Виктор ЛИХОНОСОВ

Записи перед сном

 

1995

... а чудесной была сама эта наивность: все было больше, выше тебя — артист ли Большого театра, журналист, писатель в Москве, директор музея. Когда повзрослел, закончил школу, побольше читал книг — все равно чудеса еще множились. Потом порасскажут тебе всяких сплетен, анекдотов, замажут бытом и слабостями всех кумиров и на какое-то время убьют твое светлое чувство, восхищение, но к тому году, когда начнется первая тоска по жизни прошедшей, опять по утрам, как запах весны после стужи, повеет началом, вернешься сам к себе, и воскреснут боги детства и юности. Правда горькая, плебейское счастье приближаться к величинам (из-за того, что те тоже с людскими пороками) проклинаются твоей душой в каждое мгновение, когда вспомнишь, какая радость была связана с легендами и преклонением. И станет грустно, жалко, что нельзя переставить назад бытие и пожить в один день с теми, кого унесло ветром навсегда. Много людей, прозябавших в провинции, не испортили свое впечатление тесным знакомством с кумирами своего времени, а так и жили до старости.

 

7 апреля. ...Там, в Иерусалиме, когда завезли нас в поздний час посмотреть на город с другого краю, пожалел я о том, что мало путешествовал по чужому свету. Нe дали! Узнать что-то утробное за короткий срок в новой жизни невозможно, достаточно и легкого, в тумане прелестных сновидений созерцания. В такой миг глядел я на Иерусалим ли, на Сан-Франциско как будто из своей Пересыпи, где так я прочно застрял и сузился.

 

В писательской среде случилось невиданное воровство: трое обворовали всю писательскую организацию, увели в частные руки издательство и 360 тонн бумаги. Самое страшное в том, что то общество в городе, которое претендует зваться культурным, пресса, которая объявила себя независимой и народной, власть, которая уже поздравляет кубанцев с праздником Св. Пасхи, не испытывают никакого сочувствия к пострадавшим и не возмущаются воровством хотя бы формально. Теперь, пожалуй, можно открывать дискуссию: хорошо это — воровать или... плохо?

 

17 июня. Возраст, помехи в здоровье, старость матери, все большая тяга к уединению затолкали меня в пересыпский двор, куда жизнь доходит от разговоров с соседями, из очереди в магазинах за хлебом да от моих редких гостей. Телевидение, газеты разносят каждый день что-то чрезвычайное: везде потери, тревога, несчастья, смерть. Иду за хлебом, а на конце переулка третий день мажет забор чем-то деготным, едко пахучим сосед, сидит на скамеечке и натирает с усладой щеткой планочки — уж это будет навеки. Вчера показывали разрушенные дома на Сахалине, спасателей, самолеты над Чечней, врачей в полевых госпиталях, трупы в Буденновске и чеченца Шамиля Басаева, бункер Джохара, погрозившего спалить “всю Россию”, — вот жизнь, которая нас, слава Богу, не затронула в монастырском поселке. Но вдруг чувствую: писать мне стыдно. Как-то неловко “подводить итоги”. Даже героические богатыри-казаки, которых я по сию пору не бросил, отступили еще раз в вечный покой перед скачущим смерчем, который захватил Россию. Опять как бы и не до них, не до старины и традиций. Идет бой! Некогда читать “Записки” А. Смирновой-Россет, “Евгения Онегина” Пушкина и “Первую любовь” Тургенева. Что-то праздное есть в таком чтении. Так кажется. И уж тем более странно тащиться вслед за “музыкальными обозами” (с их шумом и треском), сплетаться в тайном сговоре с фирмачами, скупающими наши здания, и говорить в интервью о “нравственных подвигах души”.

 

24 июня (Пересыпь). Утром стоял в очереди беснующихся и толкающих друг друга пересыпцев, забывающих о соседстве и прочем, — хлеба привезли мало! И это так напомнило Кривощеково после войны. Пришел — дверь в хату закрыта, ключ положен на водосток. Матушка ушла за молоком к Клаве. Я встретил ее за воротами — с палочкой, шурша мелкими шажками, с трудом удерживая сумку, добирается назад, а и прошла-то всего сто метров. Это ли она, спозаранок и до ночи не утомлявшаяся в делах и заботах? Прилегла у себя и заснула. Уже не накапливаются за ночь силы, клонит немощь к земле. Неоткрытые двери в кухне, курятник, двор, сад сразу как-то сиротеют без хозяйки. Жизнь застывает. О Боже, что будет?!

 

У часовни, поставленной недавно в сквере за фонтаном, нелепым и грязным, была панихида по убиенному три года назад в Приднестровье казаку А. Берлизову. Стояла маленькая кучка казаков во главе с атаманом Екатеринодарского отдела А. Аникиным. Атамана войска не было.

Помолились и поехали в штаб, в кабинете Аникина устроили поминки. Присутствовал о. Николай Щербаков (настоятель Ильинского храма). Повспоминали Приднестровье. Курил в коридоре с Михаилом Вараввой, и он рассказал мне о том, что все время скрывал его дядя Иван (поэт) о родственниках за границей. Где-то лежат еще на дне колодца рукоятка кинжала и клад под домом. Я вновь долбил им о казаках, покинувших Кубань в 1920 году. Навсегда. Ни одна газета не отметила эту дату. И казаки — тоже. О каком возрождении мечтать?

 

Август. Ночь. Что я? Уже утро, 5 часов. Не спал. Как всегда, вспомнишь какую-нибудь книгу, начнешь искать, лезешь наверх, книги падают... Читал, читал, отложил, вспомнил Тивериаду. Как жаль, что это не повторится. Огромные камни на берегу, мы на них обедали сухим пайком, а вода тихая, как слова в Евангелии, а вдали горы Иордании... “Дорога из Магдалы в Тивериаду идет вдоль берега. По ней часто ходил Христос в Назарет. Черные козы” (И. Бунин, 1907 год). Никогда больше не буду там. С этим чувством и пролежал в темноте минут пяток... Встал, полез искать вырезки из старинной “Нивы”, паломник пишет о Тивериаде.

 

В “Литературной газете” (8 февраля 1995) интервью В. А. С ума сошел! Вспоминает посещение Гроба Господня: “...Это, — говорит, — какое-то самоочищение прежде всего, это какой-то свет, который тебя всю жизнь тревожит и как-то освящает...” Да-а... Куда только не заведет привычка “быть литератором”. Я помню всех в этом путешествии: и в церкви Воскресения (где Гроб), и в яслях в Вифлееме, и у реки Иордан. Большинство и не перекрестилось ни разу. Если очистился, то что же тебя все та же злоба вооружает? Никому никакого прощения. И погибшим даже. Неужели он не понимает, кто его злость орошает сладким ядом?! Ведь это уже не “чувство правды”, не позиция “честного писателя”, а заблуждение сорной души, раздражение однажды поругавшегося со всем старым миром человека. Но кого же он выбрал в союзники, в слушатели?

 

23 октября. Изредка вечные враги мои, а также периодически вспы­хивающие ненавистью ко мне какие-нибудь графоманы, хронически бездарные и тупые не только в писании, но и в чтении, всякие попрошайки, всегда “идейно” вымогающие у партии, а потом у капиталистов незаслуженные пайки, провозглашают тезисы о том, что В. Лихоносов, сукин сын и хитрец, назвал свой роман “Наш маленький Париж” не случайно: притворяясь-де союзником народа и казачества, тянет нас, православных, к католическому Парижу, тайно умирает от любви к масонской французской столице и посмел бесстыже сравнить казачью купель с чужим кафешантанным городом. Отвечать, конечно, выхристюкам незачем, но сказать о неискоренимой подлости людей, случайно прописанных в особняке культуры и разлагавших ее природно-озоновый слой зловонием плебейства, необходимо. Два слова.

 

Сейчас надо быть сороконожкой, юлой, зубилом и отверткой, чтобы успевать в приобретениях самых банальных средств к существованию. Надо закрыть свою совесть на замок, быть мраморно равнодушным, скептичным, железным и нарочно глупым, когда кто-то тебе станет рассказывать о продажности и гибели всего на свете. Тогда выживешь. Не думай, что если ты отказался лгать, лгать и лгать с самого начала перестройки, менять пиджаки, перестал здороваться с негодяями откровенными и еле-еле переносить негодяев скрытных, если ты, благодаря своему поведению и стойкости и оплакиванию несчастий российских, спустился до нищеты, — не думай, что кто-то в минуту пробуждения “последней совести” скажет: “Да, кое-чем пожертвовал...” Наоборот, скажут: ну что ж, вот все и выяснилось: прозябает — значит, нет ума и способностей жить в царстве “равных возможностей” и свободы, а мы и в этой кутерьме доказали, зачем человеку дана голова...

 

Июль. Разложение верхов

Давно ясно, что безнравственность расползлась сверху донизу. Иногда думаешь: а есть ли у нашего начальства дети, внуки? Не оттого ли селевые потоки разврата так легко накрыли наши жилища, что партийное начальство, благополучно перешедшее в капитализм, любило тайные пикники, завоз девочек, смотрело пошлые видеофильмы, которые простому люду были недоступны? Вспомним секретные шепоты о том, что вытворяли порою блюстители социалистической нравственности. И потому они очень легко приняли дар нового мышления: пей, гуляй, обнажай чресла, забудь стыд и совесть.

В 1990 году меня вызвали в Кремль на встречу М. Горбачева с творческой интеллигенцией. Вошли мы во Владимирский зал. Появился в рядах Горбачев. Наш С. Михалков показал ему программку нового фильма “Бля”. На этой программке была нарисована непристойная сценка любви. “Да? — сказал Горбачев. — А я этого не знал”. Светила советского искусства весь вечер подмазы­вали идею Генсека о жуткой гнили эпохи застоя (“Мы с Шеварднадзе совещались и решили, что все прогнило”), Горбачев заигрывал с либералами (“Я сейчас читаю статьи Евтушенко”), и лишь один кинорежиссер С. Ростоц­кий “паниковал”: он по-детски взывал к правительству и общественности не допустить разложения. Тщетно. Передовая интеллигенция (цвет нации), все эти М. Ульяновы, А. Баталовы спокойненько уходили из Кремля. В голове было одно: отстоять свободу, поддержать “одного из самых великих реформаторов в истории человечества”.

Да, рыба гниет с головы. Вы посмотрите на их лица. Нy какая там духовность, какое напряжение чистой мысли?! Откуда им взяться. Они-то и дали ход всем нечистотам. Их интересует только власть в собственных руках. Душу насилуют, а власть молчит.

Давайте рассуждать так. Мы живем на Кубани. Каждую неделю газеты оповещают о присвоении звания заслуженного работника культуры группе лиц. В основном это номенклатура. Вы когда-нибудь читали их воззвания, крики, рассуждения о разливанном море пошлости, сатанинства, свального греха, умышленного напирания на потемки человеческой души? Схватили звания как надбавку к зарплате и помалкивают. Вот Управление городской культуры. Некогда бдительная напарница идеологов края. Она опекает законодательницу “парижских мод” на Кубани, выбирает деньги на шоу-концерты, приглашает рокеров на 200-летие города и т. п. Ее волнует нравственность в культуре? Почему не она, начальница, возвышает голос в защиту русских ценностей и самого бытия духовного наследия, а “Красно­дарские известия”? Да, да, почему не проскальзывает в угольное ушко добра, а появляется с улыбкой через широкие врата распада? Разве не могло начальство при любом рынке навести порядок в обществе книголюбов, в самой пepвoй точке, загоревшейся адским пламенем любви к распространению по земле кубанской размноженных типографией страшилищ и порно-девочек? Разве власть не способна была укоротить единственнoe государственное издательство в городе, заставить (и помочь) печатать не западную халтуру, а учебники для школ, исторические пособия по Кубани, книжки для казаков? Как мгновенно упали эти “просветители народа”! И тысячу, и сто тысяч раз повторю: да есть ли у них дети? да орошает ли их хоть капля сочувствия к людям, мимо которых они ходят в своем городе каждый день?

Я думаю, всех свели с ума деньги. Многим бывшим боссам (большим и малым) и не снились такие возможности: взятки, подношения, оклады, левые приработки, свободные безотчетные путешествия, бесконечные встречи с иностранцами, роскошные товары, вечная мутная вода в законах, небывалая зависимость обнищавших низовых деятелей культуры. Все заповеди чело­вечества — на Сенном рынке!

А души нет. И никого не жалко, ничего не хочется спасать, и не было Пушкина, Толстого, Чехова, Шолохова. Пушкин и Толстой — это пропаганда, к которой так же цинично относились и при партии.

И вот эти незатоптанные следы прежней демагогии превратились в следы снежного человека нынче.

Никто ни разу в Кремле и в Краснодаре не сказал о беде бездуховности и разложения. Даже местное министерство просвещения не завопило благим воем и не стало грудью на защиту детей.

Всем все равно. И когда наступят крутые перемены, то спрос будет с сильных мира сего: почему вы молчали?!

 

Помогал нашей ленивой студентке выбирать абзацы из трудов о Радищеве. Читал то, что и мне когда-то, студенту, совали. Боже мой, какая тоска, какая скука! Повеситься можно. Радищев — это такое наказание. А еще хуже читать этих литературоведов. Писали... — это какой-то кошмар. Бедная юность! Зачем ее травят книгами, в которых “ярким наглядным образом... нарисована картина... борьбы с царем как таковым...” Да, “как таковым...” В программе очень много было таких книг. И меня так учили. Спасли любимые писатели, а таких студенток, как Настя, кто спасет? Разве что лень. Радищева и ему подобных не читает никто, кроме преподавателей. Вся социальная литература XIX и ХХ веков противна студентам и прочему большинству так же. Искусства там нет или очень мало, а время недовольства царями давно прошло. В 60—70-е годы литературная борьба увлекала советских писателей, и в нашей среде повести и романы на эту тему (социаль­ную) читались с охотой. Но почти все станет скучным уже на днях.

 

— Приехал Солженицын домой, и никому не нужен. Потому что не пророк. Потому что белая Русь не болит в нем. Он ее не вспоминает, описал ее плохо, он советский писатель.

 

В какой-то мере мы все стали журналистами. “Время такое”, — уже отвечает мне вчера еще честный человек, а ныне пронырливый.

 

1996

Февраль. Как удивительно мы живем: говорим о возрождении и при этом не помним о людях, на мученические судьбы которых могли бы опереться порою слабой, порою расхристанной душой. Как мало мы знаем! Настал час внести в казачий синодик всех досточтимых станичников, бывших атаманов, героев войн и проч.

 

Возвращались уже на север, домой, пароход устало входил в Босфор; турецкие взгорья с копьями минаретов снова толкнули память в века погубленной Византии. С чуть тлеющим волнением, никому не заметным, взирал я вокруг. Опять Стамбул (Константинополь)! В какой стороне бессмертная Айя София? Четыре века назад очарованные красотой храма захватчики стали строить мечети в том же облике, и теперь издали не разгадаешь, где что.

На западном берегу пролива поднималась над городом Айя София, а через дорогу пожелала соперничать с ней мечеть. Зимний пасмурный день напускал на храм покров скорби и одиночества. Как стало жалко его! Будто увидел в плену близкого. Было боязно приближаться к святыне: сонмом праведников была замолена она когда-то. Она как будто кого-то ждала, кого-то верного посреди чужих. Жить поблизости (на другом берегу Черного моря) и так долго, через заборы атеистических лет, пробираться к земле, где русские мечтали основать Третий Рим, — это наказание, которого удостоились мы в XX веке.

Вспомнился мне тотчас К. Н. Леонтьев, с “глубиной и тонким благоуха­нием возвышенных чувств”, дышавший здесь так же, как под “дедовскими липами” в Калужской губернии. Гордый великий сын России, сколько раз шел он, как мы сейчас, к крыльцу византийскому! Еще была у него надежда на восшествие Третьего Рима. А ныне распято самое простое русское чувство.

Описать Святую Софию нельзя; надо войти в нее по холодным плитам, смириться и скрыть в своей душе чудный сон. Она кажется высокой, как небо; в ней купол и своды, и подземелья хранят славную историю Царьграда. “Воистину город сей выше слова и разума есть”, — произнес блаженный Андрей Критский. Две тысячи мраморных столбов подпирали храм, верхи и подножия их вмещали частицы Святых мощей. Украшенный золотом и драгоценными камнями Престол поставили на двенадцати серебряных столбах; рундук под трапезой, ступени и весь пол алтаря обложили чистейшим серебром. Долгота храма была в сто девяносто стоп римских, широта — сто пятнадцать, высота — сто восемьдесят.

Больше четырех веков никто из православных не молился в нем. В музейной пустоте прошли мы по камням, чувствовавшие следы самых великих богомольцев прошлого. Чтили когда-то на земле благое смирение. Нынче по глазам прихожан-экскурсантов заметил я, что переживание их постное и о святом храме знали они мало. Наверное, за века мы были здесь самыми чужими паломниками, не способными умиляться словами искавших веру русских послов. “Несть бо на земле лучшего исповедания и таковыя красоты в церкви, яко у грек...” Турчанка-гидша мешала своими механическими рассказами; в этом запустении с куполом “на ружейный выстрел” не было бы ничего вернее, как помолчать одному, остаться на ночь и пережить ужасное чудо разлуки с ветошным сокровищем, с камней, с мраморных плит и столбов снять посвежевшей душой “слезу теплую”, выйти на рассвете “рыдающе и плачуще” и где-нибудь в уголке почитать иноческие наперсные признания.

Задолго до пленения турками Константинополя европейские (всегда, конечно, “цивилизованные”) крестоносцы превратили Айя-Софию в лошадиное стойло, устроили оргии с женщинами, похитили святой Престол. Хваленая католическая Европа помогает убивать православие по сей день.

Ничего хорошего не пишут о Византии и наши демократы.

Но вот приехали из Москвы на казачий праздник русские патриоты, разложили в фойе газеты, каких не продают в кубанских киосках. Я купил “Радонеж”. Как увидел на первой странице снимок Св. Софии — рука сама потянулась. Есть еще в России родные издания! Страшная новость. Турецкое исламистское правительство решило отдать величайший православный храм под мечеть! “Мечеть Святая София будет действовать очень скоро, — заявил вице-премьер. — Это произведет некоторый шум, и в Греции, возможно, произойдет землетрясение”. Обессиленная Россия не подает голоса, да турки ее уже и не боятся.

В Святой Софии пять столетий поставлялись русские митрополиты. Святая равноапостольная княгиня Ольга первой крестилась в Царьграде. После киевского князя Владимира послы недоумевали, потрясенные красотой храма: на земле ли они, или уже на небесах. Нынче русские “челноки” толкутся в базарных рядах Стамбула и с тюками спешат к пароходу. О Софии, поди, и не слыхали.

Может, Господь пожалеет православие, и все кончится так, как в ясновидящем сказании. В Софии за маленькой дверцей есть старая служебная лестница, заваленная камнем. По преданию, в последние минуты боев за Константинополь совершалась в храме литургия; едва турки вломились в двери храма, священник снял с Престола Св. Дары и занес в маленькую дверцу. Оттуда много веков слышится какой-то шелест. Это, подсказывают прозорливцы, непрестанно поется молитва. И если в оный срок Святая София вернется в руки православных и возгласится Божественная литургия, скорбная дверца отворится и “последний иерей Нового Рима вынесет Чашу”.

Захолустьем Турции или великим царством предков будет в тот Божественный час Россия?

Кто в Отечестве думает сейчас об этом?

Мало таких.

 

1997

5 января. Торжество вступления Н. И. Кондратенко на пост губернатора. Он не поцеловал икону, которую поднес ему архиепископ Исидор (в дар), и про вековую икону из Запорожья тоже как бы забыл. Еще не скоро станем русскими.

 

8 февраля. Если прежняя власть признана поганой, а ее служители “коммуно-фашистами”, если все сатрапы идеологии и начальники сбежали в 1991 году из своих кабинетов, как крысы, а в октябре 1995-го попрятались по домам и в закоулках и если они же выползли со старым знаменем теперь (когда уже безопасно), то за что вдали от Москвы демократическая печать чествует их юбилей (“возраст зрелости и мудрости”) и подчеркивает их былое восшествие “в Коммунистическую партию” (с большой буквы, заметьте) не для карьеры, а “по велению сердца”, и поминается их “большая жизнь” не только в прошлом, но обещается такая же и в будущем? Удобно разорять страну, молчать при разделе империи, но неудобно отказать в поддержке бывшего своего шефа, упавшего в яму времени, — тем более что городок маленький, жизнь тесная и “на всякий случай” надо защитить частные капиталы вербовкой “противников”, которых “по-человечески” и по старому знакомству (пусть это учтут, когда что-то вдруг переменится) жаловали вниманием. Но главное — по-прежнему у тех и других не было в душе никакой идеи. Жить, жить, выживать! — вот и все. И успеть чего-то хватануть. А фиктивная идея — опять якобы “по велению сердца”. Все “опростоволосились”, а они уцелели.

 

11 февраля. Наверное, я и правда незлопамятный и беспечный. Я забыл, как на меня доносили, хотели уничтожить мое имя, как выламывали мне руки, и в этом хуторе, где мы живем (а это не город, а хутор), никто меня не посмел защищать. Годы прошли, грянули общие беды. Но как только я стал возражать жуликам и мошенникам, вся эта свора объединилась, и оказалось, что это... все те же. Уехать бы из этого хутора. Здесь каждый переживает обиду, оскорбления, несчастья по очереди и отбивается в одиночестве или почти в одиночестве и удивляется, что все молчат и не вступаются за него. Потом доходит очередь до другого, и он тоже молчит, ему все равно. А добродетель частная будет защищена от насильников броней тогда, когда все будут защищать добродетель общую. Этого-то и нет. Хуторские нравы укрепились прочно. Везде борьба, но неприличие здешней борьбы — ужасное. Никакой солидности. Никого не возмущает хулиганство в обращении с людьми. Пассивное, потерявшее нравственную стойкость общество тихо взирает на любое надругательство над человеком. Если б многие знали, за какие провинности когда-то не подавали руки! Что считали оскорблением, унижением достоинства... Нынче это покажется смешным. Но щепетильность в старом мире была удивительная. А нынче площадной мат в адрес человека, подтасовка, хулиганство даже в среде интеллигенции — заурядное дело. Привыкли. Не одни поссорившиеся не подавали друг другу руку, но и общество отторгало злодея и хама. Вот как было в России. Почитайте мемуары, старые газеты.

 

Все большую настороженность, раздражение и порою возмущение вызывают у меня люди, объявившие себя патриотами. Патриотов страдающих, истинных очень мало, а к ним примазались типы старой номенклатуры, и вот их номенклатурный патриотизм, подкрашенный афоризмами о России и русском народе, прославляет в основном ту гнилую среду со связями и рабоче-товарищескими отношениями. Они выручают друг друга, формально находясь порою в “разных лагерях”, они в культуру тянут давно знакомых проходимцев, лодырей, бездарей и, достигая криками негодования Кремля, молчат о лихоимстве и воровстве друг друга. Пользуясь бедствием настоящих патриотов, они на время заманивают их к себе, козыряя их именами и авторитетом, но это только на время. И они неискренни с ними. Как только грянет их номенклатурная победа, они отвернутся и позволят мстительным негодяям отделить от своего фальшивого патриотизма неугодных и вспомнить прежние правила кулуарной расправы. При любых режимах они здравствуют и притворяются защитниками “добра и света”. В провинции, в селе и в городах, где люди живут теснее и больше о ком-то знают, вся подлость общественного мгновения выпирает еще острее. Все заметней. Я не могу читать местных газет. Лучше их не видеть. Номенклатурная родня и ее давнишние выдвиженцы и слуги засидели полосы, как мухи. Ничего не изменилось. Во лжи и безнравственности измарались местные писатели. Они всегда были хуторскими, из камышовых зарослей, из болота. “У нас есть писатели, — говорил А. С. Хо­мяков, — которые смотрят на культуру как на дикость. Вот все по-настоящему дикое им кажется нормальным”. Такова и интеллигентная публика. Продажный, с мыльной совестью поэт пишет о благородстве. Гоголь плачет по этому городу.

 

В самый разгар банкета он вдруг исчезал, а когда уходят тайком, то кажется, что брезгуют. Жена не любила, если он приходил поздно. Слишком часто это повторялось. Такая работа. Сколько раз посылали с адресной папочкой куда-нибудь на Кавказ, в Сибирь. Много было раньше застольных праздников. А теперь он сбегает незаметно, высидеть банкет ему трудно. И в этот вечер он ушел после того, как трое встали и пропели “Когда нас в бой пошлет товарищ Сталин”. Песня прозвучала как поминальная по великой стране. Какую-то политическую ерунду всегда пишут в газетах о седых людях, переживших войну. Все так понятно тому, в ком нет предрассудков, кто не попался на удочку политиков. В коридор вышли покурить журналисты, и один сказал:

— Может, какой-то молодой человек из казачьего хора будет потом рассказывать деткам своим. Скажет: “Они пели о Сталине, потому что не захотели в ту рыночную разруху при Ельцине забывать себя, пели о себе больше — были когда-то молодыми, одни воевали, другие видели войну в своем селе мальчишками, встречали победителей, привыкли жить и чувствовать свою великую державу и не могли в самом подлом и страшном сне представить, что держава будет гибнуть на их глазах при небывалой растерянности всего народа, смятого в один миг какой-то “адской машиной”, и при молчании тьмы-тьмущей пузатых генералов, хоронивших свою армию”. Что случилось? Как все вместе смогли разом потерять всяческое достоинство, отдать в руки “членов президиума”, проходимцев, политиков сауны и лакомой вольности “западных кругов” золотое царство спокойствия? Какая тоска! Они поют, а я думаю, — может, это поют последние. Молодежь этого не чувствует. Человек, не купленный политикой, нормальный человек, переживший во времена Сталина и раскулачивание, и битву за Москву, и послевоенный голод, и карточки на хлеб, и ссылку в тюрьму за три колоска пшеничных, не злится на Сталина — что это? Что сие значит? А это значит, что ему подсунули такую “справедливость”, которая убила его наивные надежды, и он увидел, что вырубают не делянки в лесу, а валится весь лес. И попробуй докажи ему, попробуй напомнить ему доклад Хруща о культе личности и репрессиях. Новые репрессии приняли другой вид, и репрессирована вся страна, и страны уже нет. Все бывало в нашей истории, но чтобы стояли от края до края заводы, чтобы миллионы не получали зарплату, чтобы Америка указывала нам и составляла расписание чуть ли не движения трамваев по нашим улицам и чтобы без единого выстрела отдать столько земель, где лежат кости предков, чтобы генерал оставил в Чечне тысячи русских пленных и в Малом театре за кулисами совал из своего кармана 10 тысяч долларов “на поддержку”, и эти подарки национальный русский театр принял, — нет, это в голове не укладывается! Но, может, все убьют и разложат до такой степени, что и этот казак из хора забудет троицу за столом, и всякое старое горе забудется. Смотри, они опять обнялись и уже пятый раз начинают эту песню о Сталине. Посмотрел бы на них тот артист, который “с вдохновением играл” маршала Жукова в кино.

— Да он уже давно превратился в мерзавца, — сказал другой и кинул сигарету в ведро.

— Может, всегда таким был.

— Одно полезно — время раскрыло всех.

А тот, кто ушел с банкета пораньше, лишив себя звания завсегдатая торжеств и юбилеев, налил дома в рюмочку водки и, вспомнив обнявшуюся троицу, пропел в душевном согласии с ними “Когда нас в бой пошлет товарищ Сталин и первый маршал в бой нас поведет”.

По телевизору болтал одно и то же премьер Черномырдин (“Будем делать! И надо делать! Я убежден...”), и не было в его словах ни правды, ни убеждения.

Пропала Россия.

 

— Сегодня был в роще на книжном толчке. Мало привозят хороших книг. В основном ужасы, порнография, знахарство, магия, долларовые жития политиков. Но там торгует один парень, у него кое-что бывает замечательное. О Риме, Греции француза Гиро. По русской истории Иловайский, Косто­маров, Татищев. И недорого.

— В Москве богаче выбор и цены дешевле. Сюда не везут.

— Уже и в провинции русская интеллигенция окосматилась западными куделями. А эти вороватые буржуи! Мне в подписном магазине сказала Таня: “Богатые у нас великих книг не покупают, покупают бедные”.

— Ты звонишь, а я читаю сейчас о монахе, старце Сампсоне. Это христианское чтение “Надежда”, издано в Германии в восемьдесят пятом году. Старец из богатого рода ушел в двенадцатилетнем возрасте в монастырь, а тут и революция. Иподьяконствовал в двадцатом году будущему патриарху Алексию I. А потом тюрьмы, ссылки, умер в семьдесят девятом году в Москве. Среди нас жили святые, а мы что знаем? На ночь так успокаивает такое чтение. В России никогда не бывает потерянным все до конца, и сейчас так же, только либералы замалчивают это, им невыгодно, они на Америку работают, а мы тоже хороши, лезем с ними в дискуссию, вместо того надо бы просто показать величавость и преданность веками не исчезающих в стране чудных праведных близких людей, в коих неистребима душа России. Молитва не очищает, говорит старец, если при этом не каяться. Я думаю, новый губернатор потому не поцеловал икону при “короновании” в Законодательном собрании, что не хотел казаться (как некоторые демократы), еще не готов, может, к смирению, какое наверняка есть в душе у его матушки, и это правильно, зачем подыгрывать? Всему, может, свой час. Нужна абсолютная чистота сердца.

— Время отлучило от Бога и хороших людей.

— Да старец говорит (вот у меня книжка в руках): “Богопознание невозможно приобрести книгами, а только молитвенным деланием, плачем и воплем”. А все-таки обидно — какое горе случилось с русским народом, раньше сам государь молился и христосовался, а сейчас как будто стесняются, и по-прежнему, когда стоит кто-то рядом с священником (ну, президент с патриархом) — два мира стоят, тяжело смотреть. Трагедия. Вот старец говорит: “Кто не молится — от духа сокрушенна и смиренна — горох кидает о каменную стену”.

— Ты как молишься?

— Что спрашиваешь грешника! Когда читаю святые книги, лью слезы, а человек все же светский, все еще светски-советский — так скажем. Ведь притворяться на миру — это тоже грех. По шесть часов пел молитвы старец с монахом. О старце Иоанне Кононове рассказывает: “Как он любил все отдавать! От него прятали и сахар, и соль, и крупу. Все отдавал. Книжки отдавал, иконы. Была такая любовь”. Иоанн сидел двенадцать раз. Под Ставрополем служил после войны. Недалеко от нас. А нам что-то советские журналисты не сообщали. Теперь один скоморох пера (недавний блюститель крайкомовской веры) чуть ли не в рясе выступает на первой полосе в день святой Пасхи: “светлый день, это наш светлый день”. И ты, братец, ходишь в Пушкинскую библиотеку жевать чужие журналы, которые субсидирует американец Сорос.

— Надо знать, что пишется.

— Возьми у меня лучше эту книжку.

— Мне поздно такие книжки читать.

— Ты меня всегда злил. Ну я не знаю по тихости и доброте более русского человека в городе, чем ты, а все же ты бабушку свою забыл.

— Испорченный литературой, наверно.

— Все мы увлекались кое-чем. А заметил, какая у нас власть? Со свечами в церкви стоит всю ночь на Рождество, храм Христа Спасителя строит ударно, но пять лет даже не заикается о морали в обществе: честь, совесть, достоинство, правда похоронены навсегда, отправлены на аукцион “Сотсби”. Как будто и детей нет, и не надо никого после социализма воспитывать.

— Губернатор Кондратенко сказал в редакции: “Пишите правду и только правду”.

— В другой газете его тотчас обсмеяли. Дует ветерок, повсюду побаиваются крутых мер. Даже светлый костюм губернатора кажется им красным. Нахапали!

— Может, наведет порядок.

— С кем? Уже столько подмоченных. Если не колупнуть эту трехэтажную особнячную верхушку, то чего уж терзать “челночные” ряды? После того, как народ проголосует и волею своей изберет начальство, разыгрываются по всем смачным углам карточные сеансы. Ставки большие — протолкнуть “своих людей” поближе к трону, всунуть крапленые карты, умело перетасоваться в колоде. Только телефонные провода и стены слышат, какие шекспировские диалоги ведут кланы, целые стада, жаждущие не упустить нечто и подкормиться еще раз, пристроиться к власти и на всякий случай заложить все мины для переворота. Что они — об общем благе думают? Не-ет, они думают о себе. Примазаться и обмануть. Сокращение штатов? Сделаем так подло, что все взвоют и проклянут Кондратенко. Как будто это не мы, а он делает. Они с ревностью вырывали слухи, попозже читали сообщения о том, кого куда назначили. Не будет ли там своей руки? Ну и конечно, они тоже за “спасение Кубани”. А уж России — тем более. Наворовав, поддержав всех предателей, они теперь будут заявлять из своего подрывного бункера: “Народ должен знать, дайте отчет”. А до этого молчали и не требовали. Не тот человек пришел к власти — вот и все.

— Откуда ты все знаешь?

— Из жизни беру. Не завидую ни губернатору, ни мэру — тяжелый крест. У обоих много врагов. Позавчера еще оба испытали всю, так сказать, прелесть человеческого предательства, обмана, трусости, мимикрии, и вот кое-кто из тех же самых появляется бить себя в грудь — я всегда был ваш! За пазухой у каждого карьериста и золотаря своей вонючей жажды сотни приемов. Слюни “гражданской позиции” потекут с их губ. Уже в течение января кинутся к губернатору ходоки, лягут на его стол письма, записки, затеребят звонками: “Примите меня”. Будут и горькие достойные просьбы. Но как важно сразу разгадать ухищрения и отмести их поближе к свалке. Под видом отзывчивости на провозглашенный лозунг “давайте спасать Кубань все вместе” вылупятся такие мародеры политики, что всякий лозунг выгорит мгновенно.

— А что ж делать?

— Должны же у нас, наконец, сделать выводы из провала прежней советской власти (провалом своим погубившей страну): несчастье экономике, армии, спокойствию, культуре, всей современной истории принесли как раз те “верноподданные”, которые домогались доверия, близости и сочувствия с особым тайным цинизмом и первыми предавали идею, землю свою и покровителей (само собой) в переломные закулисные дни.

— Многие благополучно отсиделись, переждали опасность в кустах.

— Отмыли свои “красные” пятна и вылезли — я с вами, я с вами!

— Ох, ты и рубишь!

— Ну а как же? Губернатор полетел в Москву выбивать пенсии, забрать из бюджета законные кубанские фонды, а в Краснодаре перманентные революционеры рады будут, если он вернется с пустыми руками. Народу хуже? 82 процента “за”? Плевать! Есть шанс создать сразу же немощный образ власти, поколебать ее. Такое ощущение, что они готовы выписать из Турции своего демократического султана, но лишь бы не кубанец, у которого болит душа. Турецкий, но демократ! Не прошло и десяти дней, а им уже хочется нового губернатора.

— Денег все равно нет.

— На выборы найдут. Коробок из-под ксерокса много. Вообще, что дурака валять? Или нету в крае следственных бригад, прокуроров, офицеров ФСБ? Неужели они не знают, как проехать на окраину к особнякам и, поиграв на втором этаже с хозяином в бильярд, спросить вдруг: “А на какие деньги вы это построили? Покажите нам справочку”. — “Пойдемте выпьем по рюмочке”. — “Да нет, мы не пьем. Справочка нужна”. И кого они наказали за бюджетные деньги, пущенные на выборы сверх нормы? Все время слышу, директор совхоза увольняет рабочих, зарплату не выдает, а сам с семьей летит отдыхать на Канарские острова, и сколько хозяев разоренных колхозов купили своим детям в Краснодаре квартиры! Власть не знает, как их взять за одно место?

— В селе вообще никакой правды не добьешься. Все боятся, молчат. Выгонят — работы искать негде.

— Но уже все ясно. Протест на уровне 82-х процентов. При чем здесь “красный пояс”? Люди все сказали. С первых дней ковырять новую власть могут только предатели своего народа.

— Тебя обвинят в тенденциях 57-го года.

— Глупости. Благослови нас, Господь, не стрелять, но кто-то уже заслужил поглядывать на мир через решетку не конторы или офиса, а тюрьмы.

— Я тебе как позвоню — только расстрою тебя. Ты заводишься.

— А везде все говорят одно и то же. Еще похлеще. И фамилии называют, а мы с тобой — нет.

— Боишься, подслушают?

— Ничего я не боюсь. Одного только — даже той жизни, которая во многом нам так не нравилась, уже не дождаться. К чему пришли? И нечего жаловаться только на вождей. Все мы виноваты. Мне позвонили: “Вы смотрите “Час пик”? Там актер Пороховщиков та-акое говорил”! Ну, говорил. А он ведь в конце 80-х годов был вместе с разрушителями. Что теперь мне его слезы? Из старинного рода, а не понимал, в какую сторону потащили его старинную Россию. И таких миллионы. Вот теперь локоть-то и не укусишь. Что-то случилось с русским народом. Потому и зарплаты нет, что свою русскую гордость потеряли. Господи, прости меня, я сам русский, но это так. Звони.

— Я приду к тебе взять Ключевского “Добрые люди древней Руси”, хочу перечитать.

— Дам с удовольствием. Обнимаю.

 

Ноябрь. Долой всю эту бесполезную публицистику! Отдохнуть от нее... И я взял папку с другими листами... Я забыл уже, что когда-то мечтал написать о том, о сем художественное.

Как чужое читал первые строчки. Это мои строчки.

“Как же он упустил ее!? Как птичка с колышка, как бабочка с цветка вздрогнула она и скрылась...”

“Что это я сегодня так обостренно живу с утра? Такое ощущение, что меня кто-то близкий предал...”

“Котик Вачнадзе был князем и приехал в Екатеринодар из Грузии, из Царских колодцев...”

Это все начала рассказов, которыми мне некогда было заняться. Писал очерки для казаков и ни разу не закричал: “Долой всю эту публицистику!”

Время такое. Не один я стыдился предаваться чистому искусству.

 

Февраль. Холодное сырое воскресенье февраля. Как и сорок лет назад, покоюсь я в книжной тишине Пушкинской библиотеки. Созвонился с поэтом Н. С. Красновым: “Пойдем полистаем журналы?”

Когда-нибудь я напишу о втором доме в моей жизни, о библиотеке, а сейчас не стану забегать вперед и могу лишь признаться: ни разу не проходил я мимо Пушкинской библиотеки без волнения, без тайного мгновенного причастия к тому, что уже замерло в моей биографии навсегда: сквозь окна из залов и камер хранения рентгеновским светом разлеталась во все стороны моя жизнь с книгами, именами, мечтательностью и жизнь многих, запечат­ленных в прочитанных мною книгах, журналах, газетах. Помнятся даже настроения некоторых дней в зале библиотеки на втором этаже. Я как бы остался там, за столом возле белой лампы. Когда входишь в кабинеты и читальный зал, то все сотрудники, касающиеся пальчиками абонентных карточек, книг, кажутся... родственниками лучших писателей, душу, мысли и страдания которых они берегут для нас.

Я давно не перебирал художественных журналов, в киосках их нет, я не подписываюсь, отстал, такого в моей жизни не было с тех пор, когда я добился права получать зарплату. Нынешний рынок распотрошил меня, я отвык следить за потоком литературы.

И вот как не поверить! Кто-то толкает нас к самим себе, тонко и будто нечаянно ведет к кастальским ключам, возвращает на круги своя... Зачем-то взял я на столе среди стопок журнал “Октябрь”, и выпали мне ...неизвестные письма И. А. Бунина, тотчас повернувшие меня на сорок лет назад, когда я выходил из библиотеки, искал в сквере свободную скамейку и впервые читал эмигрантские вещи Бунина. Что это? Зачем так? Наверное, наступил срок пережить что-то чудесное в себе самом снова? Я так и понял назначение моего визита в библиотеку после долгого перерыва.

И позабыв того, с кем пришел, упрятался я в кресле и стал нервно читать парижские письма писателя-изгнанника, опять почувствовал его одиночество в кругу не досягающих его и ревнующих коллег, нищего, больного патриарха последней старомодной русской литературы, классика, дыханием слов своих, музыкой русской речи напоминавшем о родстве своем с Пушкиным, Тургеневым, Чеховым.

Спасибо Пушкинской библиотеке и ее хранителям: в этот день мне стало легче.

На полках библиотеки вся Россия. Да и весь мир. Если бы толстосумы подумали об этом, проезжая мимо белого здания на иномарках, то не тратились бы на чепуховую призрачную благотворительность: перечислили что-то самой истории. Но что толстосумы! Писатели вымогают деньги на свои опусы, цацкаются с изделиями своего скудоумия и сбрасывают в пыльный угол классическую библиотеку родного творческого Союза. Только случайность спасла библиотеку от полной ликвидации: один жирномордый стихоплет, добравшийся к власти, покушался на это.

Все послевоенное время доставляла почта в Союз писателей журналы, газеты, и где эта летопись литературной эпохи? Полвека борьбы, поисков, страданий, глупых и великих произведений, всех черточек и запятых в истории литературы выброшены вон самими писателями, претендующими на пенсии, звания, награды и премии “за развитие”, на юбилеи... в честь своих “созданий”. Что-то не то. Кошмарное “собственное достоинство” с картонными генеральскими погонами. Что-то не так. Там, где творческая интеллигенция уничтожает библиотеку, общество неполноценно. Во время переворотов и гражданской войны, в голодовки и блокадные месяцы непролетарская интеллигенция до последнего берегла, спасала, прятала книги и альбомы; букинистические магазины молча помнили поклоном тех, кто сохранил редкости несмотря ни на что. А у нас как было после августа 1991 года? Библиотека крайкома партии (как оказалось, богатейшая) разграблена демократами.

После гражданской войны, после скитаний по Малой Азии добрались в Париж русские люди и, едва устроившись, купили сообща дом и открыли Тургеневскую библиотеку. Перед войной с Германией она была уже одной из лучших русских библиотек в Европе. И какими явились миру мы, ни копейки своей не вкладывавшие в музеи, архивы и библиотеки? Грех великий грызть теперь упреками государство — оно снабжало бесплатно книгами и периодическими изданиями все библиотеки страны, а Союз писателей через Литфонд — свою литературную паству. Никакие ссылки на антикоммунисти­ческие порядки нас не оправдывают.

Иногда я с трепетом достаю с полок книги в кожаных переплетах, добытые мною за пол-литра водки у рабочих рубероидного завода. Были и при советской власти дикие чудеса: из разных городов свозились в вагонах “ненужные” книги, именуемые в накладных “макулатурой”. Выгребали из библиотек, списывали старинные тома и некоторые книги советские, портившие идеологический вкус читателей. Там попадались редкости такие, что ахнешь! И вот на рубероидном заводе пускали под нож и сбрасывали уже бумажное тряпье в чан с кислотой, после чего изготовляли бумагу для заворачивания селедки и колбасы в магазинах. “История Петра I”, фолианты М. Шильдера об Александре I, Николае I, энциклопедии, биографические словари, журналы “Русская старина”, “Исторический вестник”.

А куда делись довоенные богатства сельских библиотек? Неужели все разграбил немец? Разграбили мы сами. После 1945 года. Зачем? А спросите наших руководителей — зачем? Вычистили, а потом общество книголюбов в 70-е годы открывало по разным углам жалкие библиотеки, призывало все население края дарить что-нибудь из своих запасов, ставило на свежие полки собрания сочинений Ленина, трехтомники членов Политбюро, десяточек книг художественных, и пресса объявляла эту кутерьму... народным праздником. У нас почему-то в самый разгар бедствия или после него слово “праздник” — первое и единственное. И сейчас так. Заглянем в сельские библиотеки. Традиция продолжается: в начале каждого года выбрасывать вчерашние журналы и газеты. Редко где найдете вы следы той печатной периодической летописи, которая закрепила наше бытие. Тесно, хранилищ не строили; площадки для танцев-шманцев — да, а библиотеки, подвалы — ну зачем? Начальство больше всего ценило журналы на лощеной бумаге: “Огонек”, “Советский Союз”. И что теперь? О чем мечтать? Денег нет. Поразительно, что именно в село, где народ заветной душой своей еще клонится в преданности своим отцам, забрасывают самую развратную, самую дохлую западную литературу и раскольничьи баптистские брошюрки. Именно в селе слыхом не слыхали о немногих патриотических изданиях. Кто подсказывает библиотекарям, кто направляет их? Пусть все эти господа из отделов культур припомнят — хоть раз порекомендовали они подписаться на журнал “Москва”?

Мне раздраженно скажут: завыл про библиотеки! Кругом разруха, скоро голодать будем, а он... Но в России все рушится оттого, что нарочно перепутано доброе и злое, выкинуто на помойку само понятие о нравственности и духовный шепот заглушен базарным шумом. Кто благоговел перед литера­турными пастырями, внимал с помощью книг строю вековой народной жизни, — Россию и народ свой не предал в эти годы. Самые бедные подвижники ищут библиотеку Ивана Грозного, плачут о погибели национальной библиотеки в Москве, спасают то, что еще можно спасти. Им уже сейчас надо ставить памятник. А у нас в крае разбрызгивают награды и звания проворным дельцам, премии им. К. Россинского — атеистам-писателям, и не смекнут даже, что библиотечным подвижникам есть место на пьедестале почета.

Слава Богу, Пушкинская библиотека еще цела, там все на месте. Молодежь не переводится в читальном зале. И я приду на днях, попрошу: “Найдите мне, пожалуйста, “Русский вестник” за 1884 год, “Русский архив” за 1902-й...” И мне из хранилища принесут покрытые грустью времени журналы. Так и должно быть. Но книг и журналов русской эмиграции нету на полках (в музее им. Я. Кухаренко немножко). В подвалах одного нашего краеведа, побывавшего в Америке, много кое-чего такого, город не дает помещения. Особого пристрастия к пополнению библиотек письменностью двух поколений эмиграции у нынешнего “истеблишмента” не заметно. Так позднее племя, якобы ждавшее освобождения от тоталитаризма, опросто­волосилось в самых сердечных исторических заботах и показало, что оно и не желает узнать об уроках той России, которую оплакивали на чужбине наши соотечественники и которую мы здесь “с удовольствием” потеряли.

У меня в хате в Пересыпи лежат специальные сборники, посвященные книгам и библиотекам. Лучшие умы, золотые писатели древности говорят о библиотеках так, что хочется перечитывать их строчки бесконечно. Пишу и думаю: не отсырели ли книги в библиотеке Таманского музея им. М. Ю. Лер­монтова? Чины культуры интересовались этим?

 

19 февраля. Что ж, так и будет, — гуляет по городу нищий поэт. Глядит на черные ветки у верхних окон, ищет сравнений, глядит вдаль, вспоминает, каких девушек провожал по этой улице когда-то, а из магазина выходят с дорогими покупками две дамы, мать и дочь, обе в таких меховых шубках, в которых его любимые женщины никогда не ходили. И он вслед за ними идет, а дамы переговариваются, и личико дочери покажется на мгновение хорошеньким, но слишком какое-то мещанское, и поэт мысленно гладит рукой нежные шубки, дамы, кажется, только и думают, что таких шубок у других нет, и они счастливы. Но кто же эти дамы в городе, где столько людей носит куртки с карманами, плащи теплые и вязаные шапочки? “Жулики”, — говорит поэт. Где они живут, где работают? Сколько жил, никогда не задевали его чувства всякие богачи. “И в шубках нежных две подруги меня тянули за собой...” — пришло ему на ум то, чего не было. Он пришел домой, выпил коньяку и, вспомнив свою первую любовь, пробормотал строчку: “Я в бедности твоей не видел униженья”, но тут позвонили, отвлекли пересудами да еще и оскорбили, и он потерял настроение, лег на постель и уныло заснул. “Так теперь всегда будет!” — сказал он проснувшись. Как и что “всегда будет”, было ясно только ему.

 

Апрель (Пересыпь). Раз в неделю почтальон приносит мне газету “Русская мысль” (Париж). Знаю эту газету давно, когда-то вкладывали мне в письма несколько вырезок старые эмигранты, с которыми я переписывался в конце 60-х годов, но всю газету не видел никогда — и вот подписался. Слово “русский” теперь пришивают белыми нитками к чему угодно. Какой была “Русская мысль” при первых эмигрантах — не знаю, но эта полностью космополити­ческая, с верностью католицизму, новообновленческому православию, с остатками следов советского (как ни странно) диссидентства. Лишний раз убеждаешься, что диссиденты всех земель (и русские диссиденты на чужой земле) похожи друг на друга, как лилипуты. Диссидент — это даже не политика: это порода человеческая, существовавшая во все времена. У них от рождения один ядовитый характер, червь постоянного отрицания, покусы­вания, какая-то внутренняя потливость, что-то визжащее и дергающееся — в них и на них. Лидеры западных стран и наши всегда заигрывают с ними, боятся их. Они и внешне на редкость неприятны и не понимают, отчего это здоровые натуры с трудом терпят их рядом. То, что они провозглашают пользой для всех, больше всего приносит выгоды им.

В той же “Русской мысли” читаю: “...в Москве Жак Ширак, получая из рук президента России орден “За заслуги перед Отечеством”, вознес на пьедестал истории Бориса Ельцина. “Вы, Борис Николаевич, — сказал, — останетесь в истории России и всего мира как человек, вернувший России свободу, честь и могущество”. Не за возвращенные ли царские долги страной, отяжелевшей от займов, благодарит Ширак? Он врет про “честь и могущество” в Георгиевском зале Кремля, первым в нашей современной истории принимая орден “за заслуги” перед чужим Отечеством, которое он вместе с партнерами по коалиции намерен разрушить до конца. Он врет, издевается, убаюкивает хитростью, и десятки тысяч “передовых” русских граждан обдуманно хлопают ему, а остальные испуганно молчат или вовсе ничего не понимают. Так вот — непонимание того, что происходит вокруг нас, — главная причина несчастья народа с 1917-го, а потом с 1985 годов. Русские впали в летаргический сон. Да что же может понять, в чем разобраться народ, переставший быть православным?

 

Мaй. Почтальон принес мне посылку с книгами великого философа И. А. Ильина, я разорвал ее, мгновенно развернул 6-й том, и 557 страница сама заглянула мне в глаза! Так часто бывало и раньше: родные люди, родные речи, страницы, фотографии поспевали к тому часу, когда они были всего нужнее и спасительнее для души. Как будто кто-то мистически руководит этим. Но ведь известно: душа душу ищет.

“И в этот час, когда приходит в движение родовая глубь личной души, человек испытывает себя скорбно и радостно-древним, как если бы в нем ожили и зашевелились его беззаветные, но столь близкие ему предки, их нравы и слова, их грехи и подвиги, их беды и победы; как если бы в нем проснулось некое историческое ясновидение, доселе сосредоточенно молчавшее или рассредоточенно дремавшее в глубине его души, — проснулось и раскрыло ему сразу и глубину прошедшего, и глубину его собственной личности”.

(И.А. Ильин. 1939 год)

Меня сейчас волнует прежде всего русская тема: что стало с нами, русскими? Что так засорилось в нашей коренной среде? Почему среди этнических русских все меньше и реже вижу... русских по духу? Почему они... — как бы иностранцы? и т. п.

Тема разговора больная. Кое-кого она удивит: а зачем это? Опять покушение на русский народ? Но вот один умный-умный русский писатель, еще в буйные годы интернационализма раскрывавший истоки русского достоинства и величия, сказал мне как-то с интонацией печальной утраты: “Нет уже того русского народа...” Верить ему? Задуматься? Что-то в самом деле случилось с нами, и первее всего — с нашей интеллигенцией. На Кубани это заметно особенно. Сорок лет живу в Краснодаре в томлении, спрашиваю: “Почему здесь нету того, что так сладко грело меня во Пскове, в Вологде?” Юг России особенно растерзан безродным кокетством и какой-то базарно-курортной сутолокой на скрижалях истории.

— Что же сказать, что думать? — тихо жаловался мне как-то краснодарец, верный послушник нашей истории. — Просиявшее наше чувство при чтении самых русских книг, от печорских молчальников до Ивана Солоневича, на что натыкается? Часто хожу по всяким заведениям к людям, в которых я вроде бы должен найти сочувствие, и что? Сижу, разгорячусь, а когда поставят рюмочку коньяку (сейчас не боятся), в каком-то сиротском полете восторгаюсь величайшими деяниями и лицами в России, а потом плачу — чем кончилось? Цитирую князей, монахов, страстотерпцев русской веры и вижу, селезенкой чувствую: тебя слушают, кивают, а про себя думают: а зачем это на каждый день? Надо успевать за бегучим днем, карьере мешает. Они до того зависимы от этого козлинокопытного интернационализма, что им тяжело быть русскими, а некоторые уже и не соображают, в чем эта простая тихая русскость, и притом идейная. Переродились! И с какой легкостью они освобождаются от тебя, отпускают на волю как ненужного, щекочущего их служебные нервы. И при прощании уже жалеешь, что распускал крылья. Как много стало пустых русских людей, а в такой час трагедии — просто нерусских!

Русские потихоньку, помаленьку от всего своего отреклись. И не только от московского первосортного шоколада (заглатывая “сникерсы” и химические “баунти”), а от намоленного веками русского духа и самоуважения, которые глазами и осанкой смотрят на нас со старых фотографий. Померкло родовое сознание, историческое — тоже.

 

У нас тут один поэт все писал о красных тачанках, о железных рыцарях революции, а после 82 года вдруг заявил на собрании, что умерший недавно его отец был... “последним участником Ледяного похода” с Л. Корниловым. Мимикрия, паучья приспособленность ко всякой пыли, адское чутье к падению режима уже помогало не пугаться присутствовавшего на собрании генерала КГБ, ставшего членом Союза писателей. Поэт в те же мгновения продолжал вертеться волчком, едва стряхнув пыль с набеленных ботинок, издевался над теми, кто читает кубанскую старину:

 

Но ведь пишут пресерьезно,

как им дорог тот мирок,

и размазывают слезно

сопли жалостливых строк.

И откуда умиленья

вдруг холопская черта:

дескать,

были поколенья —

вам, чумазым, не чета!

А в подспудье мысли куцей

безнадежно-старый вздох:

“И без ваших революций

был наш мир совсем неплох...”

По знакомой мне аллее

проходя в который раз,

я нисколько не жалею

тех, кто здесь царил до нас.

 

Так же рифмач отзывался и о старой Москве.

Но вот песнопение И. А. Ильина: “...в этом стародавнем колодце русскости, и притом великорусской русскости, в этом великом национальном “городище”, где сосредоточивались наши коренные силы, где тысячу лет бродило и отстаивалось вино нашего духа... в этом ключевом колодце...” и т. д.

Так что полемизировать нам с рифмачами не о чем. Русский, прокли­нающий вековые кольца родного древа, пострашнее занесенных ветром чужаков.

В истинно русском обществе (если бы оно было у нас в городе) пакость выродка тотчас бы нарывалась на обструкцию (как это делают в обиде евреи), но русские (особенно творческие лица) уже не чувствуют оскорблений.

 

Сентябрь. — Мама, — сказал я, — ты полежи, а я отлучусь часа на три, ключ оставлю Тане, она зайдет и посмотрит за тобой. Я съезжу в школу, где работал, это недалеко.

Машину прислали раньше, но я поехал. Как было отказаться? В Краснодаре звали на самые пышные юбилеи, и я ходил, “мед-пиво пил”, а бедную школу позабыть? Все эти места (от Джигинки до Анапы и между ними поселок Виноградный) позолочены для меня прикосновением к начальной работе после беспечной институтской молодости. И в тот же год родилась Анапская школа-интернат в совхозе им. Ленина. Редко проскакивал мимо (все торопился), и каждый раз (уже приученный к глобальному разорению всего на свете) банально спрашивал себя: неужели еще там учатся ребятишки с сиротской и полусиротской судьбой? Не упразднили еще? Слава Богу, нет! И нынче школа-интернат празднует свой скромный юбилей. Уже в кабинете директора А. Г. Штина еще раз подумалось, что моя трудовая биография сложилась на редкость счастливо! Тотчас вспомнились все педагогические мытарства, постоянное напряжение, педсоветы, “работа над ошибками” изо дня в день и, как ни говори, ответственность за детей, у которых дом — в школе, уроки, а потом дежурство в роли воспитателя. Рукописи свои черкать трудно, да, писать книги, просыпаться ночью по зову героев, бороться с графо­­манами, жить под подозрением идеологии — не сахар, конечно. Но работать в школе! Это каторга. И я потом признался на торжестве со сцены, что учительской миссии не выдержал бы никогда, а ум про себя сказал: спасибо литературе, что спасла. С этим сочувствием к позабытому мною миру учителей я и просидел в школе четыре часа. Очень полезен немой невинный укор среды менее благополучной, чем твоя. Платно выступать в школе (чем писатели занимались в прежние годы непрерывно) и тянуть в ней лямку — не одно и то же. Я еще думал: сколько мы, писатели, получили благ порою ни за что! И зазнались, заелись и потеряли вкус к правде и милосердию. Не жалко воскурить блага талантливым, но в какой роскоши купались десятилетия и бездари, и сколь скромна бытом и свободными днями была судьба секретаря школьной канцелярии Аллы Алексеевны Нырковой, которую я встретил у входа. Пышной бойкой Аллочкой мы ее знали когда-то.

Всегда была бедна наша школа. Эта люлька воспитания души и ума, то, что ставит человека на ноги на весь его век, покрыта вечным заседательским блудословием и казенной “благодарностью”, но души ей никто из верховных правителей всех уровней не отдал. Просвещение бьется в силках, как птичка, по сей день.

 

Август (Пересыпь). В смутное время отмечает Краснодарская писательская организация свое 50-летие. Нет нужды тратиться на объяснение того, что случилось в нашей державе. “Мир раскололся, — говорил когда-то великий немецкий поэт, — и трещина прошла через мое сердце”. Но не всех в нашем обществе (и в писательской среде тоже) убила горем эта трещина. Писательский мир разбит на куски, и нашлись такие оборотни, которые со старомодной пропагандистской активностью старались отменить дату рождения краснодарской писательской организации. Некрасивое поведение! Этих писателей я причислял к типам палочной дисциплины. Как только верховное “начальство ушло”, побежали в западную сторону фальшивой свободы. Одни (в надежде на гамбургеры из фонда Сороса) стали растаскивать, подобно некоторым станичникам, кирпичи родной бани, другие завиляли хвостом или укрылись в квартирах, полученных благодаря привилегиям Союза писателей. В той, как мы называем, “старой хате”, в бондаревской патриотической группе не все, однако, замалевали идею чести и совести, не бросили свою “брестскую крепость”, понимали: старая творческая органи­зация даже на пепелище — символ верности русской литературе. Эти писатели и настояли на скромном мероприятии в честь подоспевшего юбилея. Об этом нельзя не сказать. Полного праздника не получится: свершилось в стране землетрясение, все катится вниз. Но в час памяти о былом можно подумать хотя бы о том, кому передать ключи, — то есть поддержать молодежь. Да кое-кому обязательно надо бы и поплакать: без прежнего Союза писателей и “родной партии” он стал никем. Как раз такие и обрадовались расцвету спонсорской графомании.

Глубокие старики высокомерно забыли, как тащил их в гору Союз писателей “на заре туманной юности”.

Ведь было же!

Где-то в станице (деревне), в маленьком городке, вдали от знаменитостей, какой-то молоденький робкий человек, презираемый семьей и знакомыми, накропал несколько стишков, рассказиков, показал кому-то в областном (краевом) центре, где есть свои газеты, журнал, и понравился, напечатался, был приглашен на семинар, подхвачен старшими (любящими чужой талант). Из небытия возникал вдруг новый писатель.

По-всякому бывало.

Нынешние гробокопатели Союза писателей как раз и тушили талант ногами, как окурок.

В провинции даровитым пробиться, конечно же, труднее: два-три номенклатурных любимчика тут же докладывали партийным сторожам наверх о “не совсем советском содержании” молодого литератора, хотя в каком-нибудь рассказе или стихотворении зацеплялась в строке обыкновенная правдивая деталь. Мой первый сборник в Краснодаре исполосовали чернилами и выбросили из плана. Поэт, гулявший с утра до ночи в ресторане и превративший в воспоминаниях эту забегаловку с “жучками” под потолком в царство духа и культуры, задержал мое приемное дело на полгода. Борьба за кормушку у подобных мышек шла отчаянная. Но были другие писатели! А. Знаменский (спасибо ему) таскался со мной как с писаной торбой, писал в Москву, чтобы мне дали жилье. А какие после Анапы-то я услышал разговоры о литературе! Все были старше меня, я даже в своей художественной строгости относился ко всем, как к отцам. Это уж потом началась заварушка. Вообще подробная картина мучений талантливых мастеров в провинции, подлость и провокации бездарей, сугубо уполномоченных партией следить и доносить, никем с творческим и житейским смыслом драмы еще не описана; многих погубленных юношей из кубанской глубинки мы и не знаем. Иногда “убивали” сразу же, на семинаре, но чаще всего выматывали кишки годами, унижали тонко, пропивали их последние денежки и бесконечно лгали им: пробьем, напечатаем! Тогда ценились больше всего верные партии (на самом деле — фальшивые) слуги, их слово было первым и последним, и очень часто... тайным.

Но все-таки Союз писателей добрую роль свою играл. Над ним, местным, как-никак стояла... Москва. Что ж теперь все холуи прежнего режима и разные приблудные дети Союза писателей ковыряют его шилом и отказывают ему в дне рождения?!

И выдающиеся писатели и просто хорошие изрядно потолкались в местных писательских организациях и тень на плетень не наводят. Как-то странно: кто шел в Союз по наивности, как в храм, и заставал там “все ту же жизнь” и те же проблемы, тот благодарен, а кто сквозь игольное ушко просовывал свою гнилую литературную нитку и сшивал ею свои графоманские тетрадки себе на пользу, тот нынче морщится и открещивается от альма матер. Представим себе сказочное: в нашей стране все (или почти все) вернулось назад. У дверей Союза писателей в желании довольствия и руководящих платных постов будут толпиться нынешние сепаратисты, ликвидаторы — и опять “с передовыми взглядами”. Они тотчас возопят: мы всегда были верны советскому Союзу писателей и единству рядов.

Союз писателей может в любой миг растаять, как снег, — согласен. Со старым довольствием покончено. Но пусть валит Союз писателей кто угодно, только не мы. Если Союз писателей привлекал наше внимание деньгами и только деньгами, то грош нам цена. Когда радуются погибанию Союза писателей графоманы и бывшие крайкомовские угодники, мы должны рассматривать это как предательство литературной истории. Вот и грянул час жуткого вопроса: так кто же у нас был писателем?!

Расставаться с прошлым надо достойно.

Жизнь и творчество пульсируют в каждое мгновение истории. Отзыв­чивый творец не может прозевать переливающуюся горной речкой книгу бытия. И тут уж я оглядываюсь не только на писателей, но и на журналистов, критиков, литературоведов. Как не воспользоваться творцу прекрасным поводом рассказать о долгой жизни культурной местной среды на судьбе и поворотах Союза писателей?! Это целый роман. Кубань — это страна чуть ли не поболее Франции. Что же тут было? Только одним подбором на просторных газетных листах можно показать извилистое копошение литературного быта. А статьи, рецензии, крошки произведений, высказываний в ту или иную эпоху, докладов, затем схватки и торжества, улюлюканье и вонючий фимиам, наконец, встречи в разных кругах, юбилеи и частные письма умерших. Сама история проглянет через двери Союза писателей. Там, говорят, ничего не было, но студент прочел рассказ Л. Пасенюка “Семь спичек” с такой же радостью, как и знаменитый рассказ москвича Ю. Казакова “Трали-вали”. Жизнь была так провинциальна и после войны ветхо-первобытна, что плохая пьеса “Белая акация” стала в театральном мире событием. Страна медленно оживала после боев, с нею медленно поднималась литература. Неужели ни у кого нет вкуса и любви к своему дому и к улице Красной, по которой прошли не раз мы все? Чего только не было. И в это смутное время в голой спокойной правде мы нуждаемся. Правда расчищает дорогу. И как от хорошего романа какая-то задумчивая полезная минута повисла бы над нами. “Так проходит слава земная”, — повторял мой герой Толстопят в романе о Екатеринодаре. Под музыку этого римского изречения и кинуть бы взор на прошлое. Может, потом и другие постарались бы вспоминать себя так же. От судьбы не уйдешь и от правды тоже. Все, повторяю, было: писал плотник в 1949-м стихи о Сталине, а в перестройку рифмами жаловался, как, дескать, замучила его coветская власть; кляли на чем свет буржуев и помещиков, а нынче козыряем дворянством; переживал кто-то за Солженицына, но теперь его книги скучно брать в руки. Так любим ли мы жизнь во всех ее проявлениях, господа “инженеры человеческих душ”, или выбираем только ее кассовые дни и месяцы? Мне кажется, юбилей Союза писателей, отвергнутый местным обществом, — свидетельство какого-то страшного провала всей кубанской культуры. Самопрославление окончилось пшиканьем мыльного пузыря.

 

Недавно вышла книга Г. Шаховой об исторических улицах Краснодара. Книги этой я не видел, но уверен, что почти все очерки я читал: они публиковались на страницах местных газет. Как ни странно, но я не знаком лично с Г. Шаховой. Однажды я разговаривал с ней по телефону о родичах последнего царского Наказного атамана М. П. Бабыча. И очерки, и этот короткий разговор со всей ясностью определяют одно: родную старину берегут, изучают, лелеют, преподносят на блюдечке современникам только люди традиционного склада; это тихие подвижники, жалеющие все, что уносит в историю клонящийся к закату день, это наши глубоко русские люди, которых после войны становилось с каждым годом все меньше и меньше. Сколько же дворов обошла эта женщина, скольких старушек, домохозяек она подняла, оторвала от домашних забот, расспросила, уговорила не таиться (всякое было время), сколько историй выслушала, записала, перепроверила по источникам, сложила один очерк, другой и отнесла в редакцию, где не всегда с радостью привечали! Вот вам любовь к городу, в котором живешь. И много ли еще таких? Да нет! Почти никого. В музеях, в фондах, во всяких “охранах памятников”, в газетах и журналах, на кафедрах в институтах люди просто устроились на работу, переливают воду из ведра в бочки и из бочек в ведро, даже стараются, но щемящей любви к истории у них нет. И это чувствуется, это заметно по делам, по статьям, по сборникам. Читая самые разные статьи в газетах о проблемах и бедах в нашем городе, я все более склоняюсь к... крамольному утверждению: великий город Екатеринодар не имеет родных детей! Ведь можно быть и хорошим, исполнительным горожанином, но в душе чужим, посторонним. Никому ничего не жалко. И не вчера это стряслось с нами, а давно. Какое равнодушие! На глазах “новые русские” пакостят и разрушают дедовский облик старых углов, и никого это не волнует. И где же все разные “ответственные товарищи”, всякие отцы, и дяди, и тети города? Они, наверное, хорошие. Только нету в их душе того, что греет душу и тихий энтузиазм Г. Шаховой. Вот в чем драма, вот в чем беда. Все пристроились, окопались в комитетах и фондах, нашли службу себе и зарплату и даже неплохо, может, работают, но горячей пользы от них надо ждать триста лет. В делах исторического наследия без любви, без некоторой жертвенности ничего не добьешься. Известно давно. Кого мы напустили “по идеологическим соображениям” в святая святых, к скрижалям народа нашего? Ясно кого. Даже талантливых и некогда мощных в этой серой среде мы губили и топтали как хотели. И остались ленивые, нерадивые, хваткие, непрофессиональные и негордые за нашу историю. Искусство, говорят, не обманешь. Тебе кажется, что ты хитро вывернулся, а текст все равно разоблачает тебя. Так и в деле исторического наследия. Все притворство, весь варварский темный лик некоторых деятелей раскрылся в последнюю (тоже варварскую) эпоху перестройки полностью. Государство живет без национальной идеи, город ежечасно ремонтируется и обновляется без оглядки на его сложившийся облик. Ни у одного начальника нет сыновнего желания оставить на память хотя бы три, четыре улицы старинного города, держать руку на глотках фирм, скупающих и арендующих особняки, не дать американским воротилам убить ласковую некогда (еще после войны) душу города, сохранить хоть где-то его станичную тихость и между тем (с каким-то японским, извините, умом) те же углы превратить в необходимую современность. Разве только деньги нужны? По родной душе плачет город. А ее нет. Включаю телевизор: и наши кубанские депутаты все докладывают и докладывают о том, что я через 15 минут услышу по программе “Вести”: “Государственная Дума приступила...”, “в нормальном цивилизованном обществе налоги взимаются...”, “Конституция писалась под президента...” Кому он это говорит, зачем? Приезжал на деньги налогоплательщиков на побывку домой, прошелся мимо разрушенных особняков, почитал местные газеты и талдычит, талдычит нам о... глобальных проблемах. Так бороться “за народное счастье” легко. И ведь ту разруху, то бедствие, которое мы обсуждаем сейчас, оплакивая наши архитектурные чудеса, достались нам от его деятельности на посту секретаря крайкома. Город будет разрушен, а депутат приедет еще раз и будет толковать о “позиции нашей группы в Государственной Думе”.

Нy, а как казаки относятся к уродованию офицерских домов (Скакуна, Барыш-Тыщенко, Шкуропатского, Толстопята, Камянского, Кравчины, Глинского, Малышевского, Борзика)? А никак. Они и не знают, чьи это дома. Им бы дать в провожатые полковника Недбаевского. Но он давно умер за границей. Вот те казаки, полегшие на погостах чужих земель, приезжая, бывало, из станиц на сборы и праздники, кланялись столице Кубани как самой родной в русской земле.

 

1998

Боже мой, что осталось от нашей великой России?! В каком скиту плачет ее праведная душа?

17 июня с. г. меркантильная, все так же безбожная власть хоронила царские останки, в подлинность которых никто не верит.

Накануне газеты писали о неслыханной летней засухе; у нас на юге в духоте и смраде томилась столица Кубани.

К вечеру я вышел на улицу. Белые буржуазные киоски торговали вовсю, за столиками молодежь пила соки, пиво, в книжном магазине было пусто.

80 лет назад была зверски убита царская семья. Нигде я не заметил приспущенных флагов. Как странно мы стали понимать слово “русский”. И этому столько же лет, сколько и кощунству над венценосными царскими костями.

Кощунством отметили скорбную дату и большинство кубанских газет. Даже газеты, называющие себя русскими, по-большевистски поглумились и над монархией, и над последним Государем. Никакого человеческого сочувствия нам уже не дано. Не дано прежде всего тем, в чьих руках по-прежнему и рычаги пропаганды, и деньги, и власть над судьбою людей. Если русские люди с холодной радостью перепечатывают из враждебной, как они заявляют, печати, “аналитически” принижающей всю вековую и ее монархов Россию, то куда же нам, бедным, плыть?! С кем?

17 июня с. г. мы еще раз осквернили память о предках.

Господь все видит и не прощает.

 

Октябрь. Не на кого было обижаться, но досада все же падала на невинных: они появились в городах словно с небес, растревожили чувства, тайно блуждавшие в запретные годы (впрочем, у немногих), они казались хранителями тайны скитальчества по чужим землям, ласточками другой высоты, они стали последними наследниками, ангелами, оберегающими покой несчастливых отцов. Но отчего такое разочарование?

Наконец, они прибыли туда, где их никто не утешит. Они прибыли на Кубань, чтобы посмотреть, погрустить и торопливо отчалить в чужую нерусскую даль.

На месте дома, в котором она родилась и прожила три месяца, выросло каменное здание в три этажа, и в сквере, который она не могла запомнить, ни одно дерево не перекликнется с нею возрастом, а школа на улице Бурсаковской, заменившая Дворец Наказного атамана, мелькнет в ее сознании подобно любому строению. Отцу было бы что вспомнить здесь, а ее жизнь — на другом краю света. Ничего не переменишь: там, где была бы она у себя дома всегда, суждено ей лишь гостевать. Ее разделила с родиной сама история.

Кто-то задавал вопросы, приносил альбомы с допотопными фотографиями, кто-то оставлял свой адрес, подстраивался к ней (“нашей кубанской казачке”) под вспышку фотоаппарата. Всех ли она понимала, раскусила? Бог весть. Строго посвященные в элиту обедали с ней за казачьим столом под портретами старых атаманов. Заметила ли она в музее цитату Ленина об уничтожении попов? Спросила ли у Атамана, почему в казачьем штабе нету портретов генерала Шкуро и прочих белогвардейцев? Ее окружили вниманием те, кто никогда не чтил старую историю. Не было никаких сожалений о давней трагедии, мало кто помнил всех “этих бывших”. И тостов поминальных не было. К кому же она приехала? Кого пригласил губернатор — казачку или дочь белого генерала?

Из ветхого времени божеским дуновением доходит на степные просторы печаль отцов и дедов, текут по хладным их черепам слезы: некому передать регалии!

Так появилась в Краснодаре и дочь генерала Науменко.

Достойны ли принимать их нехристи, промолчавшие в этом году на большевистский приговор в газетах: “...генералы Деникин, Колчак, Врангель, Шкуро ненавидели свой народ...”? Говорить ли речи и становиться на колени перед екатерининскими знаменами, штандартами белогвардейских полков тому, кто как-то сказал недовольно: “Гляжу по телевизору, там где-то за границей наши русские целуют на кладбище портрет врага нашего Врангеля...”?

Дочь генерала Науменко приготовилась вернуть регалии на родину.

 

1999

Во 2-м номере “Родной Кубани” будем перепечатывать труд великого К. Н. Леонтьева “Анализ, стиль, веяние”, самый, пожалуй, гениальный труд его по художественной эстетике, не попавший ни в один из его сборников последних лет. Это так странно. В пору разложения эстетики, худо­жест­венных критериев в нашей литературе и искусстве жесткие мысли К. Леонтье­ва помогают всем: и разбушевавшемуся во вседозволенности старому писателю, и молодому, изначально заблудившемуся в понимании природы искусства.

Я прочитал “Анализ, стиль, веяние” еще в конце 1970 года. Жил полмесяца в московской писательской квартире, дописывал последние строки “Осени в Тамани” и ненароком заметил на книжной полке хозяина тонкую брошюрку царского времени. Прочитал с редким упоением, а потом стал выписывать кое-что особенно близкое. Рассуждение Константина Николае­вича (больше похожее на сожаление) о том, что было бы, если бы Пушкин не пал на дуэли и написал роман о войне 1812 года (подобно Л. Толстому), я долгие годы знал наизусть. Даже на просторах великой классической литературы можно затосковать о потерях, ее не миновавших. Даже великого художника Л. Н. Тол­стого посмел К. Леонтьев “учить” евангельской простоте в прозе. Значит, была в русской литературе та высота, которая позволяла глубоким умам судить о ее несовершенствах со всей строгостью; о несовершенствах, нынче уже незаметных для “массового” круга писателей.

 

Своей героической борьбой сербы дают нам урок. Какими мы были во время лютой войны Запада против Югославии? В нашей прессе не появилось ни одного потрясающего материала о трагической доле сербов. А их много, и читать их без содрогания невозможно. “Лучшая помощь Сербии — сильная Россия”, — сказал настоятель монастыря Студеница архимандрит Иулиан. Россия — это мы. Это мы, почти уже потерявшие русское национальное достоинство. Никто нас в мире не любит, и только сербы вечно привязаны к нам храброй душой.

 

— Ну, конечно, обидно так жить! Какой-то сморчок, сдувавший пыль с идеологии, или какой-то, того хуже, явный преступник строя и тупица опять в передовиках, но уже кошельковой идеологии, и опять тычут в тебя: недостаточный, мол, патриот.

 

Все надо выцарапывать, везде надрывать душу, смотреть в воловьи глаза и ждать, что свои же, русские, притронутся наконец к народному чувству и скажут: да, да, да! мы с вами...

Увы! Они переродились.

 

28 октября.  В воскресный день и на праздники мне всегда бывает грустно. А тут еще покупал газеты и вижу, идет наш вечно хмурый и очень глупый писатель. Всегда был богатый и трус необыкновенный. А глупый и трусливый, да еще, как теперь, безденежный, размышляет только о глобальном, учит и подсказывает. Как нарочно, в газете он опять мудрствовал. На второй строчке уже скучно.

— А зачем читать? Уже давно известно: ничего нет. Я недавно у одного такого же глупого и самовлюбленного прыща прочитал: “Не верю я в Бога церковного, но говорю честно: сожалею, что его не существует”.

— Как-то получилось, что я с юности читал только самое хорошее. Но когда долго не выезжаешь никуда, местное болото затягивает, покупаешь зачем-то газетенки, мельтешат местные пупы, круг замыкается местными отношениями, друзья вдалеке надолго исчезают.

— Так везде.

 

2000

Станица Пластуновская

Не ваши ли это родственники?

В конвое его величества (охрана царя) служили:

Тихон Титович Кузуб, рождения 1871 г.; жена Дарья, дети — Иван (1892), Игнат (1894), Стефанида (1897);

Гавриил Федорович Коновал, рождения 1869 г.; жена Мария, сын Федор (1889), дочь Наталия (1896). В 1889 г. Коновал командирован для сопровождения из Абас-Тумана тела почившего великого князя Георгия Александровича (сына царя Александра II);

Михаил Гордеевич Пономаренко, рождения 1874 г., жена Ульяния, дети — Сергей (1895), Наталия (1893).

Вызывались на праздник 100-летия Войскового хора Иосиф Беловол, Вонифат Держирук.

В депутации на празднование 200-летия Куб. к. в. (в 1896 г.) был из станицы от урядников Леонтий Глушко.

Тарас Кондратенко, конвоец, нес регалии на празднике. В сотне стариков Федот Городисский (св. Георгий 4-й степени за русско-тур. войну) за № 57272, Клим Рудяга (св. Георгий 4-й степени), Петр Стороженко (то же), Антон Бойко.

К войсковому кругу 6 мая (день тезоименитства Государя) 1893 года вызывались для выноса регалий: ур. Гавриил Гаркуша, Федот Малышка, Василий Свитка, Кирило Ткалич (Георг. кавалер), Антон Бойко; отправлял помощник атамана Кирьян.

С т а н и ч н ы й   с б о р   в  1 9 1 1  г о д у  (н о я б р ь)

Ст. атаман Костыря, помощник Кулик и Пимоненко, старший казначей Колотий, почетный судья Кондратенко, старшие судьи — А. Третьяков, Д. Гришко, Щербина, Фрол Северин.

Выборные:

1. Грамотные: Д. Бойко, Т. Коновал, А. Гринько, Самуил Кондратенко, Ф. Костыря, Ф. Третьяк, А. Прядка, И. Бут, П. Качан, Ев. Соколянский, И. Решетняк, Василий Свитка, А. Сторчак, А. Скляр.

2. Неграмотные: Спиридон Вернигора, Павел Величко, Прокофий Ус, Корнилий Меженный, Гавриил Сидловский, Парамон Чуб, Трофим Горб, Ульян Петрушенко, Сафон Костыря, Венедикт Меженный, Архип Гребенник, Митрофан Вовк, Семен Ус, Конст. Цюрюпа, Евсей Щербина, Федор Вовк, Терентий Брижак, Моисей Сикач, Козьма Врямник, Сергей Шенуха, Феодосий Мащенко и Деомид Убогий, а за них, неграмотных, по их доверию расписался Георгий Сви... (непонятно. — В. Л. )*.

 

“Разъяснить М. А. Шолохову действительное положение дел с развитием культуры в стране и в Российской Федерации...” (Решение Секретариата ЦК КПСС, 1978 год).

Власть советская всегда “разбиралась” в искусстве тоньше профессионалов и прислушивалась к мнению не лучших, а худших, порою даже подлых.

Трагедия последних 15 лет ничему не научила даже патриотических руководителей.

 

Тимофей Ящик стал еще одним моим любимцем. Всю ночь мешал он мне спать: я с кем-то беседовал о нем, сам он показывался — то один на коне, то с императрицей Марией Федоровной. Нынче конец века, Тимофея Ящика нет на свете 55 лет, а дочка его еще живет в степи под станицей Новоминской, где и рождались все Ящики. Ей девяносто лет. Расскажет ли она об отце, о великой княгине, которая жила у них или возле них? В двадцатом году ей было десять дет. Здорова ли она, памятлива, подпустит ли к ней ее дочь? Надо поехать. Усыпальница старой жизни стоит еще не полная, еще не все внесены в нее.

Атаман поехал в Америку за регалиями, а мне бы увидеть в Новоминской угол, где стояла хата Ящика да расспросить дочь.

В журнале “Родная Кубань” печатаем его воспоминания. Выйдет этот номер, и ни одна казачья душа не позвонит. Вымерло родство.

 

Декабрь. “Почему мы боимся анализировать не только свое прошлое, но и решительно отстаивать святую правду о собственной истории?” — так говорил Кондратенко на сборе казаков. Николай Игнатьевич, что ж вы, полезший в русские идеологи, не удосужились прочитать хоть одно казачье воспоминание в журнале “Родная Кубань”, номера которого клали вам на стол? Голова кружится, когда подумаешь, что ваша команда была недовольна как раз воскрешением исторической правды, молчанием своим способствовала укреплению врагов, кричавших: “Зачем столько религии? Зачем нам история?” И вы ни разу не произнесли слова доброго в защиту ревнителей традиций. Читаю вашу речь с жуткой грустью: да как же это при таком горячем стороннике родной истории все средства и формы поддержки были пущены на самых конъюнктурных бездарных писак, приноровившихся к кормушке?

 

Главе Краснодарской краевой администрации

Н. И. Кондратенко

 

С начала этого года я хожу по богатым заведениям и униженно предъявляю листочек с просьбой дать мне 10 тысяч рублей на издание книги. Таких листочков разнес я много. Сложить все вместе — как раз хватит на книгу.

Увы! Год заканчивается, никто не дал ни рубля.

В этом же году Вы, Николай Игнатович, распорядились выделить 1 млн руб­­­лей на издание книг кубанских писателей. Сумма огромная, по недавнему курсу это 1 миллиард! Мне, члену Высшего творческого Совета СП России, не положено было знать о Вашем широком жесте в период бюджетной нищеты. В числе претендентов, удостоенных помощи, меня тоже не могло быть — я фактически выжит из местного СП после переворота в 1998 году. Между тем я в СП с 1966 года. Близкие Вам люди, составившие две плохие книги о Вас, распоряжались очередью на кормление. Меня глубоко возмущает беспардонное расходование государственных средств Вашими доверенными лицами на... пустые книги. Провозгласили на конференции верность народным традициям в культуре, объявили поход на бездуховность и... забыли. Ни одного листочка Ф. А. Щербины (150 лет), Я. Г. Кухаренко (200 лет), И. Д. Попко (180 лет) не появилось в печати. Какая безродность! И это русские люди, это кубанцы?

Теперь уже поздно говорить и о 2000-летии христианства! Ни одного альбома, ни одной книги в честь православия на Кубани. Безбожники захватили рычаги патриотизма в свои руки. Я Вам так верил, Николай Игнатович, так надеялся на воплощение Вашего русского чувства в благородное дело, что теперь пишу это письмо как человек, потерпевший в своих надеждах поражение.

 

10 мая. Звонили из станицы Кавказской, спрашивали, нет ли документов о Федоре Ивановиче, его книжек, писем, фотографий; настало, кажется, время воскрешения родства, убитого когда-то классовой борьбой, а может, это всего-навсего частный рабочий интерес. В станице Кавказской разве что сама земля может помнить Федора Елисеева. Написал Федор Иванович много, надеялся, наверное, что когда-нибудь прорвется на родине свобода и напечатают его горькие страницы, посочувствуют всем, кто не вернулся домой. Свобода пришла, да уже некому было сочувствовать; власть коммунистов упала, а сами они везде и всюду остались, писали к 80-й годовщине ухода белых с Кубани: “Деникин, Врангель, Шкуро ненавидели свой народ”, т. е. врали, как в 20-е годы. Надевшее в 1990 году черкески советское казачество как-то забыло, с чего началась трагедия, и не склонило головы в печали, не вспомнило имена самых знаменитых беженцев, на атаманских сбоpax своих с иезуитской практичностью провозглашало: “Нe будем делить казаков на белых и красных!” Красные позорно сдали советскую власть Ельцину, а белых постреляли еще до второй войны с Германией. “Плачь, Кубань”, — писал Федор Елисеев в “Последних днях”, которые мы печатаем в сокращении для тех, кто примет белых казаков в свою душу как родных.

 

Осенью подговоренная истеричная толпа писателей обращалась через газету “КИ” к уходившему “на льготу” Н. И. Кондратенко с непривычными для атеистов словами: “Во имя Отца и Сына и Святого духа, останьтесь, Николай Игнатович”. Призывали Триединого Бога помочь их земной корысти. Никого это кощунство не смутило.

 

2001

5 августа. И это пройдет, и это перельется в воспоминания, забудется. Лето Ольга с Илюшей и Ваней проводит в Пересыпи, а я в пустой квартире один. Просыпаюсь и чувствую тишину и пустоту комнат, никто не потревожит мои плывучие мысли, и целый день, если не идти в редакцию, я буду задумчиво одинок. Сварю кашки, почитаю любимого Константина Коровина, что-то попишу, пойду на базар, но и там сохраню свое настроение, в одних и тех же углах потолкаюсь, вдоль одних и тех же домов пройдусь, открою и снова попаду в тишину. Так жил мой тесть Борис Васильевич, когда все уезжали в Сочи. Все лето я уезжаю в Новосибирск и никак не уеду. Что еще? Что еще было сегодня и что зайдет за горизонт навсегда?

10 сентября. Четыре недели пробыл в Сибири. Еще одна сказка закончилась. А что это, как ни сказка, — мое путешествие на улицу Озерную к тому дому, который я покинул 45 лет назад и который узнать невозможно.

3 октября. В старости Плутарх писал о своем родном городе Херонее: “Я живу в маленьком городе и, чтобы он не сделался еще меньше, охотно в нем остаюсь”.

Так бы нам всем оставаться: в неприметных маленьких городках, в деревнях. А мы даже в старости любим шум и толкотню.

 

23 октября. Никто не заметил, что в Анапе состоялось важное событие! В кои-то веки вспомнили о матери Марии, знаменитой монахине, погибшей в 1945 году далеко от родины в Равенсбрюке. Она родом из Анапы, из семьи казачьей, знаменитой, Пиленко. Краснодарцев не пригласили. Между тем из Франции приезжали родственники Елизаветы Юрьевны (матери Марии). В средствах массовой информации царила великая тишина. Только в Анапе расспрашивали, печатали что-то. Поразительно? Да нет, мы уже привыкли к непочтению, к безразличию “разных общественных кругов”. История, как говорится, закончилась.

Этой же осенью исполнялось 90 лет памятнику запорожцам в Тамани. Не вспомнили, ни одного цветочка не положили к подножию, ни слова по радио, по телевидению, в газетах. Казаки переизбирали атамана, и на сборе тоже ни слова. Ни одной книжки не вышло, ни одного сборника о казачьем прошлом, ничего. И фотографией гордого запорожца не похвалились. На скромном банкете в честь 190-летия Кубанского казачьего хора Н. И. Конд­ратенко опять говорил о русских; говорил о том, что русские уже боятся или забывают признать достоинство свое, само существование и проч. Не понимаю, кто помешал превратить 110-летие со дня рождения анапчанки матери Марии в событие духовное и кто мешал сплотиться вокруг памятника запорожцам в Тамани.