ЧТО МЫ С НЕЙ СДЕЛАЛИ…

I

В основу этих заметок легли снятые на видеопленку беседы с историком кн. Алексеем Павловичем Щербатовым, предводителем Русского Дворянского собрания в США, и Олегом Михайловичем Родзянко, внуком председателя Государственной думы 4-го созыва, а затем — председателем так называемого Временного думского комитета. Речь шла, прежде всего, о событиях весны — лета 1917 г. — от тех, что сопутствовали акту отречения Государя Николая Александровича, и заключая 2 сентября, т.е. днем формального провозглашения Российской Республики.

Если беседы с О. М. Родзянко так или иначе касались деятельности и высказываний деда рассказчика, Михаила Владимировича, то с кн. А. П. Щер- батовым мы сосредоточились на обстоятельствах, связанных с личностью Александра Федоровича Керенского.

С бывшим российским премьером кн. Щербатов достаточно близко сошелся около середины шестидесятых годов в Нью-Йорке. Собственно, их знакомство состоялось еще до Второй Великой войны, в Париже, — но тогда Алексей Павлович, по его собственному выражению, “боялся к нему (Керенскому) приблизиться, потому что был жив мой отец (полковник лейб-гвардии гусарского полка кн. Павел Борисович Щербатов; в те годы — секретарь комитета по сооружению храма-памятника царю-мученику Николаю II в Брюсселе. — Ю. М. ), который, конечно, был очень против него”.

Встретясь вновь уже в США, кн. Щербатов и А. Ф. Керенский в течение полутора-двух лет вели продолжительные разговоры при включенной магнитной записи. Время для публикации этих записей, по мнению историка, еще не наступило.

Что же до Олега Михайловича Родзянко, то его сведения о деде восходят к рассказам матери — Елизаветы Федоровны Родзянко (1883—1985), невестки председателя Думы. В течение многих лет Е. Ф. постоянно записывала за М. Н. Родзянко — с его ведома и согласия. Как следствие этого, и возникла книга воспоминаний “Крушение Империи”; первое полное ее издание вышло лишь в 1986 году (Valley Cottage, N. Y.).

Значительная доля отснятого нами материала вошла затем в соответствующие выпуски моих телевизионных программ: “Русский лицей” и “Русские американцы”. С весны 1997 г. по сентябрь 1999 г. они еженедельно выходили в североамериканский эфир по спутниковому “тарелочному” каналу Этнической телерадиокомпании (ЕАВС), покуда компания эта не объявила о своем банкротстве. Почти тотчас же были закрыты передачи, предназначенные для русских православных американцев (все прочие оставались на месте). Таким образом, дальнейшие мои попытки запечатлеть последних живых свидетелей и, если допустимо так выразиться, сотаинников русской исторической трагедии — поневоле приостановились. Эти внешние обстоятельства не могут быть определены иначе, как второстепенные, и я упоминаю о них лишь потому, что с ними связано и нечто существенное. Так, по условиям нашей работы, мы не могли повторно вести съемки одного и того же “объекта”. Потому-то несколько раз, но уже вне камеры, я обращался к кн. Щербатову и О. М. Родзянко с просьбою распространиться подробнее касательно тех или иных частностей; еще и еще раз подтвердить собственную версию событий, особенно в случаях расхождения с версиею общепринятою. Словом, наши беседы продолжались, когда передачи были готовы. Таким образом, все нижеследующее не должно рассматривать только как частичную расшифровку звуковой дорожки видеозаписи.

Искушение истории, или, лучше сказать, искушение историею, особенно сильно, потому что она, история, по замечательным словам моего собеседника кн. Алексея Павловича Щербатова, “всегда без пяти двенадцать”. Представляется, что случившееся — случилось еще не окончательно, его можно если не изменить, то хотя бы пересмотреть, переосмыслить, — и тогда-то обнаружатся допущенные ошибки; стало быть, при “повторе”, некоем историческом deja-vu, просто в сходной ситуации — их возможно будет учесть. Но этого никогда не происходит. Почему так? — Хорошо ведь известно утверждение, будто бы главный урок истории состоит в том, что у нее не берут уроков. Эта максима усвояется без особенных трудностей, хотя бы только как образчик изящной речи. Зато много сложнее уразуметь, что история и не дает уроков. Иначе говоря, она не предупреждает загодя о начале того, что впоследствии назовется ее уроком. Совокупная человеческая воля более не ищет уразумения воли Божьей — таков характер сегодняшнего жизнеустройства...

Возвратясь к суждениям Керенского и Родзянко, допустимо предположить: лицу, исполненному чувства собственной исторической значимости, каковыми, по всей видимости, были наши герои, неизмеримо легче разыгрывать — для себя и других — образ этакого сознательного и хладнокровного хранителя мирового значения тайны, сколь угодно зловещей, нежели признаться в том, что в некие истинно роковые моменты он повел себя как слабодушный самовлюбленный глупец, безвольный исполнитель — не приказов даже! — но настойчивых просьб, более или менее веских пожеланий каких-то групп или индивидуумов. Возможность отклонить прошенное (да и приказанное) зачастую существовала. Но использована ни разу не была. И не потому, чтобы наш исторический персонаж почувствовал угрозу своей жизни или карьере, а по совершенному непониманию сути происходящего. A posteriori такому человеку почетнее выдавать себя за полноправного участника заговора, чем подтвердить постыдную правду: заговорщики истинные не потрудились посвятить его в свои настоящие планы. Тем горше и непроходимей обида. Но есть и иной вид защитной психической реакции: некое “самовознесение” на столь недостижимую нравственную высоту, откуда, без опасения замараться, можно следить за вознею в низинах. В книге “Крушение Империи” повествуется о завтраке у вел. княгини Марии Павловны, на который М. В. Родзянко прибыл после особенных уговоров хозяйки. “Как-то поздно вечером (в первых числах января 1917 г. — Ю. М. ), около часа ночи” великая княгиня вызвала рассказчика по телефону и попросила его срочно приехать. “Такая настойчивость меня озадачила и я просил разрешения ответить через четверть часа. Слишком подозрительной могла показаться поездка председателя Думы к великой княгине в час ночи: это было похоже на заговор”. В конце концов договорились о дневном свидании. “Наконец, когда все перешли в кабинет... Кирилл Владимирович обратился к матери и сказал: “Что же вы не говорите?” В ходе беседы выяснилось, что великая княгиня предлагает Родзянко принять участие в “устранении” императрицы Александры Федоровны.

— То есть как устранить? — осведомился председатель Думы.

— Надо что-нибудь предпринять, придумать... Вы сами понимаете... Дума должна что-нибудь сделать... Надо ее уничтожить...

— Кого?

— Императрицу.

— Ваше Высочество, — сказал М. В. Родзянко, — позвольте мне считать этот наш разговор как бы не бывшим, потому что если вы обращаетесь ко мне как к председателю Думы, то я по долгу присяги должен сейчас же явиться к Государю Императору и доложить ему, что великая княгиня Мария Павловна заявила мне, что надо уничтожить Императрицу”.

Сцена эта говорит сама за себя. Я, однако же, поинтересовался: не доводилось ли Олегу Михайловичу слышать от матери какие-либо подробности, связанные с тем неординарным завтраком — да еще с участием великого князя Кирилла Владимировича, будущего Кирилла Первого, родоначальника нынешних, наиболее известных претендентов на российский престол.

— Согласитесь, что предложение принять участие в “устранении” (убийстве?!) государыни, вернее, даже организовать его — это не вполне обычное дело. Неужели председатель Думы, который, по собственным его словам, старался “спасти царя”, ничего не предпринял?

— Я много думал об этом, — отозвался мой собеседник. — И прекрасно понимаю Вашу реакцию. Как Вы видите, он рассказал о произошедшем своей невестке; мама вспоминала, что он еще прежде говорил отцу (своему старшему сыну, Михаилу Михайловичу Родзянко. — Ю. М. ): “я им не предам его!”

— И больше никому — только в семье?

— Вероятно, следовало бы доложить, сообщить. Я, пожалуй, так и поступил бы. Но для деда, при том воспитании, что он получил, это было немыслимо трудно. Донести на кого-то! — предать гласности содержание приватного разговора... Это, знаете ли, легко для тех, кто вырастал в подсоветские времена. Их учили, что доносить — очень хорошо, вроде этого знаменитого пионера, не помню, как его?..

Уже в марте 1917-го М. В. Родзянко писал родителям Олега Михайловича: “Сколько проклятий падет на мою несчастную голову”.

— Они до самой смерти не находили себе покоя, так как чувствовали, что их для чего-то применили, для чего-то они были выдвинуты на поверхность, но для чего?! — это было им трудно понять, — так истолковал кн. Щербатов душевные терзания Керенского и де Базили (старшего советника Николая Александровича).

— Им приходилось встречаться в эмиграции? — поинтересовался я.

— Нет. Я как-то сказал Александру Федоровичу, что де Базили здесь. Ответом было: я знаю. И не хочу его видеть. У де Базили был сын, другом которого стал Георгий, сын Брасовой, морганатической жены великого князя Михаила Александровича. В начале тридцатых де Базили подарил сыну автомобиль, кажется, “фиат-кватроченто”. Они с Георгием Брасовым поехали на нем кататься и разбились насмерть. Узнав об этом, де Базили сказал: это мойры меня преследуют!..

 

II

В брошюре М. В. Родзянко “Государственная дума и февральская 1917 года революция”, т.е. в той, наиболее ранней, части его книги воспоминаний, которая была отчасти им написана собственноручно (либо надиктована, О. М. Родзянко с точностью сказать не может), в главке об отречении мы сталкиваемся со странною противоречивостью. Автор сперва повествует (в полном соответствии с прочими источниками) о том, как думцы А. И. Гучков и В. В. Шульгин во Пскове “явились к Государю и получили уже готовое отречение в пользу Великого Князя Михаила Александровича”. И здесь же, тремя абзацами ниже, говорится: “Таким образом, Верховная власть перешла, якобы, к Великому Князю Михаилу Александровичу, но тогда же возник для нас вопрос ... возможно ли воцарение Михаила Александровича, тем более, что об отказе за сына от престола в акте отречения не сказано ни слова”.

Но тогда о какой редакции акта отречения здесь идет речь? — обыкновенно ведь указывается, что Государь собственноручно изменил проект, вписав слова “...и за Сына” и проч. Быть может, имеется в виду известная телеграмма Государя, переданная им для отправки ген. Рузскому около трех часов пополудни 2 марта, — т. е. до прибытия во Псков Гучкова и Шульгина, — на имя председателя Думы: “...Я готов отречься от престола в пользу Моего сына с тем, чтобы он оставался при мне до совершеннолетия при регентстве Моего брата Великого Князя Михаила Александровича”. В таком случае — это явная путаница, нарушение следственно-временных связей. Позднейшие (1962—1968 гг.) комментарии “историографа” М. В. Родзянко — его невестки Елизаветы Федоровны не вносят ясности, ибо также ограничиваются общеизвестным: “...генерал Рузский, после разговоров по прямому проводу с Родзянко, получил от Государя его отречение в пользу сына, которое он собирался передать телеграфно, а затем переслать М.В., но, узнав, что два члена Думы едут за отречением, посчитал нужным задержать его опубликование и оставил отречение у себя”. Как бы то ни было, история возникновения текста акта отречения, его промежуточных и последней редакций, была и остается не вполне ясной. Автор ценнейших воспоминаний (вышедших в 1969 г. в Нью-Йорке), по сей день в России малоизвестных, полковник Генерального штаба Б. Н. Сергеевский — начальник службы связи в императорской Ставке, пишет по этому поводу: “...вероятно, около 12 ч. 30 м. (2 марта 1917 г. — Ю. М. ), проходя через никем не занятую комнату, я увидел какую-то заседавшую там комиссию, в составе Начальника Оперативного Отделения ген. шт. подполковника Барановского, Статского Советника Базили и капитана Брагина (юриста по образованию). Они меня окликнули и спросили, нет ли у меня в Службе Связи 1-го тома Свода Законов (Законы Основные). При этом выяснилось, что эта комиссия составляет проект Акта Отречения и никак не может найти этого тома”. В комментариях здесь нужды нет. Но двинемся дальше. “Через час текст этого проекта поступил ко мне для его передачи во Псков, — продолжает мемуарист. — Текст этот оказался буквально тот, который был подписан Государем, но... по тексту Ставки Престол передавался Наследнику Цесаревичу, а в подписанном Государем тексте... престол передавался Вел. Кн. Михаилу Александровичу... Это изменение никому в Ставке не было известно вплоть до получения известий об уже состоявшемся отречении”.

Что все это должно означать? — и сколько же существовало “окончательных версий” акта отречения? Есть только два допущения, примиряющих между собою сказанное Родзянко, полковником Сергеевским и другими: 1. Временный комитет Государственной думы обсуждал некий первоначальный вариант документа, в котором говорилось о передаче верховной власти вел. кн. Михаилу, — без упоминания о Наследнике Цесаревиче, и вариант этот вообще мог быть неизвестен Государю — и далеко не всем в Ставке; 2. Текст, предложенный Государю на подпись, был не тем, который вскоре оказался распубликованным, и Его Величество узнал о подмене не сразу.

В январском выпуске французского журнала “Miroir dе L’Historiu” за 1967 г. были помещены воспоминания подполковника Генерального штаба Д. Тихобразова, офицера службы связи Ставки русской армии в Могилеве. Тихобразов рассказывает, что 4 марта 1917 года он, как дежурный офицер, оказался свидетелем сцены, произошедшей между отрекшимся Государем и начальником Генерального штаба ген. М. В. Алексеевым. Тихобразов будто бы увидел, как Государь передал Алексееву собственноручно написанную телеграмму для отправки ее новому правительству. Однако Алексеев отказался это сделать. “Невозможно, Ваше Величество, — услышал Тихобразов. — Это только скомпро-метирует и Вас и меня”. Спустя месяц Тихобразов узнал от начальника штаба, каково было содержание телеграммы. Государь (узнав об отречении вел. кн. Михаила Александровича) будто бы вновь изменил свое решение — и “дает согласие на вступление на Престол Своего Сына”. Тихобразов приводит по этому поводу слова ген. Алексеева: удивительно, что Государь может еще думать о такой возможности, “тем более, что после отказа вел. кн. Михаила Александровича от принятия Власти, Престол перестал существовать”.

Уже цитированный нами полковник Б. Н. Сергеевский сомневается в существовании подобной телеграммы. Что же до слов, приводимых от имени ген. Алексеева, то, по мнению полк. Сергеевского, подобное навряд ли могло быть произнесено. “Ничто в Российском Законодательстве не дает никакого основания для такого суждения, — читаем мы в книге Сергеевского. — Лиц Императорского Дома, имевших по закону право на вступление на Российской Престол, было, в мужских и женских линиях потомков Императора Павла I, больше сорока. ...Россия в те дни оставалась формально “Империей”, и отказ от Престола одного или двух Членов Императорского Дома не обращал ее в “республику”. И ген. Алексеев не мог не знать и не понимать этого”. Ген. Алексеев, пожалуй, очень даже мог “этого не знать и не понимать”, но разве нельзя также предположить, будто Государь, узнав, что опубликованный Акт содержит столь существенные отличия против текста, им подписанного, потребовал исправлений? Нам следует непременно принимать во внимание такую возможность.

 

III

Согласно большинству мемуарных источников, А. Ф. Керенский настойчиво уговаривал вел. кн. Михаила Александровича не принимать престол. Но в беседах с кн. А. П. Щербатовым Керенский высказывает себя как раз сторонником Михаила.

— Тут он, пожалуй, привирает. Да и кто, собственно, желал видеть М. А. Государем? Разве только Милюков, — комментирует кн. Щербатов.

“...Для нас было совершенно ясно, что великий князь процарствовал бы всего несколько часов...”, — записывает за М. В. Родзянко его невестка. И далее — вновь, почти в тех же выражениях: “Для нас было ясно, что великий князь был бы немедленно убит... Великий князь Михаил Александрович поставил мне ребром вопрос, могу ли ему гарантировать жизнь, если он примет престол, и я должен был ему ответить отрицательно...” Читаем еще у Родзянко, что Гос. дума видела свою задачу “в умиротворении и приведении взволнованного моря народной жизни в должное успокоение. Такой мерой, несомненно, было отречение Императора Николая II и воцарение Цесаревича Алексея Николаевича при регентстве великого князя, Михаила Александровича. ...Но ...было уже поздно...”.

— Когда все это произошло и даже у нас дома началось всеобщее ликование (тотчас после известия об отречении. — Ю. М. ), мама рассказывает, что дед был мрачен и отмалчивался. Мама обратилась к нему с расспросами о причине такого состояния, и тогда он в страшном волнении ударил кулаком по столу и воскликнул: “Дураки! они не понимают, что теперь-то всему конец, теперь-то все пропало!” — рассказывает Олег Михайлович Родзянко.

— Почему же он не произнес этого во всеуслышание? — ведь слова председателя Думы в те дни еще что-то значили.

— Вероятно потому, что опасался паники, полного развала, хаоса; скажи он это, было бы еще хуже, — ответили мне.

“Временный Комитет ГД, избранный с самых первых часов начала революционного движения” (вопреки Высочайшему Манифесту от 26 февраля о роспуске Думы, — собственно, о приостановке ее и Государственного Совета занятий на неопределенный срок. — Ю. М. ), по мысли Родзянко, “явился источником Верховной Власти. Составляя и назначая Правительство ...как единственный преемственный источник власти и как орган, замещающий министров в случае их ухода (вспомним, что министры, во главе с Председателем, самовольно покинули свои посты, объявив себя в отставке. — Ю. М. ), он основывал свое право на данном ему полномочии народного представительства. Полнота власти исполнительной была передана Комитетом Временному Правительству, и Временное Правительство, говоря словами манифеста Великого Князя Михаила Александровича, по почину Государственной Думы возникшее, было признано...”.

Но в том-то и дело, что никакого манифеста великого князя Мих. Ал. не существовало. Таковым не может быть признан его “акт”, заявление, — текст которого, напомним, был, согласно кн. Щербатову, составлен все тем же Н. А. де Базили. Для того чтобы издать законный манифест, великий князь должен был бы принять престол хотя бы на отрезок времени, необходимый для обнародования манифеста, наконец, только объявить о принятии престола — но этого, как мы знаем, не случилось. Мих. Ал. подписал заявление о том, что он не может принять Верховную Власть, покуда имеющее собраться Учредительное Собрание не выскажет своего мнения по этому вопросу. Таким образом, по мысли заявления великого князя, власть как бы условно остается за ним, но восприятие ее задерживается до особого распоряжения некоего законотворческого органа, даже понятия о котором не существовало в законах Российской Империи. Так ли, иначе, но получается, что великий князь законодательствует, не вступая на престол, т. е. не будучи носителем власти. Юридическая ничтожность этого “манифеста”, равно как и правовая слабость распущенной Государем Думы, — не говоря уж о сомнительности будто бы окончательной версии акта отречения, — надо полагать, осознавались тогда и Родзянко и другими думцами. Тому есть подтверждение. Читаем у Родзянко в изложении невестки: “Хотя, по первой мысли Императора Николая II, сформирование первого ответственного (перед Думой. — Ю. М. ) министерства он предполагал поручить Председателю Государственной Думы, но... принять эти поручения я не мог по разным властным причинам...”

Первый состав Временного правительства возглавил кн. Г. Е. Львов, — потому что он “одним из последних указов Императора Николая II был назначен Председателем первого ответственного перед Палатами Совета Министров и, таким образом, носил на себе преемственность власти, делегированной ему от лица еще не сверженной Верховной власти...”. Известно, что указ этот в силу не вступал. Отметим только, что в изложении рассказа Родзянко сказано — “сверженной”, а не “добровольно отрекшейся”, что превращает поиски законного преемника в заведомую бессмыслицу. Но все же о преемственности еще заботятся. В послесловии к своим записям рассказов свекра Е. Ф. приводит его слова, сбереженные в воспоминаниях Н. Энгельгардта, служившего в 1917 г. в канцелярии Думы: “Это (отречение в пользу великого князя Михаила Александровича — Ю. М .) была роковая ошибка. При отречении в пользу сына еще что-нибудь можно было спасти. Преемственность власти не была бы нарушена. ...Второе же отречение ...погубило все.”

В самом скором времени сама проблема законности преемства перестает кого-либо интересовать.

IV

— На какие из ваших вопросов Керенский упорно отказывался дать вразумительный ответ? — так начались наши беседы с кн. Щербатовым.

— Он категорически не желал пускаться в объяснения, как и при каких обстоятельствах было решено отправить Государя в Тобольск. — Почему не в Крым?! — Мне посоветовали избрать Урал... Мне говорили, что путешествие в Крым очень опасно и прочее. — Но это ерунда: беспорядки и неразбериха на дорогах существовали только в самом начале и самом конце правления Временного правительства. Я очень помню, как мы с родителями прекрасно проехали от Петербурга до Крыма (кн. А. П. Щербатов родился в 1910 г. — Ю. М. ). Как только заходил разговор о Государе, Керенский постоянно повторял: “Я всегда был корректен, я всегда был корректен”.

Психологически реакция Керенского вполне объяснима: он не желает оказаться среди косвенных участников убийства. Зато о провозглашении Российской Республики А. Ф. в беседах с кн. А. П. Щербатовым повествует с легкостью, которую приходится определить как “пугающая”.

— В последние дни августа ко мне пришел Фабрикант (Владимир Осипович. — Ю. М. ) и сказал: Александр Федорович, Ложа решила, чтобы была провозглашена республика. Невозможно дольше России оставаться монархией. — И что же вы ему ответили? — Дал согласие. — Но не думаете ли вы, Александр Федорович, что это провозглашение ускорило падение правительства? — Да, это сыграло на руку Совдепу; все карты оказались в руках у Троцкого. — Но как же тогда?.. — Да я считал, что это все равно; ведь на практике монархии уже не существовало.

Диковинное простодушие рассказа не должно вводить в заблуждение. Мемуарные труды, статьи и отзывы, изданные А. Ф. Керенским в эмиграции, содержат многоразличные версии событий новой русской истории, в которой мемуарист был — или только казался? — “действующим орудием на знаменитые происшествия” — по выражению первого российского министра народного просвещения гр. Завадовского. Все эти версии очевидно разнятся друг с другом, противоречат друг другу, пребывают в том или ином удалении от реальности — и сходятся лишь в одном: они нарочито сигнализируют читателю, будто бы автор их — знает правду, но по важным причинам не может сделать ее всеобщим достоянием. По всей видимости, Керенский так и думал. Беседы с кн. Щербатовым, в ходе которых он повторял: “пишите правду, Алексей Павлович, пишите правду”, — были чем-то вроде репетиции грядущего момента истины. И вот он, казалось, наступил.

— В 1967 году Керенский предложил мне поехать с ним в Канаду, —рассказывает кн. Щербатов. — Он договорился о выступлении по “Радио Канада” по случаю 50-летия октябрьского переворота. В этих-то выступлениях он собирался многое открыть. За несколько дней до отъезда раздался телефонный звонок. Я не узнал голоса Керенского!.. “Это Александр Федорович... Все пропало, поездку отменили... ” Я предложил зайти к нему. — Нет, я плохо себя чувствую, весь покрыт какими-то красными струпьями, пятнами. — Позже выяснилось, что у него был удар. Встретились мы только через два с половиною года, в больнице, незадолго до его кончины. — Вы пришли, князь?! — он обыкновенно не обращался ко мне столь торжественно. — Да, говорю, пришел узнать, как вы себя чувствуете. — Вы должны меня ненавидеть! — Что за глупости, Александр Федорович, вы же знаете, как я к вам отношусь. — Нет!! Вы должны меня ненавидеть за то, что я сделал с Россией.

— Когда же станут нам известны главные тайны русской революции? — спросил я в завершение одной из недавних наших бесед с кн. Щербатовым.

— Никогда, — последовал мгновенный ответ.

Дальнейшие расспросы в этом направлении показались мне ненужными.

Юрий МИЛОСЛАВСКИЙ

г. Нью-Йорк