Валерий ГАНИЧЕВ

ВЗГЛЯД С ПИКЕТА

 

Сростки. Ныне это название стоит рядом с названиями Вешенская, Тарханы, Сорочинцы, Михайловское, Овстуг. Ежегодно в июле сюда, на Алтай, на два-три дня перемещается литературный и кинематографический, артисти­ческий центр России. Шукшинские чтения, возникшие по народному чаянию, идут тут с 1976 года. Попробовали их “разредить”, проводить раз в пять лет, но поток шукшинских паломников обошел гаишные и милицейские преграды и снова выплеснулся сюда, на Пикет. На эту уже не стираемую, не срываемую ни на физической, ни на культурной карте гору. На эту как-то уж очень символически и подчеркнуто горделиво одиноко стоящую гору над просторами родины Шукшина.

С горы Пикет далеко видно, и каким-то таинственным образом прозре­ваются оттуда все дали России — от Балтики до Тихого океана. “Для нас Шукшин день — ведь это почти как престольный праздник”, — сказала одна из жительниц Сросток. Да, этот день святой для тысяч людей, они приходят сюда дышать шукшинским словом, проясняют смысл жизни, горюют и радуются. Они здесь свои. Они здесь соотечественники. Их собрал здесь Василий Шукшин. И на этот раз, 26 июля, тут, на Пикете, в Сростках была Россия: Россия Алтайская, Кемеровская, Иркутская, Красноярская, Омская. А вот и из Томска, из Тюмени; там казахстанцы. А эти, ясно, москвичи. А здесь выбросили красный плакат: “Академгородок”. Значит, новосибирцы. Затянули песню белорусы. Конечно, есть и украинцы: откуда? Из Cyм. И неожиданно — молдаване, да ещё фильм снимают. О Шукшине, о Сростках, о песне. Приехали готовые всех поправлять и просвещать учёные. Солидный появился отряд шукшиноведов. Ну, не всем же Кафку изучать и Джойса. Надо постигать глубины творчества народного писателя! Похвально.

Эти чтения были юбилейными, ибо посвящены были 75-летию Василия Макаровича. Какие уж там годы, — может порезонёрствовать иной благополучный долгожитель. Но ведь у Шукшина вся жизнь — год за два, а последние-то, пожалуй, и за три пойдут! И еще. Едва ли не главным на этих чтениях было открытие памятника Шукшину, изваянного всем известным Вячеславом Клыковым. Уже в 9.30 утра человеческое море разливанное окружает вершину горы. А снизу идут и идут стайки веселых школьников, солидно переступающие взрослые лихие казаки, интеллигенты с рюкзаками за плечами. Идут делегации, идут одиночки. Тысяча, две, три, пять... К вечеру назовут цифру — двадцать пять-тридцать тысяч! Это здесь, на Пикете, а на Шукшинских чтениях, в залах, на площадках, в библиотеках — несметно. Большой международной научно-практической конференцией начались Шукшинские чтения в Барнаульском и Бийском университетах. Несколько дней шел Шукшинский народный зрительский кинофестиваль “Ваш сын и брат”. Писатели, артисты, режиссеры выступали в Сростках в разных аудиториях края. Открылась художественная выставка “Алтай — земля Шукшина”, шел фестиваль народных коллективов “В гостях у Шукшина”. Но 26 июля всё стягивалось сюда, на Пикет.

К двум постоянным вопросам нашей литературы “Кто виноват?” и “Что делать?” В. М. Шукшин добавил свой, третий: “Что же с нами происходит?”. Он призывал нас остановиться, одуматься. Как чуткий сейсмолог души, он чувствовал смертельно опасные толчки, несущие гибель обществу. Его герои — это родные для него люди, они близки ему, он с болью нередко наблюдает их раздвоенность, неуверенность в столкновении со злом, особенно если оно прикрывается высокими словами. “Чудики” его — открытые, ищущие, бескорыстные, как князь Мышкин у Достоевского. Но в жизнь ползёт деляга, пролаза, который лишён этой человечности и добросердечия. Чувствовал Василий Макарович, что бездушный наглец, торгаш, где скрытно, где и откры­то, занимает плацдармы для броска во всероссийскую власть, вытесняя человека и человечность, насаждая и навязывая свою мораль.

Да, Шукшин вроде бы смеялся над происходящим, — народный юмор его героев смягчал происходящее очерствление душ, чудики, в общем-то, порождали добросердечность, мысль и беспокойство, ибо выглядели мудрее, умнее тех, кто над ними потешался. Но его смех был смехом, после которого выступала слеза. Так и было воедино у него: Смех, Мысль, Слёзы.

Здесь, в Сростках, была его малая родина, которую он безмерно любил. Но он ведь видел отсюда и всю Россию, его глаз был зорок, а нравственность неусыпна. Он и писал поэтому правду. Те, кто тогда руководил страной, тре­вожились, что ж это он пишет вроде бы только о неустроенности чело­веческой, о конфликтах мелких (как им казалось), не возвышается до героики. Но он-то писал не об итогах соцсоревнования, а о неповторимых людях, об их заботах и нуждах, думах и бытии. И песня его, хотя и была порой грустна, как “Степь да степь кругом”, но вот перехлестнула через годы, и ныне стало ясно, что это и есть самое высокое воспевание родины.

“Моё ли это — моя родина, где я родился и вырос? Моё. Говорю это с чувством глубокой правоты, ибо всю жизнь мою несу родину в душе, люблю её, жив ею, она придает мне силы, когда случается трудно и горько. И какая-то огромная мощь чудится мне там, на родине, какая-то животворная сила, которой надо коснуться, чтобы обрести утраченный напор в крови”.

 

...И вот, поднявшись на вершину, пройдя кордон милиции (тридцать-то тысяч надо выстроить, сорганизовать, не дать потоптать друг друга), остановились мы у одетого в белые одежды, сокрытого под ними памятника. Вокруг него уже кипели страсти: нет авторской индивидуальности — взят с кинематографической натуры; не там стоит; мешает археологам (да где ж вы, милые, сто лет-то были ?) — в общем, что-то не то и что-то не так. (Это бывало нередко и раньше. Действительно, все ли сразу принимали памятники Пушкину, Минину и Пожарскому, Есенину, соглашались с местом их расположения?). Опасения были и у нас.

Но вот после слов губернатора М. Евдокимова и В. Клыкова полотно сдергивается и... долгие, гулкие, несущиеся волнами почти от подножья горы аплодисменты. Минута... Вторая... Продолжаются. Звуки гимна приглушили их. В душе восхищение и радость. Да, это тот Шукшин. И здесь, здесь... На Пикете именно, на вершине! Здесь он должен был остановиться, сесть на свою землю, приземлиться — не как самолет, а как путник, пришедший к дому, ощутить ступнями своими теплоту, идущую из глубины земли, травинки, растущие на ней, песчинки и комочки её. Кто-то что-то ещё говорит у микрофона, разливисто несётся с холма песня. А я смотрю, впитываю эту слитность Шукшина с землёй, пространством, небом. Подхожу, обнимаю Славу Клыкова. И то ли говорю, то ли думаю: как было бы у нас пусто на Руси, если бы не было его могучего, непреклонного таланта. Он ведь возвратил нам в бронзе и камне многих подвижников и героев, витязей и поэтов, и без его памятников Русь бы ещё раз осиротела. Да, — это ведь и Святой праведный Сергий в Радонеже, и княгиня Ольга в Пскове, и Владимир Красное Солнышко в Белгороде, и Илья Муромец в Муроме, и Святые равноапостольные Кирилл и Мефодий в Москве, и звонница героям на Прохоровском поле, и Пушкин в Тирасполе, Батюшков в Вологде… Спасибо тебе, Вячеслав Михайлович, великий русский скульптор, за твоё высокое служение Отечеству и нам, русским людям.

Начальственный и литературно-киношный круг хозяев и гостей переместился ниже — на сбитую из свежих досок сцену, под портрет Василия Макаровича. А бронзовый Шукшин сверху зорко глядел на нас и как бы вопрошал: “Ну что, правду будете говорить или врать?”. И, наверное, вот эти тридцать тысяч человек и пришли сюда, чтобы услышать правду. Развлечься хочешь? Пожалуйста — на рок-поп-аншлаг-концерты. Сюда же, к Шукшину, идут за правдой. Он ведь и сам всю жизнь искал правду, оступался, ошибался, не мог быть равнодушным, просил людей быть добрее. Он считал, что в любых условиях “человек умный и талантливый как-нибудь, да найдёт способ выявить правду. Хоть намеком, хоть полусловом — иначе она его замучает, иначе, как ему кажется, пройдет впустую”. Видя, как налаживается жизнь в деревне, как постепенно создавались возможности для улучшения жизни людей, он находил способы “обрушить всю правду с блеском и грохотом на головы и души людские”.

Может быть, кому-то сегодня покажется странным написанное им тогда: “Я не политик, я легко могу запутаться в сложных вопросах, но как рядовой член партии коммунистов СССР я верю, что принадлежу к партии деятельной и справедливой; а как художник я не могу обманывать свой народ — показывать жизнь только счастливой, например. Правда бывает и горькой. Если я её буду скрывать, буду твердить, что всё хорошо, всё прекрасно, то в конце концов я и партию свою подведу. Там, где люди её должны были бы задуматься, сосредоточить свои силы и устранить недостатки, они, поверив мне, останутся спокойны. Это не по-хозяйски. Я бы хотел помогать партии. Хотел бы показать правду...”. Он и не подвёл партию Королёва, Гагарина, Гага­новой, целинников, бамовцев. Его надежды не оправдала партия Хруще­ва, Брежнева, Андропова, Горбачева. Эта партия не захотела прочитать Шукшина, она читала Аджубея и Вознесенского, Чаковского и Шатрова, Межирова и Ананьева. Она не верила в правду, не верила народу и не хотела жить его жизнью. А Шукшин как завещание, как завет написал: “Нравствен­ность есть Правда. Не просто правда, а Правда. Ибо это мужество, честность, — это значит — жить народной радостью и болью, думать, как думает народ, потому что народ всегда знает Правду”.

Поэтому и пришли сюда, на Пикет, тридцать тысяч, ибо они знали, что Шукшин жил с ними единой радостью и болью, он думал о народе. Поэтому в своем выступлении на Пикете я вспомнил, как мудрый Леонид Леонов ещё в конце 70-х годов задал мне простецкий вопрос: “Ганичев, а они там (показав пальцем вверх) — думают о народе?”. Я невнятно сказал: “Наверное, думают”. Он покачал головой и скептически заключил: “Нет, навряд ли. Вот хотя бы раз в месяц собирались и говорили: сегодня мы три часа думаем о народе...”. Да, небожители власти что тогда, что сейчас вряд ли думают о народе. “Пожалуй, это качество осталось только у русских писателей”, — заключил Леонид Леонов.

Покойный профессор, литературовед Александр Иванович Овчаренко в свое время выпустил книгу “От Шолохова до Шукшина”. Некоторые его коллеги скептически отнеслись к названию: “Величины несопоставимы”. Но профес­сор был прав. Шукшин близок Шолохову тем, что народен, он — народный писатель. Он создавал народный образ, тип героя. Даже не создавал, а тот как бы сам по себе являлся из его вроде бы незамысловатых историй, из шуток и побасенок. А язык этих его героев не взят из этнографических словарей, он услышан в алтайской деревне, московской электричке, в общежитии лимитчиков. Он из гущи этой жизни, он сам Словарь времени. Я не знал тогда, есть ли изданный словарь Шукшина. И сказал: если нет, то, конечно, филологам и почитателям его таланта такой следует издать, — как словарь Достоевского, словарь Шолохова, словарь Лескова. Слава Богу, такой словарь уже издается алтайскими учеными.

Именно это качество — народный — и является главным в определении сути Шукшина-писателя. Некоторые литературоведы наделяли его всякими другими признаками: критик системы, изобразитель странностей челове­ческого характера и даже юморист-комик, этакий Аркадий Аверченко или Антоша Чехонте. Да, и это есть в сусеках его творчества, но главное — в его сопереживании, сочувствии крестьянину, жителю посёлка, небольшого городка, своему земляку, жителю по сути своей деревенской Руси.

Некие резонёры обвиняют теперь саму деревню, самого крестьянина за утрату многовековой культуры, за “отступление” с вековой крестьянско-христианской дороги. В учебном пособии “Русская литература XX века” М. Голубкова (издательство “Аспект-пресс”), в статье, посвящённой В. Шук­шину, утверждается: “Деревня, отказавшись от самой себя, переориентировалась на город, но новые ценности были освоены крайне поверхностно”, а прежние “утратили свою императивность и безусловность, девальвировались в глазах молодежи, обесценились в сознании среднего и даже старшего поколения”. Надо же так! Оказывается, деревня сама виновата в том, что ее распинали, раскрестьянивали, лишали опоры, уничтожали ее  язык, быт, песни, объяв­ляли все это отсталостью и деревенским идиотизмом…

За несколько дней до своего ухода из жизни Шукшин появился в издательстве “Молодая гвардия”, где я был тогда директором. Чай пить он не стал, а, взволнованный, всё ходил и ходил по кабинету, объясняя суть своей заявки на новую книгу. “Понимаешь, Валерий, надо доказать, если хочешь, вдолбить в голову сельского парня или девушки, что только там, в деревне, их и окружает настоящая жизнь, — там природа, там труд, там говорят по-русски и песни поют наши, а не заёмные. Ну, а уж если приехал ты в город, то не отказывайся от того, чем тебя мать наделила. Город-то тебе матерок подсовывает вместо маминой речи, а шлюшки всякие шлягеры (он с какой-то особой брезгливостью произнес это слово), блатнягу хриплую заставят петь”. Он помолчал и добавил: “Я даже книгу хочу назвать так, чтобы наш паренёк внимание обратил. Может быть, “Ванька, не зевай!” или “Думай, Ванька, думай!”. Как ты?”.

Я сказал ему, что вот об этом крестьянском, да и не только о крестьян­ском, а общерусском укладе думает и Василий Белов. Встречались, говорю, с ним в Вологде. Он книгу пишет, “Лад” будет называться — об этой “крестьян­ской Атлантиде”, которую во всех телевизорах приговорили к сносу и захоронению за отсталость и архаичность…

“Вот-вот, — соглашался Василий. — То победы у нас крадут, то великих писа­телей умельчают, то песни наши изгоняют из жизни, из эфира. А мы ведь умели жить!”.

В своей заявке на книгу он оставил знаменитые слова о народе нашем, бывшие подлинной его платформой. Вчитайтесь ещё раз:

“Русский народ за свою историю отобрал, сохранил, возвёл в степень уважения такие человеческие качества, которые не подлежат пересмотру: честность, трудолюбие, совестливость, доброту... Мы из всех исторических катастроф вынесли и сохранили в чистоте великий русский язык. Он передан нам нашими дедами и отцами... Уверуй, что всё было не зря: наши песни, наши сказки, наши неимоверной тяжести победы, наше страдание — не отдавай всего этого за понюх табаку.

Мы умели жить. Помни это. Будь человеком...”.

Завершая беседу с Василием Макаровичем, я предложил ему рюмку коньяка. Он решительно замотал головой: “Нет, нет. Ты же знаешь, что я уже не пью. Тут мне Шолохов предложил выпить, так я побелел даже и говорю: “Михаил Александрович, ещё раз попросите, — и я выпью. Но сейчас я забарри­кадирован от этого, а уж если выпью, то пошла гудеть губерния”. А он мне серьёзно и ответил: “Нет, лучше не надо. С этим зельем у нас, у казаков, немало неприятностей и так”.

Василий Макарович снимался тогда у Бондарчука в “Они сражались за Родину”. “Хочу посмотреть, как батальные сцены снимать можно”. — “Что, к Степану Разину готовитесь?”. — “Конечно, и там все по-своему надо сделать. Век-то XVII-й. Но панорамы, схватки, движение больших групп надо осмыс­лить”. Потом добавил неожиданно: “Знаешь, меня в московских салонах воспитывали мои киномэтры, вершители дум 60-х. Шолохов для них — как красная тряпка: “Украл, списал”. Я ощущал, что это не так. Но червячок-то был, хотя “Тихий-то Дон”, кто бы ни написал, — глыба! Ну, а “Они сража­лись...” он ведь сам написал, тут ведь никто и не сомневался. Но встреча с ним меня перевернула”. (Василий, зная моё отношение к Шолохову, не боялся открыть сокровенное.) “Я на него смотрю — это же другой тип человека. Мы-то, таёжники, ружьё вперед, кто там за деревом: зверь или человек? А он степняк. Ладонь ко лбу и вдаль смотрит: кто там скачет? Друг или враг? Знаешь, он самый большой мудрец из тех, кого я встречал. А ещё, знаешь, постучал папироской о пепельницу и говорит мне: “На двух лошадях, Василий, не усидишь. Или на киношной кобыле надо скакать, или на литературной”. Василий Макарович снова походил по кабинету и сказал: “Вот сниму “Степана Разина” и тогда решу окончательно...”. Откуда нам было знать, что не снимет он “Степана Разина”...

 

Страстное желание его добиться, чтобы “Ванька не зевал”, было одновре­менно и предощущением, что зевнёт, обязательно зевнёт в святой простоте своей Ванька. Вернее, начнёт поддаваться захлебывающимся речам агита­торов или вкрадчивому нашёптыванию экстрасенсов. Тут-то и пошлют его за справкой о вхождении в цивилизацию, и срок отведут до третьих петухов. Увы, так и произошло…

Шукшин уже вырвал, вырывает и сегодня из цепких лап новых “экстрасен­сов” антирусских СМИ тысячи и тысячи не опоённых ложью и злобой людей. Тем-то он и опасен для недругов России. И как тут не вспомнить публикацию одного из “неистовых ревнителей” — Фридриха Горенштейна “Алтайский воспитанник московской интеллигенции. (Вместо некролога)”. В этой злобной статейке Горенштейн вне себя от того, что кто-то проникнет в сферы, заранее отведённые “для избранных”. Про Шукшина было написано: “Обучился он и бойкости пера, хотя эта бойкость была легковесна. Но собственно тяжесть литературной мысли, литературного образа и читательский нелёгкий труд, связанный с этим, уже давно были не по душе интеллигенту...”. Злоба ко всему шукшинскому, ко всему народному, ко всему русскому видна во всём: и “фамилия-то у Шукшина шипящая”, и “мизантропия у него постоянная”, и похороны — “просто националистический шабаш, творимый у могилы”. Злоб­ная статья и заканчивалась злобно: “...Нищие духом проводили в последний путь своего беспутного пророка”. Я же вспоминаю слова М. А. Шолохова о том, что Шукшин появился тогда, когда народ ждал честного, доверительного слова.

И последнее, бьющее из всего творчества Шукшина, — его христианское отношение к миру и человеку, полное любви, сострадания и покаяния. Кто-то может и не увидеть прямых, пафосных знаков веры Василия Макаровича, но не почувствовать этого внимательный и вдумчивый человек не мог. Да и видимых знаков веры биографы Шукшина назовут немало. Конечно, он ведь был и крещёным, и сам был крёстным, а когда мама в связи с приездом гостей в Сростки потихоньку убрала иконы из красного угла (чтобы не навредить сыну), он потребовал их возвращения на прежнее место. Завещал он и похоронить себя “по-русски” (по-христиански), то есть с отпеванием. Ну и, конечно, всё его творчество, как творчество любого большого русского писателя, было пронизано чувством народной эстетики, культуры, этики, взращённой на христианских заповедях, столетиями входивших в духовный быт нашего народа.

Сюда, на Пикет, будут приходить новые и новые тысячи людей, чтобы поклониться родному и близкому, святому и светлому Слову, взращённому в русском сердце. Поклониться самому Человеку, остерегавшему нас, страдавшему и кающемуся за нас — алтайскому дозорному Правды и Добра с горы Пикет над Катунью у деревни Сростки.