перечитывании прозы Б. Зайцева перед встречей с его потомками, приезжающими из Франции. О человеке, давно уже принадле­жащем истории нашей культуры, нашей литературе, во многом — нашем современнике.

Да, не себе одному принадлежит человек. В этом и радость сопричастности общественной добродетели, в этом и ответственность каждого не только лишь перед собой, но и перед обществом, перед Богом. Жизнь Бориса Зайцева — подтверждение тому. Наш тульско-орловско-калужский регион писатель называл “моя Тоскания”. Думаю, это не только название части Италии, страны, которую он посещал в течение пяти лет, которую любил и знал, о которой много писал, которая по красоте напоминала ему наши края, но в нем, этом названии, как бы зашифрована и великая тоска ее просторов, которые так ранимо ощущает каждый русский писатель. Достаточно прочесть хотя бы две его вещи — “Волки” и “Мгла”.

*   *   *

Он обладал орлиной зоркостью, равной бунинской. Большой пруд напоминает ему “горячее зеркало”. Скачку казаков он сравнивает с “сухим вихрем”. Воды у него — “шоколадные”, тело — “многолюбивое”, следы на росной траве — “яхонтовые”, мгла — “прозрачная”, пелена — “огнезлатая”, бревно — “слимо­ненное”, слова — “несвычные”. Вот о человеке в несколько строк: “Низкий старик Карпыч загорает под солнцем; длиннейший кнут ползет за ним змеей, лицо его коричнево, а волосы снегообразны. Странно видеть это серебро на крутом пастушьем теле; ветер слабо шевелит его локоны, когда он без шапки; на темени розовеет апостольский кружок”.

Вот о русской грозе: “Могучий дождь душит землю и радостно соединяется с ней, быстро мокнут люди, набрасывают на себя рогожи, прячутся под телегой; с лошадей льет; живой пар идет от них. В черных тучах наверху обнажается огненная змея, слепящий удар разрывает воздух”.

Б. Зайцев выказывает здесь такое изумительное цветовидение, что читать все это — наслаждение. За житейской нашей суетой мы как-то подзабыли об этих исцеляющих образах России, не только прекрасных, но и вечных. Склонен думать, что образы эти навеяны годами детства, проведенными писателем в селе Усты Жиздринского уезда и в Людинове, где его отец был поставлен директором завода.

*   *   *

Не чужд писателю и добрый человеколюбивый юмор:

“Вот толстый человек с чемоданчиком; широко расставляет ноги, подошвы у него громадные, лицо в волосах; усы могучи, маленькие желтые глазки спокойны и сонны, как у медведя-муравьятника”.

Но взгляд художника, чаще благостный, лирический, умиротворенный, порой становится беспощадным, скальпельным, далеким от розового флера: “На улице пахнет канифасами и кумачами. Бродят полупьяные гости в городских куртках и новых галошах, а лохматое, мшистое дедье слушает с завалинок”.

*   *   *

Б. Зайцев с первых шагов в литературе боготворил Чехова... Известно, что последний прислал ему телеграмму, которая заканчивалась словом “талантливо”. Вот вам и пример возможной переклички (Зайцев—Чехов) в рассказе Зайцева “Миф”: герою рассказа Киму — восемьдесят (в пьесе Чехова “Вишневый сад” Фирсу — девяносто). “Ким слабо ступает сзади и все время бормочет про себя что-то; восьмидесятилетние его мозги движутся на припеке и шевелят привычными мыслями: в прежние годы яблок было больше, много уродилось налива...” А у Фирса — разговор о том, что в прежние-то годы вишня так уродила... Может, это не просто перекличка, а все дело в том, что оба великих писателя видели явление глубоко русского человека в его привычных условиях, с его привычными мыслями и заботами?

*   *   *

Как неистребима вера Б. Зайцева в то, что человек станет лучше!

Его герой Миша в рассказе “Миф” говорит женщине: “Ведь люди непременно станут светоноснее... И теперь это есть в них, но мало, искорками”. И как удивительно соединены в нем эта вот вера в светоносность будущих русских людей с глубоким пониманием и видением темных, мрачных сторон дикой Руси. И показано им это со страшной силой в рассказе “Черные ветры”.

*   *   *

Одним из самых очаровательных русских рассказов о любви является его произведение “Молодые”. Всего-то три с половиной страницы. Но это уровень бунинских “Снов Чанга” и “Человека из Сан-Франциско”. Хотя тут — земная любовь сельчан Гаврилы и Глаши. И написана она по-толстовски обстоятельно, обаятельно, светло. Рассказ этот сделает честь любой антологии.

*   *   *

Все-таки в конце жизни Б. Зайцев стал в своих крупных вещах меньше выказывать цветовидения. Уходит насыщенность цветовая, связанная с русским пейзажем. Сюжеты становятся интереснее, диалоги — вывереннее, размышления — глубже, а вот цветовой фон блекнет. Очевидно, сказался отрыв — такой долгий! — от России, от родины малой, чьи картины подпитывали его.

*   *   *

Снова выходят в России его книги. Читатели открыли и продолжают открывать творчество писателя, сказавшего о своих корнях так проникновенно в рассказе “Аграфена”: “О ты, Родина! О широкие твои сени — придорожные березы, синеющие дали верст, ласковый и утолительный привет безбрежных нив! Ты безмерная, к тебе припадает усталый и загнанный, и своих бедных сынов — бездомных антонов-странников ты берешь на мощную грудь, обнимаешь руками многоверстными, поишь извечной силой. Прими благословение на вечные времена, хвала тебе, Великая Мать!”

*   *   *

Да, он был волшебником русского языка, сурово-реалистического и сказочно-лирического. Читаешь — и словно причащаешься, словно омовение принимаешь: “Струйка дальних журавлей тянула к западу; их клекот, утопавший в красной мгле, был похож на зов из дней далеких, прекрасных”. Конечно же, это — о днях жизни на Родине.

*   *   *

Иногда говорят, что писатель Б. Зайцев — всегда умиротворенный. Это далеко не так, прочтите хотя бы рассказ “Улица Св. Николая”. Какой здесь сарказм, какая убийственная, острожалящая, нещадящая ирония!

*   *   *

Ощущаю завораживающий ритм его прозы. “Мраморы Элевзина! Плеск волны, Нереиды и розы, гробницы аттические. Медленный лет пчелы”. Или вот это: “Гроб посредине, маленький. Весь в цветах. Свеча — смутное золото. Смутно и темно-холодно по углам. Двое у изголовья девочки: вечные двое — отец, мать...” Еще пример мощного инверсионного ритма: “Синеющим, прозрачно-перламутровым оком опаловым смотрит на нас даль, слушает душой эфирной. Нежно алеет и золотеет в лесах. Хочется, чтобы журавли пролетели”.

Да ведь это же поэзия, это стихи в прозе, которые так напоминают тургеневские вещи подобного плана. С ритмом связана и разбивка рассказов. Например, “Белый свет”, уместившийся на 6 страницах, разбит на 12 отрывков, и каждый из них — со сменой настроения (а это — тоже ритм). Словно поэма быта в прозе. О котором им же, Б. Зайцевым, сказано: “Малая жизнь, ты не Верхов­ная. Не связать тебе путника”. Разумеется, путника к истине, к Богу, к душе.

*   *   *

Я напомнил о скрытой перекличке “Зайцев-Чехов”. А вот в рассказе “Душа” (собственно, это цикл зарисовок с одним настроением, с надеждой, терпением) много переклички с “Окаянными днями” Бунина. Но если у Бунина — отточенная ненависть к режиму Советов, клеймо дантовой силы на деяния новых властителей России, то у Зайцева — глубокая печаль, горечь от дел, творящихся на Родине. И надежда — “Свет Пречистой, поддержи нас...” Он видел много чудовищного, живя в деревне Притыкино Каширского района Тульской области, где похоронен его отец. Пережил убийство толпой племянника, выпускника юнкерского училища. Пережил арест свой и отсидку на Лубянке. Но верил, что дни России будут “светло-серебряны”.

*   *   *

Борис Зайцев был глубоко религиозным человеком. И свет божественный лежит на страницах его книг. Какая художническая мощь была дана ему! Ведь совсем молодым человеком перевел “Ад” Данте. Да ведь это и крупным поэтам не всегда было под силу. Вот откуда, возможно, и ритм его прозы (отчасти, конечно). Кстати, о Данте он упоминает в рассказе “Душа”: “Данте бронзовый, глядящий строго на писания мои...” Зайцев словно бы негласно соревновался всю жизнь с Буниным, тот переводил блестяще многие стихи, а поэтический дар Зайцева блеснул на терцинах великого итальянца.

Не религия ли помогла проявить ему терпение и выдержку, когда в годы разгрома дворянских усадеб он сам о себе сказал: “Не хочу ни сада, ни дома. Я путник”. Сказал, конечно, в самом высоком смысле этого выражения (божест­венном), но, возможно, и потому, что уже не давали покоя душевного, духовного ни сад, ни дом на такой родине, которая предстала глазам его после революции. Его путешествия по чужим странам и жизнь в этих странах затянулись больше чем на полвека. Но слава Богу, наступили времена, когда Великий Путник возвращается. А мы приходим к нему. Особенно это отрадно для тех, кто рожден в местах, осененных его именем, или видевших те же пейзажи, что и он, в его “Тоскании российской”.

*   *   *

Одна из особенностей его стилистики: тяготение к двойным определениям: листва “глянцево-серебряная”, взгляд “напряженно-блестящий”, вид “элегантно-стынущий”. И какая сжатость порой. Вот портрет в одной фразе: “Беллетрист с профилем шахматного коня”. Вот пейзаж одной строкой: “Красноватый диск встает над лиловым горизонтом”.

*   *   *

Общеизвестно, что Б. Зайцев сразу поверил в талант Марины Цветаевой. Поддержал ее. В трудные годы голода и разрухи в Москве приносил Марине на квартиру (улица Поварская, ныне музей) вязанки дров, продукты. А живя в Притыкине, пригласил на лечение в деревню дочь М. Цветаевой Ариадну, по сути, спас девочку. Он вообще был очень отзывчивым, милосердным человеком: почти восемь лет терпеливо ухаживал за парализованной женой... Кстати, описанные в “Голубой звезде” комнаты героини, Машуры, очень напоминают комнаты в квартире М. Цветаевой.

*   *   *

В автобиографической тетралогии “Путешествие Глеба” наиболее просмат­ривается связь Бориса Зайцева с калужским краем, с его любимыми Устами. Возможно, следующее мое впечатление спорно, но тут судьба русского интел­лигента показана с таким же глубоким психологизмом, как и в “Докторе Живаго” Б. Пастернака.

*   *   *

С одинаковым мастерством Б. Зайцев писал и городской пейзаж (“Луна стояла невысоко. Белел в зеленой мгле Кремль; тянулась золотая цепь огней вдоль Москва-реки”), и сельский (примеров — не счесть). И сельские пейзажи его не менее точны и впечатляющи, чем у Бунина. Но вот закономерности судьбы: Бунина русский современный читатель может уже цитировать, а Б. Зайцева лишь начинают узнавать. И виной этого позднего узнавания в немалой степени является наше культурное беспамятство.

*   *   *

Конечно, смешно “притягивать” творчество великого писателя и сына России к позиции какой-либо современной партии, к обоснованию тех или иных теперешних политических воззрений. Но и не признавать правоту, прозорливость иных из его высказываний, поразительно точных и для нашего времени, нельзя. “Положим, что есть Дума, что там говорят и критикуют, и постановляют. Но ведь это так, для формы. Прежнее — все то же”. Вот вам и “благостный” Б. Зайцев. Или вот это его высказывание, очень уж неудобное для нуворишей: “Воля к богатству есть воля к тяжести. Вот почему я не из демократов. Да и богачи мне чужды”. Конечно, это не прямая авторская речь, но все же...

*   *   *

Повесть Б. Зайцева о Сергии Радонежском мне представляется одним из самых ярких произведений об этом великорусском святом. И тут писатель демонстрирует все волшебство своей блистательной словесной палитры. Образ человека, реальной исторической личности дан им... через пейзаж. “В нем наши ржи и васильки, березы и зеркальность вод, ласточки и кресты, и несравнимое ни с чем благоухание России”.

*   *   *

Закончить эти фрагментарные и субъективные заметки мне хочется пожела­нием видеть в Калуге литературный музей Бориса Зайцева. Или хотя бы экспо­зицию в краеведческом музее.

Повторю, что с нашим краем писатель был связан шестнадцать лет. А музея у нас нет. В Орле же, где он родился и прожил менее года, есть. Хвала орловцам. Мы не удосужились ни музей организовать, ни доску установить. Стыдно-с, господа!

 

Алексей Манакин, Людмила Энгельгардт • “Леонардо да Винчи ХХ века” (Наш современник N11 2002)

Алексей МАНАКИН, Людмила Энгельгардт

 

“Леонардо да Винчи XX века”

 

Так назвали А. Л. Чижевского участники состоявшегося в Нью-Йорке в сентября 1939 года I Международного конгресса по биологической физике и биологической космологии.

А. Л. Чижевский уже тогда доказал всему миру важность своих идей. Ученые многих стран заинтересовались его трудами, сотни писем приходили из разных стран в Москву на Тверской бульвар, где тогда жил Александр Леонидович. Наряду с такими корифеями науки, как К. Э. Циолковский и В. И. Вернадский, он положил начало новому космическому мировоззрению. Обнаружение влияний космических факторов на биологические и социально-исторические процессы — одно из самых значительных вкладов его в современное научное мышление.

Родился А. Л. Чижевский 26 января (7 февраля) 1897 года в посаде Цехановец Вельского уезда Гродненской губернии, где в то время была расквартирована одна из батарей 4-й артиллерийской бригады, в которой служил его отец.

Леонид Васильевич Чижевский, отец будущего ученого, был капитаном артиллерии. В годы первой мировой войны дослужился до чина генерала. Ему принадлежит изобретение командирского угломера для стрельбы артиллерии с закрытой позиции.

Мать А. Л. Чижевского Надежда Александровна, урожденная Невиандт, принадлежала к старинному роду выходцев из Голландии, переселившихся в Россию во времена Петра I. Она заболела туберкулезом легких и через год после рождения единственного сына умерла в Ментоне (Италия).

Однако мальчик не был обделен материнской любовью. Родная сестра отца Ольга Васильевна Лесли-Чижевская после развода с мужем переехала на постоянное местожительство к брату и заменила маленькому племяннику мать, до конца своей жизни (декабрь 1927 г.) она была рядом с ним.

“Она стала второй, настоящей, действительной матерью, и этим священным именем я называл ее всю жизнь. Она воспитала меня, вложила в меня свою душу, все свое чудеснейшее сердце редчайшей доброты человека и умерла на моих руках”, — писал позднее Чижевский.

Одновременно с сестрой к Леониду Васильевичу переехала и мать Елизавета Семеновна, урожденная Облачинская, внучатая племянница адмирала Нахимова. Бабушка, по словам А. Л. Чижевского, стала его первым учителем и наставником. Это была образованная женщина, хорошо знавшая историю, иностранные языки, обладавшая даром искусной вышивальщицы.

Потеряв в 37 лет горячо любимую жену, отец вторично не женился и посвятил себя изобретательству в военном деле и воспитанию сына. Он оказал большое влияние на нравственное и духовное становление Александра.

Поощряя любознательность сына, Леонид Васильевич не жалел средств на приобретение физических приборов и оборудования для его химической и электрофизической лаборатории.

К услугам мальчика была и богатейшая военно-историческая библиотека отца. Тогда же он стал формировать и свою библиотеку, соревнуясь с отцом в числе приобретенных книг. Однако любовь к единственному в семье ребенку не была слепой. В доме царила атмосфера взаимоуважения, дисциплины и труда.

Вспоминая детские годы, Чижевский напишет:

“Когда я сейчас ретроспективно просматриваю всю свою жизнь, я вижу, что основные магистрали ее были заложены уже в раннем детстве и отчетливо проявили себя к девятому или десятому году жизни... Дисциплина поведения, дисциплина работы и дисциплина отдыха были привиты мне с самого детства... Полный достаток во всем и свободная ненуждаемость в детстве не только не изменили этих принципов, но, наоборот, обострили их. С детства я привык к постоянной работе”.

В ранние годы жизни Александр вместе с отцом, бабушкой и Ольгой Васильевной провел несколько лет в местах квартирования артиллерийских частей, в которых служил его отец. Это были небольшие польские города — Замбров, Белы (первые три года он учился в Бельской мужской гимназии), крепость Зегрж под Варшавой, несколько месяцев жили в Серпухове под Москвой и даже в Париже.

В 1913 году Леонид Васильевич получил назначение в артиллерийский дивизион, размещенный в Калуге, и вместе с сестрой и сыном (бабушка умерла в 1910 году) переехал в этот старинный русский город. Здесь, на углу улиц Ивановской и Васильевской (ныне ул. Московская, 62), им был приобретен двухэтажный каменный дом с мезонином, в котором сразу же устроили для Александра физико-химическую лабораторию. Дом сохранился до наших дней.

Калуга в жизни и разнообразной творческой деятельности А. Л. Чижевского занимает особое место. Здесь произошло и становление его как ученого, и знакомство с К. Э. Циолковским, которое имело для Чижевского судьбоносное значение.

“В моем сердце Константин Эдуардович занимает особое место: большой отрезок времени мы были вместе, — вспоминал в конце жизни Александр Леонидович. — Помимо эрудиции в самых разнообразных областях науки и его исключительного обаяния как человека, он часто высказывал мысли совершенно необыкновенные и удивительные, о космосе, о будущем человечества, мысли, о которых нигде нельзя было прочитать или услышать... Да и общение с ним внесло в мое мировоззрение радикальные перемены. С помощью наглядных примеров он внушил мне мысль о необходимости глубокого изучения математических наук и физики, столь важных для научной деятельности в области естествознания... Добрые советы Константина Эдуардовича принесли мне тогда большую пользу”.

Мысли К. Э. Циолковского были созвучны идеям молодого Чижевского. Уже с 1914 года он начал разрабатывать вопрос о влиянии солнечной активности на биологические и социальные процессы, а чуть позже стал исследовать влияние искусственно ионизированного воздуха на животные организмы и человека. И для него было дорого внимательное отношение Циолковского к его поискам и исследованиям.

Окончив в Калуге 6-й и 7-й классы частного реального училища Ф. М. Шахма­гонова, Чижевский в 1915 году поступает действительным слушателем в Московский коммерческий институт, а через несколько месяцев в том же году подает прошение о зачислении его вольнослушателем в Московский археоло­гический институт. В одном он изучает физико-математические науки и статистику, в другом — гуманитарные науки и археографию.

Но как бы ни был увлечен молодой Чижевский науками, в 1916 году он добровольцем отправляется на Галицийский фронт. Глубоко любящий Россию, переживающий ее горе и радости, он был русским всем своим существом и не мог оставаться в стороне, когда шла война. В третьей артиллерийской бригаде, которой командовал его отец, он был разведчиком, бомбардиром в минометном расчете. За храбрость в боях был награжден солдатским Георгиевским крестом. Однако воевал недолго, так как был отправлен домой на лечение.

В 1917 году Чижевский оканчивает археологический институт и защищает диссертацию на тему “Русская лирика XVIII века”, после чего его, как подающего надежды в науке, оставляют при институте для подготовки докторской диссертации.

В конце 1917 года он защищает еще одну диссертацию на тему “Эволюция физико-математических наук в древнем мире”. И сразу же приступает к подготовке докторской диссертации, содержание которой составили материалы по изучению им солнечно-земных связей.

Еще в 1915 году он увлекся исследованиями солнечных пятен и обнаружил синхронность между максимальным количеством пятен, проходящих через центральный меридиан Солнца, и военными действиями на фронтах первой мировой войны, за которыми следил с большим вниманием. Подметив эту взаимосвязь, Александр ищет подтверждения у древних летописцев, хроникеров, зная, что они записывали подробно все происходящее на Земле и на небе, сопоставляя земные явления с необычайными явлениями на небе, например с солнечными затмениями.

Уже в мае 1918 года он защищает в Московском университете докторскую диссертацию. Тема ее: “О периодичности всемирно-исторического процесса”.

Смысл концепции А. Л. Чижевского сводился к следующему. Циклы солнечной активности проявляют себя в биосфере, изменяя жизненные процессы, начиная от урожайности и кончая заболеваемостью и психической настроенностью человечества. Это сказывается в динамике исторических событий: войн, восстаний, революций, политико-экономических кризов и т. д. Ему удалось, используя огромный материал, установить циклы и ритмы взаимодействия космоса и исторического процесса на Земле.

Оппонентами Чижевского на защите диссертации были известные историки — профессора С. Ф. Платонов и Н. И. Кареев. “...тема диссертации была сенсационной, — вспоминал Александр Леонидович, — но мало кто в те холодные и голодные месяцы думал о науке, и поэтому публики совсем не было. Защита свелась к чисто формальному чтению выводов. Оппоненты прислали свои письменные отзывы, и члены комиссии подписали протокол”.

В 1924 году Чижевскому удается издать в Калуге извлечение из докторской диссертации под названием “Физические факторы исторического процесса”. Издание такой работы в те годы требовало определенного мужества. Чижевский понимал, что публикация вызовет критику, ибо его теория не согласовывалась с официальной концепцией исторического процесса. И критика действительно последовала. “Сразу ушаты помоев были вылиты на мою голову, — вспоминал он. — Были опубликованы статьи, направленные против моих работ. Я получил кличку “солнцепоклонника” — ну, это куда еще ни шло, но и “мракобеса”.

Это был очень тяжелый момент в жизни молодого исследователя. Моральная поддержка, как всегда, пришла от старшего друга и учителя К. Э. Циолковского. Он опубликовал в калужской газете “Коммуна” 4 апреля 1924 года рецензию на труд А. Л. Чижевского, в которой ссылался на положительный отзыв об этих исследованиях известного ученого-биофизика П. П. Лазарева и в заключение подчеркивал:

“Книжку А. Л. Чижевского с любопытством прочтет как историк, которому все в ней будет ново и отчасти чуждо (ибо в историю тут врываются физика и астрономия), так и психолог или социолог. Этот труд является слиянием различных наук воедино на монистической почве физико-математического анализа”.

Продолжая тщательно изучать влияние циклической деятельности Солнца на те или иные явления в органическом мире, Чижевский на основе статистики устанавливает тот факт, что многие эпидемические заболевания (чума, холера, грипп, возвратный тиф, дифтерия и др.), их начало, развитие и окончание ритмически следуют за циклической деятельностью нашего дневного светила. В 1930 году в Москве вышла его книга “Эпидемические катастрофы и периодическая деятельность Солнца”. А в 1938 году в Париже на французском языке появляется его монография “Les epidemiеs et les perturbations electromagnetiques du milieu exterieur”, которая была переведена на русский язык уже после смерти ученого и опубликована в Москве под названием “Земное эхо солнечных бурь”.

Подметив наиболее общие закономерности взаимодействия биосферы с периодической деятельностью Солнца, ученый стремился постичь интимные механизмы взаимодействия живой природы с внешней средой. Так он подошел к исследованию биологического действия униполярных аэроионов, к разработке теории органического электрообмена и сделал еще одно важное открытие о влиянии легких аэроионов воздуха отрицательного знака на живые организмы — аэроионизации.

Первые экспериментальные исследования в этой области Чижевский провел в доме отца в Калуге. Для этих целей в 1918 году самая большая комната в доме была переоборудована под лабораторию. Впоследствии ученый с благодарностью будет вспоминать тетю и отца за их поддержку и помощь в этих экспериментах.

Опыты продолжались три года с небольшими перерывами и дали четкий результат: отрицательно заряженные ионы воздуха благотворно влияют на живые организмы, положительно заряженные производят противоположное действие.

В дальнейшем “калужские опыты” А. Л. Чижевского стали широко известны во всем мире и принесли ему широкую популярность в научных кругах и официальное признание “отца аэроионизации”.

В 1920 году он приглашается знаменитым шведским ученым Сванте Аррениусом для совместной работы в Стокгольм. Но поездка перед самым отъездом была отменена по не зависящим от Чижевского обстоятельствам. Продолжая свои исследования в домашней лаборатории, слушание лекций в МГУ (в 1915—1919 гг. он учится на физико-математическом факультете, а в 1919—1922 гг. — на меди­цинском факультете Московского университета), А. Л. Чижевский одновременно    является Председателем Калужского отделения Всероссийского союза поэтов.

Научные поиски не ослабляли его поэтическое творчество, а, наоборот, способствовали в поэзии и живописи отражению его философских взглядов на мир, а поэтический дар — более успешной работе в области естествознания. Физик и лирик, таким образом, были в нем неразделимы.

“С раннего детства, — писал Чижевский, — я страстно полюбил музыку, поэзию, живопись, и любовь эта с течением времени не только не уменьшалась, а принимала все более страстный характер даже тогда, когда корабль моих основных устремлений пошел по фарватеру науки”.

Необычайная работоспособность, эмоциональность, постоянная связь с творческой мощью природы — все это помогало его поэтическому творчеству.

Сочинять стихи он начал с шестилетнего возраста, но лишь к семейным праздникам — поздравительные вирши папе, маме, бабушке, а так как они давались с трудом, то особенно себя не затруднял и предпочитал рисунки цветными карандашами или вышивки по канве ярким шелком или берлинской шерстью, что доставляло ему большое удовольствие.

И только в четырнадцатилетнем-пятнадцатилетнем возрасте он пристрастился к писанию стихов, часто в ущерб другим занятиям. Вспоминая эти годы, Чижевский впоследствии писал: “Эти годы я всегда вспоминаю с особым удовольствием. Я провел их, непрерывно и сладостно мечтая и формируясь духовно. Это были годы упоения искусствами: поэзией, живописью и музыкой”.

Играть на скрипке и рояле он научился в раннем детстве. В семье уделялось большое внимание воспитанию единственного ребенка, развивались все способности, прививались вкус и любовь к прекрасному. Дома всегда был рояль. Ольга Васильевна хорошо владела инструментом, возможно, она и была первым учителем музыки своего любимого племянника. Когда отец увидел интерес сына к скрипке, то в 1913 году приобрел в Варшаве для него скрипку итальянского мастера Давида Тэхлера у известного польского скрипача Липинского. Скрипка имела свой паспорт, и, по преданиям, на ней играл сам Паганини. Этой скрипке, проданной Чижевским в очень трудное для него время в 1935 году, он посвятил поэму.

Александр Леонидович часто и много импровизировал на скрипке и рояле. У него, по его словам, “были свои сонаты, симфонии, концерты, построенные по всем правилам теории гармонии”, которые он много раз хотел записать, но так и не выполнил своего желания.

А. Л. Чижевский считал, что “литература и музыка, живопись и ваяние являются истинными двигателями мировой Культуры”.

Но среди всех искусств предпочтение отдавал поэзии, на второе место ставил музыку и считал ее младшей сестрой поэзии:

“Проникновеннейшие искусства — поэзия и ее младшая сестра, музыка, чьи элементы обуславливают красоту стиха, не создаются для временных земных властелинов: они живут в вечности и черпаются из ее пучин, стремящихся к новым и новым завоеваниям человечеством”.

Он очень много работал над собой, развивая понимание музыкальности поэтического слова:

“С раннего детства я любил громко читать стихи, прислушиваясь к звучанию, к мелодии строфы, и, таким образом, невольно развивал у себя вкус к поэтической музыке. Будучи одаренным музыкантом, все же не сразу мог понять все тонкости в звучании слова и много работал над собой, читая часами вслух великих поэтов. Затем начинал обычно сам вслух импровизировать, чаще всего очень громко, стоя или ходя быстро по комнате, и сопровождал свои импровизации соответствующей жестикуляцией” .

Ольга Васильевна всячески оберегала своего любимца в эти часы, никого к нему не пускала, не позволяла мешать творческому процессу.

Отец же, заставая сына за сочинительством, советовал: “...если хочешь быть настоящим поэтом, прежде всего надо учиться, учиться и учиться. Надо многое изучать и очень многое прочесть. Надо много работать, трудиться и не лениться... Тебе надо учиться на классических образцах”. И приводил в пример Пушкина и Лермонтова, а на другой день привозил сыну какую-нибудь книгу по теории поэзии или классическое произведение.

Любовь к немецкой классической поэзии и особенно к произведениям Гете впервые зародил в юном Чижевском преподаватель немецкого языка Бельской гимназии Яков Густавович Миллер, для которого Гете был богом и который мог часами читать наизусть одно за другим стихотворения Гете, Уланда, Шиллера, Ленау, Гердера. И хотя Александру было всего лишь десять лет, он уже говорил по-немецки, читал самостоятельно сказки Андерсена на немецком языке, и немецкая речь доставляла ему удовольствие.

Уже в возрасте трех-четырех лет маленький Шура (так его называли в семье) знал наизусть несколько русских, немецких и французских стихотворений, которые бабушка просила его при всяком удобном случае читать вслух. Бабушка заставляла внука учить стихи и даже платила за хорошо выученное стихотворение, зная, что деньги он потратит на приобретение книг.

Стихи для мальчика с раннего детства были тайной страстью. Ему стоило большого труда удержаться от слез, когда он слушал или читал хорошие стихи, настоящая поэзия всегда действовала на его эмоциональную сферу.

Именно поэзия, по мнению Чижевского, “в состоянии вызвать самые всеобъемлющие и полные значения чувства”, воспитать душу человека. “Истинному поэту, — пишет Чижевский, — достаточно сказать два, три слова, чтобы выразить почти невыразимое!..

Несколько слов, заключенных в определенную форму, так могуче охватывают нас атмосферой раздумья, какого не вызывали бы те же слова в прозе. Тут они полнее и содержательнее. Тут властвует ритм, передающий через пространство времени то настроение, которое испытал поэт в минуту своего творческого озарения”.

На рубеже двух исторических эпох (1917—1918 гг.) Чижевский много размышлял о месте и роли искусства, и в частности поэзии, в жизни общества. Результатом его размышлений стал своеобразный эстетический трактат “Академия поэзии”. В нем содержится небывалый проект академии, в которой “поэты... объединяются для общего плодотворного труда”, а все желающие смогут получить “академическое” образование по грандиозной программе, насчиты­вающей 60 предметов. Среди них физика, химия, геология, биология, космография, философия и многое другое.

Совершенно очевидно, что такой проект был трудно исполнимым в то суровое послереволюционное время. Но, как считает искусствовед В. Байдин, “оставаясь документом удивительной эпохи, он... служит одним из свидетельств поистине “возрожденческого” духовного универсализма Чижевского, сумевшего в собствен­ной жизни блестяще воплотить свой юношеский идеал”.

Основные положения эстетики, сформулированные Чижевским в этом трактате, и его поэзия 1910—1920 годов (в 1915 году в Калуге выходит первый сборник его стихотворений, а в 1919-м — второй — “Тетрадь стихотворений”, больше при его жизни  отдельных сборников не выходило) близки к произведениям “космической” поэзии В. Брюсова, М. Волошина, А. Белого.

Совершенство стихов Чижевского отмечали многие известные поэты — М. Во-лошин, П. Флоренский, В. Маяковский, В. Брюсов, А. Толстой и другие. Вяч. Ива-нов писал Чижевскому: “Могу смело предсказать вам блестящую будущность лирического поэта”.

Особенно следует выделить пейзажную лирику ученого. Именно про нее писал А. Н. Толстой: “Ваши стихи являются плодом большой души и большого художественного чутья, а потому значение их в русской литературе весьма велико... Никто из современных нам поэтов не передает лучше Вас тончайших настроений, вызванных явлениями природы. Со времени Тютчева в этой области большой пробел. Ваши произведения должны заполнить его”.

Чижевского, как и Тютчева, можно назвать вдохновенным певцом природы. Природа в его стихах запечатлена в движении, смене явлений, пейзажи в них проникнуты напряжением и драматизмом. Стихи Чижевского отражают его стремление познать противостояние жизни и смерти, противоречие предельного и беспредельного, коллизию конечного и бесконечного в человеке, природе, мироздании.

В поэзии, как и в науке, Чижевский стремится философски осмыслить жизнь вселенной, заглянуть в тайны космической жизни и человеческого бытия. Овладев достижениями философской и поэтической мысли своих предшественников и современников, он в своих поэтических и научных произведениях дает собственное неповторимое художественное и научное решение философских проблем жизни и ее течения во времени.

Тема космоса, “державного светила” пронизывала все творчество Чижевского, поэтому мысль о космичности человека проходит через многие его поэти­ческие произведения. Именно на этой мысли основывались все естественно­научные искания ученого, и, как следствие, она перешла и в его философию, и в поэзию.

По мнению Чижевского, человечество и вся Земля окружены со всех сторон потоками космической энергии, которая “притекает не только от Солнца, но и от далеких туманностей, звезд, метеорных потоков и т. д.”. “Было бы совершенно неверным считать только энергию Солнца единственным созидателем земной жизни в ее органическом и неорганическом плане, — писал ученый. — Следует думать, что в течение очень долгого времени развития живой материи энергия далеких космических тел, таких как звезды и туманности, оказала на эволюцию живого вещества огромное воздействие. Развиваясь под непосредственными потоками космических радиаций, живое вещество должно было согласовать с ними свое развитие и выработать соответствующие приемники, которые бы утилизировали эту радиацию, или защитные приспособления, которые бы охраняли живую клетку от влияния космических сил. Но несомненно лишь одно: живая клетка представляет собой результат космического, солярного и теллурического воздействия и является тем объектом, который был создан напряжением творческих способностей всей Вселенной. И кто знает, быть может, мы, “дети Солнца”, представляем собой лишь слабый отзвук тех вибраций стихийных сил космоса, которые, проходя окрест Земли, слегка коснулись ее, настроив в унисон дотоле дремавшие в ней возможности”. Следовательно, “жизнь... в значительно большей степени есть явление космическое, чем земное. Она создана воздействием творческой динамики космоса на инертный материал Земли”.

Так рассуждал Чижевский-ученый. Те же самые мысли о взаимосвязи космоса и человека, только образно, всего лишь несколькими строками Чижевский-поэт отразил в своем стихотворении “Гиппократу”:

 

Мы дети Космоса. И наш родимый дом

Так спаян общностью и неразрывно прочен,

Что чувствуем себя мы слитыми в одном,

Что в каждой точке мир — весь мир

                                              сосредоточен...

И жизнь — повсюду жизнь в материи самой,

В глубинах вещества — от края и до края

Торжественно течет в борьбе с великой

                                                          тьмой,

Страдает и горит, нигде не умолкая.

 

Все аспекты влияния космоса, и в частности Солнца, на Землю и человечество отражены Чижевским в стихотворении “Галилей”. Анализируя эти стихотворения Чижевского, А. Н. Толстой писал: “Я не буду касаться других Ваших более чем удивительных по содержанию и виртуозному исполнению стихотворений... Их оценка может быть дана только в будущем”.

Глубокие философские размышления, новое мировосприятие позволили Чижевскому проникновенно и верно запечатлеть природу не только в стихах, но и в живописных творениях.

Учился живописи он в раннем детстве в Парижском салоне у художника Гюстава Нодье — ученика известного художника-импрессиониста Эдгара Дега. Импрессионизм оказал большое влияние на формирование его как художника. Импрессионизм открыл ему глаза на непосредственную, живописную и чувственную прелесть солнечного света, показал ему трепетание красок на поверхности предметов и в пространстве между ними. Дело живописца, по мнению Ренуара, “до блаженного опьянения насыщаться бесконечностью танца красок, песни света и глубокого аккомпанемента тьмы”. “Пейзажем настроения” называли немцы импрессионистские пейзажи, ибо здесь живописец становится поэтом.

Взяв у импрессионистов отдельные моменты, Чижевский, бесспорно, нашел свой художественный язык. С 1941 года он работает и гуашью, и акварелью, и цветными карандашами, чего не делали импрессионисты. Трудно сказать, было это необходимостью или Чижевский почувствовал особенности акварельной краски, которая так тонко помогает моментально овладевать формой, тоном, придает работе легкость, воздушность.

Мастерски овладев искусством работы акварелью в два-три цвета, умело пользуясь размывкой, добиваясь чистоты цвета, красоты тона, художник сумел передать пластическую форму лепестков, причудливые изгибы стволов деревьев, сложные переходы от одного тона к другому.

Его увлекала передача трудно уловимых, быстро меняющихся явлений природы: неудержимый бег облаков (“Вечер после дождя”, “Перед грозой”), трепет листвы от порыва ветра (“Листья падают”), стелющиеся туманы (“Опустился туман”). Ощущение живого дыхания природы характерно для многих его пейзажей. Свое кредо художника он выразил в стихотворении “Пейзаж”:

 

Магия незримых переходов

Мглы туманной над землей весенней,

Огненное золото заходов,

Музыка тончайших светотеней.

Взять, что никогда не уловимо,

Удержать, что в мановенье ока

Изменяется непостижимо

С запада до крайнего востока...

 

Лирическое восприятие природы дополняет философа-космиста Чижев­ского. В его пейзажах сливаются воедино точное научное знание с духовной сущностью художника. На его полотнах природа Земли предстает в философском обобщенном виде. Художественное творчество Чижевского несет энергетику истинной Красоты.

Такой подход к искусству, по мнению искусствоведа В. Байдина, “сближал Чижевского с традициями русского философского пейзажа XIX—XX веков, со школой А. И. Куинджи... с Н. К. Рерихом, о произведениях которого он очень высоко отзывался... Пейзаж воспринимался им как художественная модель природы — в нем, как и в природе, гармонически уравновешиваются и находят свое образное выражение стихийные силы космоса и состояние человеческой души, проходит зыбкая грань между живой и неживой материей, осуществляются чуткие небесно-земные силы”.

Не случайно в подавляющем большинстве его картин небо занимает две трети всего полотна и изображено то грозовое (“Грозное небо”), то вечернее после грозы (“Вечер после грозы”), то весеннее в розовато-голубоватых тонах (“Весенняя феерия”). В последней картине все краски находятся во взаимном проникновении одного цвета в другой. Этот праздник природы, это искусство, радость созерцания создаются абсолютной цветовой гармонией и совершенной правдивостью формы. Мягкость всех тонов позволяет почувствовать обаяние творческой фантазии художника. Здесь очень важно подчеркнуть позицию, которую занимал Чижевский по отношению к физическому и духовному миру, к природе, — позицию, которую можно охарактеризовать как новое сознание, сознание единства земной природы с Космосом.

Живопись и поэзия образуют в творчестве Чижевского органическое единство. Когда смотришь на его акварели, то кажется, что в них звучат его стихотворные строки, а когда читаешь стихи, то в воображении возникают его пейзажи. М. Волошин, исследуя подобную связь, писал о своих стихах, что они “утекают в его акварели и живут в них, как морской прибой с отливами и приливами”. То же можно сказать и о взаимопроникновении поэтической и пейзажной лирики Чижевского.

В 20-е годы Александру Леонидовичу приходилось часто ездить в Москву. Там обычно останавливался либо у родственников, либо у знакомых, так как своего жилья не было. Маленькую шестиметровую комнатку в большой коммунальной квартире на 30 жильцов он впервые получил только в 1925 году. Но в Калуге продолжает бывать довольно часто, вплоть до 1929 года — года смерти его отца. Его привлекают здесь не только родные, калужская природа, но и беседы со старшим другом и учителем К. Э. Циолковским, без совета которого, по его же словам, он “не начинал ни одного серьезного дела”.

В это время Чижевский в Москве проводит опыты по влиянию ионизиро­ванного воздуха на экзотических животных (обезьян, бегемотов, слонов и т. д.) в Практической лаборатории по зоопсихологии в уголке Дурова.

Работам Чижевского в области аэроионизации и гелиобиологии придают большое значение за рубежом. В 20—30-е годы он избирается почетным и действительным членом более 30 академий, институтов, научных обществ Европы, Америки, Азии.

Патент на его изобретение аэроионизатора пытаются купить англичане. Американцы приглашают Чижевского на 8 месяцев для совместной работы в Саранакской лаборатории по лечению туберкулеза и для чтения лекций в университетах США. Конечно, Александр Леонидович мечтает о такой поездке, ведь там ему придется поработать совместно с выдающимися учеными Америки, с которыми он состоял в переписке, они ждут его. Но в очередной раз в поездке за границу ему отказывают.

В эти годы его заслуги в науке получают признание и в СССР. В 1931 году вышло “Постановление Совнаркома СССР о работе проф. А. Л. Чижевского”, его награждают премией Совнаркома СССР и Наркомзема СССР. Одновременно с постановлением учреждается Центральная научно-исследовательская лабора­тория ионификации (ЦНИЛИ) с целым рядом филиалов и опытных станций. Директором ее назначается А. Л. Чижевский.

Успехи лаборатории были отражены в четырех томах “Трудов ЦНИЛИ”, из которых два (I и III) увидели свет, а два других (II и IV), бывших уже в наборе, по указанию свыше были рассыпаны. Несмотря на то, что исследования подтвердили благотворное действие аэроионов отрицательного знака на животных и растения, в 1936 году она была закрыта.

Неблаговидную роль в этом сыграл противник теории Чижевского, тогдашний директор Всесоюзного института животноводства Б. М. Завадовский. С момента организации ЦНИЛИ он мешал ее работе, создавал разные комиссии, деятельность которых заканчивалась буквально погромами лаборатории. А. Л. Чижевскому приходилось не столько работать, сколько отбиваться от нападок на деятельность коллектива лаборатории. Он насчитал за шесть лет ее существования семь таких погромов, в результате которых каждый раз работа приостанавливалась на несколько месяцев. Кроме того, Б. М. Завадовский печатает в газете “Правда”, где у него, очевидно, были “свои люди”, статьи, порочащие идею Чижевского, и обвиняет его в лжеучении. В 1935 году в этой газете появилась очередная его статья “Враг под маской ученого”, где Чижевский обвиняется в контрреволюции. Это уже была “галилеева ситуация”.

Только в 1938 году А. Л. Чижевский вновь приглашается на работу в качестве научного руководителя по аэроионификации Дворца Советов. А в сентябре 1939 года в Нью-Йорке состоялся I Международный конгресс по биологической физике и космической биологии, на котором Чижевский избирается Почетным президентом. Он вновь приглашается в Америку, но и на этот раз в поездке за рубеж ему отказывают.

Летом 1941 года Чижевский со своей семьей уезжает в дом отдыха Щелыково. Там и застала его война. Надежды на скорое окончание войны и разгром фашистов не оправдались. Война затягивалась, враг подошел к Москве. Семья Чижевского вместе с артистами Малого театра, с которыми Александр Леонидович дружил и вместе отдыхал, поздней осенью 1941 года эвакуировалась в Челябинск, где над ним снова сгущаются тучи.

На этот раз доносы о его неблагонадежности: “восхваление гитлеровской армии и критические высказывания в адрес научного и политического руководства СССР”. 21 января 1942 года Чижевский был арестован, осужден на 8 лет, которые вначале отбывал в Ивдельлаге Свердловской области, а с 1945 года — в Карлаге, в степях Казахстана.

После освобождения еще 8 лет находился в ссылке в Караганде. Полностью реабилитирован был только в 1962 году.

Но и в условиях заключения он оставался ученым, художником, поэтом. Продолжал свои исследования, писал стихи и картины. Правда, картины и рисунки лагерного периода невелики, выполнены подчас на отработанной бумаге акварелью, гуашью, иногда цветными карандашами, но какая в них сила и красота! Беглыми мазками темперы или гуаши, тонкими слоями светоносной акварели, легкой прописью цветных карандашей он позволяет увидеть в рисунке пространство и движение мира, многообразие связей в природе.

Органическая потребность познавать, отображать мир в стихах и красках помогали ему выстоять в нечеловеческих условиях, в которых он оказался. Не случайно между строк его стихотворения “Гиппократу” появляется такая запись: “5.1.43 г. Холод +5°С в камере, ветер дует насквозь. Жутко дрогнем. Кипятку не дают”.

Стихи и пейзажи, на которых он по памяти изображал любимые им с детства пейзажи, согревали его душу, помогали отвлечься от мрачной действительности. “Ничто так не утешает душу, ничто так не успокаивает, как чарующие взгляд пейзажи родной земли”, — писал Александр Леонидович. Работа его души и мозга продолжалась.

Именно в эти годы он делает новые открытия в области гематологии: исследует электрические и электромагнитные свойства эритроцитов — красных кровяных телец. Он исследует кровь в движении и находит электрические особенности реакции оседания эритроцитов. Впервые в истории медицины, благодаря его исследованиям, кровь предстала как целостная динамическая система. Работы Чижевского по электрогемодинамике открывали новые возможности для постановки более точных диагнозов многих заболеваний и для поисков новых терапевтических методов.

В 1959 году издательством Академии наук СССР был опубликован фундаментальный труд А. Л. Чижевского “Структурный анализ движущейся крови”, а через год (в 1960 г.) в издательстве “Госпланиздат” — еще одна монография “Аэроионификация в народном хозяйстве”.

Вернувшись в 1958 году в Москву, он вновь организует лабораторию ионификации в тресте “Союзсантехника” при Госплане СССР и становится ее научным руководителем. Но судьба не оставляет ему времени для новых дел, хотя в эти годы он работает по усовершенствованию своих аэроионизаторов с целью использования их в кабинах самолетов и космических кораблей, для чего устанавливает связь с Главным конструктором космических кораблей С. П. Королевым и конструктором самолетов О. Г. Антоновым.

Здоровье А. Л. Чижевского с каждым днем становится хуже, последние два года жизни он не работает официально, но ежедневно пишет по 25 страниц, такую норму он определил себе сам. Зная о неизлечимой болезни, спешит написать воспоминания о прадеде Никите Васильевиче Чижевском, прожившем 111 лет, пережившем пять царствований, участвовавшем более чем в ста сражениях, имевшем все ордена, какие полагались по его чинам;  а главное — о своем старшем друге и учителе К. Э. Циолковском; приводит в порядок свой научный архив. Помогает ему в этих делах его верный друг и жена Нина Вадимовна. Впервые эти воспоминания, подготовленные Н. В. Чижевской, в сокращенном варианте вышли под заголовком “Вся жизнь” в 1974 году, и только в 1995 году они увидели свет в полном объеме под названием “На берегу Вселенной. Годы дружбы с Циолковским”.

В 1964 году 20 декабря в 8 часов утра А. Л. Чижевского не стало. Похоронен он на Пятницком кладбище в Москве.

Давно уже нет с нами Александра Леонидовича Чижевского, но свет его идей, его прекрасных поэтических произведений еще долго будет служить людям. Человек большой и щедрой души, твердо веривший в победу Солнца над Мраком, Добра над Злом, он оставил нам замечательное духовное наследие, которое учит ценить Прекрасное, любить Жизнь и Человека.

Крупному советскому ученому-физику, организатору науки, человеку неравно­душному к художественному творчеству — Д. И. Блохинцеву принадлежит, пожалуй, наиболее верная оценка масштаба творческой личности А. Л. Чижев­ского:

“Многие из его акварелей просто прекрасны, другие хороши. Но, быть может, самое главное, о чем говорят эти картины... как и стихи... заключается в том, что они раскрывают перед нами образ истинно великого русского человека в том смысле, в котором он всегда понимался в России.

...обязательной чертой этого образа были не только успехи в той или иной науке, а скорее создание мировоззрения.

Наука, поэзия, искусство — все это должно быть лишь частью души великого и его деятельности”.

 

 

Александр Бобров • “Правда — моя последняя гордость” (Наш современник N11 2002)

Александр БОБРОВ

“ПРАВДА —

МОЯ ПОСЛЕДНЯЯ ГОРДОСТЬ”

 

И самое обидное, что я ведь знаю, как меня будут любить через 100 лет.

Марина Цветаева

 

В этом году любители поэзии отмечают 110 лет со дня рождения Марины Цветаевой. Она родилась 8 октября 1892 года и позже запечатлела эту дату в стихах:

 

Спорили сотни

Колоколов.

День был субботний:

Иоанн Богослов.

 

Теперь, учитывая разницу между церковным и светским календарем, которая в ХIХ веке составляла 12 дней, календарная путаница привела к мнимой спорности даже самой даты рождения: ведь православные хорошо знают, что Иоанн Богослов — 9 октября. Кажется, обычная нестыковка, но она тоже подчеркивает зыбкость вех и запутанность судьбы Цветаевой. Сама она ни стихотворством своим, ни сокровенными записями — ясности не вносит.

 

Века не прошло с того дня в 1919 году, когда среди кошмара гражданской войны, голодающей, обезображенной, раздираемой высокими идеями и низменными страстями родной ее Москвы Марина Ивановна написала эти пророческие слова “через 100 лет” — а через 22 года, 31 августа 1941 года, в годину другой войны, она свела счеты с жизнью в Елабуге, в состоянии полного одиночества и смертной тоски.

Через шестьдесят лет после ее гибели издано, по существу, все наследие выдающегося поэта. Издательство “Эллис Лак”, где довелось мне работать главным редактором, выпустило полное собрание сочинений в восьми томах, но составители — Анна Саакянц и Лев Мнухин не смогли включить 12 записных книжек и обнаруженные фрагменты еще из трех тетрадок, чудом сохранившихся у Цветаевой, не знавшей усадебной или кабинетной жизни. Она сама пророчески писала в Берлине, когда скитания только начинались: “Быт. Тяжкое слово. Почти как: бык. Выношу его только, когда за ним следует: кочевников”. Но, несмотря на всю открытость своей кочевой судьбы ветрам эпохи, она наложила полувековое вето на свои сокровенные записи. И вот наконец в 2001 году Е. Б. Коркина и М. Г. Крутикова подготовили два тома “Неизданного”, которые, конечно, были замечены и оценены в издательском мире, в кругу цветаевских почитателей, но не стали общественно-культурным событием, таким, например, как полтора десятка лет назад вышедшая в “Новом мире” невыдающаяся “Повесть о Сонечке”, наделавшая столько двусмысленного шума. А в этих двух потрясающих томах “Неизданного” — сама ранимая душа Цветаевой, ее острый бунтующий ум и непосильный для обычного человека опыт.

Составители справедливо написали в предисловии, что записные книжки — “именно они, а не письма, не автобиографическая проза, не весь неохватный контекст ее лирики, и даже не сквозной лирический сюжет ее поэм, — мы полагаем, содержат главный урок, который одна личность может оставить другим: предельно точно записанный, не преображенный художественными задачами голый экзистенциональный опыт”. И почему-то называют этот естественный порыв художника, порой переходящий грань допустимого или адекватно восприни­маемого, “сознательно поставленным экспериментом”. По-моему, никакого эксперимента, да еще “естествоиспытательского”, Цветаева не ставила, а оставила фразу-ключ к разгадке ее поэтического и женского дара: “Правда — моя последняя гордость”. И снова, всей творческой судьбой — от холодной заметки до горячечной реплики — подтвердила мысль Рильке, блестяще знавшего русскую поэзию вообще и стихи Марины в частности, что русскую поэзию — постоянное “выхаркивание души” — можно принимать лишь малыми дозами, как ликер. Но ликер этот (или менее изысканный напиток) настаивается в глубочайших и темных погребах. Цветаева вносит в них то электрический фонарь, то смоляной факел, то березовую лучину и дает пригубить (от слова “губы” и от слова “губить”) всем желающим правды. Последних, как демонстрирует та же судьба уникального издания, оказалось не так уж много.

И все-таки в дни памяти Марины Цветаевой я вернусь к обжигающим, будоражащим или умиротворяющим записям, потому что они стали для меня настольным чтением и дают порой ответы на вечные и самые злободневные вопросы. Свои рассуждения и реакцию на прочитанное я стараюсь опускать вовсе — за исключением тех случаев, когда надо что-то пояснить, напомнить или смягчить вопиющее противоречие. Впрочем, последнее — трудно выполнимо, ибо Цветаева соткана из вызывающей противоречивости и ладной, нервно пульсирующей речи.

 

КЛАДЕЗЬ ПОЭЗИИ

 

Цветаева прежде всего — поэт, художник, что не раз подчеркивала и доказывала сама: сначала — поэт, потом — мать, любящая подруга, совслужащая, патриотка, эмигрантка и т. д. Многие записи касаются ремесла, работы над словом — впрямую или косвенно выдают непрерывную работу аналитического ума, точность пристального взгляда, образный склад восприятия даже непоэтической действительности. И конечно — чужого необходимого творчества. “Два источника моих наичистейших радостей: книги и хлеб”. Даже в голодный 1919 год хлеб — все-таки на втором месте! А чуть раньше запомнившийся афоризм Бальмонта: “Деникин не пришел, а зима пришла”. И тут же случайный возглас мужика на улице: “Мороз не по харчам!”.

 

“Поэт, как ребенок во сне: все скажет”.

 

“Слово — вторая плоть человека. Триединство: душа, тело, слово. Поэтому — совершенен только поэт”.

 

“Никогда (grand jamaais*) не жертвую простотой, правдой — рифме, как никогда не жертвую: душой — телу.

...Я перевожу:

Господу — душу.

Кровь — Королю,

Сердце — красоткам,

Честь — самому.

 

“Самому” и “Королю” — не рифмы. Можно было бы вместо “Честь самому” — “Доблесть хвалю” или “Доблесть — люблю” (Королю — люблю...).

Но “Честь — самому” — крик и формула, а “Доблесть — люблю” — мерзость, манная каша, стих восьмого сорта.

И поэтому: “Честь — самому!”

И так во всем, всегда”.

Эта запись касается, пожалуй, не столько переводческого принципа, сколько творческого и человеческого кредо. Хотя пример, может быть, не из самых ярких.

 

“Поэт, это человек, который сбрасывает с себя — одну за другой — все тяжести. И эти тяжести, сброшенные путем слова, несут потом на себе — в виде рифмованных строчек — другие люди”.

 

“Ни народностей, друг, ни сословий. Две расы: божественная и скотская. Первые всегда слышат музыку, вторые — никогда. Первые — друзья, вторые — враги. Есть, впрочем, еще третья: те, что слышат музыку раз в неделю. — “Знакомые”.

 

“Анна Ахматова”. — Какое в этом великолепное отсутствие уюта!”

 

“Вся пресловутая “фантазия” поэтов — не что иное, как точность наблюдения и передачи. Все существует с начала века, но не все — так — названо. — Дело поэта — заново крестить мир”.

 

“Я Вас люблю” — “Красное солнце” — “черный ворон” — есть очевидно степень непритязательности и простоты, которая избавляет слово, присущее всем устам, от становления его — общим местом.

Общее место: прекрасные мечты.

Прекрасное дитя — всегда ново”.

 

“Каждый поэт, имей он хоть миллиард читателей — для одного-единственного, как каждая женщина — имей она хоть тысячу любовников — для одного”.

 

“Я бы могла писать прекрасные — вечные! — стихи, если бы так же любила вечное, как бренное.

(К этому вернусь еще не раз)”.

 

“Для Бальмонта каждая женщина — королева.

Для Брюсова каждая женщина — проститутка.

Ибо находясь с Бальмонтом, каждая неизбежно чувствует себя королевой.

Ибо находясь с Брюсовым, каждая неизбежно чувствует себя проституткой”.

 

“Демократические идеи для поэта — игра, как и монархические идеи, поэт играет всем, главная же ценность для него — слово”.

 

“Аля: “У всякой церкви есть свой голос в Пасху...” — ну, чем не Мандельштам, которого она никогда не читала:

— “Все церкви нежные поют на голос свой”...

И сразу стихи:

 

...Все мы любовь по-разному поем:

У всякой церкви есть свой голос — в Пасху”.

 

“Каждый мой стих — последнее, что я знаю о себе — самая, самая, самая последняя секундочка, точно наконец стоишь ногами на линии горизонта.

(Тот же обман)”.

 

“Слышали ли вы когда-нибудь, как мужчины — даже лучшие — произносят эти два слова:

“Она некрасива”.

— Не разочарование: обманутость — обокраденность.

Точно так же женщины произносят:

“Он не герой”.

 

“Бальмонт, держа меня за руку: — “Теперь, когда я уезжаю, я могу это сказать. Для меня остается глубочайшей психологической загадкой...”

Смотрит на меня, любяще оценивает...

...“и не прельститься даже Бальмонтом!”

“Дождевые слизни — не Лирика”.

 

“Лирика требует куда больший костяк, чем эпос. Эпос — сам костяк. В лирике твоя душа (река) должна стать костяком.

— Оттого и лег кость.

 

Так, выбившись из страстной колеи,

Настанет день — скажу: “Не до любви!”

Но где же на календаре веков

Тот день, когда скажу: “Не до стихов!”.

 

НАСТОЯЩАЯ ЛЮБОВЬ

 

“О поэты! Поэты! Единственные — настоящие любовники женщин!”.

 

“Женщины любят не мужчин, а Любовь, мужчины не Любовь, а женщин.

Женщины никогда не изменяют.

Мужчины — всегда”.

 

“Во все в жизни, кроме любви к Сереже, я играла”.

 

“Женщина только тогда окончательно освободилась от любовника, когда почувствовала к нему физическое отвращение.

Презрение — вздор. (Ибо относится к душе)”.

 

Вот запись, категорическая в первой части и по-девичьи мягкая — во второй, но самое впечатляющее, что над ней почему-то, в отличие от всех соседних, стоит дата — 31 августа 1919 года. Напомню, что 31 августа — дата самоубийства Цветаевой.

“Мужчина, если не нужен физически, не нужен вовсе.

“Не нужен физически” — если его рука в руке не милее другой руки”.

 

“Я люблю две вещи: Вас — и Любовь”.

 

“Первая победа женщины над мужчиной — рассказ мужчины о его любви к другой женщине. А окончательная ее победа — рассказ этой другой о своей любви к нему, о его любви к ней. Тайное стало явным, ваша любовь — моя. И до тех пор, пока этого нет, нельзя спать спокойно”.

 

“Женщин я люблю, в мужчин — влюбляюсь.

Мужчины проходят, женщины — остаются”.

 

“Любя другого, презираю (теряю) себя, будучи любимой другим — презираю (теряю) его”.

 

“Давайте любить меня вместе! Где Вас не хватит, я помогу. — Вот самое честное, что я могу сказать партнеру”.

 

“Любят тех, с кем весело — или невозможно целоваться.

Со мной ни того, ни другого: немножечко лестно, — разве”.

 

“Никогда ни с кем не целоваться — понимаю — т. е. не понимаю, но не безнадежно, — но если уж целоваться — под каким предлогом не идти дальше?

Благоразумие? — Низость! Презирала бы себя.

Меньше потом любишь? Неизвестно, может меньше, может больше.

Верность? — Тогда не целуйся”.

 

В записной книжке 8 после вышеприведенной записи, по сути, как бы расшифровывающей и обосновывающей девиз, произносимый обычно иронически: “Ни поцелуя без любви”, Цветаева признается: “Пишу чудесные стихи, между прочим, четверостишия и пятистишия. Есть такие:

 

Плутая по своим же песням,

Случайно попадаю в души:

Но я опасная приблуда:

С собою уношу — весь дом”.

 

И продолжает дальше играть в блудницу, притом иногда заигрываясь:

 

“Ты зовешь меня блудницей, —

Прав, — но малость упустил:

Надо мне, чтоб гость был — (слово не вписано. — А. Б. )

И чтоб денег не платил”.

 

Дальше и вовсе идет двусмысленность, которая переходит на примитив частушки: “Раз, бывало, я давала...”:

 

“Никто, взглянувший, не встречал отказа.

— Я не упомнила числа.

Смеясь, давала — и давала сразу:

Так слава к Байрону пришла”.

 

В этих миниатюрах, приведенных частично — ролевая игра с оттенком саморазоблачения, вызов христианской морали и вечная попытка примирить низменное, греховное с духовным и сослаться на великих, даже не совсем к месту. Разве к Байрону так пришла слава?

 

“Богородица Разлук.

(девушка в порту)”.

 

“Почему все радуются, когда девушка любит в первый раз — и никто, когда во второй?”.

 

МОСКВИТЯНКА

 

Москва! Какой старинный,

Странноприимный дом...

 

Это восклицание относится и к нашей древней, пестрой столице, и к тому образу, который сознательно пестует и генетически хранит в своей душе, в творчестве Марина Цветаева — коренная москвичка, странница, никогда не забывавшая свой дом в Борисоглебском переулке, где находится ныне музей, помогавший готовить к изданию записные книжки, величавый Кремль, Патриаршие пруды, Музей изящных искусств, который создавал ее отец (кстати, в сентябре отмечали 100-летие открытия детища Ивана Цветаева), Поварскую улицу, по которой она ходила на службу в голодном 1919 году. Пожалуй, книжки 5 и 6 1918—1919 годов — самые объемные, наполненные фейерверком образных наблюдений, острых суждений и — самые жизнеутверждающие, духоподъемные. С их страниц встает перед нами характер истинной москвитянки — памятливой и рассеянной, набожной и грешной, непредсказуемой в поступках и глубинно русской. Она призналась: “За 1918—1919 г. я научилась слушать людей и молчать сама”. Тем сильнее звала к перу врожденная и благоприобретенная тяга высказаться хотя бы на бумаге.

“Универсальность буквы М.

— Матерь — Море — Мiр — Мир — Мор — Молния — Монархия — Мария — Миро — Музыка — Метель — Москва! — и т. д.

И просто — потому что первая буква, которую говорит ребенок — первая, губная:

— Мама”.

Замечательно в этом тонком музыкальном наблюдении и то, что родная Москва стоит с восклицательным знаком в универсальном и вечном ряду — от Матери до Москвы.

 

“Недавно вечером, гуляя с Шарлем (анархистом, молодым и седым, похожим на Песталоцци, сплошное “да” миру!) возле Храма Христа Спасителя (у меня сейчас иконка с его изображением и я показала тому, большому, свой, маленький), глядя на Москву-реку, принявшую в себя все райское оперение неба, взглядываю на Кремль и остолбеневаю: все купола соборов черны. — Меня как в грудь ударило. — Это было самое зловещее, что я когда-либо видела, — страшнее смерти...

Я знаю душу Москвы, но не знаю ее тела. Я вообще наклонна к этому, но сейчас — по отношению к Москве — это грех”.

 

“Спас на Бору, Нечаянная Радость, “пятисоборный несравненный круг”... И все Замоскворечье — и все мощи — и все звоны — калиновые и малиновые — издариваюсь”.

И в ответ — вдохновенный и бессвязный лепет о Марине: “Марине — мне, Марине Цветаевой, Марине Мнишек”. Так поэт сам связал два трагических имени в нашей истории, две ярчайшие судьбы Марин, которых разделяют века.

 

“Мой друг! Я уже начинаю отвыкать от Вас, забывать Вас. Вы уже ушли из моей жизни...

Куда-то идти — бесспорно — от чего-то уйти. — Если бы я знала, что Вы — что я Вам необходима — о, каждый мой час и сон летел бы к Вам! — но так — зря — впустую — нет, дружочек! — много раз это со мной было: не могу без — и проходило, могла без! Мое не могу без — это когда другой не может без.

Это не холод и не гордыня, это, дружочек, опыт, то, чему меня научила советская Москва за эти три года — и то, что я — наперед — знала уже в колыбели”. Помещая эту заметку не в раздел о любви, а в свод характерных черт, нравственных законов и опытов москвитянки, я задумался о том, какому же опыту научили нас годы буржуазно-криминальной Москвы? В человеческих отношениях, наверное, сплошному “без”: безлюбью, безответственности, бездумности и безверию на фоне массового безденежья. Но та же Цветаева снова дает надежду: что-то ведь и мы, дети Московии, знаем с колыбели, а значит, генетически можем противостоять привнесенной науке бездушия.

 

“Аристократизм — любовь к бесполезному. (Терпимость — наклонность — тяготение — пристрастие — приверженность — страсть — все градации вплоть до: “умру без”).

Крестьянин, любящий кошку не за то, что она ловит мышей, уже аристократ”.

 

“Может быть, мой идеал в природе — всё, кроме подмосковных дач”.

“В Москве я благодарна за каждую веточку, в деревне — за каждую весточку”.

 

“(Jeu de mots*, а правда)”.

 

“Почему я люблю веселящихся собак и НЕ ЛЮБЛЮ (не выношу) веселящихся детей?!”.

 

“Не люблю (не моя стихия) детей, простонародья (солдатик на Казанском вокзале!), пластических искусств, деревенской жизни, семьи”.

 

И тут же — как для контраста, для наглядного доказательства противо­речивости натуры! — прямо противоположная восторженная запись, да еще с уточняющей правкой:

“Обожаю простонародье: на ярмарках, на народных гуляньях, везде на просторе и в веселье, — и не созерцательно (сверху написано — зрительно) — за красные юбки баб! — нет, любовно люблю, всей великой верой в человеческое добро. Здесь у меня, действительно, чувство содружества.

Вместе идем, в лад”.

“Я никогда не буду счастливой в бревенчатом доме и — всегда — в доме, выбеленном известью (юг).

Бревенчатые (внутри) стены под Москвой — мещанство”. Первое — понятно, тем более что писано сие в холодной Москве, второе — не совсем понятно, но как-то предвосхитило стиль “а ля рюсс”.

 

“Цыгане — и карточная система.

(Есть же в Москве сейчас цыгане)”

 

“Походка ЦЫГАНОК: подкидывают на ходу, — точно лягают — юбку. Сначала юбка, потом цыганка.

И каждый взлет юбки: Иди ты к Чорту! — Нога — юбке, юбка — встречным”.

 

“Если бы я — ЧТОБЫ НЕ СЛУЖИТЬ — сделалась проституткой, я — пари держу! — в последнюю минуту, когда надо получать деньги — с видом величайшего detachement* и чуть смущенно — говорила бы:

— “ради Бога, господа, не надо. Это — такие пустяки!”.

 

“Язык простонародья как маятник между жрать и с——”.

 

“Аля — кому-то в ответ на вопрос, кто ее любимый поэт:

— “Моя мать — и Пушкин!”.

 

“Я дерзка только с теми, от кого завишу”.

 

“В Москве есть церковь Великого Совета Ангелов”.

Прочитав эту запись Цветаевой, я начал искать эту церковь или то место, где она возвышалась. Пока — не нашел...

 

“Иду по Поварской. Через улицу — офицер на костылях. Не успев подумать, крещусь”.

 

“Измена Самозванцу — этого страшней — нет”.

 

“Димитрий первый в России короновал женщину”.

 

“Тоска по Блоку, как тоска по тому, кого не долюбила во сне. — А что проще? — Подойти: я такая-то...

Обещай мне за это всю любовь Блока — не подойду.

— Такая. —”

Хочу (в скобках) заметить, что Цветаева часто прибегает к этому, казалось бы, чисто орфографическому и ненужному приему — ставит тире, как при передаче прямой речи в чисто авторской записи. Но, думается, выделенная таким образом фраза — важная реплика в споре с собой или добавление-усиление, когда мысль высказана, как в случае с блоковской заметкой. На внутренний вопрос: ну почему я такая? — может ответить самой себе только так, по-детски и с вызовом: “Такая!” да еще и закончить знаком тире для собственных добавлений в будущем.

 

Впечатление от выступления и чтения Блока. С каким-то удивлением, но и с облегчением:

“Вокруг него изумительные уроды. А я-то думала: Александр Блок! — Красавец! — Красавицы!”.

 

“Знаете, где я вчера была? — Судьба!!! — В Спасо-Болвановском!!!

— Дружок, он есть — И действительно, — за Москва-рекой!” (Пишет и восклицает чисто по-замоскворецки: не склоняя название реки, мы так в Замоскворечье и говорили — “Пойдем на Москва-реку”. Потом это в стихах и прозе у меня начали изымать редакторы, а уж книгу “За Москвой-рекой” тем более пришлось назвать “грамотно” — ну как это: ошибка, вольность на облож­ке?! — А. Б. ) “— Далё-ко! — Длинный, горбатый, без тротуаров и мостовых, и без домов — одни церкви — и везде светло, тепло! Какая там советская Москва! — Времен Ивана Грозного!”

 

ДУША В ПУТИ

 

Последняя фраза ответов Марины Цветаевой на анкету была такова: “Жизнь — вокзал, скоро уеду, куда — не скажу”. Вечный порыв и загадочность.

 

“Ищут шестого чувства обыкновенно люди, не подозревающие о существо­вании собственных пяти”.

 

Кто создан из камня, кто создан из глины, —

А я серебрюсь и сверкаю!

Мне дело — измена, мне имя — Марина,

Я — бренная пена морская.

 

“С людьми мне весело и пусто (я полна ими), одной — грустно и перепол­ненно, ибо я полна собой”.

 

“На отказ у меня один ответ: молчаливые — градом — слезы”.

 

“Могу сказать о своей душе, как одна баба о своей девке: “Она у меня не скучливая”. — Я чудесно переношу разлуку. Пока человек рядом, я послушно, внимательно и восторженно поглощаюсь им, когда его нет — собой”.

 

Жадно и по-детски свежо воспринимая любую дорогу, Цветаева схватывала и фиксировала неожиданные фразы дочки, которые восторгали ее сходством отношения.

“По дороге из Святых гор в Москву, у окна вагона:

— “Дорога пахнет духами”.

 

И тут же — слова дочери о другой дороге:

“На станции “Серпухов”.

— “Это — не моя Москва”.

 

“Приказал долго жить”. Человек приказал долго жить. Удивительное чутье народа. Значит, умирая, человек понял, что жизнь, несмотря на все, — прекрасна, — и властно — как умирающий — именно приказал остающимся — долго жить”.

 

“Тело — вместилище души.

Поэтому — и только поэтому — не швыряйтесь им зря”.

 

“Море — это гамак, качели, люлька, оно кругло, потому что не огромно.

А река — стрела, пущенная в бесконечность”.

 

“Аля: — “Марина! Рыба от человека — прячется в воду, змея — прячется в землю, птица прячется в небо... А человек...”

Я: — “А человек от человека — в человека”.

 

“— Вы когда-нибудь видели, как фехтуют?

— Да.

— Есть один прием: отражать удар противника. И есть другой — отставить (пропуск слова. — А. Б. ), чтобы противник попал в пустоту.

— А это опасно?

— Да, — неожиданно — и теряешь равновесие. — Удар в пустоту, когда ждешь твердого тела. — Это самое страшное.

— Как я рада, что Вы все это знаете!”.

Восклицание Цветаевой выражает восхищение и знающим собеседником, и формулировкой выстраданного ощущения: самое страшное — удар в пустоту! — шпаги, слова, душевного порыва. Ждешь твердого тела: отклика, реакции, сопротивления даже, а тут — равнодушие. Так и с ней самой получилось: когда было твердое официальное неприятие, замалчивание — каждое опубликованное стихотворение (первое после перерыва — в выпуске “Дня поэзии” 1961 года), каждая последующая публикация прозы, писем, дневников — сенсация, восторг, привкус скандальности. Наконец, все издали — до подноготных записных книжек (правда, смехотворным для первой публикации тиражом — 10 000 экземпляров), а в сущности — удар в пустоту.

 

“У меня только одно СЕРЬЕЗНОЕ отношение: к своей душе. И этого мне люди не прощают, не видя, что “к своей душе” опять-таки к их душам! (Ибо что моя душа — без любви?)”.

 

“В одном я — настоящая женщина: я всех и каждого сужу по себе, каждому влагаю в уста — свои речи, в грудь — свои чувства.

Поэтому — все у меня в первую минуту: добры, великодушны, доверчивы, щедры, бессонны, безумны.

Поэтому — сразу целую руку”.

Смиренно склоняясь к чьей-то руке, Цветаева дает высочайшую оценку самой себе (наедине с собой!), хотя некоторые записи говорят и о более трезвой самооценке непростой, а то и тяжелой для других натуры. Например, вот эта короткая разоблачительная реплика с выделенным словом “вдобавок”.

“Если бы я еще вдобавок писала скверные стихи!”.

 

СТРАСТЬ К ЕВРЕЙСТВУ

 

Она писала в автобиографии: “Отец — сын священника Владимирской губер­нии... Мать — польской княжеской крови...” И далее: “Главенствующее влияние матери (музыка, природа, стихи, Германия. Страсть к еврейству. Один против всех...)”. Но несмотря на все влияния и пристрастия, — поразительно русская судьба, сгоревшая на пронизывающем ветру равнины одинокой рябиной. Самый характерный и самый, по-моему, “цветаевский” портрет — фото 1939 года. Снова в России: посветлевшие волосы, усталая улыбка, мудрый, проникающий в душу взгляд. Кажется, что все-то она старозаветно знает и христиански понимает...

В 1919 году Цветаева пошла работать в отдел Комиссариата по делам нацио­нальностей, который располагался в особняке на Поварской, где размещается по сей день издательство “Советский писатель”, и рутинно-революционная действительность, сам дух конторы, которую она называла “Наркомкац”, состав сослуживцев заставили ее пересмотреть романтические представления.

“Здесь есть столы: эстонский, латышский, финляндский, молдаванский, мусульманский, еврейский и т. д. Я, слава Богу, занята у русского.

Каждый стол — чудовищен.

Слева от меня (прости, безумно любимый Израиль!) две грязных унылых жидовки — вроде селедок — вне возраста. Дальше: красная белокурая — тоже страшная — как человек, ставший колбасой — латышка. “Я ефо знала, такой маленький. Он уцаствовал в загофоре и его теперь пригофорили к расстрелу...”. И хихикает. — В красной шали. Ярко-розовый, жирный вырез шеи.

Жидовка говорит: “Псков взят!” — У меня мучительная надежда: — “Кем?!!”

 

“Вы слово “еврей” произносите так, точно переводите его с “жид”. (Н /икодим/)”

 

“Когда меня — где-нибудь в общественном месте — явно обижают, первое мое слово, прежде, чем я подумала:

— “Я пожалуюсь Ленину!”. И — никогда — хоть бы меня четвертовали: — Троцкому!

— Плохой, да свой!”

 

“Еврей не меньше женщина, чем русская женщина”.

“Заведывающий Отделом, на заседании общества борьбы с антисемитизмом:

— “Я из принципа не могу бороться с антисемитизмом”.

 

“Песнь песней: флора и фауна всех пяти частей света в одной-единственной женщине”.

 

“Лучшее в Песне Песней, это стихи Ахматовой:

 

А в Библии красный кленовый лист

Заложен на Песне Песней”.

 

...“Он, как все евреи, многоречив и не владеет русской речью.

(Кто-то — о ком-то)”.

 

“Аля — кому-то, в ответ на вопрос о ее фамилии:

— “О нет, нет, у меня только 1/4 дедушки был еврей!”.

 

“Не могу простить евреям, что они кишат”.

 

РОДИНА И РЕВОЛЮЦИЯ

 

Когда я в более молодые годы пытался постичь всю трагичность и высоту музыки революции, которую призывал слушать Блок, то понимал, конечно, что тут даже доступная, подцензурная литература расскажет всю правду, но когда пытался осмыслить житейскую, а не художественную драму — как так: русский на русского, брат на брата? — то литературе не очень-то доверял, искал другие свидетельства, читал самиздат, а потом получил и доступ по официальным каналам. Все равно полноты картины, разумного сочетания причин и следствий — не вырисовывалось. Но вот произошли события 1991 и 1993 года, меня лично накрыл поток лжи, ненависти, предательства, пролилась безвинная кровь, полыхнул классовый огонь и все, в общем-то, стало понятно: никакие спецхраны и запре­щенные документы не объяснят того, что все равно не укладывается в голове, не примиряется с отзывчивым сердцем, но, конечно, русская литература — от дневников того же Блока до “Окаянных дней” Бунина и тут поражает беспощадной правдой, вскрывая и тайные замыслы, и внешние проявления. Многое добавили для понимания революционных лет записные книжки Цветаевой, несмотря на ту всегдашнюю насмешку, о которой написала Аля в письме. Но и тут поэт остается поэтом, словотворцем...

“Не могу не уйти, но не могу не вернуться”. Так сын говорит матери, так русский говорит России”.

 

“Род Романовых зажат между двумя Григориями. Между падением первого и падением второго — вся его история. Тождество имен. Сходство — лучше не выдумаешь — фамилий. Некая причастность обоих к духовенству. (Один — чернец, другой — старец). И одинаковый конец (полет из окна, полет с моста).

И любопытно, что сходство — чисто внешнее. Причуда истории”.

 

“Ордена — ордера.

Вся разница в одной букве”.

 

“Вчера — по дороге сюда — Лидия Александровна: “А вот пьяный навстречу”. Я оживленно: “Надо посмотреть в лорнет! Ведь это такая редкость сейчас — пьяный! На вес золота!”.

 

“О ты, единственное блюдо

Коммунистической страны!

            (Стихи о вобле в газете

“Всегда вперед”)”.

 

“Революция, превратив жизнь в Маскарад, окончательно очистила ее от мещанства”.

 

И тут же — потрясающий по мужеству и парадоксальной глубине вывод: “Девятнадцатый год — эпопея, и девятнадцатый год — genie familial*.

Мы научились любить: хлеб, огонь, дерево, солнце, сон, час свободного времени, — еда стала трапезой, потому что Голод (раньше “аппетит”), сон стал блаженством, потому что “больше сил моих нету”, мелочи быта возвысились до обряда, все стало насущным, стихийным. (Вот он, возврат к природе — Руссо?). Железная школа, из которой выйдут герои. Не-герои погибнут. (Вот он, твой закон о слабых и сильных, Ницше!)”.

И уж вовсе не вообразимое: “Аля об этих двух годах в революц(ионной) Москве сохранит волшебнейшие воспоминания”. Таких “волшеб­ней­ших” воспоми­наний у дочери Ариадны — то светской советской дамы, то дважды лагерной заключенной — было с лихвой.

 

“Я сейчас крещусь на церковь, как отдают честь”.

 

“Хочу — в самый сериез — написать статью (первую в жизни, — и это, конечно, будет не статья!) — “Оправдание зла” (большевизма).

Что, отнимая, дал мне большевизм.

...Окончательное подтверждение того, что небо дороже хлеба (испытала на собственной шкуре и сейчас вправе так говорить!).

...Окончательное подтверждение того, что не политические убеждения — ни в коем случае не политические убеждения! — связывают и разъединяют людей (у меня есть чудесные друзья среди коммунистов).

...Уничтожение классовых перегородок — не насильственным путем идей — а общим горем Москвы 1919 г. — голодом, холодом, болезнями, ненавистью к большевизму и т. д.”

И дальше в этом перечислении много парадоксальных выводов и признаний, но поражает не гамма чувств от уважения до ненависти, а непонятная ныне терпимость, сострадательность и ощущение нераздельности судьбы своей и России: “общее горе”, “небо дороже хлеба”. Заговори сегодня так в “элитных кругах”, например — подумают, что с ума сошел...

 

“Каждый человек сейчас колодец, в который нельзя плевать. — А как хочется!”.

 

“— А — может быть (сама прихожу в ужас!) большевизм — это Петр?”.

 

“Мужик и баба перед лубочной картинкой: поле, усеянное немецкими трупа­ми, — и гарцующие казаки.

Баба: — А где же наши-то убитые?

Мужик: — Наши? — У них на картинке”.

 

“У русских точно по 100 жизней, что они так легко (над строкой: по всякому поводу) ее отдают”.

 

“Аля: Марина! Власть должна быть веселой! А Советская власть — веселая власть, кумачная! Как в Театре, — погасят лампочки и снимут”.

 

“Простонародный театр. Кто-то занял чье-то место, кто-то негодует, я ввязы­ваюсь:

Тот, грубо: — “Вы думаете — Вам прежнее время?”

Я: — “Во все времена и в самых революционных странах всегда уступали место женщинам”.

(Одобрительное: “Да, да, да!” — “Верно, верно!”)”.

 

МАТЬ И ДИТЯ

 

“Любовность и материнство взаимно исключают друг друга. Настоящее материнство — мужественно”.

В этой суровой фразе заложено столько смысла и личного опыта! Все-таки родить троих детей и воспитывать потом двоих при столь изломанной судьбе, каторжной работе и в такие времена — надо иметь немалое мужество и просто — силу, чтобы вытерпеть подобную ношу.

 

В свой день рождения 27-летняя мать справедливо восторгается чудесным письмом 7-летней Али, где есть просто потрясающие стихи:

 

Вы входите. Волосы очень красивы.

На душе лишь Сережа у вас.

О Марина! В глазах —

Столько Родины и насмешки!

 

Пожалуй, это один из самых точных портретов Цветаевой: столько Родины (именно с заглавной буквы!) и насмешки...

 

“Аля, внезапно: “Марина! Если мне когда-нибудь придется быть нянькой, я непременно буду искать младенца Марину”.

“Испанию все женщины мира чувствуют любовником, все мужчины мира — любовницей. Безнадежное, мировое материнство России”.

 

Цветаева очень много думала над магией, высшим смыслом и поэтической наполненностью имен. Сама она признавалась: “Моя поэзия — это поэзия личных имен”. В записных книжках — очень много заметок на эту тему, как серьезных, так и курьезных. Причем, что характерно — и Аля рассуждает вслед за матерью на эту же тему.

“Марина! Мы с тобою в разряженных именах: Ариадна — Марина”.

 

“Ирина — это что-то очень длинное, гибкое. Шея лебедя, хлыст. Это натянуто и певуче, как струна.

Я сначала хотела назвать ее своим именем, потом Анной (в честь Ахматовой). — Но ведь судьбы не повторяются! — Пусть лучше потом ее именем кто-нибудь назовет свою дочь!”.

 

“Если бы у меня родился сын, я бы назвала его — Димитрий, а уменьшительное сделала бы — “Лже”.

 

“— Уж как мне хотелось дочку Лидочкой хотела назвать. Доктор, рассеянно: — “Ну и сына так же назовете”.

*   *   *

Завершим беглое прочтение столь подробных и содержательных записных книжек той же цветаевской уверенностью, обращенной к нам, что выражена в словах, взятых в эпиграф, — о любви через 100 лет.

 

“Дорогие правнуки мои, любовники и читатели через 100 лет! Говорю с Вами, как с живыми, ибо вы будете. (Не смущаюсь расстоянием! Ноги и душа одинаково легки на подъем!)

Милые мои правнуки — любовники — читатели! Рассудите: кто прав? И — из недр своей души говорю Вам — пожалейте, потому что я заслуживала, чтобы меня любили”.

Да, она заслуживала любви, пусть горькой, как рябиновые гроздья, но жалость — сама же отвергала. И более того — не жалела сама себя, издалека идя к роковому шагу.

 

“Я, конечно, кончу самоубийством, ибо все мое желание любви — желание смерти. Это гораздо сложнее, чем “хочу” и “не хочу”.

 

В апреле 1919 года Цветаева потеряла 500 рублей. Это были немалые деньги: “500 р.! 50 фунтов картофеля — или почти башмаки...” Перечислив еще несколько мелких потерь и воскликнув: “О, это настоящее горе, настоящая тоска!”, она совершенно серьезно добавляет:

“Я в одну секунду было совершенно серьезно — с надеждой — поглядела на крюк в столовой. — Как просто! —

Я испытывала самый настоящий соблазн”.

Следует обратить внимание: подобные мысли посещают ее в столовой, где она получит хоть какую-то еду, а в августе 1941 года Цветаевой зачастую даже есть было нечего. Так что соблазн решить “просто” и разом все проблемы — стал неодолим.

Но, конечно, дело не только в бренных и привычных трудностях. В душе еще раньше поселилось глубинное предчувствие развязки, потому и вплетается мотив прощания.

 

“Вечером читала Wang’a — бездарную книгу о Китае.

Утром проснулась, подумала, что годы — считанные (потом будут — месяцы...)

Прощай, поля!

Прощай, заря!

Прощай, моя!

Прощай, земля!

Жалко будет. Не только за себя. Потому что никто этого — как я — не любил”.

Эта последняя запись в 15 книжке, относящейся к 1938—1939 годам, внесена после возвращения в СССР на пароходе, после ремарки: “Вот Северное море проедем — легче будет”. Не стало легче в житейской качке... Дальше — недолгое странствие по морю действительности, но уже без глубоко личных свидетельств и записей в “судовом журнале”... Прощай, земля!

 

 

 

Ирина Смирнова • “Жертва жизни всей” (К 110-летию со дня смерти А. А. Фета) (Наш современник N11 2002)

Ирина Смирнова

 

 “ЖЕРТВА ЖИ3НИ ВСЕЙ”

(К 110-летию со дня смерти А. А. Фета)

 

...Ты дней моих минувших благодать.

Тень, пред которой я благоговею...

А. Фет

 

Жизнь поэта — только первая часть его

биографии; другую, и более важную часть

составляет посмертная история его поэзии.

В. О. Ключевский.

Литературные портреты

 

i. “...Но все тебя не назову...”

 

 

 ...И все пройдет — нельзя же век любить,

Но есть и то, чего нельзя забыть...

А. Фет

 

Только в 1873 году ротмистр А. Фет—А. Шеншин вступил во все права и преиму­щества по праву наследования. А еще в юные годы произошло событие, наложившее отпечаток на всю  его дальнейшую жизнь (по крайней мере, на 38 лет!). Выяснилось, что мальчик родился до официального брака родителей, и местные власти аннулировали запись о рождении. С трудом ему выхлопотали фамилию первого мужа матери. И он попал в разряд незаконнорожденных, совершенно бесправных существ. Так, одним росчерком пера чиновника потомственный дворянин Шеншин стал Фетом, из русского превратился в немца, из российского подданного — в иностранца, лишившись прав наследования имущества и земли.

С той роковой минуты он подписывался: “К сему руку приложил ино-странец Фет”. В университете он числился “студентом из иностранцев”. В письме Я. Полонскому, другу с университетской скамьи, он как-то горько признался: “Я два раза в жизни терял свое состояние, потерял даже имя, что дороже всякого состояния”.

Когда позже его спрашивали, что для него было самым мучительным в жизни, он отвечал, что все слезы и боль сосредоточены в одном слове — Фет.

 

Искупят прозу Шеншина

Стихи пленительные Фета.

 

Поэтическое дарование проявилось у Фета рано. В 19 лет, в 1840 году, вышел первый сборник его стихов “Лирический пантеон”, подписанный “А. Ф.”. В книгу вошли переводы произведений Шиллера, Гете и Байрона. Как и все последующие его стихотворные переводы, они были признаны удачными. В “Отечественных записках” (1840, № 12, с. 40) П. Н. Кудрявцевым было отмечено, что “А. Ф. целою головою выше наших дюжинных стиходелателей”. (Вообще, удивительно замечательное знание Фетом русского языка, если учесть, что он обучался в Лифляндии, в пансионе Kpюммepa, где даже директор не говорил свободно по-русски. — И. С. )

В 1842—1843 годах в “Отечественных записках” и “Москвитянине” было опубликовано в общей сложности 85 его стихотворений. В 23 года Фет получил даже литературное “благословение” Н. В. Гоголя, переданное через М. П. Погодина.

Вскоре жизнь Фета круто изменилась. В 1844 году внезапно умирают мать и дядя, Петр Неофитович, уехавший в Пятигорск на лечение. Его имение, которое должно было перейти Фету по наследству, разграбили. Фет вынужден был пойти в армию, чтобы дослужиться до получения потомственного дворянства, а также улучшить свое материальное состояние.

Афанасию Афанасьевичу до производства в офицеры необходимо было принять присягу на русское подданство в ближайшем комендантском управлении, и с этой целью он прибыл в Киев. Спустя месяц состоялся приказ о производстве его в корнеты, и одновременно ему было предложено прикомандироваться к штабу корпуса Орденского кирасирского полка в Херсонской губернии в военном поселении.

Через год он получил офицерский чин, первый в длинной череде выслуги для получения желанного и заслуженного дворянства. В делах московского отделения общего архива Главного штаба сохранились “кондуитивные списки” офицеров полка; июньская аттестация 1848 года А. Фета была следующая:

“Усерден ли к службе?— Усерден.

Каких способностей ума? — Хороших.

Имеет знание в науках?— Математических, словесных, богословии, логике, истории, географии, статистике, физике.

Знает языки?— Французский, немецкий, латинский, греческий и чешский”.

Служба в Херсонской губернии, в городах, а чаще в селениях и деревнях заняла у Фета долгих восемь лет.

Летом 1848 года произошло событие, на первый взгляд ничем не примеча­тельное: полк, в котором служил Фет, в связи с начавшимся восстанием венгров был перемещен ближе к границе, на запад, в село Красноселье. Молодой кирасир, к тому же поэт, получивший университетское образование, был приглашен на именинный бал к богатому помещику, уездному предводителю дворянства Алексею Федоровичу Бржескому, считавшему себя тоже поэтом. В чертах его лица находили сходство с Владимиром Соловьевым, внуком его сестры. Событию суждено было сыграть важную роль в дальнейшей судьбе Фета.

На этом приеме Фет познакомился и с красавицей хозяйкой Александрой Львовной Бржеской, с которой оставался в дружеских отношениях и состоял в переписке до конца своих дней (более 50 лет!). Позднее Бржеский вспоминал об их дружбе:

 

Как дорожу я восторгами встречи!

Как мне отрадно в вечерней тиши

Слушать твои вдохновенные речи,

Отзвук прекрасной и чистой души...

 

В 15 километрах от новой дислокации полка находилась Федоровка, имение сестры Бржеского — Елизаветы Федоровны Петкович, где Фет как знакомый Бржеских постоянно бывал. В этом дворянском гнезде часто гостили племянницы: сестры Камелия и Юлия и сестры Лазич, из коих старшая, Надежда, красавица, была замужем за офицером Буйницким, а Елена была еще незамужней. Их третья сестра была подростком.

Общество девушек и красавицы Буйницкой привлекало к Петковичам офицеров расположенных поблизости полков. Время быстро пролетало в беседах и танцах. Как позже вспоминал Фет:

 

Давно ль под волшебные звуки

Носились по зале мы с ней.

Теплы были нежные руки,

Теплы были звезды очей.

 

Петкович получил хорошее приданое за женой и считался богатым херсонским помещиком, в противовес сестре, вышедшей замуж за небогатого генерал-майора Лазича. К этому времени он уже овдовел и как отставной военный, живя в скромном имении, усердно занимался хозяйством. Он сумел дать двум старшим дочерям блестящее образование. (В воспоминаниях А. Фета Елена фигурирует не под своей фамилией. Она названа Лариной, как пушкинская Татьяна. Фет оберегал, как величайшую тайну, имя возлюбленной...) Сначала Фету понравилась грациозная Юлия, потом румяная Камелия, красавица Буйницкая, но вскоре он обратил внимание на ее сдержанную, чтобы не сказать строгую, сестру.

Итак, она звалась Еленой. Еленой Лазич.

В семействе родственников она пользовалась заслуженной симпатией. Девушка мало участвовала в шумных забавах и, будучи прекрасной пианисткой, больше любила играть для танцующих, чем танцевать.

Вот как вспоминал Фет о начале их знакомства: “...Я скоро изумлен был ее обширным знакомством с моими любимыми поэтами. И между прочим, она первая познакомила меня с поэмой Тургенева “Параша”... Но главным полем сближения послужила нам Жорж Занд с ее очаровательным языком... Изложение личных впечатлений при прочтении каждого нового ее романа приводило к взаимной проверке ощущений и к нескончаемым их объяснениям. Только после некоторого продолжительного знакомства с m-lle Hellene, как я ее называл, я узнал, что она почти с детства любила мои стихотворения. Не подлежало сомнению, что она давно поняла задушевный трепет, с каким я вступал в симпатичную ее атмосферу...”

В это время Фет мало писал стихов, но те, что дошли до нас, являются вершиной его поэтической славы. Например, “Шепот, легкое дыханье...”. Оно, как утверждает Д. Благой, “написано было всего скорее не позднее конца 1849 года”, т. е. в начале знакомства с Еленой.

Фет отличался необыкновенной музыкальностью, как подчеркивали друзья, и прежде всего П. И. Чайковский, и потому ценил в Елене ее замечательные музыкальные способности. “Мне отрадно было узнать, — признается он в “Воспоминаниях”, — что во время пребывания в Елизаветграде Лист умел оценить ее виртуозность и поэтическое настроение. (Ф. Лист приехал в этот город из Одессы во время пребывания там Императора в сентябре 1847 года и дал там всего один концерт. — И. С. ). Перед отъездом знаменитый композитор написал ей в альбом прощальную музыкальную фразу необыкновенной задушевной красоты. Сколько раз я просил Елену повторить для меня на рояле эту удивительную фразу. Под влиянием последней я написал стихотворение:

 

Какие-то носятся звуки

И льнут к моему изголовью...”

 

1849 год — начало их любви. О чем они говорили в минуты первых встреч? Наверное, о звездах, о неизмеримых небесных пространствах, о душе, — обо всем, что прекрасно и вечно, что отрывает человека от будничности, унося вдаль, в океан мирозданья. В автобиографической поэме “Талисман” Фет подробно описывает родовое имение, “сонные куртины” и передает атмосферу их бесед:

 

Мы говорили Бог знает о чем:

Скучают ли они в своем именье,

О сельском лете, о весне, потом

О Шиллере, о музыке и пенье...

 

Фет был приятно удивлен, узнав, что она знает многие его стихотворения наизусть. Это еще более сблизило их! Как все красиво и счастливо начиналось! Зима. Рождество. Из широких окон виднелся крутой берег речки, на нем погост: огромный белоснежный храм с золотыми куполами, полыхающими в лучах заходящего солнца. От крыльца тянулась запорошенная снегом аллея, над обрывом стояла изящная беседка.

Безмятежная молодежь веселилась в просторной гостиной. Ярко горели свечи, мирно потрескивали поленья в камине. Было тепло и уютно. Все танцевали.

 

И безмолвна, кротка, серебриста

Эта полночь за дымкой сквозной,

Видит только, что вечно и чисто,

Что навеяно ею самой.

 

Зима сменилась весной.

Они вместе, и ничто не мешает их любви. В комнате полумрак, и только свечи теплятся светлыми пятнами, таинственно освещая стены. Из открытого окна, из темноты тянет дурманящей пряной прохладой. За рекой безумно и влюбленно поют соловьи. Кажется, весь мир затаился и замер в предчувствии какого-то чуда. Вокруг совсем тихо, слышны только одинокие всплески воды на реке и тайные вздохи весенней ночи. Где-то далеко звонят к заутрене.

Фет не может поверить в свое счастье.

 

...Среди людей так часто двое

Равно постигнули земное,

Затем, что стали высоко,

И оба сердца пышут страстью,

И оба сердца рвутся к счастью,

А счастье вечно высоко.

 

Критик Н. К. Михайловский так отозвался о его любовной поэзии: “Фет — это “шепот, легкое дыхание, трели соловья”, безглагольное стихотворение, безна­чальный конец, бесконечное начало, словом, нечто архаическое, а следовательно, и любовь он может понимать только в самом возвышенном смысле”.

Я. Полонский также удивлялся: “По твоим стихам невозможно написать твоей биографии”. Б. А. Садовский утверждал, что любовь Фета (и его поэзия) тысячами нитей сплетена соловьями, пением у рояля в майскую лунную ночь, со смертью. Садовский первым отметил, что любовная лирика Фета не антураж, а апофеоз любви, пережившей смерть!

Стихотворения Фета на редкость автобиографичны.

Об этом же говорит в своем очерке о Фете В. Ф. Саводник в начале века: “Особую группу среди любовной лирики Фета составляют довольно многочис­ленные пьесы, навеянные воспоминанием о какой-то погибшей юношеской любви, погибшей по его вине и оставившей в душе поэта никогда не заживающую рану”.

И. С. Тургенев, с которым А. Фет дружил на протяжении многих лет (они имели рядом имения), заинтересовал Полину Виардо стихами Афанасия Фета, и она подготовила ряд романсов, среди которых на первом месте были: “Шепот, легкое дыханье”, “Тихая звездная ночь”, “Я долго стоял неподвижно” и др. (Стихотворения, связанные с Еленой Лазич, а точнее, с памятью о ней, были опубликованы в “Москвитянине” за 1852 год, № 6.)

Опять любовное свидание. Камин, отблески холодного огня, майская ночь, раскрытый рояль, изумительное пение и трели влюбленного соловья, заглу­шающие поющий женский голос...

 

Серебряная ночь глядела в дом...

Она без свеч сидела за роялью.

Луна была так хороша лицом

И осыпала пол граненой сталью;

А звуки песни разлились кругом...

 

В такие минуты Фет сидел неподвижно, безмолвно, стараясь не нарушить эту удивительную картину: прелестную головку с копной чудесных волос, склоненную над роялем, всю ее хрупкую фигурку с красивой наготой стремительно взлетающих рук: “Бывало, все разойдутся по своим местам, и время уже за полночь, а мы при тусклом свете цветного фонаря продолжаем сидеть в алькове на диване. Никогда мы не проговаривались о наших взаимных чувствах”. А в другой раз он вспоминал: “Беседы наши по временам повторялись. С утра иногда я читал что-либо вслух в гостиной, в то время как она что-нибудь шила”. Казалось, все шло хорошо. Встретились две родственные, понимающие друг друга души. Фет обязан просить ее руки, а дальше наступит безмятежное счастье безоблач­ной семейной жизни — тепло домашнего очага, очаровательная супруга, много­численные хорошенькие дети вокруг!

Но... в 1849 году он пишет Борисову: “Я ... встретил существо, которое люблю — и, что еще, глубоко уважаю... возможность для меня счастия и прими­рения с гадкой действительностью... Но у ней ничего и у меня ничего — вот тема, которую я развиваю и вследствие которой я ни с места...”

Сохранилось несколько упоминаний о Лазич в переписке с Иваном Петровичем Борисовым. Именно с ним Фет откровенен и искренен. В 1850 году Фет признавался: “ С тобой, мой друг, я люблю окунаться душой в ароматный воздух первой юности, только при помощи товарища детства душа моя об руку с твоей любит пробегать по оврагам, заросшим кустарником и ухающим (так в тексте. — И. С. ) земляникой и клубникой... но один я никогда не уношусь в это детство — оно представляет мне совсем другие образы — интриги челяди, тупость учителей, суровость отца, беззащитность матери и переживания в страхе изо дня в день...”.

Драма назревала: “О моей сердечной комедии молчу — право нечего и сказать, так это избито и истерто” (июнь 1850 года).

1 июля 1850 года он совершенно категоричен:” Я не женюсь на Лазич, и она это знает”.

С этой поры он обречен на духовное одиночество.

Фет, по собственному признанию, пытался убедить ее, что не может быть счастливого брака, когда оба не имеют достатка: “Я ясно понимаю, что жениться офицеру, получающему 300 руб., без дому, на девушке без состояния значит необдуманно и недобросовестно брать на себя клятвенное обещание, которого не в состоянии выполнить”.

В мае 1851 года Фет еще раз приезжает в Березовку к Бржеским. Опять весна, безумствуют в садах и за рекой соловьи, но теперь Фет уже считает возможным жаловаться Алексею Федоровичу на “томление, которое выражалось в письмах хорошо знакомой им девушки”. Бржеский советует Фету съездить к Елене, чтобы “постараться любыми усилиями развязать этот “гордиев узел”. Фет не поехал. Как заметила по этому поводу Т. А. Кузминская, долгие годы знавшая Фета, “он всегда помнил себя прежде всего. Практическое и духовное в нем было одинаково сильно”.

Как позднее признался Фет: “Я виноват; я не взял в расчет женской природы и полагал, что сердце женщины, так ясно понимающей неумолимые условия жизни, способно покориться обстоятельствам. Не думаю, чтобы самая томительная скорбь в настоящем давала нам право идти к неизбежному горю всей остальной жизни”.

В это время он уже собирался в Питер, мечтая серьезно заняться переводами.

 

Пора, пора из теплого гнезда

На зов судьбы далекой подниматься...

 

Он развивал свои мысли далее: “Может быть, это будет еще худшее худо — но выбора нет. Если мне удастся устроить это дело — к черту все переводы в Питер, засяду в деревне стричь овец и доживать век”.

“Итак, что же — жениться — значит приморозить хвост в Крылове и выставить спину под всевозможные мелкие удары самолюбия. Расчету нет, любви нет, и благородства сделать несчастие того и другой я особенно не вижу”.

Это, пожалуй, самое главное признание. Он не хотел сделать несчастной ту, которую сильно любил, а женившись при ограниченных средствах, он еще меньше имел шансов выбраться из кромешного ада бесперспективной провинциальной армейской жизни.

Полный разрыв толкнул ее на отчаянный шаг. В общем, это не скрывал Фет: “Ты отстрадала, я еще страдаю”, или: “Как тебя умолял я — несчастный палач” и много других примеров имеется в его стихах.

В его памяти вставали все новые факты и подробности, оправдывающие его перед самим собой: “В последнее время мне не удалось побывать у Петковичей, но на походе чуть ли не всему полку пришлось проходить мимо Федоровки, и притом не далее полуверсты от конца липовой аллеи, выходившей в поле. Сам Карл Федорович (командир полка. — И. С. ) с нами походом не шел, иначе, подъехав к левому его стремени, я считал бы себя безопасным от всякого рода выходок собравшихся в кучку с левой стороны походной колонны зубоскалов. Чтобы избежать заведомо враждебной среды, я безотлучно шел в голове полка, перед трубаческим хором, начинавшим играть по знаку штаб-трубача при вступлении во всякое жилое место. Мои поездки к Петковичам не могли быть неизвестны в полку, но едва ли многие знали, где Федоровка. Душа моя замирала при мысли, что может возникнуть какой-нибудь неуместный разговор об особе, защищать которую я не мог, не ставя ее в ничем не заслуженный неблагоприятный свет. Поэтому под гром марша я шел мимо далекой аллеи, даже не поворачивая головы в ту сторону. Это не мешало мне вглядываться, скосив глаза влево, и — у страха глаза велики — мне показалось в темном входе в аллею белое пятно. Тяжелое это было прощание”.

Длинное оправдание Фета ясно вскрывает его расчет и планы, но почему-то он в конце написал, что “у страха глаза велики”. Почему не любовь заставила его искать в конце аллеи силуэт той, к которой стремилось его сердце?

 

Кажется, издали странника бедного

Нежно приветствуешь ты...

 

В 1850 году он все реже бывает у Петковичей, еще лишь раз встретился с Еленой, оправдываясь тяготами армейской службы. Радости встреча не принесла:

 

...Цветы последние в руке ее дрожали;

Отрывистая речь была полна печали,

И женской прихоти, и серебристых грез,

Невысказанных мук, и непонятных слез...

 

Она переживает вынужденную разлуку, он тверд в своем решении. В своих воспоминаниях он невозмутимо пишет: “Я должен, не взирая ни на какие волнения, прочно утвердиться в своем новом положении”.

В одном из писем он писал: “Она ...умоляет не прерывать наших отношений, она предо мною чище снега — прервать неделикатно и не прервать неделикатно — она девушка — нужно Соломона”. И задумчиво уточнил, касаясь глубины их отношений: “Существо, которое я люблю и, что еще, глубоко уважаю”.

Он медлил, стараясь оттянуть минуты решительного объяснения, предстоящей разлуки. В конце концов, реакция на его рассудочные слова была мучительной:

 

...Вдруг ты встала, ко мне подошла

И сказала, что все поняла:

Что напрасно жалеть о былом,

Что нам тесно и тяжко вдвоем,

Что любви затерялась стезя,

Что так жить, что дышать так нельзя,

Что ты хочешь — решилась — и вдруг

Разразился весенний недуг,

И, забывши о грозных словах,

Ты растаяла в жарких слезах.

 

А между тем произошла трагедия, последствия которой он ощущал всю жизнь, до гробовой доски. Фет говорит больше о своей боли, а не о горе Елены, но ясно, что он, решившись наконец на разрыв с нею, успел приглушить горячее чувство. Потому-то кажется излишне рассудочным его описание смерти Елены.

Вот он как-то выпросился в Березовку (но не в Федоровку! — И. С. ), приехал и неожиданно узнает о случившемся:

“— А Лена-то!

— Что? Что? — с испугом спросил я.

— Как! — воскликнул он, дико смотря мне в глаза: вы ничего не знаете?

И видя мое коснеющее недоумение, прибавил: “Да ведь ее уже нет! Она умерла! И, Боже мой, как ужасно”.

И далее Фет рассказывает трагическую историю со слов как бы другого человека, а не своими словами: “Гостила она у нас, но так как во время сенной и хлебной уборки  старый генерал посылал всех дворовых людей, в том числе и кучера, в поле (здесь Фет специально обращает внимание на бедность генерала, который даже кучера, за неимением порядочного числа людей, посылал в поле. — И. С. )... Пришлось снова биться над уроками упрямой сестры, после которых наставница ложилась на диван с французским романом и папироской, в уверенности, что строгий отец, запрещавший дочери куренье, не войдет.

Так последний раз легла она в белом кисейном платье и, закурив папироску, бросила, сосредоточенная вниманием на книге, на пол спичку, которую считала потухшей. Но спичка, продолжавшая гореть, зажгла спустившееся на пол платье, и девушка только тогда заметила, что горит, когда вся правая сторона была в огне. Растерявшись при совершенном безлюдье, за исключением беспомощной девочки сестры... несчастная, вместо того, чтобы, повалившись на пол, стараться хотя бы собственным телом затушить огонь, бросилась по комнатам к балконной двери гостиной, причем горящие куски платья, отрываясь, падали на паркет, оставляя на нем следы рокового горенья. Думая найти облегчение на чистом воздухе, девушка выбежала на балкон. Но при первом же появлении на воздухе пламя поднялось выше ее головы, и она, закрывши руками лицо и крикнув сестpe: “Sauvez les lettres”, бросилась по ступенькам в сад... На крики сестры прибежали люди и отнесли ее в спальню. Всякая медицинская помощь оказалась излишней”.

Удивительно, как много случайностей было в момент ее смерти. Воздушное платье, отсутствие людей в усадьбе, бегание по комнатам вместо отчаянной борьбы с огнем за жизнь и, наконец, слова “спасите письма...” Это было само­убийство после холодного разговора с рассудочным Фетом:

 

Помнишь час последнего свиданья!

Безотраден сумрак ночи был;

Ты ждала, ты жаждала признанья —

Я молчал: тебя я не любил.

Холодела кровь, и сердце ныло:

Так тяжка была твоя печаль;

Горько мне за нас обоих было,

И сказать мне правду было жаль....

 

Позже Фет признался Борисову, что виноват в ее смерти: “Я ждал женщины, которая поймет меня, и дождался ее. Она, сгорая, кричала: “Аu nom du ciel sauvez les lettres”. (“Ради всего святого, спасите письма”. — франц. ) и умерла со словами: “Он не виноват, а я”. После этого и говорить не стоит. Смерть, брат, хороший пробный камень. Но судьба не смогла соединить нас. Ожидать же подобной женщины с условиями жизни (...) было бы в мои лета и при моих средствах верх безумия...”.

Фет с грустью заглядывает в свое будущее: “И так мой идеальный мир разрушен давно. Что ж прикажете делать. Служить вечным адъютантом — хуже самого худа — ищу хозяйку, с которой буду жить, не понимая друг друга”.

Как часто Фет возвращался к тем роковым минутам. Стихотворение “Мне грустно” мало известно широкой публике, но ярко обнажает переживания: “Нет вырвать и бросить! — те язвы быть может целебны, — Но больно!”

Неправда, что разрыв с Еленой Лазич был легким для Фета, хотя порою он отзывался об этом с презрительной суровостью:

 

И кто к ногам судьбы не повергал

Кровавых жертв любви великодушной.

 

И все-таки судьба? Тогда почему столько горечи в минуту расставания, когда уже “и кони у крыльца”?

 

Я слышу трепетные руки...

Как бледность холодна прекрасного лица;

Как шепот горестен разлуки!

 

Он пытался себя обмануть, когда уверял, что лучше знать безжалостную и горькую правду, чем уповать на сладостную ложь.

 

Давно ты видела, я верю,

Как раздвояется наш путь.

Забыть тяжелую потерю

Я постараюсь где-нибудь.

Еще пышней, еще прекрасней

Одна — коль силы есть — цвети.

И тем грустнее, чем бесстрастней

Мое последнее прости.

 

Его любимая горячо верила в его поэтическую звезду и убеждала его писать стихи. Намного позже в стихотворении “Alter еgо”(“Второе я”) звучит запоздалое признание и осознание той роли, которую она сыграла в его жизни:

 

Ты душою младенческой все поняла,

Что мне высказать тайная сила дана,

И хоть жизнь без тебя суждено мне влачить,

Но мы вместе с тобой, нас нельзя разлучить.

 

Та трава, что вдали на могиле твоей,

Здесь на сердце, чем старе оно, тем свежей,

И я знаю, взглянувши на звезды порой,

Что взирали на них мы как боги с тобой.

 

У любви есть слова, те слова не умрут.

Нас с тобой ожидает особенный суд;

Он сумеет нас сразу в толпе различить,

И мы вместе придем, нас нельзя разлучить!

                                                                        (Январь 1878 г.)

 

С этого времени за Фетом укрепилось прозвание “певец печали”. Критики забыли “рыдающие звуки его лирики”. Любовь Фета стали сравнивать с тихим затоном: светло и зеркально, безмятежно в нем отражаются и солнечные облака, и звезды, и прибрежные травы, но загляни в него — и как он ни прозрачен, его дна не разглядишь!

Как подчеркивали критики В. П. Боткин и А. В. Дружинин, А. Фет почти перестал писать стихи после смерти Лазич, занимаясь исключительно переводами. Так продолжалось долгих двадцать лет.

Ведь недаром на вопрос о самом выдающемся событии в жизни Фет не дал ответа ни в одном альбоме (ни у Сухотиной-Толстой, ни у Надежды Петровны Остроуховой, урожденной Боткиной). Не сохранилось ни одного его высказывания на этот счет, хотя на другие вопросы он всегда отвечал охотно, правдиво, без утайки. Известно, например, что любимым стихотворением он всегда называл пушкинское:” В последний раз твой образ милый...”.

 

 

II. “Уныло я бреду к другой...”

 

Особенно тяжелым было для Фета начало 1857 года. Сходит с ума его сестра Наденька. Вышел Императорский указ, по которому звание потомственного дворянина давал лишь чин полковника. Он берет годовой отпуск, уезжает за границу, а вернувшись, выходит в отставку и переезжает в Москву, так и не получив желанного дворянства.

16 августа 1857 года в Париже Афанасий Афанасьевич Фет женится на богатой девице 28 лет — Марии Петровне Боткиной. Она была некрасива, но добрейшая женщина и замечательная хозяйка. К тому же она была богата.

Перед свадьбой жених и невеста обменялись тяжелыми признаниями: он раскрыл ей тайну своего рождения (скрыв, правда, историю своей несчастной любви), она — тайну своей любви, отданной другому: у нее был сын. Безусловно, их в какой-то степени сближала любовь, пережитая обоими до встречи, а у Фета даже роковая. Казалось, прошлое позади. И вдруг:

 

Я был опять в саду твоем,

И увела меня аллея

Туда, где мы весной вдвоем

Бродили, говорить не смея.

 

В это же, казалось бы, счастливое время он пишет очень грустное стихотво­рение “У камина”.

Перед свадьбой его преследует бред мучительных воспоминаний, страшный час разлуки. Он сжигает письма, самое дорогое воспоминание, чтобы чужие руки не касались священных и светлых страниц.

Старые письма

 

Давно забытые, под легким слоем пыли,

Черты заветные, вы вновь передо мной,

И в час душевных мук мгновенно воскресили

Все, что давно-давно утрачено душой.

 

Горя огнем стыда, опять встречают взоры

Одну доверчивость, надежду и любовь,

И задушевных слов поблекшие узоры

От сердца моего к ланитам гонят кровь.

 

Я вами осужден, свидетели немые

Весны души моей и сумрачной зимы.

Вы те же светлые, святые, молодые,

Как в тот ужасный час, когда прощались мы.

 

А я доверился предательскому звуку, —

Как будто вне любви есть в мире что-нибудь! —

Я дерзко оттолкнул писавшую вас руку,

Я осудил себя на вечную разлуку

И с холодом в груди пустился в дальний путь.

 

Зачем же с прежнею улыбкой умиленья

Шептать мне о любви, глядеть в мои глаза?

Души не воскресит и голос всепрощенья,

Не смоет этих строк и жгучая слеза.

 

Доверительная откровенность!.. Каждая строка полна боли, горечи утраты. (Как он написал в другом стихе: “Без тебя я тоскую безумно, ты улыбку мою унесла”. — Здесь припоминается горькое: “и тебя на Земле уж не встречу”).

Повторим одно мудрое любимое изречение А. Фета: “Насильно нельзя забыть, заснуть и полюбить”!

Марья Петровна и Фет вскоре купили имение и приобрели рояль. Афанасий Афанасьевич любил музицировать вечерами.

С 1858 года Фет почти исключительно занимается поместьем, превращаясь в богатого помещика.

 

Свершилось! Дом укрыл меня от непогод,

Луна и солнце в окна блещет,

И, зеленью шумя, деревьев хоровод

Ликует жизнью и трепещет.

 

Казалось, исполнились его мечты, но память сердца упорно хранит любимый облик. Нет, никакие радости и перипетии жизни не могут затмить очарования, водопада чувств, огня в крови, того, что называется любовью:

 

Томительно-призывно и напрасно

Твой чистый луч передо мной горел...

 

С тобой цветут в душе воспоминанья,

И дорожить тобой я не отвык.

 

В этот период Фет смог финансировать издание “Вечерние огни” и начал пробивать, как он поэтически объяснял, “будничный лед действительности”. Однако его не отпускала память:

 

Не спится. Дай зажгу свечу. К чему читать?

Ведь снова не пойму я ни одной страницы —

И яркий белый свет начнет в глазах мелькать,

И ложных призраков заблещут вереницы.

 

За что ж? Что сделал я? Чем грешен пред тобой?

Ужели помысел мне должен быть укором,

Что так язвительно смеется призрак твой

И смотрит на меня таким тяжелым взором?

 

Чем дальше в прошлое уходил день ее гибели, тем сильнее и мучительнее переживал он ее смерть.

 

Как велика души моей утрата!

Как рана сердца страшно глубока!

 

“Деревенский житель” (это его литературный псевдоним) вновь заговорил стихами и уже до последних дней не изменил памяти своей возлюбленной. Он вновь одушевляется с приходом весны, радуется цветущим садам, восхищается благоуханием роз, замирает, услышав трели соловья.

Память возвращала его в знакомые места, образ милой вновь, как живой, возникал перед его печальным взором:

 

Вчера я шел по зале освещенной,

Где так давно встречались мы с тобой.

Ты здесь опять! Безмолвный и смущенный,

Невольно я поникнул головой.

 

И в темноте тревожного сознанья

Былые дни я различал едва,

Когда шептал безумные желанья

И говорил безумные слова.

 

Знакомыми напевами томимый,

Стою. В глазах движенье и цветы —

И кажется, летя под звук любимый,

Ты прошептала кротко: “Что же ты?”

 

И звуки те ж, и те ж благоуханья,

И чувствую — пылает голова,

И я шепчу безумные желанья

И лепечу безумные слова.

 

В 1860 году А. Фет приобрел Степановку в Мценском уезде Орловской губернии, которая быстро преображается, превращаясь из второстепенного хуторка в степи в достопримечательность уезда с регулярным парком и с плодородными сельскохозяйственными угодьями.

А. Фет стал прекрасным землевладельцем, но достижения на этом поприще легко не давались ему в течение всей жизни, тому было много причин. Он пишет А. В. Олсуфьеву 15 апреля 1888 года: “Что же касается до поля и крупного хозяйства, то тут приходится мне страдать наравне во всеми русскими землевла­дельцами. Надеюсь, что мы оба с Вами русские люди, и нельзя яснее Вас понимать, что почвенные условия гораздо ниже в остзейских и бывших польских землях, а между тем строй жизни там был тверже и благосостояние крестьян, в сущности, выше. Но наши мнимые правовые порядки врываются туда, чтобы всех сравнять в безобразии”.

Чуть позже покупает Фет еще и Воробьевку (более чем за 100 тыс. рублей!), замечательно красивую барскую усадьбу, которую он назвал “наша микроскопи­ческая Швейцария”.

Он становится также владельцем имения Ольховатка Щигровского уезда Курской губернии (оно перешло к Фету по завещанию П. И. Борисова, умершего 25 марта 1888 года).

Было у Фета и имение Граворонка в Землянском уезде Воронежской губернии, где находился замечательный конный завод, купленный у брата — П. А. Шеншина. Отметим, что конный завод был также и в Воробьевке.

Он покупает и просторный дом в Москве,  в центре, на Плющихе (дом. № 36).

Фет становится рачительным хозяином... Он не без гордости сообщает армейскому другу: “Тогда я был бедняком офицером, полковым адъютантом, а теперь, слава Богу, орловский, курский и воронежский помещик, коннозаводчик и живу в прекрасном имении с великолепной усадьбой и парком. Все это приобрел усиленным трудом, а не мошенничеством, и на этот счет я покоен”.

А. Фет находится в зените поэтической славы, окружен заботами Марии Петровны. Знакомые отмечали, что их отношения ровны, семейная жизнь спокойна и счастлива. Она гордится мужем, его поэтическим талантом. Заботлива, как няня, писали современники. Он всегда внимателен, предупре­дителен, на людях с ней подчеркнуто тих и спокоен. Они были хорошей супру­жеской парой. Их дом всегда отличался необыкновенным хлебо­сольством. Б. А. Садовский вспоминал, что в январе месяце Фет потчевал гостей свежей ботвиньей. Мария Петровна делала знатную яблочную пастилу, которую они посылали не только друзьям, но и Императору Александру III и Великим князьям. В частности, известному своею многолетней дружбою с А. Фетом К. К. Романову, царственному поэту К. Р. В дневнике Великого князя имеется запись за 1866 год о посещении А. Фета: “Обедал и провел весь вечер у Шеншина (Фета). Смеркало, было морозно и уши щипало, когда я выехал сквозь Троицкие ворота из Кремля и несся в санях по Воздвиженке и Арбату на Плющиху. В конце ее неподалеку от Девичья Поля его дом, хорошо знакомый лишь по адресу. Я вошел. Маленькие низенькие комнаты, на окнах растения, повсюду цветут гиацинты — такая уютная обстановка для милых бездетных старичков... Разговор не умолкал ни на минуту. Я сразу заметил, что старички самые нежные супруги, он очень рассеян, и без старушки ему пришлось бы плохо. Она, кажется, только и живет что заботой и попечениями о нем. Время летело так быстро, мне было так хорошо у них, как будто я всю жизнь был знаком с ними. Он читал мне свои последние, мне еще незнакомые стихи. Пили чай, говорили, о чем только не говорили...”

В 1873 году 26 декабря вышел Указ Сената о присоединении А. А. Фета к роду Шеншиных. Чуть позже, благодаря протекции, заботе К. Р., он стал камергером! Казалось, исполнились все его земные мечты и желания!

Замечательно богатые имения, прекрасные фруктовые сады, огненные скакуны, известные всей России, необъятные луга и пашни, а Льву Толстому, душевному другу, летит грустное-прегрустное письмо. Вот как о нем пишет Толстой Н. Страхову (известному критику и другу А. Фета) 28.01.1878 г.: “В последнем письме он прислал мне стихотворение прекрасное ” (выделено в тексте. — И. С. ). Напомним эти печальные строки:

 

Та трава, что вдали на могиле твоей,

Здесь на сердце, чем старей она, тем свежей.

 

Это было написано в 1878 году, когда зажигаются его “Вечерние огни”, озаряя теплым светом прожитые годы.

В 1878 году Фет пишет стихотворение “Опять”. Воспоминание о прежней любви. Момент рождения этого стихотворения подробно описан Т. А. Кузминской, сестрой жены Л. Толстого, и ярко иллюстрирует душевное состояние поэта, когда “рояль был весь раскрыт” и до зари, “изнемогая”, пел прекрасный женский голос, а за рекой заливались соловьи.

Опять

(вариант, приведенный Т. А. Кузминской

в “Воспоминаниях”)

 

Сияла ночь. Луной был полон сад. Лежали

Лучи у наших ног в гостиной без огней.

Рояль был весь раскрыт, и струны в нем дрожали,

Как и сердца у нас за песнею твоей.

 

Ты пела до зари, в слезах изнемогая,

Что ты одна — любовь, что нет любви иной,

И так хотелось жить, чтоб только, дорогая,

Тебя любить, обнять и плакать над тобой.

 

И много лет прошло, томительных и скучных,

И вот в тиши ночной твой голос слышу вновь.

И веет, как тогда, во вздохах этих звучных,

Что ты одна — вся жизнь, что ты одна — любовь.

 

Что нет обид судьбы и сердца жгучей муки,

А жизни нет конца, и цели нет иной,

Как только веровать в рыдающие звуки,

Тебя любить, обнять и плакать над тобой!

 

А ведь в 60-е годы Фет почти не писал стихов. Оживить его поэтическое чувство могли только сильные воспоминания.

Стихотворение “На качелях” было написано 26 марта 1890 года:

 

И опять в полусвете ночном

Средь веревок, натянутых туго,

На доске этой шаткой вдвоем

Мы стоим и бросаем друг друга.

 

И чем ближе в вершине лесной,

Чем страшнее стоять и держаться,

Тем отрадней взлетать над землей

И одним к небесам приближаться.

 

Правда, это игра, и притом

Может выйти игра роковая,

Но и жизнью играть нам вдвоем —

Это счастье, моя дорогая!

 

Даже в старости он продолжает воспевать образ этой одаренной, любящей и мечтательной натуры:

 

Ты нежная! Ты счастье мне сулила

     На суетной земле,

А счастье где? Не здесь, в среде убогой, —

     А вот оно, как дым...

 

25 октября 1890 года А. Фету пишет Я. П. Полонский: “Что ты за существо — не постигаю, ну, скажи ради Бога и всех ангелов Его, и всех чертей, откуда у тебя берутся такие елейно-чистые, такие возвышенно-идеальные, такие юношески-благоговейные стихотворения, как “Упреком, жалостью внушенным...” Я по своей натуре более идеалист и даже фантазер, чем ты, но разве я или мое нутро может создать такой гимн неземной красоте, да еще в старости!..”.

И как бы вторя Полонскому, удивленному поздней лирикой поэта, замечает Б. А. Садовский: “стихи, написанные им в 1892 году, в благоуханности и свежести не уступают прежним: фетовский гений сохранил свой первозданный блеск до последнего вздоха”.

С годами он тревожнее и острее ощущал трагедию своей жизни:

 

Нет, я не изменил. До старости глубокой

Я тот же преданный, я раб твоей любви.

И старый яд цепей, отрадный и жестокий,

Еще горит в моей крови.

 

Хоть память и твердит, что между нас могила,

И каждый день бреду томительно к другой,

Не в силах верить я, что ты меня забыла,

Когда ты здесь, передо мной.

 

Мелькнет ли красота иная на мгновенье,

Мне чудится, вот-вот тебя я узнаю.

И юности былой я слышу дуновенье,

И содрогаясь, я пою.

 

Последнее стихотворение, связанное с любимой, — полно предчувствия скорой смерти и нетерпения грядущей встречи:

 

Ночь лазурная смотрит на скошенный луг,

Запах роз под балконом и сеном вокруг,

Но зато ль, что отрады не жду впереди,

Благодарности нет в истомленной груди.

 

Все далекий, давнишний мне чудится сад...

Там и звезды крупней и сильней аромат,

И ночных благовоний живая волна

Там доходит до сердца, истомы полна...

 

Точно в нежном дыханьи травы и цветов

С ароматом знакомый доносится зов.

И как будто вот-вот кто-то милый опять

О восторге свиданья готов прошептать.

 

Умер он 21 ноября 1892 года, не дожив двух дней до 72 лет. Это была любовь, победившая смерть: “Нет, я не изменил — до старости глубокой я раб твоей любви...”.

 

И тайной сладостной душа моя мятется,

Когда ж окончится земное бытие,

Мне ангел кротости и грусти отзовется

          На имя нежное твое.

 

 

 

Вячеслав Морозов • Завод, 100 лет не знавший простоя (Наш современник N11 2002)

Вячеслав МОРОЗОВ

Завод,

100 лет не знавший простоя

 

— Калужский “Кристалл” — это Валерий Бобченок и его команда. Но сначала Бобченок.

Николай Кривомазов,

редактор журнала “Русская водка”

 

— Это, конечно, страшно, что в большой стране работает по-настоящему только одна отрасль. Но если бы мы и ее дали погубить, то грош нам была бы всем цена!

Валерий Бобченок,

генеральный директор

Калужского ОАО “Кристалл”

 

Эти слова Валерий Константинович Бобченок произнес на столетнем юбилее предприятия, которое он возглавляет уже шестнадцать лет, а работает на нем с 1964 года. Свой тост он поднял “за тех, кто в этих нечеловеческих условиях нечеловеческой экономики выстоял, не продался, сохранил и себя, и свое любимое дело”. За свой коллектив.

Признаться, ехал на завод для встречи с Бобченком и имел весьма смутное представление о технологии производства водочной и прочей алкогольной продукции и тем паче — о тех сложностях, которые испытала и испытывает до сих пор отрасль в масштабах страны. Казалось, что уж кому-кому, а “водочным королям” на жизнь грех жаловаться. Даже в условиях “нечеловеческой экономики” народ не гребует той, что “под тын кладет”, и все виды увеселительного продукта в России на прилавках не залеживаются. Знай себе производи, продавай да подсчитывай барыши. Но едва ли не в начале разговора Валерий Константинович пояснил:

— Водочное производство — “золотое дно” только для тех, кто не платит налоги, для остальных — стабильная “головная боль”. О себестоимости я умолчу, ибо за этим стоят наши закрытые наработки и их воплощение в производство. А дальше так, считайте. В этом (2002-м. —  В. М. ) году с одного литра безводного алкоголя, проще — спирта, мы должны заплатить в казну 89 рублей 89 копеек. Затем 20% НДС, в том числе и с акцизов. Тут явное беззаконие: налог берут с налога! Из того, что остается, отчисляем налог на прибыль. С товарооборота мы отчисляем в дорожный и прочие фонды. Так что остается у нас от исходной суммы совсем немного. По рентабельности мы имеем в два раза меньше прибыли, чем, например, любой пивзавод, а затраты на производство у нас и у произво­дителей пива — несравнимые. При этом ОАО “Кристалл” — самый крупный налогоплательщик в Калужской области. Только в минувшем году мы заплатили порядка 600 миллионов рублей налогов. Средняя зарплата по предприятию — 4 700 рублей. Для сравнения скажу, что рабочие того же пивзавода получают больше, кондитерско-макаронной фабрики — больше, мясокомбината — гораздо больше... Но у нас есть другое богатство — огромный опыт выживания.

Опыт этот в итоге был оценен внушительной стопой отечественных и между­народных дипломов, десятками (!) золотых, серебряных и бронзовых (этих — меньше) медалей на самых престижных выставках, “Серебряной медалью гения” на 14-м Всемирном форуме гениев (Токио, 2000 г.), четырьмя Гран-при. Между­народный институт финансового и экономического партнерства и Международная академия руководства в области бизнеса и делового администрирования (Бирмингем, штат Алабама, США, 1995 г.) принял В. К. Бобченка в число действительных членов Академии и вручил награду “Факел Бирмингема” с оригинальной формулировкой: “За достижения в деле выживания и развития в неблагоприятных экономических условиях”.

Завод “Кристалл” сто лет назад назывался просто: “Казенный винный склад” и был пущен 1(14) июля 1901 года. Освящение происходило в торжественной обстановке в присутствии губернатора А. А. Офросимова и городской знати. Как писали калужские “Губернские ведомости”, “по случаю торжества рабочим было предложено обильное угощение, а присутствующим — шампанское”. Уже в ноябре того же года был опубликован первый отчет о работе винного склада. Канцелярии губернского акцизного управления, полицмейстера и губернатора стали пачками получать прошения об открытии частными лицами чайных, пивных и трактиров. В период первой русской революции Калугу, как и другие города России, тряхнуло революционное движение, однако рабочие винного склада выдвинули лишь экономические требования. Возможно, это как-то благоприятно сказалось на судьбе первого заведующего В. П. Павловского, который продолжал возглавлять предприятие вплоть до его национализации и умер своей смертью в 1932 году.

30 января 1913 года Николай II в Высочайшем рескрипте писал: “Нельзя ставить в зависимость благосостояние казны от духовных и хозяйственных сил моих верноподданных. А посему необходимо направить финансовую политику к изысканию государственных доходов, добываемых из неисчерпаемых источников государственного богатства и от народного производительного труда, при соблюдении разумной бережливости постоянно соединять заботы об увеличении производительных сил государства с заботою об удовлетворении нужд народа”. В числе желательных преобразований он предлагал министру финансов сократить производство и продажу крепких спиртных напитков и увеличить выпуск виноградных вин, пива, меда и шампанского. Николаевский рескрипт был разумнее горбачевского Указа и по замыслу, и по исполнению. Помешала Первая мировая война: спирт потребовался для медицинских нужд и технических целей. Зато в тылу, где шло сокращение питейных точек и введен был сухой закон, расцвело самогоноварение.

Советская власть продлила царский запрет на торговлю водкой во время гражданской войны и иностранной интервенции двумя декретами (декабрь 1917 и июль 1918 г.). Но совместным постановлением ЦИК и СНК ССР от 26 августа 1923 года производство и торговля спиртными напитками были возобновлены.

Оптимальную пропорцию спирта с водой вывел, как известно, русский химик Д. И. Менделеев, издав в 1865 году брошюру с незамысловатым названием — “О соединении спирта с водою” (СПб, товарищество “Общественная польза”), где привел расчеты, подтвержденные опытами, что именно сорокаградусная водно-спиртовая смесь выделяет наибольшее количество теплоты и отличается максимальной однородностью. И что литр 40-градусной водки должен весить ровно 953 грамма. В 1894 году менделеевский состав водки был запатентован Россией как водка “Московская особенная” (сейчас — “особая”). Специальный “Технический комитет”, созданный десятью годами раньше, контролировал производство и качество выпускаемых на разных заводах “монополек”. До 1917 года над совершенствованием качества водки работали многие ученые — вплоть до академика Н. Д. Зелинского, первооткрывателя циклических углеводородов, изобретателя первого в мире противогаза. В 1924 году, с возобновлением производства алкогольных напитков, профессор А. А. Вериго предложил точный и надежный метод определения сивушных масел в спирте-ректификате и ввел двойную обработку водки древесным углем, а профессор А. Н. Шустов предложил обработку смеси активным углем — березовым и липовым. До войны Калужский винзавод выпускал продукцию высокого качества, так как все технологические новшества непременно внедрялись в производство.

Удивительно, что завод продолжал работать и в короткий период немецкой оккупации Калуги в октябре — декабре 1941 года. Попытка эвакуировать людей и оборудование не удалась — немец наступал стремительно, а у нашей службы тыла были задачи и поважнее. Запасы спирта и водки вылили, сколько успели, чтобы русский “шнапс” не достался супостату: согревайтесь своей гидролизной бурдой!..

С февраля 1942 года завод стал выпускать бутылки со знаменитым “коктейлем Молотова” — зажигательной смесью. Не один танк Гудериана и Клейста отведал этого жгучего и жгущего “коктейля”, ставшего грозным оружием в руках советских пехотинцев. Ветеран завода А. Н. Николаева так вспоминает это время (привожу по книге “Век крепких традиций”): “Взяли меня на завод чернорабочей в 1937 году, потом я перешла в “розлив” браковщицей. Все делали вручную: разливали, запечатывали, укладывали в ящики... А когда эту горючую смесь разливали, у меня руки были обожженные. Все пришлось пережить: и щели от бомбежки копали, и на крыше дежурили, и лес пилили для этих, как их ...дзотов. А вино делали всю войну, и ликеры тоже...”

Объем довоенного производства водки на калужском заводе был восста­новлен только в 1948 году. За это время был проведен ряд технологических улуч­шений, которые внедрялись и позже.

Валерий Константинович, студент последнего курса Ленинградского техно­логи­­ческого института холодильной промышленности, на Калужский ЛВЗ попал на преддипломную практику. Организация труда, дисциплина в коллективе ему понравились, город — тоже, и он, получив диплом, приехал на завод на должность инженера-конструктора. Примерно в это время завод включили в элитный список работающих на экспорт.

— В то время в стране было всего 10—12 ликеро-водочных заводов, которые имели право через внешнеторговую организацию “Союзплодимпорт” отправлять свою продукцию за рубеж. Поставляли в 82 страны мира, но не всегда даже точно знали — куда. Довольно большие поставки приходились на США, Италию, Испанию, Грецию. С одной стороны, поставки за рубеж — это признание качества продукции и доверие, с другой — вполне понятные трудности, связанные с выполнением заданий правительства.

Это и очень жесткие требования иностранных партнеров к качеству водки: не просто отличного качества, а стабильно отличного качества во всех поставляемых партиях. Мы разработали свою технологию очистки спиртов — очень хороших. А в 1967 году был утвержден новый стандарт на ректифицированный спирт, еще более ужесточивший нормы содержания примесей — лишь тысячные доли процента — 1—2 промилле. В 70-е годы, когда я уже работал главным механиком, мы расширили ассортимент водок: кроме “Московской особой”, “Столичной” и “Экстры” стали выпускать “Посольскую” и “Сибирскую”. Так что в рынок мы вошли еще при социализме. (Забегая вперед, скажу, что сегодня калужский “Кристалл” не имеет права выпускать ни “Московскую”, ни “Русскую”, ни “Сибирскую”, ни “Столичную”, поскольку бывший “Союзплодимпорт” сумел зарегистрировать эту продукцию в Роспатенте как свою, и теперь Бобченку выпуск этих “раскрученных” на внешнем рынке сортов заказан. — В. М. ) В 1984 году при прежнем директоре Б. И. Корчемкине нам удалось отпочковаться от Тульского спиртообъединения Минпищепрома РСФСР и образовать ликеро-водочный комбинат на базе Калужского головного предприятия и Остроженского спиртзавода. Сколько было по этому поводу скандалов в партийно-советских кабинетах!.. Но приобретенная самостоятельность нам помогла выжить после вступления в силу горбачевского постановления № 410 в мае 1985 года “О борьбе с пьянством и алкоголизмом”. Время было такое, что нам ежегодно давали планы на снижение производства в два раза. Многие директора поуходили с производств. Я стал директором по просьбе коллектива. Продержаться можно было лишь за счет экспорта, чтобы сохранить производство, рабочие места, относительно стабильную зарплату. Как экспортеры мы всегда числились в лучшей пятерке ЛВЗ. Учитывался при этом объем производства, качество продукции (есть ли забраковки поставок), величина экспортной доли, учитывалась эффективность производства, экономические показатели: себестоимость, затраты, прибыль. У нас теперь был свой спиртзавод, который поставлял нам спирт-сырец для ректификации. Ректификация — это оконча­тельная очистка спирта, наподобие крекинга нефти. Спирт-сырец подо­гревается, идет испарение. Есть компоненты более летучие, есть менее, но разница тут очень невелика — в десятую долю градуса. В этом сложность отбора фракций. Затем отобранные фракции дополнительно очищаем на угольных колонках. Обработка древесным углем БАУ — это чисто российский способ. БАУ — березовый активированный уголь, у которого есть модификации. Но мы разработали и свои способы очистки, довольно оригинальные, раскрывать секрет которых я пока не собираюсь. Кадры у нас замечательные. Даже аппаратчицы все с высшим образованием. Разумеется, весь процесс очистки автоматизирован. Но профессиональное чутье человека не подменишь никакой техникой, его дает и шлифует только опыт.

С приходом Валерия Константиновича на директорское место связано и переименование спиртоводочного комбината “Калужский” в “Калужский комбинат “Кристалл”. До 1991 года комбинат лихорадила целая полоса переподчинений разным ведомствам. Но это все будет потом, а пока “московский хозяин” комбината, “Агропром”, выполняя горбачевское постановление № 410, дает команду сократить производство продукции на 50% и доводит годовой план разбивания порожней посуды. Стеклотару “мочили” кувалдами, но для молото­бойцев такая работа оказалась опасной: осколки стекла летели из-под кувалды в непредсказуемых направлениях. Тогда изобрели машину для крошения бутылок, в которой главным механизмом был червячный вал. Но горы ящиков с бутылками Бобченок от проверяющих сумел утаить, справедливо полагая, что конец любой, в том числе и правительственной дури, рано или поздно наступит.

Надо было думать о производстве, о людях, оставшихся без работы. Он запускает линию по разливу сока и кваса, но она не окупает себя. Проведя рыночный маркетинг, решил наладить производство майонеза. И дело пошло. Сегодня завод выпускает десять сортов майонеза в различной упаковке, до 1500 тонн в год. После майонеза начали выпускать различные сиропы, горчицу, квасные концентраты, зефир. Завод получил устойчивость катамарана: если в правом “дутике” пробоина, то не даст потонуть левый...

 Первые десять лет своего директорства Валерий Константинович называет десятью годами “страшного эксперимента над отраслью”. И добавляет: “Проблема перепрофилирования с сохранением коллектива на нашем комбинате была успешно решена усилиями буквально каждого работника”.

В ноябре 1992 года Калужский ликероводочный завод совместно с Остоженским спиртзаводом приватизировались в акционерное общество “Кристалл”. Казалось бы, рыночная экономика, сменившая жесткую плановую, развязала руки, но к этому сроку на Россию уже началось нашествие алкогольной продукции “двунадесяти языков”: поддельный “Наполеон”, синтетический спирт “Роял”, водки “Распутин”, “Демидов”, “Горбачев”, “Черная смерть” и прочее импортное зелье, изготовляемое из технического спирта, используемого за границей для промывки труб. Если для кремлевских небожителей еще после войны был создан на московском “Кристалле” цех №1, который поставлял напитки высочайшего качества, снабженные сертификатами на каждую бутылку, с личными подписями специалистов, то теперь Кремль решил отдать население страны в жертву “зеленому змию”, прилетевшему с зарубежных помоек (одна из газет писала, что в США технический спирт научились добывать из гнилья на пищевых свалках).

В сентябре 1998 года депутат Государственной Думы Г. Г. Заиграев, руководитель рабочего проекта федерального Закона “О социальных основах алкогольной политики Российской Федерации”, привел две цифры: “За девяностые годы у нас смертность от различных причин, связанных с алкоголем, выросла в 2—2,5 раза, и сейчас, только за последние пять лет, мы потеряли 250 тысяч человеческих жизней. В том числе 105 тысяч от случайных отравлений алкоголем. Второй показатель: мы за это время увеличили “пьяную” преступность в 1,6 раза. В том числе убийства выросли в 2,7 раза, самоубийства почти в 1,5 раза и так далее...”

Одновременно партнеры за рубежом требовали от калужского “Кристалла” продукцию отменного качества. Больше всех капризничала Америка. Заокеанским дегустаторам “показалось”, что в калужской водке слишком велик процент содержания метанола. Калужане выпускали водки, вполне соответствующие и российским, и международным стандартам, но американцы потребовали снизить содержание метанола до одной сотой процента. В противном случае — разрыв контракта. Рынок есть рынок. Бобченок и Ко привлекли московских ученых, технологи и главный механик завода полгода работали в напряженнейшем режиме, в итоге требуемый спирт был получен, контракт подписан. Однако труд коллективного “калужского Левши” чуть не сослужил дурную службу: французы, получив партию калужской водки, практически не содержащей метанола, прислали рекламацию, обвиняя завод в подделке. Мотив был такой, что на самом современном оборудовании, используя самые передовые технологии, спирт такого качества из фуражного зерна получить невозможно. Когда убедились, что никакого обмана нет, извинились. Бобченок принял извинения и ответил шуткой, ставшей девизом “кристалловцев”: “Водку любить не надо, но делать ее надо с любовью!”

С 1994 года продукция завода стала появляться на международных выставках — рынок потребовал этого. Присутствие на выставках требовало разнообразить продукцию, каждой новой марке придав неповторимость и не снизив качества. И отечественные и зарубежные дегустаторы по достоинству оценили продукцию калужского “Кристалла”.

Я спросил: есть ли разница между качеством продукции, поступающей на внешний и на внутренний рынок? Валерий Константинович ответил:

— Никакой. Вот когда мы в 60-е годы начинали завоевывать право на экспорт, тогда разница была ощутимой. Сейчас — никакой “спецпродукции”. Иначе мы бы не вытеснили с внутреннего рынка западные суррогаты. В смутные годы непонятных “реформ” ликеро-водочному производству помогло выжить именно качество и такая новинка, как сеть специализированных магазинов “Кристалл”, где продавалась только наша продукция. Сейчас их одиннадцать в Калуге и 12 в области, а всего — 45 оптово-розничных пунктов продажи. Покупатель твердо знает: здесь поддельным “самопалом” не торгуют.

Кстати, о “самопальной” водке. Бобченок говорит, что сегодня подпольная водка — это не всегда значит плохая. Получая до 500% прибыли за счет неуплаты налогов, теневые “коммерсанты” имеют возможность закупки самых современных линий и самых передовых технологий. Калужский же “Кристалл” ежегодно 60 и более процентов от прибыли вкладывает в развитие производства, дабы завод соответствовал “последнему слову техники”.

B 1998 году на парламентских слушаниях выступил председатель Комитета по вопросам экономической политики Совета Федерации Владимир Яковлев. Он привел совершенно фантастические цифры, которые почему-то остались без внимания со стороны тех, кому они по долгу службы и роду занятий должны быть адресованы как информация к размышлению и немедленному действию. “Несложный подсчет показывает, что две трети ликеро-водочной продукции практически нелегального происхождения... В общем, потери составляют от 15 до 25 триллионов (до деноминации. — В. М. ) рублей в год. Как видно, ситуация сложилась очень сложная, что требует принятия кардинальных и, может быть, достаточно сложных мер. Ведь до 1990 года бюджет государства на 20% наполнялся за счет ликеро-водочной продукции. Сегодня — на 3,5%”.

Жестких мер принято не было, поскольку уже в 2001 году всплыли такие цифры: в 2000 году страна выпила 250 миллионов декалитров водки (проще — ящиков водки: 20 бутылок по 0,5 литра), а произведено было (по официальным данным) 122 миллиона декалитров, с учетом импорта — 130. Главный редактор журнала “Русская водка” Николай Кривомазов делает несложный подсчет: 250–130=120. А 120 миллионов декалитров — это как минимум полтора миллиарда долларов. “Тот, кто украл у меня эти полтора миллиарда, должен сидеть на нарах. В просьбе моей прошу не отказать”, — завершает журналист. Уже год прошел со времени этой публикации...

— Продукцию мы постоянно стараемся разнообразить, — говорит Валерий Константинович. — Здесь надо отдать должное заводским мастерам, работа которых сродни работе ювелиров или “композиторов” вкуса и ароматов. Все они — “штучные” люди: начальник лаборатории О. Р. Кричкова, начальник водочного цеха Э. С. Кекишева, старший мастер А. И. Крюков, Л. В. Рунева — заведующая майонезным цехом... Всех не перечислить. Нина Алексеевна Масликова, мастер ликерного отделения, которая всю жизнь работала с травами и кореньями (она на пенсии, но продолжает трудиться), шесть лет назад разработала состав бальзама из двадцати ингредиентов, который мы назвали “Бурый медведь”. Сегодня наш “Мишка” имеет 16 золотых, 8 серебряных медалей, 3 диплома за высокое качество и знак экологически безопасной продукции. Думаю, это не последняя его награда. Недавно разработали новую водку “Белый барс”, запатентовали водку “Шеф” экстра-класса. Скоро на прилавках появятся четыре “сезонных” водки, олицетворяющих по вкусу и аромату времена года. Это не “из одной бочки наливали”, как говорится в  известном анекдоте: специалист всегда уловит и оценит разницу.

Под началом Бобченка работают сегодня 853 человека. Каждый из них знает: в радости или в беде — завод поможет. Знают это и 270 пенсионеров, бывших работников завода, которых не забывают не только в праздники или в День пожилого человека, но и в дни рождения. Понимает это и молодежь, пришедшая им на смену, поэтому текучки кадров практически нет. Нет на заводе и пьяниц, хотя как будто существует “смягчающее” обстоятельство: на заводе женщин — две трети. Бобченок объясняет вполне резонно:

— Ну, это как кассир-профессионал: он же не смотрит на деньги с вожделе­нием. Он их получает, считет и выдает без всякой алчности. Так и для наших работников: наша продукция — это всего лишь материал, с которым они работают.

— Валерий Константинович, читатель не поймет меня, если не спрошу: а вы-то сами как относитесь к выпивке?

— У меня отцовский характер. Когда я шел сюда, то знал, что не запью и не сопьюсь. Выпиваю иногда, если ситуация требует — праздники, торжества. Разумеется, свою, “кристалловскую”. Но никакого пристрастия к выпивке нет. Хотите — обзовите трезвенником.

Над столом у генерального директора висит в рамке благодарственное письмо от другого трезвенника — В. В. Путина, которое тот прислал Бобченку будучи еще главой Правительства России: “Уважаемый Валерий Константинович! Благодарю коллектив АООТ “Кристалл” за эффективную работу, умение инициативно действовать в непростых условиях, за помощь стране, пополнение казны “живым” рублем! Совсем недавно наступил новый 2000 год. Оставляя в прошлом XX век, выходя на просторы нового тысячелетия, мы все с оптимизмом думаем о будущем России, видим ее политически стабильным, экономически развитым демократическим государством. Уверен, с помощью Вашего коллектива наша Родина займет достойное место в ряду развитых стран мира”.

Содержание