Юлий Квицинский

ОТСТУПНИК

ЖИЗНЕОПИСАНИЕ

 

Глава VI

 

ПЕРЕСТРОЙКА

 

В маленькой квартире в доме на улице Бочкова, где проживал раньше Шукшин, было людно и шумно. Справляли день рождения хозяйки. Гостей, как обычно, было больше, чем мест за столом. Закусок больше, чем могла бы съесть рота солдат. Водки, коньяка, вина и пива — море разливанное. Женщины продолжали суетиться на кухне, помогая хозяйке. Мужики частично курили, частично “говорили за политику”, частично в очередь звонили куда-то по телефону.

Андрей поздоровался. Обошел знакомых и полузнакомых, пожимая руки и лихорадочно вспоминая, как же зовут того лысого геолога и ту гримершу с Мосфильма, которую он обычно видел раз в год и только здесь. Публика была разношерстная. Инженеры, артисты, научные работники и еще Бог весть кто. У хозяина квартиры, полугрузина Гоги, было много друзей и московских, и немосковских. Инженер-самолетостроитель, он вечно мотался по авиазаводам на Украине, в Узбекистане, в Грузии и на Волге. Домой вез дыни, редиску, урюк, вино и новых знакомых. Говорить с этим народом было весело и интересно.

Застолье началось с длинного и цветастого тоста за здоровье именинницы. Потом пили за родителей, за детей, за тех, кто в море. Повторяли на разные лады тосты за хозяйку, хвалили хозяина, рассказывали анекдоты. Народ с каждой рюмкой веселел. Хозяин тянулся к симпатичной гримерше, которая со смехом била его по рукам. Артисты рассказывали, как заведено, последние сплетни с киносъемок. Инженеры с жаром спорили, стоит ли продолжать работы по созданию сверхзвукового пассажирского Тy. Женская часть разошлась в мнениях по поводу целесообразности приобретения вьетнамского серебра. Ученые из ИМЭМО с важным видом что-то бубнили о признаках завершения экономического подъема в США и неизбежной рецессии.

— Ребята, — крикнул через стол Гоги, — кончай про рецессию. Все мы знаем, что они там загнивают и что предсказывать экономический кризис в США — самая спокойная и доходная профессия в советской науке. Кризис не наступает, зарплата идет, книжки пишете и за границу ездите. У них кризиса нет, и хрен с ними. А у нас в магазинах ничего не купишь, зато на столе все есть. Они к нам как в гости придут, так и глаза на лоб. Так что в мире существует справедливое равновесие. И слава Богу! Давайте за мир! С неба звездочка упала, — заерничал Гоги, — прямо милому в штаны, хоть и все там разорвало, лишь бы не было войны! Правильно я вопрос ставлю, девушки? Пьем за борцов за мир в лице нашего единственного дипломата! — Гоги потянулся рюмкой к Андрею.

Выпили. Зажевывая водку красной гурийской капустой, Гоги поинтересовался, как там дела на женевских переговорах, удастся ли уговорить американцев не расставлять в Европе свои “Першинги”.

— Нехорошая это штука, понимаешь, генацвале. Говорят, они могут этой ракетой в форточку сортира нашего Генерального секретаря попасть. Ага, прямо в форточку! Это что же такое! А мы Рейгана в его сортире не накроем. Чего там наш новый Генеральный думает?

— Не знаю, — пожал плечами Андрей. — Он только что пришел. Симпатичный. Делами, похоже, интересуется, в материю вникает. Это уже хорошо...

Стол притих и внимательно слушал. Вмешался Юра Коровин, старый друг Андрея, из ИМЭМО:

— Почитайте его речь на апрельском пленуме. Не знаю, как вы. Сейчас многие говорят, что это сигнал. Пишут, что грядут перемены. Может быть. Я лично ничего не вижу пока. Слова разные красивые он говорит. Но мысли нет. Ребята из МГУ, с которыми он учился, рассказывают, что троечником был. Середняк. Ванька из деревни. С тех пор, конечно, мог и развиться. Большой путь все же прошел. Но пока я ничего выдающегося не вижу...

Продолжать эту тему было как-то неловко. Народ за столом начал перегляды­ваться. С одной стороны, Юрка вроде ничего такого и не сказал. Подумаешь, новость какая, что Генеральный новенький и к нему надо еще приглядеться. Все так думают. С другой, вдруг кто-нибудь доложит. Потом в партком вызовут. Нет, конечно, не вызовут. Сейчас уже не то время. Но все же. Новая власть она как новая метла. Кто его знает. Да и не хочется сомневаться, хочется верить, что будет лучше. Оно, конечно, и сейчас неплохо сидим. Но можно же лучше. Чтобы зарплата была побольше, чтобы шмотки импортные в магазинах были, чтобы магнитофоны и видаки у нас стали делать хорошо и дешево, чтобы за границу побольше и почаще пускали.

Наступившую паузу прервала Даша, гримерша с “Мосфильма”.

— Ну-ка, плесни мне чего-нибудь, Гоги, — решительно промолвила она. — Знаешь, Юрка, — сказала Даша, — и мне, и тебе, и всем нам надоело, что нами правят немощные старики. Ждать от них нечего. А что менять что-то нужно, это ясно всем. Застой у нас как при Брежневе начался, так и не кончается. Я тоже эту речь на апрельском пленуме читала и перечитывала. Ничего там нет. Прав ты. Обычное балаболство. Но, может быть, у него пока и не получается сказать больше. Вокруг него-то все старые кадры. Небось в оба за ним смотрят. Надо время ему дать, чтобы развернулся. В общем, я беспартийная, и вся мне политика до лампочки. Вы меня знаете. Но предлагаю выпить за нового Генсека. За надежду.

Все, не сговариваясь, встали и осушили бокалы. Надеяться хотелось всем. И страха перед экспериментами не было ни у кого.

— Мы, — нагнувшись к уху Андрея, зачем-то прошептал толстый лысый геолог Борька, — такое мощное акционерное общество, что нас не развалить никому и никогда. Представляешь, какая махина... От Калининграда до Владивостока... всего столько — сила! В общем, пусть пробует. Хуже не будет. Глядишь, чего и лучше сделает. Я оптимист... Хуже хрен будет! — Борька захохотал. — Да даже если он полный ноль окажется, так вокруг него столько товарищей, что оступиться не дадут, за руки схватят и голову оторвут, если надо. Туда дураков не пускают и с улицы не берут. Пусть начинает. Политбюро поправит. Но надо же что-то делать. Столько сил, а все сидим в заднице. Рейган этот, клоун засранный, совсем обнаглел. Надо, надо, Андрюша! Пора! Давай чокнемся, чтобы все у нас, у нашего Советского Союза, как у людей, было, чтобы не вечно победу над немцами праздновать, а чтобы новые победы были, чтобы мы им нос утерли. Можем ведь! Только сосредоточиться и порядок навести надо...

*   *   *

Выйдя из здания ИМЭМО, Паттерсон остановился в ожидании остальной части делегации Лондонского института стратегических исследований. Сенатор Боренстейн, полковник Беркшир и еще какие-то люди отстали, прощаясь с советскими коллегами. Вместе с Паттерсоном на лифте в вестибюль с пыльными фикусами и деревянными решетками, призванными украшать раздевалки, спустился только Бойерман и высокий плотный пресс-атташе американского посольства Джон не то Густафсон, не то Гундерсон, сносно изъяснявшийся по-русски. Сопровождавший делегацию сотрудник института Коровин что-то с жаром толковал Джону. Кажется, предлагал зайти пообедать за угол в ресторан “Черемушки”.

— Поверьте, это будет быстро и вкусно, — говорил он. — Ждать не будем. Возьмем комплексный обед. Поболтаем, убьем обеденное время и потом прямо отсюда — к Арбатову в Институт США. Надо же где-то вам перекусить...

Паттерсон не стал дослушивать до конца. Какой еще там обед? Да к тому же с этим Коровиным, про которого говорили, что в Нью-Йорке он работал на советскую разведку. Работал — не работал, кто теперь разберет. Главное, что Коровин им неинтересен. Неперспективная фигура. Куда лучше есть и в большом количестве.

Паттерсон вышел на улицу и поглядел на поток машин, катившийся вниз по Профсоюзной улице. День был солнечный, майский. Сейчас хорошо бы пройтись полчасика, подышать воздухом, посмотреть на небо. Но ждут машины, пора ехать в посольство. Там будет ланч, умные разговоры. Потом этот Арбатов, которого они знают уже как облупленного, займет всю оставшуюся половину дня. Но не идти нельзя. А завтра опять — в самолет. Паттерсон сокрушенно вздохнул и оглянулся назад. Джон, кажется, отбоярился от Коровина и двигался к нему в сопровождении остальной компании.

— Ну, как вам показался наш друг Тыковлев? — с интересом обратился к Паттерсону Боренстейн и, не дожидаясь ответа, добавил: — Мне кажется, он сильно развился. Не сравнить с тем человеком, которого я встретил первый раз тогда в Лондоне. Из большевистского ястреба получается что-то вроде социалистического голубя.

Сенатор довольно хохотнул.

— И сотрудники у него, кажется, тоже разумные. Даже этот заикастый секретарь парткома. Я поначалу рассердился на Сэнди. Зачем он нам этих партийных бонз подставляет. А бонза ничего. В меру скромен, в меру глуп, подчеркнуто дружелюбен. Во всяком случае, его присутствие никого не угнетало. Как ты думаешь?

— Он заодно с Тыковлевым, — вмешался Джон то ли Густафсон, то ли Гундер­сон. — Это его креатура. Авторитета у него в институте никакого. Все знают, что карьерист, работник слабый, директору в рот смотрит, в дела управления институтом не лезет. Смеются над ним: наш Доброволин всем всегда доволен.

— Но у них в институте сложная ситуация сейчас, — задумчиво сказал Паттерсон. — Говорят, КГБ обратил внимание на некоторых сотрудников. Заговорили о группе диссидентов, об институтском самиздате. Тыковлеву несладко приходится. Он директор новый. Значит, должен выбирать: защищать своих сотрудников или соглашаться на чистку кадров. И то, и другое для него, как новичка, возможно. Как думаете, куда повернет?

— Насколько нам известно, он доказывает в ЦК, что КГБ надо осадить, что институт должен иметь право сообщать партии альтернативные оценки и мнения, что, высказывая нестандартные взгляды, его сотрудники руководствуются интересами укрепления и развития социализма, а не его разрушения, что через 70 лет после революции надо научиться доверять своим людям, членам партии. В ту же дуду дует и Доброволин. То, что он это говорит — понятно. За развал идеологической работы, будь он обнаружен, отвечать пришлось бы в первую голову ему. Ну, а Тыковлев... Черт его знает. Не знаю, остались ли у него убеждения после того, как его выгнали из ЦК в послы. Больше всего он озабочен тем, как бы поскорее стать академиком. Допустишь разгром своего института, коллеги при голосовании в Академии наук прокатят. Не допустишь, глядишь, изберут. Вроде бы партийный выдвиженец, а все же брата-ученого защищает, в обиду не дает. Это для многих академиков аргумент. Хотя ученым они его, конечно, не считают и правильно делают.

— Пожалуй, вы правы, — согласился Паттерсон. — Чем больше я наблюдаю за Александром, тем больше мне кажется, что основная черта его характера — карьеризм. Это цель жизни. Убеждения — лишь средство для ее достижения. Они меняются в зависимости от обстановки. Вернее, всякий раз он с убеждением будет отстаивать то, что сберегает его от опасности и приносит выгоду. Это у него инстинктивно. Черта души. Скажете, что это готовый предатель? Пожалуй, теоретически да. Но на практике: кому предатель, а кому союзник и друг. Все зависит от ситуации. Вот увидите, он нас еще удивит своими политическими метаморфозами. Важно только подталкивать его в правильном направлении.

— Не сгущайте краски, — возразил полковник Беркшир. — В вашем испол­нении его портрет приобретает почти Иудины черты. Карьерист как карьерист. Большинство талантливых людей карьеристы. что тут особенного? Ему выпало делать карьеру в советском обществе. Он ее и делает. Чего вы от него хотите? Чтобы он жил по тем же правилам, что и вы? Не может он этого. Опасно это. Кстати, кто из вас был бы готов выступить против правил нашей жизни? Скажете, что вопрос незаконный, что против нашей демократии могут быть только преступники или идиоты. Бросьте лукавить. Все мы тоже, в конце концов, боимся и дорожим карьерой. Поэтому большинство из нас, если как следует поскрести, приспособленцы.

—  Не будем спорить, — махнул рукой Боренстейн. — Извините, но я как иудей считаю, что фигура Иуды — вообще выдумка христиан и не более того. Согласен, однако, что, в конце концов, все мы — плохие или хорошие, — по сути дела, очень одинаковые. Бросьте морализировать, кто такой Тыковлев. Задача в жизни всегда состоит в том, чтобы быть успешнее других, выиграть у конкурсанта. Хотим мы выиграть в холодной войне против Советского Союза? В этом задача? При чем тогда разговор, кто Иуда, а кто нет. Нам надо выиграть любым способом. Это единственная правильная философия, потому что проигравший всегда останется в дураках вне зависимости от морали и убеждений. Поэтому мне Тыковлев и его ребята нравятся. Нужные нам и к тому же симпатичные люди. По новым советским временам, того и гляди, главными подсказчиками для Горбачева станут. Да, да, господа, похоже на то. Вы заметили, как Тыковлев пару раз пробросил, что они в ЦК записки пишут, проблемы западного мира анализируют в новом ракурсе.

— Они и раньше это делали, — отмахнулся Паттерсон, — только кто их там на Старой площади слушает.

— Ну, не скажите, — мотнул головой Боренстейн. — Они сейчас все стали толковать про какую-то перестройку. Слово “реформа” сказать пока боятся. Хотят совершенствовать социализм. Только, похоже, не знают как. Михаил Горбачев, наверняка уж не знает. Знал бы как, давно бы сказал. Этот человек словесными запорами не страдает. Значит, спрос на идеи будет. А откуда их взять? Тут свежее мышление наших собеседников очень даже потребоваться может. Недаром даже молодой Громыко, говорят, какую-то брошюру написал про новое мышление. Важно не то, что они там написали, а то, что спрос на что-то новое появился. Вот пусть и ищут новое. Они все предлагают нам совместно переходить на новое мышление. Я лично такой потребности не испытываю, но ничего не имею против того, чтобы они от своего нынешнего мышления отказались.

*   *   *

Паттерсон плюхнулся на заднее сиденье посольского “Мерседеса”. Рядом с ним поспешно разместился Джон, который, как оказалось, был не Густафсон и не Гундерсон, а Гудмансен. Впрочем, черт с ним и с его фамилией. Рядом с шофером уселся Бойерман, и автомобиль двинулся вниз по Профсоюзной.

— Я многих наших сегодняшних собеседников лично знаю, состою в дружбе с семьями, — заговорил Джон. — Сейчас обстановка в Москве совсем не похожа на ту, что была лет десять тому назад. Работать легко и интересно. Я почти каждую неделю провожу вечера где-нибудь на московских квартирах. Пью с ними водку, ем колбасу, икру, пирожки. Они гостеприимный народ, стараются особенно хорошо принять иностранцев. Это у них, видимо, от комплекса неполноценности. Он всегда был у русских. Не зря у них почти все начальники из нерусских. Это прямо-таки национальная традиция. Где-то в их летописи написано, как они пришли к какому-то иностранному князю и признались, что у них самих своей страной править ума не хватает. Приходи, мол, и княжь нами.

— Да это не в летописи, а у Салтыкова-Щедрина сказано, — скривился Паттерсон. — Впрочем, есть у них такой национальный недостаток. Что у них там на кухнях, кроме пирожков и водки, интересного?

— Кухни разные бывают, — почувствовав укол, посерьезнел Джон. — Я в основном в гости к их научным работникам, артистам, писателям, в общем, к тем, кто называется творческой интеллигенцией, хожу. Есть и другие кухни. Директора магазинов, завхозы, разные советские производственники. Те, кто думают, что обладают талантом к предпринимательской деятельности, организуют разные там кооперативы и артели. Там я почти не бываю...

—  И почему же? — равнодушно поинтересовался Паттерсон. — Не увлекает?

— Не увлекает, — кивнул Джон. — Эта публика при определенных обстоятельствах может, конечно, сыграть полезную роль. Но мне они неприятны. По сути своей, это криминальные личности. Никакой созидательной деятельностью они никогда не занимались. Среди них много талантов, но талантов своеобразных. Это изобретатели порой гениальных способов обворовывать государство. Но по своей психологии это все же не предприниматели, а воры. Кроме того, общаться с ними нормальному человеку трудно. Они либо пьют, либо играют в карты, либо содержат по несколько жен сразу, либо имеют все эти недостатки одновременно плюс еще много других и самых неожиданных. Я не говорю, что они неинтересны с профессиональной точки зрения. Их интересуют деньги, большие деньги. Ради этого они на все готовы.

— Ну, так чего вам еще надо? — удивленно спросил с переднего сиденья Бойерман.

— Да не то их волнует, как получить деньги от нас, — рассердился Джон. — Своих достаточно, а как спрятать то, что они наворовали, или отменить законы, которые мешают им воровать. Впрочем, это тоже, конечно, неплохая база для работы. Они против режима, хотят от него избавиться. Однако, если думать все же политически, то совершенно ясно, что, если русские начнут перестраивать  свою  экономику при участии  этих  людей, никакого свободного рынка и демократии у них не получится. Растащат все до последнего винтика и копейки.

— Не вижу, почему нас это должно волновать, — заметил Паттерсон. — Это будет их свободный выбор. Если он им на каком-то этапе не понравится, они могут его исправить. Но я согласен с вами, Джон, что общаться с этой публикой надо очень осторожно. Запачкаться можно. В политическом плане они малоинте­ресны. В эмпиреях не витают, к анализу обстановки не способны, связей в интересующих нас кругах не имеют. Видимо, их там не считают за собеседников.

—  Чего мы стоим? — прерывая сам себя на полуслове, обратился Паттерсон к шоферу. — У нас не так много времени.

— Тут вечная пробка, сэр, при выезде с Профсоюзной на Ленинский, — извиняю­щимся голосом ответил шофер. — К сожалению, объезда нет. Придется потерять еще несколько минут.

— Ну, ничего, значит, не поделаешь, — пожал плечами Паттерсон. — Столица второй супердержавы должна мучиться пробками. Продолжайте покамест, Джон, про любимую вами творческую интеллигенцию. Что там у наших советских энциклопедистов и Робеспьеров происходит?

— То же, что сто пятьдесят лет тому назад. Под зеленой лампой, на тесной кухне, поздно вечером говорят без умолку. Как это у Грибоедова: шумим, браток, шумим.

— Шумели, шумели, а потом на Сенатскую площадь вышли, правда, государь император всех их там и прихлопнул, — улыбнулся Паттерсон. — А эти тоже куда-нибудь выйдут?

— Выйдут, наверное, если решат, что царь Михаил в душе с ними, а не против них. Они все чаще говорят, что Тыковлев с новым Генсеком подружился, в доверие входит, вскоре якобы его опять в ЦК возьмут. Михаилу-то для его перестройки другие идеологи нужны. Не Сусловы и не нынешний белорусский партизан Зимянин. Другую музыку пропаганда должна играть. Это очевидно. А кто ее напишет, кто исполнит? Мог бы Тыковлев, которого они ласково зовут Сэнди. Сэнди до смерти обиделся на прежних идеологов, после того как его из ЦК выгнали. Он, считай, по прежним меркам репрессированный. Значит, постарается отплатить обидчикам. Вот к нему и тянутся и свои институтские, и обиженные кинорежиссеры, и писатели, и журналисты. Вы же знаете, в этой среде идет вечная борьба между теми, кто вылез наверх, и теми, кто барахтается внизу. И репрессии 30-х годов, и постановления 1948 года  они сами друг против друга организовывали. Вот и теперь, я думаю, у них идет подготовка к новой смуте. А Сэнди в ЦК прошел огонь и медные трубы, все ходы и выходы знает. Он и на Западе много лет проработал — одним словом, вроде Петра I у них многим представляется. В довершение всего своим человеком среди ученых заделался, как бы от имени всей советской науки говорит.

— Складно излагаете, Джон, — задумчиво промолвил Паттерсон. — Ваш бы посол так же складно в Вашингтон писал. Он что-то не столь увлечен возмож­ностями советских диссидентов, как вы.

—  Так я ведь тоже от них не в восторге, — усмехнулся Джон. — В большинстве своем это люди, сочетающие крайнюю амбициозность с наивностью, граничащей с примитивизмом. При этом они вполне искренни в своих убеждениях и действиях. Наглядный пример тому — академик Сахаров. Великий физик и никакой политик. Впрочем, не столь уж они все и наивны. Просто они решили, что по своим талантам, образованию, личным амбициям достойны лучшей участи, чем та, которую им уготовила советская власть. Она им, конечно, дала все, что может дать — и ордена, и премии, и высокие тиражи, и поездки за границу. Но в сравнении с тем, что имеют их коллеги на Западе, все это не то, и не так, и выглядит жалко. Хочется большего. Когда хочется большего, всегда начинают говорить, что хочется свободы. Это красивее, чем просто просить прибавки к жалованию.

— Свобода — это великая ценность, — назидательно поднял палец Паттерсон. — Человек, хоть раз вдохнувший воздух свободы, никогда добровольно не откажется от нее больше.

— Да, да, — скучно кивнул Джон. — Я несколько о другом. Я их чуть ли не каждый вечер наблюдаю за рюмкой водки. Они не понимают, что в мире куда больше талантов, чем мест под солнцем. Если таланту удалось реализоваться, то потому, что обстоятельства позволили случиться этому. Конечно, Плисецкая или Ростропович думают, что стали великими потому, что родились такими. Они забыли, что кто-то помог или позволил им стать великими. Для лиц, подобных им, такое заблуждение неопасно. Они уже достигли высот, с которых их нельзя столкнуть. Но большинство других не понимает, что они делают, и не представ­ляют себе последствий своих действий. Они же могут оказаться совсем иными, чем мои знакомые себе это представляют. Многие из них думают, что они владеют секретом, как перестроить жизнь в СССР за пятьсот дней по американскому, немецкому или шведскому образцу. Чепуха, конечно, и глупость! На самом деле, они, в лучшем случае, проучились один семестр где-нибудь у нас в США или Германии, прочли десяток книг, съездили на какие-то семинары и конференции. Их знания находятся на уровне студента второго курса нашего колледжа. Но они чувствуют себя здесь, в Москве, великими гуру, потому что другие не читали и не видели даже этого. Они, как правило, никудышные ученые, но обзавелись научными степенями и высокими должностями, переписывая чужие труды, к которым цензура закрывает доступ для других. Посмотрите на их ученых-политологов, экономистов, юристов. Как правило, это плагиаторы. Там же, где списать неоткуда, то есть там, где речь идет об их советской стране, ее проблемах, ее экономике и социальном устройстве, ни мысль, ни фантазия не работают.

— Поэтому, — заторопился Джон, — я хочу сказать, что никакой реформы советского строя господин Тыковлев и его товарищи, на мой взгляд, никогда не придумают. Нет у них в голове ничего собственного, никаких концепций, никаких программ. Опять попробуют где-то что-то списать. А где списывать? У нас они рецептов для реформирования социализма не почерпнут. Значит, вся горбачевская перестройка вскоре закончится. Закончится разгромом московских, ленинград­ских и прочих либералов по причине их несостоятельности как национальных политиков. Ведь они кончат тем, что предложат вернуться назад к царской России. Это меня заботит. И заботит все больше. Происходящее здесь, конечно, приятно и радостно, настраивает на оптимистический лад. Да, да, это так. Но боюсь, что кончится это плохо. Впрочем, мы приехали.

— Не будем заранее пугаться, — заулыбался Паттерсон недоброй улыбкой. — Разве так уж плохо, если они вернутся назад к тому, что имели до 1917 года? В конце концов, это их естественное состояние. Они попытались выскочить из него с помощью Маркса, Ленина и своей революции. Теперь утомились быть великой державой, разочаровались и не прочь попроситься назад. Добро пожаловать. Только, господа, на ваше старое место лапотной России. Другого места в западном клубе для вас никто не держал.

—  Бойерман, — обратился Паттерсон к Никитичу, выйдя из машины перед резиденцией американского посла Спасо-хаус. — Задержитесь здесь еще на пару дней. Устройте рабочую встречу с Тыковлевым. Сугубо рабочую. Придумайте какую-нибудь ерунду вроде обмена статьями между их журналом и каким-либо изданием у вас в ФРГ. Подробности обговорим после обеда с послом. Коли Тыковлев и впрямь выходит на новую орбиту, то надо думать, Бойерман, серьезно думать...

*   *   *

Бойерман сидел в просторном кабинете Тыковлева и рассеянно помешивал ложечкой чай. Хозяин кабинета был занят тем же, но в отличие от гостя жевал при этом бутерброд с “докторской” колбасой, принесенный вместе с чаем тыков­левской секретаршей. Александр Яковлевич гордился тем, что может принимать посетителей “не хуже”, чем секретарь ЦК. Не хуже — значило не только с чаем, но и с колбасой. Правда, Бойерман этого не знал. Оценить возросший статус Тыковлева по достоинству могли только советские посетители.

—  Александр Яковлевич,  —  начал Никитич, — я пришел,  чтобы поблагодарить от имени коллег за интересный разговор. У вас в институте симпатичные люди. Чувствуется, что они ищут, думают о будущем. Это произвело очень положительное впечатление. Советскому Союзу нужны свежие идеи, смелые мысли. Ваш институт может и, я уверен, уже рождает их. Я говорил на днях по телефону с нашими фондами Аденауэра и Эберта. Они были бы заинтересованы наладить тесный рабочий контакт с вашими ребятами, пригласить некоторых на стажировку, провести совместный семинар, обмениваться статьями. Как вы на это смотрите?

—  Как смотрю? Конечно, положительно, — рассмеялся Тыковлев. — У нас таких контактов в последнее время становится все больше. И это хорошо. Я за то, чтобы было соревнование умов и идей. Настоящий ученый должен уметь бороться за свои взгляды и отстаивать их. Иначе это не ученый, а тепличное растение. Так что давайте конкретные предложения. Мы их рассмотрим.

— Будут вам предложения. И не только из Германии, — кивнул Бойерман. — Но хочу, на всякий случай, напомнить одну само собой разумеющуюся вещь. Такие контакты могут развиваться успешно, если с вашей стороны в них участвуют интересные партнеры. Их будут слушать, приглашать вновь и вновь. С вашими ортодоксами, как правило, контакт быстро глохнет. Вы сами понимаете, что у нас не хотят тратить время и деньги на выслушивание давно всем известных марксистско-ленинских истин. Так что важно с самого начала иметь в виду эту сторону дела, с умом подбирать состав участников с вашей стороны. Нам, как вы понимаете, не о чем говорить с вашими секретарями парткомов...

— Ну, это вы зря, — заулыбался Тыковлев. — Наш Доброволин совсем не так уж плох. Он сообразительный. К тому же не могу я подбирать весь состав своих делегаций по дискриминационному признаку. Все хотят за границу съездить.

— Понимаю, понимаю, — закивал Бойерман. — Всем нужны командировочные, все хотят купить видеомагнитофон, чтобы сдать в комиссионку и заплатить потом за кооперативную квартиру, всем в кино сбегать хочется и виски  выпить. Вот мы  и  предлагаем  сочетать научные  интересы  с материальными, но надеемся при этом, что эти обмены будут интересны и для западной стороны.

Бойерман поглядел на Тыковлева и напряженно рассмеялся:

— Не судите меня строго. Я просто напоминаю, как относятся к контактам с вами у нас. Вы и сами это, конечно, знаете. Но жизнь такова, какова она есть. Стимулировать будут тех людей, которые представляются интересными тем же фондам Аденауэра и Эберта. Не забывайте, что это органы крупнейших политических партий ФРГ. Я уже не говорю об американских фондах. Они будут гнуть свою линию. А вы уж гните свою, как умеете. Это соревнование, борьба.

— Вот и поборемся, — посерьезнел Тыковлев. — Институту идеи новые нужны, новые взгляды, возможность пристальнее приглядеться к процессам между­народной жизни.  Это  главное.  А что до  командировочных и спекуляции видео­магнитофонами... Ну что ж... Это издержки, плата, которую мы отдаем за неумение эффективнее организовать нашу экономику. Если выйдем на новый путь, никому ваши магнитофоны у нас больше нужны не будут. Свои сделаем не хуже. А насчет подбора кадров зря у вас беспокоятся. Я буду посылать тех, от кого ожидаю толк, помощь в моей работе. Вы, кстати, скажите Паттерсону, что сотрудничество с моим ИМЭМО — это прежде всего сотрудничество с его директором. Против директора или за спиной директора сотрудничества не будет. С ди-рек-то-ром, — повторил по слогам Тыковлев.

— Да, да! — воскликнул Бойерман. — Я, собственно, и пришел к вам, чтобы сказать, что у нас есть предложение установить постоянный неформальный и доверительный контакт лично с вами. Мы заинтересованы в обмене мнениями, открытом обсуждении проблем не только научного, но и политического плана... с вами и через вас, учитывая ваш авторитет в Москве и возможности общения с руководством партии.

В кабинете воцарилось напряженное молчание. Тыковлев долго глядел в окно поверх головы Бойермана ничего не выражающим взглядом. Затем поднял вверх палец и молча покрутил им в воздухе, как бы показывая на потолок и стены.

— Чего вы сомневаетесь? — спокойно спросил Бойерман. — Вам не предла­гают ничего особенного. Будет еще один доверительный канал между ЦК КПСС и влиятельными силами на Западе. Может быть, Горбачеву именно вы больше всего подойдете для таких целей. Зачем ему брежневские и андроповские каналы.

— Мне надо сначала доложить, — буркнул Тыковлев.

— Вот и докладывайте, — обрадовался Бойерман. — Но, как я понимаю, вы сами-то лично не против?

Тыковлев слегка кивнул, опять опасливо поглядев на потолок и стены. Потом улыбнулся.

Бойерман улыбнулся в ответ. Атмосфера в комнате ощутимо разрядилась.

—  Главное во всех этих делах не форма, а содержание, — отхлебнув чая, закончил Бойерман. — Хотелось бы, чтобы появилось новое содержание. Ваши друзья очень надеются, что вы его привнесете. Пожалуй, вы, как никто другой из высокопоставленных деятелей партии, знаете, что нужно для того, чтобы наладить настоящее доверие в делах с Западом. Подумайте, в каком объеме и в каком темпе можно начать осуществлять это. Повторяю, вам это виднее, чем нам. Там на Западе плохо себе представляют вашу внутреннюю кухню, часто заблуждаются в оценках. Нам нужно корректировать свои взгляды. Так что давайте больше и чаще советоваться. Возможности для этого будут. Разумеется, на всех мероприятиях фондов Аденауэра, Эберта, да и Наумана тоже, вы наш желанный гость. И вообще, сообщайте, когда будете выезжать за границу. И Паттерсон, и Боренстейн, и лорд Крофт, и, разумеется, я будем всегда рады увидеться, поговорить, поспорить. Ведь мы, по сути дела, хотим одного с вами. Мира для наших народов, счастья и процветания для наших стран. Мы так же, как и вы, — за новое мышление.

Бойерман подмигнул, заразительно рассмеялся и, показав пальцем на стены и потолок, пренебрежительно махнул рукой.

—  Согласны?

— На все сто процентов, — кивнул лысеющей головой Тыковлев. — Вы знаете, что политика ЦК КПСС нацелена именно на это. Хватит быть врагами, давайте попробуем вести дела по-другому. В мире места и для вас, и для нас хватит.

*   *   *

Вертушка на столе зазвонила неожиданно и требовательно, не оставляя сомнений в том, что с Тыковлевым хочет говорить большое начальство. В трубке раздался женский голос, хорошо знакомый посвященным. Это была Лариса — телефонистка Генерального.

—  Александр Яковлевич? — приветливо и вместе с тем тоном, не терпящим возражений, сказала трубка. — Здравствуйте! С вами будет говорить Михаил Сергеевич.

—  Здравствуй! — тут же прорезался в трубке Горбачев. — Как дела идут на новом месте? — и, не ожидая ответа: — Читал, читал твою справку. Интересные повороты. Надо по-новому взглянуть на многое. Одним словом, перестраиваться по всем направлениям. Конечно, и на внешнеполитическом фронте тоже...

— Михаил Сергеевич, не то слово, — попытался встрять Тыковлев. — Все надо переосмысливать радикально. Роль рабочего класса в современных условиях иная. У нас иная и у них иная. И кризиса капитализма мы не дождемся...

— Ага, — явно не желая слушать дальше, перебил его Горбачев. — Я тебе вот чего предложить хотел. Подключайся к работе группы консультантов, которые готовят мои выступления. Я очень на тебя надеюсь. Надо вносить новое содер­жание, двигать идеи перестройки. Там все Александров бал правит. Сам понимаешь... Привычные формулировки, затертые мысли. Бовин,  Шишлин,  Ковалев.  В  общем,  ты  знаешь  эту  компанию  по предыдущей работе в ЦК. Надо по-новому. Не сразу, конечно. Сразу — неправильно поймут. Важно постепенно внедрять новые идеи, обозначать темы. Народ хорошо принимает идеи перестройки. Надо это развить, привлечь к перестройке простых советских людей. Именно простых... Социализм — ведь это демократия, творчество масс. Больше социализма — больше демократии, больше народного участия в делах государства. Надо уходить от административно-командных методов, возвращаться к Ленину. Социализм — это творчество масс. В общем, ты должен понять, как это ответственно и сложно. Не зря же мы тебя поддержали в академики. Давай, поезжай сегодня же на ближнюю дачу. Посмотри, чего они там написали. Займись всерьез. Я подключусь на следующем этапе. Пока что съезжу на недельку отдохнуть на юг. А ты, кстати, в отпуске был?

— Не был, Михаил Сергеевич. Только собираюсь, — ответил Тыковлев. — Но теперь, видимо, придется отложить...

— Зачем откладывать? — изумился Горбачев. — Посиди пару дней на ближней, поработай, а там подъезжай ко мне на юга с готовым материалом. Поговорим, обсудим. Заодно и отдохнешь, покупаешься. Договорились? Ну и добро. — Трубка, не ожидая ответа, щелкнула. Разговор был окончен.

Тыковлев перевел дух. Здорово получилось. Генеральный поручил ему отделать свою речь на Верховном Совете. Не кому-либо из помощников, не Зимянину, не Лигачеву, а ему — Тыковлеву. Дурак, кто не соображает, что это значит, какие перспективы открываются. Институтская отсидка, похоже, заканчи­вается. Скоро позовут наверх. Позовут, конечно, если сумеешь понравиться. Надо постараться. Он бы не позвонил, если бы у ребят на ближней даче получалось. Видать, не выходит. Значит, перво-наперво надо, приехавши туда, все раскритиковать, а потом переписать заново. Только что написать-то? Похоже, Генеральный сам не знает. Новые идеи, подходы, но вместе с тем осторожно, а то перепугаем прежде времени кого не надо. В общем, видать, ясности нет. Хочет что-то изобразить, а не знает, как и что. Объявил, что будет перестройка. Теперь после “а” надо говорить “б”. Одной болтовней не обойдешься. Вот и решил попросить помощи. А у кого ее в нашем Политбюро попросишь? Все старики без столичного образования. Кто экономический факультет когда-то кончил, кто в промтехникуме учился. Провинциалы. За границей не были, ничего не видели, всего боятся. Гладко говорить и то не умеют. Все по бумажке. Да и сам-то Горбачев кто? Ставропольский секретарь. Тоже мне центр цивилизации! Заочный сельхозинститут. В МГУ, правда, учился, но плохо, говорят, никто его как студента не помнит. В гору шел, потому что цековских курортников в Кисловодске самозабвенно окучивал. И вот сложилось же, в конце концов, что вылез на самый верх. Из-за скудости в людях вылез. Знает, что сидит непрочно. Будет сидеть сложа руки, быстро прогонят. Надо срочно выстраивать образ лидера, формировать свою команду. Вот и пытается. Перестройку придумал. Правда, сам не знает, с чем ее едят. Но сообразил, к кому за поддержкой обратиться.

Тыковлев почувствовал в этот момент внутреннее удовлетворение. Поняли они там на Старой площади наконец, с кем имеют дело. Академик, доктор наук, тридцать лет стажа на партийных должностях, опыт посла, знакомства за бугром, иностранные языки. С языками, правда, не очень. Ну, да не им судить. Он не чета серым мышам из ЦК и всякой обкомовской пьяни из комсомольских работников. Так что зря они его пытаются задешево купить: пойди, мол, напиши Генеральному речь, товарищ ученый. На то мы тебя и академиком сделали. А мы тебе спасибо скажем. Нет, шалишь! Речь, конечно, напишу. Но не о речи идет сейчас речь. Генеральному нужна помощь, а то скоро достукается, и вы вместе с ним. Король голый! Поможем. Ему нужны идеи и мысли. Дадим. А уважаемые коллеги из ЦК, которые с работы Тыковлева снимали, пусть теперь подвинутся. Не можешь сам, дай дорогу другим.

— А смотри-ка, эти черти на Западе все же здорово обстановку у нас чувствуют, — улыбнулся сам себе Тыковлев. — Бойерман как в воду глядел, когда говорил: надеюсь, вы привнесете новое содержание в советскую политику. Надо будет рассказать Генеральному о предложении насчет доверительного канала. Если он согласится, тогда всем завистникам из ЦК и доблестному КГБ крышка. Никто вякать не станет. Но об этом попозже, там, на юге. Сейчас важно сделать речь. Побольше многозначительных мест, поменьше конкретики и твердая уверенность в социалистическом светлом будущем. А там видно будет.

Тыковлев улыбнулся, радостно потер руки и вызвал машину. Приятно было сознавать себя умнее, хитрее и лучше других.

*   *   *

Море было серовато-мутным с мелкой рябью. Дул свежий ветерок, начинало темнеть. Раскачивались верхушки реликтовых сосен, назойливо гудели комары, которые то и дело садились Тыковлеву на лысину. Татьяна заботливо хлопала его ладошкой по голове, чем очень веселила Раису Максимовну.

На променаде было немноголюдно. Слева светился полупустой бар, откуда неслась магнитофонная музыка. Перед баром бесцельно околачивалась стайка молодых грузин в черных пиджаках и белых рубашках. Неподалеку стоял подержанный старенький “Опель”, из которого выглядывали еще несколько стандартных усатых грузинских лиц. Аборигены искали женской компании, окликая проходивших мимо отдыхающих:

— Дэвушка, нэ хотите проехаться в Гагры? — спрашивал водитель “Опеля”.

— Разрешите вас пригласить на дачу на шашлыки, — галантно обращался не­мото­ризованный усач.

— Да кто же с ними решится пойти? — тоном строгой школьной учительницы утвер­дительно вопрошала Раиса Максимовна. — Неужели такая дурочка найдется?

—  Найдется, найдется, — улыбнулся Тыковлев. — Вот только потемнее станет. Куда тут вечером деваться? Скучно. У наших кавалеров с деньгами туго. А у этих деньги есть. Многие из них весь курортный сезон вокруг санаториев крутятся. Южный темперамент, знаете. Встает и засыпает с мыслью о женщине. Говорят, у них вместо головы другой орган, им они и думают.

Раиса Максимовна кокетливо потупила чуть близорукие глаза, всем своим видом изображая осуждение легкомысленных грузин и славянских товарок.

—  Услышал бы тебя Шеварднадзе, — развеселился Горбачев, — наверняка накормил бы шашлыком из собачатины. Слабое у вас интернациональное воспитание, товарищ Тыковлев. Недооценка гордого характера русской женщины тоже имеет место быть. Забыл Некрасова? Коня на скаку остановит...

—  Ничего подобного, — улыбнулся Тыковлев. — Всякая закономерность предполагает множество отклонений от нее. Вот усатые и ждут отклонений. И  наверняка дождутся.  Сами  они  — тоже  отклонение  от  светлого, благородного и высокоморального облика братского грузинского народа, но, как мы видим, все же имеют право на существование. Все, таким образом, укладывается в законы марксистской диалектики.

— Ладно, убедил, — махнул рукой Горбачев. — Прочитал я твой материал, — сменил он тему. — Успел даже поработать, передиктовал сколько-то страниц. Теперь начинает получаться. Надо поближе к Ленину держаться. Нельзя так просто с бухты-барахты за прибыль или тот же рынок выступать. Неправильно поймут товарищи. Да и не готовы к этому наша экономика и общество. Обозначать пока направления и искать собственные пути для реализации поставленных задач. С Лениным это будет удобнее и понятнее для всех слоев. Его последние работы — это неисчерпаемый источник. О чем они? О нэпе. Там и рынок, и частная собст­вен­ность, и большая терпимость в рамках диктатуры, социалистическая демо­кратия, кооперация. На этой основе надо разворачивать и углублять теоретическое обоснование перестройки и предлагать практические шаги. Понимаешь, нэп у нас еще не забыли. Это что-то, что мы уже проходили, что нестрашно. А что во время нэпа жить стало лучше, магазины были полные — так это и сейчас тебе родители расскажут. Значит, народ поддержит...

— Согласен, — кивнул Тыковлев. — Мы тоже так думали, когда писали. Но в то же время мы же не можем просто повторить нэп. Не получится. Как-никак шестьдесят лет прошло. Да и где нэпманов взять в таком количестве? Нужно думать все же о том, как систему менять, как ее перестраивать. То, что дальше так нельзя, это все говорят, все понимают. А вот как по-новому? Тут сколько голов, столько и умов. Спорный это вопрос и очень опасный. Основ нашего социалистического бытия касается, а проще говоря, перед каждым ставит вопрос: а что со мной будет в результате этой перестройки?

—  А жизнь, знаешь, сама подскажет, — поднял подбородок Горбачев. — Нужно начать процесс. Как он пойдет, так и решения станут рождаться. Из творчества масс, из борьбы мнений. Нам надо запустить процесс. Это сейчас главная задача. Люди должны почувствовать, что настает время перемен. Везде и во всем. Я ведь не зря выбрал слово “перестройка”. Скажешь реформа, обзовут реформистом, а мы ведь партия революционеров. Вот тебе и приговор готов. Скажешь революция, спросят, на кой хрен она опять нужна. Была ведь уже Великая Октябрьская. А перестройка — это спокойнее. Никто  не  боится,  все участвуют.  И  в то  же  время  все  начинает пересматриваться, подвергаться сомнению, нет больше табу. Шеварднадзе это хорошо излагает. Он в МИДе не только кадры перетряхнуть, но даже названия и нумерацию отделов и управлений поменять собрался. Для чего? Только для  того, чтобы создать настроение новизны, ветер перемен, выдвинуть новых людей. Он хитрый. Без этого, говорит, никакой новой внешней политики не выстроишь. Так все и останется, как при Громыко. Он прав. Что-то такое же нужно сделать и в государственном масштабе. Иначе не раскачаешь, все перестроечные мысли, инициативы уйдут в песок. Поддер­живаешь?

— Безусловно, — кивнул Тыковлев. — И цель, и намечаемые средства. Могу сказать, что именно такого смелого подхода ждут от вас как нового Генсека советские люди. Застой всем надоел. Вас поддержат. Да вы и сами это чувствуете.

— Я то же самое говорю Михаилу Сергеевичу, — встряла в разговор Раиса, — читаю письма, которые ему присылают. У него самого времени на все не хватает. Люди его обоготворяют, готовы за ним и в огонь, и в воду.

Горбачев ласково улыбнулся жене и обнял ее за плечи.

— Она мой самый верный друг, советник и помощник, — строго глядя в глаза Тыковлеву, сказал он. — Она у меня социолог, кандидат наук. Дело свое знает хорошо. Так что привыкай. Раиса Максимовна имеет право слова в политических вопросах. Ну да ладно. Что хотел тебе еще сказать. Для перестройки нужна широкая поддержка снизу. Видимо, придется по ходу дела и сопротивление ломать. Не всем все будет по вкусу. Возрастает, значит, роль идеологической работы. Менять и здесь все надо. Так что давай, возвращайся в ЦК. Пока на прежнее место. Это пока. Но берись за дело сразу, без раскачки. Я на тебя надеюсь. Не робей. Нам всем сейчас, может быть, не все ясно. Не могу и я разложить программу действий по полочкам и этапам. Будем заниматься творчеством, черпать из жизни, учиться у нее. Жизнь подскажет. Я уверен в успехе. Да и как не верить в него, имея такую страну, такую партию, такую силу. Над нами, кроме Бога, никого нет. Все в наших руках, все нам под силу. Создадим новое активное, динамичное социалистическое  общество. Еще больше  укрепим  Советский Союз. Добьемся признания всего мира. Смотри, как на нашу перестройку Запад реагирует! Когда такое раньше было? В общем, считаю тебя единомышленником, товарищем. Жму руку, до встречи в Москве!

Горбачев поднялся со скамейки, взял за руку Раису и зашагал в глубь сосновой рощи. Вслед за ним устремились охранники. Тыковлев уловил, как старший из них говорил в телефон:

—  Пятый, пятый. Выезжаем на объект. Пусть ставят шашлыки...

“Поехал на ужин к местному начальству, — решил про себя Тыковлев. — Интересно, Шеварднадзе там будет? Ах, черт побери, — хлопнул он себя по лбу. — Опять не успел сказать про этот доверительный канал с Западом”.

— Михаил Сергеевич, — решился он окликнуть Генерального, быстро уходившего в лес по аллее. — Можно вас еще на минуточку?

Горбачев остановился, всем видом своим изображая вежливое нетерпение. Чего от него еще хотят? Он мысленно уже переключился на других собеседников и другие темы.

—  Я хотел доложить, что на днях у меня была группа солидных людей с Запада. Сенаторы, банкиры, дипломаты. Старые знакомые. Американцы, немцы, англичане. Очень сочувственно относятся к перестройке и лично к вам. Предлагали свои услуги по организации доверительного канала с лидерами Запада. Через меня. Я, разумеется, им ничего не обещал, кроме того, что доложу...

— Посоветуйся с КГБ. Я позвоню Чебрикову. Надо посмотреть, что за люди. Пусть, в общем, разберутся. Я в принципе не против. Вернемся к этому позже. Спокойной ночи!

Горбачев повернулся на каблуках и решительно продолжил движение в темноту.

“Лишь бы ничего самому не решать, не брать на себя ответственность, — разочарованно подумал Тыковлев. — Впрочем, это не самый плохой вариант. Будет давать тем большую свободу рук другим. Зачем бегать по минному полю, проще послать туда верных собак и посмотреть, которые из них подорвутся”.

*   *   *

Рыбаков упрямился. Тыковлев, как ему казалось, все этому писателю объяснил. Неужели не понимает, что не все он (Тыковлев) ему может позволить? Ну, ведь разрешил он печатать его скандальный роман “Дети Арбата”. То есть не то чтобы разрешил, а перевалил ответственность на главного редактора, дав понять, что пусть тот печатает, а если скандал потом начнется, то он его прикроет. Но редактор тоже не дурак. Все на себя брать не хочет, предлагает Рыбакову кое-что вычеркнуть, а главное — Сталина впрямую не изображать убийцей Кирова. Да и по документам нет никаких следов, что Сталин это убийство организовывал. Тыковлев это прекрасно знает. Ухлопал Кирова ревнивый муж его официантки. Бытовуха. Это Сталин потом то ли перепугался, то ли решил воспользоваться поводом, чтобы от кое-кого из неудобных ему приближенных избавиться. Да и признаваться в том, что вожди народа до баб охочи, не очень хотелось. Удобнее изобразить все как большую политику.

Но Рыбаков прет как танк. Он, кажется, возомнил себя вторым Толстым. Медведица пера, черт бы его побрал. А на самом-то деле писатель средненький. Но ловкий. Уловил, что лагерная тема вместе с Солженицыным была надолго закрыта. Пока Солженицын в бегах, сидит где-то на даче в Америке и ругает советскую власть, шансов у него в Союзе никаких. Вот тут на сцену и выскочит Рыбаков со своими “Детьми Арбата”, все пенки снимет. Торопится. Видно, что не терпится ему. Посчитал, что если не он первый, то другие желающие враз найдутся. Хитрый еврей. Хорошо конъюнктуру чувствует. Не зря всю войну в интендантах проходил. Говорят, в конце в Германии к американцам сбежать собирался, да струсил. И правильно струсил. В Америке бы в писатели ни за что не вышел. Водителем на грузовике всю жизнь проработал бы, если бы повезло, а то и вышибалой в каком-нибудь баре.

— Ну, вы меня, надеюсь, поняли, — с ноткой усталости и раздражения в голосе обратился Тыковлев к сидевшему напротив него Рыбакову. — Вам высказаны редакцией и комиссией ваших же коллег-писателей соображения по художественной стороне романа. ЦК не может вмешиваться в эту чисто творческую сторону дела. Не согласны — поспорьте еще, докажите свою правоту, если сможете. Если не сможете, примите замечания товарищей. Повторяю, ваша книга, по нашим оценкам, заслуживает того, чтобы быть изданной. Давайте на этом и разойдемся. Остальные вопросы решайте с редакцией. Надеюсь, вы понимаете, что выход вашей книги в свет был бы невозможен, если бы в стране не началась политика перестройки, если бы партия не встала решительно на путь разверты­вания демократии и гласности...

—  Александр Яковлевич, — вкрадчиво начал Рыбаков, — я все понимаю и очень, очень вам признателен. Но эта тема, тема преступности сталинского режима и самого Сталина, все же очень важна. Она центральная. Нельзя давать  ее  вымарать.  Сталинщина  и  перестройка — это  ведь  вещи несовместимые. Если партия хочет перестройки, она должна покончить со Сталиным и его наследием. Я помогаю вам сделать это. Своими средствами и методами. Вы говорите, что что-то не подтверждается документами. Но, простите, — и хрен с ними, с этими документами. Это ведь не ЦК говорит, а я — писатель. Я имею право на художественный вымысел. Подумайте. Мое преимущество в том, что меня прочтут и мне поверят сразу сотни тысяч. Это в ваших же интересах как председателя комиссии ЦК по реабилитации.

— Именно как председатель комиссии я и не могу дать добро на распрост­ранение всякого рода вымыслов, порочащих партию и Советский Союз. Вы не задумывались над тем, как это может ударить по нашему авторитету за границей?

—  По Сталину ударит, а нынешнему руководству в плюс пойдет, — спокойно ответил Рыбаков. — Честно говоря, — многозначительно добавил он, —  мою книгу на Западе уже читали. Но я хочу, чтобы она вышла здесь, у нас в советском журнале, в советском издательстве. Тогда это будет сигнал и для Запада, и для сторонников перестройки внутри страны. Я не совсем понимаю ваших колебаний. Вы возглавляете работу  по  реабилитации жертв сталинских репрессий. Зачем эта работа делается?

—  Чтобы восстановить правду, чистое имя невинно опороченных людей! —  вспылил Тыковлев.

—  И это все? — с издевкой спросил Рыбаков. — Помните Понтия Пилата? Что есть истина? Разве не меняется она много раз в зависимости от прихоти обстоятельств и воли людей? Разве не случалось так, что истина в одной стране перестает быть истиной в другой? Разве не топчут истину побежденных всякий раз в грязь победители? Прав всегда тот, кто оказался наверху. Если вы сейчас копаете архивы и выступаете с разоблачениями, то неужели делаете это только ради поисков истины? Да нет, конечно. Вам это политически нужно. Отречься от прошлого и возвеличить при этом себя — вот чего вы хотите вместе с Михаилом Сергеевичем. Я не против. Я за. Только не пойму, почему вы мне мешаете? Или время еще не пришло?

Он все больше наглеет, про себя подумал Тыковлев. Захотелось встать и прикрикнуть: “С кем говоришь? Забыл, что перед тобой секретарь ЦК?”. Ну, да ладно, решил он. Говорим ведь о перестройке и гласности... В общем, назвался груздем, полезай в кузов.

— Вы отклонились от темы, — скучным голосом сказал Тыковлев.

— Отнюдь, отнюдь! — запротестовал Рыбаков. — Вот реабилитируете вы сто, двести, триста тысяч. Какой эффект будет? Однозначный. Будут говорить, что все, кто там сидел, ни в чем не виноваты. Все! И уголовники, и шпионы, и изменники, потому что суд был неправый и режим тоталитарный. Вы не можете этого не понимать. Значит, хотите именно этого исхода. Я догадываюсь зачем. И сочувствую. Но к истине результаты вашей работы никакого отношения иметь не будут. Это чистая политика. Я готов помочь в ее реализации.

— Да что там реабилитация, — разошелся Рыбаков. — Вот вы с Фалиным вместе выясняете, кто расстрелял поляков в Катыни, были ли секретные протоколы Молотова — Риббентропа. Неужели не представляете себе последствий? Вы что думаете, что латышам и эстонцам всерьез интересно, был ли протокол? Отде­литься они от нас хотят. Протокол — это лишь предлог. То же с Катынью. Не хотят быть поляки с нами союзниками, решили опять идти против России. С Наполеоном ли, с Бушем ли, но хотят. Всегда хотели, всегда врагами нашими были. Вот вам вся историческая и политическая правда. Другие страны в таких случаях просто архив не открывают. И все. Крышка! Никаких объяснений до лучших времен. Но наш ЦК не так поступает. Это что — сдуру или по умыслу? Если по умыслу, тогда в чем умысел? В отличие от реабилитации, тут политического навара в интересах перестройки я углядеть не могу. Впрочем, может быть, мне и не дано проникнуть в глубину замысла нашего руководства. Извините. В общем, я был бы очень признателен вам, Александр Яковлевич, если бы вы еще раз позвонили главному редактору.

— Хорошо, — вздохнул Тыковлев, — я позвоню. Но и вы проявляйте, пожалуйста, больше гибкости. Кончайте, наконец, диктовать и базарить, — внезапно вскипел он. — Хватит!

После того как за Рыбаковым захлопнулась дверь, Тыковлев некоторое время нервно ходил по своему просторному кабинету. Приказал принести чай, но пить его не стал. Достал из ящика стола письмо Паттерсона, полученное вчера на приеме от американского посла. Перечитал еще раз. Задумался. Письмо было хорошее, дружеское. Поздравлял американец с успехами во внешней политике, восхищался смелостью Горбачева, говорил о меняющемся на глазах облике Советского Союза, о готовности Вашингтона отказаться от образа врага, пере­строить НАТО, о том, с каким нетерпением ждут каждой новой речи Генерального секретаря ЦК КПСС. Намек был толстый. Паттерсон знал, кто готовит эти речи. Тыковлев самодовольно улыбнулся.

— Надо бы разослать это письмо по Политбюро, — подумал он. — Пусть товарищи почитают.

Но вспомнил, что уже думал об этом, и не решился. Что-то мешало... Ах, да. Это вот: “С интересом слежу за Вашей работой в комиссии по реабилитации жертв репрессий. Не открою большого секрета, сказав, что масштаб и успех работы этой комиссии для многих является лакмусовой бумажкой искренности намерений нового советского лидера и его команды. Открытость по таким вопросам, как Катынь, пакт Сталина с Гитлером 1939 года, обеспечат Советскому Союзу уважение и почетное место в сообществе демократических государств. Вы знаете, Александр, что Ваши намерения войти в этот клуб встретят тем большую поддержку, чем решительнее реформы в Вашей стране будут направляться на утверждение демократии, прав человека, разрыв с тоталитарным прошлым”.

Тыковлев представил себе выражение лица Лигачева, или Разумовского, или Зимянина, прочитавших эти строки, и на душе заскребли кошки. Знал бы Паттерсон, по какому острию бритвы приходится ходить, так поостерегся бы писать такое на бумаге. Да еще всякие дураки, вроде этого Рыбакова, невесть что болтают. Если он такое в кабинете секретаря ЦК несет, то можно себе представить, что говорится на их междусобойчиках, где агент КГБ на агенте. А потом Чебриков по ЦК информации рассылает. Добро бы один Чебриков. Секретари обкомов как взбесились. Говорят, что не перестройка идет, а катастройка, Горбачева убеждают, что пора остановиться, что нельзя скрестить социализм с капитализмом, мертворожденное дитя будет, страну потеряем, власть потеряем. В последнее время письма стали поступать с угрозами и лично в его адрес: так, мол, и так, товарищ Тыковлев, не понимаем мы, что ты делаешь, не американский ли агент. Смотри, посчитаемся.

Тыковлев зябко передернул плечами. Пора на сегодня заканчивать. Сейчас поедем на дачу, покупаемся в бассейне, пожуем шашлычку, воздухом подышим. ЦК обеспечивает условия для отдыха и работы своим секретарям. Надо подготовиться к встрече с редакторами центральных газет. Генеральный говорит, что демократия нам нужна как воздух, что чем больше демократии, тем больше социализма. Гласность надо усиливать, плюрализм мнений поддерживать. Коли так, то письмо Паттерсона стоит показать Генеральному, а еще лучше сначала показать Раисе. Она наверняка обрадуется и мужу напоет. Он сам тогда спросит, что и как. Тут и можно будет сказать, что письмо доверительное, благо на нем стоит гриф “лично”, что автору письма вполне можно доверять. Одним словом, закрытый канал с руководством Запада, можно считать, работает, и вполне успешно. Привлекать же к  нему внимание других  товарищей не стоит по соображениям обеспечения доверительности. Вот и получится,  что  и начальству о письме доложил, и мастодонтов не обеспокоил. Чист перед своей и коллективной совестью. А о работе комиссии по реабилитации, пожалуй, надо почаще докладывать на Политбюро. Рыбаков, зараза, конечно, прав. Не о восстановлении истины здесь речь. Тем важнее, чтобы никто не мог потом жаловаться на недостаточную информированность. Все делалось с вашего ведома и одобрения, дорогие товарищи. Не извольте сердиться, когда придется вкушать плоды.

Тыковлев поймал себя на мысли, что он стал думать как-то по-новому. Может, это и есть то самое новое мышление? За такое лет десять-пятнадцать назад к стенке поставили бы. Да что там поставили бы. Он бы сам за то, что делает сейчас, других тогда в Кемь упек или в сумасшедший дом отправил.

— Как же так? Что со мной происходит? — пробормотал он. — Я ведь коммунист с пеленок. Да что там коммунист? Я, можно сказать, верховный жрец коммунистической веры в самом ее храме, в Москве, хранитель огня великой революционной идеи, за которой идет треть мира. Да только верил ли я когда-либо в эту идею со всей истовостью первосвященника? Выстрадал ли я ее? Почему мне так вдруг легко отказываться от нее, от всего того, что было моей жизнью с молодых лет до старости? Куда я звал и вел  людей? Готов ли ответить перед ними за обман? Но я тогда не обманывал, как не обманываю и сейчас, — утешал себя Тыковлев. — Тогда жизнь шла в одном русле, и я плыл вместе с потоком, сейчас поток пошел в другую сторону, и я опять стараюсь быть вместе с ним. Вместе? Не только вместе. Я каждый раз хотел быть наверху. Тогда мне это удавалось, удается и сейчас. Карьерист? Человек без совести и убеждений? Но талант должен уметь сохранить себя и поставить на службу людям. Не в этом ли долг избранных и высшая мудрость жизни? Одни ведут, другие следуют за ними и приспосабливаются. Каждому свoe. Я всегда помогал партии и служил ей. Делаю это и сейчас. Я не предатель. Партия затеяла перестройку, вернее, затеял ее Горбачев, который не знает теперь, куда идти. Если он не примет нужных решений, страна придет к катастрофе. Значит, надо помочь, подсказать, а если надо, то и принять на себя ответственность. Я изменяю идее? Наверное. Но во имя спасения страны и потому, что вижу новый путь. Значит, я ранее ошибался. Теперь прозрел. Не я первый, не я последний. В жизни каждый имеет право на ошибку, если готов ее вовремя признать и исправить. Кроме того, марксизм не догма, а руководство к действию. Нельзя быть догматиком...

— А впрочем, все это слова, — махнул неожиданно для себя рукой Тыковлев. — Прав будет тот, кто окажется наверху. Не будешь наверху, никаких идей осуществ­лять не сможешь. Ни плохих, ни хороших, ни правильных, ни ложных. Главное остаться наверху. Это инстинктивное решение всякого человека. В этом жизнь. Всякое иное — смерть. Жертвовать собой за идею и убеждения способны немногие.

Тыковлев улыбнулся: “Ну, вот и приехали. Главный идеолог отрекается от всякой идеологии. Так мне это со временем и скажут. Ну и что? Не этим будет определяться моя судьба, а ходом событий. Будет он в мою пользу, я окажусь прав. Не будет, плохо кончу. Это удел любого политика. Но плохо кончать я не собираюсь”.

*   *   *

На столе зазвонил телефон,  прервав философские размышления Тыковлева. Звонил кто-то из своих цековских. Звонил, конечно, как всегда, не вовремя. На столе гора нерассмотренных бумаг, не готова речь на встрече с главными редакторами газет, где надо опять что-то сказать о необходимости гласности и ее животворном влиянии на общество. А тут то Рыбаков, то Коротич, то КГБ с докладом о житье-бытье Сахарова в Горьком, то Союз композиторов, то Союз журналистов, и каждый со своим барахлом. Нет возможности ни подумать, ни поработать. Хоть беги из этого кабинета. А куда сбежишь? На дачу? Так скажут, что болеешь, не тянешь, прячешься...

— Да! — недовольным голосом крикнул в трубку Тыковлев.

— Простите, что не ко времени, — вежливым тенором заговорила трубка. — Понимаю, что заняты, но вопрос больно срочный, и не хотелось бы докладывать его, не посоветовавшись...

— Слушаю тебя внимательно, — смягчился Тыковлев, узнав голос заведующего отделом загранкадров Слипченко. — Для тебя у меня всегда время есть, — добавил он, вовремя вспомнив, что недавно ему поручили присматривать и за этим отделом. — Что там у тебя?

— Банкин, — ответил Слипченко. — Опять Банкин.

— Нашел вопрос, — раздражился Тыковлев. — Мы же отправили его с тобой далеко-далеко. Ну, вот пусть там теперь послом и сидит, телеграммы пишет, советскую внешнюю политику разъясняет. Для того и отправили, чтобы больше им не заниматься... Что ему там, в Скандинавии, плохо, что ли?

—  Да ему-то, судя по всему, неплохо. Даже очень нравится. Только другим он не нравится.

—  Не сдохнут, перемогутся, — заметил Тыковлев. — Должны понимать, раз ЦК назначает, значит...

—  Ворует он и делает это у всех на глазах. Мебель, картины, серебро. Это раз. На иждивенье перешел к некоторым концернам. За их счет в поездки ездит, подарки получает, по их наущению телеграммы в Москву пишет. С обоими резидентами поссорился. Жена других жен достает...

— А ты пошли туда своего инструктора. Пускай он там и посла, и его критиков припугнет, откомандируй наиболее голосистых. Ну, сам ведь знаешь.

— Посылал уже. Поэтому и звоню. Вы в свое время ведь Банкина на загранку рекомендовали. Иначе бы тревожить не стал. Короче говоря, через две недели у них в посольстве отчетно-выборная партконференция. Не изберут его.

—  Да и черт с ними! — вскипел Тыковлев. — Надо менять этот устаревший порядок. И тебе с твоим отделом тоже надо перестраиваться. Где это сказано, что посол обязательно должен быть членом парткома? Это что, Маркс или Ленин нам завещал? Партком — общественная организация, посол — должность государственная. Пора разделять между тем и другим. И творчество партийных масс раскрепостим, расформализуем, и послу больше времени и свободы для его служебных дел оставим. Сделай так, чтобы его кандидатуру в партком не выдвигали. Чего проще?

— Да я что, первый раз замужем? — обиделся Слипченко. — Именно так и хотел сделать, для того и инструктора посылали. Банкина уговорили не лезть в партком...

—  Ну, вот и славненько, — нетерпеливо прервал Тыковлев своего собеседника. — И пусть не лезет...

— Банкин-то  согласен.  Другие  не  согласны,  —  ответил  мрачно Слипченко.

— Как не согласны? Они же его не любят.

— Не любят, а вот в партком обязательно выдвинут и с треском провалят. Ни одного голоса в свою поддержку Борис не получит. Вотум недоверия ему вынесут. После этого ему там не работать. Отзывать его надо, пока не поздно, Александр Яковлевич. Потому и звоню вам. Допрыгался ваш Банкин.

—  Что значит “ваш Банкин”? Он не мой и не твой. Он наш. Партия его на работу ставила. Между прочим, не зря ставила. Хорошо зарекомендовал себя на журналистской работе. Острое перо. Литературу советскую знает и любит. Много лет успешно продвигал ее на зарубеж.

— Ага, — поддакнул Слипченко. — Продвигал, продвигал, а потом его контора, то бишь ВААП, полутора миллионов недосчиталась. Едва на заместителей списали. Нельзя его больше держать на руководящей работе. Пусть острым пером где-нибудь подальше от государственной казны себе на жизнь зарабатывает.

—  Ты не торопись, — тихо посоветовал Тыковлев. — Ты имей в виду, что если все так будет, как ты вычислил, то это серьезный прокол в работе твоего отдела. Ты за кадры отвечаешь в первую голову.

— Ну, это как посмотреть, — заколебался Слипченко. — У нас сейчас принцип демократии на первом плане. Михаил Сергеевич говорит, что руководителей предприятий выбирать надо, а если кого коллектив не хочет, то скатертью дорога. А мы хороший пример через Банкина создадим и для наших дипломатов...

— Надо Банкина срочно перебросить в другую точку, — оборвал его Тыковлев. — Вызывай его по поводу нового назначения в Москву. Конференция в посольстве пройдет без посла. Авось народ утихомирится. Прознают, что посол так и так уходит, и крови требовать не станут. И ты из воды тоже сухим выйдешь. Понял? Я сегодня же переговорю с Генеральным. Ты мне только подскажи, куда его лучше сунуть. Может быть, в соцстрану, чтобы никаких у него связей с концернами, подарков и поездок за чужой счет не было? Быстренько посмотри и доложи.

Положив трубку, Тыковлев выругался. Всю жизнь Борька незримо преследовал его. А ведь с чего началось? Сто лет назад было, быльем поросло. Половина участников или больше из жизни уже ушла, а другая все перезабыла и перепутала. Послать бы этого прохвоста раз и навсегда к черту. Да нет, не получается. А вдруг сбежит, рассказывать начнет, книжку напишет. С него все станется, тем более Слипченко говорит, будто его там шведы или еще кто-то купили. А вдруг и впрямь купили? Уход советского посла на Запад — такого с 30-х годов у нас не было. А кому отвечать? Ну, со Слипченко голову, конечно, снимут, да только мало им этой головы будет. За Тыковлева возьмутся. Все вспомнят: и как ты ему характеристику в МГУ давал, и как потом по службе двигал, и как к тебе Банкин в Вену регулярно наведывался, и как ты его от ответственности в растратах спасал. Крючков, он все раскопает, только повод дай. Им, конечно, на Банкина, в конце концов, наплевать. Тоже мне гусь лапчатый. А вот Тыковлев — это фигура сейчас знаковая. Реабилитация жертв сталинских репрессий, публикация секретнейших архивов, разгул коротичей, любимовых, молчановых, яковлевых, которые буквально терроризируют весь партаппарат... Возьмутся за Банкина, а не поздоровится тебе, Тыковлев. Так что придется защищать Банкина, хоть и знаешь, что неправое дело делаешь.

“Ну, что же, — подумал Тыковлев, — скажу, что закон дружбы. Это все понимают. Да только, какая тут дружба, — поправил он мысленно сам себя. — Банкина я защищаю, Рыбакова покрываю, журналистскую братию науськиваю на ретроградов. Друзья ли они мне? Нет. От того, что они делают, почти наверняка будет плохо, очень плохо многим моим давним друзьям. Сломают они им жизнь, карьеру, здоровье. Значит, предаю я друзей. Зачем? Почему? Разве банкины мне ближе, роднее? А ведь предаю, черт побери. Все ради того, чтобы продлить успех Горбачева? Да полно, хочу ли я ему успеха? Как человек он мне достаточно безразличен. Нет, нет! Я служу только делу, я хочу успеха реформ, поэтому и стараюсь не дать Горбачеву сбиться с пути. Но каких реформ? В чем они, в конце концов, состоят? Знаю ли я сам ответ на этот вопрос? Во всяком случае, сейчас идти вперед можно только опираясь на людей, которые не слишком связаны с прошлым. Они зачастую не очень чистоплотны, но другого человеческого материала просто нет. Значит, надо, зажав нос, суметь использовать их для достижения высоких целей. Цель освящает средства. Цинично, но правильно”.

Тыковлев нажал кнопку вызова секретаря. Улыбнулся. Казаться себе новым советским Макиавелли нравилось, ласкало самолюбие. Потом подумал: “А они-то ведь тоже не дураки. Ты собрался использовать их, а они — тебя”.

Вошел секретарь.

— Попробуйте выяснить, где сейчас Михаил Сергеевич и можно ли связаться с ним, — бросил ему Тыковлев. — Чего такой кислый сегодня? Мысли гложут? Трудно, дорогой, трудно. И мне тоже трудно, но мы победим, обязательно победим.

— Не сомневаюсь, — ответил секретарь. — Только на душе временами погано. Там народ в приемной собрался. План издательской работы на этот год обсуждать. Как, запускать?

— Запускай, пусть чаю всем принесут. С сушками. Меньше ворчать будут. С сушками договариваться легче.

*   *   *

План был толстенный. Издательства из кожи лезли вон, чтобы переплюнуть друг друга, отыскивая писателей и произведения, которые раньше в Советском Союзе мало кто знал или читал. Критерием отбора часто являлось то, что когда-то автор был репрессирован  или, на худой конец, имел трудности с Главлитом. Вторым “жареным” блюдом были произведения белогвардейцев. За ними следовали переводы детективно-бульварной западной литературы, книги по религии, черной и белой магии, сонники, рецепты православной и национальной кухни, всякие литературные и окололитературные поделки. По инерции изда­тельства продолжали печатать и классику, и труды партийных руководителей. Но не это определяло уже лицо издательской деятельности в стране. Призыв к всемерному внедрению хозрасчета и рентабельности обеспечивал алиби и создавал стимул: издавалось то, на что был ажиотажный спрос. Особенно неистовствовали провинциалы в расчете на дополнительный заработок и похвальный отзыв партийного начальства, с недавних пор обнаружившего вкус к плюрализму мнений.

Тыковлеву содержание плана было хорошо известно, но он не хотел показывать этого. Сосредоточенно листал страницы, водя по ним пальцем, порой поднимая брови, порой многозначительно хмуря их и бросая то ли ободряющий, то ли укоризненный взгляд то на какого-нибудь из директоров издательств, то на своих аппаратных работников. Он понимал, что присутствующие ждут его слова. Сейчас сделает вводные замечания секретарь ЦК, а мы сориентируемся, куда плыть. Больно уж план необычный. Год-два тому назад такую бумагу секретарю ЦК и показать бы никто не решился — сразу партийный билет на стол выложишь. А этот, гляди, читает и молчит. Ну, помолчит-помолчит да что-то и скажет. Нельзя же так сидеть до бесконечности. Хуже всего, если сам ничего не скажет, а начнет предлагать выступать присутствующим. Тут можно попасть в такую ловушку, что потом костей не соберешь. Но на этот случай у большинства есть свой вариант действий: с одной стороны — да, с другой стороны — нет, оно и касательно, оно и не относительно, есть над чем подумать, ясно, что надо еще решительнее (вариант — более осмотрительно) и затем эффектная концовка, что, мол, всей душой за перестройку и за линию ЦК. Глядишь, одно-два таких выступления, и перекинули мяч обратно. Дорогой Александр Яковлевич, вразуми ты нас, в чем же сейчас линия ЦК, а мы твои указания выполним.

Но не все так думают. Есть и крикуны. На них-то и расчет у Тыковлева. Пусть сначала сцепятся, кровь друг другу пустят. А он сориентируется в соотношении сил, выступит потом в роли мудрого руководителя и посредника. План в результате останется целым. Ну, вычеркнут парочку наименований по принципу: каждой сестре по серьге. После этого разойдутся по своим конторам, и каждый будет считать себя победителем, хоть и не до конца. Пар, однако, выйдет. А дело будет по-прежнему делаться. Это главное. Надо развивать гласность всемерно. Горбачев говорит, что это укрепляет перестройку. На самом деле он считает, что укрепляются его личные позиции, создается новый политический класс, который будет подпирать его в дальнейшем. Торопится, потому что боится все больше. Чувствует, что теряет поддержку в партии, отворачиваются от него товарищи.

Что ни пленум ЦК, то обстановка все более напряженная. В глаза спрашивают, не сошел ли Генеральный с ума, понимает ли, куда ведет страну и партию. Пока еще при голосованиях большинство в ЦК за него. Да надолго ли хватит? Надо торопиться, пока не поздно. Не случайно ведь Ельцин заворочался, на трибуну полез с критикой, Раису по кочкам несет в коридорах. Он это не с перепоя. Но, конечно, и не от избытка ума. Поставили его секретарем Московского горкома. Сказал Горбачев, дерзай, мол, покажи пример! Как бы не так. Все развалил за пару лет, обстановка в Москве стала не лучше, а хуже. Чувствует Борис Николаевич, что и к ответу призвать могут. Он в политике-то, конечно, не очень силен, излишними знаниями тоже не отягощен, выпивоха и администратор из породы костоломов. Но инстинкт власти безошибочный. Коли идет дело к тому, что снимут, бузи и требуй повышения. Авось что-нибудь да получится. Помирать, так с музыкой.

Ну, да Бог с ним, с Борисом Николаевичем. Горбачеву он не товарищ. Больно властный и своевольный. Конкурентом быть хочет. Зря его на Москву Генеральный поставил. Умнее было бы услать куда подальше. Но для Горбачева все это поучительно. Спокойная жизнь подходит к концу. Восторгов все меньше. Значит, надежные и умные помощники нужны, подсказ важен.

Тыковлев оторвал взгляд от плана, кашлянул и улыбнулся общей безадресной улыбкой.

— Ну, что, товарищи, давайте высказываться. Все с планом ознакомились? Каково общее мнение? У кого какие замечания, поправки, дополнения. Давайте только покороче и поконкретнее.

— Позвольте мне, — поднял вверх карандаш директор Госполитиздата Поликарпов. — Не считаю возможным принимать план в его нынешнем виде. Он засорен совершенно ненужными и, более того, политически вредными наименова­ниями. Мое общее замечание — в плане отсутствует политическая линия партии, не видно ее.— Поликарпов гневно зыркнул на зав. сектором отдела пропаганды, сидевшего напротив него.

—  Правильно, правильно, — закивал головой редактор “Правды”.

—  А конкретнее? — спокойно переспросил Тыковлев.

— Ты вот мне скажи, Николай, — не глядя на Тыковлева, обратился к директору смоленского областного издательства Поликарпов, — зачем ты собрался печатать эту книжку с донесениями царской охранки о работе РСДРП в предреволюционные годы?

—  Думаю, что она привлечет интерес всех, кого интересует история нашей партии. Почему не посмотреть на нее глазами наших противников? А то мы привыкли все только лубочные картинки рисовать. А действительность-то была сложнее.

—  Ишь ты,  лубочные  картинки  ему не  нравятся,  — скривился Поликарпов. — А ты что, не понимаешь, что для жандармских офицеров и их шпиков большевик был преступником? Так и только так они на него смотрели, так и живописали. Лубочная картинка тебе не нравится, — повторил он. — Тебе партию говном перемазать хочется? С чего бы это?

—  Вы мне дело не шейте, — запротестовал смолянин. — У нас за 70 лет советской власти читатель научился разбираться в том материале, который читает. Можете быть уверены, что наш советский читатель достаточно зрел, чтобы понять. Я уверен, что эта книга повысит интерес к курсу истории партии в наших вузах. Знаете ведь, какое там отношение к изучению марксизма. Уверен, что никакого вреда, только польза от этой книги будет. Сами, небось, с интересом с этими документами знакомились, когда в Академии общественных наук учились.

—  Да и пусть знакомятся с ними те, кто этой темой профессионально интере­суется, — махнул рукой Поликарпов. — А ты мне объясни, зачем жандармские доносы десятитысячными тиражами издавать. Это ведь уже не наука, а антипар­тийная агитация за государственные денежки. Боюсь я, дорогой товарищ, что ты это сам прекрасно понимаешь, только пытаешься придуриваться. Впрочем, вас таких становится все больше.

— Ладно, — прервал Тыковлев, — давайте сократим тираж до десяти тысяч. Кто следующий?

—  Согласен, — буркнул смолянин. — Только вы тогда и ему запретите издавать высокохудожественные произведения Брежнева. Да и тиражи наших нынешних руководителей не очень-то расходятся. Только деньги и бумагу даром изводят.

—  Ладно, ладно, уймись, — поднял руку Тыковлев. — А что плохо книги Михаила Сергеевича пропагандируем и продвигаем, так это ты прав. Давай предложения по улучшению.

—  Ну, а все эти мемуары Деникиных, Врангелей, Милюковых, книжки Солженицына — они нам зачем? — опять возник Поликарпов.

— Свидетельства эпохи, — бросил кто-то реплику. — Почему наши читатели не должны их знать, не должны иметь права судить о них сами?

—  Да разве в этом дело? Пускай бы себе судили, если действительно хотят иметь суждение. Я думаю, мы только подливаем керосин в костер наших трудностей. Перестройка буксует. Все это видят. Хотим реформировать социализм, а получается не реформа, а развал всего и вся. И в этой обстановке у нас почему-то нет большей заботы, чем издавать Деникина, печатать Солженицына, и не в одном, а сразу в нескольких издательствах. Вы будете мне доказывать, что Солженицын за советскую власть, за реформу социализма? Враг он советской власти, хоть, может быть, и знаменитый писатель. Не желает он добра нам и перестройке. Чего его печатать массовыми тиражами? Да и пишет он во всех книжках одно и то же.

—  Позвольте  не  согласиться, — запротестовала  Инна, пожилая полноватая дама из “Нового мира”. — Надо больше доверять нашим советским людям. Если социализм, как учит Ленин, это движение масс, если Солженицын — это демократия, это творчество наших сограждан, то ваш подход просто оскорбителен. Хотят читать — пусть читают. Надо дать возможность читать все желающим и делать выводы. А партия, работники идеологической сферы должны помочь разобраться. Тут кое-кто просто не хочет работать по-новому. Конечно, обстановка осложнилась. Времена изменились. Открылся широкий доступ к информации. Но так теперь и будет всегда. Иного не дано. Дороги назад нет. Надо научиться жить в новых условиях, надо научиться уважать людей, убеждать их, а не командовать ими. Уверяю вас, что проблема не столько в наших согражданах, читающих “не ту” литературу, сколько в нас самих, в методах работы партийных органов и советской власти. Надо решительнее перестраиваться, товарищи, и не затевать дискуссии о том, кто из нас больше, а кто меньше за социализм. Мы все за него, только, видимо, понимаем социализм по-разному.

Тыковлев энергично закивал головой. Совещание, начавшееся несколько необычно, становилось на привычные рельсы. Он теперь уже был уверен в том, что план будет всеми одобрен с незначительными поправками. Издательства продолжат и увеличат выпуск так называемой нетрадиционной литературы.

“Нетрадиционной? — подумал он. — Если быть честным, то в конечном счете все же несоветской и несоциалистической. Но именно ее и хотят читать больше всего. Разве это не знак, разве не в этом направлении разворачивается наше общество? Парадокс в том, что социалистическое государство само начинает разрушать себя под руководством правящей коммунистической партии. Черт побери, до чего же были правы социал-демократы, предсказавшие именно такой поворот событий. И до чего же удивительно, что именно я, Тыковлев, оказался волею судеб на острие этого процесса. Судьба? Или моя собственная сообразительность? — Тыковлев улыбнулся. — Не зря мы, как бабка говорила, были первыми прохиндеями в деревне. Кто не хитер, тот глуп. Горький, кажется, сказал”.

*   *   *

Машина мчалась по Можайке, подпрыгивая на выбоинах и вздымая облака пыли каждый раз, когда, уворачиваясь от встречных грузовиков, сходила колесами с узенького асфальтового покрытия. Можайка только в Советском Союзе могла называться шоссе.

На самом деле, подумал Тыковлев, этот проселок вряд ли сильно изменился со времени отступления из Москвы наполеоновской армии. Ну, одели его асфальтом, которого при Александре I и Наполеоне не было. Но асфальт упорно не хотел покрывать эту дорогу. Он лопался, трескался и проваливался каждую зиму, потел зловонным куриным пометом с Петелинской птицефабрики, плевался гудроном из наспех заделанных выбоин и вообще вел себя так, как будто хотел сказать, что совершенно не предназначен для комфортного движения высоко­поставленных особ и их экипажей.

— Надо было все же по Минке ехать, — неожиданно для себя укорил Тыковлев сидящего на переднем сиденье охранника.

— Так там же пробки, — начал оправдываться тот. — Не объедешь, а по встречной полосе опасно. Выскочит какой-нибудь “чайник” или еще хуже, кооператор на “Мерседесе”. Им правила движения не писаны...

Машина резко затормозила, прижалась к обочине и остановилась.

— Что там у тебя? — резко спросил шофера охранник.

— Левое заднее, — виновато ответил тот.

Пока меняли колесо, Тыковлев вышел из машины. Остановились они посреди какого-то населенного пункта. Наверное, это было уже Голицыно, а может, Вязёмы. До железнодорожного переезда, похоже, не доехали. Вдоль шоссе стояли дома, окруженные деревянными крашеными заборами. За ними виднелись овощные грядки и редко растущие фруктовые деревья. Неподалеку от машины, чуть сзади стояли у дороги две табуретки с пучками лука, свеклы, кабачками и ведром картошки. У табуреток никого не было. Видать, хозяйка товара сидела в одном из домов и из окна приглядывала за своим товаром, ожидая клиентов.

“Так и есть”, — подумал Тыковлев, заметив приземистую кривоногую бабу, выходящую из калитки и направляющуюся к ним. Получше разглядев черный “ЗИЛ” и экипаж в темных костюмах, белых рубашках и галстуках, баба решительно стерла приветливую улыбку, которую было навесила на свое обветренное лицо, и заметно помрачнела. Вычислила, что остановка непреднамеренная и что этот клиент ни кабачков, ни картошки брать не будет. Однако же любопытство взяло верх, да и показывать, что выскочила из дома в расчете заработать лишнюю десятку, не хотелось.

Баба продолжила путь и не спеша взобралась по откосу наверх. Подойдя к своим табуреткам, зачем-то поправила волосы и задиристо спросила:

—  Ну, чего встали? На дачу, небось, едете. На казенной машине... Ведь на служебной едешь, — постепенно распаляясь, надвинулась на Тыковлева. — Коммунист еще называется! Не стыдно? Страну до чего довели, а? — подбоченясь, продолжала она. — Ты не стой тут. Сходи в магазин напротив, посмотри! Пусто там. Шаром покати! А такие вот, как ты, на черных машинах все кругом раскаты­вают, да пайки жрут, да по заграницам шастают. Номенклатура сраная.

— Ишь какая сердитая. Что мне, на дачу теперь съездить нельзя? Я свой день честно отработал...

— А я что? Не отработала? Так меня на черных машинах никто не возит и пайками не кормит. А почему? Чем я хуже? Вы же за равенство. За справедливость. Маркс, Ленин, коммунизм. Все врете! Всю жизнь только врете и за счет народа живете. Вот, ей-Богу, был бы у меня сейчас пулемет, так бы вас всех тут и исполосовала. Ага! И не жалко было бы. Скоро, скоро, дождетесь, кровью крыши красить будем, — перешла на хрип баба, показывая белесо-грязные зубы в коронках из нержавеющей стали.

—  А ну, закрой поддувало, — прикрикнул на нее охранник. — Закрой, пока я тебе его не заткнул.

—  Заткнул один такой, — уже менее решительно огрызнулась баба, отступая к своим табуреткам. — Погоди немножко, и тебе будет. Мало не покажется!

Охранник шагнул к бабе, протянул руку, чтобы ухватить ее за плечо. Та взвизгнула и, матерясь, бегом скатилась вниз к своей калитке.

— Ты руки-то не распускай, — донеслось снизу. — Устроились тут на нашей спине, сволочи. Целый день вверх жопой торчишь на огороде, всю жизнь ломаешься за какую-то десятку, а они тут разъезжают, командуют. А я, может быть, тоже хочу. Почему мне нельзя? Партия, дай порулить! — громко крикнула напоследок баба.

— Я тебе порулю, Марья Пердилкина, — распалился охранник. — Жопой вверх торчишь! Вот и торчи дальше. Рулить хочешь! Как бы не так. Ты нарулишь!

— Сам ты Пердилкин, — обозлилась баба. — У меня имя есть. Воронова я. Всю жизнь мы, Вороновы, здесь живем. Хочешь, спроси у соседей. Отец на войне голову сложил за вас вот, таких захребетников.

— Ты не отпирайся! Пердилкина ты, по морде твоей и ухватке вижу. Ничего не можешь, только воздух портишь. Всю жизнь у дороги рубли сшибала, ни хрена никому полезного не делала, с молодых ногтей где-нибудь в станционном буфете или на складе воровала... А теперь на тебе! Номенклатура, паек, заграница, я тоже хочу, а то из пулемета коммунистов...  Жалко, что мне нельзя тебя из пулемета. У меня лучше бы, чем у тебя, получилось. А ну, иди сюда. А ну, вертайся, гадина!

— Это тебе не тридцать седьмой год, — крикнула баба, захлопывая дверь в хату. — Не смей сюда ходить. Кобеля спущу...

—  Николай, оставь ее, нашел с кем связываться, — криво улыбнулся Тыковлев. — Не тронь говно, оно и вонять не будет.

—  А я что, ее трогал? Она же первая полезла, — недовольно ответствовал охранник. — Садитесь, поехали дальше. Колесо сменили.

Машина вновь покатилась по шоссе с его бесконечными выбоинами и ухабами. Минут пять все неловко молчали.

—  Неприятный случай, — нерешительно начал Тыковлев. — Как ты думаешь, она меня узнала или так вообще высказывалась?

—  Скорее всего, не узнала, — нехотя ответил Николай.

—  Неприятный случай, — повторил Тыковлев. — Она, ясно, хабалка, но что ей возразишь? Конечно, есть у нас привилегии, есть номенклатура. И на дачу мы с тобой на казенной машине ездим. Злоупотребляем служебным положением, значит. А она все это видит. Как, впрочем, и миллионы других, таких же, как она. И за границу ей хочется. И хорошей колбасы, и икорки... А  не  купишь.  Магазин  пустой.  Да.  Надо  ускорять  реформы,  надо демократизироваться. Нет другого пути...

Глядя на  затылок охранника, Тыковлев понял, что тот не  согласен.

— Чего молчишь? Хоть баба и отвратная, но права она во многом...

—  А в чем она права? — раздраженно обернулся к Тыковлеву Николай. — За границу ей хочется. Пойди, купи путевку, если деньги есть. Не так уж это сейчас и дорого стоит. Или она дипломатом хотела бы быть? Тоже ответ ясный: иди в ИМО или еще куда, учись. Авось выучишься, и пошлют тебя. Только, ей-Богу, всю жизнь такие, как она, от учебы отлынивают. На машине черной хочется тебе ездить? Ну, так работай. Добивайся. Может, получится, а может — и нет. Вас что, просто так, с бухты-барахты в эту машину посадили, товарищ Тыковлев? Или вы прежде, чем в такую машину сесть, и на фронте повоевали и вдосталь на разной рядовой работе погорбатились? Я вашу биографию читал. Нам ее знать положено. Думаю, что вы в секретари ЦК не зря попали. А она что? Может быть, на целину ездила? Может быть, БАМ строила? Держу пари, за километр любое общественное дело всю жизнь стороной обходила. Морковку на своих грядках дергала да из буфета все, что плохо лежит, домой перла. А теперь, ах-ах, это почему же мне спецпаек не дали? Ах-ах, это почему же я не номенклатура? Икрой меня не кормят и балыком не потчуют. Это же такая несправедливость! Я вас за это, товарищи коммунисты, из пулемета перестрелять готова. И вы, Александр Яковлевич, на это ничего возразить не можете? Или не хотите? Ну, сказали бы ей хоть, что икру нигде во всем мире в каждом доме ложками не едят. Осетров на всех не хватит. Да, у нас по банке дают номенклатуре, а на Западе по полбанки, наверное, покупают себе на праздники некоторые особо экстравагантные толстосумы. Все остальные потребляют ее вприглядку.

—  Но все, кто хочет, могут купить ее, если есть деньги, — запротестовал Тыковлев.

— А вы думаете, что у таких Пердилкиных, то бишь Вороновых, икры или колбасы в доме нет? Давайте вернемся, откроем ее холодильник, — предложил Николай. — Они, бедные, несчастные, неноменклатурные, давным-давно через знакомых и родственников по блату, а то и вовсе бесплатно со всех складов любой дефицитный продукт так тянут, что только треск по всей стране идет. А потом на дефицит жалуются. Советская власть виновата. Да вы в ЦК того не имеете, что они имеют, а еще канючат. А знаете почему? Потому что воровать хотят еще больше. Богатства-то кругом какие! Голова кружится.  Денег наворовали мешки. Ну, может, не эта баба — жулики покрупней. А заявить — я богатый, что хочу, то и ворочу, а тем более купить за эти деньги завод или нефтяную вышку —  нельзя. Обидно им это. Ну как же тут не захотеть эту власть исполосовать из пулеметов. Вы, думаете, они за реформы? За социализм с человеческим лицом? Как бы не так. Если дорвутся до власти, они вам свое лицо покажут. Такая справедливость настанет, что не обрадуетесь.

— Да кто же их таких будет до власти-то допускать? — улыбнулся Тыковлев. — Есть, конечно, в нашем обществе разные люди, есть и такие, о которых ты сейчас говоришь. Но не для них и не ради них реформы, перестройка. Михаил Сергеевич о советском народе думает, о подавляющем большинстве. Разве наш народ сам себя обворовывать собрался? Разве он развала государства хочет? Плохо ты, Николай, про наших людей думаешь.

— Это все слова про народ, — смутился Николай. — А как до дела дойдет, никакого народа видно не будет. Кто посмелее да понаглее, вперед вылезет, а остальные уши прижмут и на пузо лягут. Вот такие вылезут, как наша Пердилкина. Она уже лезет. Она уже обнаглела до того, что в открытую вам грозится в присутствии охраны. Вы думаете, она такая смелая, отчаянная? Ничего подобного, просто она и такие, как она, почувствовали слабину. Извините, что так говорю. Но слабину мы даем все больше и больше, а они все наглеют и наглеют. Добром этого не кончится. Я недавно у себя на парткоме был. На новую должность утверждали. Секретарь парткома спрашивал, знаю ли, куда в случае чего оружие повернуть. Я сказал, что знаю. И поверну без колебаний.

— Молодец, Николай. Правильно ответил, — поддержал охранника Тыковлев, но вдруг почувствовал, как по спине его пробежали мурашки.

*   *   *

Ельцин сидел за письменным столом своего кабинета в здании МГК КПСС. Было уже часов шесть вечера. Начинало смеркаться. Верхний свет в кабинете был выключен. Горела только настольная лампа, высвечивающая проступающую седину в тщательно уложенных лакированных волосах нового московского начальника. Ельцин мрачно молчал, глядя поверх головы посетителя, сидевшего в кресле у приставного столика и деловито переворачивающего какие-то бумаги в своей видавшей виды кожаной папке.

Помолчав еще несколько минут, Ельцин откашлялся и осведомился у посетителя, как поживает Тыковлев и как там идут дела в отделе пропаганды. Посетитель поднял глаза и почувствовал крепкий запах водочного перегара. Но Ельцин не был пьян, он только что, по своему обыкновению, поспал, попил чаю и готовился развивать лихорадочную вечернюю активность, демонстрируя коллегам и подчиненным способность секретаря МГК трудиться, невзирая на время суток.

“От него всегда перегаром несет, — подумал посетитель, вспомнив рассказы коллег, настрого предупреждавших без особой нужды в Свердловск не заезжать, если не хочешь попасть в обязательную сауну с бесконечным застольем у хозяина области. — Ведро за вечер выпивает!”

—  Давайте обсудим вопросы предстоящего актива. Но коротко и предметно, — как бы намеренно затягивая слова и в то же время отрывисто, начал Ельцин. — Времени у нас не очень много. Положение в Москве, как вы знаете, сложное. Есть сопротивление перестройке. Саботаж идет, понимаешь. С секретарями райкомов я разобрался. Кого поснимали, кто со страху из окна выпрыгнул. Теперь занимаюсь торговлей. Сплошное воровство, блат, куда ни глянь. Хожу вот с Ильюшиным, — кивнул он в сторону помощника, — по магазинам, проверяю. Он мне, конечно, помогает. Прихватит какую-нибудь девчонку-продавщицу, поработает с ней, чтобы она, значит, начала рассказывать. Потом уже я вступаю в дело. Недавно большой мы с ним разгром в Смоленском гастрономе учинили. Везде одно и то же. Я первый слой этой накипи снял. А ряска опять сомкнулась. Они все между собой повязаны. Я тогда второй, третий слой снял. Теперь понял, что это не решение вопроса. Кадры надо брать со стороны и привозить в Москву, чтобы, понимаешь, связей у них здесь не было. Вот беру сейчас кадры из Свердловска. Лучше, кажется, становится. Но я на этом не остановлюсь. Следующий пункт программы — здравоохранение, больницы. Ходил и туда. Полное безобразие. Как с трудовым человеком обращаются! Вы, москвичи, привыкли к этому состоянию, не видите ничего вокруг себя. А я вижу. Москва живет хуже, чем другие города Союза. Вот до чего довели город прежние руководители. Но я все это поправлю, — устремил пустые голубые глаза на посетителя Ельцин. — Все будет делаться последовательно, но настойчиво и неотвратимо. Сейчас здравоохранение, потом городской транспорт, потом еще. Я заставлю Моссовет работать. Город в жутком состоянии, а они по заграницам ездят. Уже сорок или пятьдесят городов-побратимов завели. Городов за границей хватать не стало, так придумали теперь партнерские связи еще и с городскими районами развивать. Лишь бы по заграницам болтаться и командировочные в валюте получать. А народ пусть себе живет кое-как. Надо, чтобы народ, рабочий класс все это болото осушил и вычистил, — хлопнул рукой по столу Ельцин. — Пора ликвидкомы из рабочих создавать и посылать на места. Если делать перестройку, так делать. Активизировать партактив! Надо показать людям перспективу. Вот так должно быть построено мое выступление на партактиве. Не вздумайте повторять гришинскую жвачку. Честно, решительно, открыто и, если надо, резко... Нам надо восстановить авторитет МГК среди масс, провести актив по-новому. Какие у вас на этот счет есть соображения?

—  Полностью согласен с вами, Борис Николаевич. Задача ясна, посоветуемся в отделе, подготовим текст вашего выступления, — кивнул инструктор отдела пропаганды Куканов, явно обнаруживая желание поскорее смыться из кабинета. — Будем держать контакт с вами через Виктора, — добавил он, посмотрев на Ильюшина.

— Да Ильюшин не писатель, — скривился Ельцин. — Тут надо найти идею, как это все по-новому сделать. Актив он и есть актив. А вот как бы его так повернуть, — улыбнулся Ельцин своей улыбкой жигана, — чтобы одним больно стало, а другим и страшно, и работать захотелось. Вот в чем искусство должно быть. Я ищу. Пока не нашел. Проект выступления посмотрел. Там все правильно, но в то же время вижу, что не то. Эффекта нужного не будет.

—  Эффекта можно достичь, — решился Куканов, — если вы без бумажки на вопросы отвечать будете. Гришин ведь никогда от текста не отрывался, не хотел чего-либо говорить, что заранее на Политбюро не затвердил. Считал, что действо­вать иначе нескромно. Но сейчас обстановка другая. Давайте перенесем центр тяжести актива с доклада на диалог с аудиторией, на свободный откровенный разговор. Люди это сразу оценят.

—  Оценят-то оценят, — нерешительно сказал Ельцин, — но вопросы будут сложные, а может быть, даже и провокационные. Я ведь многим успел тут насолить. Да и потом на Политбюро могут тоже спросить...

—  Ну, вопросы можно заранее предвидеть, — оживился Куканов. — Мы их подготовим, часть раздадим нужным людям. Конечно, будут и неожиданные вопросы. Но установим порядок, что вопросы сдаются в письменном виде в президиум. Он их, как водится, группирует, обрабатывает. В общем, вы будете отвечать на те вопросы, которые мы заранее продумали и которые будут производить выигрышное впечатление на аудиторию. Кто там проверит, что действительно поступило в президиум, а что нет. Важно вам хорошо подготовиться заранее и, главное, говорить своими словами, не по бумажке. Тогда будет и убедительно и правдоподобно.

— Хорошо, — кивнул Ельцин. — Поработайте. Потом еще раз обдумаем.

С этими словами он поднялся из-за стола и пожал Куканову руку. Поглядев на инструктора исподлобья, неожиданно повернулся к покрашенному белой краской большому сейфу.

— Вот здесь у меня лежит материал на сто пятьдесят руководящих московских работников. Директора, милиционеры, прокуроры. Надо решать, что с ними делать. Думаю вот, понимаешь. Кого, когда... Надо сделать больно, потом легче будет. Мое золотое правило.

Ельцин опять улыбнулся своей угрожающей улыбкой.

*   *   *

Горбачев все диктовал и диктовал. Порой казалось, что, начиная фразу, он не знал, чем ее кончить. Слова, как ослизлая лапша, слипались друг с другом, образуя бесформенный, одноцветный, скучный ком. А Генеральный все накручивал и накручивал на этот ком новые неаппетитные добавки, мучился, выдумывая неловкие метафоры и плоские остроты. Беда была в том, что он явно не ощущал ущербности своего текста и мысли, многозначительно поглядывая то на стенографистку, то на усердно кивавшего ему помощника Толю, то на Тыковлева.

Вынырнув наконец из очередной многоэтажной фразы, Горбачев вздохнул и удовлетворенно сказал:

— Пожалуй, все. Ты знаешь, — обратился он к Тыковлеву, — я просто нутром ощущаю, что не то надо говорить, что они мне пишут. Настроение слушателей на расстоянии чувствую, глаза их заранее вижу и знаю: надо сказать то, чего люди ждут, сказать по-другому, по-человечески. Иначе оттолкнешь аудиторию, не поверит она тебе. Как думаешь, теперь лучше стало?

— Намного лучше, Михаил Сергеевич, — опережая Тыковлева, заверил Генерального Толя. — Вот увидите, будут отклики.

Тыковлев, избавленный прытким Толей от необходимости высказывать свое мнение, согласно кивнул головой и ободряюще улыбнулся Горбачеву. Про себя он подумал, что Генеральный уже давно изговорился, его перестают слушать, многие, увидев его на экране, выключают телевизор. Но ведь не скажешь ему этого, а если и скажешь, то не поверит. Да и десятки подпевал сразу же уверят, что вся страна, затаив дыханье, только и делает, что слушает Горбачева. Да что там страна! Весь мир слушает и рукоплещет. Послы со всех концов планеты об этом наперебой докладывают. Да только ли послы? А резиденты КГБ, а отцы-командиры из ГРУ. Может быть, Генеральному невдомек, а он-то в послах был и знает, как эти отклики пишут еще до произнесения речей. Впрочем, чего расстраиваться попусту. Система есть система. А Генеральный, как и всякий генеральный, может ровно столько, сколько может. Самая красивая девушка из Парижа не даст тебе больше, чем у нее есть. Ну и пусть себе тешится, диктует, воображает себя оратором и писателем. Жалко, что ли. Тем более что, по большому счету, у него пока получается. Заграница в восторге, болеет новой болезнью по имени горбомания. Да и в стране еще не все потеряно. Надо только вовремя его подправлять и направлять.

— Ну, ладно, Анатолий. Ты иди и еще поработай, а мы тут с Александром Яковлевичем потолкуем о других делах. Завтра к утру чтобы окончательный текст был готов.

Выждав, когда за помощником закроется дверь, Горбачев прошелся по кабинету, зачем-то поглядел в окно на Старую площадь, покачался на каблуках и затем спросил:

— Ты слышал выступление Ельцина на московском партактиве?

— Слышал, слышал, — откликнулся Тыковлев. — Мои ребята помогали состав­лять текст, готовили ответы на возможные вопросы. В общем, режиссура наша.

— Вся Москва только и говорит, — тускло промолвил Горбачев. — Видать, попал в точку.

Почувствовав скрытое недовольство в голосе Генерального, Тыковлев сообразил, что тот завидует. А тут его еще черт дернул похвалиться, что это его работа — Ельцину шоу устроили. Если ты Ельцину шоу устроить можешь, то почему мне не устраиваешь? Надо успокоить Генерального.

— Москва-то говорит, но говорит разное, — начал Тыковлев.

— А что, есть и критики? — живо заинтересовался Горбачев.

— А как же! Не получается у него ведь. Москва — это не Свердловск. Другой уровень интеллекта, другие манеры общения требуются. А что он творит? Медведь на воеводстве. Кого поснимал, кого посадил, кого до инфаркта довел. Кадры задергал. Люди его телефонных звонков бояться стали. А дела-то никакого нет. Только громит и ругает. Снабжение ухудшилось, преступность выросла. По всей Москве ярмарки какие-то понастроил. Деревянные будки, проще говоря. Каждая такая ярмарка якобы имеет связь с союзной республикой, чтобы, значит, укрепить контакты Москвы с периферией и москвичам жизнь улучшить и разнообразить. В одной будке мясными консервами из Казахстана торгуют, в другой — молдавские сливы продают. А в общем, жалкое зрелище, профанация. Многие говорят, что при Гришине лучше было.

— Но на активе-то он понравился, — возразил Горбачев.

— Понравился своей решительностью и  принципиальностью.  Не потерплю, не допущу! Конец воровству, кумовству, все для простых людей, а не для номенклатуры. Верьте мне, люди! Я по три часа в сутки спать буду, а перестройку доведу до успешного завершения. Знаю, что надорвусь и через года два умру, но не за славу и не ради выгоды работаю. Для коммуниста победа дела превыше всего.  Надо разбудить наши парторганизации, восстановить отряды красной гвардии, открыть огонь по гнездам саботажа. Ну, и так далее. Под конец вылез на сцену, начал пиджак снимать и показывать, что советский это пиджак, а не импортный, и ботинки, мол, фабрики “Скороход”, и на курорте уже не помнит, когда последний раз был, и впредь только на троллейбусах вместе со всеми разъезжать будет, и в районную поликлинику запишется.  В общем, вспомнил славные революционные времена и партмаксимум!

Естественно, зал рукоплещет. Все довольны. Перестройка родила руководи­теля нового типа. А как ушел со сцены, так на помощника за кулисами накинулся. Чем ты думаешь, да как меня к активу готовишь? Я вот залу показываю, что в ботинках со “Скорохода”, а на мне немецкая “Саламандра”, да еще сделанная по спецзаказу. Хорошо, что эти лопухи “Скороход” от “Саламандры” отличить не могут. И костюм, конечно, не с “Красной швеи”.

— Артист он у нас, — закончил Тыковлев, — а, в общем-то, человек властолю­бивый и в политике совершенно бессовестный. Сейчас, ввиду того, что Москву завалил, нервничает, ищет, на что и на кого ответственность свалить. Вот и пустился во все тяжкие.

— У него роль такая, — хитро прищурился Горбачев. — Я ему разрешаю заходить немножко дальше других. Пусть попробует, местность разведает, реакцию выяснит. Потом, глядишь, и мне виднее будет, как действовать. Я все про него знаю, внимательно за ним смотрю. Пока он полезен, пусть походит по минному полю.

— Понимаю, — ответил Тыковлев. — Но он будет претендовать на самостоя­тельность. Характер такой, да и вас он, похоже, считает себе равным. Сейчас это не очень опасно. Он думает, что его прошлое инженера-строителя, ботинки якобы “Скорохода”, приход из провинции — это платформа для самоутверждения на базе чего-то вроде китайской культурной революции. Долой зажравшуюся номенклатуру, восстановим равенство и справедливость, создадим отряды хунвейбинов или Красной гвардии! На этом он далеко не уедет. Есть умельцы поопытнее и похлеще его. Настроение сейчас в стране не в пользу еще большего равенства и не в пользу самопожертвования. Люди сытости, свободы и покоя хотят от перестройки, надеются зажить поприличнее. Он вскоре увидит, что утрачивает почву под ногами, попадает в изоляцию. Хотя на партактивах и митингах ему еще и будут хлопать некоторое время. Уходить придется. С москвичами он вскоре совсем поссорится, а на второстепенную роль в партии не согласится. В общем, назревает у него душевный кризис. А он пьяница, сумасброд. Как бы чего не выкинул под занавес.

— Не пугай. Не с такими управлялись, — отмахнулся Горбачев, подумав про себя, что Тыковлев ревнует его к Ельцину. Ну и пусть. Хуже было бы, если бы дружили друг с другом.

*   *   *

Банкин уютно расположился на лавочке у искусственного пруда, в котором деловито плавали несколько уток. Он уже несколько раз обошел территорию больницы, поздоровался с парой знакомых из числа пациентов, заглянул в библиотеку и аптечный киоск. Вокруг шумела под легкими порывами ветра листва тополей, на заботливо ухоженных клумбах цвели бархатцы, анютины глазки. Позади виднелись постройки хозяйственного двора, стоял микроавтобус “скорой помощи”, неспешно сновали санитарки в белых халатах.

Банкин с удовольствием вытянул ноги в кроссовках и голубых тренировочных штанах, закинул руки за голову и стал смотреть на покрытую рябью воду. Из-за бетонного забора иногда доносилось приглушенное рычание моторов с Мичурин­ского проспекта, крутился кран на соседней стройке, временами перебрани­вались вороны, усевшиеся в кронах тополей. Но, в общем, было тихо, зелено и покойно. Банкину здесь нравилось. Нравилось не в последнюю очередь потому, что хотели его запихнуть на диспансеризацию в Кунцевскую больницу, шепотом говорили, что, мол, приказ есть никого в ЦКБ ниже министров больше не класть, а он все же прорвался. Другим нельзя, а ему можно. Помнят, что до того, как стать послом, Банкин занимал пост, равный министерскому. Если занимал, значит, вернуться может. Они там в 4-й Управе у Чазова хорошо табель о рангах знают. Мидовский протокол ошибается, а эти нет, никогда! Если хочешь знать, кто чего в Советском Союзе стоит, смотри, как с кем 4-я Управа обращается. Не промахнешься.

Краем глаза Банкин заметил приближающуюся к пруду по красной дорожке из битого кирпича Лидию Дмитриевну Громыко. Элдэ, как ее называли, шла медленно, бросая какие-то отрывочные фразы сопровождающим ее женщинам. Временами ее цепкий взгляд останавливался на идущих навстречу, и по лицу было видно, что она начинает вспоминать, когда, где видела и видела ли вообще этого человека. Память у нее на лица была хорошая, хотя имена она в последнее время стала забывать. Возраст ли сказывался, уход ли мужа с поста министра. К Элдэ метнулся один из сильно пожилых министров. Банкин не знал, где он сейчас — в станкостроении, или в общем машиностроении, или еще где. Раскланялся, стал что-то спрашивать. Отвечая ему, Элдэ вперла взор в Банкина, и тот решил, что надо и ему “нарисоваться”.

Изобразив  самую приятную  улыбку на лице, Борька двинулся навстречу Лидии Дмитриевне и громко сказал:

— Здравствуйте, не помните меня? Я посол...

—  Как же не помню, всех помню, все вы как дети мои, — заулыбалась Элдэ. — Вы что же это, приболели?

— Нет, нет, — заторопился Банкин. — За новым назначением приехал. Жду решения и пока решил диспансеризацию пройти. Надо ведь, Лидия Дмитриевна...

— Надо, надо, — кивнула Элдэ. — Не болейте, вы такой молодой, энергичный. Поправляйтесь. Не волнуйтесь, — вдруг добавила она, — все у вас хорошо будет, — и посмотрела на Борьку своими хитрыми черными глазами.

“Неужели что-то знает? — подумал Банкин. — Вот старая интриганка. Муж уже давно не в МИДе, а все равно знает”.

Усевшись вновь на свою скамейку, Борька заскучал. Ощущение комфортности пропало. В голову опять полезли мысли, что весть о его неизбрании в партком неизбежно разнесется по Москве. Начнутся суды-пересуды. Еще неизвестно, куда после этого назначат.

“Загонят куда-нибудь в Бурунди, — подумал он. — Да нет, не должны. Александр Яковлевич поможет. Обещал ведь, что все хорошо будет”.

Сзади его кто-то хлопнул по плечу. Банкин обернулся. Это был Валька Сундуковский, по прозвищу Сундук, старый знакомый, участник комсомольских пьянок. Валька был когда-то врачом в одном из сочинских санаториев, но уже давно перебрался в Москву и устроился в 4-е Управление Минздрава.

—  Привет, Валя, — обрадовался Банкин. — Сто лет не виделись. Ты что, здесь работаешь? Начальником, поди, заделался?

—  Маленьким начальником, — улыбнулся Сундук. — Я в Кунцевской заведую отделением, а сюда на консультации приезжаю. Как сам-то живешь-можешь? Впрочем, не буду темнить. Слыхал о твоих неприятностях. Плюнь, Борь. Сейчас у всех неприятности. Трясет страну. Но мы-то с тобой из авоськи не просыплемся, а?

—  Не просыплемся, — бодро промолвил Банкин. — Не боись, старик! Вот пройду тут у вас диспансеризацию, с друзьями повидаюсь и опять на службу. За назначением я приехал, решение ЦК на выходе.

— Ну и молодец, — примирительно сказал Сундук, поняв, что Борьке не очень хочется обсуждать свои дела. — Езжай отсюда поскорее к ядреной матери. Есть такая возможность, значит, езжай. Пересидеть эту перестройку где-нибудь в Европе — милое дело. За такую возможность надо благодарным быть. Тут у нас такое происходит... — Сундук сделал длинную паузу и потом многозначительно добавил: — Бардак! Бардак на колесах! Не знаешь, с какой стороны стукнет. Про Ельцина слышал?

—  Про выступление на пленуме, что ли? — переспросил Банкин.

— Да при чем тут его выступление? — возмутился Сундук. — Говорят, что сумбур это был, а не выступление. Попроси его самого повторить то, что сказал, не повторит. Я, впрочем, сам там, как ты понимаешь, не был и его не слышал. За что купил, за то продаю. Но, в общем, в результате его из кандидатов в члены Политбюро поперли. Значит, теперь и из секретарей МК попрут.

— Ну и что? — пожал плечами Банкин. — А ты не выступай, и не попрут. Раньше бы не только поперли, а еще и посадили. Он сам-то на что рассчитывал? Может, что Горбачева снимут и его Генеральным назначат? Держи карман шире. Только его там и ждали. Других желающих нет. Перепил, наверное, опять. Думает, что любимец народа. На хрена он кому нужен. Сняли — и туда ему и дорога.

— Привезли его к нам позавчера, — доверительно зашептал Сундук.

— С сердцем плохо стало? Проспался и перепугался?

— Да нет, этим вот ножиком, которым письма вскрывают, в грудь себя пырнул. Ножик-то тупой. Конечно, не для самоубийства предназначен. Ну, несколько капель крови все же вышло из него. Вызвал охранника и приказал везти себя в больницу. Приехал в полном сознании и говорит, лечите! А чего там лечить? Царапина. Ну, перевязали его. Дежурный по Кунцевке говорит, что, мол, все в порядке, Борис Николаевич. Как же вы так неосторожно? Поезжайте домой, попейте чайку, отдохните. У вас скоро пленум МК. Ответственное событие.

— Нашел о чем напомнить, — ухмыльнулся Банкин.

— Ага, — обрадовался Сундук, — усекаешь, значит. А он, как про пленум услышал, так весь взъярился и говорит, мол, требую, чтобы меня положили в стационар. А с чего его класть-то туда? Дежурный туда, сюда. Не волнуйтесь, мол, никакой опасности для здоровья нет. Домашний режим. А он свое — положи меня, и все тут. Дежурный, конечно, соображает, что спрятаться в больнице хочет от пленума. А кто спрятал? Дежурный? За это по головке не погладят. Нет медицинских показателей для госпитализации. С другой стороны, как с ним спорить? Черт его знает, чем дело кончится. Может быть, Горбачев его еще пожалеет, простит. В общем, сориен­тировался дежурный. Была ведь попытка самоубийства. Конечно, для балды. Он, видать, трус, себя не только не убьет, но даже серьезно не поцарапает. Но формально все же нанес себе удар ножом в левую сторону груди? Нанес. Значит, можно класть в психиатрическое отделение и посмотреть за ним пару дней, пока не придет в психически уравновешенное состояние. Ну, вот и положил. Теперь ждет, не дадут ли по жопе. А Борис Николаевич засел в палате и больным притворяется. Домой идти ни в коем случае не хочет. Тоже ждет. Ты, кстати, знаешь, какое у него прозвище в Свердловском обкоме было? Бревно!

— Бревно? — прыснул со смеху Борька. — А метко подмечено. С места не своротишь, грубый, упрямый, тяжелый и тупой, как валенок. Ну, и что дальше?

—  А не знаю, что. Пленум-то МК все равно назначили. Значит, придется ему на пленум идти. Похоже, все же снимут. Не простит ему Горбачев.

—  Не простит-то, не простит. Только тогда и Бревно ему не простит никогда. Он злопамятный. Обязательно посчитается, если подвернется такая возможность. Он отнюдь не тупой. Интеллектом, конечно, не отягощен, но интриган отменный. Только поздно уже, — констатировал с видом знатока Борька. И продолжил мысленно: загонят его за Можай. Попробуй-ка оттуда достать Генерального. То-то! Посадят куда-нибудь в отстойник. Сиди и не чирикай. Вообще маху дал Борис Николаевич. А ведь до чего ушлый парень! Царапаться еще, конечно, будет. Посмеемся вдоволь, Валька!

— Угу! — довольно мурлыкнул Сундук. — Сейчас, наверное, на пленуме каяться станет, ошибки признавать и прощения просить. Да только, как говорится, судьба играет человеком, а человек играет на трубе...

— Труба ему, — согласился Банкин. — Политика — дело тонкое. Тоньше, чем комар писает. Особенно кадровая. Ведь кто его из Свердловска в ЦК брал? Соображаешь? Егор Кузьмич Лигачев. Теперь  вопросы и к Егору будут. Для чего в Москву вез, зачем рекомендовал? Глядишь, и Егор задымится, а то тоже, как Ельцин, власти много забрать хочет. А мы с тобой, Валь, как всегда твердо и последовательно за линию ЦК. Так и жить будем.

—  Ладно. Пора мне, — поднялся со скамейки Сундуковский. — Выпустят отсюда, заходи. Выпьем.

—  В гости ко мне приезжай, в новое посольство, — в тон ему ответил Банкин. — Пока еще не знаю, в какое. В газетах прочтешь. Бывай!

Глядя в спину удалявшемуся Сундуковскому, Борька лихорадочно раскла­дывал в уме пасьянс:

“ Ельцин из обоймы вылетает. Лигачев из доверия выходит. Рыжков не тянет, его отношения с Генеральным портятся с каждым днем. Никонов, Разумовский, Слюньков — все не в счет. Остальные члены Политбюро сидят на своих ведомст­вах. Сидишь на ведомстве, значит, член. Сняли с ведомства — пошел на БАМ. Получается, Тыковлев выходит в дамки. Не зря он Ельцина на пленуме топил. Ох, и хитрая же сволочь! Надо позвонить ему сегодня же, —  подумал Борька. — Поблаго­дарить. Это ведь он меня из дерьма опять вытаскивает. Повод к тому же есть”.

*   *   *

Андрей стоял в самом начале Кё — парадной дюссельдорфской улицы, этакого местного Бродвея. Он любил иногда пройтись по этой улице с одного конца до другого мимо богатых витрин, поглядеть на уток, деловито плещущихся в грязноватом канале, глянуть на тяжелое мрачноватое здание правления “Дойче Банк”, потом свернуть направо и пойти к Рейну сквозь старый город с его узенькими улицами, маленькими уютными пивными, где надо заказывать местное темное “Альт” и ни в коем случае не просить светлый “Кёльш” из враждебного соседнего с Дюссельдорфом Кёльна. Потом можно посмотреть на памятник Гейне — нелюбимого немцами и любимого у нас еврейского поэта. Стоит прямо на земле голова его неприкаянная, гадят на нее голуби и прохожие собаки, лазят вокруг малые дети, и никому до Гейне дела нет. То есть, конечно, есть Гейне, но не на пьедестале. Так, мол, тебе и надо, не следовало тебе, Генрих, издеваться над немцами и насмешничать. Мы тебя отблагодарили так, как того ты заслужил.

Андрей обернулся к стоящему рядом с ним торгпреду — пожилому крепышу с красноватым дубленым лицом.

—  Ну, как, Владимир Николаевич, пройдемся? Подышим? Слава Богу, проводили начальство. Можно и отдохнуть часок-другой.

— Пошли, пошли. Пивка выпьем. А может, и по хаксе съедим. Люблю я эту их хаксу, но только не свиную. Больно она жирная. А телячью, чтобы в глиняной трубе была запечена и с корном.

— Ну, хаксу, так хаксу. Только сначала пройдемся. Осень-то какая. Смотри, все деревья в золоте. Женам чего-нибудь в подарок купим.

— Как же, тут купишь, — возразил торгпред. — Вы, кстати, анекдот последний про эту их Кё слышали? Нет? Значит, идут по Кё Коль с Геншером и на витрины любуются. Коль останавливается и говорит: “Смотри, Ханс Дитрих, вполне приличное пальто и всего три тысячи. Я его сейчас своей Ханнелоре куплю”. Геншер пригляделся и отвечает: “Не, пойдем дальше. Это не магазин, а химчистка”.

—  Похоже на правду, — вежливо засмеялся Андрей. — Цены тут, конечно, ломовые. Как вы, Владимир Николаевич, Тыковлева находите? Говорят, становится душой перестройки. Его слушать надо, чтобы понять, куда будет грести Горбачев дальше. Я, правда, читаю, читаю, но до конца не пойму. Смело говорит, образы яркие... Нити, правда, не вижу. Чего-то не улавливаю.

— Боюсь, что и здешние товарищи тоже не уловили, — недружелюбно ответил торгпред. — Не понравился он партийному съезду. Говорил про что-то, а к их делам все это никак не пришьешь. Им за место в политической жизни страны бороться надо, жмут на них со всех сторон, а он мутную философию разводит и ни на один вопрос отвечать не хочет. Или не может. Черт его, колченогого, поймет. Я, впрочем, и от того, что он в Союзе делает, не  в восторге. Нельзя скрестить социализм с капитализмом. Несовместимые это вещи. Они это здесь отлично понимают и никакого скрещивания делать не будут. Нам эту радость предостав­ляют. Все у нас в результате развалится. Поверьте, так все и будет. Я, наверное, устарел. На пенсию идти пора. Но то, что сейчас начинается, это уже не реформа. Это конец всему — партии, стране, нашей экономике. Это преступление.

— Не горячитесь, Владимир Николаевич, — прервал торгпреда Андрей. — Не все так уж плохо, хотя трудности с каждым днем нарастают. Но это, наверное,  естественно.  Не  останавливаться  же  нам  на  полпути,  не возвращаться же назад. Это, кстати, и немецкие товарищи тоже понимают. Их председатель Мис все время повторяет: “Сжать зубы и вперед! Только не отступать. Наступил решающий этап соревнования между социализмом и капитализмом. Мы его обязаны выиграть”.

— Да это он со страху говорит, — скривился торгпред. — Боится, глазам своим не верит, что у нас и в ГДР творится. Сам себя подбадривает.

—  Ну, глядите вот, — возразил Андрей, указывая пальцем на витрину ювелирного магазина. — Сережки с рубиновыми звездами и серпом и молотом. Вон наши часы с Кремлем. Сейчас они входят в моду — большие цифры, большой циферблат. Вон рядом в соседней витрине портрет Горбачева. В газетах на первых страницах опять наш Генсек и перестройка. Когда такое было? Это ведь все в самом сердце империалистической Западной Германии, на их Кё, где пальто-то почистить, как вы только что смеялись, меньше чем за три тысячи невозможно. Значит, наступаем мы. Значит, Рейгана скоро без штанов оставим. Он от наших предложений по разрядке и разоружению едва отбивается. А интерес какой у немецких деловых кругов к сотрудничеству с нами! Ведь отбою нет...

— Не верьте, — коротко бросил торгпред. — Заманивают. Подхваливают, чтобы еще больше затравить в это болото. Дома-то что делается! Аль не знаете?

— Ну, так дома и меры принимать надо, — обозлился Андрей. — Кто мешает? А на внешнем фронте мы, безусловно, выигрываем. Вот приедет будущим летом сюда Горбачев, увидите, что будет.

—  Я к тому времени лучше на пенсию уйду, — сухо возразил торгпред. — Наверное, я не понимаю. Вам, молодым, виднее. Но будьте осторожны, не обольщайтесь. В ваших руках огромная страна. Да что там страна. Третья часть человечества с нами связана, от нас зависит. Миллиарды людей, их судьбы, их благополучие...

Потом мирно пили пиво, жевали телячью запеченную ногу, говорили о рыбалке в будущее воскресенье, о подготовке партактива на тему о создании смешанных советско-западногерманских фирм. Но чувство беспокойства и дискомфорта не покидало Андрея.

“Так  ли  уж  он  неправ?  — думал  о  торгпреде  Андрей. — Внешнеполити­ческие успехи — это, конечно, хорошо. Но не они будут определять ход и исход перестройки. Да и успехи ли у нас? Послы соцстран становятся все более беспокойными и мрачными. В ГДР дела плохи. Не зря эти ребята из “Шпигеля” только и говорят, что о кризисе режима Хонеккера, и напрямик намекают, что Горбачеву надо бы его убрать, как был убран Чаушеску. А Хонеккеру они, конечно, предлагают деньги и всяческое содействие, если тот решит отойти от Москвы и сблизиться с ФРГ. Немецкое коварство, известное веками. А мы, кажется, клюем на гнилую приманку. Чего бы иначе Тыковлев спрашивал, нужна ли в Берлине стена. Будто не знает, что, снесем стену, ГДР развалится. А бросимся ГДР спасать, так и перестройку закрывать придется. Только он это, конечно, не случайно спрашивает. Значит, есть в Москве дураки вокруг Горбачева, которым невдомек, что для нас ГДР такое. А может, не дураки? Может, так задумано? Тогда кем и зачем? Что отдали и что взамен получили? Почему Генеральный все время повторяет, что соцстраны на самом деле уже давно от нас ушли, и надо, мол, только это понять и дать им волю делать все, что хотят. Хотят  ли они действительно от нас оторваться? Что, Ярузельский, Живков, Биляк, Якеш не понимают, чем это для них кончится? Конечно, понимают. Значит, сдать их хотят. Сдать и что получить взамен? А не предательство ли все это? Предательство по глупости? Предательство по умыслу? Да нет! Скорее всего, сделав первую ошибку и не найдя в себе сил признаться в этом, совершаем вторую, третью, четвертую и не можем уже остановиться. В такой ситуации всегда нужны люди, которые объяснят, обоснуют, утешат, успокоят и повлекут дальше в омут. А что, чем Тыковлев не подходит на роль новоявленного крысолова из старой и печальной немецкой сказки? Он играл на своей дудочке при всех начальниках и во все времена. Играет и сейчас. Мелодия одна: верь мне, иди за мной, я проведу тебя туда, где хорошо будет...

“А сам потом в сторону прыснет, — неприязненно подумал Андрей. — Да только, пожалуй, уже поздно будет. Стадо устремилось за крысоловами, и немцы поняли это. Процесс пошел”.

*   *   *

Лекция в Нобелевском институте прошла успешно. Зал был полон. Публика задавала много вопросов и дружно хлопала. Председатель здешнего европейского общества, сухопарый почтенный норвежец в блейзере с золотыми пуговицами, много и тепло говорил о Горбачеве и перестройке, а в конце ухитрился что-то ввернуть и об идеологе перестройки, который смело рвет со штампами и клише прошлого, чье имя все больше становится синонимом гласности и свежих ветров, которые дуют над великим Советским Союзом. Говорил норвежец эти слова, подняв голову от бумаги и многозначительно глядя на Тыковлева, так что все поняли, кого имел в виду организатор собрания. Потом на пути из зала вниз по деревянным скрипучим лестницам в маленькую раздевалку все наперебой хотели пожать руку и сказать несколько приятных слов. Одним словом, Тыковлев вышел из здания института на улицу Драмменсвейен заласканный и растроганный.

У подъезда под аркой ждал посол, который предложил проехаться во Фрогнер-парк, здешнюю достопримечательность, наполненную голыми каменными фигурами крепких норвежских баб, мужиков и детей. Фигуры чем-то напоминали скульптуры, создававшиеся советскими художниками в годы расцвета соц­реализма, но не выражали ни вдохновения, ни порыва вперед к новому светлому будущему. Стояли своими толстыми крепкими ногами на грешной земле норвежцы, обнимались друг с другом, играли с детьми, но были всецело увлечены сами собой, своими каменными телами, своим холодным каменным окружением. А впереди маячил большой каменный фонтан, над которым подальше на холме возвышалась огромная колонна из сплетенных гранитных тел, лезущих друг по другу и попирающих друг друга в вечном борении людей, бессмысленно стре­мящихся куда-то вверх, ввысь, в серую бездонную пустоту печального осеннего неба.

Слегка дождило, по парку ходили группки экскурсантов, щелкая фотоаппа­ратами. Большинство задерживалось на мосту, нависшем над двумя прудами с коричневато-серой водой, стайками диких уток и крикливых чаек. Туристы фотографировались у какой-то маленькой фигурки.

— Это “злючка”, — пояснил посол. — Считают самой выразительной фигуркой во всем парке. Густав Вигеланд — это автор и создатель всего паркового комплекса — здорово схватил и выражение, и мимику сердитого скандинавского малыша.

—  Да, хорошо получилось, — согласился Тыковлев. — Но все это, вместе взятое, оставляет у меня какое-то противоречивое чувство. Сначала я подумал, что очень похоже на соцреализм. Но это что-то другое. Наверное, больше похоже на немецкое арийское искусство. Только в Германии после 1945 года все это либо поломали, либо попрятали. А здесь стоит. Интересно.

—  Верно подмечено, — согласился посол. — А я как-то не задумывался раньше. У Норвегии давние и прочные связи с Германией. Ну, и влияние, конечно, на них немцы оказали в истории немалое. Колонну эту из голых при немцах в годы оккупации ставили, кажется, в 1944 году в присутствии всего нацистского начальства. В городе можно найти решетки с орнаментом из свастик. Правда, свастика — это древний знак, использовавшийся германцами во многих случаях. В чем-чем, а в симпатиях к немцам норвежцев не обвинишь. Скорее, наоборот. Все, как по команде, на немцев волком смотрят.

— А это может быть и от не совсем чистой совести, — усмехнулся Тыковлев. — Против немцев-то они фактически не воевали. Быстро сдались и выжидали, кто победит. Сидели тихо. Это основная масса. Кто к англичанам попал, тот, конечно, им служил и в проводке конвоев в Мурманск участвовал. Героические ребята, кстати. Но ведь и на нашем фронте их было тысяч семь в эсэсовских дивизиях. Сам против них на Пулковских высотах стоял. И рейхсканцелярию в Берлине до последнего патрона они защищали. А как дело к разгрому Германии подошло, так все стали антифашистами. Победителями ведь всем быть хочется. Прошлые хитрости свои захотели искупить задним числом. Как? Да очень просто: пиная побитых другими немцев. Все это очень по-человечески, — прищурился Тыковлев. — Хорошо жить хотят все. Основой большинства движений загадочной человеческой души, к сожалению, зачастую является элементарное шкурничество. Прятать, правда, его стараются. Когда удачнее, когда менее удачно. А суть одна.

За разговором незаметно вышли к автостоянке. Впереди стояло большое здание из красного кирпича с зеленоватой от патины башенкой.

— Это музей Вигеланда, — сказал посол. — Может, посмотрим? Или пойдем ко мне на виллу, посидим?

—  Спасибо. Давай лучше завтра после того, как выступлю перед коллективом. Тут меня норвежские хозяева пригласили на ужин в какой-то ресторан. Говорят, место знаменитое. Вид там на Осло чудесный. Рядом с лыжным трамплином. Это где?

—  На Холменколлене, судя по всему, — ответил посол.

— Во-во, кажется, так это место называется, — обрадовался Тыковлев. — Ты меня туда подбрось на машине к семи часам. Тебя не приглашаю. Сам понимаешь, не я хозяин. Мы завтра еще наговоримся вдосталь.

— Конечно, конечно, — закивал посол. — Вам на моей машине удобнее всего будет. Значит, Василий, — кивнул он в сторону шофера, — будет стоять перед вашим отелем в полседьмого. А кто там будет? Может быть, переводчик вам нужен, так я Вадима нашего пришлю.

— Не надо Вадима утруждать. Он за сегодня уже напереводился. Там будет у них свой переводчик, — стараясь не смущаться, сказал Тыковлев. — Да и я, в крайнем случае, смогу объясниться. Немножко по-английски кумекаю. В Австрии, как ты знаешь, работал. Меня старые мои знакомые приглашают. Случайно в Осло оказались. Но люди влиятельные и интересные.

— Не сомневаюсь, — послушно согласился посол и беспомощно поглядел вокруг, не зная, как быть дальше. — Вы знаете, Александр Яковлевич, я тогда пешком пройду к себе домой через парк, тут пять минут ходу. А вы берите машину и действуйте в соответствии с вашими планами. Василий в вашем полном распоряжении.

— Большое спасибо и до завтра, — пожал послу руку Тыковлев, радуясь в душе, что наконец-то удалось от него отвязаться. Брать с собой посла на Холменколлен ему очень не хотелось. Начнет потом еще что-нибудь спрашивать, а то и телеграмму отошлет. Хотя не должен бы. Но все же лучше не иметь лишних свидетелей.

Посол понуро зашагал по дорожке в парк, углубляясь в роскошный розарий, разбитый у дороги, ведущей мимо музея. Тыковлев повернулся лицом к музею и начал его оглядывать. Перед зданием возвышалась серая скульптура, изобра­жавшая трех маленьких девчонок, стоящих на коленях и обнимающих за плечи друг друга. Девчонки улыбались, выдвинув вперед подбородки и лукаво прищурив глаза. Тыковлев поймал себя на том, что невольно улыбнулся им в ответ. Но в тот же момент осекся. Ему вдруг показалось, что девчонки совсем не добрые и что вовсе не улыбаются они, а хищно скалят зубы, как бы желая ему зла.

— Что за чертовщина, — прошептал Тыковлев и на момент закрыл глаза. Потом открыл опять. Наваждение не проходило. Девчонки по-прежнему казались ему маленькими вампирами. Улыбчивыми, чистыми, вежливыми, как все окружавшие его живые норвежцы. Но вместе с тем вампирами, упырями, предвку­шающими удовольствие напиться чужой крови и именно поэтому угрожающе-радостными.

— Не выйдет, — неожиданно для себя погрозил девчонкам пальцем Тыковлев. — Не на того напали. Других ищите.

Для чего-то перекрестился. Потом подумал, что все же великий мастер этот нор­вежский скульптор Вигеланд. Дрожь пробирает. А с чего? Не с чего. Так. Нервы. Расстроенный сел в машину. Наступила пауза.

— Куда поедем? — прервал мысли Тыковлева Василий.

— Домой, в отель. Переодеться надо.

 

*   *   *

Ресторан был, по всей видимости, деревянный. Стоял на пригорке над узенькой шоссейной дорогой. Знаменитый трамплин Холменколлен остался где-то далеко позади. Вокруг был чахлый лесок, тронутый осенним золотом. Внизу, как на ладони, был виден Осло и серо-серебряный фьорд с многочисленными островами. Перед рестораном на асфальтированной парковке стояло несколько автомобилей. Ходил какой-то мрачный тип в спортивной одежде. То ли кого ждал, то ли воздухом дышал. При виде посольского автомобиля тип несколько оживился и для чего-то встал справа от крыльца, ведущего в ресторан.

“Это норвежская наружка, наверное, — подумал Тыковлев. — Наш бы так открыто встать не решился. Впрочем, не все ли мне равно. Пусть смотрят, кому не лень”.

Наклонив лысую лобастую голову, вылез из машины и, прихрамывая, стал подниматься по лестнице. Поднял глаза и обнаружил за стеклянной входной дверью приветливо улыбающегося Бойермана.

— Добрый вечер, проходите сюда, налево, — показал рукой Никитич. — Мы вас уже поджидаем. Пальто можно повесить здесь. У них тут самообслуживание.

У окна за столом на четверых сидели Джон и еще кто-то из норвежцев, с которыми сегодня знакомился Тыковлев. Имени и должности он, конечно, не запомнил. Больно много было их, да и имена все какие-то необычные. Норвежец, поймав вопросительный взгляд Тыковлева, решил сам разрядить обстановку.

— Уле Юхансон, бригадный генерал в отставке, — представился он. — Я работал у вас в Москве, а потом был военным атташе в Финляндии. Сейчас сотрудничаю в институте оборонных исследований, занимаюсь проблемами отношений с СССР. Позвольте поздравить вас с очень удачной лекцией. Про эту лекцию у нас будут еще долго говорить.

Генерал сносно говорил по-русски.

— О, да вы наш язык знаете. Где учили?

— Здесь, в Осло, — ответил скромно генерал. — У нас тут неплохая военная школа есть. Кроме того, я очень увлекаюсь русской литературой. Особенно Достоевским, но, конечно, и Толстым, и Чеховым...

“Ну, начинается, — с тоской подумал Тыковлев. — Еще один любитель Достоевского. Пока расскажет все, что читал, полвечера пройдет”.

— Здравствуйте, господин Паттерсон, — прерывая норвежца, обратился Тыковлев к Джону. — Как поживаете? Давненько не виделись. Вы, кстати, на лекции-то моей были? Что-то я вас в зале не приметил. Правда, народу было много...

— Нет, я всего час назад прилетел сюда из Брюсселя. Так что на лекции быть никак не мог. Не обессудьте. Дела, дела. Совсем дела замучили. Но мне эти господа все успели рассказать до вашего прихода. Поздравляю. Хорошо получилось.

Из-за двери появилась немолодая уже официантка в черном костюме с белой блузкой. Разложила меню в толстых кожаных переплетах и сказала, что рекомендует сегодня какую-то редкую рыбу. Названия рыбы Тыковлев не понял, но в связи с восторженным цоканьем, которое стал издавать норвежский генерал, понял, что выбор предрешен. Осклабился насколько мог естественно и одобрительно закивал в ответ на строгий взгляд официантки.

— Уеs, уеs, оf соursе fish. Тhаnk yоu, thank yоиu. And vodkа, аnd mineral water, and bread.

— Vodkа? — нерешительно переспросила официантка.

— А что, у них нету? — смутился Тыковлев, обращаясь к Бойерману. — Тогда я как все.

— Да нет, — рассмеялся Никитич. — Есть у них все. Просто для них непривычно, что вы весь вечер водку собираетесь пить. Но я вас поддержу, да и генерал тоже. Не правда ли, генерал? А Джон у нас человек проверенный. Не зря в Москву ездит.

Получив заказ, официантка чинно удалилась. В ожидании водки все дружно принялись смотреть в окно. Генерал давал пояснения: вот это порт, а чуть левее ратуша, а дальше крепость Акерсхюс, а вот там королевский дворец, но его плохо видно, темновато уже стало. Да, осень, осень. Не самое лучшее время в Скандинавии. Сыро, серо, грустно, мокро. Но вид отсюда потрясающий. Этот ресторан с большими традициями. Посыпались имена посетителей, которые когда-то осчастливливали ресторан своим присутствием. К стыду своему, Тыковлев большинство имен не знал, но признаваться в этом не хотел. Поэтому решил, что пора менять тему разговора.

— Джон, — обратился он к американцу. — Ваш президент к нашему Генеральному не ревнует? Все же обидно, наверное. Горбачев — человек года. Горбачев на обложке “Ньюсуик”.

— Зачем же ревновать? — спокойно ответствовал американец. — Заслужил, значит заслужил. Объективность должна быть во всем. Вот видите, наша “желтая пресса”, продажная девка империализма, не может нахвалиться Генеральным секретарем ЦК КПСС. Парадокс? Не думаю. После начала перестройки весь мир вздохнул с облегчением. “Холодная война”, кажется, заканчивается. Это такие изменения, за которые Горбачеву весь мир спасибо скажет. По справедливости. Я думаю, что он лучший кандидат на Нобелевскую премию мира. Он получит ее. Пускай еще не сегодня, но завтра — обязательно. Если, конечно, будет и далее продолжать реформы, если не остановится, если не испугается.

— Да, да, — закивал головой норвежец. — Я знаю. У нас в Нобелевском комитете идея наградить господина Горбачева премией популярна. Конечно, работа комитета всегда очень секретна. Они ничего никогда не рассказывают. Но у меня там есть много друзей. Мы дружим с детства. Мы доверяем друг другу.

“Ага, теперь понятно, зачем они привели норвежца, — подумал Тыковлев. — А что? Михаилу Сергеевичу понравится. Очень понравится. А Раисе еще больше. И политически хорошо задумано. Знают, что Мишке все труднее приходится. Собрания в глубинке идут. Исключить его из партии требуют. А тут всемирное признание заслуг по укреплению мира всей нашей партии и лично ее высшего представителя. Такого в истории большевиков еще не было. Вот тебе и ревизионист, вот тебе и делопут. Утрем нос всем критикам сразу! Только что мне-то им сейчас ответить?”

— Решение Нобелевского комитета — это, как говорится, его суверенная прерогатива, — начал Тыковлев. — Не знаю, как к нему отнесется наш Гене­ральный. Все же, знаете, было много неудачных решений. Сахаров, Солженицын. Много было странных, неожиданных лауреатов. А людям бесспорно великим ваш комитет премий не давал. Ганди-то вы премию так и не дали. Теперь, наверное, локти кусаете. А вот террорист Бегин премию получил. Но если смотреть не назад, а вперед, то, конечно, наш народ высоко оценил бы присуждение премии Горбачеву. Это было бы как бы сигналом, что новые отношения между Востоком и Западом — это уже не утопия, а реальность, что время вражды и “холодной войны” уходит в небытие и начинается новая эра сотрудничества. Мы сумеем преодолеть главное противоречие современности. Между капитализмом и социализмом! А что, господа, за это стоит выпить.

— Да, да, — загалдели все сразу. — Стоит, стоит. И до дна! Как у вас принято. Пусть норвежцы помогут Горбачеву. Сейчас очень ответственный момент.

Потом ели эту экзотическую норвежскую рыбу. Она на первый взгляд напоминала кучку отвердевшей манной каши, но было очень вкусно. Генерал говорил, что называют ее брайфлабб, что живет она на большой глубине, что на вид страшнее черта и стоит очень дорого. А Тыковлев все прикидывал, что это может быть такое. Зубатка? Нототения? Названий других безобразных рыб он вспомнить никак не мог. Джон бубнил, что это, наверное, рыба-молот, а Бойерман просто махнул рукой и объявил, что его больше интересует, какой будет десерт.

— Это заранее ясно, — объявил раскрасневшийся от водки генерал. — Самый лучший норвежский десерт — это морошка. Предлагаю попробовать.

— Согласен, — поддержал его Тыковлев. — Я эту ягоду знаю. Растет она у нас на севере. Правда, такой популярностью, как здесь в Норвегии, похоже, не пользуется. Да что в ней такого особенного? Костлявая. Вообще-то малина вкуснее и лучше.

— Ну, как можно сравнивать с малиной! — возмутился генерал. — Другой вкус и совсем другая цена...

— Ладно, давай. Мы же не против. Покажи, на что ваши повара способны. У вас, наверное, ее как-то особо приготовляют. А пока несут, предлагаю выпить за наших норвежских хозяев и поблагодарить за угощенье. Если не ошибаюсь, этот тост у вас гость обязательно должен сказать под десерт?

— Да, чувствую, что вы, господин Тыковлев, уже многому научились из норвежской жизни за тот день, что были у нас, — одобрил Тыковлева генерал. — Для нас было честью видеть вас здесь нашим гостем.

*   *   *

На площадке перед рестораном было темно и тихо. Где-то глубоко внизу светился огоньками Осло. Василий спал, держась за руль машины. Норвежский генерал попрощался и исчез. Паттерсон с Бойерманом вызвали такси.

— Пока такси подадут, давайте походим, подышим воздухом, — предложил Джон и решительно начал спускаться с пригорка. — Вы, надеюсь, не торопитесь, — добавил он для вежливости.

Тыковлев захромал вслед, подумав, что не гулять, а спать бы уже пора. Да что поделаешь. Одна надежда, что такси подойдет быстро.

Заложив руки за спину, Джон остановился у края шоссе. Обстоятельно высморкался, подождал подхода Тыковлева, улыбнулся, но, к удивлению Тыковлева, разговора не начал, а устремил взгляд на сверкающий внизу огоньками Осло.

“Как будто досыта не нагляделся, сидя в ресторане, — подумал Тыковлев. Он начинал постепенно сердиться. — Какого черта звал гулять, если сказать нечего. Чего теперь так вот и стоять будем, в темноту пялиться? Холодно к тому же. Ему хорошо: сбежал с горки, вбежал в горку. Обе ноги работают. В теннис, поди, каждый день играет. А мне назад в гору лезть каково? Нашел мальчика! Ну, что, так до бесконечности стоять будем?”

— Интересная мысль насчет Нобелевской премии, — нерешительно начал Тыковлев.

— Да, интересная, — кивнул Джон, — и главное, вполне реальная. Но для принятия решения потребуется некоторое время. У них тут бюрократия, традиции. Важно, чтобы в предстоящие месяцы в Союзе все шло, как намечено, а лучше — еще быстрее и решительнее. Это убедит всех, кто еще сомневается в вашей перестройке.

— Куда уж быстрее, — возразил Тыковлев. — Сопротивление нарастает. Сами знаете. Важно не перегнуть палку. А то доускоряемся до неприятностей.

— Понимаю, — ответил Джон. — Но вы тоже должны понимать. Горбачев пользуется сейчас на Западе оглушительным успехом. Это радует. Но не забывайте, что при всем при том у США сохраняется и своя повестка дня. Поддерживать вас мы можем и будем, но не забывая о наших интересах. Вы же понимаете, что у вашей плановой системы нет будущего, что плюрализм мнений предполагает многопартийность, а не только возможность для журналистов писать, что на ум взбредет. Если Советский Союз хочет быть партнером США и НАТО, то прежде всего ваша политическая система должна радикально измениться. Мы не видим пока достаточно убедительных шагов Горбачева в этом направлении. Нам кажется, что он еще колеблется. Поймите, мы ничего не требуем, но наше отношение к вам будет зависеть от того, насколько серьезно вы готовы перестроиться, то есть отказаться от единовластия партии, дать простор рыночным отношениям. Нам кажется, что именно этого больше всего от вас ждут и ваши люди. Есть, кроме того, целый ряд других важных проблем, по которым будут судить о вас. Ну, скажите, зачем вам и дальше содержать такую огромную армию? Это непосильная для вас ноша. Никто на вас нападать не собирается, “холодная война” кончается. На сэкономленные деньги поправите снабжение. У вас ведь в магазинах-то становится пусто. Зачем вам базы на Кубе и во Вьетнаме? Они вам ничего не дают, а наших военных раздражают. Зачем вам эти полчища танков в Европе? Почему вы не хотите дать свободу своим союзникам по Варшавскому договору? Какой вам от них толк? Вы же знаете, что в случае чего на них не сможете положиться. Не пора ли вам посмотреть и другими глазами на прибалтов? Не хотят ведь они быть в вашем Союзе. Будете их силком дальше держать, так зараза пойдет и по другим республикам. Посмотрите, что ваши армяне выделывают. Ведь войну против другой вашей же республики при живом и здравствующем московском начальстве начали. И ничего вы с ними поделать не можете. А дурной пример заразителен. Значит, надо весь ваш Союз реформи­ровать. Понимаю, что для вас это анафема. Но ведь жизнь того требует. Дайте республикам хотя бы экономический суверенитет. Вы же за передачу полномочий из центра на места, за доверие к людям. Может быть, республики, получив свободу действий, наладят у себя снабжение, разрядят ситуацию в стране в целом.

— Знаете, Джон, — обозлился Тыковлев, — я могу вам задать столько же, а может, и больше вопросов по американской политике, сказать, что мы о вас тоже не по словам, а по делам судить будем. Да, у нас есть много недостатков, многое устарело, изжило себя. Уверяю вас, однако, что и вы не лучше. Давайте перестраиваться вместе. Показывайте нам пример, тогда и нам будет легче убеждать своих людей в необходимости сбрасывать балласт прошлого.

— Александр, — с сожалением в голосе прервал Тыковлева американец, — будьте же реалистом. У нас вполне благополучное общество. Люди у нас всем довольны. Нам не нужна никакая перестройка, и никто ее не собирается проводить из-за того, что Советскому Союзу так было бы легче проводить свои реформы. Это ваши реформы. Это вам они нужны. Это у вас плохо работает экономика, пусто в магазинах, люди завидуют Западу и не верят в коммунистическую перспективу. Вот и перестраивайтесь. Вот и учитесь мыслить по-новому. Все предельно просто, — щелкнул пальцами Джон. — Будете хорошо стараться, получите нашу помощь, поддержку, Нобелевскую премию, план Маршалла. Будете топтаться на месте, все у вас рухнет. Впрочем, я не думаю, что дойдет до этого. В Советском Союзе рождается все больше политиков, которые хотят думать и действовать по-новому. И вы, и Горбачев, конечно, ощущаете это. Одним словом, мы оптимистично смотрим на перспективы развития Советского Союза. В США уверены, что вскоре мы будем иметь в вашем лице не противника и не конкурента, а надежного союзника и партнера.

На шоссе показалось желтое такси. Шофер притормозил и распахнул заднюю дверь.

— До скорой встречи, — крикнул Джон, залезая в машину. — Подумайте о том, что я вам сказал. Будем держать контакт!

 

 

(Окончание следует)