Арсентий СТРУК

НЕ СЕБЕ ОДНОМУ

ПРИНАДЛЕЖИТ ЧЕЛОВЕК

(О Борисе Зайцеве)

 

Новичок в литературе, сразу замеченный Горьким, Чеховым, Телешовым, Андреевым, Короленко, Вересаевым, Михайловским, Куприным.

Сорокалетний писатель, опубликовавший шеститомное Собрание сочинений.

Автор пятидесяти книг на русском языке и двадцати на других языках, изданных за рубежом к 1972 году.

Человек, две трети жизни (из 90 лет) проживший в эмиграции, но написавший такие проникновенные строки о России, которые могли быть созданы только великим писателем. Не побоимся такой оценки.

Речь идет о Борисе Константиновиче Зайцеве, родившемся в Орле и прожившем в калужском крае и самой Калуге почти 16 лет, похороненном на парижском кладбище Сент-Женевьев-де-Буа рядом с Буниным, Шмелевым, Мережковским, Тэффи, Гиппиус.

Нет, я не собираюсь писать строго выстроенную статью о жизни и творчестве этого русского классика, нашего земляка. Я лишь хочу поделиться некоторыми мыслями, возникшими при перечитывании прозы Б. Зайцева перед встречей с его потомками, приезжающими из Франции. О человеке, давно уже принадле­жащем истории нашей культуры, нашей литературе, во многом — нашем современнике.

Да, не себе одному принадлежит человек. В этом и радость сопричастности общественной добродетели, в этом и ответственность каждого не только лишь перед собой, но и перед обществом, перед Богом. Жизнь Бориса Зайцева — подтверждение тому. Наш тульско-орловско-калужский регион писатель называл “моя Тоскания”. Думаю, это не только название части Италии, страны, которую он посещал в течение пяти лет, которую любил и знал, о которой много писал, которая по красоте напоминала ему наши края, но в нем, этом названии, как бы зашифрована и великая тоска ее просторов, которые так ранимо ощущает каждый русский писатель. Достаточно прочесть хотя бы две его вещи — “Волки” и “Мгла”.

*   *   *

Он обладал орлиной зоркостью, равной бунинской. Большой пруд напоминает ему “горячее зеркало”. Скачку казаков он сравнивает с “сухим вихрем”. Воды у него — “шоколадные”, тело — “многолюбивое”, следы на росной траве — “яхонтовые”, мгла — “прозрачная”, пелена — “огнезлатая”, бревно — “слимо­ненное”, слова — “несвычные”. Вот о человеке в несколько строк: “Низкий старик Карпыч загорает под солнцем; длиннейший кнут ползет за ним змеей, лицо его коричнево, а волосы снегообразны. Странно видеть это серебро на крутом пастушьем теле; ветер слабо шевелит его локоны, когда он без шапки; на темени розовеет апостольский кружок”.

Вот о русской грозе: “Могучий дождь душит землю и радостно соединяется с ней, быстро мокнут люди, набрасывают на себя рогожи, прячутся под телегой; с лошадей льет; живой пар идет от них. В черных тучах наверху обнажается огненная змея, слепящий удар разрывает воздух”.

Б. Зайцев выказывает здесь такое изумительное цветовидение, что читать все это — наслаждение. За житейской нашей суетой мы как-то подзабыли об этих исцеляющих образах России, не только прекрасных, но и вечных. Склонен думать, что образы эти навеяны годами детства, проведенными писателем в селе Усты Жиздринского уезда и в Людинове, где его отец был поставлен директором завода.

*   *   *

Не чужд писателю и добрый человеколюбивый юмор:

“Вот толстый человек с чемоданчиком; широко расставляет ноги, подошвы у него громадные, лицо в волосах; усы могучи, маленькие желтые глазки спокойны и сонны, как у медведя-муравьятника”.

Но взгляд художника, чаще благостный, лирический, умиротворенный, порой становится беспощадным, скальпельным, далеким от розового флера: “На улице пахнет канифасами и кумачами. Бродят полупьяные гости в городских куртках и новых галошах, а лохматое, мшистое дедье слушает с завалинок”.

*   *   *

Б. Зайцев с первых шагов в литературе боготворил Чехова... Известно, что последний прислал ему телеграмму, которая заканчивалась словом “талантливо”. Вот вам и пример возможной переклички (Зайцев—Чехов) в рассказе Зайцева “Миф”: герою рассказа Киму — восемьдесят (в пьесе Чехова “Вишневый сад” Фирсу — девяносто). “Ким слабо ступает сзади и все время бормочет про себя что-то; восьмидесятилетние его мозги движутся на припеке и шевелят привычными мыслями: в прежние годы яблок было больше, много уродилось налива...” А у Фирса — разговор о том, что в прежние-то годы вишня так уродила... Может, это не просто перекличка, а все дело в том, что оба великих писателя видели явление глубоко русского человека в его привычных условиях, с его привычными мыслями и заботами?

*   *   *

Как неистребима вера Б. Зайцева в то, что человек станет лучше!

Его герой Миша в рассказе “Миф” говорит женщине: “Ведь люди непременно станут светоноснее... И теперь это есть в них, но мало, искорками”. И как удивительно соединены в нем эта вот вера в светоносность будущих русских людей с глубоким пониманием и видением темных, мрачных сторон дикой Руси. И показано им это со страшной силой в рассказе “Черные ветры”.

*   *   *

Одним из самых очаровательных русских рассказов о любви является его произведение “Молодые”. Всего-то три с половиной страницы. Но это уровень бунинских “Снов Чанга” и “Человека из Сан-Франциско”. Хотя тут — земная любовь сельчан Гаврилы и Глаши. И написана она по-толстовски обстоятельно, обаятельно, светло. Рассказ этот сделает честь любой антологии.

*   *   *

Все-таки в конце жизни Б. Зайцев стал в своих крупных вещах меньше выказывать цветовидения. Уходит насыщенность цветовая, связанная с русским пейзажем. Сюжеты становятся интереснее, диалоги — вывереннее, размышления — глубже, а вот цветовой фон блекнет. Очевидно, сказался отрыв — такой долгий! — от России, от родины малой, чьи картины подпитывали его.

*   *   *

Снова выходят в России его книги. Читатели открыли и продолжают открывать творчество писателя, сказавшего о своих корнях так проникновенно в рассказе “Аграфена”: “О ты, Родина! О широкие твои сени — придорожные березы, синеющие дали верст, ласковый и утолительный привет безбрежных нив! Ты безмерная, к тебе припадает усталый и загнанный, и своих бедных сынов — бездомных антонов-странников ты берешь на мощную грудь, обнимаешь руками многоверстными, поишь извечной силой. Прими благословение на вечные времена, хвала тебе, Великая Мать!”

*   *   *

Да, он был волшебником русского языка, сурово-реалистического и сказочно-лирического. Читаешь — и словно причащаешься, словно омовение принимаешь: “Струйка дальних журавлей тянула к западу; их клекот, утопавший в красной мгле, был похож на зов из дней далеких, прекрасных”. Конечно же, это — о днях жизни на Родине.

*   *   *

Иногда говорят, что писатель Б. Зайцев — всегда умиротворенный. Это далеко не так, прочтите хотя бы рассказ “Улица Св. Николая”. Какой здесь сарказм, какая убийственная, острожалящая, нещадящая ирония!

*   *   *

Ощущаю завораживающий ритм его прозы. “Мраморы Элевзина! Плеск волны, Нереиды и розы, гробницы аттические. Медленный лет пчелы”. Или вот это: “Гроб посредине, маленький. Весь в цветах. Свеча — смутное золото. Смутно и темно-холодно по углам. Двое у изголовья девочки: вечные двое — отец, мать...” Еще пример мощного инверсионного ритма: “Синеющим, прозрачно-перламутровым оком опаловым смотрит на нас даль, слушает душой эфирной. Нежно алеет и золотеет в лесах. Хочется, чтобы журавли пролетели”.

Да ведь это же поэзия, это стихи в прозе, которые так напоминают тургеневские вещи подобного плана. С ритмом связана и разбивка рассказов. Например, “Белый свет”, уместившийся на 6 страницах, разбит на 12 отрывков, и каждый из них — со сменой настроения (а это — тоже ритм). Словно поэма быта в прозе. О котором им же, Б. Зайцевым, сказано: “Малая жизнь, ты не Верхов­ная. Не связать тебе путника”. Разумеется, путника к истине, к Богу, к душе.

*   *   *

Я напомнил о скрытой перекличке “Зайцев-Чехов”. А вот в рассказе “Душа” (собственно, это цикл зарисовок с одним настроением, с надеждой, терпением) много переклички с “Окаянными днями” Бунина. Но если у Бунина — отточенная ненависть к режиму Советов, клеймо дантовой силы на деяния новых властителей России, то у Зайцева — глубокая печаль, горечь от дел, творящихся на Родине. И надежда — “Свет Пречистой, поддержи нас...” Он видел много чудовищного, живя в деревне Притыкино Каширского района Тульской области, где похоронен его отец. Пережил убийство толпой племянника, выпускника юнкерского училища. Пережил арест свой и отсидку на Лубянке. Но верил, что дни России будут “светло-серебряны”.

*   *   *

Борис Зайцев был глубоко религиозным человеком. И свет божественный лежит на страницах его книг. Какая художническая мощь была дана ему! Ведь совсем молодым человеком перевел “Ад” Данте. Да ведь это и крупным поэтам не всегда было под силу. Вот откуда, возможно, и ритм его прозы (отчасти, конечно). Кстати, о Данте он упоминает в рассказе “Душа”: “Данте бронзовый, глядящий строго на писания мои...” Зайцев словно бы негласно соревновался всю жизнь с Буниным, тот переводил блестяще многие стихи, а поэтический дар Зайцева блеснул на терцинах великого итальянца.

Не религия ли помогла проявить ему терпение и выдержку, когда в годы разгрома дворянских усадеб он сам о себе сказал: “Не хочу ни сада, ни дома. Я путник”. Сказал, конечно, в самом высоком смысле этого выражения (божест­венном), но, возможно, и потому, что уже не давали покоя душевного, духовного ни сад, ни дом на такой родине, которая предстала глазам его после революции. Его путешествия по чужим странам и жизнь в этих странах затянулись больше чем на полвека. Но слава Богу, наступили времена, когда Великий Путник возвращается. А мы приходим к нему. Особенно это отрадно для тех, кто рожден в местах, осененных его именем, или видевших те же пейзажи, что и он, в его “Тоскании российской”.

*   *   *

Одна из особенностей его стилистики: тяготение к двойным определениям: листва “глянцево-серебряная”, взгляд “напряженно-блестящий”, вид “элегантно-стынущий”. И какая сжатость порой. Вот портрет в одной фразе: “Беллетрист с профилем шахматного коня”. Вот пейзаж одной строкой: “Красноватый диск встает над лиловым горизонтом”.

*   *   *

Общеизвестно, что Б. Зайцев сразу поверил в талант Марины Цветаевой. Поддержал ее. В трудные годы голода и разрухи в Москве приносил Марине на квартиру (улица Поварская, ныне музей) вязанки дров, продукты. А живя в Притыкине, пригласил на лечение в деревню дочь М. Цветаевой Ариадну, по сути, спас девочку. Он вообще был очень отзывчивым, милосердным человеком: почти восемь лет терпеливо ухаживал за парализованной женой... Кстати, описанные в “Голубой звезде” комнаты героини, Машуры, очень напоминают комнаты в квартире М. Цветаевой.

*   *   *

В автобиографической тетралогии “Путешествие Глеба” наиболее просмат­ривается связь Бориса Зайцева с калужским краем, с его любимыми Устами. Возможно, следующее мое впечатление спорно, но тут судьба русского интел­лигента показана с таким же глубоким психологизмом, как и в “Докторе Живаго” Б. Пастернака.

*   *   *

С одинаковым мастерством Б. Зайцев писал и городской пейзаж (“Луна стояла невысоко. Белел в зеленой мгле Кремль; тянулась золотая цепь огней вдоль Москва-реки”), и сельский (примеров — не счесть). И сельские пейзажи его не менее точны и впечатляющи, чем у Бунина. Но вот закономерности судьбы: Бунина русский современный читатель может уже цитировать, а Б. Зайцева лишь начинают узнавать. И виной этого позднего узнавания в немалой степени является наше культурное беспамятство.

*   *   *

Конечно, смешно “притягивать” творчество великого писателя и сына России к позиции какой-либо современной партии, к обоснованию тех или иных теперешних политических воззрений. Но и не признавать правоту, прозорливость иных из его высказываний, поразительно точных и для нашего времени, нельзя. “Положим, что есть Дума, что там говорят и критикуют, и постановляют. Но ведь это так, для формы. Прежнее — все то же”. Вот вам и “благостный” Б. Зайцев. Или вот это его высказывание, очень уж неудобное для нуворишей: “Воля к богатству есть воля к тяжести. Вот почему я не из демократов. Да и богачи мне чужды”. Конечно, это не прямая авторская речь, но все же...

*   *   *

Повесть Б. Зайцева о Сергии Радонежском мне представляется одним из самых ярких произведений об этом великорусском святом. И тут писатель демонстрирует все волшебство своей блистательной словесной палитры. Образ человека, реальной исторической личности дан им... через пейзаж. “В нем наши ржи и васильки, березы и зеркальность вод, ласточки и кресты, и несравнимое ни с чем благоухание России”.

*   *   *

Закончить эти фрагментарные и субъективные заметки мне хочется пожела­нием видеть в Калуге литературный музей Бориса Зайцева. Или хотя бы экспо­зицию в краеведческом музее.

Повторю, что с нашим краем писатель был связан шестнадцать лет. А музея у нас нет. В Орле же, где он родился и прожил менее года, есть. Хвала орловцам. Мы не удосужились ни музей организовать, ни доску установить. Стыдно-с, господа!