НИКОЛАЙ ПЕРЕЯСЛОВ

 

ДОЧИТАВШИЙ ЖЕ ДО КОНЦА — СПАСЕТСЯ...

(Несибирская проза Сергея Сибирцева

и прогноз развития русской литературы

на начало третьего тысячелетия)

 

1

Рассказывают, что когда флорентийские женщины встречали на улицах города прогуливающегося Данте, они хватали на руки своих детей и с криками “Он был в Аду!” перебегали на противоположную сторону. И, судя по известному портрету работы Густава Доре, образ поэта как бы и в самом деле нес на себе следы опалившего его во время подземных странствий с Вергилием адского огня.

Такая же, хотя и отчерченная небольшим светящимся ореолом, чернота окружает и портрет московского прозаика Сергея Сибирцева в первом томе его двухтомного “Избранного”, что почему-то очень не понравилось рецензенту журнала “Знамя” Юлии Старыгиной, напечатавшей в августовском номере журнала за 2000 год резко отрицательный отклик на это издание.

Чем же так не понравился автору рецензии портрет, а главное — само содержание двухтомника Сергея Сибирцева? (Ибо портрет, как я понимаю, это только формальная зацепка, увертюра вроде классического “Что-то мне твоя морда не нравится”, после чего объект можно начинать пинать и мутузить.) Ведь приводимые в качестве отрицательных примеров оценки с описанием инцеста, садизма, гомосексуальных и зоофилических актов, крупномасштабных оргий и мистики с оживающими покойниками — это как раз и есть любимый “суповой набор” сегодняшних демократических журналов, не исключая и самого “Знамени”. Так что по всем параметрам прозу Сергея Сибирцева надо бы превозносить до небес, награждать Букерами и Антибукерами да наперебой печатать в “Новом мире”, “Октябре” и том же самом “Знамени”, а не иронизировать по поводу неудачного ракурса писательской головы на фотографии! Тем более что прозаик, как говорится, нигде первый на демократию не нападает, а наоборот, выражает надежду, что его сочинения “окончательно похерят и похоронят остатки застойных нецивилизованных моральных ценностей, все еще преобладающих в некоторых читательских массах...”

Ну кто не помнит весь этот застойный хлам, за который цепляются упомянутые им “читательские массы” — всякие там долг, честь, совесть, сострадание к ближнему, патриотизм и так далее? Сибирцев хоронит и херит их с такой убедительностью, будто этих нравственных категорий никогда и на свете не существовало, а всегда и повсюду царили одни только общечеловеческие цивилизованные ценности. “Жить надо по средствам, — утверждает жена главного героя в романе “Государственный палач” (т. 1). — А уж откуда эти средства, это наше личное дело...”

С женой главного героя абсолютно согласны и его молодые соседи по лестничной площадке — “милые интеллигентные коммерсанты”, Лидочка и Виталий. Эта молодежная пара называла себя демократами, и они запросто, не стесняясь, вслух мечтали: когда же начнут уличные фонари приспосабливать под виселицы, чтоб там высоко, всем на радость, болтались “все эти кровожадные ублюдки красно-коричневые вместе со своими выродками-детьми...”

Хотя, если говорить откровенно, то где они, эти красно-коричневые ублюдки, которых можно серьезно бояться? Так — убогий дедуля с плакатиком, но ведь внук его уже на все эти демонстрации-парады фиг пойдет, митинговать за возврат к социализму не станет. Чтобы он, проварившийся в чеченской войне, “молодой, тренированный, умеющий запросто обращаться с чужими жизнями” — и пошел теперь по стопам деда на завод токарем? Ему, освобожденному от похороненных и похеренных демократией застойных ценностей, “очень хочется и машину-иномарочку, и квартирку отдельную, и попутешествовать по заграницам с бабенкой не рядовой наружности...”

Казалось бы, политические и мировоззренческие симпатии Сергея Сибирцева налицо, и все-таки я не стал бы говорить, что он открыто агитирует своего читателя за коммунизм или капитализм — он просто показывает, что именно пришло на смену существовавшему ранее строю. И оказывается, что при всей несимпатичности многих сторон нашей советской действительности со всеми ее тотальными дефицитами, коммуналками, страхами, очередями и прочими перегибами, вся та мерзость, которую выставила в упрек его прозе рецензент “Знамени”, это как раз и есть те самые “общечеловеческие ценности”, которые явились на смену застойным.

Нет, я не случайно начал эти свои размышления о двухтомнике сибирцевской прозы с упоминания имени Данте. Тысяча триста тридцать шесть страниц черного двухтомника с диагональной надписью “Избранное” — это практически полный аналог схождения героя “Божественной комедии” в Ад, при желании можно даже сопоставить описанные Данте круги и обитающих на них грешников с их зеркальными отражениями в романах и повестях Сибирцева, отыскав в них двойников Уголино, Франчески и Паоло, других персонажей Дантовой комедии.

В пользу подобной трактовки сибирцевской прозы говорит даже само изображаемое им время, как бы отвергшее свою реальную поступь и то и дело останавливающееся, чтобы растянуть сюжетную оценку почти до эпических размеров. Именно такой прием мы встречаем в поэмах Гомера, где течение грохочущей под стенами Трои битвы вдруг замирает, как кадр кинопроектора, словно бы пережидая, пока герой во всех мельчайших подробностях рассмотрит и опишет нам пышноблистающие доспехи пораженного им соперника. То же самое происходит и в романах Сибирцева, где, как не без иронии заметила в своей рецензии Ю. Старыгина, “героя вырубают ударом ноги, и минут 25 он лежит в куче мусора, предаваясь размышлениям о социально-политическом строе, русской литературе и о том, что “эх, Григорий, какой же ты нехороший мальчик! Только и научился, без спросу старших, расстреливать незнакомых тебе мальчиков... И придется мне тебя наказать, ...придется тебе, милый мальчик, вслед за старшими товарищами переплыть античную речку в царство теней...”

Увы, но подобные растяжки времени у Сибирцева не редкость — в незаконченном романе “Привратник “Бездны” (т. 1) один из ворвавшихся в квартиру главного персонажа (называть его “героем” как-то рука не поднимается) бандитов, желая подавить его волю унижением, начинает справлять прямо на него малую нужду и делает это с 397-й по 405 страницу включительно. Пряча голову от бьющей в лицо струи, персонаж Сибирцева размышляет во время этого бесконечного по продолжительности акта о таком своем могущественном преимуществе над издевающимися над ним отморозками, как “абсолютная свобода собою”, заключающаяся в том, что хоть они и унижают его тело, разум остается в его личном подчинении. Еще он размышляет о вещественных эквивалентах тех частных сокровищ, которые ему приходится охранять, работая в службе охраны, о своем саркастическом отношении к этой работе, зиждущемся “не на идейной платформе легального посткоммунистического куража (в сущности, когда позволено орать, рисовать-тащить красные транспаранты — это уже не кураж), а всего лишь блюдя смысл известной киношной реплики знаменитого Петра Луспекаева, создавшего образ истинного русского человека: “За державу обидно...”, и о многом, многом другом.

А струя все хлещет по лицу, щиплет закрытые глаза едким запахом мочи, хлещет... С 397-й по 405 страницу.

Но ведь мы уже сказали выше, что проза Сибирцева — это точно такое же погружение в Ад, как и в поэме Данте, а откуда возьмется в Аду время , если это — место вечных мучений? За античной рекой, которую поминает, лежа после удара ногой в пах, персонаж романа “Государственный палач”, времени больше нет, а есть только стон да “скрежет зубовный”. Практически они же окружают сибирцевских персонажей в их полуреальных, полусомнамбулических странствиях по сюжетным лабиринтам всех этих “психопатических этюдов”, “записок зануды и труса впридачу”, “пересказов мистификатора”, “рассказов-причитаний” и других, слагающихся в круги постигаемого Ада, произведений. Но страшны, тем не менее, не подробности живописуемых писателем беззаконий, и тут Сибирцев, похоже, и в самом деле перегружает бумагу словесами, увлекаясь описанием садистских сцен и сатанинских оргий (многословие — вообще один из самых основных недостатков его таланта, здесь я на сто процентов согласен с Ю. Старыгиной и надеюсь, что, работая над очередным томом своего собрания сочинений, он все-таки подумает над этим нашим двойным замечанием). Страшен же, я повторяю, не столько перечень конкретных проявлений зла в нашей сегодняшней жизни, сколько сам факт ее превращения в Ад — словно то ли мы вдруг ухнули в самые глуби преисподней, то ли всплыл тихой сапой со дна огненного озера зловещий город грехов Пандемониум и подменил собою окружавшую нас до этого реальность. Она и так-то была для нас далеко не Раем, а с похерением всех существовавших ранее нравственных барьеров погрузилась в такую тьму, которую не оттенишь никаким фотографическим ореолом.

Есть только один свет, который бы мог победить собой этот мрак — это сияние Божьей славы. Но здесь, на уровне нижних кругов Ада, в этом, как пишет Сибирцев, “элитарном подземном Клубе” (в который, заметим, сегодня превратилась вся страна) определяющим ныне является только одно слово — свобода :

“Свобода от всех условностей.

Свобода от всех чистоплюйских обязательств.

Свобода — от Бога!”

Ну, а там, где люди освободили себя от Бога, там сразу же простирает свою власть Его вечный соперник. Свято место, как говорится, пусто не бывает...

 

2

Надо признать, что в эстетическом плане чтение сибирцевского двухтомника — удовольствие весьма сомнительное. Да и можно ли вообще говорить о факторе удовольствия применительно к теме познания Ада? Даже блистательно переведенную М. Лозинским “Божественную комедию” не отнесешь к числу книг, написанных для читательского удовольствия, хотя она вроде бы и относится к вершинам поэтического мастерства. Двухтомник же Сергея Сибирцева включает в себя произведения, которые, в силу его многословности и стилевой тяжеловесности, отягощены такими неудобочитаемыми конструкциями и морально подавляющими сценами, что за их чтение, как за работу на вредном производстве, надо выдавать бесплатное молоко. Ну, например (и это, кстати, далеко не самый греховный из участков сибирцевского текста): “...Именно с тех студенческих лет, познав всевозможные чувственные упражнения, — познав их дьявольскую прелесть не с женщиной, а с девочкой-школьницей, похоже, каким-то образом тщательно изучившей запретные в те годы шедевры маркиза де Сада и порнороманистки Эммануэль, — именно с тех лет, а точнее с мартовской искристой капели я заполучил неизъяснимый психический недуг, пресле-дующий меня на протяжении всей моей жизни. Недуг, связанный с естественным отправлением половой жажды-нужды, которая в свою очередь крепко-накрепко связалась в моем подсознании, в тех мозговых центрах, отвечающих за полноценную задачу чувственных удовольствий в минуты близости с противоположным полом, сигналом-паролем для отмыкания этих самых тайников, ведающих оргазмом, служило всегдашнее мучительное ожидание, что вот-вот скрипнет дверь (неважно, какая и где) и в проеме во всем зримом родительском карающем очаровании предстанет мать той особы, с которой я в этот божественный, низменный миг слит (в тысячно-рутинном супружеском или элементарном любовно-похотливом) в единое “сиамское” целое...” (т. 2, “Приговоренный дар”).

Вникая в особенности прозы Сергея Сибирцева, опять и опять убеждаешься, что, вопреки топонимически звучащей фамилии автора и его сибирскому происхождению (он родился в Иркутске), ничего сибирского в его книгах нет, и истоки художественного своеобразия его текстов ведут нас опять-таки к перекличке с Дантовой поэмой либо же — к Гомеровой “Илиаде” и произведениям других античных авторов, основными художественными принципами которых являлись не внутренняя логика сюжета и не психологическая точность мотивировки поступков, а только авторский произвол над поведением героев, призванный продемонстрировать калейдоскопичность тех или иных человеческих качеств: достоинств (“Подвиги Геракла”) или пороков (“Золотой осел”). В этом же ряду лежит и большинство произведений Сибирцева, где мы почти на каждом шагу имеем дело с откровенной логической немотивированностью поведения его персонажей, совершающих те или иные поступки только по той причине, что это надо автору. Особенно он любит заставлять их открывать чужие двери, за которыми, как в шкатулке с сюрпризами, располагает свои главные сюжетные фокусы. Так, не дождавшись, пока его впустят в “офис” (а именно так герой называет снимаемую на стороне квартиру, где его жена зарабатывает проституцией деньги на семейную жизнь), он без всякого на то повода суется в дверь соседней квартиры, из-за которой, как ему показалось, за ним кто-то наблюдает. “Дверь подалась с душераздирающим скрипом, точно потревожили насквозь проржавелый якорь в клюзах бессмертного Летучего Голландца, — пошла-покатилась мне навстречу, уже игнорируя отпрянувшую руку...” Казалось бы, ладно уж, открыл и открыл, чего уж там, рука сама дернула за дверную ручку, но зачем же потом-то лезть в чужое жилье? А герой тем не менее не останавливается — как ни в чем не бывало шагает за чужой порог. “Мои ироничные глаза, — поясняет он свои действия, — готовы были увидеть и запечатлеть для незрелого потомства полнометражную картину ужасов, кошмаров и прочих разложившихся трупов растерзанной семьи красного профессора Канашкина, — чернильно-мрачный проем тянул войти...”

И он — входит. После чего, собственно говоря, полнометражная картина ужасов как раз и начинается.

Точно так же притягивает героя соседская дверь и в романе “Привратник “Бездны”, и, само собой, именно там, за этой абсолютно немотивированной дверью, таится самая пикантная и интригующая часть сибирцевского повествования, включающая в себя почти непременное (и практически всегда — с неким оттенком извращенчества) совокупление, сдобренное либо присутствием трупа, либо хотя бы разговором или размышлением о смерти. Надо сказать, что в отношении к вопросу смерти, а точнее — лишения кого-нибудь жизни — проза Сергея Сибирцева помимо произведений античных авторов весьма ощутимо перекликается еще и с русскими народными сказками из собрания А. Н. Афанасьева. Помню, меня всегда поражала не то чтобы даже жестокость афанасьевских сказок, а какая-то поразительная бесчувственность , с которой действующие в них несчастные сиротки и падчерицы орудуют грозными тесаками, четвертуя, словно капусту, лезущих в окно разбойников, а затем преспокойно складывая разрубленные ими на куски человеческие тела (!) в мешки и сумки и подавая ожидающим под окном братьям убитых (!) этот страшный груз под видом украденного добра. С такой же точно бесстрастной холодностью совершаются убийства и в прозе Сергея Сибирцева, что говорит о практически полном “похеривании и похоронении” той нравственной основы бытия, которая делала подобные деяния невозможными. Убийства, конечно, как и другие преступления, совершались во все времена, тут достаточно вспомнить хотя бы Раскольникова с его топором, опущенным на два женских черепа. Но в том-то и дело, что преступления, совершаемые в системе нравственных координат христианства, и особенно — Православия, всегда влекли за собой глубочайшие мучения души, осознающей свое впадение в греховность, а иначе бы, как мы понимаем, не могло быть и романа Достоевского.

Совсем иные нравственные нормы открываются нам в произведениях античных (то есть — дохристианских ) авторов, например в поэмах того же Гомера, где обман, насилие и убийство проходят по категории доблестей. (Аналогичный моральный кодекс проглянет потом в лагерной прозе Варлама Шаламова, рисующей возвращение таких же точно дохристианских норм жизни в условиях сталинских лагерей). Вот нечто похожее на эту античность присутствует и в произведениях Сибирцева, где даже поступки, совершаемые, казалось бы, с целью наказания зла, выглядят такими же омерзительными, как и само то зло, против которого они выступают, как будто они являются не более как его же зеркальным отражением. Ну в самом деле — о каком добре можно говорить, когда персонаж, подчиняясь своему (явно шизофреническому) воображению, ничтоже сумняшеся, втыкает в спину деда встреченной им в чужой квартире девицы острую финку, и все только потому, что ему показалось (!), что тот к ней плохо относится?..

Нет, проза Сергея Сибирцева просто обязана была понравиться рецензентам журнала “Знамя” — ведь нравится же им литературная стряпня Владимира Сорокина, да еще как нравится! А не понравился им в данном случае вовсе не талант автора двухтомника и не сцена, в которой персонаж “с проворностью ударницы-ветеринарши вставил свой семяизвержительный лакированный шприц прямиком в не успевшее сомкнуться, скользкое анальное лоно”, а именно то, как беспощадно он описал в своих книгах сегодняшний российский мир, четко обозначив, что это мир — уже без прежней, так называемой на их языке — “застойной”, а попросту говоря — человеческой морали. Мир, в котором атаковавшие в октябре 1993 года Верховный Совет “звероподобные существа” на глазах главного героя “коваными казенными каблуками выбили из молодой дуры-патриотки ее уже вовсю осмысленный плод: и профессионально с веселым эсэсовским гоготом сотворив красно-коричневой обомлелой гражданке уличный бесплатный аборт, проявили гуманитарную гуманность, не разрешив ей и ее странно пищащему розово-кровавому комку долго мучиться, эти казенные супермены сунули их тщедушные тела под удалые поддатые элитные гусеницы и аккуратно втерли, вмазали в замусоленный столичный прогорклый городской дерн...”

Не случайно, насмотревшись на подобную действительность, герой рассказа “Нужно застрелиться” признается: “Нет, господа, я начинаю задумываться о власти, о настоящей, охраняющей мой обывательский мир. Я начинаю мечтать о государственном режиме, который вместо судебных ужимок и церемоний будет на месте преступления карать смертью любых пакостников и подонков. И мне наплевать, как этот режим будет именовать себя. И тем более глубоко безразлично, будут этот режим нахваливать или, напротив, страшиться чужеземные демцарьки... Я жажду, чтобы мое государство, мою, ныне униженную Россию уважали, а еще лучше трепетали и почитали, а не лезли со своей говенной протухшей гуманитарной консервой, которую уважающие себя русские коты даже нюхать брезгуют...”

Вот, чего, к сожалению, не стала цитировать в своей лихой рецензии Юлия Старыгина, побоявшись, что бумага “Знамени” не выдержит и прогорит в этом месте, как от пролитой на нее серной кислоты.

 

3

Да, нравственные координаты , в которых нам сегодня приходится существовать, соединяют в себе одновременно реалии Троянской войны и сталинского ГУЛАГа — и Сергей Сибирцев в своих пугающих обывателя романах весьма рельефно (я бы даже сказал — с избыточными подробностями) показал этот мир, проведя по нему читателя так, как некогда Вергилий провел Данте по кругам огнедышащего Ада.

Страшно? Еще бы не страшно, ведь весь этот изображенный Сибирцевым ужас, хотя и гиперболизирован писательским воображением до панта-грюэлевских масштабов, тем не менее является нашей повседневной реальностью — со всеми ее, почти уже не вызывающими ни у кого содроганий, убийствами, с открыто ведущимся в наших школах (!) растлением несовершеннолетних, с беспрерывной гомо-гетеро-бисексуальной оргией на нашем (хотя какое там оно — наше?) телевидении... Все больше вокруг беззакония, все меньше вокруг любви. Но, как сказано в Евангелии об ужасах последних времен, “претерпевший же до конца — спасется” (Матф. 24; 13), так и о двухтомнике Сибирцева можно сказать: дочитавший же до конца — спасется (хотя, возможно, женщины при его виде будут хватать на руки детей и с криками “Он был в Аду!” перебегать на другую сторону улицы).

А если говорить серьезно, то автору “Государственного палача”, “Приговоренного дара” и “Привратника “Бездны” (как, впрочем, и всем, кто творит современную русскую литературу сегодня или намерен заниматься этим в течение двух-трех ближайших столетий нового тысячелетия) надо вспомнить, что после схождения в бездны Ада персонаж Дантовой комедии побывал еще и в Чистилище, а затем — и в Раю, без чего бы его сознание, наверное, просто не вынесло одних только адских впечатлений. Думается, что этот принцип “обязательного показа Рая” необходимо учитывать всем, кто строит свои произведения на изображении исключительно греховной стороны нашей жизни. Да, искусство давно доказало, что обнаженная правда — это одно из самых сильных оружий художественного творчества. Но сильнее, чем правда, читателю постперестроечной России необходима надежда — этот спасительный свет в конце тоннеля, показывающий, ради чего стоит терпеть все выпадающие на судьбу ужасы. А значит, надо писать для него новые Чистилище и Рай . Дальнейшее же погружение в глубины греха и срама — губительно не только для Сергея Сибирцева и его поклонников, но и для всех писателей и читателей вообще.