Завещание русского гения

 

Мне казалось, что я хорошо его знал. Чуть ли не пятнадцать лет встречался с ним в его квартире на Грузинской, в подмосковных поселках, где он с женой жил на чужих дачах до зимних холодов. Я по его просьбам привозил к нему своих друзей, мы беседовали, обедали, гуляли, чаевничали, а в другие времена писали друг другу письма или подолгу вели телефонные разговоры. Иногда я даже досадовал, что он звонит мне слишком часто и настойчиво, приглашая к себе — а у меня дела, нет времени, я чего-то придумываю, отказываюсь, обещаю приехать через несколько дней… Боже мой! Не понимал я от непростительного моего легкомыслия, как ему бывало одиноко и как ему был нужен собеседник! Помню, как во время какого-то посещения концерта его музыки в консерватории я заглянул в антракте в артистическую — Свиридов, окруженный несколькими незнакомыми мне людьми и чем-то расстроенный, вдруг увидел меня и с детской непосредственностью, протянув руку, закричал: “Ну вы-то мне друг, надеюсь! Друг?! Вы же меня понимаете!” Вроде бы и понимал, но, как выяснилось в последние годы, все-таки “большое видится на расстоянье”. Читаю-перечитываю книгу его дневниковых и календарных записей “Музыка как судьба”* и осознаю, что при его жизни освоил лишь малую, вершинную, внешнюю часть великого русского материка, который называется “Георгий Васильевич Свиридов”.

Книгу эту не советую читать робким душам. Она сомнет их, как стихия, разрушит живущие в них удобные представления о России, о ее знаменитых людях. Она, эта книга, внесет в их умы грозный хаос трагедии, сорвет с резьбы многие легковесные убеждения и мнения, особенно те, которые русский человек вырастил в себе не своей упорной волей к истине, а взял напрокат из лживых книг, расхожих телепроектов, умелых и фальшивых откровений, коими так богато нынешнее время, с его продажными кумирами, услужливыми посредниками и тщеславными лжепророками. С каким страстным презрением и брезгливой ненавистью пишет он об этих ловцах душ человеческих, о великих, а чаще всего малых инквизиторах последних времен!

Чтение книги Георгия Свиридова требует не просто сосредото-ченности или умственной работы, но настоящего мужества, незави-симости взглядов на жизнь и подлинности чувств. Всегда ли он бывает прав? Не знаю! Но если даже ты порой и не согласен с ним в оценках Сталина и Булгакова, Маяковского и Цветаевой, Эйнштейна и Эйзенштейна, то все равно так или иначе Свиридов убеждает тебя в своей правоте, если не как историк, то как человек светлых страстей, открытой души и предельной искренности.

О своих знаменитых современниках он говорит как человек, всей аскетической жизнью своей выстрадавший право на подведение итогов XX века. Он судит о них с высот Пушкина и Есенина, Мусоргского и Рахманинова, а коли так — то не только для Шостаковича с Прокофьевым, но и для Шнитке с Щедриным находится в его иерархии ценностей правильное место. Его убеждения зиждутся, как у Аввакума или Достоевского, на русской правде и евангельских истинах — и потому неподвластны законам исторической коррозии.

Российскому обывателю, человеку толпы, читать эту книгу — все равно что по минному полю идти.

О таких слабых, живущих стадным инстинктом самосохранения, его любимый Есенин когда-то писал:

 

Но есть иные люди… Те

Еще несчастней и забытей.

Они как отрубь в решете

Средь непонятных им событий.

 

Я знаю их и подсмотрел:

Глаза печальнее коровьих.

Средь человечьих мирных дел,

Как пруд, заплесневела кровь их.

 

Но эта книга не для них, а для героических и отважных, для людей с живой кровью.

Много ли их в сегодняшней России? Но да будет она настольной книгой для самых несмиренных и непокорных.

Мучительно соображаю: почему он, обдумывая свои откровения на протяжении десятилетий, не публиковал их, не совершал никаких усилий, чтобы они зажили публичной жизнью, хоть как-то повлияли на ход истории?

Может быть, “страха ради иудейска?” Нет, не таков был Георгий Васильевич, не робкого десятка! Или все-таки сомневался в окончательной правде своих прозрений и пророчеств? А может быть, от отчаяния, чувствуя себя русским человеком такой судьбы, о которых один из проектировщиков нового мирового порядка писал:

“И лишь немногие, очень немногие будут догадываться или понимать, что происходит. Но таких людей мы поставим в беспомощное положение, превратим в посмешище, найдем способы оболгать и объявить отбросами общества”. Боялся, что уже не поймут… Возможно, возможно. Но нельзя исключить и того, что его душа, страдающая о судьбах Родины, пыталась собрать, освоить весь хаос истории, перемешанной с жизнью, и отлить свои заветные догадки в совершенную форму — не расплескать, не растратить золотой неприкосновенный запас раньше времени в спорах, в неизбежно пошлой полемике, в рукопашной схватке — как ­растрачивали его многие.

Но скорее всего, он, видимо, предчувствовал, что его Родину ждут более страшные времена, нежели те, в которые он тянулся к своим тетрадям. А потому он завещал нам, чтобы страницы будущей книги — его войско — вышли во всеоружии на поле брани в самый роковой час русской судьбы, как засадный полк воеводы Боброка на Куликовом поле, который вырвался из рощи навстречу уже торжествующим победу врагам.

Георгий Свиридов — наш воевода Боброк XX века, осенив себя крестным знамением, сегодня как бы говорит каждому из нас: “Теперь твой час настал — молись!” — и выводит навстречу врагам Христа и России народное ополчение своих прозрений и пророчеств.

“Музыка как судьба”, отрывки из которой мы публикуем — его завещание нам. Это книга русской борьбы на все времена…

 

Станислав  Куняев

Тетрадь 1972—1980

 

*   *   *

Путают образность и изобразительность . Совершенно различные вещи. Икона и сюжетная либо батальная картина .

Много музыкальных произведений без образа главного героя , по имени коего иной раз называется сочинение. В “Александре Невском”1 нет Невского, в “Спартаке”2 нет Спартака, в “Стеньке Разине” нет Разина, а вместо него предстает совсем иное лицо со своими мелковатыми мыслями и чувствами, никакого отношения к нему не имеющее3.

Отсутствие главного , героического или трагического характера — черта музыкального искусства нашего века, стиля модерн. Между тем именно он и делает искусство великим, этот великий характер. Что такое “Завоевание Сибири” без Ермака или “Переход через Альпы” без Суворова?4 Батальные эпизоды, не более.

*   *   *

С 9-го на 10 июня (ночью)

Слушал по радио стихотворения А. В. Кольцова в прекрасном исполнении неизвестной мне артистки (возможно, провинциальной, из Воронежа?). Какая красота, какая чистота, неподдельность, простота и вместе с тем изысканность речи. Тронула меня до слез. И это полузабытый, да, сказать вернее — забытый поэт.

В какой-то литературной заметке (в календаре, кажется, т. е. для “народа”) он назван “воронежский песенник” (т. е. вроде Лебедева-Кумача, Ошанина или Шаферана), а не “поэт”.

Почему такое унижение? Вместе с тем восторженно приветствуется Светлов, писавший на ужасном “воляпюке”, т. е. совершенно испорченном русском языке. Претенциозные глупости и совершенно ничтожные мысли Вознесенского возводятся в ранг большой поэзии.

Почему такое падение вкуса и понимания, отсутствие чувства русского языка? Кто определяет цену всему? Т. е. — кто отбирает духовные ценности? Те же люди, что и у нас в музыке! Лавочный тон, коммерческий дух, пронизывающий насквозь души этих людей.

Нет, не то! Плохо выражаю свою мысль! А между тем можно найти точные слова, ибо это все верно, что я пишу. Собраться с мыслями и записать точнее . Дело не в коммерции, а во власти над душами людей, “над миром ”, если угодно.

*   *   *

Синий туман — Есенин5.

Переписал этюдом “Москва кабацкая”6, хорошая, сильная песня.

Господи! Когда же я буду это доделывать, приводить в порядок, оркестровать. Дома у меня лежит музыки больше, чем я дал в обращение до сих пор. Что делать? Надо бросить все дела, все поездки, даже в Америку или в Японию — любопытные страны, где бы хотелось побывать. Только бы доделать свои песни. Жалко будет, если пропадут, не выявятся. Боже, помоги !

*   *   *

Вся жизнь (видимая) — ложь, постоянная ложь. Все уже привыкли к этому. Мы живем, окруженные морем лжи. Дети и родители, мужья и жены, общества, континенты, целые народы живут в полной неправде. Отношения человеческие (видимые нами), государственные, деловые — ложь.

Правда возникает лишь на особо большой глубине человеческих отношений, возникает редко и существует, как правило, короткий срок. Потому-то так ценна всякая правда, даже самая малая, т. е. касающаяся как бы малых дел. Правда существует в великом искусстве, но не во всяком искусстве, считающемся великим.

В оценках (узаконенных как бы временем) тоже многое — неправда. Лживого искусства также очень много. Вот почему так воздействует искусство Рембрандта, Мусоргского, Шумана, Ван Гога, Достоевского, Шекспира и др. великих художников. Но не всё правда даже в этом великом искусстве, часто ее искажает, например, красота (эстетизм!), ремесленное начало искусства; например, у Баха много фальшивого, пустого искусства (фуги и др.). Есть неправда от позы художника, от самой неправды его души и от многих других причин.

Вся эта мысль очень верная, трудно ее высказать мне, не хватает слов и, м. б., понимания всей глубины этой идеи, сейчас, ночью, пришедшей мне в голову, совсем не от дум об искусстве, а из размышления о человеческих отношениях.

*   *   *

У Чайковского в музыке на первом месте чувствительный элемент, у Баха элемент рационализма (рационалистический элемент). В Моцарте можно отметить гармонию, можно говорить о гармонии между элементом чувствительным и элементом рациональным.

В Мусоргском же больше, чем в ком бы то ни было из композиторов новейшего времени, преобладает элемент духовный.

Одной из основных тем его творчества, одной из основных проблем, его занимавших — была тема смерти, понимавшейся им как избавление, исцеление, покой, если можно сказать, обретение некоей гармонии. В этом смысле, как и во многом другом, Мусоргский наследник Сократа, Платона, Софокла, т. е. духа греков и совсем не европейцев.

Например, хотя в драмах (пьесах) Шекспира бесчисленное количество смертей, сама смерть (сущность этого явления) никогда Шекспира специально не занимала так, как она занимала, например, Мусоргского.

Мусоргский никогда, нигде не протестует против смерти. До этой пошлости, столь характерной для духа его времени, когда протестовали все против всего (смотри, например, у Достоевского — один из героев говорит: “Жалко, что мои отец и мать умерли, а то бы я их огрел протестом”7), Мусоргский никогда не опускался. Его повышенный интерес к смерти вполне в духе греческих философов. Только греки обладали цельным знанием, цельным ощущением мира , в котором воедино сливалось умственное (интеллектуальное), чувственное и духовное его восприятие. Таков был и Мусоргский.

Католической Европой же это цельное восприятие мира было утрачено, чему свидетельством является, например, романтизм с выходом на первый план чувственного восприятия мира; средневековая схоластика или современный интеллектуализм — увлечение материальной (скоропреходящей) сущностью вещей.

Для русской культуры, во всяком случае для некоторой ее части, характерны элементы, роднящие ее более, чем культуру современной Европы, с Древней Грецией. Эти элементы получены нами через православную веру, которая впитала в себя и древнюю греческую философию. Вот откуда платонизм у Мусоргского, Владимира Соловьева, у Блока и Есенина. Преобладающий элемент духовного начала в творчестве (Божественного).

Вот почему искусство этих художников трудно мерить европейской мерой. Вот этому искусству равно чужда и чувствительность, и схоластика, и даже пламенный рационализм Спинозы или Бетховена. Это искусство совсем не клери­кальное, не религиозное искусство с точки зрения культа, обряда, богослу­жения. Оно религиозно, священно, сакраментально в том смысле, как говорил Платон — что душа человека сотворена Богом — это та Божественная часть челове­ческого существа, которая способна общаться со своим творцом и одна лишь в человеке несет в себе подлинное, неизменное, вечное Божественное начало.

*   *   *

О русской душе и вере

 

Русская душа всегда хотела верить в лучшее в человеке (в его помыслах и чувствах). Отсюда — восторг Блока, Есенина, Белого от революции (без желания стать “революционным поэтом” и получить от этого привилегии). Тысячи раз ошибаясь, заблуждаясь, разочаровываясь — она не устает, не перестает верить до сего дня, несмотря ни на что!

Отними у нее эту веру — Русского человека нет. Будет другой человек и не какой-то “особенный”, а “средне-европеец”, но уже совсем раб, совершенно ничтожный, хуже и гаже, чем любой захолустный обыватель Европы.

Тысячелетие складывалась эта душа, и сразу истребить ее оказалось трудно. Но дело истребления идет мощными шагами теперь.

*   *   *

5 марта 1976 г.

 

Читаю журнал “Наш Современник” № 3 1974 г.

Валентин Волков . “Три деревни, два села”. Записки библиотекаря. Дивная, прекрасная повесть8.

За последнее время появилась целая новая Русская литература. “Деревен­щики” (все почти из провинции). Но это совсем не “деревенщики”. Это очень образованные, тонкие, высокоинтеллигентные, талантливые как на подбор — люди. Читал — часто плачу, до того хорошо.

Правда, свободная речь, дивный русский язык. Это лучше, чем Паустовский, Казаков и др., которые идут от Бунина. А в Бунине уже самом слишком много от “литературы”. Больше, чем надо. Это скорее от Чехова, но непохоже, да и по духу — другое. Как и у Чехова — гармонично , т. е. и жизнь, и искусство слиты, соединены, не выпирает ни одно, ни другое. Дай Бог, чтобы я не ошибался, так сердцу дорого, что есть подлинная, истинно русская, народная литература в настоящем смысле этого слова.

Василевский “Ратниковы”9.

Виктор Астафьев 10.

Вас. Белов 11.

Евг. Носов (курянин! Дай ему Бог здоровья!)12.

Ф. Абрамов — ленинградец!13

Распутин , не читал, но все его хвалят14.

Чудесный, лиричный Лихоносов.

1) Люблю тебя светло. 2) Чистые глаза15.

В. Солоухин , прекрасный рассказ про И. С. Козловского, как он пел в пустом храме16. Наверное, есть и еще.

Господи! Я счастлив!

Главное, что это настоящая литература , т. е. знания жизни — много, а то сбивалось на “беллетристику” у Паустовского, Нагибина, Казакова или вовсе противное — у других авторов.

Что такое “сбивается на беллетристику”? Чувствуется, что — “придумывает”, хоть и талантливо, с фантазией, умело, “мастерски” и т. д., нет ощущения самой жизни, как будто бы это не сочинено, а прямо-таки описана жизнь, как это бывает у Чехова — гениальнейшего. Чехов разрушил конструкцию романа, которая к тому времени омертвела, стала условной , заметной при чтении. Он создал новую конструкцию: короткий рассказ, ибо без формы искусства быть не может.

*   *   *

Бывает у русских людей желание : “Сгубить себя на миру, на глазах у людей”. Это было в Есенине. Удаль и восторг, доходящие до смерти. Отсюда: пьяницы, губящие себя на глазах у всех, драки в праздники (праздничные убийства, самое частое дело).

Желание показать свою чрезвычайную, непомерную силу, экстаз, восторг, переполняющий душу, доходящий до края, до смерти. На войне — тоже. Закрыть телом дзот, встать в атаку под огнем и т. д.

“На миру и смерть красна!” Так говорит об этом народ.

*   *   *

Прочитал стихи поэта Вознесенского, целую книгу17. Двигательный мотив поэзии один — непомерное, гипертрофированное честолюбие. Непонятно, откуда в людях берется такое чувство собственного превосходства над всеми окружаю­щими. Его собеседники — только великие (из прошлого) или по крайней мере знаменитые (прославившиеся) из современников, неважно кто, важно, что “известные”.

Слюнявая, грязная поэзия, грязная не от страстей (что еще можно объяснить, извинить, понять), а умозрительно, сознательно грязная . Мысли — бедные, жалкие, тривиальные, при всем обязательном желании быть оригинальным.

Почему-то противен навеки стал Пастернак, тоже грязноватый и умильный.

Претензия говорить от “высшего” общества. Малокультурность, нахватан­ность, поверхностность. “Пустые” слова: Россия, Мессия, Микеланджело, искусство, циклотрон (джентльменский набор), “хиппи”, имена “популярных” людей, которые будут забыты через 20—30 лет.

Пустозвон, пономарь, болтливый, глупый, пустой парень, бездушный, рассу­­дочный, развращенный.

 

Составное:

жалкие мысли, холодный, развращенный умишко, обязательное разложение, обязательное религиозное кощунство. Но хозяина своего хорошо знает и работает на него исправно. Им говорят: “Смело идите вперед, не бойтесь ударов в спину. Мы вас защищаем!” И защищают их хорошо, хвалят, превозносят, не дают в обиду.

*   *   *

Нельзя не обратить внимания на появившуюся в последнее время тенденцию умалить, унизить человеческую культуру, опошлить, огадить великие проявления человеческого духа. Многочисленным переделкам и приспособлениям подвер­гаются многие выдающиеся произведения.

Миф о Христе, одно из величайших проявлений человеческого духа, челове­ческого гения, подвергается систематическому опошлению, осмеянию, не впервые.

Великий роман Толстого, содержащий важнейшие, глубочайшие мысли о человеке, его призвании, его назначении, опошлен и превращен в балетный обмылок. Образ Кармен, бывший символом стремления свободы, духовного раскрепощения для многих поколений европейской интеллигенции (всплеском античного, трагического духа), Кармен — произведение народное. Весь народ­ный дух вытравлен, а сама Кармен превращена в заурядную потаскушку. Также опошляется, унижается Микеланджело или исторические персонажи, снижается сознательно до уровня “современного”, “интеллигентного” культурного меща­нина.

*   *   *

В начале XX века в России появилось искусство, стремящееся утвердиться силой , а не художественной убедительностью. (С той поры такого рода искусство не исчезало совсем. Оно процветает и сейчас.)

Все, что было до него, объявлялось (и объявляется) несостоятельным или “не­­дос­та­точным” (Бальмонт, Маяковский, Прокофьев и др.). В то время как, например, Чехову, бывшему колоссальным новатором, можно сказать “революцио­нером” в искусстве, по сравнению, например, с Толстым, Тургеневым, Достоевским, не приходило в голову унижать своих предшественников. Тем более — тема “унижения” предшествующей культуры не становилась и не могла стать “творческой” темой, как это было, например, в последующие времена.

На первый план выползает “Я” — художника. Заслоняющее от него весь мир и делающее незначительными все мировые события и всех их участников. Честолюбие становится главным в человеке и главным мотивом творчества.

Особенное раздражение, например, у Маяковского вызывала чужая слава . Вспомним только, как унижались им Толстой, Гете, Пушкин, Наполеон. Героями становятся только знаменитые люди, неважно, чем они прославились ( геро­стра­тизм — в сущности!) и какова была нравственная (этическая) высота деяний, приведших людей к славе.

Я — самый великий, самый знаменитый, самый несчастный, словом, самый... самый...

Не следует обманываться симпатией, например, Маяковского к Революции, Ленину, Дзержинскому... Это были лишь способы утвердиться в намеченном заранее амплуа, не более того. Эти люди не гнушались любым способом, я подчеркиваю — любым , для того, чтобы расправляться со своими конкурентами, соперниками (из литературного мира).

Способов — множество, один из них — близкие, по возможности короткие отношения непосредственно с представителями власти, не из числа самых высоких, а во втором, третьем этажах государственной иерархии. Отсюда — возможность издания самостоятельного печатного органа (например, ЛЕФ!), погромный журнал Брика — Маяковского (вроде листка Отто Штрассера18). Маяковский, Мейерхольд и подобные им не гнушались и доносом. См., например, речь Маяковского о постановке МХАТа “Дни Турбиных”19. Донос на Станиславского по поводу спектакля “Сверчок на печи”20.

Луначарский был совершенно в плену у этих людей. И только Ленин прозорливо рассмотрел это явление и увидел в нем разложение и гибель культуры. См., например, его отношение к скороспело возникшим памятникам Марксу, Кропоткину и др., которые были убраны с улиц Москвы, а потом и Петрограда21. Его убийственный отзыв о поэме “150 000 000” (“Махровая глупость и претен­циозность”22. Сия поэма была “подношением” Ленину от группы “Комфут”. См. также запрет газеты “Искусство Коммуны”, где тот же неутомимый Маяковский призывал “атаковать Пушкина”, “расстреливать Растрелли”23, хорош — каламбур!!!

Дальнейшая эволюция “ррреволюционного” поэта, как называл его Горький24, была совершенно естественной. Ибо так говорил Шигалев: “Начиная с крайней свободы, мы кончаем крайним деспотизмом, но предупреждаю Вас, что другого пути нету”25. Все это — метания русского духа.

*   *   *

Без конца повторяются разговоры о том , что XIX век устарел, еще бы — ведь теперь, как-никак, последняя четверть XX! Но для меня лично Русская классика XIX века, романсы и песни Алябьева, Варламова, Гурилева, Глинки, Даргомыжского, Мусоргского, Бородина, Чайковского, Рахманинова — это музыка необыкновенной свежести.

Идеалы и нравственные ценности Русского искусства XIX века в моем сознании не поколеблены, до сих пор мне представляются недосягаемыми вершинами.

XX век только и занимался ниспровержением, но выдвинуть новый нравст­венный идеал , столь же высокий, не смог! Герой (человек) все более и более мельчал, пока не превратился в куклу (Петрушка), нравственных ничтожеств, наподобие персонажей опер Шостаковича или “Воццек”26. Герой — нравственное ничтожество или преступник, а иногда и то и другое. И самое главное, что ему никто не противостоит.

*   *   *

Сытое, самодовольное Ремесло, воображающее, что оно — всемогуще, но способное производить лишь муляж , синтетическое подобие подлинного высокого искусства. Подлинный талант непредставим без откровения , в нем всегда есть загадка, нечто удивительное, которое не проходит даже тогда, когда узнаешь, как это сделано. Художники-имитаторы, умеющие сделать любую подделку, любой муляж подлинного искусства.

Время унижения и опошления художественных ценностей, низведения их на тротуар. Композиторы без стеснения вставляют в свои опусы цитаты, целые фразы и даже целые темы, и даже целые пьесы композиторов-классиков. Музыка эта почти всегда звучит чужеродно, производя впечатление “яркой заплаты на ветхом рубище певца”27. Это скверное поветрие даже приобрело название “коллаж”. [Вырванные из живого контекста] цитаты эти производят подчас нелепое, нехудожественное впечатление.

*   *   *

Подлинно гениальное, подлинно великое не должно быть доведено до крайности. Оно сохраняет черты правдоподобия, оно как бы существует в жизни, оно увидено в жизни. Это не доведено до истеризма, до ужаса.

Выходит так, что истинно трагическое остается прекрасным. “Кармен”, несмотря на весь трагизм своего содержания, несмотря на гигантскую силу своего воздействия, остается красивым произведением, это — красивая музыка, это произведение прекрасно, соразмерно, поразительно мелодично (мелодии эти необыкновенно красивы). Герои не кричат, не вопят, оркестр лишен какой-либо громоздкости, брутальности — классичен, строг. Он не надрывается. Музыка “Кармен” предельно проста.

Когда слушаешь “Катерину Измайлову”, приходит в голову мысль о какой-то удивительной неправде этого произведения. Слушая эту музыку, совершенно нельзя представить себе тихую жизнь этого городишки — маленького, полу­сонного, с колокольным звоном по вечерам, городишки, где в сущности все люди знают друг друга, городишки, где вряд ли может возникнуть характер, обрисованный Шостаковичем, но где может прекрасно возникнуть злобный характер, описанный Лесковым, в тишине, сытости, праздности. Ибо героиня Лескова кротка от рождения, такой она родилась, а не стала благодаря обстоятельствам, только проявилась благодаря им.

В этой “уездной” драме неуместен и нелеп гигантский оркестр вагнеровского (экспрессионистского) типа. Его преувеличенные, грохочущие, ревущие звучности с обилием медных инструментов скорее подошли бы для изображения картинного, декоративного ада типа фресок Синьорелли или Микеланджело, или Доре, либо для выражения страстей какого-нибудь Воццека (человека ненормального, безумного, заведомо сумасшедшего). Но здесь все заурядно, все прагматично, все обыденно, и вот в этой обыкновенности, в этой обыден­ности, неисключительности злодейства — и есть самое страшное.

Неумело и непоследовательно романтизировав свою героиню, Шостакович отступил от правды характера, созданного Лесковым, хотя некоторые детали, например, преувеличенная сентиментальность, характерная для убийц, верно схвачена композитором.

Поистине ужасающее впечатление производит язык оперы, совершенно невозможно представить себе русских людей прошлого века, говорящих на столь чудовищном воляпюке.

*   *   *

Нужен примитив, который донесет красоту этих слов.

Бывают слова изумительной красоты (например, Рубцов) — они сами музыка. Они не нуждаются в музыке, либо для воплощения их в музыке нужен примитив, который донесет красоту этих слов.

 

О народе

 

Художественная среда представляет из себя вполне сложившееся явление (“свой круг”), на редкость “косное”, высокомерное, живущее в сознании своей “избранности”. Это нечто вроде нового дворянства (интеллектуальная элита). Эта среда безо всякого интереса относится к народной жизни, и если удостаивает простой народ своего внимания, то обычно изображает его носителем мрачного, грубого, низкого, сознательно культивируя такое отношение из поколения в поколение. Часто народное изображается как лакейское: кучера, кормилицы, дворники и т. д. (смотри, например, “Петрушка”, “Игрок”28, “Леди Макбет”29). Такое отношение к русскому народу укоренилось глубоко в сознании так называемой “музыкальной интеллигенции”.

Оно пришло на смену “народной идее” великой русской литературы (и искусства), идущей еще от Пушкина, Л. Толстого, Достоевского. Ими народ рассматривался как “высший судья” поступков человека , воплощение стихийного, Божественного начала. Сравните, например, в “Борисе Годунове” — “Народ без­молвствует” — многозначительную ремарку Пушкина. Или покаяние преступ­ника перед народом: “Преступление и наказание”, “Власть тьмы”. То же у Глинки (“Сусанин”), Мусоргского (“Борис” и “Хованщина”), Бородина (“Князь Игорь”) и т. д.

Если современный художник пытается изобразить народ не грубым, глупым, жестоким и низким, а найти в нем элементы возвышенного духа, тут же будут говорить об “идеализме” и т. д. Но народ — ни добрый, ни злой, он бывает и таким, другим, он — всякий, он — стихия. А интеллигенция — культура, т. е. надстройка, верхний слой с большим количеством пены , как в океане .

*   *   *

“Смерть стала темой Европейского искусства (тотально хроматического), особенно это характерно для Польши, превращенной во время этой войны в трупную свалку (Освенцим, Майданек и т. д.). Отсюда: “Страсти и Смерть Иисуса Христа” Пендерецкого, самого лучшего польского композитора, самого последовательного католика. Мысль, лежащая в основе этого искусства, такова: Христос умер, умер навсегда, навеки.

Воскресение отрицается — его не будет. Таким образом, с Христианством как идеей покончено навсегда, оно изжило себя, не питает более душу и т. д. Такая философия нужна тем людям, которые несут в себе иную веру, иное ощущение мира, иную мысль о нем. Это мысль о неравенстве человеков, о неравенстве рас, об избранности для Власти , а не избранности для Жертвы, не избранности для Божественной истины, как ее понимает Христианство.

Но жизнь Христа не кончается с Распятием и Смертью. Есть — Чудо Воскре­сения (между прочим, как говорят, взятое Христианством из Халдейской или Вавилонской веры, т. е. не иудейского происхождения). Вот это-то Чудо — Воскресение , является непреложным продолжением Распятия и Смерти. Для него, для его торжества — и Муки Страстные, и Крест, и Гибель. Оно — Воскре­сение — сущность Бытия, смысл Его и Душа человеческого Существования. Иначе не нужна жизнь человеческая вообще, иначе она и не существовала бы, а жил бы человек вроде муравья или рыбы.

Их Боги: католический, мертвый и лживый Христос, безжизненная кукла, чучело с трупной свалки, в которую была обращена во время войны Польша. Оттуда и поднялся этот трупный смрад послевоенной жизни.

Их религия застряла на Смерти и Жизни без веры в чудо Воскресения, а именно эта вера лежит в основе национального героизма русских людей, о чем сами они, может быть, и не подозревают.

Другие Боги — более незыблемы и облечены в тайну. Общение с ними есть удел тех немногих, кого почти никто из людей не знает и кто фактически руководит мировой жизнью или, вернее, пытается направлять ее.

*   *   *

О герое нашего времени

 

На смену героям Революции, Гражданской войны, героям последующей эпохи, не описанным в литературе (но отчасти показанным в искусстве! например, в музыке, стихах и т. д.), героям войны и послевоенных лет, показанным хоть и мало, но все-таки показанным, пришел герой Нового послевоенного поколения, “герой-ничтожество”, благополучный, полусытый, чрезвычайно самодовольный нуль. Он развязен, нагл и низкопробен в художест­венном творчестве и развращен во всех смыслах как человек .

*   *   *

Николай Рубцов — тихий голос великого народа, потаенный, глубокий, скрытый.

*   *   *

Разговоры о том, что Есенин некультурен, так же, как и вся Россия прош­лого... Я принадлежу к числу людей, которые считают, что мы только начинаем видеть и чувствовать истинное величие Есенина, а облик его души, его мыслей и чувств, новизна и неповторимость его стиха — все это далеко еще не изучено и не раскрыто.

Есенин был сразу горячо любим и сразу приобрел большую популярность своими лирическими и любовными стихами, а внутренняя его сущность, вся сложность его проблематики была как бы заслонена этой необычайной популярностью части его поэзии. Сила его — прорыв в небесную высоту.

С другой стороны, сокровенная сущность поэта вызвала и вызывает и, наверное, всегда будет вызывать злобную ненависть многих, в том числе и известной части литературной среды. Т. е., что мешало Есенину и мешает: 1) его внутренняя свобода; 2) неприятие его миросозерцания; 3) чрезмерная слава, как это ни странно!

*   *   *

Потеряно чувство “соборности”, общности между людьми. Есть лишь “чувство локтя” у маленьких групп, желающих обособиться, самим себя же “привиле­гировать”, отделиться от “народного”, разделить на “группы” сам “народ”, себя во что бы то ни стало возвысить, но не в одиночку, а “кучно”, группой. “Мир искусства”, салон, интеллектуализм, якобы умный, а на деле: глупый, мелкий, ничтожный.

25 ноября 1977 г.

 

 

Твардовский А. Т.

 

Полное (100%-е) отсутствие авторского эгоизма. Растворение себя в народной стихии, без остатка. Это достойно лучших мыслей и лучших страниц Л. Толстого — редчайшее качество.

*   *   *

Грандиозный бунт

 

Бунт мелкой и мельчайшей (в том числе и советской) буржуазии. Она хочет достатка, комфорта и покоя, но его-то она не имеет.

Вышла она со своим пониманием свобод, идеалов, красоты, со своей непомерной злобой и непомерным честолюбием нувориша, понимающего, что если не сегодня, то завтра будет поздно (придет другой на твое место!).

С ненавистью к крупной личности, со сниженным пониманием ценностей. Понимая преходящесть момента, она лихорадочно старается закрепиться в сознании людей.

С малых лет я жил в убеждении , что Шекспир, Микеланджело, Пушкин, Горький или Гоголь — это великие люди, великие творцы, а сочинения, ими написанные — это великие произведения, с глубоким тайным смыслом, содержащие в себе огромный мир человеческих чувств, недосягаемые творческие образцы и т. д.

И приступить-то к ним (подойти близко) казалось страшно. Разве что — в простоте души? Но теперь другое дело. Великое — стало расхожим. И это во всех видах и жанрах искусства.

Какое-то всеобщее желание все понизить, умалить, сделать обыкновенным. Человек современный, деятель искусства, чувствует себя наследником прош­лого, распоряжается им, как своим достоянием, запросто, поправляя, переделывая в соответствии со своими требованиями и желаниями любые образцы т. наз. Классического искусства. Приспосабливая классику для выражения своих “малых дум и вер”. Раньше — это называлось: “Грядущий хам”30.

*   *   *

Тогда мы были очень увлечены Шекспиром, Данте, Рембрандтом, Джотто, художниками дорафаэлевского времени. Увлечение творчествам Великих художников отвечало духу времени, Великого и Грозного.

Из музыки чтились: “Страсти” Баха, Бетховен, Шуберт, вокальный Брамс, а также его симфонии (которые играли в четыре руки), Брукнер и особенно Малер.

Из Русских авторов чтился, разумеется, Мусоргский, из современных композиторов — Шостакович, хотя и Стравинский ценился, особенно за “Петрушку”.

Музыка Прокофьева не производила тогда никакого впечатления. Прокофьев так и остался композитором, которого я не смог полюбить, он казался мне всегда немного игрушечным (избалованная муза!), не настоящим, паяцем с клюквенным соком вместо крови31.

В самом деле — в нем есть нечто от скомороха. Не говоря уже о собственно скоморошьей манере “Шута”, кусков в “Александре Невском”, где есть все, что угодно, кроме Александра Невского (так же, как и в “Иване Грозном” — нет самого Грозного). Скоморошье, “ряженое” или европейски-маскарадное, все; эти Гавоты, Ригодоны, Классические симфонии, Вальсы в значительном числе. Это все — “ряженое”, скоморошье, “маскарадное” . Такое же маскарадное — “XX лет Октября”, под Революционера, под Скифа. Маскарадный Скиф . Одетый скифом. Когда пришли подлинные скифы — стало нехорошо!!!

Таков же и Стравинский — весь костюмированный, маскарадный, в самых разных костюмах от Русского мужика (на которого тогда был большой спрос. Чувствовалось, что он выходит на сцену, но еще не понимали, что он натворит, не понимали, как он может быть страшен, думали, что он просто грязный, вонючий, тупой, словом — самый непривлекательный) до “Пульчинеллы”.

Любопытно, что шут вошел в моду в начале XX века не только в музыке (Стравинский — Фокусник, Петрушка), Прокофьев, Шимановский, Дебюсси (Менестрели, Генерал Левайн — эксцентрик), но и Блок (“Балаганчик”), Шницлер, Русский Модерн — театр, Кровавый шут — Мейерхольд, позднее Гексли (Шутовской хоровод)32 и многое другое. Сейчас не вспомнить!

А. И. Константиновский познакомил меня с Домье, заново пробудил интерес к Франции, Импрессионистам, которых я любил с первого знакомства, кроме Пикассо (хилый мальчик на шаре) и др. Это мне всегда не нравилось своей холодной измышленностью, бездуховностью, бессердечием. Так это и осталось мне до сего дня чуждым и противным моему существу.

Тогда как Мане, Писсарро, Сислей, Ренуар, Сезанн, потрясающий душу Ван Гог (сын, оказывается, проповедника и сам проповедник), Дега и даже певец Порока — горбатый Лотрек писали с любовью к жизни. Это были художники-христиане. Человек для них — главное. В противовес им Брак и Пикассо чужды Красоте Человека, Красоте Природы. Они певцы мертвого мира, главное для них — Вещь , мертвая материя, с которой можно делать все, что угодно: разложить ее на куски, на элементы.

Это искусство распада, разложения, но не гнилое , а наоборот — здоровое, бездушное, ибо не органическое , там нечему гнить. Оно мертвое , как пластик, как жестяная консервная банка. В этом искусстве нет разложения и гибели , наоборот, это здоровое и даже сильное своей бездумностью, механической мускулатурой , сознательной бесчеловечной идеей жизни. Это — голый материализм .

Голая материя, но не природа , не дерево, не земля, не то, чего дает жизнь. Такое искусство старается и человека изобразить как куклу, как предмет, механическую марионетку.

Оно страшно именно своей бездушностью, видимой похожестью на искусство, все элементы которого оно старается тщательно сохранить и даже усовершенствовать (и достигает здесь результатов), но лишив их главного — жизни, души , внутреннего их содержания, того, ради чего всегда создавалось искусство. Художники такого типа, как правило, чрезвычайно самоуверенны, лишены и тени Гамлетизма , а он-то и есть неотъемлемое качество художника настоящего .

*   *   *

Николай Алексеевич Клюев — гениальный поэт, автор стихов неописуемой красоты и силы. Его творчество оказало огромное влияние на русскую поэзию. Когда подражают манере поэта, это рождает только эпигонство.

Клюев открыл великий материк народной поэзии, народного сознания, народной веры. Он прикоснулся к глубоким корням духовной жизни Русского племени, отсюда его изумительный цветастый , образный язык.

Влияние Клюева не только породило эпигонов, имена которых ныне забыты. Его мир вошел составной частью в творческое сознание: Блока, Есенина, Александра Прокофьева, Павла Васильева, Б. Корнилова и особенно, как ни странно, — Заболоцкого в его ранних стихах, Николая Рубцова.

*   *   *

Заметки для статьи “Сытые”

 

Сытый бунт. Сытые бунтари. Бунт сытых. Искусство для сытых. Гримируя себя под “знаменитые образцы прошлого”. Люди, выдумавшие себя. Придумавшие себя.

Джентльменский набор: у Верлена и Кузьмина была педерастия, Маяковского — чужая жена. Этот мотив: “мать и дочь” — любовницы-соперницы. “Любовь с грязнотцей”.

Школьная учительница в любовной связи с одним из своих учеников, смакует­ся “пикантная ситуация”. Ужасные “бюрократы” делают “страшное дело”, увольняют учительницу из школы, и теперь она, бедняга, “водку пьет”. “ Среда заела ”33.

Натурализм, смакование грязного, грязной жизни, грязного белья, грязно­душие .

*   *   *

Форма сочинения34

 

Название сочинения Мистерия. Смысл его должен нести в себе мисте­риальное, таинственное начало. Само название Россия не должно иметь в себе ничего определенного, ясного, декларированного. Это не географическое понятие, не государство, не что-либо другое конкретное, что я бы мог назвать каким-либо словом или как-либо точно сформулировать. Но внутри меня это живет, и я знаю, что-то, чего я не могу назвать — оно существует. Поэтому сама форма вещи должна быть хаотичной, однако этот хаос должен быть организован, но как? Он должен быть организован так, чтобы производить впечатление хаоса . Сама форма сочинения должна быть таинственной, нелогичной, хаотической.

*   *   *

Мы — гости здесь на земле, но как прекрасен мир!

Сколько в нем красоты, сколько печали!

29.VI.78

*   *   *

Современная музыка представляет из себя, главным образом, оторвавшийся от мелодии аккомпанемент, разросшийся до чрезвычайной степени, необыкно­венно разнообразный, очень изобретательно варьируемый, раскрашенный в различные тембры, ритмически прихотливый и т. д. Ей решительно не хватает одного — мелодии, души музыки, того, что составляло всегда главное, суть музыкального искусства, за что люди всегда наиболее любили и ценили компо­зиторов.

В самом деле, наиболее любимые композиторы — это те, кто в наибольшей степени обладал мелодическим даром (он-то и считался всегда музыкальным дарованием): Моцарт, Шопен, Чайковский, Шуберт, Россини, Верди, Бетховен, Бородин, Мусоргский, Рахманинов, Пуччини и многие другие.

Современное музыкальное творчество, почти исключившее мелодический элемент, этим самым сделалось чуждым огромной массе слушателей, широкой аудитории. Немелодический, разговорный стиль музыки пришел и в оперу, ибо он явился некоторой реакцией против возвышенного.

Музыка XX века, немелодическая, с интересом к низменному, в значи­тельной мере являлась реакцией на возвышенный романтический стиль XIX сто­летия, дошедший до декоративной пышности, за которой уже перестала чувство­ваться трепещущая душа художника.

На смену Романтизму и поэтическому импрессионизму пришли сухой, механи­ческий, конструктивный стиль или преувеличенная выразительность Экс­прес­сионизма Венской школы с его интересом к низменной части человеческой природы, воспеванию страха, похоти, всяческой житейской пошлости и цинизма, смерти и разложения, словом, материализма в самой крайней степени, исклю­чаю­щего духовное начало в человеке или отводящее ему ничтожное место в общей картине человеческого существа (не совсем ловко сказано, но мысль — такая) .

*   *   *

О сухости современной музыки

Огромное количество виртуозов

 

Каждый год происходит десяток конкурсов, которые механически плодят своих лауреатов, похожих друг на друга, отлично (надо сказать) владеющих техникой игры на музыкальных инструментах, главным образом на рояле и скрипке. Это давно уже стало ближе к спорту и более далеко от искусства, пони­мае­­мого как представление о мире, выражение его духовного облика.

*   *   *

Стиль Прокофьева,

переживший у нас некоторый (ренессанс) расцвет лет 15—10 назад, сейчас совершенно не слушается. Нет ничего более ненужного, чем эта механическая трескотня. Чрезвычайно мало содержательная. Пустота и духовная ничтожность, в которой и собственно даже “красоты” оказалось мало. Чрезвычайно не пита­тельное искусство. Однако прошедшие полтора десятка лет родили своих исполни­телей: дирижеров, пианистов и т. д. Они будут еще трещать некоторое время. Главное же место этого — в балете, наиболее анекдотическом искусстве наших дней.

*   *   *

Художественный бунт

 

Сбрасывание Пушкина, Достоевского, Толстого — совсем не просто крикливый и смешной лозунг. Это целая программа действия, которая неуклонно проводится в исполнение. Мы можем спросить: создало ли искусство “художественного бунта” ценности, достойные сравнения с тем искусством, которое им было отвергнуто? И ответить на этот вопрос — нет!

Следование традиции “художественного бунта” — простое дело. Для Русской жизни “левизна” — явление, исчерпанное до конца. Путь этот духовно пройден Россией. Дальнейшее разрушение ценностей приведет лишь к тому, что и следа не останется от Русской нации, ее богатейшей некогда внутренней жизни, богатейшего национального самосознания.

Во имя чего? Во имя “вселенского братства”? Но где оно? Во всяком случае, его не видно под звездой. Между тем разрушение идет дальше. Почти уничтожена иконопись, храмовая архитектура, церковная музыка, богословие и философия. Теперь на очереди собственно художественные ценности: опошляется класси­ческая литература, музыка, театр, кастрируется философская мысль Толстого, Достоевского, Гоголя и т. д.

*   *   *

Л. Гинзбург35 читал мне мысли Эйнштейна, весьма посредственные и убогие. Ложь. Бездушие — непомерное, вместо духовного созерцания — ремесленно-научное толкование мира, совершенно плоское, жалкое, пустое. Напр: Наука утеплила человеческую жизнь , вот уж неправда так неправда! Наука принесла в жизнь — зло в необъятном количестве. Символ Науки — Бомба. Торжество зла.

*   *   *

В начале XX века Искусство становится выразителем бездуховного начала (как минимум просто развлекательного). Да и тематически — возврат к язычеству, скифству и проч.: Стравинский, Прокофьев и др. авторы, течение.

Произведения Рахманинова были последней вспышкой Христианства в Русской музыке, надолго после этого погрузившейся в мрак и находящейся в нем и по сей день. Смакование зла , всяческого уродства, воспевание дьявола, дьявольщины, убийства — все это делалось даже не без таланта и делается до сих пор у современных эпигонов.

*   *   *

Первые произведения, которые поразили меня (не считая песен, которые мне нравились и которые я охотно пел).

Церковная музыка не производила на меня специального, отдельного сильного впечатления. Сильное впечатление производила вся церковная служба, храм, всегдашняя чистота его, запах воска (тогда свечи были восковые) и ладана, благовоние кадила, которым батюшка помахивал в сторону толпы, всем кланяясь одновременно, а толпа крестилась, картины на стенах, высота храма, лики святых. Пение хора входило составной частью в службу, довершая необычность обстановки, возвышенность и значительность происходящего.

В церковь я ходил большею частью с бабушкой, которая была очень религиозна. Длинные службы меня утомляли, тяжело было стоять на ногах. Я торопил бабушку, упрашивал ее идти домой, но она всегда была непреклонна, и я терпеливо отстаивал всю службу, зная ее характер. Особенно я любил службу Чистого четверга, которую бабушка отстаивала целиком, я же обычно с кухаркой и сестрой, когда она подросла, уходил раньше, неся домой фонарики. А иногда и бабушка возвращалась с нами после того, как пели Разбойника.

Хорошо помню возвращение из церкви на Чистый четверг перед Пасхой, особенно если Пасха была теплая. Улица вся была полна людей, возвра­щающихся из церкви с фонариками, которые заблаговременно покупались. Помню множество детей с этими фонариками. По возвращении домой бабушка делала при помощи этого фонарика копотью от свечи кресты на всех дверях (на притолоках сверху), чтобы в дом не проникла нечистая сила.

В Курске было много церквей, надо сказать — одна красивей другой и ни одна не похожа на другую: церковь Николая Угодника, Фроловская, Знаменский монастырь, Ильинская церковь, Благовещенская, церковь женского монастыря (уже в ту пору разоренная), красивый собор на улице Максима Горького, который до сих пор сохранился прекрасно, Георгиевская церковь, Троицкий собор изумительной красоты, обломки которого сохранились до сих пор, еще другая церковь на Золотаревской улице. Помню также красивую церковь далеко за Барнышевым мостом на Цыганском поле; церковь в Стрелецкой слободе, Михайловская церковь и другая церковь в Казацкой слободе, церковь в Ямской слободе, две церкви: кладбищенская и другая на Ахтырской улице за Московскими воротами, церковь на кладбище за Херсонскими воротами. Помню, как во дворе монастыря лежал поверженный колокол, сброшенный оттуда, как мы детьми из школы бегали смотреть его. Огромный колокол лежал, он был разбит, отвалившийся от него большой кусок вошел в землю. Металл меня поразил своей белизной (говорят, в нем было много серебра). На Сейме за 8 км он был слышен — мы ходили туда купаться.

 

(Продолжение следует)