Журнал Наш Современник №6 (2002)

Наш Современник Журнал

 

Николай Пеньков • Была пора (Наш современник N6 2002)

НИКОЛАЙ ПЕНЬКОВ

БЫЛА ПОРА

 

Я думал, сердце позабыло...

А. С. Пушкин

 

— Голубчик, вы опоздали. Прием давно закончен. Приходите на следующий год.

Эти слова были для меня настолько неожиданными, что я, в растерянности, только и мог выговорить:

— Не может быть...

— Может, голубчик. Сожалею, но может. Вчера был последний экзамен — сочинение...

Женщина слегка картавила, вместо “л” у нее получалось “в” —“говубчик”, но это не портило ее речь, наоборот, придавало мягкую, домашнюю окраску. Ее красивое моложавое лицо излучало доброжелательность и участие.

— Где же вы раньше-то были?

Где я был... где я был...

— В Воронеже, — машинально ответил я, пытаясь как-то уложить в сознании размеры обрушившейся на меня катастрофы. — Я прораб, у меня две комплексные бригады... Пятьдесят два человека. Срочная сдача объекта... Железнодорожные пакгаузы...

Женщина чуть заметно, необидчиво улыбнулась и этим как бы придержала бессвязный поток моего словоизвержения.

— Я все равно ничего не смогу решить. А вот что мы лучше сделаем... Давайте-ка я представлю вас ректору.

Кабинет ректора был на этом же этаже, в нескольких шагах от учебной части, где происходил этот разговор.

В коридоре было сумрачно. Полы устилал толстый слой опилок.

— Ремонт, — пояснила женщина, — к первому сентября должны успеть.

Она постучала в обитую черным дерматином дверь, где на уровне глаз, может, чуть повыше, был прикреплен стеклянный четырехугольник “Ректор Школы-студии (вуз) им. Вл. И. Немировича-Данченко”.

— Можно, Вениамин Захарович?

— Входите, входите.

Пропуская меня вперед, моя сопровождающая заговорила от двери:

— Вот, Вениамин Захарович, новый абитуриент.

— Наталья Григорьевна, голубушка, у нас же прием закончен. Я надеюсь, вы объяснили это молодому человеку?

Голос у директора был тихий, с ласковой сипотцой, но за этой мягкостью, сдобренной интеллигентской сипотцой, чувствовалась непререкаемая воля.

— Я полагала... у Витюши ведь остался задел... человека в четыре.

— Витя сам распорядится своим заделом.

(Впервые я услышал это имя: Витя, Витюша, Виктор. Оно мелькало в разговоре моих собеседников, как светлячок в ночи.)

— А кроме того, Вениамин Захарович, — тон голоса у Натальи Григорьевны построжал, — этот молодой человек из Воронежа.

— Не понимаю, какая тут связь, — ректор не сдавался, — к нам приезжают учиться из всех городов Советского Союза. Не исключая и заграницы... Не мне вам это говорить.

— Да, но молодой человек работает прорабом!

Слово “прораб” она выбросила как главный козырь.

— У него, — продолжала она, — две комплексные бригады строителей в пятьдесят два человека. И они строят железнодорожные паг... пом... Как они там?

— Пакгаузы, — пришел я ей на помощь.

— Вот! Пакгаузы! Я не знаю, что это такое, но знаю твердо, что вы должны его выслушать!

Директор в притворном изнеможении опустил свою большую лысую голову, обрамленную на затылке венчиком седоватых волос, и проговорил умирающим голосом:

— Вы камень обратите в манную кашу, голубушка Наталья Григорьевна. В вас погиб талант священника. Вы не думали об этом?

— Мне мой пол не позволяет думать о подобном святотатстве, Вениамин Захарович.

— Идите уж.

— Смелее, — шепнула мне, уходя, Наталья Григорьевна.

Мы остались одни. Летняя, сонная тишина висела в пустом кабинете. За двойным эркерным окном горел летний день. Вениамин Захарович налил в стакан воды из графина, сделал глоток и поднял на меня внимательные серо-голубые глаза.

— Что будем читать? — тихо, почти шепотом вопросил он.

— “Бронепоезд”, — громко, так, что на оконном стекле гуднула вспугнутая муха, сказал я. — “Бронепоезд 14-69” Всеволода Иванова. Сцена с американцем.

— А-а, “Колокольня”, — лицо директора немного оживилось, — нуте-ка, нуте-ка...

Сцену “На колокольне” каждый мхатовец знал наизусть. Инсценировка по повести Всеволода Иванова была поставлена в 1927 году к 10-й годовщине революции. Первый, можно сказать, “советский” спектакль на сцене прославленного театра. Участвовали замечательные актеры старого МХАТа: Качалов, Хмелев, Добронравов... Теперь уже ушедшие в легенду...

Начал я “без разведки”, сразу взяв самую высокую, насколько возможно, чтобы не сорвать голос, ноту накала: “Мужик с перевязанной головой бешено выгнал из переулка свою игреневую лошадь. Тело его влипало в плоскую лошадиную спину, лицо танцевало, тряслись кулаки, и радостно орала глотка: “Мериканца пымали, братцы... и... и!” (Смотри-ка, помню...)

Меня, что называется, “понесло”. Я ничего не видел, не слышал. Волны темперамента захлестывали выше макушки. Если позволительно сравнение, то я был похож на пулемет с полностью заряженной лентой. Нажаты рукоятки: “Р-р-р... а — ппа-ппа-ппа...” — и без остановки, пока не кончится последний патрон! Пролетев концовочную фразу отрывка, я уперся в тишину. Из тумана стало обозначаться окно, графин с водой и лицо директора. Подперев щеку рукой, он смотрел на меня спокойным, ничего не выражающим, чуть сожалеющим взглядом.

— Значит, так, голубчик, — сказал он, не меняя позы, — в одиночку принять тебя не могу. Такой ответственности перед Витей я не возьму. Завтра в одиннадцать созываю комиссию. Постарайся не опаздывать. До свидания.

Опустошенный, без единой связной мысли в голове, я вышел на улицу. Солнце накалило асфальт. Прохожие старались идти по теневой стороне переулка. У аппарата с газированной водой стояла очередь. Мне нестерпимо хотелось пить. В очереди за газировкой я вспоминал недавнюю сцену в директорском кабинете. Так вот он какой, легендарный ректор Школы-студии МХАТ — Вениамин Захарович Радомысленский! Я тогда и предположить-то не мог, что судьба на многие годы свяжет меня с этим человеком. И что я буду благодарен ей за это, потому что, в конечном счете, ничего, кроме хорошего, я не видел от него и в студенческие, и в послестуденческие годы. “А голос у него своеобразный, — подумал я, жадно глотая едкую газировку. — Ласковый, какой-то проникновенный. Таким голосом, наверное, утешали идущих на гильотину”.

На другой день, к одиннадцати, я, конечно, опоздал. Причина самая банальная — заблудился. В центре Москвы! Никак не мог найти здание Школы-студии! Это было какое-то наваждение! Выхожу из метро “Площадь Свердлова”. Знакомая Пушкинская улица... Вот переулок... Иду... Смотрю... Через три минуты упираюсь в улицу Горького. Нет Студии! Иду назад... Медленно... Смотрю... Знаю, что здание Школы рядом с театром... Высокое здание... Низенькое, зеленоватое, в строительных лесах, в нашлепках на стенах от ремонта... Еще здания... Упираюсь в Пушкинскую улицу. Ни театра, ни Студии! Хоть плачь, хоть скачь! Казалось, кто-то глаза тебе отводит! Но кто? В лесу, понятное дело, леший. А тут? Городовой? Японский? Наконец какой-то сердобольный прохожий довел до самой двери подъезда.

— Вот то, что вы ищете.

Пулею по лестнице на второй этаж! Наталья Григорьевна Колотова взметает опилки в коридоре:

— Голубчик, куда же вы запропали? Вас уже пятнадцать минут ждут!

В аудитории — Вениамин Захарович и двое пожилых, мне неизвестных. Это, как я понял, и есть комиссия. Лица у комиссии недовольные, мятые от жары. Тот, что повыше, полный, с ямочками на щеках, сделал мне выговор:

— Хорошо начинаете свою жизнь в искусстве, молодой человек! С опоздания!

— Это Виктор Яковлевич Станицын, — умиротворенным голосом представил его ректор. — Народный артист Советского Союза.

— Простите... — растерянно начал я.

— Из “простите” шинели не сошьешь, — поддержал Станицына другой член комиссии, с волнистыми седоватыми волосами и с полными, “негри­тян­скими” губами.

— Василий Осипович Топорков, народный артист Советского Союза, — светский наклон головы ректора в сторону Топоркова.

— Извините за опоздание, — говорю я, — заблудился.

— Вы же не из тайги, — буркнул Топорков.

— Он из Воронежа, — снижая накал разговора, пояснил ректор. — Он там, кажется, какие-то пакгаузы строит.

— Ну хорошо, — смилостивился Станицын. — Что будете читать?

Я перевел дух.

— У него прекрасный отрывок из “Бронепоезда”, — подсказал Вениамин Захарович. — Начинай, голубчик.

— А мы послушаем, — улыбнулся Станицын, и ямочки на его полных щеках вспыхнули распустившимися розами.

Неизвестно только, к чему относилась эта улыбка: то ли ко встрече с незнакомой трактовкой давно знакомого текста, то ли к предстоящей жертвенной трапезе над еще одним закланным агнцем, приносящим свою жизнь на алтарь искусства. “Зарубят!” — суеверно пронеслось у меня в голове. — Прослушают начало, заскучают после десятка знакомых фраз и... “зарубят”...

— Бунин, — неожиданно для меня самого сказал я. — Я прочту рассказ Бунина “Лапти”.

Впоследствии, когда я уже учился в Студии, кажется, на третьем курсе, педагог по художественному слову, замечательнейший чтец и прекрасный человек Дмитрий Николаевич Журавлев в ответ на мое предложение поработать над каким-нибудь рассказом Бунина радостно отмел эту идею.

— Коля, ты с ума сошел! — Улыбка у него была широкая, солнечная. — Бунин же не “читабельный” автор. Берем Лескова! “Очарованный странник”! Это — то, что тебе нужно!

И вот теперь, в эту минуту, которая должна решить дальнейшую мою судьбу, я бросил ей вызов и объявил Бунина.

— Ну, гляди! — сказал мне внутренний голос. — тебе жить! — Я выдохнул, помолчал и начал тихо, без “замаха”: — “Пятый день несло непроглядной вьюгой. В белом от снега и холодном хуторском доме стоял бледный сумрак и было большое горе: был тяжело болен ребенок. И в жару, в бреду он часто плакал и все просил дать ему какие-то красные лапти”.

И потекла, полилась тихая, бесхитростная, как сама жизнь, история любви и смерти, история высокого подвига, совершенного без громких слов, по-деревенски просто, по-русски безнаградно. Исчезла улыбка у Станицына, острожело, стало внимательным лицо Топоркова, глаза Радомысленского чуть ушли в сторону, будто видели там что-то свое, никому из нас не ведомое...

Идею подготовить “Лапти” для приемных экзаменов подсказал мне молодой актер Воронежского театра им. Кольцова, выпускник училища Малого театра Алексей Эйбоженко. Сам он никогда не исполнял его, но идея рассказа, его внутренняя духовная высота, его герои были как бы сколком самого Эйбоженко, нераздельны с характером, внутренним обликом этого замечательного человека, Актера с большой буквы, так рано ушедшего из жизни. Считается, что Господь забирает к себе самых добрых, самых талантливых, самых совестливых. Если так, то ранняя смерть Эйбоженко оправданна. И все равно — больно!

Высокая комиссия выслушала рассказ до конца, не останавливая. Вполне возможно, что их внимательность объясняется тем, что они попросту могли и не знать этого маленького шедевра Бунина. Ведь, шутка сказать, почти сорок лет не издавались у себя на родине произведения первого русского лауреата Нобелевской премии. И только, кажется, в 56-м году впервые появился на наших прилавках трехтомник в серо-зеленой обложке.

— Ну что ж, — сказал Станицын после долгой паузы. — Пожалуй...

— Да! — бодро подтвердил Топорков. — Чего тянуть? Принимать надо.

— Поздравляем вас, молодой человек! — Ямочки на щеках вновь украсили станицынские щеки. — Только впредь постарайтесь не опаздывать.

— Пока еще рано поздравлять, — ректор оставался ректором. — Ему еще общеобразовательные предметы надо сдать.

В тот же день я написал сочинение, не помню, кому сдал историю, и, получив в учебной части справку о том, что я принят на первый курс актерского факультета, в тот же вечер уехал в Воронеж. До первого сентября мне надо было успеть переделать уйму неотложных дел, связанных с работой на стройке.

Скорый поезд мчался сквозь ночь. Меня слегка покачивало на полке. Сон не шел. Уставясь открытыми глазами на тусклый потолочный плафон, я вспоминал подробности двух последних суток. Странно, но я поймал себя на том, что почти не испытываю радости от случившегося. Той огромной радости, которая обычно накрывает тебя с головой теплыми волнами при мало-мальской жизненной удаче. Здесь все казалось неясным, зыбким, неопределенным. Что ждет меня впереди? Вправе ли я был в двадцать три года так резко, радикально менять свой жизненный путь? За моей спиной к тому времени была хоть и небольшая, но все-таки, как теперь говорят, рабочая биография.

Оставим за скобками военное детство с его бомбежками, обстрелами, лающими командами немецких солдат, с тихой мукой эвакуации, этого крестьянского исхода, голода, холода, постоянной тревоги и неуверенности в завтрашнем дне, неутишимого ничем плача над похоронкой по отцу... Да мало ли чего еще... Повторяю, оставим это для будущих рассказов будущим детям и внукам. Но, как-никак, к тому времени я успел закончить горно-металлургический техникум в Липецке, два года отработал на знаменитом Магнитогорском комбинате, отслужил трехлетнюю армию, год проработал в Воронеже.

А теперь впереди меня ждала (если все, к тому же, будет хорошо) не просто новая работа. Впереди меня ждал, и я это ясно понимал, новый стиль жизни, новые молитвы, новая судьба.

И еще одно, пожалуй, самое болезненное, что не давало мне покоя. К осени, к октябрьским, мне обещали комнату на моей новой работе. И этой комнаты, как манны небесной, ждала моя бедная мама. Ей так хотелось пожить хоть какое-то время вдвоем со своим неуловимым, непутевым сыном, с тринадцати лет живущим вдали от нее самостоятельной жизнью. Как теперь скажешь ей о случившемся “чуде” в Москве? Язык не повернется.

Поезд все убыстрял ход. Четкий ритм вагонных колес сменился сплошной неуправляемой дробью. Дорожный сон тяжелил веки. Глаза слипались.

— Все будет хорошо, — уже в полусне утешал я себя, — все должно быть хорошо.

На душе после этих слов стало легко. Но какой-то еле уловимый звук мешал мне благостно уснуть. Что-то тихо скреблось с левой стороны, как бы за стенкой соседнего купе. “Что бы это могло быть?” — подумалось мне. И, окончательно засыпая, понял, что это подкравшееся сомнение легонько царапает мне сердце.

В Воронеже все произошло так, как я и предполагал. По приезде я, ни слова не говоря, протянул маме студийную справку. Она молча долго читала ее. Потом так же молча, осторожным движением положила ее на край стола. И после долгой паузы тихо, не глядя на меня, сказала:

— Отец твой покойный тележного скрипа боялся, а ты... в артисты...

И молча заплакала. Прости меня, мама.

Деревенская поговорка “боялся тележного скрипа” относится не к профессии человека, а скорее — к его нравственным качествам. Это значит, что человек тих, скромен, не нахрапист, живет по законам совести, не доказывает свои права ни глоткой, ни кулаками. Таким и был мой отец — крестьянин и сын крестьянина. Тихо работал на земле, любил сады и лошадей. Когда перед войной я заболел коклюшем, и врачи ничего не могли поделать с этой изматывающей болезнью, отец попросился на должность колхозного конюха. Работа была тяжелой, и пошел он на это только затем, чтобы спасти меня. Он научился доить ожеребившихся кобыл и теплым кобыльим молоком собственноручно выпоил меня, как жеребенка, отогнав вконец липучую болезнь.

В сорок первом он пошел на фронт. И уже в сорок втором, где-то в начале, сгинул в страшной военной круговерти на всхолмленных полях по Ельцом, а может, и в другом месте. Сколько ни узнавал, никто не мог точно сказать мне, где лежат его кости. Одно утешение — в своей земле.

Дед мой по отцовской линии имел характер и судьбу несколько наотличку от отцовой. Рано лишившись родителей, он, чтобы поддержать хозяйство и выдать замуж четырех (!) старших сестер, едет на заработки на угольные шахты Донбасса. На знаменитую Горловку. На этой шахте он и прошел всю нелегкую шахтерскую профессию. Был и откатчиком, и коногоном, и забойщиком. Попадал под обвалы, под взрывы рудничного газа, сидел несколько часов по горло в ледяной подземной воде. Хлебнул всего. По маковку. Поработав под землей, возвращался в родное село, налаживал хозяйство, выдавал замуж очередную сестру и снова на шахту. Проклятую и любимую.

До самой эвакуации висели у нас в избе его каска, обушок и шахтерская лампа. А на дне бабушкиного сундука лежали, обернутые газетой, дореволю­ционные брошюры по технике безопасности на шахте. Были они красочно оформлены, в цветных обложках (основные цвета оранжевый и черный. Цвет угля и огня). Но главное то, что были они написаны стихами. Простыми, доход­чивыми стихами. Некоторые из них я помню до сих пор. Вот начало одного из них, где предупреждается об опасности тайного, “подпольного” курения в забое:

 

Папироска, друг мой тайный,

Как тебя мне не курить:

В тебе воздух ароматный,

На конце огонь горить...

 

А дальше говорится о нехороших последствиях этого противозаконного влечения.

После революции дед окончательно осел в деревне. Выращивал помидоры, посадил большой, на весь приусадебный полугектарный участок, сад, занимался пчелами. В некоторые годы зимовало до десяти пчелиных семей.

Конец домашней пасеки был трагичен. Двадцать первого ноября сорок первого года, на Михайлов день, к нам в деревню вошли немцы.

Первое, что сделали солдаты, распределившись по хатам, это — похватали живых кур и гусей, оставленных на развод, и... пчел. Им нужен был мед, малая толика которого оставлялась в ульях для потребы пчелиной семьи. Пчелы, зимовавшие в теплом сарае, были еще живы. Солдаты вытащили ульи на снег, на мороз, сняли крышки и отбросили утепляющие подушки. Они нарезали ведро сот. Вечером после ужина солдаты жевали эти соты, чавкали, выдавливая зубами мед, и аккуратно складывали на стол подле себя маленькие кучки изжеванного темного воска с отпечатанными следами зубов. Как протезы у дантиста. А на дворе возле сарая весь снег был усыпан тысячами трупиков погибших пчел...

Итак, все предки мои по отцовской линии были крестьяне. По материнской тоже. Совсем по Есенину:

 

У меня отец крестьянин,

Ну, а я — крестьянский сын.

 

Правда, материнская порода несколько отличалась от отцовско-дедовской, сероглазой, русоволосой. Мать и три ее сестры были смуглокожи, с большими глазами какой-то ярко-ореховой окраски. Темные волосы были пышны, шелковисты. Удлиненный овал лица, тонкие, прямые носы говорят о каком-то восточном или южном генотипе.

Встречаются иногда в орловских деревнях такие люди, вся стать которых, внешний вид резко разнится от привычного большинства населяющих среднерусскую равнину. Это говорит только о том, что на протяжении веков эта земля, это бунинское “предстепье”, являлась ареной пересечения путей многих народов. Кто теперь может рассказать о них? Откуда пришли? Куда ушли? Остаются в веках от этих народов, племен, как неразгаданные письмена, лишь два-три странно звучащих слова да необычно узкий разрез глаз или цвет волос. Вот и весь вклад в общую копилку своему неведомому потомству.

Язык в наших краях тоже был своеобычен. Мягкий, акающий, как бы стыдящийся резко очерченных звуков, словесных окончаний. Слышались в нем отзвуки южной малороссийской речи и еще дальше, еще глубже какие-то уже совсем забытые, праславянские слова и звучания. Я считаю, и, как мне кажется, не без основания, что мои предки и были теми славянами-вятичами, жившими в пойменных местах в междуречье Оки и быстрой Сосны, которых киевский князь Святослав Игоревич “примучил” во время его знаменитого похода на хазар. Уж больно необычен язык бывшей Орловской губернии, уж очень четки границы их обитания. Сколько раз я нарушал эти границы и теперь, на двадцать четвертом году жизни, в очередной раз покидаю свою “малую родину” и еду в древнюю столицу, чтобы сменить орловский говор на общетеатральный московский.

Москва конца пятидесятых была чиста, весела, нарядна. Летние ночи до рассвета звенели гитарами. Девушки цокали по асфальту тонкими высокими каблучками. Юбки из глазастого ситца свободно и надменно овевали их длинные загорелые ноги. На улицах продавали сосиски, запеченные в тесте. Магазины были набиты китайским, индийским, югославским, финским и еще черт знает каким барахлом и ширпотребом. Одним словом, — жизнь в Москве бурлила неугомонным столичным ключом.

День первого сентября пятьдесят девятого года в Школе-студии, первый день новой эры, остался в моей памяти как сплошная круговерть из загорелых лиц, радостных улыбок, криков, возгласов, поцелуев, объятий. Какой-то малявинский вихрь красок!

Стены малого зала на втором этаже, где проходило это мероприятие, казалось, развалятся от этого сгустка молодой, неуправляемой энергии. На сцене за длинным столом — педагогический ареопаг. Будущие садовники наших душ!

Долгий звонок. Тишина. Торжественно-напутственная речь Радомыслен­ского: “Друзья мои!..” Нас, первокурсников, поздравляют! Педагоги, общественники, четвертый выпускной курс. Вперед, неофиты! Счастливого начала! По коням!

Во время короткого перекура перед началом занятий меня попросили пройти в четвертую аудиторию: “... вас хочет видеть руководитель курса Виктор Карлович Монюков”. В аудитории за столом сидели трое незнакомых мне студентов. Оказалось, это мои сокурсники. Их тоже, как и меня, приняли дополнительно. Выходит, до начала первого урока Монюков решил предварительно взглянуть на новое пополнение. И вот он вошел, весь в белом, летне-каникулярном. Белая кепочка, холстинковая курточка. Быстро, деловито поздоровался.

— Садитесь.

Действительно, хочется посмотреть на нас перед тем, как встретиться со всем курсом. Так сказать, идентифицировать. Фамилии... Имена... Возраст...

— Так... Все четверо прошли службу в армии... Это хорошо...

И вдруг, без перехода, тихо и доверительно:

— Водку пьете?

— Нет! — быстро сказали три мои товарища. Сказали твердо, даже с некоторым оттенком негодования: как можно было задавать им подобный вопрос.

— Да, — сказал я.

Темные красивые брови руководителя курса дернулись кверху, чуть наморщив его высокий лоб.

— Как? — в голосе и во взгляде было недоумение и настороженность.

— Ну как... Когда можно... По праздникам...

— А-а... Ну, это понятно, — он бегло взглянул на часы. — Через десять минут — в аудитории.

И вышел. Три моих товарища облегченно вздохнули. Забегая вперед, надо сказать, что через год Монюков отчислил всех троих. Причины были разные, но каждая в той или иной степени включала в себя алкоголь...

В шестой аудитории, довольно просторной, мы разместились на стульях полукругом, лицом к окну. Даже не полукругом, а чуть удлиненной параболой. По законам физики лучи света, падающие из окна на каждого из нас, двадцати четырех студентов, отражаясь, пересекались в некоторой точке. В этой точке пересечения стоял стол, крытый зеленой скатертью. За столом — педагоги нашего курса по основной дисциплине — актерскому мастерству: Виктор Карлович Монюков, Виктор Яковлевич Станицын, Кира Николаевна Головко, Олег Георгиевич Герасимов.

В этот день нас попросили прочесть то, что мы читали на приемных экзаменах. Вероятно, делалось это для того, чтобы еще раз убедиться в безошибочности педагогического выбора. Или в ошибочности.

Память об этом повторном чтении осталась у меня на всю жизнь. Через сорок лет я до мельчайших подробностей помню, что и, главное, как читал каждый из нас.

Занятия с двумя часовыми перерывами продолжались до десяти вечера. В перерывах можно было поесть в студенческой столовой на первом этаже. Вполне приличной в смысле качества блюд и в смысле цен.

Первым уроком после перерыва была русская литература. Маленький лысый человек коротко поздоровался с нами, положил перед собой на стол стопку тетрадей и сказал:

— Меня зовут Абрам Александрович Белкин. Два года я буду вашим педагогом по русской литературе. — И добавил, протирая стекла очков носовым платком: — Великой литературе.

Протерев очки, он в долгую паузу остро осмотрел каждого из нас. Потом спросил, небрежно тряхнув рукой в сторону тетрадей:

— Вы знаете, что это такое? Что здесь лежит?

Мы молчали.

— Это ваши сочинения. “Приемные”. 3начит, долой Раневскую, Гаева, Кирсановых, сметай в кучу бесполезные, гнилые остатки дворянских гнезд и... да здравствует Гриша Добросклонов, Петя Трофимов и все четыре сна Веры Павловны с ее фаланстерами?

Мы продолжали молчать.

— Ради эксперимента кто-нибудь из вас согласился бы пожить в любом из снов Веры Павловны? А? Не слышу. Вот то-то. Между прочим, я — тоже. — И уж совсем суровым тоном добавил: — Будущим русским интеллигентам, каковыми вы обязаны быть, выйдя из стен этой Школы, должно быть стыдно за эти ваши (и опять небрежный жест пальцев рук в сторону тетрадной стопки) жизненные воззрения. Мне думается, самое лучшее, что мы можем сейчас сделать, — забыть об этих литературоведческих опусах. Навсегда. Согласны?

— Да-а! — облегченно взревели мы.

— Вот и хорошо, — улыбнулся Белкин. — Начнем все сначала. Тема нынешнего занятия — литература допушкинской поры.

Полтора часа пролетели, как единый миг. И поводырем нашим по кругам русской словесности на два года и на всю жизнь стал низенький человек с мудрыми глазами за толстыми стеклами очков.

Следующий урок был из серии полуэкзотических. Танец!

С самого начала нового урока нам было заявлено. Решительно и безапелляционно:

— Актер может не знать математики. Он может плохо знать литературу и историю. Он может, простите за новомодное слово, “плавать” по многим житейским вопросам. Но актер, если он актер, ОБЯЗАН уметь хорошо танцевать, иметь ПРЯМУЮ спину и КРАСИВУЮ походку.

Это сказала стройная женщина с большими глазами в завесе длиннющих ресниц, с тонкой и как стрела натянутой фигурой. Бывшая балерина, петербурженка, вагановка Ольга Всеволодовна Всеволожская. Мы выстроились двумя вереницами, держась за палки, прикрепленные к стенам на уровне пояса. Знаменитый балетный станок! Ольга Всеволодовна осмотрела не совсем, мягко сказать, балетную стать наших фигур и начала урок.

Ударили звуки рояльного аккомпанемента, и мы неумело заворочались вдоль стен, прикрепленные к палкам, как молодые, необученные борзые к охотничьим своркам. Слова балетных команд на русском и французском, подаваемые голосом четким, чуть хрипловатым (Ольга Всеволодовна курила длинные марочные папиросы), мягко подстегивали нас, как шелковыми арапниками.

— Выше ножку! Выш-ш-е! Держать спинку! Не заваливаться! Батман! Круазе! Батман тандю! Хорошо, Тамара! Слава Езепов, не приручайте локоть к животу! Оставьте его! Локоть на весу! Пальчики, пальчики тянуть! Коля, у вас классический подъем, любой балетный танцор позавидует такому подъему, а вы держите ногу кочергой! Не жалейте себя! Так... повернулись! Все сначала: батман! Круазе! Тандю!.. Молодец, Тамара!..

И так — полтора часа. С непривычки было как-то трудновато. Иногда доходило до казусов. Как-то Валя Миронов, немного обалдев от непривычной нагрузки, вместо огороженного ширмой угла, где после танца переодевались ребята, вошел в дверь, ведущую в соседнюю комнату, узкую и длинную, как пенал. Там была девчачья раздевалка. Девчонки завизжали:

— Ты что, Миронов, ошалел?

— Фи, — ничуть не смутившись, сказал Миронов, — есть из-за чего шум поднимать? Мы же из одной группы.

Третьим уроком, уж совсем из серии экзотических, были манеры. Да-да, именно манеры, или, если хотите, правила хорошего тона, ликвидированные в семнадцатом.

Не всё “ликвиднули” наши якобинцы в семнадцатом, не всё. Кое-что, оказывается, уцелело и до наших дней благодаря усилиям отдельных личностей. Таких, например, как наш ректор. Он как бы коллекционировал как редкие раритеты подобные дисциплины. И педагогов, помнящих забытые ценности. Манеры преподавала Елизавета Григорьевна Никулина, урожденная княгиня Волконская. Удивительной, какой-то отобранной красоты была эта женщина! Высокая, с седыми, коротко стриженными волосами, с четким, медальным профилем лица, с огромными черными молодыми глазами. Таких византийского разреза глаз, пожалуй, и не отыскать уже было в наши дни. Разве что в редких “оазисах” за рубежом, у представителей первой волны русской эмиграции.

 

... И шляпа с траурными перьями,

И в кольцах узкая рука...

 

Да, это таким, как Елизавета Григорьевна, посвящались блоковские слова. Чему она нас учила? Да всему. Как ходить, как вставать, как садиться, как носить костюм, как здороваться, как целовать дамам ручки, как сидеть за столом... Как есть, пить, обращаться со столовыми приборами, как держать нож, вилку и как держать при этом руки, спину, голову. Да разве все перескажешь?

Научились ли мы всем этим премудростям? Вряд ли. Так, кое-что состригли, в основном — для будущей профессии. Несколько листиков с верхушек чайных кустов.

— Вы можете есть даже руками, — говорила она, видя, как мы вконец путаемся в тонкостях этикета, — главное, чтобы это было красиво. И чтобы вы сами при этом чувствовали внутреннюю правоту и свободу.

Внутренняя правота и свобода... Да, это, пожалуй, и есть главное в нашей профессии: чувство внутренней свободы! Притом свободы прилюдной, когда ты постоянно находишься в окружении огромного количества людей: зрителей и партнеров. “У себя в комнате, при зеркале, каждый актер — гений! — говорят у нас. — А вот на сцене!..” На сцене человек с врожденным ощущением свободы такая же редкость, как чистое железо, самородная медь или алмаз чистой воды. Это высшее состояние человеческого духа, то, что называется природным артистизмом или, проще говоря, талантом.

Усилия педагогов нашей Студии, мне думается, и были направлены на выявление, высвобождение в каждом из нас этого редкого дара.

 

“Общага”

Заранее оговорюсь: я не люблю этого словообразования —“общага”. Есть в этом что-то пренебрежительное. Эдакое “облокачивание” папенькиных сынков из номенклатурных квартир, позволявших себе “заглядывать на огонек” к друзьям, живущим в общежитии, чтобы распить бутылку водки или поухаживать за хорошенькой студенткой. Возможно, это мое пуританское брюзжание не более как отголосок бедного, сурового военно-послевоенного времени, когда какой-нибудь шалаш, на малое время укрывший тебя от непогоды, становился в цене равным если не дворцу, то уж флигелю для прислуги, во всяком случае.

Когда в 71-м году, уже взрослым, тридцатилетним женатым человеком, отцом, заслуженным артистом, я впервые получил по-настоящему отдельную двухкомнатную квартиру на Суворовском бульваре, я вдруг задумался и спросил себя: да, а сколько же за весь этот жизненный отрезок времени я прожил в общежитиях? И получилось: двадцать семь лет! Мое поколение росло, мужало, училось любить страну в общежитиях. Они назывались по-разному: собственно, общежития (техникумов, институтов), интернаты для молодых специалистов, николаевские казармы, бараки, комната в старом, коридорной системы, флигеле, но суть была одна: рядом с твоей койкой всегда стояла койка другого человека. А твоей личной территорией был фибровый чемодан под этой койкой и тумбочка с дверцей и верхним выдвижным ящичком.

И все-таки я сохранил об общежитиях самые теплые воспоминания. Когда в 49-м году из разрушенной войной орловской деревни, из хатки, слепленной матерью из сырого саманного кирпича, дымной, промерзлой, я поселился в общежитии Липецкого горно-металлургического техникума, мне казалось, что я попал в рай. И хоть не было там душа и горячей воды, обеды готовились на общей огромной плите, топившейся углем, отхожее место находилось на улице, в умывальник по утрам выстраивалась очередь, и все-таки... Там, в этом трехэтажном здании, было два компонента, без которых невозможно произрастание человека: ТЕПЛО и СВЕТ! А с остальным можно было и подождать.

Общежитие для творческой поросли, куда входили студенты четырех театральных вузов и молодые художники Суриковского института, находилось на задворках Рижского вокзала, на улице, именуемой Трифоновская. По легенде, названа она была так в честь святого Трифона, покровителя охотников. Будто бы в XVII веке ловчий Ивана Грозного, князь Патрикеев, упустил во время охотничьей забавы любимого царского сокола. Царь определил суточный срок для нахождения и поимки редкой птицы. В случае неудачи князя ждал печальный конец. Ночью во сне явился ловчему святой Трифон и подсказал место, где надо искать пропавшую птицу. Утром Патрикеев, следуя указке святого, обнаружил сокола в лесной глухомани и снял его с высокой сосны. В знак чудесного избавления от мучительной казни построил благодарный князь на сем месте церковь в честь святого Трифона. Впоследствии появилась и улица имени святого охотника. Так вот, повторяю, на этой улице и находилось наше общежитие.

Собственно говоря, назвать это общежитием осенью пятьдесят девятого года было никак невозможно. Общежитие еще только строилось. Как единое целое, как отдельное сооружение. Дом!

А пока вместо единого Дома для новых талантов и подвижников образца 1959 года стояло не то в тупичке, не то в переулке с десяток одно-двухэтажных желтого цвета домов. Собственно, название “дома” применить к этим сооружениям было затруднительно. В послереволюционной России, во времена постоянных разрух и великих строек они приобрели точное и емкое имя бараков.

Бараки на Трифоновке носили название “австрийских”. Их и в самом деле построили австрийские военнопленные в 15—16-м году после очередных успехов русской армии на юго-западном фронте. Концлагерей, в том понимании, какое они приобрели впоследствии, у нас тогда еще не было. Вот и построили австрияки себе временное жилье. По принципу: что построишь, в том и поживешь. “Австрийские бараки” благополучно простояли до наших дней. Говорят же, нет ничего долговечнее временных сооружений. Истинно так...

Не знаю, может оттого, что уходили мы на занятия рано, а приходили поздно, вид этого барачного переулка производил на меня несколько гнетущее впечатление.

Поздний осенний вечер. Мгла. Толпа уставших студентов втягивается, как в какое-то гетто, в мрачную улочку. Ноги по мокрым листьям на асфальте: шух... шух... шух... То тут, то там зажигается свет в окнах. Но он не создает ощущения уюта. Окна остаются по-прежнему скучными, голыми, как глаза без ресниц. Хлопают входные двери. Скрип вытертых половиц в длинных коридорах. В конце коридора — “места общего пользования”. По бокам — двери. “Коридоры, коридоры, в коридорах двери... ” Открываешь нужную тебе. Щелк выключателя. Шесть коек. Шесть тумбочек. Посредине — стол, стулья. Плюхаешься на койку.

— Ребят, поставь кто будильник на семь.

— На полседьмого.

— Рано!.. На семь.

Спать, спать, спать...

— Вырубайте свет.

Дрема... сон... сон...

И вдруг — хлоп двери, свет по глазам!

— Кончай спать, старики!

Робкие, протестующие возгласы...

— Ребят, мы уже спим.

Протест затыкает громкий сочный баритон:

— Актер не имеет права рано ложиться спать!

— Если он — Актер! — угодливо тенорком разъясняет кто-то из окружения баритона. — В темпе, в темпе, старички! Не задерживайте поступь! Наша выпивка — ваша посуда!

На стол ставятся бутылки. Вываливают мятые плавленые сырки, консервы “кильки в томате”.

— По какому случаю торжество? — волей-неволей приходится вставать.

— Они еще спрашивают! — возмущается тот же из окружения. — Серж получил роль в кино!

— Главную?

— Эпизод! Но — ге-ни-аль-ный!..

Водка — по стаканам! Чок-чок!..

— За искусство!

Чок-чок!

— За таланты!

Чок-чок!

— За “хорошо сидим”!

Дым коромыслом, гул голосов.

— Старик, ты гений! Моча-а-лов!..

— А как тебе это: “Его зарыли в шар земной? А был он лишь солдат”?

— Мужики, пора расходиться.

Утром сонный, не выспавшийся, едешь трамваем в институт и вяло думаешь под стук колес: “А может, так и надо?.. Может, действительно, актер должен ложиться спать под утро? Надо пройти через все: огонь, воду и... медные трубы...” Н-да... Огонь был, вода — тоже. А вот до медных труб простиралась впереди дорога длиною в целую жизнь.

*   *   *

Австрийские бараки мы покинули тою же зимой 59—60-го года. Нам построили новое общежитие, пятиэтажное здание из светлого силикатного кирпича. Оно располагалось тоже на Трифоновской улице, чуть ниже, в сторону театра Советской Армии. Приличные комнаты на четыре человека, чистота, свет, тепло. Кухни на каждом этаже, душевые. Условия для вызревания талантов здесь были получше. И шелестели в длинных светлых коридорах шаги будущих звезд театра и кино, холста и кисти, подмостков эстрады.

Будними днями Дом на Трифоновке был тих, сер, скучен и мало чем отличался от таких же безликих соседей. Но как только сгущалась вечерняя мгла и небо над Марьиной рощей опускалось на землю, Дом вспыхивал всеми окнами, наполнялся музыкой, смехом, молодыми голосами. В канун, то есть в субботу, если удавалось со временем, шли париться в баню на Мещанской. Легкие, благостные, возвращались в “общагу” и высылали “гонца” в сторону запасных путей Рижского вокзала. Там, тихо уткнувшись друг в друга буферами, стояло несколько грузовых вагонов, по виду совершенно необитаемых. Но это только по виду. Если легонько постучать в металлическую дверь одного из них, то можно было стать свидетелем маленького чуда. Дверь отодвигалась, и в темном проеме возникал силуэт человека. Человек протягивал руку и молча забирал у тебя три рубля и чайник.

Для совершения чуда необходимо было иметь два компонента: трешку и зеленый эмалированный общежитский чайник. Емкостью в три литра.

В полутьме вагона виднелись какие-то емкости, стоящие на полу, — то ли бочки, то ли чаны. Человек всовывал в отверстие одного из них резиновый шланг, свободный конец подносил ко рту, коротко чмокал, забирая воздух, и резко опускал шланг в чайник. Слышалось журчанье. По мере наполнения чайника тональность звука менялась, густела. Наконец, человек поднимал конец шланга вверх, протягивал чайник и коротко говорил с легким кавказским акцентом:

— Держи.

Ты брал полный чайник, накрывал его крышкой, но уходить не спешил.

— А-а... он как?.. — ты придавал голосу легкое сомнение.

Человек в вагоне все понимал. Он наливал полный стакан и снова говорил:

— Проверяй.

Терпкий, ароматный портвейн орошал полость рта, горло и мягко загорался в груди.

— Спасибо.

— Живи долго.

Теперь можно было и отправляться восвояси.

Дома чайник ставился на горящий газ, подогревался до нужной “кондиции” и... Но что происходило дальше, какие пелись песни, читались стихи, какие философские вопросы решались за круглым столом в небольшой комнате общежития, мне кажется, отгадывание этого лучше будет предоставить вашей фантазии, любезный читатель.

Впрочем, повторюсь, такие вечера выпадали на нашу долю не часто. Катастрофически не хватало денег. Жили на одну стипендию, а ее величина составляла всего двадцать восемь рублей. Поначалу было очень трудно. Подрабатывали везде, где только можно. Без ущерба учебе, конечно. Ну, естественно — разгрузка вагонов на товарных станциях. Правда, для этого нужна была крепкая спина. Работа была тяжелая, не каждому под силу. Потом в театре, в родном МХАТе, несколько зимних месяцев я подвизался в качестве рабочего сцены. В медицинской лаборатории МГУ на мне ставили опыты. Опутывали проводами, везде, где можно, прикрепляли датчики, и по световым или звуковым сигналам я должен был выполнять определенные действия. После курсовых упражнений с прихлопами (знаменитой мхатовской “машинки”) мне это делать было несложно, и постановщики опытов гордились мною и держали меня за подопытного феномена. “Беспредельны возможности человеческого организма”, — говорили они. Но платили мало. По трояку за сеанс. Так что через какое-то время пришлось с ними расстаться.

Весной мы с моим сокурсником Толей Семеновым участвовали даже в балете Минкуса “Корсар”, где главную роль танцевал Марис Лиепа. Изображали мы то пиратов, то турок. С ног до головы мазали нас жидким гримом, напяливали безрукавки, тюрбаны, фески. С дикими воплями вырывались мы на сцену “Зеленого театра” в Парке культуры имени Горького, изображавшую собой то гарем, то дворцовую площадь, то палубу корабля, и, размахивая деревянными ятаганами, вопили что есть силы: “Алла”!

Ко второму курсу вся эта “золотая лихорадка” каким-то образом сама собой утряслась. Вернее, мы перестали обращать внимание на постоянную нехватку денег и махнули на это рукой. И сразу стало легче жить. Великая вещь — инерция!

Во втором семестре на занятиях по мастерству настала очередь играть отрывки. Работались отдельные маленькие сценки из пьес, инсценированные рассказы, несложные и по сюжету, и по творческим и философским глубинам. Так... жареные семечки. И все равно это было для нас шагом вперед, какой-то, хоть и небольшой, ступенькой вверх. Ты становился не безликим участником “машинки”, а, к примеру, Василием из горьковской “Мальвы”, а твоя сокурсница Люся Скудатина была не просто Люся, а Мальва, свободная и “манкая” рыбачка. Впервые мы прикасались к такому понятию, как ОБРАЗ. Впервые от души к душе протягивались тоненькие, как паутинки осенью, творческие связи. Действия и противодействия. Впервые мы соединяли чужие, книжные судьбы со своей, и неловкие, как сиамские близнецы, пытались какое-то время жить совместной, новой жизнью.

Ты всеми силами отказывался от собственного “Я”. Ты, как вор-домушник, мечтал протиснуться в узкую форточку чужой, незнакомой тебе жизни. Это было интересно и трудно. Не потому, что это на самом деле было трудно, все-таки какой-то, хоть и самодеятельный, опыт у нас к тому времени был, а потому, что создавать образ надо было, исходя из “нашей школы”, сообразуясь с “Системой”. Никто не спорит, система эта велика, стройна и гениальна. Но прививать ее к неокрепшим душам следовало бы постепенно, не надавливая чрезмерно на мятущуюся психику. А иначе вместо путеводной ниточки становится она непосильной ношей — это в лучшем случае, а в худшем — новоявленной иконой, на которую истово молится актер-неофит, исключая собственный опыт, собственное понимание окружающей жизни и ее отображение на сцене.

Система плодила себе восторженных почитателей, а хуже восторженного актера ничего в жизни быть не может. В нашем искусстве все-таки предпочтительнее не ХРАМ, а МАСТЕРСКАЯ.

Виктор Карлович Монюков, как всякий талантливый педагог, счастливо избежал этих крайностей. Сам тон его репетиций был доверителен, спокоен. Он не давил на студента грузом своих подсказок, а всегда делал так, что эти подсказки воспринимались как собственные находки. Пусть маленькие, но самостоятельные. Он всегда был необычно заинтересован предстоящей репетицией и этим заряжал и нас.

При всем при том он никогда не был “добрым дяденькой”. Напротив, что касалось основной специальности, то в этом вопросе он всегда был необычайно требовательным, бескомпромиссным, жестким педагогом. Он буквально “зверел”, когда замечал у студента признаки творческой лени, самонадеянности, верхоглядства. Особенно не терпел он проявления “звездной болезни”. Расправы с подобными персонажами при всем курсе были ужасающими. Надолго, чаще на всю жизнь, запоминал студент подобную выволочку!

Замечания его по отрывкам были литературно выдержанны и походили на сатирические афоризмы.

— Езепов... Играл неплохо, но почему-то левый глаз у тебя все время был навыкате. Как у Петра в апоплексии.

(Кстати, зажатость отдельных частей тела была свойственна почти каждому студенту. У меня, например, она притаилась в крыльях носа. В трудных, драматических местах ноздри каменели, становились белыми, будто примороженными.)

— Миронов, ты напоминаешь паровоз без рельсов и с дырявым котлом. Паром укутался и ни с места...

— Степанов, не преподносите мне неожиданностей. Выбежал эдакий выстиранный герой-любовник...

— Вы посадили ритм. Такое впечатление, что вы играете или глухих, или идиотов.

— Пеньков, вы напоминаете философа, заблудившегося на острове. Так лениво, как вы, играют сто первый спектакль. И то, если режиссер не смотрит...

— Кутузова, любовь надо играть звуковой определенностью, а не придыханием...

Первые два курса отношение ко мне Монюкова было ровным, но... прохладным. Я это чувствовал, что не прибавляло мне творческой уверенности. Я люблю доверие. Обоюдное. — Я сам воспитывался на этом понятии. Когда я чувствую, что мне доверяют, от меня ждут каких-то свершений, я готов... (хотел было сказать: “горы свернуть”) много и с полной отдачей работать. В подобном случае во мне включаются какие-то дополнительные внутренние силы, о которых я и сам-то не всегда догадывался. А нужно-то было для этого всего лишь ободрительное “хм” Виктора Карловича. Но Боже, как редко в эти два года я слышал его в мой адрес!

Перелом во взаимоотношениях наметился только к третьему курсу. В чем это выражалось? Я и сам не знаю. Просто я почувствовал какое-то “потепление климата”. Не умом, а как бы кожей. Какими-то датчиками. Они у каждого студента всегда очень чувствительны. Всегда начеку. Причина потепления? Опять-таки не знаю, могу только догадываться... Думаю, в основном они были опосредованными. Я много работал, много читал, просматривал за учебный год уйму спектаклей в разных театрах. Прилично учился, на “повышенную”. Все это наверняка было замечено Виктором Карловичем и дало свои положительные плоды... Не могло не дать, учитывая его справедливый, как у всякого талантливого педагога, склад души.

По “мастерству” я тоже почувствовал какую-то уверенность. В общем, что-то во мне происходило, переходило из количества в качество. Медленно, но неотвратимо. И последней песчинкой, перетянувшей чашу весов в мою сторону, была, как мне кажется, работа по художественному слову с прекрасным педагогом Дмитрием Николаевичем Журавлевым. С ним я подготовил отрывок из знаменитой повести Николая Лескова “Очарованный странник”. Ах, как работалось с Дмитрием Николаевичем! И зимой, после экзамена по “слову”, я услышал от Монюкова не просто хорошую, а прекрасную оценку в мой адрес. Так что мне даже как-то неудобно стало от этой столь долгожданной похвалы.

Хочется по прошествии времени как-то проанализировать педагогические приемы Монюкова, его многочисленные и разнообразные “ходы”, с помощью которых он “разминал” наши души, подготавливая их к тяжелой, но такой желанной будущей деятельности. Одним из таких приемов был созданный Карлычем, как бы теперь сказали, “институт друзей курса”.

Каких только людей не повидали мы за эти четыре года! Здесь были врачи и музыканты, моряки и заклинатели змей! Летчики и экстрасенсы; профессиональные разведчики и гипнотизеры; писатели и литературные кри­тики, — “все промелькнули перед нами, все побывали тут”.

Но определенный уклон в профессиях у приглашаемых “друзей курса” все-таки имелся. У Монюкова была слабость к врачам и военным. Объяснение этому было самое простое: он сам воевал до сорок третьего года в медицинских частях, был “медбратом”. Так и переплелись в его душе три влечения, три любви: к театру, медицине и армии.

Список военных открывает человек необычной судьбы — адмирал Арсений Григорьевич Головко, именем которого теперь назван ракетный крейсер Черноморского флота. Биография его фантастична. В самом начале войны молодого (тридцать с небольшим лет) контр-адмирала Сталин назначил командующим Северным флотом. На плечи Арсения Григорьевича ложится не только судьба флота, но и всего Заполярья.

Начало войны было трагичным для всей страны, но особенно для нашего Севера. Защищать его было некому. Финны и немцы через Печенгу рвались к железной дороге Ленинград — Мурманск, к портам и базам флота. Им противостояли только редкие пограничные заставы. Катастрофа надвигалась неотвратимо. И тогда молодой контр-адмирал принимает беспрецедентное по тем временам решение. Он вооружает заключенных концлагерей. Их в сороковые годы в Заполярье было что грибов после теплого летнего дождичка. Людям предоставили право умереть за родину. Добровольно. И, как пелось в старой солдатской песне: “кто останется жить, того царь наградит, а кто будет убит — того Бог простит”.

Желающих, в основном — политзаключенных, было больше, чем винтовок. Но были и уголовники. Дрались все отчаянно. Смывали своей и чужою кровью статьи Уголовного кодекса. Справедливые и облыжные. Немцы и финны были остановлены, Заполярный фронт стабилизирован. Говорят, Берия, узнав о проделке Головко с политзаключенными, от гнева завился винтом. “Снять! Разжаловать! Расстрелять!” Но Сталин все-таки был помудрее своего Малюты Скуратова. И (тоже — говорят) в ответ на визг Берии отделался афоризмом, принадлежащим кому-то из великих: “Победителей не судят!” И — всё! Головко стал неуязвим. Сталинские слова были для него тем меловым кругом, которым гоголевский Хома Брут спасался от нечистой силы.

Слушая глуховатый голос этого крепко сбитого, с седыми висками человека, мы переносились из шестой аудитории Студии в Заполярье времен войны.

Как из тумана, вставали перед нами живые люди. Одни были известными, чьими подвигами восхищалась вся страна, которые при жизни вошли в историю. Такие, как командир подводной лодки Щ-52 Лунин, торпедировавший неуязвимого “Тирпица”, или легендарный разведчик Виктор Леонов, дважды Герой Советского Союза, ходивший со своим отрядом в глубинные рейды на территории Норвегии. Или— летчик-истребитель Борис Сафонов.

Другие по тем или иным причинам остались малоизвестными. Третьи — совсем неизвестными. Их имена забыты. Но их усилия, их подвиг остаются в людской памяти, чему пример — рассказ Арсения Григорьевича.

 Заградитель ставил мины где-то (сейчас не помню точно) в районе норвежских берегов и был атакован немцами. Попадание снаряда в район кормы. Возник пожар. Заградитель, поставив дымовую завесу, кое-как уполз от преследования. Но огонь подбирался к мине, которую из-за покореженных рельсов-направляющих не успели столкнуть в море. Кораблю грозила смертельная опасность: рогатое чудище, случись взрыв, не оставило бы от него и щепок. И тогда двое матросов, не долго думая (думать было некогда), приподняли уже горячую мину и, перекинув через леерное ограждение высотой что-то около метра, выбросили ее в море. Только и всего.

— Когда, после прихода заградителя в порт, мне доложили об этом, — вспоминал Арсений Григорьевич, — я поначалу не поверил. Как-никак, а мина весит около трехсот килограммов. Попробуйте теперь поднять, говорю им. Они эту чушку и пошевелить бы не сумели. А во время боя — выбросили!.. Как поступить с ними? Наградили орденами. И в местной многотиражке напечатали. А что — мало?

Манера его разговора была скуповатой, спокойной, без лишней цветастой детализации. И чуть-чуть отдавала военным докладом. Сказывалась многолетняя профессиональная привычка. “Отвечаю”, “Докладываю”, “Смею заметить”. Вроде бы совсем не художественный подход в передаче того или иного жизненного эпизода. А в то же время события в его пересказах вставали перед тобой в полный рост, наполнялись живой кровью. Имели цвет, запах. И запоминались надолго. Как оказалось, на всю жизнь.

И еще в памяти встает такая картина. По каналу имени Москвы бежит маленький теплоходик. Речной трамвайчик. На палубе трамвайчика — весь наш курс. С педагогами. Принимает нас адмирал Головко: сие плавсредство принадлежит военно-морскому ведомству. На корме полощется по ветру флаг с синей полосой и звездочкой. Весна. Май. Солнышко сияет. Вода поблескивает. За кормой расходится двумя усами пенистый след. Отражение взбитой волны солнечными зайчиками бежит за нами по крутым откосам канала. На палубе — веселье. Гитарный звон, песни. Идем в сторону Песковского водохранилища. По левому борту чудесная, вся прохваченная солнцем березовая роща. Пристаем. Матросы на взгорке расстилают что-то вроде скатертей. На них все, что хранилось в камбузе теплоходика и его холодильнике. В закопченном казане булькает, поспевает картошка.

— Арсений Григорьевич, ваш первый тост!

Смотрит на рюмку серыми, остро прорезанными глазами. Медлит. И, оглядев вокруг все, что открывалось взгляду, говорит:

— Хорошо...

Мы ждали продолжения.

— За это и выпьем, — уточнил адмирал.

— Арсений Григорьевич, и это — все?

— А что — мало?..

В те первые годы учебы в Школе-студии я начал собирать собственную коллекцию человеческих образов. Делалось это непроизвольно, но в этом была все-таки профессиональная, как бы теперь сказали, необходимость. Я старался не просто замечать, видеть, наблюдать за жизненными явлениями, людскими образами, судьбами, но и систематизировать их, ставить в очередность, выдвигая на передний план самое интересное (для меня), нужное, необходимое. Это избавляло меня от всеядного, “плюшкинского” собирательства любой завалящей железки или стоптанного башмака. Тут намечался какой-то порядок, система. Я как бы говорил персонажам моей “людской библиотеки”: “Становись в первый ряд, ты, я чувствую, скоро мне понадобишься... Ты чуть-чуть подожди. Твое время скоро настанет... А ты — отдохни. Побеждает тот, кто умеет ждать”.

Время — вещь прихотливая. И пусть девяносто девять процентов из тех персонажей, что жили в моей памяти, так никогда и не воплотились в конкретные сценические образы, зато они раздвинули границы моего видения мира, сделали меня богаче и, главное, избавили от необходимости, получив, например, роль “простого человека”, бежать на ближайший колхозный рынок “смотреть народ”. Народ был во мне, и я — в народе.

Из постоянных поклонников нашего курса был и профессор Станислав Далецкий. Детский хирург, друг Монюкова — Стас...

Если человек талантлив — он талантлив во всем. Этот постулат полностью применим к Далецкому. Помимо того, что все знали его как выдающегося хирурга, он был еще и широко образованным человеком. Знатоком поэзии, живописи, музыки. Блестящий рассказчик, он часами мог говорить, например, о новациях в области военно-полевой хирургии гениального хирурга Сергея Сергеевича Юдина. И мы, ничего не понимающие не только в военно-полевой, но и вообще ни в какой хирургии, часами как завороженные могли слушать его рассказы.

— Наблюдая за операциями Юдина вблизи, — говорил он, — я долго не мог понять, в чем их гениальность. Хотя и я, и все мы, молодые врачи, ни на секунду не сомневались в этой оценке. И только потом, будучи неоднократным свидетелем творения (иначе не назовешь) за операционным столом этого человека, я понял: в его необычайной точности. Ни одного лишнего движения! Ни одного лишнего жеста! Точность, граничащая со скупостью. Точность, доведенная до степени искусства! Его операциями можно было наслаждаться, как прекрасным музыкальным исполнением.

Речь Далецкого была четкой, ясной, образной. Отзвук профессии чувствовался в ней. Вспоминая дела минувшие, он не отодвигал их от слушателей, а, наоборот, приближал их к вам. Крепкой рукой хирурга он брал факты за шиворот и усаживал их рядом с нами на свободный стул в шестой, седьмой или любой другой аудитории, где происходили встречи. С большим юмором вспоминал он трагические дни осени сорок первого, на которые пришлись самые трудные испытания в судьбах народа, страны и в судьбе молоденького студента-медика Стаса Далецкого.

 

Новелла о доверии

(Со слов профессора Далецкого)

Три молодых дарования, трое студентов медицинского института должны были проходить преддипломную практику в одной из московских клиник. На дворе стояла осень сорок первого. В октябре на западном участке фронта произошла небольшая “авария”: немцы прорвали фронт. В Москве началась всеобщая эвакуация. Когда шестнадцатого октября утром студенты впервые посетили клинику, они, к своему удивлению, не обнаружили там ни одного человека из медицинского персонала. Прихватив денежное и кое-что из вещевого довольствия, персонал сбежал. “Эвакуировался” на восток. Драп нах остен, как тогда говорили. В палатах лежали больные и раненые, около трехсот человек. Для раздумий, а тем более растерянности, времени не оставалось. Нужно было лечить больных и оперировать раненых. Но как? На отчаянные телефонные звонки прибыло начальство из горздрава. Оценило ситуацию и... одного студента тут же назначило главным врачом, другого — главным хирургом и третьего — тоже кем-то главным.

— Руководите! Оперируйте! — сказало начальство. — Мы вам доверяем. Не справитесь — ну что ж... Сами понимаете, законы военного времени... Желаем удачи...

И — укатило.

С фронта, как из прорвы, стали поступать раненые. Трое студентов стали оперировать. В день — по пятнадцать операций. Поначалу оперировали так: один — режет, другой — ассистирует, третий — читает учебник полевой хирургии и подсказывает порядок и последовательность процесса. И так по очереди. От темна до темна. И еще откуда-то ухитрялись прихватывать малую толику ускользающего времени. Через полтора года эти студенты стали опытнейшими, отличными хирургами. Вот тебе и — “двое режут, третий по книжке подсказывает...” Как говорили бабы на Руси: “Нужда заставит — сопливого полюбишь. Оботрешь — и поцелуешь”.

Потом на них обратил внимание главный врач железных дорог Николай Наумович Теребинский. Впопыхах они удачно прооперировали какого-то железнодорожника, Героя Труда, и Теребинский, несмотря на дикую загруженность, взял над тремя молодыми хирургами шефство.

Николай Наумович был чудесный старик. Романтик! В молодости он изъездил весь Старый и Новый свет. Был везде, где существовали болезни, эпидемии, войны. Однажды играл в рулетку в Монте-Карло. Выиграл по тем временам баснословную сумму — что-то около полутора миллионов франков. Часть опять проиграл, а оставшейся суммы хватило только на то, чтобы купить билет на пароход “Альбатрос”, идущий из Марселя в Одессу, и споить вмертвую всю пароходную команду. Вместе с капитаном. Пароход вел старший помощник. Пьяно рыская по курсу, “Альбатрос” шлепал до Одессы вдвое дольше, чем следовало по расписанию. Прощаясь на одесском рейде, вконец проспиртованный капитан обнял мощными ручищами Теребинского и, пустив по щеке одинокую слезу, сказал: “Я полюбил тебя, Николя! Ты — человек! Но всеми морскими богами заклинаю — не садись больше никогда на мою посудину!” Сказал на чистейшем французском.

Кстати, это он, Николай Наумович Теребинский, оперировал Алексея Маресьева. Да-да, того самого летчика из “Повести о настоящем человеке”. И страшно рассвирепел, услышав по радио главы из повести Полевого. Там хирург, оперирующий Маресьева, говорил примерно что-то типа: “Резать! Резать!” Борис Полевой извинялся перед стариком, поясняя, что хирурга он писал не с него. Потом они познакомились и подружились. На всю жизнь.

После войны Николай Наумович заболел тяжелой болезнью — туберкулезом позвоночника. Болезнь обрекала его на неподвижность, отрывала от любимой работы. Но он не сдавался. Продолжал делать для медицины все, что мог: принимал, консультировал.

— Вспоминается один из послевоенных новогодних праздников, — рассказывал Далецкий. — Я спешил куда-то на вечер и перед этим решил навестить старика. Жил он к тому времени одиноко, и чтобы хоть как-то скрасить его одиночество, мы с помощью Маресьева незадолго перед этим достали ему первый советский телевизор. По пути к его дому я у какого-то случайного мальчишки купил елку, за которую тот просил почему-то пятнадцать рублей, а я, почему-то помню, давал ему десять.

Вхожу — дед один. Потом пришла сестра. Знакомый прораб с женой, Алексей Петрович. Уже компания! Перевернули медицинский стул, вывинтили у него ножку, воткнули туда елку. Увесили ее медицинскими инструментами. Развели спирт. Первый тост — наш, хирургический: лучше за столом, чем на столе! И — пошло веселье! Воспоминания, анекдоты, душевные рассказы. Эх, если подумать, много ли человеку надо для полного счастья? Было бы что выпить и, главное, было бы с кем выпить!

Часов в одиннадцать — звонок в дверь. Вваливается громадная фигура, одетая во что-то мохнатое: не то в доху, не то в бурку. И сразу к Теребинскому:

— Здравствуй, кацо! Поздравляю... Желаю!..

На лице старика недоумение: кто такой?

— Николай Наумович, неужто не узнаете? Вы же меня от смерти спасли. Двадцать три года назад... А? Вспоминаете? Грузинский мальчик. Голова разбита... Вот! — он поднимает свисающий чуб и показывает огромный шрам, опоясывающий половину черепной коробки. — Лошадь меня копытом ударила. Полголовы снесла. Мозги текли, текли. Вы меня оперировали. Теперь я — замминистра!..

Дивны дела твои, Господи!

*   *   *

Так и проходили неоглядно в трудах, заботах и радостях первые два года учебы. “Неоглядно” — потому что оглянуться было некогда. Нагрузки все-таки были зверские. За четыре года я и Москву-то не разглядел как следует. Знал только “желтую” ветку метро, остановку “Рижская”. Или трамвайную линию до Петровского пассажа. Выпить тоже было некогда. Да и не на что. Правда, иногда, и довольно периодически, нас подкармливали педагоги. Особенно в этом случае постоянством отличалась Ольга Всеволодовна Всеволожская.

— Мальчики, холодильники переполнены. Пора производить разгрузку.

Дважды повторять мальчикам этот призыв было не нужно. Выбирался свободный вечер, и орава голодных и жаждущих студентов оккупировала генеральскую квартиру. Встречал муж Ольги Всеволодовны, генерал в отставке Владимир Сергеевич.

— Милости просим! — Голос низкий, с заметной военной хрипотцой.

Накрываются столы. Скатерти уставляются экзотическими и полузабытыми закусками, бутылками с разноцветными водками. Первый тост — за искусство, второй — за хозяйку, третий — за хозяина!

Первая перемена блюд сметается нами со скоростью молнии. Перерыв. Владимир Сергеевич набивает ваткой мундштук “Герцеговины флор”, пускает ароматный дымок, Юра Шерстнев берет гитару:

 

Пускай погибну безвозвратно

Навек, друзья, мои друзья,

Но все ж порою аккуратно

Пить буду я, пить буду я.

 

— Хор-р-роша жизнь, черт побери! — На лице Владимира Сергеевича полное блаженство. Три любимых вещи были у него в жизни: Ольга Всеволодовна, Армия и Искусство. Обожал музыку, поэзию. Говорили, что и сам он пописывает стишки. Но... генерал не подтверждал этих слухов.

Смех, шутки, анекдоты:

— Абрам, ты знаешь, что Эйнштейн едет в Токио?

— А кто такой Эйнштейн?

Романс поется нами по всем правилам двухголосья. Зря, что ли, нас мучают вокалом?

 

На тройке сидя полупьяный,

Я буду вспоминать о вас.

И по щеке моей румяной

Слеза скатится с пьяных глаз.

 

— Ай да мы! Браво, браво!

— Эйнштейн — это тот, кто изобрел теорию относительности.

— А что такое теория относительности?

— Славочка, сыграй-ка грибоедовский вальс.

— Побойтесь Бога, Ольга Всеволодовна! Не вгоняйте меня в краску.

— Ну я очень прошу.

— Теория относительности — это вот что такое: если ты целуешься с любимой девушкой, целуешься долго, целый час, то тебе час кажется минутой...

— Слава, не ломайся, сбацай вальс.

И Слава Езепов, самый талантливый на нашем курсе, садится к роялю.

— А если ты попробуешь сесть голым задом на раскаленную плиту, то тебе минута покажется часом.

— И что, он с этой хохмой едет в Токио?..

Перебор клавишей, разбег пальцев. И легкие порхающие звуки грибоедовского вальса (поместье под Смоленском, греческие колонны особняка, липовые аллеи, зеркальный паркет бальной залы) заполняют обширную кубатуру генеральской квартиры. Грустная радость... Светлая печаль...

— Браво, браво!

Сложенным платком Слава промокает испарину на лбу. Вечер еще длится, но уже поздно. Стрелки часов подбираются к закрытию метро.

— Ой, ребята, нам пора!

— Спасибо, спасибо!

— Все было замечательно!

— Па-а-прашу в любое время!.. Дорога теперь разведана.

— До завтра... Ой, уже до сегодня!

Как пролетная станица диких гусей, подкормившись в поле, вдруг снимается с места и пропадает в небе, так и наш курс в одночасье покидает гостеприимную квартиру и уходит в ночь.

В комнатах тишина. Пахнет застарелым дымком. Дверцы двух холодильников распахнуты настежь. Ни один посторонний предмет не загромождает пустоту их стерильных внутренностей. До нового генеральского пайка...

*   *   *

Итак, как обычно говорят ведущие в радиоспектаклях: “Шли годы”. Учебная жизнь вокруг нас разительно менялась. Приближалась двухгодичная дата нашего пребывания в стенах Школы-студии. Для каждого студента это был своеобразный порог, “великое солнцестояние”, когда решалась его судьба.

После второго курса учителя подбивали итоги успеваемости, и каждый из нас мог услышать роковые слова: “Спасибо, вы нам больше не нужны”. Такова была двухгодичная плата или, вернее, расплата за ошибку при приеме. Переведенный на третий курс студент мог вздохнуть свободнее. Им пройден, как выражаются спортсмены, последний поворот. За ним финишная прямая: третий и четвертый курсы. А в перспективе — ленточка награждения театром. Но до нее надо было еще дожить.

Время окончания второго курса было вместе с тем и временем, когда мы прощались и со многими общеобразовательными предметами: манерами, языком, сценречью, зарубежной литературой, изобразительным искусством и др. Было бы неправдой сказать, что мы безутешно рыдали при этом. Скорее, раскланялись и прошли мимо.

Единственным исключением был курс русской литературы. И ее педагог — Абрам Александрович Белкин. Он всякий раз приходил на лекцию, как на свидание с таинственной незнакомкой. И с ощущением некоторой неловкости: почему именно его выбрала она своим рыцарем, защитником. Его, маленького, лысого человек с глазами-буравчиками, глядящими зорко и мудро из-под густых бровей. Но был это не более как прием, эдакое кокетство мастера, позволяющего себе иногда, на какое-то время, поиграть в подмастерье.

Я иногда думаю: а почему Белкин не читал лекций по советской литературе? Ведь знал он ее не хуже литературы дореволюционной.  (Этот курс вел у нас знаменитый впоследствии Андрей Донатович Синявский, один из первых “диссидентов”.) Подлинных причин не знает никто. Сам Белкин, если его об этом спрашивали, отшучивался, говорил что-то вроде: “нельзя объять необъятное”... Но мне кажется, причина крылась в ином.

Он сам, своей внешностью, характером, был “выходцем” из девятнадцатого века. Одень его в сюртук или вицмундир, он как две капли воды стал бы походить на некоторых героев своих любимых писателей: пушкинского станционного смотрителя Семена Вырина, гоголевского Акакия Акакиевича, Макара Девушкина из “Бедных людей” Достоевского, чеховского Беликова. Он не просто жалел, он любил их. Любил с их незащищенностью, незлобивостью, с их пугливой деликатностью и постоянно ощущаемым чувством человеческого достоинства. Задавленным жизненными обстоятельствами, но постоянно пробивающимся сквозь них, как зеленый росток пробивается весной сквозь слой палой листвы...

У Абрама Александровича были свои “любимые” и “нелюбимые” авторы. К числу последних принадлежал Иван Сергеевич Тургенев. Белкин чтил его как большого русского писателя, но, ставя на одни весы его и Достоевского, он, конечно, отдавал предпочтение Федору Михайловичу. Хотя... в этой “любви” и “нелюбви” было больше педагогического кокетства, нежели искреннего чувства. Но ушлые студенты иногда пытались использовать духовные разногласия в позиции любимого мэтра.

Второй курс. Зимний экзамен по русской литературе.

— Абрам Александрович, можно я не буду отвечать на первый вопрос? — это студент Костя Корольков.

— А что у вас в первом вопросе?

— Тургенев.

— Гм... гм... Почему бы вам и не поговорить о Тургеневе?

— Не люблю я его.

— Да? И чем же бедный Иван Сергеевич провинился перед студентом Корольковым?

— Он такой... мягкий... бесхребетный. Все эти его Бежины луги...

— Луга.

— Что?

— Правильно будет — луга.

— A-а... ну да. Все эти Герасимы, Муму, Хори и Калинычи...

— А “Гамлет Щигровского уезда”? Что? Не читали? А “Чертопханов и Недопюскин”? А “Бретер”, а “Дневники лишнего человека”? Не читали? А что вы вообще читали Тургенева?

— Я же сказал, что не люблю его, — пробормотал погибающий Корольков.

Маленькие глазки педагога, как два раскаленных шильца, впились в незадачливого студента.

— Для того, чтобы что-то любить или не любить, надо, как минимум, знать предмет вашей страсти, — тихо и гневно сказал Белкин.— Вон отсюда! Во время зимних каникул прочесть всего Тургенева! Только при выполнении этого условия вашу зачетку украсит оценка, дающая вам право получать стипендию... Следующий!..

За десять каникулярных дней Корольков проштудировал нелюбимого писателя и ...на всю жизнь влюбился в него.

 

*   *   *

Молчат гробницы, мумии и кости.

Лишь слову жизнь дана.

 

Так писал в одном из своих стихотворений Иван Алексеевич Бунин. Ни в коем случае не оспаривая (как можно!) утверждение любимого писателя, я бы все-таки добавил: “художественному слову” жизнь дана. В самом деле, разве не это понятие имел в виду другой гениальный поэт, Николай Гумилев, когда писал вот эти строки:

 

В оный день, когда над миром новым

Бог склонял лицо свое, тогда

Солнце останавливали СЛОВОМ,

СЛОВОМ разрушали города.

 

Попробуй останови солнце словом, взятым из канцелярского лексикона. Или развали крепостную стену, где гигантские каменные блоки скреплены расплавленным свинцом. Тут должно быть особое слово. Каким оно было в раннепрошедшие времена, нам не дано знать, но в наш прагматичный, мелкотравчатый век мы зовем его Художественным.

В России слову всегда отдавали почетное место. В предреволюционное время писатели на вечерах читали с эстрады свои прозаические (!) произведения. И восхищенный зал часами, не шелохнувшись, внимал им в “немом благоговенье”.

В революцию слово обрело новую силу. Оно было грубым, корявым, но несло в себе такой взрывчатый заряд невиданной дотоле энергии, что порой напоминало экстаз языческого заклинания.

Великая Отечественная подняла слово на огромную высоту. В один уровень на весах судьбы отечества стояли: “За Родину, за Сталина!” и “Жди меня, и я вернусь”, “До тебя мне дойти нелегко, а до смерти четыре шага”... И в каждой фронтовой бригаде, а их было сотни на всех передовых, были свои чтецы.

В послевоенные, особенно пятидесятые-шестидесятые годы, на художест­венное слово был особенный спрос. Москва просто роскошествовала в этом отношении. Концертные залы были всегда битком заполнены. Зал Библиотеки имени Ленина, Концертный зал Чайковского, Театр эстрады предоставляли свои площадки лучшим чтецам Москвы и Ленинграда. Мы, студенты, знали чтецкие программы мастеров слова так же хорошо, как и репертуар модных театров. Имена Аксенова, Каминки, Орлова, Вишнякова, Смоленского, Поповой не сходили с наших уст. И все-таки “первым среди равных” было у нас имя Дмитрия Николаевича Журавлева.

Он выходил на открытую эстраду и становился в выемке рояля. Черный фрак, белый пластрон, бабочка. Правая рука свободно лежит на закрытой лакированной крышке. Большой, широкий лоб, темные глаза и — улыбка! На весь зал, до самых последних рядов галерки! Шум стихает. Зал концентрирует свое внимание на освещенном секторе сцены. На сцене — его величество мастер художественного слова!

— “Говорили, что на набережной появилось новое лицо: дама с собачкой”.

Читал Дмитрий Николаевич необычайно ярко, сочно, но в то же время в голосе его слышался какой-то оттенок не то что грусти, а вроде как недосказанности, недоговоренности. Точно артист знал намного больше того, о чем он рассказывает слушателям со сцены.

 

Зачем кружится ветр в овраге,

Подъемлет лист и пыль несет,

Когда корабль в недвижной влаге

Его дыханья жадно ждет?

Зачем от гор и мимо башен

Летит орел, тяжел и страшен,

На чахлый пень? Спроси его.

Зачем арапа своего

Младая любит Дездемона,

Как месяц любит ночи мглу?

Затем, что ветру, и орлу,

И сердцу девы нет закона.

Таков поэт...

 

А теперь представьте себе на миг, что мы почувствовали, когда в самом начале третьего курса нам сказали, что вести художественное слово у нас будет... Дмитрий Николаевич Журавлев?! Что значит “ура!” по сравнению с тем щенячьим восторгом, который охватил наши сердца?!

*   *   *

Одна из встреч-вечеров. К нам в гости пришла Алиса Коонен! Для нас это было свидание с другой эпохой — Серебряный век! Сухая, стройная пожилая женщина. Язык не повернется сказать о ней — старуха. Длинное темное платье, словно из кованой парчи. Читает Блока:

 

По вечерам над ресторанами

Горячий воздух дик и глух,

И правит окриками пьяными

Весенний и тлетворный дух...

 

Спина прямая. Как у балерины в отставке. Голос низкий. Идет откуда-то из глубины и — сквозь зубы. Странно, но мне кажется, она немного волнуется, часто сглатывает слюну. Это она-то! Перед нами!

Вспоминается вечер в большом зале, посвященный Михаилу Булгакову. Было это, если мне не изменяет память, в 61-м году. И посвящен он был, кажется, семидесятилетию со дня рождения писателя. Вечер открывал Радомыс­ленский. Потом было объявлено, что отрывок из повести Булгакова “Жизнь господина де Мольера” прочтет актер МХАТа Юрий Эрнестович Кольцов.

И вышел он на сцену. Не возник в громе оваций, именно — вышел. Тихо, скромно. И так же тихо и скромно произнес первые слова булгаковского шедевра. Знаменитый разговор с акушеркой:

“— Сударыня, осторожнее поворачивайте младенца, не забудьте, что он рожден раньше срока. Смерть этого младенца означала бы тяжелейшую утрату для вашей страны!

— Мой Бог! Госпожа Поклен родит другого!

— Госпожа Поклен никогда более не родит такого, и никакая другая госпожа в течение нескольких столетий такого не родит...”

Я был потрясен. Строго говоря, в первые годы учебы мы часто испытывали это чувство. Чуть ли не через день. Но слушая Кольцова, я испытал редкое потрясение. Я понял, что являюсь свидетелем совершенно новой манеры исполнения. В то время я бы не нашел ей определения, хотя подспудно чувствовал, что это и есть та самая мхатовская система в раннем, изначальном ее смысле, без последующих уродливых напластований.

Он читал тихим, прозрачным голосом. Казалось, такой голос не долетит до слушателя и умрет по дороге к пятому ряду партера. Но, на удивление, этот тихий, внешне не эффектный голос был слышен везде, в самом дальнем уголке зала.

Он каким-то волшебством оживлял персонажи, и они вставали перед тобой в полный рост. Ты видел их длинные волосы, завитые парики, усы, эспаньолки, пену голландских кружев на атласных костюмах и эгретки из перьев цапли на их вычурных шляпах. Чем он этого достигал? Не знаю. Тут или надо писать длинную и скучную театроведческую работу, в которой все равно всей правды не вскрыть, либо поддаться искушению и положиться на пышное сравнение.

Мы не сделаем ни той, ни другой ошибки. Рыться в помещении актерской кухни — работа неблагодарная. Юрий Эрнестович не заслужил этого. Мы осторожно отнесемся к памяти этого замечательного актера. Так же осторожно, как он подходил к раскрытию тех ролей, которые ему приходилось исполнять на сцене. Многие говорили, что эта его осторожность — следствие тяжелой болезни, мучившей его долгие годы. Он был болен энцефалитом. Болезнь эту он “благоприобрел”, будучи узником магаданских концлагерей.

*   *   *

Ушел в прошлое, стал студийной историей второй курс. Промелькнула месячная концертная поездка на целину, где мы впервые, без педагогов, зарабатывали своим искусством зрительскую симпатию.

В маленьком автобусе, похожем на раскаленный утюжок, мы мотались по бескрайним пшеничным полям южной Сибири. Выступать приходилось и на выбитой земле колхозных токов, и на откидных кузовах грузовиков, и в маленьких хатах из саманного кирпича, именуемых клубами, где на сцену часто приходилось протискиваться сквозь окошко с выставленной по этому случаю рамой. Неудобства, пыль, жара и — свобода! И — молодость! И — счастье!

Лично для меня результатом этой поездки стал мой первый рассказ, который я напечатал в “Московском комсомольце”. Толчком к написанию послужила нелегкая судьба тринадцатилетнего мальчишки, которого мы повстречали во время целинных странствий.

Он убежал от родителей-пьяниц, жил один в опустевшем на лето интернате и готовился поступать в речное училище. Звали его Витькой. Газетчикам “Комсомольца” рассказ понравился, и я стал работать внештатным корреспондентом. В редакции мне выдали временное удостоверение за номером 441 и предоставили полную свободу в выборе тем и объектов корреспондентского исследования. Писал я очерки, похожие на рассказы, и рассказы, не отличаемые от очерков. Платили мало, но всегда. Газетное начальство относилось ко мне прилично и даже как-то сказало:

— Слушай, переходи к нам на постоянную работу. Плюнь ты на эту театральную муру. Какой актер из тебя получится — это пока никому не известно, а вот газетчик получится точно.

Я постарался не поверить начальству. Хотя писать и работать в газете мне действительно нравилось. Я даже во время летних каникул, бывая у своих в Воронеже, не оставлял этого занятия. Подрабатывая диктором воронежского радио, я одновременно давал материалы в редакцию. В основном это были радиоочерки исторического и культурного плана.

Надо сказать, что немногочисленные сотрудники воронежской редакции, я имею в виду корреспондентов, были строго распределены по “тематическим квартирам”. Кто-то отвечал за производственную тематику, кто-то — за сельское хозяйство. Были “специалисты” по социальным вопросам, по школьным делам, по здравоохранению. Народ это в основном был ушлый, битый и мог взять интервью у самого папы римского, если бы тому вдруг вздумалось посетить Воронеж.

Ну, и казусы при работе, конечно, случались всякие. Вспоминается рассказ одного из них, моего приятеля.

— Представляешь, старик, какой финик мне нынче судьба преподнесла! Решил собрать материал о житье-бытье наших братьев ущербных, попросту — психов. Давно решил, да все времени не хватало. А тут думаю: а не наведаться ли мне в городскую психушку, благо врач знакомый давно звал в гости? Прихожу. Врач ведет меня по палатам, знакомит с больными. Люди как люди — тихие, приличные, если только не знать, кто они такие на самом деле. Мой знакомый объясняет, “кто и по какой статье сидит”. Названия отклонений самые мудреные, латинские. “А у этого что?” — интересуюсь я и показываю на тихого, незаметного мужичка. Врач эдак небрежно: “У этого, ­­­— говорит, — мания величия”. — “Кем же он себя считает? Цезарем? Наполеоном?” — “Бери выше, — говорит мой знакомый, — он возомнил себя начальником треста столовых! Всю жизнь проработал простым поваром в тресте, и вот — на тебе! На ровном месте споткнулся... Ничего история, а? Н-да, измельчал народ...” Теперь я не знаю, что с материалом делать. Наверняка не пропустят. А? Как ты считаешь, старичок?..

Другой мой приятель вел спортивный отдел и давал в эфир замечательные зарисовки со стадионов, беговых дорожек, теннисных и городошных кортов. Это были маленькие талантливые новеллы. Накал борьбы и спортивных страстей бушевал в них и заполнял молодой энергией каждую секунду эфира. Особенно удавались ему передачи, объединенные названием: “Выходной день на реке Воронеж” или “Всей семьей на рыбалку”. Он интервьюировал рыболовов, их жен, детей, и чуть ли не выловленных ими плотву и подлещиков. Слышался плеск воды, шорох раздвигаемых камышей, пение лесных пичужек. И все это записывалось на старой, раздерганной аппаратуре.

— Как тебе это удается? — поинтересовался я как-то у него.

— Любить свое дело надо, юноша! Вот и весь секрет.

— Поделился бы.

— Интересуешься? Ладно, заходи в субботу с утречка ко мне домой. — И дает домашний адрес.

— А куда потом пойдем?

— Ты заходи, а там видно будет...

 В субботу захожу.

— Хозяин встал?

— Записывает.

— Где?

— В ванной, где же еще.

Хозяин, в трусах и в майке, метался в тесном пространстве хрущевской “совмещенки”. На полу располагались тазы, ведра. Ванна была наполнена водой. На раковине стоял корреспондентский магнитофон. Хозяин щелкнул кнопкой включателя:

— Дорогие товарищи, — бодро заговорил он в микрофон, — мы с вами находимся на прекрасном, изумрудном берегу нашей любимой реки Воронеж!

Левой рукой он легонько повозил в ванне, побурчал водой.

— Какой прекрасный выдался нынче денек! И это не только мое мнение. Мой собеседник, прославленный токарь одного из наших заводов Иван Николаевич Сидоров, по-моему, того же мнения. Не правда ли, Иван Николаевич? — и он вдруг сунул мне микрофон под нос и сделал страшное лицо, на котором было написано: “отвечай, кретин”.

— Да, погода действительно… — промямлил я.

— Травка зеленеет, солнышко блестит, птички поют, — подхватил он. — Вы рыбку, как я вижу, ловите?

— Да, рыбку, — повторил я.

Он прикрыл на мгновение микрофон рукой и быстро зашептал:

— Что ты, как этот... попугай вареный. Включайся, импровизируй!

И как ни в чем не бывало снова взялся за микрофон.

— О, я вижу, у вас прекрасный улов! Какой подлещик! — И ладонью в тазике — шлеп-шлеп.

— Это красноперка, — пробурчал я, озлившись на его “вареного попугая”.

У него вытянулось лицо. Но он тут же нашелся:

— Ах, да... Ошибся. Но мне, горожанину, это простительно. А вон я вижу, клюнуло у вашего соседа. Поспешим к нему, поздравим с прекрасным уловом.

Он шлепал в тазах, в ванне, включал вентилятор, изображая “ветерок на реке”, шуршал старой клеенкой, говорил на разные голоса, взвизгивал, хохотал, шмякал мокрой тряпкой по кафелю...

Я потом слышал этот его репортаж в вечернем выпуске местных новостей. Через дешевый трехкнопочный приемник вливалась в комнату могучая волна живой природы. Струилась река, шелестела листва деревьев, взъерошенная ветром, доносился откуда-то осторожный утиный кряк, свистела иволга, бунтовала в ведрах пойманная рыба, смеялись женщины и дети. Это была фантастика! Если бы кто мне сказал, что все это было выдумано и осуществлено с помощью дешевенького “Репортера” в тесной клетушке спаренной ванны, я бы ни за что не поверил.

Поздравляя его после передачи, я только и мог сказать:

— Ну, ты гений, старик!

— А-а, ладно, — отмахнулся он. И, не глядя на меня, спросил: — У тебя как с финансами? На Карла Маркса свежее пиво привезли... А может, и на бутылочку срубимся, а?

Вообще, мне везло в Воронеже на хороших людей. То ли и в самом деле их было много в городе, то ли у меня был свой особый подход к их, если можно так сказать, коллекционированию.

Воронежская культурная прослойка конца пятидесятых — начала шестидесятых жила своей особой жизнью, несколько отличающейся от жизни “передового” ее московского отряда. Она меньше задыхалась от восторга в связи с объявленной “оттепелью”, смотрела на все поспокойнее, с еле заметными усмешливыми морщинками в уголках глаз. Дескать, поживем — увидим.

Все знали друг друга. Атмосфера хорошей семейственности, как в чеховских пьесах, объединяла интеллигенцию. Культурная жизнь города била ключом. Театр имени Кольцова был всегда переполнен. Каждую премьеру ждали как праздника, и коллектив театра во главе с главным режиссером Фирсом Шишигиным чуть ли не каждый месяц устраивал эти праздники для “любителей драматического искусства”. В стенах филармонии выступали знаменитые столичные дирижеры, певцы, пианисты. Мастера художественного слова облюбовали уютную сцену Дома офицеров.

Господи, верни все это! В другой, конечно, ипостаси, но верни! Верни молодость, веселые застолья, песни под гитару, откровения новых стихов, споры, смех. Верни знакомый путь от дома до студии художника Быкова, где мы обычно собирались по вечерам. Или до нового телецентра, где тоже все любили бывать, но только в дневное, “рабочее” время.

Кстати, по пути к телецентру и свершилось все это. Именно, именно... Я еще, помнится, подходил к конфетной фабрике...

 

Легенда о Тихоне

и ярости необузданной стихии

В Воронеже свела меня судьба с интересным человеком, которого без всякой натяжки можно отнести к истинным почитателям искусства.

Жил он в доме, где жили мои родные. Более того, был нашим соседом по коридору. Дом чудом уцелел во время войны. Был он по городским масштабам маленьким, двухэтажным. Вдоль каждого этажа тянулись темные, узкие коридоры. С той и другой стороны в них выходили двери комнат. Каждую комнату занимала семья. Размеры комнат были одинаковыми, что-то по четырнадцати метров квадратных. Количественный же состав семей, их населяющих, естественно, был разным. От двух до шести человек, примерно.

Я уже сказал, что Тихон — так звали упомянутого мной человека — был нашим соседом. Дверь его комнаты была напротив, чуть ближе к кухне и туалету. Узнав, что я учусь в театральном институте, он проникся ко мне каким-то трогательным почитанием. Несмотря на разницу в возрасте (он был участником войны), именовал он меня не иначе, как по отчеству. Правда, без упоминания имени: “Васильч”. Звучало это дружески и вполне безобидно.

Тихон любил кино. Страстно, до самозабвения. Он не пропускал ни одной новой картины, где бы в городе она ни шла. Жена его, поначалу пытавшаяся протестовать против чувствительной утечки денег из семейного бюджета, в конце концов смирилась с этой бедой. Она поняла, что всякая бескорыстная страсть требует материальной поддержки.

За примерами далеко ходить было не надо. Лешка-печник, к примеру, другой наш сосед по коридору, все свое послерабочее время посвящал выпивке (это ведь никаких денег не хватит!). Сосед с другого боку Паша, надсмотрщик городского тюремного изолятора, писал маслом картины “по клеткам”. Хоть и тихая страсть, но тоже расходная. Холст и краски — они на дворе не валяются. Паша не пил, не курил. По праздникам, нежно краснея, дарил кому-нибудь из соседей одно из своих полотен, вставленное в багетную рамку. При этом, смущаясь, тихо говорил:

— Позвольте подарить вам картину гениального русского художника Перова “Охотники на привале”.

И бережно сдергивал с рамы белую вышитую салфетку.

Так что, повторяю, жена Тихона смирилась с этим его увлечением и как бы его узаконила.

Тихон смотрел фильм всегда в одиночку. Домой приходил радостный, возбужденный:

— Васильч, кино посмотрел. — Первым, с кем он делился эмоциями после просмотра, всегда, естественно, был я.

— Понравилось? — интересуюсь осторожно.

— Фильм — на ять! — и задирает вверх большой палец правой руки.

— Название?

— Этот... как его... Тьфу, пропасть, всю дорогу помнил, а переступил порог и — как отшибло...

— О чем хоть там речь? Про что фильм?

— Про любовь! Там один, значит, подходит к ней и говорит... Что же он говорит-то?..

Он поднимает на меня растерянные глаза:

— Забыл!.. Ну, пропади все пропадом, опять забыл!..

Я пытаюсь утешить его:

— Не переживай, Тихон, подумаешь...

Он судорожно хватает меня за руку:

— Веришь, Васильч, вот смотрю — все понимаю. Имена, про что там... А выхожу из кинотеатра — и как паморок какой на меня наплывает...

Он отворачивается, пытаясь скрыть слезы. Да, с памятью у Тихона действительно не все было в порядке. Кто виноват? Война виновата. Тихон был участником знаменитого десанта на косу Чушка летом сорок второго. Там, на голой песчаной косе, десантники попали под сокрушительный огонь немецкой артиллерии и тяжелых минометов. У Тихона это был первый бой. Он даже не успел выстрелить из своей винтовки. Вспышка!.. Взрыв!.. И-и...

— И-и — полетел! — вспоминал Тихон.

— Куда?

— А маму ее знает, куда. Лечу, как птичка. Впереди, гляжу — радуга. Круглая такая. И мне надо скрозь нее проскочить. А меня все вбок заносит. Я стараюсь прямо держать, а меня — вбок. Ну точно, как у нас в деревне до войны мужик был, Володя. Напьется, бывало, и в собственные раскрытые ворота никак попасть не может. Отойдет на середину улицы, наметится в ворота, разбежится и — головой о прясло... Так и я. Башкой как об эту радугу навернусь! И слышу, какой-то голос говорит: “Ну вот теперь точно — кандей...” И провалился я куда-то...

Сколько он пролежал без сознания, Тихон не помнил. Очнулся от того, что на него брызгал дождик. Ласковый такой, теплый. Как в детстве. Тихон чуть разлепил глаза и прямо над собой увидел... немца.

— Мама миа, фриц натуральный. Ноги раскорячил, ширинка расстегнута, и поливает он меня из своего шланга почем зря. Я глаза зажмурил и, помнится, подумал: “На сколько же у него этого запаса хватит? Должно ведь кончиться”. А он, видно, накопил. Льет и льет. Я чуть не крикнул ему: “Помотал бы, что ли!..” А какое там “помотал”. Чем ему мотать? Руки у него, я заметил, на автомате сверху лежат. Устало так лежат, как у бабы на коромысле. Наработался.

 Что было дальше, Тихон помнит плохо. Отыскал у среза воды какое-то колесо от машины, очевидно, сорванное взрывом, скатил его в воду и, теряя сознание, за ночь кое-как прибился к нашему берегу. Слава Богу, документы, хоть и размокшие, были при нем.

Валялся по госпиталям, долгое время ничего не помнил. Вместо памяти — тьма. Потом что-то стало проясняться, пробрезживаться. Но не до конца. Так и демобилизовали его полудолеченным. Доктора тоже не волшебники.

Родное село было разорено войной, и подался Тихон в Воронеж. Он хоть и был разбит до основания, но… все-таки город. Устроился работать кочегаром в котельную, женился. Как инвалиду войны, дали ему комнатку...

 

*   *   *

Воскресный город чист, просторен, не суетлив. Исчез заполошный будничный ритм. Во всем чувствовалось благодушие, развалистость. Точно выспавшийся всласть человек взглянул ненароком со сна на себя в зеркало, потянулся и удовлетворенно пробормотал: “А я еще ничего”...

День был жаркий, августовский. Горячий ветер шевелил листву тополей и акаций, солнечные пятна на тротуарах приходили в движение, и от этого чуть кружилась голова. Сохлые стручки хрустели под ногами. Площадь перед зданием обкома слепяще пуста. Темный бронзовый Ленин с протянутой рукой жарился на солнце. Выстроенные в ряд, чуть шевелились в рамах члены Политбюро, писанные сухой кистью по полотну. С запада на город наползала небольшая тучка. Наползала не по правилам, против ветра. Была она совсем не страшной, с каким-то неприятного цвета подбрюшьем. Как у дохлой рыбы.

Неторопливо, прогулочным шагом я следовал, как говорят военные, к месту своего назначения, в новое здание местного телевидения и радио. Теплые токи воздуха забирались под рубашку, щекотали тело, и от этого на душе становилось весело, празднично, беззаботно.

Камень, пробив тополевую листву, врезался передо мной в тротуар буквально в двух шагах. Был он белого цвета, величиной с кулак, и пущен с такой неистовой силой, что, ударившись об асфальт, раскололся на несколько кусков.

— Кто балуется? — заорал я от неожиданности, направляя звук своего голоса в сторону высокого кирпичного забора, с которым я как раз поравнялся.

Забор этот, длиной в целый квартал, опоясывал конфетную фабрику. Как бы в ответ на мои слова еще одна булыга шмякнулась на асфальт мостовой. Потом еще одна. И еще. Спасительные дома на противоположной стороне улицы в мгновение ока заштриховались белыми, косыми линиями падающего с неба... льда. Да, это был лед! Град! Но, Боже, какой град! Я даже и вообразить не мог, что градины могут дорасти до такой величины. “Как же такая тяжесть в небе-то держится?” — почему-то подумалось мне.

Одна ледышка врезалась мне в спину. Другая скользнула возле виска. Понимая, что путь на другую сторону улицы мне уже отрезан, я вжался в угловую выемку забора, стараясь этим хоть как-то прикрыть себя от прямого попадания ледяных камней. Град падал уже сплошной стеной. Слышался треск сучьев, звон стекол и грохот разбиваемых шиферных крыш. Тротуары на глазах заваливались ледяным крошевом, ломаными древесными ветками. Вверху искрились закороченные провода. Ледяная стена дышала каким-то древним холодом.

— Господи, пронеси, — бормотал я про себя, с ужасом глядя на этот вьяве возникший из ничего апокалипсис.

Град прекратился внезапно и сразу . Я наконец-то отлепился от стены, с ног до головы измазанный краской грязно-бурого цвета, смытой дождем с забора. Раздвигая одеревеневшими ногами ледяное крошево, я продолжил так некстати прерванный путь. В голове, как заезженная пластинка, вертелось четверостишие — начало какого-то стихотворения:

 

На шхуне “Ломоносов”

Нас было пять матросов.

На север плыли мы

Проведать эскимосов.

 

Друзья на телевидении ахнули, увидев меня в том виде, в каком я предстал перед ними. Первым делом они влили в меня стакан водки. Потом сбросились сухой одежонкой, переодели, и пока я записывал передачу, мои брюки и рубашка были вымыты и высушены. Кто-то сбегал еще в магазин. Крупно порезали хлеб, колбасу. Сдвинули стаканы.

— За все хорошее!

Господи, как же я любил (да и теперь люблю!) эти импровизированные, вроде бы неизвестно откуда и по какому поводу возникающие застолья! Атмосфера любви, доброты, веселья, какого-то всепрощения возникает гораздо раньше, чем ты делаешь первый винный глоток. И, как правило, остаются они потом в твоей памяти на всю жизнь и лечат твою душу, даже если тебе становится иногда совсем невмоготу.

Когда я все-таки вышел из здания телецентра, в чистом, вымытом небе сияло солнце. Воздух, пахнущий раздавленными тополевыми листьями и резкой прохладой тающего льда, был вкусен, терпок, как остывающий цветочный чай. В городе царило какое-то праздничное оживление. Это меня поразило больше всего.

Люди сгребали в кучи порушенную зелень деревьев, грузили ветки на неизвестно откуда появившиеся самосвалы, вставляли новые стекла в разбитые рамы, латали дырявые крыши. И все это делалось напористо, весело, как будто все долго ждали этого дня, этого случая. Мужики были немного “поддатые”. В магазинах к винным отделам выстроились длинные шумливые очереди. Во дворах слышалась патефонная и транзисторная музыка.

“Много ли нашему народу нужно, чтобы почувствовать себя счастливым? — подумалось мне. — Либо праздник, но такой, чтобы для всех! Великий! Либо — беда. Но — тоже для всех. Отечественная! На меньшее мы не согласны”.

Площадь перед зданием обкома курилась паром подсыхающих луж. Бронзовый Ленин придерживал на груди распахнувшееся пальто. Портреты членов Политбюро были искромсаны градом на множество узких лент. Казалось, через полвека вновь ворвался в город конный корпус Мамонтова и оставил на полотнах прощальный автограф своих казачьих шашек.

— Да что ж ты тут стоишь? — послышался плаксивый женский голос. — Глянь-кось на него — стоит себе, и горя ему мало.

Я обернулся. Сзади глядела на меня баба Сима, соседка наша с первого этажа.

— Ты чего, баб Сим?

— Чего, чего! — напирала баба Сима. — там Тихон помирает, а он этих боровов разглядывает, — она кивнула на порубанные портреты.

— Постой, какой Тихон? — я никак не мог сообразить, о чем она говорит.

— Гля, а то он не знает! Наш Тихон, дружок твой. — Она приложила к сморщенным губам косячок головного платка, завязанного под подбородком, уткнулась головой мне в грудь и в голос, по-деревенски заплакала. Как на похоронах.

— Говори толком: как помирает? Где помирает? Почему помирает? Он же с утра плясать пошел.

— Градом его запороло. На речке.

— Он что, купался?

— Нет. Говорят, ребятишек каких-то спасал.

— А где он теперь?

— Говорят, где-то в больнице на Клинической. А может, теперь и домой привезли. Я дома-то еще не была, мне об этом Поля на рынке рассказала...

Невежливо покинув заполошную бабу Симу, я кинулся домой. В голове стоял какой-то сумбур. Мысль о смерти Тихона в ней никак не укладывалась. Но тут же вспоминались ледяные глыбы, отвесно падавшие с неба с какой-то неистовой древней злобой, и я все ускорял шаг. Трамваи не ходили, так что пришлось через весь центр города бежать бегом.

Приближаясь к дому, я еще издали увидел, что на его крыше копошатся какие-то фигуры. “И нам досталось”, — механически отметил я, имея в виду небесную бомбардировку. На самом верху, на коньке, сидел какой-то мужик в круглой белой шапке на голове, похожей на “кубанку”. Крепко окорячив конек, он подтягивал на веревке лист шифера. Вот он повернулся в мою сторону, и я, не веря своим глазам, замер на месте. Это был... Тихон. Собственной персоной, с перебинтованной головой.

— Тихон!

Он повернул в мою сторону толсто опутанную бинтами голову и радостно заорал:

— Всильчу... с кисточкой!

Во рту он держал пучок кровельных гвоздей, и потому речь его была несколько невнятной, шепелявой.

— Ты чего там делаешь?

— Не видишь, крышу чиню.

— А сказали, что тебя градом убило.

— Кто сказал?

— Баба Сима. Я ее в городе встретил. Плачет — заливается.

— Ты ее больше слушай. Она тебе наговорит сорок бочек арестантов, и все гармонисты.

— Тебе помочь? — предложил я.

— Не! — он подвел под железное навершие шиферный лист, приколотил его гвоздями и, полюбовавшись на новую заплату, сказал:

— Как тут и была! Любимый город может спать спокойно.

Оглядывая починенную крышу, он не спешил спускаться вниз. Ему, как видно, было хорошо наверху, на ветерке. Сидел он на коньке без напряжения, вольно, как сидят деревенские мужики на спине неоседланной лошади. Свежий ветер мелко трепал его рубашку. В вышине, по чисто умытому небу бежали редкие облака. На душе было хорошо.

— Васильч, — раздалось сверху, — я киношку успел посмотреть. В парке. В летнем кинотеатре.

— Когда?

— До града. Класс.

— Название? Хотя, что я... О названии не спрашиваю.

— А ты спроси, — Тихон хитро улыбнулся.

— Что-о-о? — я недоуменно уставился на него.

— Спроси, спроси, — нетерпеливо подталкивал он меня.

— Ну и как? Как она называется?

И тут Тихон заерзал на коньке крыши, как-то весь напружинился, воровато поглядел по сторонам, набрал в грудь воздуха и выпалил в мою сторону:

— Идиот!

— Кто идиот?

— Не кто, а что! — заорал Тихон на весь квартал. — Картина так называется: “Идиот”! По мотивам романа Достоевского! Ферштеешь?

Я стоял в полной растерянности, а Тихон все добивал меня сверху.

— А знаешь, как зовут главного мужика?

— Как?

— Князь Мышкин, в рот тебе компот! А бабу?

— И ее запомнил?

— Такую да не запомнить? Настасья Филипповна! — и он радостно захохотал.

— Тихон, — восторженно заявил я, когда он слез на землю, — это какое-то чудо!

— Никакая не чуда, — спокойно ответил он, — все просто, Васильч. Ледяшкой меня по кумполу звездануло. По старому месту. — Он ощупал повязку и сказал со вздохом:

— Намотали бинтов... Не свое, не жалко... Главное, кепку теперь не натянешь.

— Ты чего, укрыться не мог?

— Да я был укрыт, на остановке уже стоял, ждал трамвая. Тут град. Поначалу редкий. Гляжу, от речки ребятишки бегут. Прыгают, как зайцы. От града спасаются. Трое добежали до остановки, а самый маленький испугался, сел на корточки, голову ручонками прикрыл и сидит. Я к нему... На руки — и назад. Подбегал уже к остановке, и тут меня, значит, того...

— А дальше?

— А дальше эти ребятишки остановили какой-то грузовик и довезли до больницы. В больнице меня перевязали и на “Скорой помощи” — домой. Под ручки до постели довели, велели лежать пластом, не шевелиться...

— А ты на крышу полез? — укорил я его.

— Там же прохлада, ветерок... А главное, Васильч, ты только никому, ладно? — он понизил голос до шпионского шепота. — Как, значит, меня по черепушке навернуло, у меня вдруг в голове — как озарение какое! Вроде той радуги, что, помнишь, я тебе рассказывал, в сорок втором на Чушке... Точь-в-точь! И у меня как пелена какая вдруг с глаз спала. Я все вспомнил. И детство, и войну, и деревню. И кино... Все-все! Я даже испугался сперва. Думаю — все, мужик, трехнулся, кандей тебе. Сам посуди, фильм посмотрел — и запомнил! Да я бы раньше такую тягомотину, как “Идиот”, в жизнь не осилил бы. А тут — пожалуйста.

Он помолчал и продолжил с сомнением в голосе:

— Я тут подумал... если и дальше пойдет все так с памятью, то...

— Ты чего? Не рад, что ли?

— Рад-то я рад, — сказал Тихон, — да как бы чего лишнего не вспомнить...

Он помолчал. И вдруг решительно:

— А “Идиота” я еще раз пойду смотреть. Надо понять до конца. На свежую-то голову. Как ты считаешь? А, Васильч?

Что бы делало Великое искусство без таких подвижников, как Тихон?..

*   *   *

Начало третьего курса в театральном четырехгодичном институте можно уподобить прохождению альпинистом горного перевала. Карабкался-карабкался человек в гору, чертыхался, обливался потом, цепляясь по дороге за что ни попадя, обдирая себе в кровь руки и ноги, и вдруг (как тут обойтись без этого спасительного “вдруг”) ты чувствуешь, что идти стало легче. Вроде ничего и не изменилось: та же каменная тропа, тот же каторжный груз за спиной, та же неопределенность впереди, а вот поди ж ты — легче стало дышать, пот уже не заливает глаза. Можно оглядеться вокруг, полюбоваться открывшимися перед тобой видами, закурить, наконец, хлебнуть горсть водички из горного ручейка. А ручей, всю дорогу текший встречь тебя, бежит теперь, ты замечаешь, в твою, попутную сторону. И только тут ты понимаешь, что случилось самое важное: ты осилил водораздел!

Можно отдохнуть, расслабиться — имеешь право. Можно и погордиться собой. Почувствовать себя человеком. Творцом, так сказать, природы. Но... ненадолго, ненадолго. Впереди еще ой какой трудный путь! И может, кто знает, там за поворотом тебя ждут такие пики, такие пропасти, что нынешний перевал покажется тебе по прошествии времени не круче игровой горки на детской площадке в городском сквере.

А потому — “вперед на мины!”, или, как говорит наш педагог Виктор Яков­левич Станицын: “Первые тридцать лет в театре тяжело, а потом... не легче”.

Во втором семестре третьего курса мы впервые подступились к “Борису Годунову”. Воплотить на сцене пушкинскую пьесу было заветной мечтой Монюкова. Он “заболел” этим гениальным творением поэта еще будучи школьником, до войны. Пьесу знал наизусть. Поочередно “примерял” на себя характеры пушкинских персонажей. Преображался поочередно то в Годунова, то в Шуйского, то в своих любимых отцов Варлаама и Мисаила и, говорят, умучивал этими превращениями одноклассников до помрачения ума.

Спектакль был рассчитан на диплом. Выпуск его планировался на четвертый курс. Но приблизиться к “Годунову”, вдохнуть хоть в малой степени его аромат мы решили уже во второй половине третьего, преддипломного курса.

Медленно, осторожно претворялась в жизнь давнишняя мечта Виктора Карловича. Для наших неокрепших студенческих силенок взять что-нибудь попроще бы. Современную, например, пьесу. Островского комедию, на крайний случай. А тут — “Борис Годунов”! Глыбища! Айсберг! Только одна седьмая на поверхности, а остальное под водой. Плывет эдакая ледяная гора в океане и ждет встречи со своим “Титаником”. А “Титаник” — мы. Наш курс. Наша команда во главе с капитаном.

Ах, как многому надо было научиться, чтобы хоть на малый шаг приблизиться к Пушкину! Тут и умение владеть стихом, и погружение в историю страны, и умение перебросить мосток к современности, без чего любое историческое произведение мертво.

Каждому из нас нужно было освоить режиссерский замысел и ПО-СВОЕМУ воплотить его в работе. Иметь свое видение роли, не разрушая при этом, а помогая общему замыслу будущего спектакля. Почти по Суворову: “Каждый солдат должен знать свой маневр”.

Монюков никогда не препятствовал этой самостоятельности. Наоборот, всячески приветствовал малейший всплеск творческой инициативы студента. Лежебок, наоборот, терпеть не мог. Не жаловал он и тех, кто смотрел в рот режиссеру и слепо шел по его подсказке: “от сих и до сих”.

К лету успели сделать несколько сцен и разъехались на каникулы, оставив основную работу на последний, дипломный курс.

— Впереди у вас масса времени, целых два месяца, — говорил Монюков на прощанье. — Думайте. О роли. О спектакле. Насыщайтесь Пушкиным, как губка водою. Дипломные роли в ваших руках.

— Да, молодые дарования, — вторил ему Виктор Яковлевич Станицын, посасывая пустой мундштук и уложив каким-то горизонтальным фертом правую ногу на колено левой, — по собственному опыту знаю: если каждое утро на свежую голову думать о роли, ну, хотя бы минут двадцать, то считайте, что она у вас в кармане. Уразумели?

И улыбнулся своей неотразимой станицынской улыбкой. Мы дружно согласились с шефом. В преддверии летней двухмесячной свободы мы готовы были согласиться с чем угодно. С любой теоретической выкладкой. Будет утром свежая голова — будем думать о роли. Двадцать минут. А не будет свежей головы — тут уж, как говорится, “звыняйте, дядьку”.

Итак, впереди третьи летние каникулы. Последние студенческие. После четвертого курса — уже не каникулы, а отпуск. От театра. Куда поехать? Что посмотреть? Чему удивиться?..

 

По прихоти своей скитаться здесь и там,

Дивясь божественным природы красотам,

И пред созданьями искусств и вдохновенья

Трепеща радостно в восторгах умиленья...

 

О Господи, и о чем тут долго думать! Впереди работа над “Годуновым”. Значит, надо посетить пушкинские места. Благо, Монюков приглашал нас туда неоднократно. Он и Топорков ежегодно отдыхают там. Значит, решено и подписано. И в начале августа я и Толя Семенов впервые ступили на псковскую землю.

Поезд во Псков пришел поздно ночью. Автобус в Пушкинские горы, как всегда, начинал ходить только утром. Всю ночь мы бродили по пустым сонным улицам города. Полная луна заливала серебром гладь реки. Каменные стены древней крепости-детинца неподвижно отражались в ее водах. Колокольни соборов возносились в небо, задевая крестами неподвижные, прореженные лунным светом ночные облака. Стены домов отдавали накопленное за день тепло. Асфальт тротуаров был влажен от выпавшей росы.

От недосыпу и усталости чуть-чуть кружилась голова. Сознание временами как бы уплывало куда-то в сторону, и, казалось, время на много веков вернулось вспять.

Пересекает лунную дорожку на реке темный челн-однодеревка. Вспыхивают на стенах кремля тревожные огни факелов. Стук в обитые железом ворота. Голос гонца: “Просыпайтесь! Беда! Восстал род на род!”...

Впрочем, это, кажется, что-то из раннего Николая Рериха... В испуге открываешь глаза и ловишь себя на том, что какое-то время ты спал на ходу...

Утром мы уже в Михайловском. Деревянный дом под высокой тесовой крышей, знакомый с детства по бесчисленным рисункам. Неужели вот в этом доме жил ПУШКИН? Ходил по этим дорожкам! Смотрел, как мы теперь смотрим, на необозримые луга, где одно за другим в плоских берегах лежат озера Маленец и Петровское.

 

Здесь вижу двух озер лазурные равнины,

Где парус рыбаря белеет иногда,

За ними ряд холмов и нивы полосаты...

 

Вот же они, эти два озера! Паруса рыбаря, правда, нет, но недвижная лазурь — есть! Вот “прихотливая извилина” речки Сороть! Все как в стихах!

Нас встретили Виктор Карлович и Наташа Антонова, его жена.

— Ну как? — спросила Наташа.

— Сказка! — отозвался Толя.

— Ладно, мальчики, — вмешался Монюков, — времени для восторга у вас впереди хватит. Еще не произносили “Приветствую тебя, пустынный уголок”? Нет? Ну-у! Эту начальную фразу из “Деревни” здесь все произносят. Это уж как полагается. Можете выдохнуть ее, и пойдем в Вороничи. Будем определять вас “на фатеру”.

И мы пошли в Вороничи.

— А Топорковы где живут?

— Как всегда, в Петровском. У Ганнибалов.

В Вороничах мы “стали на постой” в небольшой избе лесника. Хозяйка угостила нас молоком.

— Утреннего удоя, — сказала она. — Пейте на здоровье. В городе такого не бывает.

Молоко в самом деле было вкусное и густое, как сливки. До обеда еще оставалось время, и мы решили сходить в Тригорское. Там “квартировала” наша однокурсница Тамара Абросимова.

Узкая дорога взбегала на пологий холм, заросший соснами. В одном месте на ее обочине выглядывала из травы белая дощечка. Черной краской на ней было написано: “Дорога, изрытая дождями”. Знакомые слова пушкинского стихотворения, необычность места их нахождения — все это произвело на нас впечатление короткого электрического разряда.

— Не удивляйтесь, — сказал Монюков. — Пушкин здесь повсюду.

И действительно, подобные глазастые дощечки поджидали нас во многих местах. Они, как сигнальные маячки, предупреждали, что эта земля заминирована пушкинской поэзией.

В Тригорском нас встретил дом Осиповых-Вульф. И старинный парк с липовыми аллеями. Верхушки столетних лип смыкались в вышине, и аллеи походили на величественные готические соборы, прохваченные насквозь прямыми солнечными лучами.

 

Прости, Тригорское, где радость

Меня встречала столько раз!

 

Искусствовед Женя, хранитель Тригорского, круглолицая, смешливая девушка, водила нас по парку, показывала вновь открытые аллеи, пруд с карасями. В благоговейном молчании стояли перед могучим, величавым дубом. В окружности его ничего не росло, и он высился один в центре круглой поляны.

— Это тот самый “дуб уединенный”, — гордо сказала Женя. — Его только недавно, как теперь говорят, идентифицировали. Он у нас получил паспорт.

И она указала на уже знакомую нам белую дощечку, где стилизованной пушкинской вязью были написаны слова поэта:

 

Гляжу ль на дуб уединенный,

Я мыслю: патриарх лесов

Переживет мой прах забвенный,

Как пережил он прах отцов.

 

Переполненные впечатлениями, молча сидели на скамье Евгения Онегина на крутом обрыве над речкою Соротью. Теплый ветер дул со стороны выко­шенных лугов. Терпко и сладко пахло сухим сеном. Солнце тяжелило веки. Не хотелось ни говорить... Ни думать... Великая благость была разлита округ...

Обедали в Тригорском, у Гейченко. Народу за столом, по городским меркам, было много: Топорковы — Василий Осипович с женой Ларисой Мамонтовной, Виктор Карлович с Наташей, Тамара Абросимова, Женя, мы с Толей, какой-то ленинградский художник (забыл его имя), милейшая супруга хозяина дома и, конечно, сам хранитель пушкинского заповедника — Семен Степанович Гейченко. Личность вполне легендарная.

Я много слышал о нем от Виктора Карловича, но познакомиться довелось впервые. Высоким ростом, громким, чуть хрипловатым голосом, густым развалистым чубом, серыми, в смешливый прищур, глазами он напоминал мне кaзaчьeгo атамана. Эдакого гетмана — лево-или правобережной Украины. Движения его были резки, порывисты. Он, казалось, весь был заряжен мощной, доброй энергией.

Во время войны ему довелось освобождать от немцев Псковскую землю. Был тяжело ранен — потерял левую руку. После госпиталя Семен Гейченко остался в пушкинских местах навсегда. В качестве Хозяина пушкинского заповедника он решил, ни больше ни меньше, воссоздать раздерганный временем и людьми овеществленный мир, живя в котором молодой Пушкин и стал, собственно, Великим Национальным поэтом.

В своей повседневной деятельности на этом посту Гейченко приходилось быть и литературоведом, и завхозом, и бухгалтером, и попрошайкой, и сторожем, и вышибалой, и экскурсоводом. Он стучался в высокие дубовые двери разнокалиберного начальства, льстил, ругался, бил по столам затянутой в черную перчатку культей потерянной руки и... возникал из небытия дом поэта в Михайловском, флигелек няни, сажались уничтоженные деревья, отыскивались старинные тропинки, остатки аллей, немногочисленные раритеты, мебель и разные мелочи, принадлежащие далекой эпохе начала девятнадцатого века.

— Идемте, я кое-что вам покажу! — Гейченко вдруг вскакивал из-за стола.

— Степаныч! — мягко укоряла его жена.

— Ничего, это много времени не займет. — Он вел нас за дом и показывал остатки какого-то небольшого фундамента.

— Вот! — гордо возглашал он. — Недавно вычислил. Здесь был погреб. Каждое утро Пушкин стрелял в его стены из пистолета. До десяти и больше раз. Набивал руку. Иначе нельзя. Время было дуэльное, подрастали дантесы. В вопросах чести на них никакой довод так не действовал, как граненый ствол “лепажа”, направленный в лоб.

И он довольно похохатывал.

Обед длился долго и за разговорами, шутками-прибаутками перешел в чаепитие. За столом царила веселая, непринужденная атмосфера. Читали стихи, рассказывали всяческие истории литературного и житейского плана.

Непревзойденным рассказчиком был Василий Осипович Топорков. Его новеллы из актерской жизни яркой парадоксальностью своей напоминали классические анекдоты, а анекдоты своими многочисленными подробностями походили на реальные случаи из жизни.

— Сегодня вышел утром погулять, — стал рассказывать Топорков. — Погода отличная. Солнце сияет, птицы поют. Иду, а за мной мои знакомые — деревенские ребятишки.

— Они за ним, как хвост за кошкой, — поясняет Лариса Мамонтовна, — прикормил их конфетами.

— Я, как Некрасов, люблю деревенских детей. Они скромнее городских, сообразительнее — короче, лучше. Идем, значит, беседуем понемногу. Я им про цветы рассказываю. Как они погоду чувствуют, время узнают, как их пчелы опыляют. Тут и пчела кстати подвернулась: возится в цветке, вся в желтой пыльце извалялась.

— Какое удивительное насекомое — пчела! — говорю я ребятам. — Сколько она пользы приносит людям. Собирает мед, помогает урожаю...

И тут слышу детский голосок за спиной:

— Дяденька...

Оборачиваюсь — карапуз лет семи, курносый, конопатый. Указывает глазами на пчелу и мне быстрым шепотком:

— Дяденька, убей ее на хер! Она кусучая.

Ах, эти топорковские новеллы с их непредсказуемыми концовками! Ведет-плетет Василий Осипович канву рассказа, украшает ее, как бисером, бытовыми подробностями и этим как бы усыпляет ваше внимание, и вдруг — взрыв! Все становится на голову! И от того, что вы ожидали, на что коварно подталкивал рассказчик ваше сознание, ваши предварительные разгадки, — ничего, ровным счетом ничего не остается. Остается обвальный хохот слушателей и лукаво поблескивающие глазки Василия Осиповича.

До сих пор свежо, как будто это было только вчера, хранятся в памяти его зарисовки из жизни актеров старого, дореволюционного театра: “Сосед, спойте “Чайку”; “Ба-а-а! Да вы без трусов!”; “Волшебный корень из Африки”; “Говорящий попугай”. Высокая фривольность ушедшего в небытие русского Серебряного века слышится в них. Куда все это делось?!

Здесь, в Михайловском, в гостях у Семена Гейченко, мы услышали от него еще одну, может быть, самую интересную новеллу.

— Я вчера, как мне кажется, отыскал ключ к разгадке одной давнишней истории, — начал Топорков, помешивая ложечкой в чашке с чаем, — которая, то есть разгадка, мучила меня вот уже около полувека. Ну, если и не мучила, то, во всяком случае, занимала. Как говорится, не болело, но почесывалось.

Он сделал паузу.

— Нуте-с, нуте-с, — нетерпеливо подтолкнул его Монюков, — что же дальше?

История о куриных яйцах.

Пролог

Было это в начале века, в промежутке между двумя войнами: японской и германской, или, как теперь говорят, империалистической.

Был я тогда молод, холост... И в то лето, как случилась эта история, пригласил меня приятель по университету погостить у него в подмосковной деревне. Имение было небольшое, места дивные, погода стояла жаркая, сухая. Чего еще нужно двум отдыхающим бездельникам?

И вот валяемся как-то в полдень на лугу, давим лень боками. Кузнечики сипят в траве, ястреб посвистывает в вышине, плавает кругами, цветы пахнут до одурения. Тишина, жара, скука. И вдруг мой приятель настораживается, что называется, делает стойку: по луговой тропке идет деревенская девчушка лет тринадцати-четырнадцати. Босая, в платочке, с плетеной кошелкой на согнутой руке.

— Дашутка, чего несешь? — встрепенувшись, спрашивает приятель.

— Яйца, барин, — отвечает луговая нимфа. Голосок свежий, приветливый.

— И куда несешь? — игривым тоном допытывается он.

— К вам в имение.

— Гм... значит, к нам. Свежие?

— Только что из-под куриц. Учерошние и нонешние.

— Ну неси, неси, — любуясь ею, говорит приятель, но тут же спохва­тывается: — Постой! Отложи-ка мне десяток. Самых свежих. “Нонешних”. Которые прямо из-под куриц.

Загадочно улыбаясь, он сложил яйца в свою студенческую фуражку.

— Вась, хочешь пари на интерес? — обращается он ко мне.

— Условия?

— Вот тебе десять яиц. Хотя бы одним ты должен попасть вон в те ворота с десяти шагов. Попадешь — пари твое.

Ворота были шириной шага в три, вышиной и того больше.

— Тут и начинать не стоит, — говорю, — в эти ворота с десяти шагов только безрукий не попадет. Не стану я тебя разорять.

— Об этом не беспокойся. Ну так что? Принимаешь пари? “Да” или “нет”, как в Евангелии?

— Ладно, — соглашаюсь, — восточная мудрость гласит: если человек устремился к пропасти — кто же его остановит?

— Вот и отлично!

Отмерили десять просторных шагов. Вместо барьера — фуражка с яйцами.

— Постой, — говорит приятель, — чтобы тебе было легче целиться, я сам встану в ворота. Пусть на настоящую дуэль будет все похоже.

И встал. Ухмыляется, руку поднял:

— Начинай. Целься хорошенько.

“Ну, погоди”, — думаю. Взял яйцо, замахнулся и изо всей силы, как мячик в игре в лапту, пускаю его приятелю прямо в лоб! Оно шло точно в цель! Я это видел, ощущал. Нo!.. Не долетев до ворот каких-то пару шагов, оно вдруг на полной скорости виляет в сторонку! Точно живое, делает эдакую скидку вбок. Что за притча? А приятель стоит в воротах и хохочет:

— Не робей, Вася! Целься вернее!

Ну, короче, ни одно из десяти яиц не попало не то чтобы в приятеля, в ворота не влетело. Точно неведомая сила отбрасывала их в стороны.

— Заговариваешь ты их, что ли? — спрашиваю приятеля.

А тот даже задыхается от смеха.

— Физику надо лучше знать, Вася. Закон центра тяжести.

И пояснил, что яичный желток, как нечто целое, свободно плавает в жидкой массе белка. Во время броска он смещается, меняя центр тяжести, и от этого траектория яйца становится неуправляемой. Яйцо как бы начинает танцевать в полете и летит, естественно, черт знает куда. Короче, пари я продул начисто!

— Не унывай, — говорит приятель, — теперь ты этот фокус, при случае, с кем угодно можешь повторить. Финт беспроигрышный!

Вот так началась эта история с куриными яйцами. Если бы я мог тогда знать, где и при каких обстоятельствах я стану свидетелем ее продолжения!

Василий Осипович сделал паузу. Он был опытным рассказчиком. Мы тоже были опытными слушателями и не мешали ему собраться с мыслями.

— Прошло несколько лет, — продолжил Топорков свое повествование, — и жизнь, как говорят киношники, производит смену кадра.

Девятьсот четырнадцатый год. Война с Германией.

 

История о куриных яйцах.

Продолжение

Война с Германией вызвала поначалу небывалый подъем патриотических чувств в российском обществе. И особенно в среде русской разночинной интеллигенции. Благородная миссия защиты южных славян от посягательства давнишнего противника нашла горячий отклик в каждой русской душе. Сбор пожертвований в пользу армии; полевые госпитали и санитарные поезда, где сестрами милосердия служили женщины самых громких дворянских фамилий, вплоть до великих княжон!

Каждый студент и гимназист старших классов мечтал попасть добровольцем на фронт — и многим это удавалось. В их числе был и молодой актер драматического театра Василий Топорков.

Службу он начал вольноопределяющимся, или, как снисходительно говорили в армейской среде, “вольнопером”. Потом получил первый офицерский чин прапорщика. При несчастливых обстоятельствах на одном из участков Западного фронта попал в окружение, и вторая половина войны застала его в глубоком немецком тылу на деревянных нарах офицерского барака для военнопленных.

Условия содержания пленных, пусть даже и офицеров, во все времена были примерно одинаковыми: холодно, голодно, грязно. Плен есть плен. Хотя личной свободы, по сравнению с условиями плена последней войны, было вполне достаточно. В разумных пределах, конечно.

Прошла первая, самая тоскливая “пленная” зима. Наступила весна. Потянуло теплым ветерком с востока. С Родины. Приближалась Пасха. Господи, Ты же еси!

В канун праздника лагерное начальство решило сделать пленным русским офицерам подарок: новое обмундирование и дополнительный продовольственный паек. Обмундирование было новым, крепким, суконным, принадлежащим Бог весть чьей армии. Очевидно, расстарались благотворительные организации Красного Креста. Паек же, по виду, был извлечен из неприкосновенных немецких запасов. Вероятно, время хранения исчерпывалось. Как бы там ни было, но все были рады нежданной подачке. Тем более что своя одежка за давностью времени вконец уже с плеч сползала.

Утром Светлого праздника офицеры, принарядившись во все новое, похристосовались и вскрыли продовольственные коробки. Там в разноцветных пакетиках, в целлофане (у немцев, кажется, и тогда уже был целлофан) лежало что-то очень скупо отмерянное: какое-то повидло, сухарики, печеньице, брусочек прессованного шпига, сигареты. Но главное, там были жестяная запаянная баночка со шнапсом и... десяток куриных яиц. Белых, сырых яиц! Ур-р-ра!

— Господа офицеры! — прогремел на всю казарму хрипловатый бас штабс-капитана Б. — Предлагаю не начинать попойку, пока не покрасим каждому хотя бы по паре яиц! Я надеюсь, мы еще не совсем оскотинились? Кто подскажет, как это лучше сделать?

Все засуетились. Кто-то бросился на кухню — поискать луковой шелухи или другого какого красителя.

В ожидании обеда Топорков перебирал содержимое своей продовольственной коробки. Он успел уже переодеться. Китель пришелся ему как нельзя впору. Свежий подворотничок ласкал шею, и от этой позабытой мелочи становилось радостно на душе. Он проверил яйца, нет ли среди них “болтунов”. Но, кажется, все они были крепкими и свежими на вид. Ну и нация! Все умеют делать! Даже продукты хранить!

Он представил, как начнет чистить первое, еще горячее от варки яйцо, как вдохнет чудесный, давно забытый аромат упругого белка, как брызнет и зальет нёбо недоваренный, всмяточный желток! Он сварит не два, а все яйца. Два покрасит, но сварит весь десяток. И съест. Все. Не оставляя ни одного яйца на потом. Он мог бы сейчас их и два десятка съесть. На пари. Пожалуйста! Кто хочет убедиться?

— Господин штабс-капитан! — вдруг громко, на всю казарму и совершенно неожиданно для самого себя прокричал он.

— Что? Кто меня зовет?

— Это я, прапорщик Топорков.

— Что тебе угодно, прапор?

— Господин штабс-капитан, хотите пари?

Казарма замерла. Штабс-капитан повернул к прапорщику сухощавое, усатое лицо.

— Изволь, — пророкотал он густым, прокуренным басом. — Условия?

Откуда, из каких глубин памяти всплыл вдруг тот давно, казалось, забытый летний день? Полуденный зной, запах цветов, деревенская девчушка с кошелкой в руках. И голос приятеля: “Ты этот фокус, при случае, с кем угодно можешь повторить!

— Условия просты, — отчеканил Топорков. — Я становлюсь в дверной проем, а вы со своего места — здесь будет шагов десять, не больше — попадете в меня куриным яйцом. Три попытки на все про все. Попадете хотя бы раз — мой десяток яиц переходит к вам. Не попадете, ваши оставшиеся яйца — мои. Ну как? Приемлемо?

Он ужесточил условия: не десять попыток, как было когда-то, а только три! Иначе, если штабс-капитан измажет своими десятью яйцами казарменные стены — а что так и будет, прапорщик не сомневался, — то какой же от подобного пари будет ему профит? Тишина в казарме натянулась как гитарная струна. Все смотрели на штабс-капитана. Он сидел на нарах против двери не шевелясь, подвернув под себя по-турецки ноги, и напевал вполголоса свой любимый романс:

 

Молись, кунак, земле чужой,

Молись, кунак, за край родной.

Молись о тех, кто сердцу мил,

Чтобы Господь их сохранил.

 

— Так как же, господин капитан? — настаивал Топорков. — Принимаете условия?

— Становись, — коротко сказал тот.

Казарма вздохнула. Послышались голоса, смешки. Кто-то заключал между собой пари, используя подходящий игровой момент. Выбрали судей (или секундантов).

— Готовы? — спросили судьи.

— Да! — сказал Топорков, стоя в дверном проеме.

Штабс-капитан ничего не ответил. Не меняя позы, он взял в правую руку яйцо, легонько покачал его в ладони и без замаха, коротким тычком послал его вперед!

Удар пришелся в середину лба! Он был настолько сильным, что Топорков чуть не упал на спину. Содержимое яйца растеклось по лицу и напрочь заляпало новенький мундир. Он — и это в праздничное yтpo! — был бесповоротно испорчен. Казарма взорвалась хохотом, что было для молодого прапорщика самым непереносимым во всей этой непереносимой ситуации.

— Ты хотел этого, Жорж Данден! — коротко прокомментировал штабс-капитан.

Топорков принес победителю его выигрыш.

— Ваши яйца.

— Благодарю, — любезно ответил штабс-капитан и участливо предложил: — оставьте себе парочку. Разговеться в Светлое Воскресенье.

— Благодарю, не надо! — гордо ответил прапорщик и быстро отошел от нар.

— Прапор! — услышал он вдруг за спиной.

Он обернулся. Штабс-капитан манил его пальцем.

— Извини, прапор, за не совсем корректный вопрос, — приглушенным голосом заговорил штабс-капитан, — но... скажи, зачем тебе все это надо было?

История третья,

и последняя

Переждав наши смех и аплодисменты, Василий Осипович сказал раздумчиво:

— Казалось бы — пустячок. Ну что тут особенного? Мало ли какие случаи в жизни бывают. А как вспомнишь заляпанный мундир и хохот товарищей... верите-нет, так на душе и заскребет: ну почему не сработал закон центра тяжести? Почему яйцо от руки штабс-капитана не вильнуло в сторону, а пришло мне между бровей? И дразнила меня эта загадка, как одинокое, позднее яблоко в саду. Знаете, бывают такие: уж и сад давно облетел, и морозцы прихватывают по утрам, а оно все красуется где-нибудь на верхней ветке. А вчера упало наконец.

— Разгадали?

— Окончательно. Яйцо, что влепил в меня штабс-капитан, было НЕМЕЦКИМ яйцом!

— Какая разница? Прежде всего оно — куриное.

— Да. Но хранение-то его — немецкое! Оно не было “только что из-под курицы”. Его извлекли из холодильников, армейских запасов! Сколько оно там пролежало? Неделю? Месяц? Немцы к войне готовились заранее. Время как бы зафиксировало содержимое яйца. Сцементировало его. Поэтому желток при броске не имел возможности свободно разгуливать в белковом пространстве. Немцы любят порядок. У них даже желток не забалуется.

*   *   *

Говорят, природа сама по себе нейтральна по отношению к человеку. Она равнодушна ко всяческим его деяниям, будь то подвиг самопожертвования или мерзостный поступок. Кажется, придерживался такого мнения и Александр Сергеевич. Помните его строки:

И пусть у гробового входа

Младая будет жизнь играть,

И РАВНОДУШНАЯ природа

Красою вечною сиять.

 

Это, как теперь говорят, устоявшееся мнение зрелого, тридцатилетнего поэта. Тут уж не поспоришь. И все-таки!.. все-таки!..

Мне рассказывали, что верующие индусы (добавим: и состоятельные) выделяют в своем доме особую комнату. Она называется “комната добрых мыслей”. В радостные, солнечные моменты жизни, когда душа находится в счастливом равновесии с окружающей действительностью, индус заходит на короткое время в эту комнату. Он ничего не делает. Он даже не молится. Он просто в одиночестве комнаты переживает момент того счастья, что нежданно (или жданно) выпало на его долю. И так много раз. Привычка становится узаконенной. Для чего он это делает? А вот для чего.

Когда переменчивая судьба бьет индуса по темечку, когда вместо праздничного равновесия бушуют в его душе вышедшие из-под контроля страсти, он спешит в эту комнату, как больной к врачу. И добрые, счастливые мысли, которыми он наполнил, засеял эту комнату, начинают лечить его больную душу. Мир нисходит на нее, а это все, что нужно страждущему. Равновесие. Золотое сечение души.

Кто-то может этому не верить, но я, не хуже правоверного индуса, в это верю. Верю в материализацию мыслей, слов, непоступочных, на первый взгляд, явлений.

Примером тому являются пушкинские места. Господи! Да они все переполнены Пушкиным! Травы, деревья, цветы, озерная гладь — все дышит его поэзией. Она видна простым глазом, как видится нагретый воздух в жаркий день. И это не плод самовнушения. Это существует на самом деле. Посещая эти места, ты как бы переходишь какую-то незримую границу и попадаешь в совершенно другой мир. Мир успокоения, добрых мыслей и поступков. Здешняя неброская природа является неотъемлемой составляющей пуш­кинских поэтических творений. Она была молчаливым и самым надежным свидетелем творческих озарений поэта, вспышек его гениальности, излучения от которых мгновенно распространялись на всю Россию. И кто знает, может, она незримо участвовала каким-то образом в этих поэтических взрывах, после которых, записав их содержание в божественном полубреду на бумагу, поэт мог сказать о себе со счастливым смехом: “Ай да Пушкин! Ай да сукин сын!”

…Мы шли в Тригорское. Был последний день нашего с Толей пребывания в этих местах. Утром сходили в Святые горы попрощаться с могилой поэта. Монастырский холм, скромный памятник над семейным склепом, теплый ветерок, тишина. И, словно оттесняя ее, откуда-то сверху доносилось еле слышное, легкое посвистывание. Там, в недосягаемой вышине, едва видная с земли, охотилась пара ястребов. Свободно, широкими кругами парили они в теплых токах воздуха, восходя все выше, выше, пока совсем не пропали из глаз.

После Святогорья нанесли прощальный визит Гейченкам. Семен Степанович напоследок решил показать нам какую-то хранящуюся у него святыню. С особыми предосторожностями он достал что-то из шкатулочки, развернул тряпочку.

— Грешен, каюсь, похитил, — сокрушенно сказал он. — Даже и не похитил — украл! Вот этой самой рукой украл. — Он поднял единственную свою руку и разжал пальцы.

На ладони лежала... щепка. Даже и не щепка, а так... маленький древесный сколок. Отщеп. Темный, длиной в палец. Видя наши недоуменные лица, он еле слышно вздохнул:

— Его! С могилки! От гробовой крышки!

Теперь наши лица вытянулись. Таинственным шепотом Семен Степанович поведал нам историю своего грехопадения.

Оказывается, несколько лет назад с могилой Пушкина в Святых горах произошло несчастье: обвалилась часть свода склепа. Выпавшими кирпичами проломило крышку гроба поэта. Собралась комиссия. Долго спорили: что делать, как лучше отремонтировать склеп. И пока в келье настоятеля шла эта реставрационная дискуссия, Семен Гейченко в одиночестве, тайно подошел к потревоженной могиле.

— Заглянул в дыру и вижу — гроб! Целый! Не истлевший! Кирпичи отодвинул рукой, нащупал пролом в крышке. И, уж не знаю как, пальцы сами отломили самую малость доски. Зажал в кулак и — ходу! Пальцы только дома разлепил.

Он смотрел на кусочек дерева, как смотрят верующие на частичку святых мощей: серьезно, с тихим обожанием.

Бережно положив деревянную реликвию обратно в шкатулку, Гейченко сказал с легким вздохом:

— Выставить в экспозицию, к сожалению, не могу. Краденое.

В сумерки подошли к Тригорскому. В “гостиной Лариных” был накрыт стол. Белая скатерть, хрусталь. Пили рижский “Кристалл” из маленьких, как желудевые чашечки, старинных мельхиоровых рюмок с ручками в виде петушиных хвостов. Горели свечи. Виктор Карлович читал пушкинские стихи. Читал замечательно, не напрягая голоса, с легкой раздумчивостью. Потрескивая, горели свечи в старинных шандалах. Стали играть в литературные шарады, придуманные по ходу вечера Женей и Тамарой Абросимовой.

 Временами начинало казаться, что мы каким-то чудом перенеслись в девятнадцатый век. Вот-вот распахнутся высокие филенчатые двери, толпа веселых гостей в вечерних платьях неслышно заскользит по узорчатому паркету гостиной.

Расходились поздно. Августовская ночь окутала Пушкиногорье. Темнота была настолько плотной, что хотелось вытянуть вперед руки, чтобы не наткнуться на нее. Пришлось даже остановиться, чтобы глаза привыкли к световой перемене. Яркие звезды висели над головой, кое-где собираясь в знакомые созвездия. Бесшумно и беспорядочно сгорали в вышине падающие метеориты.

Глаза привыкли к темноте, стала обозначаться дорожка. Я уже собирался догонять ушедших, как почувствовал легкий толчок в ногу. В ступню левой ноги. Я зажег спичку, нагнулся и посветил. Маленький лягушонок уткнулся в носок моего ботинка и таращил на меня испуганные глазенки. Был он совсем крохотным, очевидно, только недавно появился на свет. Он сидел на задних лапках и не знал, что ему делать дальше. Мой ботинок преградил дорогу и, по всей вероятности, казался ему неодолимой преградой. Я поднес горящую спичку поближе, чтобы лучше рассмотреть его. И тут я увидел, как он поднял переднюю лапку и прикрыл ею свой выпуклый глаз со стороны огня. Я резко выпрямился. Спичка потухла. “Что за наваждение! — пронеслось в моей голове. — Так не бывает, чтобы безмозглый лягушонок заслонялся от света, ну точь-в-точь как разбуженный младенец”. Я зажег еще спичку. Лягушонок сидел перед ботинком все в той же покорной позе. Теперь я поднес к нему огонь с другой стороны. Так же, как и в первый раз, он тихо, не протестуя, загородил уже другой лапкой другой глаз и продолжал сидеть, притаившись на свету, пока не погасла спичка.

“Надо уходить, — сказал я себе, — ты забыл, что здесь особые, волшебные места со своими волшебными законами. Тут все может случиться”. И, высоко подняв ногу, я сделал осторожный шаг в сторону. Медленно уходя, я все ждал, что за спиной вот-вот послышится тоненький голосок: “До свидания, дядя!”.

Пушкинские места — что ты хочешь!

*   *   *

Передо мной скромная, пожелтевшая театральная афишка: лист, сложенный вдвое. Путеводитель по спектаклю. На титульной странице напечатано: “Дипломный спектакль IV курса актерского факультета Школы-студии им. Вл. И. Немировича-Данченко”. Чуть ниже: “А. С. Пушкин”. Еще ниже, крупно: “Борис Годунов”. Под ним, мелко: “Сцены”. На последней странице, вверху: “Цена 3 коп.”. На двухстраничном развороте — наши фамилии, впервые явленные театральному миру. Читаем: “Действующие лица и исполнители:

Б о р и с — Ю. Шерстнев

Ш у й с к и й  — В. Езепов

В о р о т ы н с к и й  — В. Шур

С е м е н   Г о д у н о в  — В. Миронов

Б а с м а н о в  — В. Фролов

А ф а н а с и й  П у ш к и н  — Н. Пеньков

Ф е о д о р  — Т. Абросимова

К с е н и я  — Л. Кутузова

Ц а р и ц а  — Л. Земляникина

П и м е н  — народный артист СССР В. О. Топорков, В. Гуренков

Г р и г о р и й  — Е. Воронов

В а р л а а м  — Ю. Быков

М и с а и л  — А. Семенов

Х о з я й к а  к о р ч м ы  — Л. Скудатина

I  П р и с т а в  — студент 3 курса Н. Мещеряков

II  П р и с т а в  — студент 3 курса Г. Корольков

М а р и н а   М н и ш е к  — Л. Гаврилова, О. Тальнишних

К у р б с к и й  — В. Гуренков

Г а в р и л а  П у ш к и н  — В. Степанов

М а м к а   ц а р е в н ы  — О. Тальнишних, Л. Гаврилова

Ю р о д и в ы й  — К. Корольков

М а л ь ч и к  в  д о м е  Ш у й с к о г о  — М. Светаева

М а л ь ч и ш к а  — М. Киселева

С т а р у х а  — Л. Елисеева

М у ж и к  — В. Миронов

Б о я р и н   М о с а л ь с к и й  — студент 3 курса В. Кузнецов

Патриарх, монахи, бояре, горожане, рынды, воины — студенты 1 курса: Л. Брусин, Б. Быстров, И. Власов, В. Кузнецов, Ю. Савич, В. Шемберко.

Режиссеры — педагоги доцент В. К. Монюков и народная артистка РСФСР, ст. преподаватель К. Н. Головко, художник А. Д. Понсов.

Руководитель 4 курса актерского факультета доцент В. К. Монюков.

Консультант народный артист СССР профессор В. Я. Станицын”.

Вот, кажется, за малым исключением, и все! Все подсудимые со стороны зрительского “суда присяжных”.

Почему я так подробно высветил эту афишу? А потому, возможный читатель, что она мне дорога.

Во-первых, как я уже сказал, это была первая профессиональная афиша в нашей актерской жизни. А потом... глядя на эти ломкие листки, начинаешь воочию понимать, как быстротечно время! Давно ли, казалось, мы играли премьеру этого спектакля на студенческой сцене большого зала, что на втором этаже студии. Первые аплодисменты, бледное от волнения лицо Виктора Карловича, меряющего шаги в коридоре. Он никогда не смотрел своих спектаклей из зала. Шепотком передаваемые вести, что сегодня нас смотрят тот-то!.. и тот-то!..

Отчаяние, что не все получилось в твоей сцене, как было задумано и отрепетировано. И несмотря на все, перебивая все неполадки и огорчения — радость! Радость и радость! Большая, через край, мгновенно вскипающая, как вода на жарком костре. Для ее описания нет слов. Ты ее можешь только чувствовать. Свежо, незамутненно, как будто ты только что проснулся в радостное утро после вчерашней премьеры.

Спектакль имел успех. Его до сих пор помнят те, кто смотрел его в свое время. Он был счастливым для нас. Участие в нем для многих студентов явилось визитной карточкой для приема в театры.

Моя роль в этом спектакле, роль Афанасия Пушкина, по меркам пьесы была не очень большой, всего одна картина. Но что значит “небольшая”, если автор пьесы — Пушкин?

Щедрость гения выстроила каждый персонаж настолько ярко, выпукло, что нужно было быть особенной бестолочью, чтобы не сыграть его. Тем более при поддержке такого режиссера, как Монюков.

Афанасий Пушкин первым сообщает Шуйскому о появлении в Польше Самозванца.

 

Ш у й с к и й. ...Весть важная! И если до народа

Она дойдет, то быть грозе великой.

П у ш к и н.  Такой грозе, что вряд царю Борису

Сдержать венец на умной голове.

И поделом ему! Он правит нами,

Как царь Иван (не к ночи будь помянут).

Что пользы в том, что явных казней нет,

Что на колу кровавом, всенародно

Мы не поем канонов Иисусу,

Что нас не жгут на площади, а царь

Своим жезлом не подгребает углей?

Уверены ль мы в бедной жизни нашей?

Нас каждый день опала ожидает,

Тюрьма, Сибирь, клобук иль кандалы...

 

Я работал над этой ролью всласть, взахлеб, раскованно. Все получалось! И вообще, к четвертому курсу спала с меня какая-то долгая тяжесть. Исчезла неуверенность, сопровождавшая меня первые годы. Исчез зажим души. Жизнь поворачивалась новой, праздничной стороной. Может быть, тогда я впервые получил вкус к репетициям, и чувство это осталось у меня до сего дня. Я люблю играть на сцене, но еще больше, трепетнее, что ли, я люблю репетиционный период. Период поисков. “Ступенями к неведомому счастью не менее, чем счастьем, дорожу...”

 До сих пор хранится у меня фотография, где мы со Славой Езеповым зафиксированы в ролях Шуйского и Пушкина, и премьерная афишка с дарственной надписью моего педагога: “Дорогой Коля! Если нам удалось кое-что открыть впервые в этой пьесе, то наибольшая заслуга в этом смысле принадлежит тебе. Ты вообще к финалу порадовал нас многими открытиями. Продолжай так же! В. Монюков”.

Так счастливо кончился для меня “годуновский” период. Впереди ждали новые роли в новых дипломных спектаклях. Их обычно бывает не меньше четырех-пяти. Студентов-дипломников стараются показать всесторонне и, по возможности, для них выгоднее: как породистых лошадей на конской ярмарке. И чтобы поярче высветить их достоинства, необходимо побольше ролей в дипломных спектаклях. Ярких и, если можно, разноплановых.

Например по работе над комедией “Карета святых даров” Проспера Мериме я понял для  себя одну простую вещь: репетировать комедию всегда трудно, иногда противно, а играть легко и приятно! Хорошо сыгранная комедия вселяет в актера уверенность, которой так часто недостает ему в его работе. Но это, повторяю, только мой вывод. Личный. За всех не ручаюсь.

*   *   *

Я спешу вернуться в благословенную московскую весну шестьдесят третьего года. Меня пригласили пробоваться в кино. Впервые. На знаменитую Одесскую киностудию. Как они меня вычислили — одному Богу известно. Но вычислили, нашли. Случилось это событие в начале марта. Я только что был назначен на главную роль в “Парне”.

Прочитав сценарий фильма, я первым долгом обратился к Монюкову за разрешением. И советом: как мне быть? Надо сказать, что нам, студентам Школы-студии МХАТ, категорически запрещалось сниматься в кино. Запрет исполнялся неукоснительно, вплоть до отчисления провинившегося из института. Считалось, что недоучившийся студент, соприкоснувшись с несколько другой, “киношной” манерой исполнения, утратит те драгоценные зерна мхатовской школы, что так упорно и трепетно прививали ему в стенах нашей Студии.

Были тому примеры? Очевидно, были. Но, думаю, в какой-то степени весь этот сыр-бор мотивирован эдакой ревностью, что ли. Эдакой корпоративной гордостью первой школы страны, нераздельной с легендарными именами Станиславского и Немировича-Данченко. Театральный аристократизм, черт побери, присутствовал здесь. Монюков, выслушав меня, долго молчал.

— О чем сценарий? — как-то неохотно поинтересовался он.

— Сценарий из колхозной жизни.

— Говоришь, две серии?

— Две.

— Поведай вкратце... о чем там.

Я поведал. Монюков задумался. Видно было, что ему не по душе вся эта история. Я ждал. И вдруг он, как-то весело хмыкнув носом, сказал:

— А что! Поезжай! Судя по сценарию, сниматься ты в этом фильме не будешь. Он для тебя неинтересен... А побывать весной в Одессе — это сказка! Море, солнце, Дерибасовская... Бывал в Одессе?

— Ни разу.

— Тем более поезжай. Впереди у нас много работы, так что... отдохни несколько дней. Поднаберись сил.

Денег на самолет не было. До стипендии оставалась неделя. Представитель киногруппы выдала мне деньги на билет.

— Остальные получите на месте, — успокоила она.

Взяв билет, оставив Толе Семенову трояк на пропитание, я вылетел утром из дождливо-слякотной Москвы. Набрав высоту, самолет взял курс на Одессу.

На киностудии меня окружила толпа шумных людей. Кто-то требовал билет, кто-то спрашивал размер головы, рост и полноту (а какая в то время могла у меня быть полнота?), кто-то спрашивал, есть ли у меня “киношная” ставка, кто-то просил расписаться в какой-то ведомости. Крик, шум, суматоха. И вдруг какой-то человек бьет кулаком по столу:

— Тихо! — он перекрывает все голоса. — Дайте же мне наконец поговорить с актером!

Это был режиссер будущей картины.

Пробы прошли на удивление легко и довольно быстро. Сцены, взятые для съемки, были не сложны, режиссер знал, чего хочет от актеров; оператор, как большинство операторов, был профессионален, так что к вечеру я уже был свободен. Меня поселили в гостинице и предоставили своей судьбе. Деньги обещали выдать завтра.

В номере было пусто, тоскливо. Вспомнив, что еще ничего не ел сегодня, я вышел из гостиницы, чтобы как-то решить эту проблему. В кармане у меня лежал трояк. Он шуршал о подкладку и вызывал неумеренное движение желудочных соков. Я шел по улицам Одессы и искал глазами вывеску какого-нибудь дешевенького кафе или столовой.

Вечер опускался на город. Мягко зажигались огни. Прилетевшие грачи переругивались в голых верхушках тополей и платанов. Пахло оттаявшей землей и близким морем. На углу Дерибасовской и Ленина я наконец нашел то, что искал: закусочную в подвальном этаже дома. Неоновая надпись светилась на уровне чуть выше наклонного тротуара, бетонные ступеньки спускались вниз.

Я вошел в подвал, разделся у молчаливой старушки, заказал шашлык, стакан вина и сел за свободный столик в почти пустом зале. Отхлебнув вина, я ждал заказанный шашлык. Редкие посетители занимали отдаленные столики, не нарушая устоявшейся тишины.

— Простите, вы не подскажете, что вы пьете? — раздался рядом чей-то голос.

Я понял, что вопрос обращен ко мне, и обернулся. У столика стоял молодой, не старше тридцати, мужчина. В его глазах еще виделся вопрос, только что услышанный мною.

— Подскажите, пожалуйста, как называется вино, что вы намерены выпить?

Вопрос был необычен в своей обыденности, и я несколько растерялся:

— Кажется, “Варна”, — ответил я.

Незнакомец сделал рукой легкий жест не возмущения — нет, а, скорее, недоумения.

— Как вам не стыдно пить такое сладкое дерьмо! — он вежливо, но решительно отодвинул стакан на край стола. — Этого делать не следует. Шашлык еще не принесли, вы можете подождать минутку?

— Конечно, — почему-то согласился я.

— Вот и хорошо, — сказал незнакомец, — я сейчас.

И — ушел. Растворился. Исчез.

Я в недоумении огляделся. Зал был по-прежнему пуст, играла негромкая музыка, мягко светилась витрина буфета, а на краю стола стоял чуть пригубленный мною стакан моего вина. Да, собственно, он теперь был как бы и не мой, этот стакан, за который я заплатил целый рубль. Так получилось, что я, хоть и негласно, но дал незнакомцу слово не посягать на его содержимое. А вино, пусть и сладкое, было крепкое, пахучее, настоящее болгарское!

“Хватит шизиться! — сказал я себе. — Хочется выпить — пей!”. И я потянулся к стакану.

— Вот такое можно пить, — раздался знакомый голос, и на столе передо мной выставилась темная длинная бутылка с какой-то красивой этикеткой, — а это... Сударыня, уберите этот стакан и принесите нам чистые бокалы.

Незнакомец испросил разрешения сесть за мой столик и бережно разлил вино по бокалам. Мы чокнулись и выпили. Вино было легкое, чуть отдавало дубовой бочкой и терпким вкусом виноградной кожуры.

— Куда ни шло! — удовлетворенно сказал он, отпивая вино мелкими глотками. — “Абрау-Дюрсо” — есть “Абрау-Дюрсо”! Трехлетняя выдержка.

Повторно наполнив бокалы, он слегка склонил голову:

— Позвольте представиться — Жора Авдеенко, моряк дальнего плавания. Сейчас бичую на берегу за случай в Венесуэле.

Я назвал себя.

— Очень приятно. За знакомство.

Мы выпили и закусили шашлыками. Приятная атмосфера доверчивости возникла за столом между нами, точно мы давно уже знали друг друга.

— Ну что можно в продолжение знакомства сказать о себе, Коля? — Жора на секунду задумался.

— Значит так... Пиджак, — он прикоснулся пальцами к лацканам пиджака, — Лэнден. Брюки — Гамбург. Корочки — Чехия. Галстук — Басра. Носки — Южная Америка. Ну, а рубашка — Рашен. Я полагаю, все понятно?

— Более чем. Ну, а моя верхняя одежда...

— Ширпотреб. Не обижайтесь, у вас все впереди.

— Я и не обижаюсь.

Тон нашего разговора был вежлив, изящен и походил на беседу двух незаконнорожденных лордов.

— Еще по глоточку?

— Пожалуй.

— Позвольте огоньку?

 — Благодарю.

 У меня давно вертелось на языке задать ему вопрос о случае в Венесуэле, из-за которого он забичевал на берегу. Мне даже казалось, что он ждал от меня этого вопроса. Это входило в логику нашей беседы. Но ответил на него он не сразу.

— Понимаете, Коля, если советского моряка оскорбляют лично, то на этот факт мы еще смотрим. Но если оскорбляют наш флот или наших вождей, тогда этого человека, как говорил Остап Бендер, бьют долго и больно.

Предисловие было многообещающим. Я затаил дыхание.

— История, в общем, тривиальная. Приходим в Венесуэлу, сходим в Каракасе на берег, идем в бар. Ведем себя интеллигентно, пьем мартини. За соседними столиками — английские моряки. Занимаются тем же самым, но, судя по цвету лиц, несколько дольше по времени.

Надо сказать вам, Коля, что англичане и норвеги хорошие мореманы. Надежные. Мы их уважаем. Конечно, против советского моряка они немножко слабаки. К примеру, их судно дало течь, так они палец о палец не ударят для его спасения. Надевают пробковые матрацы и на плотах — в воду! Привет фирме! Она все равно платит. Мы же бьемся за свое судно до последнего.

Бывают такие штормы, что задираешь голову до ломоты в плечах и не видишь гребней волн. Лоск переборок тускнеет, краски на бортах не остается, а мы выживаем. Но это... к слову.

Короче, сидим в баре, как люди, пьем, что заказали, и вдруг слышим, как один англичанин громко заявляет, что Сталин — вери гуд, а Ленин — дерьмо. Я ничего не имею против Сталина, но зачем же такое неравенство? Встаю и делаю наотмашь по наглой рыжей английской морде. При этом поясняю на чистом английском, что с нашими вождями мы сами как-нибудь разберемся. Тот не понял тонкостей языка и выхватывает нож. Я левой делаю отбив — короче, заварилась каша! В ход пошли кулаки, стулья, пивные кружки!

Добрались до танкера, доложились. Замполит забегал! Кричит: “Срочно сниматься с якоря!”. Приходим в Ригу. На внутренний рейд не пускают. Подходит пограничный катер, с него шумят в мегафон: “Авдеенко, Иванов, Шаликашвили, Приходько — майна!”.

— Ну, что, — спрашиваю следователя, — “стенку” дадите?

— Нет, гад, — отвечает, — за Ленина прощу. Но в загранку больше ни ногой!

Вот таким образом я стал мелководным крабом.

За приятным разговором время летит незаметно. Опустела бутылка “Абрау-Дюрсо”. Трех моих рублей хватило расплатиться за два шашлыка и невыпитую “Варну”. Щедро оделив старушку-гардеробщицу, послав воздушный поцелуй буфетчице, Жора первым стал подниматься по бетонным ступенькам из подвала.

— Кстати, Коля, вы в курсе, как называется это место, где судьба свела нас за одним столиком? — спросил он, не оборачиваясь.

— Как? — ответил я. — Никак. Закусочная. Угол Дерибасовской и Ленина.

— Я так и думал. — Он даже приостановился. — Совершите роковую ошибку, если назовете коренному одесситу подобный адрес. Запомните! — голос его приобрел вдруг торжественное звучание. — Место это именуется “Кабак ниже ватерлинии” либо, что чаще, “У тети Ути”.

— А кто это, тетя Утя?

— Старушку в раздевалке видели? Она и есть тетя Утя.

— Чем же это она так прославилась, что ее именем назван кабак?

— У одесских моряков, Коля, два покровителя: небесный и земной. Небесный — это Николай Угодник, а земной — тетя Утя. Если моряк пропивается в доску, мертвым якорем лежит на мели и ни одна зараза не протянет ему руку помощи (а попросить Николу Морского стыдно), где моряк обретает прибежище? У тети Ути. Эта крохотная старушка найдет слова утешения, накормит, постирает белье и всегда даст копеечку, урвав ее от своей, прямо скажем, не королевской зарплаты. И это все безвозмездно, не требуя никакой отдачи. Никакой расписки. Правда, моряки долг всегда возвращают. С лихвой. Да и попробовал бы кто-нибудь поступить по-другому! Такого море носить не станет.

Мы вышли на Дерибасовскую. К ночи похолодало. Края луж подернулись ледком. Воздух был свеж, пахуч, покалывал в нос, как хорошее шампанское. Приостановившись, Жора доверительно спросил меня:

— Скажите, Коля, бумажка, которой вы расплачивались за шашлыки, это был ваш последний трояк?

Я что-то пробормотал, что мне завтра заплатят за кинопробу.

— Ни слова больше! — перебил он меня. — Стыдиться тут нечего. Пустой карман для творческого человека не позор, а награда. Как орден Подвязки для англичанина. А теперь — вперед! Будем брать на абордаж лучшие кабаки Одессы!

И мы брали их! Не помню сколько, не помню названий, но то, что их было много — это факт. Долго в каждом не задерживались. Выпивали по стакану вина и шли дальше. Говорили об искусстве и о море.

— Море проверяет человека от клотика до киля, — говорил Жора. — Каждый матрос хранит в своем рундучке неприкосновенный запас на самый крайний случай: чистую белую рубашку (неважно — нейлоновую, перлоновую или рашен-хлопок) и завернутую в нее бутылку коньяка. Я уже три раза обновлял эту бутылку. Вроде бы теперь, когда шлепаешь вдоль берегов, смертный запас держать не обязательно, но традиция есть традиция.

— Да-а, мир велик... — я как-то хотел поддержать разговор, но Жора перебил меня.

— И непостоянен, вот в чем беда, Коля. Везде революции. Везде стреляют. Приходишь в Иран — стреляют, в Басру — стреляют, в Дублин — стреляют. До рынка не доберешься. А бизнес есть бизнес.

Арабы, например, колерованные ворюги. Придет на твою посудину и смотрит, как бы кусок каната тяпнуть. Черт его знает, зачем он ему, но как отвернешься, он тут же отхватит от бухты конец, обернет им себя под хламидой и стоит истуканом. Помощник капитана уж нарочно приказал выкидывать на палубу негодные концы, чтобы у них спортивный интерес не пропал.

Как-то после семимесячной загранки приходим в Одессу. Заваливаюсь в такси на пирсе, кричу шефу: “К березам!” У того глаза на виру! “Ищи березы!” А надо вам сказать, Коля, что в Одессе березу днем с огнем не сыщешь, они у нас не растут. Шлепаем за город и где-то в районе пятидесятого кэмэ находим три паршивеньких березки. Прямо как с обложки журнала “Крокодил”. Вываливаюсь из лимузина, падаю на колени, плачу, целую потрескавшуюся кору... Ну, шофер подумал, что я... того... Илья Муромец. — Он крутнул большим пальцем у виска и приложил к бровям раскрытую ладонь.

Прощались в районе порта. Через пару часов Жорина “посудина”, стоявшая на рейде, уходила в море.

— Будем развозить по деревням культтовары, — смущенно пояснил он.

Где-то, невидимое за домами, всходило солнце. Синие косые тени легли на мостовые, тротуары, перечеркнули нежной штриховкой архитектурную вязь стен, карнизов, балконов, и стало видно, что город уже не молод, но по-прежнему красив той неторопливой, уверенной в себе красотой, что диктовали ему галантный восемнадцатый и самодовольный девятнадцатый века.

С ближайшего тополя, как по команде, взметнулась вдруг в небо заночевавшая стая розовых скворцов. Мгновенно меняя галсы, становясь на какое-то время совсем невидимой, то обретая плотность розового облака, стая унеслась в сторону Лузановки. Мы проводили ее глазами и стали прощаться.

— Рад был знакомству, — сказал Жора, пожимая мою руку. — Верю почему-то, что из вас выйдет хороший актер, Коля. Я тоже мог бы стать чудным артистом, но... Я много учился, но никогда не доучивался.

Проводив Жору, я пошел бесцельно бродить по пустынным улицам. Солнце выкатилось из-за домов и, точно кто его подталкивал снизу, торопливо, толчками карабкалось в небо. Влажные тротуары курились подсыхающим паром. Наросший за ночь на лужах ледок начал проседать, трескаться у закраин. От этого в воздухе стоял легкий, еле слышный хрустальный звон. Деревья на бульварах высились недвижно, в какой-то грозной оцепенелости, какая бывает у них только ранней весной в пору подвижки древесного сока.

На льду длинной замерзшей лужи катались трясогузки. Разбежавшись, они вскакивали на лед и, чуть распустив для равновесия крылья, быстро катились по его зеркальной поверхности на своих черных проволочных ножках. Приближаясь к противоположному краю лужи, они, точь-в-точь как школьницы на городском катке, отводили назад одну ногу и, словно в ожидании аплодисментов, мелко и часто кланялись, кивали своими изящными головками.

Я вышел на Приморский бульвар и пошел его серединой туда, где в конце аллеи виднелось желтое здание с белыми колоннами. Ночная усталость давала о себе знать, и я шел медленно, в каком-то полусне, прикрыв глаза от слепящего света.

Света было так много, что он пробивался сквозь опущенные веки. Перед глазами плавали разноцветные круги. По краям аллеи шел двойной ряд старых платанов с пестрой, облезлой корой. Бульвар был пуст, только кое-где виднелись вялые женские фигуры, привязанные ремешками к ошейникам своих собак.

Желтое здание в конце бульвара все приближалось, вырастало, обретая четкие очертания. Белые колонны фасада придавали ему классическую простоту и легкость. И уже видна стала, чуть отступив от них, ближе ко мне, совсем невысокая стела, увенчанная темным бюстом. Сдерживая шаг, я медленно подошел к нему.

— Здравствуйте, Александр Сергеевич, — тихо сказал я и поклонился Пушкину до земли. До той брусчатки, чем покрыта была площадь перед зданием бывшей городской Думы.

 Пушкин смотрел куда-то вдаль и немного в сторону. Свежий, забытый ветер, тот, давнишний, казалось, трепал его молодые, чуть тронутые патиной бронзовые кудри. И чуть намеченный край бронзовой крылатки. Я постоял немного и поклонился вторично. Этот поклон принадлежал Дмитрию Николаевичу Журавлеву. Это он, узнав, что я буду в Одессе, строго и восторженно наказал мне:

— Непременно поклонись Пушкину! Тому, что на бульваре перед Горсоветом. Непременно! Помнишь у Бабеля? “...Увидел уходившие ввысь колонны Думы, освещенную листву на бульваре, бронзовую голову Пушкина с неярким отблеском луны на ней...”

Постояв, я сел на ближайшую скамейку под платаном, откинулся на спинку и закрыл глаза. В голове было пусто и легко. Только одна строфа из “Онегина” временами пробивалась сквозь подступавшую дремоту:

 

Я жил тогда в Одессе пыльной...

Там долго ясны небеса,

Там хлопотливо торг обильный

Свои подъемлет паруса...

 

— Молодой человек!

Я с усилием открыл глаза и поднял голову с закругленного края скамейки. Шея затекла от неудобного лежания. Очевидно, я в самом деле задремал, вернее, уснул.

— Молодой человек!

Передо мной стояла полная пожилая одесситка и с любопытством разглядывала меня. С таким же точно выражением уставился на меня и ее сопливый песик с нижним прикусом зубов и кривыми ногами.

— Да? Что? — я окончательно проснулся и попытался встать.

— Сидите, сидите! — она умильно улыбнулась. — Извините, я видела, как вы поклонились памятнику...

О Боже! И в центре Аравийской пустыни отыщется какой-нибудь песчаный свидетель! Я помню, хорошо помню, здесь же никого не было.

— Я хотела сказать, — продолжала дама, — посмотрите за спину.

Я обернулся.

— Вы обратили свое внимание на этот платан?

Платан как платан, ничего особенного. Их вон десятки стоят вдоль бульвара. Разве что широк необычайно. Обхвата в два с половиной. Кора в светлых проплешинах, как у линяющего питона.

Я в недоумении посмотрел на нее, дескать, ну и что? Зачем потревожили?

— Под этим платаном Пушкин писал стихи, когда ему было двадцать четыре года! — она победно посмотрела на меня.

— Да-да, конечно, — забормотал я в ответ, сраженный этой всенародной любовью к творчеству поэта, — это очень интересно... Пушкин... ранняя ссылка...

Но она перебила меня:

— Нет, вы подумайте только, сколько же лет дереву!

*   *   *

Ах, Одесса, как ты все-таки щедра на чудеса!

*   *   *

Чудеса являются тому, кто их жаждет и ищет.

*   *   *

“...Итак, я жил тогда в Одессе...”

*   *   *

Погода в Москве за то время, что я отсутствовал, стала еще слезливее. Толя Семенов лежал на койке лицом вверх. Точно в таком положении, в каком я оставил его трое суток назад. Тело его под одеялом несколько потеряло от голода свои очертания.

На другой день начались репетиции. Надвигались госэкзамены, диплом, распределение. Сонм каждодневных забот отодвинул куда-то, казалось, в другое измерение, и мою поездку, и людей, с которыми столкнула меня судьба так неожиданно и так прихотливо.

Но иногда, в самые, казалось бы, неподходящие моменты, в самых разнообразных местах: на улице, в коридорах студии, в трамвае, за кулисами, вдруг, как наваждение, вставало передо мной весеннее утро в южном незнакомом городе, прямые бульвары с голыми деревьями, готовыми вот-вот взорваться зелеными взрывами... Легкий ветерок с солоноватым запахом моря дотрагивался осторожно до лица...

— Пеньков, я же говорил, что у тебя зажим в носу! — радостно кричит Олег Герасимов, один из наших педагогов. — Вон опять ноздри побелели!

Время убыстряло свой бег. Весенние дожди умыли город. Лопнули тополевые почки, и нежный дым окутал деревья. Женщины надели широкие юбки, под которыми так свободно было их утерявшим прошлогодний загар ногам.

Однажды Василий Осипович неожиданно принес в аудиторию свою гитару и стал нам петь. Ах, как он пел! Как пел! Песня для нас была новая, дотоле неизвестная:

 

Враги сожгли родную хату,

Сгубили всю его семью...

 

Просто, сурово, по-мужски сдержанно вел Топорков рассказ о нелегкой судьбе русского солдата. Он нигде, ни на миг не позволил себе перейти опасную черту жалости или слезливости, хотя текст песни позволял это:

 

...Бутылку горькую поставил

На серый камень гробовой...

Гитара негромким перебором струн мягко, по-старинному деликатно оттеняла слова. Мы сидели молча, не шелохнувшись. В горле — не продохнуть — стоял комок. Глаза были мокрые.

 

...И пил солдат из медной кружки

Вино с печалью пополам...

 

Вся тяжесть войны, все ее горечи вместе с надеждами прошли перед нами в этой песне. В этом удивительном исполнении.

Если наглядно демонстрировать систему Станиславского, то в этот день наш педагог Василий Осипович Топорков преподнес нам на основе великой песни все ее основные постулаты. Вот так надо вживаться в материал, вот так любить его, так сдержанно, просто “подавать” его зрителю.

Я много к тому времени слышал песен в так называемом “актерском исполнении” — в начале шестидесятых был расцвет авторского, “бардовского” песенного искусства.

Но то, как пел Василий Осипович, останется в моей душе, в моей памяти на всю жизнь. Может, в тот день 63-го года мы, участники постановки “На дворе, во флигеле”, встретились с Серебряным веком, искусство которого еще застал наш педагог В. О. Топорков? Как знать...

 

...А на груди его светилась

Медаль за город Будапешт.

 

Замечательный русский художник Константин Коровин в своей книге воспоминаний много и с особой теплотой рассказывает о Врубеле. О его гениальном творчестве, о своеобразии его живописи, о странном, часто непонятном для других характере.

“Врубель поразительно рисовал орнамент, — говорит Коровин, — ниоткуда никогда не заимствуя, всегда свой. Когда он брал бумагу, то, отметив размер, держа карандаш, или перо, или кисть как-то в руке боком, в разных местах бумаги наносил твердо черты, постоянно соединяя в разных местах, потом вырисовывалась вся картина. Меня и Серова поражало это”.

Вот такие твердые черты обозначаются вдруг на полотне твоей памяти и ждут, когда усилием воли ты соединишь их в целостную картину.

Госэкзамены были, кроме дипломных спектаклей, всего по двум предметам: истмату и французскому языку.

Французский, как и большинство моих сокурсников, я не знал. О нашем незнании знала и педагог Галина Трофименко.

— Вот тебе стихотворение Жака Превера, — сказала она мне. — Выучи. Оно будет твоим госэкзаменом.

Стихотворение называлось “Как нарисовать птицу”. Вы не знаете, как это делается? Я тоже до той поры не знал. Оказывается, все очень просто. Вначале нужно нарисовать клетку. С настежь раскрытой дверцей. Потом в клетку следует положить что-либо, что привлечет внимание птицы. Еду там или еще что-нибудь приятное для нее. Когда птица войдет в клетку, дверцу надо осторожно прикрыть. После того как пленница привыкнет к новой для нее обстановке, вы легонько резинкой сотрите клетку. И все! Нарисованная вами птица свободно поселится на бумаге.

С французским прононсом, в отличие от самого языка, у меня было все в порядке. Экзамен прошел гладко. После экзамена следовало все выбросить из головы и начисто забыть. Но не тут-то было! Насильственно втиснутый текст не желал выходить из головы.

Неожиданно, по прошествии многих лет, жизнь вдруг востребовала надоевшее в свое время, как молитва атеисту, стихотворение Жака Превера.

Случилось это пару лет назад в Вологде. Мы приехали туда летом на фестиваль спектаклей, посвященных исторической тематике. Привезли “Наполеона в Кремле” В. Малягина. В день открытия фестиваля городское начальство попросило съехавшиеся коллективы театров поучаствовать в красочном параде, посвященном Дню города. Так сказать, устроить горожанам представление на улицах и площадях города.

Фантазию актеров не ограничивали. Лошади, кареты, длинные платья дам, мундиры, шляпы с галунами. На злобу дня придумывался остроумный текст с налетом “капустника”. Все, как полагается на подобных меро­приятиях.

Меня в гриме и костюме императора Франции попросили поприветствовать собравшихся на соборной площади вологжан. Вместе с маршалом Неем (Самойлов) и маршалом Мортье (А. Ровинский) мы ждали своего выхода, спасаясь от палящего солнца в тени памятника поэту Константину Батюшкову.

Дождавшись сигнала, мы ровным военным шагом двинулись от Батюшкова на противоположный край площади, где стояли микрофоны. Струйки пота стекали из-под якобинской шляпы на мое лицо, оставляя бороздки в слое грима. В голове вертелась одна и та же короткая мыслишка: “Что я скажу?”. По статуту мне бы вроде полагалось начать свою речь по-французски. Но ничего, кроме “бон жур” в моих плавящихся от жары мозгах не возникало. Вот и три микрофона. Я подхожу к среднему.

— Бон жур, — говорю я, приветствуя снятой с головы треуголкой жаждущую толпу. — Бон жур, ма камарад!

Что дальше? А дальше — провал. Слов нет, одни огненные запятые перед глазами. “Боже, яви чудо! — взмолился я. — Выведи из немоты!”

И оно явилось, чудо! Как неторопливый и четкий титр довоенного кино, возникли вдруг перед глазами из небытия такие знакомые, такие до слез родные, полузабытые слова: “Же ми мон кэпи дан ля каж и же сюи сорти авек люазо сюр ла тет!”. И перед притихшей, переполненной народом площадью я торжествующим голосом прочел бессмертные (для меня) строчки Жака Превера на его родном языке. Звучало это, по меньшей мере, как новый текст “Марсельезы”, как обращение Наполеона к солдатам после Аустерлицкой победы! У моих маршалов отвисли челюсти. Успех был полный! Господи, благодарю тебя! Жаждущему чуда ты никогда не отказываешь и являешь его вовремя.

*   *   *

Кончалась весна шестьдесят третьего. Лето летело навстречу. Приближалось время получения дипломов. Мы, выпускники, наконец-то были предоставлены самим себе. Свободные от спектаклей и экзаменов, мы почувствовали вдруг какое-то неудобство, странный душевный дискомфорт. Так, очевидно, чувствуют себя рабочие волы, лишенные привычного ярма. Или глубоководные рыбы, выброшенные штормом на прибрежный песок. Что-то хочется сделать, а что — неизвестно. То ли запеть во весь голос, то ли подраться с кем-нибудь... Маета!..

И тут прошелестел неизвестно откуда возникший слух, что к нам в студию придет... Солженицын! Слух был настолько невероятным, что походил на розыгрыш. Как?! Сам Солженицын?! Автор “Одного дня Ивана Денисовича” и “Матрениного двора”?! Человек-легенда?! Советский затворник и по чужой, и по своей воле?! У нас? Да быть того не может. С каких таких делов?

По горячим следам кинулись проверять истоки слуха — оказалось, все верно. Маэстро посещает наш скромный вигвам. Причина тому была проста: второй курс Владимира Николаевича Богомолова поставил к весенним экзаменам инсценировку рассказа Солженицына “Случай на станции Кречетовка”. Подсуетились ребятки.

А дальнейшее, как говорят шахматисты, было делом техники: автор приглашался на репетицию к студентам-несмышленышам для консультации. Чтобы они, эти студенты, не наврали чего-нибудь в показе фронтовых будней.

В назначенный день и час самая вместительная аудитория Школы-студии, седьмая, была битком набита народом. Все курсы, от первого до четвертого, актеры, постановщики в радостном нетерпении ждали прихода таинственного гостя. Сидели плотно, разрушая все понятия о максимальной вместимости помещений.

В коридоре послышался шум шагов, голоса. Все повернули головы к дверям. Вот шаги приблизились, задержались возле входа. Напряжение в аудитории стало явственно ощутимым. Показалось, что лампочки в люстре начинают давать слабый накал, невидимый в дневном свете.

Наконец двери открылись. В тесном проеме сбились знакомые лица педагогов, директора, кого-то еще в коричневом костюме. Вежливый, в меру веселый говор, приглашающие жесты.

Солженицына все нет, он где-то там, сзади, в гуще педагогов. Первым вошел и остановился кто-то в коричневом костюме в полосочку. Очевидно, из министерства культуры или еще откуда. Остановился, загораживая вход оставшимся в коридоре, и уставился в недоумении на битком набитый зал. Вениамин Захарович продрался сквозь тесноту и плавно, точно расстилая ковровую дорожку, указал “коричневому” на проход в стульях:

— Прошу, Александр Исаевич.

И только тут я понял... и только тут мы поняли, что человек в костюме и есть тот, кого мы ждали, с кем мечтали встретиться, что это и есть русский писатель Александр Солженицын! Зал взорвался аплодисментами.

Медленно, осторожно, как в проходе сквозь минное поле, двинулся он, пересекая пространство по прямой, к столу. За ним гуськом, след в след, пошли педагоги. Я жадно смотрел ему вслед, ругая себя за то, что не смог угадать его сразу, не мог рассмотреть во всех подробностях, пока он стоял рядом. Вот он, протяни руку и коснись его коричневого ширпотребовского костюма, а я все лупал глазами по сторонам, ища какого-то другого, пригрезившегося мне Солженицына. Только и запомнил, что мягкие, какие-то вымытые, рассыпающиеся волосы да большие и тоже как бы мягкие ушные раковины.

— Друзья мои! — несколько торжественным тоном начал Радомысленский после того, как вся педагогическая группа вместе с писателем заняли места за столом. — Друзья мои, у нас сегодня необычный день. Нашим гостем является замечательный писатель, автор литературных произведений, с которыми, я уверен, вы все знакомы, которые, я уверен, вы полюбили, человек удивительной судьбы Александр Исаевич Солженицын!

Аплодисменты рванулись в открытые окна. Голуби, дремавшие на карнизе театра, брызнули в разные стороны, заполошно хлопая крыльями.

Поймав приливную волну вдохновенья, директор продолжал:

— Я уверен, друзья мои, что Александр Исаевич не обидится на нашу маленькую хитрость: ведь мы приглашали его посетить репетицию отрывка по его рассказу, а вместо этого происходит встреча с вами, будущей сменой, я бы сказал, достойной сменой нашего советского театра — студентами Школы-студии МХАТ имени Владимира Ивановича Немировича-Данченко!

Ах, умел говорить Вениамин Захарович! Несколькими фразами он растопил тот тоненький ледок неловкости, который всегда образуется в начале подобных встреч. Зал задышал, восторженно раскрылись глаза, ладони были готовы к новым аплодисментам.

— Чтобы не отнимать драгоценное время нашего гостя, — говорил Радомысленский, — я, с вашего позволения, сокращаю момент пред­ставительства и передаю слово ему, Александру Исаевичу. Он и начнет нашу встречу!

Вновь взмыли к потолку аплодисменты, опали, настала тишина. И все взоры, как сказал бы писатель девятнадцатого века, обратились к одному человеку. К нему. Все ждали его первого слова! Первого звука! Что скажет? Чем поделится? Чем пооткровенничает? А он молчал. Спокойно, как-то очень спокойно глядел в зал и... молчал. Пять секунд... десять... пятнадцать...

— Во паузу загвоздил! — еле слышно прошелестел Сашка Молотов.

— Ти-хо...

И тут Солженицын прервал долгую неподвижность: он протянул руку к графину, поймал его за длинное горлышко и, наклонив над стаканом, стал наливать воду. При этом он не обращал внимание ни на стакан, ни на графин, а продолжал очень внимательно оглядывать зал своими узкими, в припухлых веках глазами. В наступившей тишине слышно было, как бьется об оконное стекло залетная муха да медленно, еле слышно булькает вода из графина.

— Михаил Чехов в “Гамлете” — пацан по сравнению с ним, — не унимаясь, шевелил губами Сашка. — Сделай на сцене такую паузу — и можешь спокойно умирать!

— Зат-к-нитесь, осколки... — прошипел кто-то.

Отставив графин, Солженицын стал медленно пить. Допив воду, он вдруг спросил, ни к кому конкретно не обращаясь:

— А почему в зале находятся представители прессы?

Мы оторопели. Это были его ПЕРВЫЕ слова. Никто, кажется, не обратил внимание на смысл сказанного, все вслушивались в звучание, в тембр голоса. Он был негромкий, скорее — тонкий, но очень определенный, крепкий какой-то.

— Кто пригласил сюда прессу? — повторил он.

Тон вопроса был спокоен, в голосе не слышалось ни малейшего сомнения.

В зале прошелестел недоуменный говор.

— Какая пресса? Кто пригласил? Откуда?

Мы запереглядывались. Все вроде свои, все знакомые лица. И тут... В нашем же последнем ряду, только с другой стороны от входа, в самом углу притулились двое незнакомых ребят.

— Кто такие?

— Да мы тут...

Но ответить они не успели. Выгнаны были мгновенно, даже не выгнаны, а выметены единой волей нетерпеливого зала.

Расправившись таким образом с журналистами, убежденные, что последняя препона устранена, мы вновь уставились на писателя, ожидая, что вот теперь-то и завяжется узелок интересной беседы.

Но... он по-прежнему молчал. Сидел спокойно, строго и так же, как и мы его, разглядывал зал сквозь узкие бойницы приспущенных век. Дорого бы я дал, чтобы узнать, о чем он думал, глядя на нас.

В зале повисла неловкая пауза. Заволновались педагоги. Наш аккомпаниатор Антонина Ковельман, сидевшая передо мной, потерла пальцами виски и тихонько проговорила прокуренным баском:

— Голова разболелась — жене Гитлера не пожелаю!

Лицо у Солженицына было бледным, как у человека, много лет не видевшего солнца. Черты его были мягки, заглажены. Не было ничего особо запоминаю­щегося, чеканного. Разве что шрам на лбу. Но это уже благоприобретенное. В общем, это было лицо деревенского интеллигента-учителя, ветеринара, агронома. Только вот глаза!.. Острые, все схватывающие, они, казалось, жили отдельно от лица, анализировали каждую увиденную мелочь, с тем чтобы или использовать ее в дальнейшем, или же отбросить, как ненужную шелуху.

Пауза в аудитории затянулась до неприличия долго. В воздухе запахло скандалом.

— Может, у кого из студентов возникли вопросы к нашему гостю? — в голосе директора послышалась несвойственная ему просительная нота. — Не стесняйтесь, задавайте...

Зал не откликнулся.

— Почему молчат наши дипломники? — глаза Вениамина Захаровича твердо уставились в нашу стоячую шеренгу. — Вы наша гордость! Знатоки литературы!

Это был уже прямой призыв к действию. Команда выручать. А-а, была не была! У меня никогда не наблюдалось привычки высовываться из рядов или бежать впереди паровоза, но тут уж больно сгустилась атмосфера в зале. До неприличия. И он вырвался у меня, этот простенький, модненький по тем временам вопрос:

— Скажите, Александр Исаевич, а почему главный герой вашей повести “Один день Ивана Денисовича” по профессии крестьянин? (Я до сих пор — честное слово! — краснею, вспоминая собственные слова.) Ведь известно, что в тридцатые годы главный удар пришелся по советской интеллигенции. Казалось бы, вам, как интеллигенту, и писать об этом.

Я еще не успел внутренне похвалить себя за гладко сформулированный вопрос, как последовал тут же ответ Солженицына.

— Интеллигенция о себе всегда напишет. Что-что, а писать она мастерица. Хлебом не корми — дай похвалить себя прилюдно.

В его голосе слышалась застарелая неприязнь к тому, о чем он говорил.

— Интеллигенция... — повторил он с иронией. — В условиях лагерей, когда человек испытывается на излом, в условиях камеры, барака, нар я, интеллигент, оказываюсь на несколько порядков ниже по всем человеческим показателям, чем вот такой Иван Денисович!

Солженицын говорил быстро, резко, горячо. Казалось, в нем лопнула какая-то внутренняя преграда, и целый поток мыслей хлынул в аудиторию. Все вздохнули с облегчением. Директор вытер ладонью остывающую лы­сину.

— В чем же тут причина, — продолжал писатель, — что так называемый (а это тоже выдумка интеллигентов) “простой человек” в нечеловеческих условиях становится вдруг человеком с большой буквы, тем самым человеком, о котором в Евангелии сказано, что он создан по образу и подобию Божию?

Нет у него, казалось бы, ни большого образования, ни воспитания, ни интеллигентского багажа, а вот поди ж ты. Бьет час испытаний, и я, интеллигент, интеллектуал, признаю его величие и, как следствие, собственную моральную немочь. Что же у него есть, чего нет у меня?

Терпение. То русское, коротаевское терпение, замешанное на религии, что мы, к сожалению, растеряли. И не только в последние годы.

Он сделал паузу и несколько добрее оглядел зал.

— Так о ком же при этом моральном раскладе прикажете мне писать? О себе самом? Или об Иване Денисовиче? Вы правильно решили!

Он выдергивал своими ответами утоптанную, книжную почву из-под нас. Он ставил с ног на голову уже ставшие привычными аксиомы начала шестидесятых о первичной роли интеллигенции в общественной жизни России, в которых народу в лучшем случае отводилась роль безликой массы, а в худшем народ этот виделся в ореоле свирепой стихии русского бунта, “кровавого и беспощадного”, сметающего все на своем пути, все государственные построения добродетельных интеллигентов. Каких бы мастей они ни были.

Напряженная атмосфера в зале незаметно растворилась. Встреча со знаменитостью перерастала во взаимную беседу, интересную и той и другой стороне. Зал, что называется, задышал. Вопросы писателю сыпались со всех сторон. Большинство из них были наивными, ученическими, с большим налетом “литературности”. Но Солженицын, к его чести, не шел на поверхностный тон беседы. Любой, казалось бы, самый ученический вопрос он осматривал со всех сторон и всегда находил неожиданную и очень интересную трактовку ответа. Он как бы окунал его в жесткие жизненные ситуации, и от этого вопрос приобретал несвойственное ему ранее звучание.

 

 *   *   *

...Вот, наконец, получены дипломы, отзвучали тосты на банкете, пере­целованы в который раз любимые педагоги, курс распределился по театрам. Большинство осело в московских. Нас четверых: Люсю Скудатину (впоследствии Кудрявцеву), Любу Земляникину (впоследствии Стриженову), Толю Семенова (без последствий) и меня (тоже) приняли во МХАТ. Вот и все.

Точно четыре года продирались сквозь чащобный, буревальный лес и вырвались наконец на опушку. Ветерок и солнце! Ощущение новое, необычное. Хочется закрыть глаза и долго так стоять, чувствуя всем телом ласковое их прикосновение.

Мы тогда еще не знали, что с закрытыми глазами долго не простоишь. Нужно было идти вперед, и часто по таким непроходимым дорогам, что прежний студенческий лес покажется нам райским садом.

И не раз вспомнится знаменитое место из “Жития протопопа Аввакума”. Бредущая из последних сил, спрашивает его протопопица:

— Долго ли мука сия, протопоп, будет?

И он отвечает:

— Марковна, до самыя смерти!

Но это все будет потом. А пока неизведанная, манящая даль открывалась перед нами. Театр! Мы знали о нем по рассказам старших, но какова наша жизнь в театре будет в реальности? Нашего собственного опыта было слишком мало. Понятно было, что встреча с ней будет совсем иной, чем предполагалось.

Это как свидание с морем в первый раз. Казалось бы, ты знаешь о море все! Ты читал о нем, ты слушал рассказы знавших его, ты, наконец, сотни раз видел его в кино и в черно-белом и в цветном изображении, и все-таки первая встреча с ним опрокидывает все теоретические представления.

Вы помните, как это происходило? Южный поезд. Железнодорожный вагон. Все пассажиры столпились у раскрытых окон: скоро море! Колеса состава стучат все быстрее, все нетерпеливее, точно поезду тоже невтерпеж увидеть его. И вдруг чей-то крик:

— Вот оно!

И другие голоса, нетерпеливые и растерянные:

— Где? Где?

— Да вот же! Перед вами!

 Я не вижу ничего. Никакого моря. Передо мной, заслоняя весь горизонт, во все небо встает вдруг плотная синяя стена! Казалось, мы сейчас на всем ходу врежемся в нее и расшибемся в лоск. Так вот оно какое, море! Оно — вертикальное! Я знаю, что это не так, что это какой-то там книжный оптический обман, что сейчас все будет по правилам. Но море не желает считаться ни с какими правилами! Гордо и спокойно высится оно во весь окоем, и белые барашки волн, вопреки всем законам, медленно взбираются снизу вверх, к зениту. Огромным усилием воли, прикрыв веки, я ставлю море в своем сознании в правильное, причитающееся ему положение. И когда через какое-то время осторожно открываю глаза, вижу то, что и хотел увидеть: водная, лежащая плоско, чуть взъерошенная под ветром гладь, в продолжение берега уходящая за горизонт. В этом море я буду плавать. Может быть, целый месяц. Говорят, в море вода соленая. Почему? Да потому что в ней селедка водится...

И все-таки у каждого из нас, выпускников театрального вуза, где-то в заповедном уголке души всегда существовал свой театр. Он мало походил на реальный театр, где каждому из нас предстояло служить. В нашем театре все было прекрасно: хрустальные вешалки, просторные гримуборные, где много света и воздуха, уютный зал с замечательной акустикой, сцена с пыльными кулисами (обязательно пыльными).

Но главное — в нем служат замечательные люди! Актеры, режиссеры. Они полны доброжелательства, полны любви к собрату по искусству. Они радуются каждому твоему успеху на сцене. Твой талант в подобной атмосфере мгновенно расцветает. Ты становишься известным актером, любимцем зрителя...

Ради Бога, не будите меня! Дайте еще поспать! А с другой стороны, если я вам скажу, что вся моя теперь уже долгая театральная жизнь сложилась почти так, как мечталось в первые дни после окончания Школы-студии, вы ведь все равно мне не поверите. Интересно, почему?

 

Владимир Чивилихин • "Моя мечта - стать писателем" (Из дневников 1941-1974гг.) (Наш современник N6 2002)

 

Судьба Владимира Алексеевича Чивилихина примечательна тем, что писате­лем он стал, выбившись из полной бедности, нищеты, безотцовщины. Борьба за кусок хлеба, за крышу над головой, за одежку и обувку была для него обычным и необходимым делом всю первую половину жизни. Поистине горьковский, народный путь в литературу, как у многих других наших талантов, вышедших из детдома, русской колхозной избы, рабочего общежития, солдатской казармы, учительской семьи. Вспомним хотя бы Василия Белова, Владимира Личутина, Валентина Распутина, Николая Рубцова, Александра Вампилова, Анатолия Передреева, композитора Валерия Гаврилина, скульптора Вячеслава Клыкова, народную певицу Татьяну Петрову и многих других ныне славных наших современников.

Что и говорить: их судьба, их путь к признанию и честной славе были несколько иными, нежели судьба детей из партийной номенклатуры (Юлиана Семенова, Булата Окуджавы, Василия Аксенова) или из высокой кагэбешной среды (поэтессы Беллы Ахмадулиной и кинорежиссера Сергея Соловьева), или из семьи карьерных дипломатов (Виктора Ерофеева). Да и Михалковым-Кончаловским куда легче было обрести себя, нежели Василию Шукшину или Сергею Бондарчуку. А если вспомнить военное поколение писателей? Оно резко делится на крестьянских детей (Федор Сухов, Виктор Астафьев, Виктор Кочетков, Владимир Солоухин, Михаил Алексеев, Федор Абрамов, Николай Тряпкин) — и детей юристов (Александр Межиров), врачей-венерологов (Давид Самойлов), директоров магазинов (Александр Галич), нэпманов (Александр Чаковский)... Конечно, в целом “вышли мы все из народа” и “без меня народ неполный”, но как сказал крестьянский сын Александр Твардовский, “и все же, все же, все же...”. У одних общенародные боли и заботы, у других если не классовые, то сословные или кастовые интересы.

Дневники Владимира Алексеевича Чивилихина, который однажды в моей родной Калуге, в гостинице (когда он ездил в Козельск во время работы над своим знамени­тым романом “Память”) рассказывал мне всю ночь о своей жизни, натолкнули меня на эти беглые размышления.

Станислав Куняев

 

 

 

Владимир ЧИВИЛИХИН

“Моя мечта — стать писателем”

Из дневников 1941—1974 гг.

 

 

7 марта 1941 года. Мне стукнуло 13 лет.

22 июня 1941 года. Узнал, что фашисты перешли границу. Бомбили Киев, Житомир, Винницу, Каунас и др. Я думаю, что Германия зря сунулась... Всю ночь разносил повестки. (...)

7 июня 1942 г. Поступил в техникум Н.К.П.С. в нашем городке. В колхоз поеду всего на 1 м-ц, на август...

17.1.43 г. ...Живу сейчас плохо. Разве я думал 3—4 года назад, что буду есть в день 500 г хлеба? Делаю так: возьму грамм 300 хлеба, сделаю шарики из мякиша с солью — и в так называемый “суп” — воду и капусту, а корки с “чаем” — кипятком. Это не жизнь. Был бы моложе года на три, дождался бы весны и уехал бы в Среднюю Азию. Еще хорошо, когда хлеба достанешь по блату 1 кг через день, на станции, где мама стирает. (...)

10.1.44 г. ...Прочитал рассказы Л. Толстого. “Поликушка” — чудо! О книги! Что бы я делал без вас в эти тяжелые дни? Безо всякой задней мысли скажу, что книги поддерживают меня, и крепко поддерживают. Откуда бы я брал бодрость и жизнерадостность? Они со всей своей мудростью не дают мне потерять авторитет у ребят, и я не знаю, что бы я делал со своим толстым носом, старым костюмом и длинной челкой, если бы не книги. Я не представляю дня, чтобы я не прочел десяток-другой страниц худ(ожественной) литературы.(...)

8.3.44 г. Мне уже 16 лет. Кажется, что прожил немного, но что можно было сделать за эти годы? Что я представляю в 16 лет? Высокий, худой, черный парень в желтых штанах или стареньком костюмчике. Что же я представляю изнутри? Главное, что меня занимает — это жизнь в настоящем и надежда на будущее. От такой жизни характер у меня очень непостоянен. То смеюсь и вызываю смех окружающих, то целый день угрюм и зол. У всех почему-то сложилось мнение, что я человек с повышенными способностями и не учусь на “отлично” только потому, что лень, но я же думаю про себя так: способности у меня есть, а не учусь на “5” потому, что не всегда есть настроение учить, потому что настроение вообще зависит от настроения желудка, которое у меня не всегда нормальное. Затем моя тяга к художественной литературе. На уроках я читаю, в столовке читаю и дома тоже читаю. Время, нужное для уроков, я использую на чтение. Курю я уже лет 5, но не считаю это каким-нибудь преимуществом перед парнем некурящим. Даже жалею, что привык. Табак заглушает мелочи, неудобства: притупляет чувства и мысли, которые лезут в голову без “гарочки” в зубах...

11.9.44 г. Вчера послали в совхоз работать. Косить. До обеда докосили — оторвались... Ехали когда в вагоне, разговорились. Говорили о смысле жизни, о гипотезе бессмертия души, о любви и пр. Кто больше реалист: Шолохов или Горький?

19.10.44 г. Родичи в Москве не забывают: прислали немного деньжат. А вообще-то живем 7 лет без отца, и будто нет у нас родных, находящихся в лучших условиях жизни, чем мы...

Сейчас перечитал стишки, которые написал в прошлую зиму. Не понравились: все пропитаны пессимизмом, скукой, тоской. Да и вообще из них ничего не выйдет... Стать литератором — мечта, вероятно неосуществимая. Но влечение и (не ошибиться) талант заставляют без раздумий, без записи рифмовать фразы. Но теории стиха, даже азбуки стихосложения не знаю. Тянет к прозе, но ни разу не пробовал. Хочу кроме занятий в техникуме учиться в 10-м классе взрослой, вечерней школы. Справлюсь ли? Попробую. День жутко уплотнен.(...)

22.10.44 г. Воскресенье. Целый день возился в нечистотах. Чистил стайку у коровы, уборную. Вечером механику грыз. Грызть можно, нужны крепкие зубы и челюсти. Не имеющие их называют механику наказанием божьим и стращают первокурсников этой самой механикой. Читаю хорошую вещь: А. Первенцев. “Над Кубанью”. Замечательная книга, описывающая кубанское казачество в период импер(иалистической) и гражд(анской) войны. Большое место уделено описанию казачьего быта, но несмотря на это, общее впечатление от книги хорошее. Не нравится начало, самая малость, — первая сотня строк, потому что к серьезной теме, задум(анной) автором, не подходит майнридовское: ветер, темь, блеск карабина, топот, лассо, пронзительный крик и опять топот. (...)

29.10.44 г. Воскр(есенье). Пилил с мамой дрова. Надыбали в лесу по речке Березовке три валежины сухих. Ну и пилили. Проделывал акробатические трюки с чурбаком на спине и балансируя на жердочке. Разок все-таки свалился в воду. Жгли костер. Без него нельзя работать. Под ногами мокро, сверху снег тает — тоже вода. На перекуре думал: нашу сибирскую природу описывают на все лады. А в действительности нигде не найти такого прекрасного уголочка, правда, немного жутковато и однообразно-черно, но общее впечатление от этой стены деревьев, мшистой земли, на которой лежат прошлогодние сучки и иглы елей, сгнившего ствола дерева с красной, мягкой серединой, вот этой речонки и бурелома через лес такое, что хочется воплотить это на экране с музыкой, чувствуемой, но необъяснимой. Я курил и думал, глядя на соседнее, упавшее через речку, дерево, что ему что-то не хватает; потом забыл об этом и вдруг сразу осенило, что на этом дереве не хватает шишкинского медвежонка. Этак бы в свободное время прийти с другом, хорошим и отзывчивым, к этому месту и подумать, помечтать...

8.12.44 г. ...Прочел М. Зощенко “Перед восходом солнца”. Поразила. Описывает себя молодым, разочарованным человеком, которому остается под влиянием меланхолии “обратной стезей скорей вернуться в лоно небытия” (Софокл). Причем для обрисовки и характеристики этой тоски припомнил       63 случая из юности и ранней зрелости: встречи с Маяковским, Есениным, первый и последующие любовные эпизоды. Все говорится к тому, что под влиянием новой жизни автор из меланхолика превращается в человека, любящего жизнь и использующего ее на пользу себе и другим.

Кстати, до этого Зощенко представлялся мне человеком, не стоящим внимания. Его повести и рассказы якобы печатались для профанов и начинающих. И часто думал: “Зачем его печатают?” Профаном оказался я. А рассказы С. Скитальца — чудо! И что бы ни говорили.(...)

18.12.44 г. (...) Почему-то обругал одну девушку, мою одногруппницу. Она назвала меня “уродом”. Весьма метко, как думает она, да если разобраться, и я. Дал почитать Скитальца, моего истинного друга, кот(орый) успокаив(ает) меня, Лиде Гущиной. Интересно будет послушать ее отзыв. Читаю чеховские “Сахалинские записки”. Чехов мне больше чем нравится. При слове “Чехов” я представляю себе Астрова, Беликова, дядю Ваню и над всем этим самое его личность, соединенную с положит(ельными) типами его героев. Фигура получается какая-то осязательная, необъяснимая сначала, задумчивая, потом обличительно улыбающаяся, и в конце концов все расплывается и исчезает со словами: “Плохо вы живете, господа!”(...)

28.1.45 г. Вчера был вечер в техникуме, впрочем, о нем мне нечего писать. Не был я. Был у ребят. Все собираются, одеваются. Мне же нечего одевать. Сегодня ночью в 5 часов сгребся — и на поезд в Юргу. Приехал, сходил на базар, купил картошки — назад. Днем приехал. Вот эта постоянная забота о куске хлеба как-то воспитывает, чему-то учит — не могу объяснить. Был у Володи*. Мечтали об институте. Были бы у меня условия, я бы обязательно уехал. Надо выписать это: “Самое главное — жить и делать свое дело, и смотреть, и слушать и учиться, и понимать и писать, когда у тебя есть о чем писать, но только не раньше, и чорт возьми, не слишком много спустя... Главное работать и научиться этому” (Э. Хемингуэй. “Смерть после полудня”)...

10.3.45 г. 7 числа мне исполнилось 17 лет. Даже какого-нибудь намека на то, что в этот день мои именины, не было. Даже полдня голодный ходил. Сейчас усиленно занимаюсь. Сколько все-таки утеряно, сколько еще можно наверстать! Уметь ценить свое время — вот чему надо поучиться. Д. Лондон, выводя тип Вульфа Ларсена, сказал о жизни: “Из всех дешевых вещей — она самая дешевая”. Такую точку зрения он отстаивает на протяжении всего романа. До чего избито! Вульф Ларсен — фигура весьма индивидуальная, о нем можно поспорить.(...)

9 мая 1945 г. Знаменательный день. Сегодня капитулировала Германия. Войне конец. Возможно и даже очень, что будет война с Японией. До каких пор народ будут бить?! Кто?..

Я только сегодня приехал с подсобного. Боролись с картошкой. Утром поднят был Борькой Черниковым, который сдернул с меня одеяло и с криком: “Победа! Конец!” начал прыгать вокруг меня.(...)

22.5.45 г.(...) Мы с Борисом Гуляевым соригинальничали. У меня осталась его книга “Смерть после полудня” Э. Хемингуэя**. Я ему катанул, чтобы он подарил мне ее. И вот приходит письмо, где записка: “На память о долгой дружбе... и т. д.” Это из Владивостока, правда, цензура замарала название этого города.

С этой войны слова новые появились, которые в большом ходу: барыга, ксивы (документы), шансы (деньги), крохобор, прохаря (сапоги), хлебушко и многое другое. Такие выражения: “будем посмотреть”, “еще тот”, “война спишет”; про что-нибудь хорошее, прочное говорят: “Миколаевское”. Про здорового, удалого: “С Волги” и т. д.(...)

 6.10.45 г. Настроение переменное. Уже 2 дня не хожу на занятия. Причина незначительная, пустячная и (для многих) смешная — не в чем. Начались холодные ветры, изредка снег, у меня же “костюм” из “чертовой кожи”. Ни телогрейки, ни пальто. Когда бежишь из техникума, зубы выбивают дробь и сам дрожишь всем телом, какие усилия ни прикладываешь... И как здорово эти мелочи влияют на характер! Как ни крепись, а когда вспомнишь, что никаких предпосылок к лучшему нет, в груди накипает какая-то злость, какая-то неуравновешенность и нередко нетерпеливый жест, скрип зубовный и взгляд выдают. Как держаться? Я в среде обеспеченных, т.е. таких, которые имеют несколько смен, которые имеют несколько костюмов, имеют хорошее питание. Вообще обеспеченные. И многие хвастаются своими успехами в том или другом отношении. Чувствую, что у меня бы на их месте вышло лучше — и становится горько. И как приятно чувствовать, что тебя уважают. Спуску я не дам никому, это знают, и это почти единственный способ оградить себя от насмешек. (...)

31.10.45 г. Я был сегодня весел. Смеялся, шутил, не часто такое веселье бывает. Занятия кончились. Комитет собрался. На повестке “Прием в члены и пр.” сказал Костюк. Зачитал мою анкету, заявление, я рассказал в 15 словах автобиографию. Посыпались вопросы. Что я сделал?! Я молчал! Я молчал, смотря в окно. Как я еще молод, какой еще птенец! Не могу отстаивать свою правоту. Я знаю устав комсомола. Меня его спрашивают. Я прищурил глаза, какой-то комок подкатил к горлу. Все сидят нахмуренные, серьезные. Я их знаю каждого как свои пять пальцев и думаю — “нет из вас ни одного комсомольца!” Комсомолец знает устав и точно его выполняет. Не знает устава из них 50 процентов, а не выполняют его все. Мне ли не знать обязанности комсомольца?! Я об этом думал много. Когда задают вопрос об обязанностях комсомольца — я молчу. Потом краснею, прошу заявление, анкету, выхожу из кабинета и рву их. Позор! Настроение ужасное. Я дрожу. Сел играть с чемпионом техникума — Найденовым. И фактически обыграл — десница Божия помогла... На улице — грязь, лужи. Видели бы меня, когда я шел не разбирая дороги, разбрызгивая воду и сквозь зубы бормотал Устав ВЛКСМ. Шаг был парадный, взгляд орлиный, брюки и пальто в грязи. Сейчас смеюсь. Не часто бывает так. Пришел домой в 12.30. Мама открыла и сразу почувствовала что-то. “Деньги брал с собой? Карточки потерял? Двойку получил? Опять мат поставили?” — посыпались вопросы. Долго уснуть не мог. Почему нет друга — простого и хорошего?(...)

7.11.45 г. Как остаешься один, мыслишки лезут в голову и начинается эта самая хандра. Пушкин сказал: “Причина скуки — размышленье”. Эту истину на себе испытываю и я. Друзей нет. Нет друзей. Что такое: или я слишком разборчив, или их вообще не может быть? Плохо без друга, без хорошего, понимающего. Без друга плохо. Пока нет возможности иметь друга. Я — беден. Все вокруг в этом отношении лучше меня. Порой я сам себя уверяю в своей значительности и на самом деле значительнее многих. Этого сказать никому не смогу, а только сам с собой.

Теория (забыл чья), Лябурдоннэ что ли. Количество материи в природе невоображаемо огромно. Материя не возникает и не исчезает. Поэтому количество ее имеет какие-то границы. Человек, камень, дерево, Земля, Солнечная система есть воплощение материи, плод ее комбинаций. Через б е с- к о н е ч н о е  количество времени возможна такая комбинация, когда Я явлюсь еще раз. Я буду вторым воплощением материи. Не верится, но хочется верить, если принять понятье о бесконечности.

Какая тоска, просто жуть. Сегодня бы выпил, что называется, но водки негде достать. К тому же кончился табак. Сейчас бы табачком глушил всю мелочь, всю дрянцу души...

10.11.45 г. (...) Мечта моя — стать писателем. Это ужасно трудно, это почти недосягаемо для меня, провинциального парнишки из захолустного сибирского городка. Я верю, что писать смогу, надо большое хотенье и учиться, учиться. Как было бы хорошо, если бы не было войны. Сейчас я бы уже учился на первом курсе университета...

12.11.45 г. ...Я шишковал. Я был измучен, голоден, живот и руки были в царапинах, пот щипал тело. Я шишковал с пожилым уже кержаком. Он — уроженец здешних мест, типичный деревенский парень, даже больше. С него бы писать портрет первого сына в крестьянской семье. Тело его имеет какое-то странное положение: ноги полусогнуты, корпус в пояснице согнут, руки опущены и висят, точно плети, болтаясь. Длинная шея вытянута, и одна голова (не шея) занимает вертикальное положение. Не в обиду человеку скажу, что этим он имел поразительное сходство с обезьяной, стоящей на земле. Еще добавить сюда характерный кержацкий акцент и чисто крестьянскую, грановскую хитрецу. Пошел дождь. Я стал тереть сбитые шишки — мой спутник лег спать здесь же под кедрой. Истерев все, я не заметил, как погрузился в размышления. Какой-то осадок остался, когда мы пошли опять лазать. Я полез на старого, комлястого лесного великана. Сбив все, я стал слазить (надо заметить, что слезать труднее, чем влезать). Вдруг коготь сорвался, и я попал в положение, которое привыкли называть критическим и “на волосок от...”. Рука очутилась на переломе. Раздумывать было нельзя. Почти инстинктивными движениями я освободил руку и прочно укрепился на сучке. До земли — метров 25. Видны макушки елей, стоящих рядом с кедром. Я — дрожал. Какая-то непереборимая дрожь сотрясала меня. “Сквозь ноги в навьи смотрю”, — подумал я и в голове заворочалось: — сучок ломается и... я лечу. Лечу или молча, окаменев, или крича высоким, жутким голосом (голосом, которым кричал монтер — его било электричеством). Лечу бесконечно долго — неизмеримо дольше, чем 17,5 лет. Надежды, планы, мечты, смысл человека, все, все, все должно кончиться. Потом взрыв. Красное, огненное добела сияние... а потом тихо, очень тихо. И пустота, почему-то обязательно черная. Я мертв. Я — тот, который так хочет жить, который еще не жил, чуть было не отпустил руки, судорожно сжимавшие корявый ствол дерева. Я опомнился. Дрожь прошла, щеки горели. Это значило, что мозг работал, что я не струсил. Голова не кружилась. Добро! Я буду жить. Обдумав потом мое положение на сучке, понял, как я был близок к той черной, бесконечной и холодной пустоте...

13.11.45 г. Исполнилось уже более 4-х лет, как я веду дневник. Одна из первых записей была 22 июня 1941 года, т.е. в первый день войны. Записывать в дневник — уже привычка, иногда только подолгу не пишешь по разным причинам. Милый друг! Как часто я приходил и одному тебе свои мысли передавал. Записав накипевшее на сердце, чувствуешь какое-то облегчение. Не знаю, какими побуждениями руководствуются другие, пишущие дневник. Дневник — моя правда. Писать неправду — лгать самому себе. Прочитав дневники своего погибшего друга Петьки, нахожу, что он писал не очень хорошо, даже плохо. Регулярно, каждый день перечисляются мелочи и мелочи. Кто его знает, почему он мысли не записывал. Иногда я, прочитывая старое, любуюсь фразой, построенной пусть не вполне правильно, но сносно. Иногда же опасаюсь стать фразером и требую от себя больше простоты. И есть у меня одна мечта...

Эту мечту я затаил очень давно, когда еще только узнавал необходимое, когда первый раз брал в зубы папиросу, когда просиживал ночи над Верном, Лондоном, Купером, Дюма и проч., и проч. Эту мечту я даже себе с затруднением могу передать, т.е. записать в дневник. Моя мечта — стать писателем! Не знаю, что будет дальше, но сейчас я только и представляю себя им в 60 лет с томиками и фамилией поперек переплета...

14.11.45 г. ...Вчера вечером, очень поздно слушал по радио стихотвор(ения) Есенина*. Чтец — замечательный. Я — приподнялся с постели и, вытянув шею, слушал. Какая прелесть! Скоро будет вечер вопросов и ответов. Задам же я задачек нашим профессорам!

Уже рву 45 кг правой рукой и с двухпудовкой встаю.

Читал Достоевского. Удивительно точно раскрывает душу, вернее, объясняет герою его поступки и, сообразно поступкам, мысли. Сегодня днем навязалась мысль — просто не находил места, думал о фразе: “Остановись, мгновенье, ты прекрасно”. Сначала вспоминал, чьи это слова. Остановился между Гёте и Пушкиным и все еще не могу вспомнить, чьи именно. Потом о смысле. Ведь это кричит человек, у которого в жизни действительно было такое мгновенье, до того хороша фраза. Я раздумался о себе. У меня не было такого мгновения — и будет ли? (...)

19.11.45 г. В субботу был на вечере. Слушали лекцию на тему “Атом”. Сейчас вообще по всему миру слушают лекции, доклады, копаются в книгах, университетских записках, отыскивая материал об атоме, его строении и пр. Причина — изобретение атомной бомбы. Это — страшнее динамита, иприта, огнемета и “катюши” вместе взятых. Чорт побери — лучшие творения человеческого ума обращаются против него же. Как далеко до коммунизма! Очень много (почти все) людей, которых я знаю, рвачи, карьеристы и, сколько слов ни подбирай, все они сволочи и гады. Конечно, они себе и другим не кажутся таковыми и не понимают своей низости, и теперь такое время, фаза, но к чему врать самим себе, к чему судить с пристрастием о делах вокруг них. Печать кует деньгу и пишет не обо всем и не так, как надо. Если бы уже сейчас большинство людей жило “с Лениным в башке”, то я бы еще увидел коммунизм. Сейчас люди живут с рублем в зубах. Война отражается регрессивно на среднем народе и тем более на низах. Люди за войну стали неврастениками, большинство истощено от долгого недоедания, нравственно пали.

Кстати, об истощении. Я здорово перенес эту напасть — голод. Приходилось частенько идти голодным в техникум и там заниматься, не думая о мясном пироге или горячих блинах. Я часто тогда повторял себе слова Сатина: “Человек — выше сытости”. До чего верно. Сейчас, когда все прошло, кажется, что было не трудно. А было очень трудно. Довольно об этом...

23.11.45. ...Дома холодно. Я — на Олимпе, т.е. на печке. Довольно возвышенные мысли и место. Кроме Олимпа, у меня есть еще “прокрустово ложе”, т. е. моя собственная кровать. Пружины сдали и опустились. Лежать можно только на левом боку. На этом ложе не разлежишься. Пробовал приучить себя спать на правом, но чувствовал себя на положении Рахме­това...

4.12.45 г. (...) Прочитал 5-ю тетрадь дневника Петьки Щелокова*. Бог мой! Как человек хотел жить и так мало жил! Впрочем, кто из нас гарантирован от скорой смерти? Мне, сознаться, хочется жить, и я начинаю понимать, что такое жизнь, что такое явление моего бытия, моего я. И иногда ко мне приходят настроения бесцельности жизни и хочется создать цель, создать точку, к которой можно было бы стремиться. Иногда мне хочется, просто хочется, чтобы меня убили, мучали за других, за какой-то идеал, за человечество — за свою Родину. Иногда приходит в голову громада непонятного и непостижимого. За осознанием своего я приходит мысль — есть единственное я, а другого не существует, а вокруг ничего, ничего нет. И тут же мелочь поступков, мелочь учебы, мелочь работы, мелочь войны и все вокруг мелочь, мелочь, мелочь. Под этими различными настроениями, советами и приказаниями самому себе никак нельзя поймать себя, свое истинное лицо, до того оно еще непостоянно и незрело. В конце концов, если распустить себя, кто его знает, до чего можно дойти. Пожалуй, до петли. А что там — за кусочком свинца или за петлей? Там нет ничего. Но как-то это  н и ч е г о  не помещается в голове. Может быть не думающим, не мыслящим — лучше? Пожалуй, так и есть. Но эти настроения, эту блажь надо гнать и гнать. Спи, Вовка! (...)

10.12.45 г. (...) На днях у нас с Лидой Черниковой (девушка из параллельной группы) зашел разговор о дружбе. Она спросила: “Как живешь?” Я говорю “Плохо”. “Что так?” — “Друга нет”. И она, осторожно подбирая слова, стала говорить о том, что мне очень трудно найти друга, что я подразделяю людей на “ниже себя” и на “наравне с собой” и что друга ищи среди последних, что я такой... Когда я спросил: “Какой?”, она сказала: “Особенный, ну не как все”. Эти истины я не думал показывать, но они, оказывается, очень заметны. А Черникова очень проста, очень.

А друга у меня действительно нет. Хотелось бы иметь друга среди девчат, но нет никого подходящего, т. е. нет ни одной, останавливающей на себе внимание. Вот так получается всегда: когда веришь, что девушка нравится тебе и ты хочешь с ней познакомиться, дружить — начинаешь замечать свои старые пимы, свою поношенную одежду, свои очки, нос и отворачиваешься от всех с горечью и обидой...

1.1.46 г. ...“Призвание всякого человека в духовной деятельности — в постоянном искании правды и смысла жизни” (чеховские слова). Как это чудно сказано, но как люди эти человеки духовной деятельности попрали правду, попрали человеческое отношение к человеку и попрали даже то, что ими диктуется о смысле жизни. И добившись, чего хотел, этот человек говорит себе: я обладаю недюжинной способностью, я знаю людей, я исключительно быстро приспособляюсь. (...)

24.1.46 г. (...) Сегодня в депо не пошел. Починяю обувь. Вчера вечером опять спиритические сеансы. Блюдце здорово бегало. Черт его знает — я не верю... Вообще, мне не улыбается умереть в 1948 году. Зачем тогда родиться, чтобы так рано кончить жить. Сколько трудностей, сколько усилий моих и других и все это затем, чтобы умереть двадцатилетним. Я много прочел. Я почти не жил, но почему-то различные случаи в жизни я воспринимаю, как знакомое и пережитое. Я заставляю себя стать человеком, но... Если я через два года умру? Это будет нехорошо. Можно сказать еще раз: жить хочется откровенно и нагло и, кроме того, хочется знать, чем это все кончится. Занятная штука жизнь. Это все я писал затем, чтобы записать и забыть.

25.1.46 г. ...На улице холодище. Сейчас, сидя в полудреме у жаркой печки, я вспомнил Красноярск — этот чудесный маленький город на берегах могучего Енисея. Когда я вспоминаю его улицы, сады, когда вспоминаю эти ночи поразительные, западающие в память минуты, когда вспоминаю время, проведенное в волнах Енисея, танцы и полные прелести встречи — меня начинает тянуть туда, словно на родину. Сейчас, проследя за собой во время писания предыдущей фразы, я удивился, что написал ее быстро, почти не задумываясь, и это, я считаю, хорошо. Все, что написано — правда, и правда безо всякой пристрастности. Будет ли еще такое лето? Уж очень было хорошо. Идешь, бывало, по широкой мостовой полный романтических грез, сжимая в кармане (на случай самозащиты) плоский свинцовый кастет, приятно оттягивающий пальцы. Светает. Залезаешь в окно общежития, которое открываешь через форточку сложной системой рычагов, раздеваешься, закуриваешь и ложишься. Смежаешь веки, вспоминая недавнее; усмехаешься, посмотрев еще раз на коричневую кожу рук, и вспоминаешь, как полчаса назад сравнивал эту кожу с ослепительно-белой кожей Мильчи, с которой полчаса назад сидели близко-близко, смотрели друг на друга, почти не говорили и это не надоедало. Было хорошо. Будем надеяться, что будет лучше. Человек живет надеждой. Так что будем людьми. Рядом, тут же можно вспомнить и совсем другое, противоположное вышесказанному. Я спрыгнул в 5 км от Ижморской, вылез из сугроба, я увидел хвост поезда с красными глазами. Стоял мороз. Я побежал вдоль полотна, махая руками, чтобы согреться, выкрикивая нелепые звуки. Замерзшая твердая рукавица только царапала обмороженный нос. Я бежал, ничего не думая, механически подставляя под тело ноги. Понемногу отогрелся. Прибежал в Ижморскую — было довольно поздно, обежал несколько домов, откуда был выпровожден, — я искал ночлега. Не теряя надежды, я стучался, просил, клялся, обещал. Все напрасно. Этот “гостеприимный” сибирский мужичок в известное время становится очень прижимистым, и горе путнику, не имеющему знакомых и оказавшемуся в моем положении. Все это продолжалось до тех пор, пока, не набравшись наглости, я зашел в довольно бедный дом, разделся, закурил и только тогда попросился переночевать. Не хочется вспоминать.

27.1.46 г. Сегодня воскресенье, т.е. обыкновенный, ничем не отличающийся от других день, даже хуже, скучнее, потому что сижу дома и никого нет вокруг, все знакомые уже много лет лица. Курсовое мучил. Читал Джека Лондона — “Дети мороза”. Джек Лондон перестал на меня действовать так, как действовал 2—5 года назад. Тогда захватывал очень сильно; читал, не отрываясь от книги. Сейчас другое. Вот Есенина не стало. Его стихи, пропитанные меланхолией, грустью, считаются вредными для нашей молодежи, которая, находясь в таком впечатлительном возрасте, может, начитавшись его, пошатнуться и застыть в бесцельной хандре. А стишки его действительно могут пошатнуть человека. Даже Маяковский писал о нем:

 

...Дать,

     чтоб щеки

            заливал смертельный мел.

Вы ж такое

         загибать

               умели,

что другой на свете

                   не умел.

 

(Сергею Есенину).

Да, умел загибать! И он почти забыт, лет через 10—15 юноша будет удивленно таращить глаза, в недоумении переспрашивая: “Есенин? Нет, не слышал. А кто это такой?”(...)

5.2.46 г. Четыре дня не хожу в депо. Палец не на шутку разболелся. Сейчас вечерами хожу к Черниковым — играю в шахматы или Борис прихо­дит — играем. Вернее, играем меньше, чем говорим. Вот уже два вечера тема наших разговоров — В. Маяковский. Внимательно читаем его стихи и беспрестанно восхищаемся. Такие словечки, что просто ничего не придумаешь выразительнее и хлеще. Два вечера ходил в узловой парткабинет: “Смену”, “Крокодила” читал...

Сегодня 6 февраля. Что надо отметить за прошедший период? Самое главное — обретение в лице Бориса Найденова — друга, которого я искал и хотел найти. Это такой друг, который мне и нужен был. Умен достаточно, имеет широкий кругозор, честен.(...)

14.2.46 г. Вчера распределяли по паровозам. Видно, что ребята не думали раньше об этом, и, как только первый сказал: “поеду дублером”, все остальные тоже стали повторять это слово. Я поеду кочегаром. Вчера заехал Борис Н(айденов). Играли. Затем был длинный разговор о литературе. Говорили о Белинском, Толстом, Маяковском. Борис хочет достать мне книги по литературе. Я ему рассказывал о Хемингуэе и о его стиле.(...)

20.2.46 г. Были цветочки, а теперь я вкусил и ягодок. Вчера днем приехал из Мариинска и явился загнанным животным домой. В 5 часов заснул и спал 16 часов подряд, т. е. двойную норму.

Была поездочка! Туда ехали с машинистом-инструктором, что действовало морально, не было шуток, которые так помогают работе. Назад ехал с углем (будь он тысячу раз проклят), который действовал физически, не было никакой возможности передохнуть. Громадные куски “черногора” не шли в стопер, и приходилось работать ломом, кувалдой и просто руками. От Яи и до Пихтача находился в тендере, т.е. в аду, где и жарко и больно. Я плакал, много слез пролил, пока был в тендере. Слезы, конечно, были вызваны против моей воли, т. к. завихрение в тендере заносит угольной пылью глаза, нос, уши. Был там и скрежет зубовный и другие приемы выражения своих чувств. В довершение всего чуть было не кончил бытие свое, все в том же тендере. Мы брали в Мариинске уголь. Подача угля на тендер там производится подъемным краном. Между подачами крана я разбивал кувалдой большие куски угля. Увлеченный, не заметил, как кран уже двигался в направлении к тендеру, инстинктивно поднял голову вверх и увидел громаду грейфера, готовую вот-вот распаститься, высыпая на меня уголь, т. е. смерть. Я бросил свое “сало” (т. е. кувалдочку) и прыгнул аки лев на контрабудку. В посыпавшемся из пасти грейфера угле я отчетливо увидел очертание костлявой старухи с косою в руках. Когда перекатывался на потолок будки, моя нога очутилась над трубкой, отводящей пар из трубочек отопления; пар был настолько горяч, что сквозь валенок и портянку устроил мне ошпар на ноге, т. е. приподнял кожу отделением оной от мяса и наполнил ее жидкостью объемом в несколько кубических сантиметров. Сейчас этот “пузырек” еще не прорвался, но я опасаюсь за последствия вышеназванного действия. В клинику идти — косточки ломит: не хочется. Дождусь маму с хлебушком и буду дожидаться рассыльной. Мужайся, Влад(имир) Алексеев сын...

9.3.46 г. ...Интересный народ паровозники. Может быть, под влиянием общих трудностей, одинаково тяжелой работы у всех их, как бы ни были различны эти люди, есть что-то общее, и “это” неуловимо, незаметно до тех пор, пока не живешь с ними их трудовой жизнью, пока не “почувствуешь” паровоза, пока не пообедаешь десяток раз за одним столом с этими скромными и великими тружениками. Много разных способов выражать признательность, симпатию. Паровозник — он не будет говорить ничего, даже глаз его не увидишь, а увидишь, и по глазам ничего не заметно; он не будет благодарить вас и от вас не спросит словесной благодарности. Это особый народ — объединенный своей профессией, со своими сказаниями, преданиями, шутками и специфическими словами. Безусловно, что мы, молодежь, студенты 4-го курса, побывав на практике и общаясь с этими людьми, кроме специальных, практических навыков, получили некоторую долю того хорошего, незаметного в характере этих машинистов, помощников, кочегаров, которое не сразу бросается в глаза и которое столь прекрасно после.(...)

19.5.46 г. ...Сегодня воскресенье, льет дождь. Я сижу за курсовым, а голова шумит и отвлекается. Я напрягаю всю силу воли, чтобы не думать об этом, удается плохо: я уже около суток ничего не ел. Сейчас вечер. Борисок сбегал в город, купил на последнюю двадцатку хлеба (по червонцу кило), и я, отдохнув, поработал довольно продуктивно часов 5. В животе бурчит от этого коммерческого — какого-то суррогата из глины и овсяной шелухи. Плохо. Я в такие моменты перечитываю “Кола Брюньон” Роллана — повесть об этом оптимисте и балагуре бургундском, которого ничто не страшит, никакие жизненные невзгоды. Ему было легко веселиться, этому оптимисту, воспетому гениальным французом и нашими критиками, у него было вино и сыр и прочее, к тому же это — литературный тип.(...)

16.6.46 г. ...Почти оформилось в практические рамки решение нашей семьи — ехать в Чернигов. Теперь дело за мной, за оформлением моего перевода на Юго-Западную. Если мы останемся здесь, то, попросту говоря, перед нами — обнищание и продолжение страданий мамы и нас. Причины отъезда следующие: надоело жить — суровый климат здесь; Маруся-сестра зовет; покоса не дают, отсюда мораль — коровы к зиме не будет; дров не напилили и едва ли напилим; урожая картофеля ждать не следует и т. д. Ехать!!!(...)

30.6.46 г. Сегодня сдал последний экзамен. Результаты двухмесячной напряженной работы: госэкзамены сданы, (лишний)  ж и з н е н н ы й  экзамен сдан. Больше опыта и большая уверенность в себе.(...)

14.7.46 г. Итак, я на пути в Москву. 12-го утром сел на крышу 5-го скорого поезда и, доехав до Новосибирска, встретил 2-х студентиков; нам было по пути. На этом поезде, на различных крышах, мы проехали почти всю Сибирь. Однообразный зеленый пейзаж, в Барабе озера, плохая погода (нас все время мочило) — отражалось все это на нас, но мы были веселы. В Кургане — отстали и, переночевав, сейчас дожидаемся поезда Омск — Москва. На крыше ездить можно. Этому способу передвижения присущи свои недостатки и достоинства. Плохо ночью. Вертишься вокруг вентиляторной трубы, как вошь на гребешке (наиболее сильное и правильное сравнение). Передо мной дилемма: или ехать назад после Чернигова и Киева, или остаться на Юго-Западной? Постепенно все выяснится. Ближайшая задача — сесть на 75-й во что бы то ни стало.

17.7.46 г. И пошло. Крыша, фартуки, подножки, тамбура. По дороге был ограблен. Подробнее опишу позднее. Сегодня утром я приехал в Москву. Городок что надо. Наездил много километров в метро и троллейбусе и наконец — у родных...

4.9.46 г. Наконец создалась обстановка для того, чтобы записать в дневник кое-что из прошедшего.

19-го августа я уехал из Тайги...

Мы ехали с “Бийским”... в Новосибирск... До Свердловска ехали трое суток... Из Свердловска мы поехали на Челябинск, куда и были командированы...

В управлении, с нашего согласия, конечно, получили назначение в депо Троицк. 26-го числа уехали и ночью были здесь.(...)

24.10.46 г. ...Как неприятно видеть, что ты что-то теряешь в глазах людей оттого, что голоден и беден. И как все-таки хорошо видеть простое, искреннее участие в глазах измученного, промазученного до мозга костей рабочего, который, не умея сказать ясно, сочувствует в душе и благодарит за оказанное ему простое внимание. В большинстве рабочий — малограмотный, забитый нуждой человек, который живет воспоминаниями о довоенных годах и надеждой на будущее, хотя из простых разговоров можно заметить, что будущего он боится, будущее для него — потемки... Атом... Атом. (...)

24.12.46 г. ...Вечером, в субботу, я (...) поехал на некую маленькую станцию в Казахстане, с каким-то казахским названием (Джаркуль). Я вез с собой 300 р. денег и 6 кусков мыла. Не могу без ужаса вспоминать этот день... На пронизывающем ветру бегал с мешком в руках в мазутной, блестящей одежде и ботинках на портянку — долговязый очкастый субъект, проклиная все и вся. Наконец, я купил 20 кг рыбы, сменял мыло и, замучившись, прибился к какой-то бедной хохлацкой хатенке, дождался до вечера и поехал в Челябинск. Дорогой со страхом вспоминал и с еще большим страхом ожидал будущего. Мороз покрепчал, и я, задыхаясь, бежал к базару, неся эту рыбу на плечах. Нет нужды описывать время на базаре, никакими словами не передать ломоты всех костей конечностей и совершенное отсутствие ступней. Выручил от поездки очень мало — сотни полторы. Побежал к вокзалу. Забежав в стрелочную будку и разувшись, почти равнодушно посмотрел на свои белые застывшие пальцы и подошву. Кипятковое настроение, поддерживаемое ломотой в ногах, вылилось через слезы наружу. Я вытер их, ну 2—5 капель, потом с полчаса тужился и не мог никак заплакать. Назад ехал все время на ногах, разутый, корчащийся. Разбитый вконец, приехал, купил на 30 р. бутербродов, пришел, напился чаю и так пролежал долго, не в силах заснуть от надоедливой боли в ногах. Ногу раздуло. Пальцы почернели. Вода налила ступню. Сегодня вызвал врача; пришла, требует в больницу. Д(олжно) б(ыть), придется ложиться. Эх, жистянка, философ.

27.12.46 г. Третий день я лежу в больнице. Обморожение — опасная штука. Возможно, что пролежу очень долго. Вот и сейчас лежу в груде белоснежных простыней, одеял и пишу. Кормежка плохая. Потихоньку буду доходить. Сейчас, когда у меня есть время все передумать, вспоминаю всю мою короткую жизнь, которая была сплошным несчастьем. Как начал помнить себя, я никогда не спал на чистой, просторной кровати. Сейчас с ужасом вспоминаю свое “прокрустово” ложе — железная ржавая сетка, продавленная в середине, с ворохом тряпья на ней. Грязь, до жути замасленная подушка, клопы, вши, борьба за кусок — все это наложило соответствующий отпечаток на мой характер. И за этим — продолжение мучений; полуголодное существование, тоска — о, как я благодарен своей матери! — этому кроткому, трудолюбивому существу, за то, что научила меня мучиться. Когда читаешь хорошие, правдивые книги, когда наблюдаешь за жизнью, когда слушаешь рассказы людей, бывших за границей, — мне становится жалко свою великую Родину, свой русский народ. Я комсомолец, и моя задача — бороться за счастье своего народа, бороться за цели, предначертанные Лениным, но иногда мелькнет такая “фашистская” (?) мыслиха — и мне стыдно самого себя.(...)

30.1.47 г. ...На днях получил письмо из дому. Что и ожидалось, живут плохо. Корову закололи, денег вырученных едва хватило на налоги и долги. Из дому пишут и Маруся пишет, что надо переезжать к ней, в Чернигов. Посмотрим...

29.4.47 г. ...Будет ли праздник на моей улице? И какой период в своей жизни я назову: “Это — мой праздник!”?

С завистью смотрю на бездумное, легкое житье многих, для которых работа, “антирес”, стопка и т. п. — превыше всего. Завтра в 8 ч. утра — я уже буду ровно 10 лет без отца; он уже почти вытерся из памяти: мой далекий и родной, хочется поплакать сейчас звериным плачем, с внутренним страшным ревом и грызней до костей своих рук. О, — какие нелепые слова, но сколько тут бессонных ночей и тоскливых часов!

Сегодня внезапно показалось мне, что я схожу с ума. Мыслишка Шопенгауэра в голове засела, и казалось, что нет большей правды, чем она — ведь все сумасшедшие глубоко уверены в своей правоте, принимая за неотложную истину и закон больные измышления своего воспаленного мозга.

Некий грек говорил, что “увидел ты свет, поспеши обратной стезей скорей в покои небытия”. Факт самоубийства — плод, конечно, долгих размышлений, и я понимаю их: Горького у рва в Новгороде, Есенина в “Англетере”, Маяковского в своем рабочем кабинете! (... )

14.5.47 г. ...Приехал в Чернигов... Ходил в депо, в отделение, в Ж. У.* — работы нет нигде. Устроился бы в отделение диспетчером — нет права управления. Пойду еще к директору Ж.У. — может быть, мастером определюсь с 1 июня. Я сейчас вне закона — меня найдут — будут судить. И все это так сложилось, что ничего нельзя было поделать. Я начинаю терять голову. Как там мать в тайге? Что она кушает? Опять, думает, бросил... Разве можно так жить? (...)

30.5.47 г. Вчера утром приехал в Конотоп. Такой красивый, зеленый городишко. Целый день на заводе не было нач(альника) по кадрам. Бродил, как выпивши, по конторе, по станции, по базару. Сестра дала на дорогу 30 р. денег. Поел малость в столовке, потом пошел на базар (хотел купить табачку), в карман — а денег там не оказалось. Где-то выронил 20 рублей. Но мне во что бы то ни стало нужно было попасть к начальнику по кадрам. И я решил остаться ночевать. С собой были 2 тома “Истории дипломатии”. 1-й продал завкому за  25 рублей, 2-й — у подъезда за 10: это когда подступит голод, отдашь за полцены. Бродил опять голодный и продал. Ночь провел в вокзале — кошмарную ночь, — кусали блохи и хуже блох — поганенькие думки. Почти двое суток не спал. Нашел начальство — ответом его, как и следовало ожидать, был вопрос: “А вдруг вы дезертир?” И я ушел с завода, голодный, как собака. Вот уже 5 часов дня, а одесского поезда нет — опаздывает. Под каштанами у вокзала собралась “балочка”. Я сел поодаль и свесил голову. Меня начал беспокоить беспрестанный нудный вой. Присмотрев­шись, я увидел комок тряпья, серый, шевелящийся. Это была старая женщина, которая обхватила руками каштан и выла, выла... Это был ее метод просить милостинку. Торговки, чтобы избавиться, дали ей по рублику — она не отходила, а только громче плакала, иногда стоная утробно, по-звериному. Это был крик бессилия и нищеты, больная совесть виновных в этом людей. Потом пришли два оборванца, которым, видимо, было года 22, и, подхватив ее, бессильную, подтащили к канаве и толкнули туда. Ей подавали кирпич, говоря, что это хлеб, она поднимала голову, слезящимися глазами смотрела на него, дрожащей рукой брала и бросала в сторону.

Нищих на Украине много, хотя эти 2 города не представляют собой наиболее голодные места.(...)

30.7.47 г. ...Много изъездил я, но наконец из Управления трудрезервов получил бумажку для ознакомления и устройства на работу в г. Узловой — более 200 километров от Москвы. Но выбирать не приходится.(...) Оформ­ляюсь в Ж.У. на должность мастера п/о. Вопрос серьезный. Дело идет к смене профессии в корне. Принял директор хорошо, пока поселили в пустующем общежитии, дальше — не знаю...

2.2.48 г. ...Последние несколько дней попробовал было написать чего-нибудь. Пытался описать паровозников в их жизни, полной скромных, героических дел. Описал “брехаловку”, но когда сегодня прочел — очень и очень бледный вид имеет эта мазня. Прочел также несколько рассказов                     О. Генри. Какая лаконичность и простота выражения мыслей, какая предельно сжатая строка, какой занимательный сюжет на двух страничках! Это был — писатель! Это была голова! И вот сейчас, хватаясь за голову, в муках (оттого, что не могу переложить на бумагу мысли) думаю — о чем написать, какой сюжет взять — ничего не придумаю, а жизнь слишком бедна и коротка, чтобы вспомнить что-нибудь подходящее. Тем не менее решаюсь все-таки попробовать, и если ничего не получится — пробовать еще.

Описать чего-нибудь, с длиннотами, которые самому читать неохота, с водой неизбежной — кое-как могу, а вот чтобы действительно писать, коротко и просто выразить мысль, написать диалог, хотя бы тот, простейший, который я слышу и который я говорил 5 минут назад — не удается. Слова разговора на бумаге делаются мертвыми, личностей не видно за этими безжизненными словословиями. Пробовал было бросать курить, но почему-то не получается — не удается мне как-то. Это оттого, что слабовольный я — тряпка. Вот, однако, месяц, как я делаю утреннюю гимнастику — хорошо! Стал ощущать свои мускулы. Ладно! Буду писать!..

1.7.48 г. Сейчас пришел с “Риголетто”. Это офильмованная опера Верди, на немецком языке. Пришел — стал делиться впечатлениями, а помпохоз, наш сосед, толкует: “Э-э-э, “Риголетто” — это Евгения Онегина — опера?” “Зачем, итальян­ского композитора — Верди”. — “А я думал, Евгения Онегина...” Люди думают. Когда же ты начнешь думать, Владимир, и делать то, что думаешь? А? (...)

19.1.49 г. Жизнь протекает без изменений. Так же сильно устаю на работе, так же беспорядочно занимаюсь литературой и немецким, так же жду письма.

Вчера была немецкая картина: “Грезы”. Принципиально не пошел. За последние год-полтора в наших кинотеатрах демонстрируются немецкие фильмы. Поток этих “произведений” немецкой кинематографии закрыл глаза на современность нашим зрителям. Я пересмотрел массу этих фильмов. “Оперетта”, “Песнь для тебя”, “Риголетто”, “Летучая мышь”, “Флория Тоска”, “Андалузские ночи”, “Богема” и т.п. Рекорд побила пресловутая “Индийская гробница”. По своей пустоте, сомнительной нравственности, надуманности сюжета эта картина побила все рекорды. Там столько накручено чепухи, что вот сейчас, когда прошло более 5-и недель с момента ее просмотра, я ничего не могу вспомнить сколько-нибудь поучительного и полезного. Разве только слоны. Все эти картины уводят зрителя от обычной, земной жизни, ввергая его в круг кинозвезд и кинозвездочек, в мир человеко-звезд и человеко-звездочек. Бесспорно, что некоторые из этих картин имеют музыкальные достоинства, богатую мультипликацию и не лишены занима­тельного сюжета, но этого мало без идейной направленности, без целевой установки. Картина “Индийская гробница”, которой так восхищаются мои соседи и сограждане, — вызывает у меня только отвращение к немцам и немецкой нации...

Все эти немецкие фильмы не стоят одного “Мичурина”, которого я на днях посмотрел.(...)

14.3.49 г. Роман Ажаева “Далеко от Москвы”. Чем дальше я читаю его — тем неохотнее отрываюсь от этих сочных живых страниц. Положительно влюбляюсь в героев этого романа. Главное — в автора.

Некоторые места перечитываю по нескольку раз. “Человек должен быть всегда недоволен собой. Никогда не вините обстоятельства в своих неудачах, вините только себя. Не останавливайтесь. Не успокаивайтесь, не остывайте, не старейте душой. Не соблазняйтесь легкодоступными мелкими радостями жизни за счет менее доступных больших радостей. Есть в жизни ближняя и дальняя перспективы. Никогда не довольствуйтесь ближней”. Прекрасно!(...)

17.3.49 г. ...Вот уже несколько дней бьюсь над тем, как начать разговор в паровозной будке. Ни черта не получается. Буду пробовать. Он у меня уже продуман (не разговор, а рассказ), даже безграмотно ученически написан (год назад дело было), но дрянь, дрянь и дрянь!!! Чувствую, что могу сделать подобие рассказа (разумеется, не для печати, а для консультации, хотя первая цель —  желательнее), но ни черта не получается.

Легко и приятно читать хороший рассказ, но самому написать — очень трудно. Слова, как ни пиши, кажутся не на своем месте, неточными, слабосильными.

“Из трубы вырывались упругие, черные клубы дыма, медленно росли, ширились, закрывая небо, и, постепенно бледнея, исчезали в бездонной синеве. За паровозом тянулся длинный, полукилометровый состав: десятки большегрузных вагонов и платформ с каменным углем” — и т. д.

Первое предложение — ничего, сошло бы. Я, правда, сомневаюсь в “бездонной синеве”. Не слишком ли избито это? Второе предложение — не нравится совершенно: и “полукилометровый состав” с “каменным углем” (особенно последнее, отдающее очеркистикой).

В общем — работать!

30.3.49 г. Много мыслей вызывает небольшая книжка-брошюра австра­лий­ского писателя А. Мэндера “От 6 вечера до полуночи”. Я ее почти прочел. Дал почитать некоторым из знакомых. Потом прочту еще раз. Многое из нее можно взять. Литература, поглощаемая большинством, не является какой-либо загрузкой ума — она только отнимает время, т.к. в голове ничего не остается от доброго десятка книг. Взять хотя бы меня. Кажется, что я почти ничего не читаю, хотя прочитываю в день страниц 100—120. Почему это чувство, почему кажется, что за эти 7 месяцев последних я не прочел ничего — просто какая-то пустая яма. Из монументального беллетристического романа Голубева “Сотворение века” запомнил только самую дрянь...

А прошло всего полгода, как я прочел эту вещь. Неужели я в книгах ищу только развлечения? Да, это почти так. Я сейчас состою в 5-ти библиотеках. Требуется делать выбор, тщательный и придирчивый. Множество других мыслей вызвала эта маленькая книжка. Там пишется о досуге, проводимом средним человеком в капиталистических странах. Многое относится и к нашим условиям. Например, о школе. На эту тему я мог бы писать сколько угодно — так много недовольства сейчас у меня постановкой школьного воспитания (по крайней мере, в провинции)...

11.4.49 г. ...Многое во мне некоммунистично. Очень многое. Часто не могу справиться со своими чувствами, не могу правильно, по-коммунистически отнестись к людям, сам совершил два года назад некоммунистический поступок. Я бежал от трудностей. Нет, Володя, только не от трудностей ты бежал! Тебе было трудно, и это было удовольствием. Ты ушел от голода, грязи, постепенного атрофирования всех человеческих качеств. Коллектив там был плохой. Друзей — не было (как, впрочем, нет и сейчас). Я был прав. Пользы Родине я принес здесь больше, намного больше, и я этим внутренне успокаиваюсь.(...)

29.5.49 г. ...Как привлекательна и маняща возможность узнать много, больше, чем знаешь.

Нахожусь в окружении людей, для которых еда, выпивка и мир в семье — все счастье. Как это счастье мало! Как оно мизерно по сравнению с тем счастьем, которое может и должен иметь человек. Я не виню их, их вины здесь нет. Но порой только жалость, самая хорошая, без унижения. Почему нам, моим знакомым, родным, всем людям не хватает чего-то. Работа — этот лучший и вернейший друг человека — не всем истинный друг. У многих отношения с ним испорчены, обращаются они по-приятельски, а самое печальное, когда он — враг. Это, по-видимому, тоже от условий.

Такое ханжество, ограниченность, мелочность, что просто не хочется смотреть на себя — незаметно ты становишься таким же...

4.6.49 г. Передо мной лежит лист тонкой глянцевой бумаги, испечатанный на машинке сплошь. Это я получил отзыв о моем “Помощнике”. Когда получил, волнуясь, разорвал конверт и начал читать: “Уважаемый тов. Чивилихин! Люди и события, о которых вы рассказываете, видимо, взяты из жизни, невыдуманные, но описаны они еще недостаточно умело — смутно, многословно, невыразительно”.

Таково начало. С первой же ошибкой. Люди как раз выдуманные — ни одного из моих 6 героев я не видел в жизни и поэтому рассказ получился “смутным”.

Факт, что “многословно”, я же не Горький и не Чехов. “Невыразительно” — согласен.

Дальше литконсультант, некий Шугаев, приводит слова Горького, как надо писать и что “от рассказа требуется четкость изображения места действия, живость действующих лиц, точность и красочность языка”. Я это знал и раньше. Шугаев сетует на обилие технических терминов, непонятных читателю. Выражает неудовольствие тем, что парторгу Бушуеву я дал мало места и почему я ему не дал слова на собрании.

Стрелочница, втиснутая у меня в “роман”, получилась лучше всех, и это Шугаеву не понравилось. Он прав. Во всем. Я сам себе написал бы тоже такую рецензию и очень жалею, что разорвал конверт, надо было для интереса написать.

Нарекомендовал мне литературы.

Я совсем обнаглел и завтра буду писать ему письмо со стихами. Пусть еще поругает. Это полезно. (...)

25.7.49 г. Завтра уезжаю в Москву.

...Через 4 дня — я держу экзамен в университет. Чувствую, что подготовлен слабо. Но будем посмотреть.

1.8.49 г. ...Написал сочинение: “Образ В. И. Ленина в творчестве Горького и Маяковского”. Кажется, не на “3”.

Жать, Вовка!

Где буду жить? Здесь, в Дорогомилово, родственники косятся, на Мещанке — тоже. Если не будет мест в общежитии — найму комнату.

8.8.49 г. Никаких отсрочек мне не дали. Их и не надо было. Я сдал на “5”. Сочинение потеряли было, но сегодня его нашли — “4”. Очень доволен, что не “3”, т. к. было несколько ошибок. За хороший стиль, за знание материала — оценили на “4”.

Сегодня на “5” сдал географию. Жать? Жать! Неужели я попаду в университет? Я что-то не верю. Конкурс — очень большой. Я — беспартийный и имею уже одну четверку.

Немецкий — тоже на “5” не надеюсь. Преподаватель один (по литературе) меня подбодряет и, мне хочется в это верить, обнадеживает меня. Было бы добро! (...)

13.8.49 г. Оказывается, не так уж я плохо знаю немецкий. Бедные десятиклассники и —цы. Они даже читают плохо. Меня спросили, где я родился, в каком году и где окончил я школу.

Потом перевел из Элеоноры Маркс (“Маркс со своими детьми”), ответил на ряд грамматических вопросов и, в результ(ате),  о т л и ч н о.  (...)

21.8.49 г. Неизвестность и неизвестность.

Историю сдал на “5”. Результат, сказали — 22-го. Я уехал к дяде в Подмосковье. Вчера приехал, полдня переживал, ничего не узнал. Много бродит претендентов. И когда я среди них, кажется, что не пройду, когда нет никого — думаю попасть.(...)

20.9.49 г. В моих записях — белое пятно. 20 дней — не писал. Не было времени, настроения. Дело в том, что я уже — студент МГУ. Уволился с работы. Оставил Алика, приехал в Москву и вот — учусь. Это коротко. На самом деле за эти 20 дней много пережито, много схвачено впечатлений. Главной победой является то, что я все-таки смог устроиться с общежитием. Это меняет всю обстановку, которая существовала, по крайней мере, 5 дней назад. Большая моя заслуга, что не отступил, не струсил. Доволен.(...)

16.3.50 г. Теряю драгоценное время. Как я его буду жалеть потом! Моя жизнь была до университета намного интереснее и богаче, чем жизни нескольких моих товарищей, взятых вместе. Столько людей, столько впечатлений, столько мест, различных занятий. Я уже сейчас жалею то время, которое расходовал в училище. Какой богатый жизненный материал! Какие чудесные фигурки можно сделать из этих пацанов!(...)

В нашей стране (тем-то она и чудесна!) нет людей, откровенно живущих чужим трудом, но как трудно бывает убедить себя в этом, когда видишь, что твои товарищи меняют каждый день галстуки и рубашки, появляются в разных костюмах, не знают цены деньгам, с барской пренебре­жи­тель­ностью отзываются о многих вещах, суть которых жжет огнем и не дает спать.

Как далеки эти от народа, и как он далек от них! Они его не видели и не знают. Они его не хотят и не будут знать...

Чую, что надо работать. Работать как вол, как Рахметов, как Мартин Иден. Писать, зачеркивать, жечь, переписывать и снова все начинать сначала. Если будет хотеться спать — все-таки писать...

29.3.50 г. Сегодня говорил с Узловским горкомом партии. Приглашают на пятницу — еду. Занял в кассе 100 рублей...

Решается послезавтра многое. Или я стану членом ВКП(б), или нет. Чувствую, что примут. Уж много труда я дал стране, много сделал такого, за что достоин быть членом партии. Но, став им, я буду делать все возможное, чтобы быть  п а р т и й н ы м  ч е л о в е к о м. Лучшим в ряду равных. Постараюсь все свои действия расценивать с партийной точки, даже в мелочах... Сейчас заниматься и заниматься — много, больше и еще больше. Сессию  н а д о  сдать на “5”.

11.4.50 г. Теперь я — кандидат в члены ВКП(б). Это — большое событие в моей жизни. Хочу стать настоящим большевиком, хочу работать и жить для народа, для партии. (...)

 Лето 51 г. Приехал, измученный, в Чернигов. Большие-большие планы на лето: фотография, рыбалка, мандолина — как развлекательное, литература, французский — как серьезное. Все пошло насмарку.

Через 3 дня по приезде в наш подвал пришел домоуправ — маленький плюгавый человечек, всегда заросший щетиной, по фамилии Бруй. Посадили мы его на единственный стул. Вынув помятый листок бумаги и послюнив огрызок карандаша, он приготовился записывать.

— Сколько вас семьи?

— Семь человек.

— Чем занимаются?

— Я пенсионерка, — ответила мама. — Старшая дочь — сестра в госпитале, старший сын — студент, в Москве учится на журналиста, другая дочь — воспитательница в детском саду на шерстяной фабрике, другой сын — столяр на мебельной фабрике. У Марии — двое детей. Мальчик — кончает ж.-д. училище, девочка перешла в 5-й класс.

— Когда вы приехали сюда? — спросила эта мелкая щука, как будто не знала об этом.

— В 49 году.

— Хотят у вас отобрать ордер, т.к. вы незаконно получили его.

Мария обвела черные стены подвала — кухня, комната, прачечная, овощной склад, спальня для 7-ми человек — все это совмещалось в одной каменной яме. Сырые стены. Стен в собственном смысле не было — была одна сферическая поверхность, всегда мокрая, и только в самом зените, вокруг электрической лампочки — удивительно точный круг сухой известки. Два окна — небольшие светло-серые прямоугольники в одной стене, ненормально высоко, как в тюрьме...

Сестра заплакала. Она рыдала. Лицо ее стало очень некрасивым. Мама плакала беззвучно, роняя на колени слезы, не подбирая их. Мама только один раз плакала в голос — когда хоронили отца. Сотни раз в детстве я видел ее слезы, и всегда вот так же они тихо катились на колени. Руки безвольно были опущены вниз.

— Что теперь делать, сынок? — спросила она. — Неужели мы останемся в этом подвале? Пропадем!..

*   *   *

Полная нервная женщина что-то писала в блокнотике...

— Когда вы, т. Заборская, приехали в Чернигов?

— Жила здесь до войны. В 44 году приехала опять сюда. В войну была в военных госпиталях. Довоенная квартира была занята областной проку­ратурой. Мне дали по 18-го березня, наверху, квартиру, занятую другой семьей, еще по немецкому ордеру. Эта семья оставалась там жить в маленькой спальне. Я с двумя детьми жила в проходной комнате. В 46 году меня выселили в подвал.

— Отбираем мы у вас квартиру, — сказала неуверенно этот заместитель пр(едседателя) “выконавчого комитету”...

Я начал доказывать незаконность этого дела.

— А вы чего хлопочете? Вы всего два дня в Чернигове! — оборвала она меня...

*   *   *

На заседание исполкома меня не пустили. Я заметил, как стыдливо опускали глаза председ(атель) горисполкома и члены. Одна Журавлева знала точно линию поведения. Через две минуты Мария в слезах вышла из кабинета. “Отобрали!” — сказала она.

“Ордер отдала?” — тревожно спросил я.

“Нет, у меня он”, — сказала она, плача. “Давай сюда”.

Я взял ордер, который был выдан еще 17 мая, положил в карман, и с этого начался мой отпуск, мои каникулы.

*   *   *

— Мы вам оставили то, что вы занимали до 46 года, — сказал мне председатель горисполкома Сильченко назавтра. — Спальню отберем.

— Но тогда было трое, а сейчас нас 6 человек. Себя я не считаю.

— А мы вас четверых вообще не считаем.

— Как так?

— Да так...

— Вы поступили не только непринципиально, но и нарушили закон.

— Закон? Смотря по тому, с какой стороны на него посмотреть, видите ли?..

— Я заставлю вас выполнить закон! — заорал я, стукнув кулаком по креслу.

— Не пугайте — пужаные, — спокойно сказал этот подлец. — А если будете жаловаться — мы вас всех выселим, опять в подвал.

— Вы засиделись здесь, — вдруг тоже став спокойным, сказал я. — Подниму все советские, партийные, юридические и печатные органы, но я добьюсь правды. Вас выбирал народ, вам доверили город, а вы подличаете, обходитесь с советскими законами как подьячие в старые времена...

*   *   *

Второй секретарь горкома партии Рымарь внимательно слушает меня, задавая иногда вопросы, понимающе кивая головой.

— Ордер на руках?

— Да.

— Ну и не пускай никого. Стань с топором в дверях и...

— Не то советуете...

Итак — мое, наше дело стало  д е л о м.

*   *   *

Помощник прокурора города выслушал обстоятельства  д е л а.  По глазам было видно, что он знал о нем заранее.

— Дело не подсудное. Горсовет может менять свое решение о выдаче ордера, если квартира не была обжита в течение 10 дней!

— Пока! — сказал я.

Юрист, несомненно, имел разговор с Сильченко.

*   *   *

Побывал я в облисполкоме. Чувствовалось, что зам. пред. облисполкома не хочет заниматься такими мелкими вещами. Начали наведываться милиционеры, требовать документы и прописки. Я вынимал, показывал документы и провожал их: “Заходите, пожалуйста!”

С пропиской дело обстояло так. Отстояв длинную очередь к начальнику горжилуправления Ковтуненко, я положил ему заявление на стол: мол, такой-то просит прописать его временно, на каникулярные месяцы. Ковтуненко, обрюзгший, мрачный и грубый, бросил заявление назад.

— Не пропишу!..

— Напишите, почему вы отказываете в прописке.

Он взял карандаш, потом, увидя, что взял химический, сменил его на простой и еле заметно написал вкось, по написанному: “Прописку не разрешаю, т. к. по санитарным нормам жить сверх площади заборонено. Ковтуненко. 2/VII-51 г.”

— Это анекдот, — сказал я. — Над вами только можно смеяться. Куда же мне деваться? Милиция грозит оштрафовать, а вы не разрешаете прописку. Что же делать?

— Что хотите, — равнодушно сказал он...

*   *   *

Когда я пришел к Рымарю, он холодно встретил меня...

— Настоящего партийного решения вопроса я не получил у вас, — сказал я, чуть не плача. — Но дела так не оставлю...

Ушел свирепый. Мама меня успокаивала, говоря: “Как-нибудь проживем”.

— Ну как проживем?

В комнате, которую нам горсовет оставлял, нельзя было поставить более 3-х кроватей и стола. И вообще, я подозревал, что вся эта история с оставлением нам этой комнаты — блеф, преследующий цель — вынудить нас отказаться от квартиры.

*   *   *

Денег не стало. Два дня мы сидели голодные, т. е. не было (...) ничего, один хлеб и еще зеленые помидоры со своих аршинов во дворе.

Грязная, зловонная лужа расползалась по двору — это переполненная помойная яма не могла уже вмещать ни одного ведра. Домохозяйки выплескивали лоханки и ведра прямо на землю вокруг лужи. Грязные тряпки, сгнившие ботинки и галоши, яичная скорлупа, картофельные очистки, содержимое ночных горшков — все вываливалось здесь. Над этим очаровательным местом постоянно висела туча мух, страшное зловоние исходило от него.

 Мне домоуправ предложил выкачать за 50 р. яму. Я не раздумывая взялся. Копал 7 часов подряд, не разгибая спины. Выкопал очень глубокую и большую. От стояния в сыром и холодном месте простудился, но дело сделал: голод отодвинулся на 2 дня.

Потом пошел в газету. С вдохновением, легко написал две зарисовки о  жел(езной) дороге, одну о хлебе — в общем, все бы хорошо, если бы жил в доме. Вообще темы о ж.д. меня вдохновляют более всего.

*   *   *

Несколько раз я ходил к секретарю обкома партии т. Р. с надеждой на прием. Нет, не пускали! Но когда в обкоме узнали, что я — тот самый газетчик, что написал о том-то и том-то в “Деснянке” и что я хлопочу о деле, по которому в обком поступают отовсюду запросы, — пропустили...

— Все будет нормально, — сказал он мне. — Не отчаивайтесь Хорошо, что ко мне пришли.

*   *   *

Через несколько дней состоялось решение горсовета об отмене своего решения об изменении решения о выдаче ордера на эту квартиру Заборской М. А. Это дело, запутанное и противное, как предыдущая фраза, — кончалось...

За день до моего отъезда они въехали. Я вздохнул, переночевал в доме одну ночь и уехал, забрав из дому все деньги — 17 рублей 70 копеек. Так кончился отпуск, лето, единственное лето за последнее десятилетие, в которое я собирался как следует отдохнуть. Без энтузиазма смотрю на мерцающие впереди огоньки учебы и скромных студенческих радостей. Я очень и очень устал. Не хочется сейчас ничего — ни думать, ни просто жить. Материя не хочет цвести — уже осень. Самое драгоценное в природе — цветущие, мыслящие клетки загублены холодными туманами, отмирают тихо и незаметно. Это настроение пройдет — я знаю. Будет весна — самая лучшая весна на земле! Я отдохну, поправлюсь, выживу во что бы то ни стало — я хочу видеть весну, когда люди не станут воевать, все будут равны, у всех будут квартиры и обед. Хочу дожить до коммунизма, когда не будет Ковтуненко, Островских (как обидно, что любимый человек моей юности носил эту же фамилию), не будет Журавлевых и Сильченок. Свекрови, конечно, останутся — но они будут лучше, наверное.

*   *   *

8.7.56 г. Много лет прошло с тех пор, как я забросил дневник. Сейчас понимаю, что это было большой ошибкой. Дневник — это хорошая опора в жизни. Учитель, друг, советчик. Узел, которым ты привязан к современности, мостик в прошлое и будущее.

Но до сих пор не знаю, как писать дневник. Подробности личной жизни, мелочи — как сморкнулся, чихнул — ни к чему. Я перечитывал однажды свои детские дневники — мало что можно оттуда взять. Но вспоминая события, которые шли рядом с моими цыплячьими, понимаю, как много я растерял хороших, прямо-таки бесценных наблюдений, фактов, картин, людей, мыслей. Да, мыслей! Потому что я был нечестен тогда (я это говорю сейчас с откровенностью и откровением).

О честности в дневнике. Тяжелая это и трудная чрезвычайно штука. Ведь как писать? У каждого человека есть в мыслях что-то неудачное, плохое, темно-тягостное. Писать об этом? Не писать? Если писать, то вдруг кто-нибудь прочтет (в общежитии это может быть)? А главное — зачем это писать, какой смысл и польза будет? Но если не писать — значит, ты не полностью честен даже перед самим собой (в дневнике)?

Борис Полевой пишет деловой дневник. Он ежедневно достает свои записные книжки и мелким почерком переписывает в толстые переплетенные тетради все, что он узнал, увидел, услышал, почувствовал за день применительно к своей общественной, литературной, журналистской работе. Скрупулезность там, говорят, умопомрачительная. Например: “Этого человека звали Сайрус Итон. На нем был смокинг, блестящие, черные, остроносые штиблеты, галстук серенький, заколотый булавкой с перламутровой пластинкой наверху. У него рыжие усы, белесые брови, водянистые глаза, лицо в тяжелых морщинах. Он горбится и т. д. и т. п.” Так ли надо писать? Не знаю.

Некоторые считают, что надо вести дневник литературный. Я не представляю ясно, что это такое, но думаю, что это тоже подсобное для литератора вместилище дневных впечатлений, трансформированных в разрезе его литературных норм, понятий, целей. Неизвестно, лучший ли это способ.

Найдут ли место в дневнике острые мысли, слова, анекдоты. Найденные и подслушанные афоризмы и каламбуры — большая радость и кое-что дают потом для работы. Чудесный пример в этом плане дают дневники Ренана. Но это тоже не идеал дневников. У меня для этой цели — записные книжки, которые я таскаю везде за собой много лет. А были дневники, которые писались специально для истории, т.е. для других людей. Тошнотворная поза, ложь — вот что такое эти дневники. Некоторые оттачивали стиль...

Кляну А. Коптелова. Испортил тему и больше ничего! “Навстречу жизни” — халтурный роман, беспомощный технически, многие места приторны до омерзения, а в основном — адская скука. Это на таком-то материале! Прочел кое-что сегодня. И надо же такое — давно хотел прочесть переписку М. Горького и М. Кольцова в “Новом мире” № 6. И вот сегодня взял, раскрыл и сразу же наткнулся на письмо, в котором Горький рекомендует список литературы для приложения к “Огоньку”. Какая-то есть во мне струна, настроенная против Горького. И сегодня она снова зазвучала. Непонятно, почему он рекомендует именно эти романы, а не другие. Чувствуется, что Г(орький), выставляя свою энциклопедичность, рисуется. Но грустно видеть, что энциклопедичность-то эта поверхностная. Свифтовскую “Сказку о бочке” называет “Песнью о бочке”. Утверждает, что “Варфоло­меевская ночь” и “Хроника времен Карла IX” — два разных романа, путает Генриха и Томаса Манна! Как-то не соединяются у меня Горький, каким его изображает наша филологическая и общественная наука, и Горький — каприец, Горький — автор действительно великих вещей, и Горький — автор “Несвоевременных мыслей”, написанных в самое трудное для рабочих и крестьян нашей страны время. Мне почему-то претит горьковская инверсия (“Жму руку Вашу” и т.п.). Манерность и вычурность собственного языка забываются, когда начинаются поучения, снисходительные, умные, уместные, обидные даже, наверное. И было же время, когда все верили, что “Девушка и Смерть” сильнее “Фауста”!..

Днем вычитал за несколько часов перебеленную часть книжки*. Надо скорей сдавать. Издательство, правда, не торопит, но мне самому надо скорей освободиться от одного, чтобы отдохнуть маленько и сесть за другое.

 

13 июля 1956 г., пятница. Новости: 1. На матч СССР — Израиль московские евреи платили по 200 руб. за билет. 2. Получил письмо от Володи Гринюка. Парень тоскует на Рижском взморье — дожди идут, кругом буржуа, слова сказать не с кем. 3. Приезжал брат с севера. Побыл три дня и укатил к маме. Интересно, с какими глазами заявится — два года не писал и вообще не подавал признаков жизни. Отчуждается, наши дела его абсолютно не интересуют. Свинство, да и только. 4. В Москве стоит плохая погода — дожди, прохладно. Для работы — лучше не надо. Я не разделяю восторгов поэтов по поводу весны. Летом я чувствую себя неважно, лишаюсь работоспособности. Осень — хорошо, но когда у тебя есть привычка носить галоши и есть добрый плащ — лучшее время года — зима. И пишется и дышится легко. 5. Больше новостей нет.

Прочел сборник рассказов Андрея Платонова. Открыл нового, раньше мне неизвестного писателя. Причем писателя чрезвычайно интересного, своеобразного. Говорят, (...) что его так и затюкали, не печатая и сгноив сына, что поддерживал его (гл. образом материально) лишь один Шолохов. Говорят, из наших он — инженер-железнодорожник. Прочел рассказы “Бессмертие”, “Фро”, “Глиняный дом в старом саду”, “Семен”, “Река Потудань” (так назван сборник) и еще кое-что. А. Платонов — человек с совершенно особым видением мира, непохожий ни на одного из известных мне писателей. Рассказы свежи по языку, грустны по настроению, неожиданны по выбору героев. Обычно у него простые люди, железнодорожные рабочие, нищие, бездомные дети, дети, ощутившие в первый десяток лет своей жизни тяжесть и прозу существования. А. Платонов подмечает в людях незаметное, такие стороны психики, которые, по общему мнению, не могут стать предметом изображения. Я не читал ругань по его адресу (говорят, ее было немало), но считаю, что А. П. — один из самых честных и правдивых художников и его еще будут издавать...

 

18 июля 1956 г., среда. Сдал рукопись в издательство. Редактор хочет все же пригладить, подсластить очерки. Обогати, говорит, героев, они же, дескать, передовые. Буду драться за правду, которую я видел и которую искажать нельзя. Книжка сейчас пойдет к рецензентам. Первый предпола­гаемый рецензент — Александр Авдеенко, старый литературный мерин. Я помню его с детства по книге “Я люблю”. Это сильная вещь, если учитывать, что тогда, в начале 50-х годов, ничего сколько-нибудь заметного не появилось. Это бывший беспризорник, потом строитель Магнитки, паровозный машинист. Я читал его выступление на первом съезде СП. Это было что-то сильное и страшное... Он выпустил уже “Горную весну” и “Над Тиссой”. (...)

29 июля 1956 г., воскресенье.(...) В 6—7 номерах “Иностранной литературы” напечатан “Тихий американец” Грэма Грина, английского писателя. Это необычно для нас, интересно, однако вещь оставляет тягостное впечатление.

В центре романа — английский журналист, живущий во Вьетнаме в разгар войны между севером и югом. Вещь проникнута антиамериканским духом, мыслью о том, что нейтральным не может сейчас остаться ни один человек — примкнет к тому или другому лагерю. Но тягостное впечатление создается всей тканью романа. Философия Томаса Фроуди — новый фашизм. Наверное, таких людей сейчас по миру не так мало. Суть: нет ничего святого в этом мире, любовь, дружба, дом, девушка, жизнь человека — все это чепуха, пустота. Неприкрытый цинизм, эгоизм. Мерзкие вещи подаются как самое обычное, обыкновенное. (...)

 

6 ноября 1956 г. Прошло два месяца с тех пор, как я закрыл эту тетрадь. Имел очень много времени, но не взялся. Черт с ним, если так выходило. Отдыхал в Сочи, в санатории “Правда”. Понравилось море. Много плавал, загорал, бездельничал. Но приехал — и снова та же усталость и все время болит грудь. Что такое, не пойму. Большие события, о которых сейчас повсюду говорят: 1. Венгрия. 2. Египет. 3. Роман В. Дудинцева.

Вместе с чувством возможности свершения желаний ощущается тревога (...). Два дня уже перед израильским, египетским, английским и французским посольствами демонстрируют москвичи. Это хорошо. (...)

5 декабря 1956 г. ...Позавчера познакомился с Владимиром Дудинцевым. Мы говорили о его романе, который поднял сейчас шум. И не только в нашей стране. Не было за годы сов(етской) власти более острого и смелого произведения. Осмелился напечатать его “Новый мир”. Сейчас роман набран в “Молодой гвардии” и “Роман-газете”. Дудинцев сказал мне:

— Выжидают. Заявка в “Мол(одой) гвардии” 650 тысяч. Я себя чувствую, как тот гладиатор, что смотрит на палец патриция. Вверх поднимет или опустит.

В. Д. — 38 лет, он отец четверых детей, прошел фронт, работал 6 лет в “Комсомолке”. Среднего роста. Лицо худое и в то же время в крупных складках. Очки. (...)

 14 марта 1957 г., четверг. ...“Гудок” напечатал отрывки из моей книжки. Сегодня опубликован седьмой очерк. Будет еще один. Это — здорово, конечно.

Считаю, что удачной была командировка в лес. Опубликовал информацию, отчет, два больших авторских материала “В лесном районе” и сегодня (только сегодня!) сдал очерк “Лесной хозяин”, Аджубей уже хвалил меня за продуктивность и неплохое качество материалов. Я, правда, этой похвале не придаю значения — знаю, как все это далеко от настоящего журнализма...

Начал работать над Саянами. Увлекательнейшее дело! Пока сортирую, обдумываю материал. Если поработаю — будет вещь.

Все ребята едут по заграницам... Почему-то меня не тянет за границу. Зато я бы с удовольствием поехал куда-нибудь в Норильск, Магадан, на дорогу (...).

Личные дела никак не разрешаются. Некогда сейчас, да и влюбиться по-настоящему не могу. А 7 марта, неделю назад, минуло 29 лет. Возраст, как говорится, критический. Подожду еще, может быть, найдется человек, с которым я отважусь связать свою жизнь. Не найдется — и так ладно. Хорошо бы знать это заранее, тогда бы все было нормально. Если бы знал, что мне не суждено завести семью — занялся бы одной-единственной любовницей — литературой. Если бы знал, что тогда-то встречу такого человека, то тоже не терял бы время на различные знакомства, а сидел бы и работал. Так-то. Однако все это химера...

3 июня 1957 г., понедельник. Сегодня познакомился с Леонидом Леоновым. Это большое событие в моей жизни. Леонова я всегда воспринимал на фоне других. Читал я его всего — и “Соть”, и “Вор”, и “Барсуки”, и публицистику, и “Дорогу на океан”, незабываемое “Нашествие”, “Золотую карету” и, конечно, “Русский лес”. Трижды я покупал эту книгу и трижды дарил хорошим людям, считая, что найти лучший подарок — трудно.

Приехали мы с Девятьяровым* к нему на дачу (Переделкино, Серафи­мовича, 10), заранее договорившись. Дача — вся в зелени. Над крыльцом — пышный куст сирени, только что распустившейся, пахучий и розовый, как нёбо ребенка.

Он — седой, серьезный, с умными карими глазами. На плечах — ма­кинтош, заменяющий халат. Он то и дело кутается в него, видно, мерзнет. На столе маленькая чашечка с сухариками (“У меня, — говорит, — обострение язвы”)...

Беседа пошла на лад. Мне думалось, что он будет говорить, как пишет — сочным языком, безошибочным, крепким и ядреным, как сияющая заболонью лесина. А он говорил очень просто, не торопясь, подбирая слова, причем часто так и не справившись с этим трудным делом — устным подбором слов.

Речь шла о русском лесе. Мы в последнее время четырежды выступили в защиту русского леса, думаем продолжить эту тему и вот повели речь по всем делам, касающимся судеб русского леса

Я убедился, какой это великий патриот, как осязаемо и просто он ощущает и понимает Родину, как он стыдится говорить высокие слова о ней. Возмущался заместителем директора института леса АН СССР В. (говорят — это прототип Грацианского). Пришел он к Леонову после опубликования романа: “Вы же проповедуете теорию Розенберга, теорию постоянного лесопользования. А она зародилась при гитлеризме, в прусских лесах”. “Я слышал, — отвечает Леонид Максимович, — что Эйзенхауэр и миллионер Миллон каждое утро чистят зубы. Я тоже это делаю. Может быть, я что-то не так делаю?” “Такие, — продолжал Л. М., — дураки попадаются, что хочется подойти и выпить с ними на брудершафт — такие редкостные дураки! В. похож на того оратора, который во время праздников 25 лет кричал: “Смерть врагам мировой буржуазии!”. А потом прислушались — что же он кричит? Кто же это враги мировой буржуазии?”

Л. М. носится со своей идеей о создании общества друзей природы. Напрасно. Есть ведь уже общество, только название другое.

Под конец задали читательский вопрос — над чем вы сейчас работаете? “Этого не знает даже моя жена. Обдумываю пьесу. Будет в духе “Золотой кареты”. Не верит, что будет война. Говорит, что война холодная сменится экономической, а экономическая — культурной. Война пойдет за души людей. Мы, при нашем состоянии искусства, проиграем эту войну, если не поправим дела в искусстве.

— Я глубоко убежден, что человек искусства должен страдать. Он не может быть жирным. Из стариков был полным один Бальзак, но он сгорел в 43 года. (...)

1 сентября 1962 г., суббота. Байкальск. Перевал... На фабрике первичного дробления я долго не мог оторваться от зрелища работающих дробилок. Меж огромных стальных плит, образующих карман, вваливаются сверху мраморные глыбы. Машинист включает дробилку, одна плита ходит, мощно надавливая на глыбы, и они крошатся, сверкая вспышками искр. Новые порции мрамора проваливаются в карман, и машина хрупает их, как капустные кочерыжки, и снова летят искры, мерцают и гаснут в темном стальном кошельке.

2 сентября 1962 г., воскресенье. Байкальск.

На пути в Байкальск все думал о “Перевале”. Какой прекрасной мне казалась эта (...) каменная работа, каким миром веяло от труда этих каменотесов и какой прочностью отношений! Мне кажется, так должны преобразовывать землю люди коммунизма, учитывая эстетику, направление и силу природной “розы ветров”.

Байкальск, или Солзан, как его тут по старинке пока зовут, — место, где будет построен БЦЗ (Байкальский целлюлозный завод. — Е. Ч. ) и Городок, это широкая плоская равнина меж отрогами Хамар-Дабана и морем. Широкая относительно, потому что огромная стройка еще вмещается на этой площадке. Сейчас временный поселок домов в 500 расположен в лесу меж железно­дорожным полотном и урезом воды.

Расчудесное это место. Упоительно чистый и свежий воздух, солнце, захлестывающее площадку, снова Байкал с милой моему сердцу водой без единой соринки и освежающим пресным запахом. Остановился в гостинице и вечером пошел к морю. На корягах вдоль берега сидели люди. Они не рыбачили, а просто сидели, покуривая и негромко переговариваясь.

Был чудесный закат, и они, видно, пришли сюда из-под деревьев, чтоб видеть это буйство красок в духе не то Матисса, не то Рериха. Раньше я путешествовал по западному берегу озера и не мог видеть закатов над водой. Сейчас я увидел и это. По воде играла цветовая музыка. Озеро казалось столь нереально освещенным розовыми, малиновыми, аквамариновыми, серебристыми (...) закатными красками, что казалось — это развернули гигантскую морскую раковину.

— Как цветы побежалости, — сказал кто-то.

С востока постепенно надвигалось что-то неясное и темное, и была во всей картине какая-то недоговоренность и незавершенность, будто она — лишь след чего-то еще более прекрасного. Я попил горстью воды. Было горько осознавать, что последний раз в жизни с этого места можно попить чистую воду. Приеду сюда еще раз, и берег будет отравлен на многие километры легнинами и другими отходами БЦЗ.

Байкал сопротивляется людям. Затеяли строить город близ уреза воды, разбили площадку, возвели десятка полтора домов, подвели корпуса еще нескольких... и бросили, перенесли город за ж.д. — к подножьям гор. Тут плавуны, песок напополам с Байкалом, и фундаменты не держат.

Неизвестно, что будет еще, когда возведут огромные промышленные корпуса, тем более что здесь сейсмичность 9 баллов.

Снова в газетах те же голоса — “покорить природу”. Человек все может, в том числе и “покорить”, но он мог бы покорять природу, подчиняясь ей, используя ее. Это обошлось бы дешевле — построить комбинаты и заводы в другом месте.

В “Известиях” написано, что ходят инженеры и выбирают место стока отходов, как будто на 12 сентября 1962 г. уже решен вопрос о том, что отрава будет сбрасываться в Байкал. Он не решен, он  п р е д р е ш е н. Кем, как, на каком основании?

Народ тут говорит разное.

— Не хочу перевозить семью, хоть и жилье получил — чует мое сердце, что законсервируют стройку. Не такие консервировали...

— А мне все равно, что бы ни травили, лишь бы заработок был хороший — у меня семья.

— Не могу работать — уеду. Чую, что неправильно тут делается все.

— Байкал стоял 20 миллионов лет и еще столько простоит, ничего ему не сделается.

— Корд нужен? Нужен! И нечего обсуждать.

— Корд нужен? Так сделай вместо него проволоку. Куда лучше. — (Этот последний человек — шофер и не знает, что во Франции так и сделали — на “Каравелле” и военных самолетах — проволочный корд).

— Обживать надо эти места, обживать. Дичь-то какая!

— Уеду! Какая же это комсомольская стройка, если комсомольцев тут  500 человек, а заключенных пригоняют 8000? (Текучесть тут огромная. Приезжает столько же, сколько уезжает.)

— Не так легко отравить Байкал, но с этой трудностью мы справимся! (Это уже умники, что смеются над вещами, над которыми смеяться непозволительно. Мог я бы добавить, что очистить Байкал будет труднее.)

Конечно, чистить его никто не будет. Эти предприятия — времянки. Ради этих времянок загоняется в Байкальске и на Селенге по миллиарду рублей в год. Дольше чем на 20—50 лет тут нет сырья. Потом Байкал, конечно, очистят — он всякую дрянь выбрасывает, не держит, но многое погибнувшее во время этого нашествия люди не в силах будут восстановить.

3 сентября 1962 г., понедельник. Иркутск.

Ехал и в последний раз за свою поездку смотрел на Байкал, на его сизую даль, на изумрудные отмели... Не по ним ли надо вести коллектор с отходами в Иркут? Не тащить трубы на гору, не тесниться на косогорах, а утопить его в воду...

Я только думал, что последний раз вижу Байкал...

 

4 июня 1963 г., вторник. ...У меня (на даче под Звенигородом. — Е. Ч. ) образовался настоящий дендрарий. Есть кедр, вейсмутова сосна, ель-пихта, сосна обыкновенная, лиственница, то есть все хвойные, что образуют наши леса, знаменитые русские леса.

Есть что-то интимное, таинственное, что тянет человека к лесу. Можно объяснить это усталостью, потребностью в чистом воздухе и т. п., но, видно, есть этому непреодолимому стремлению какие-то причины глубинные...

Дерево растет по тем же законам — деление клеток, — что и мы. Среди дерев мы приближаемся к исходной природной позиции, к ключу живого и мертвого — великой тайне, которая до конца не будет познана никогда, потому что с каждым новым открытием мы узнаем тысячу новых загадок, выдаваемых природой: “Смотрю на качающиеся ветви и думаю о смысле всех вещей” — эта мысль Рабиндраната Тагора как нельзя точно отражает состояние, к которому стремятся люди в лесу; стремятся бессознательно, однако неудержимо.

А как часто люди едут в лес нажраться водки, поорать песни, поблудить, подраться. Лес хочет из человека сделать  ч е л о в е к а  — продолжая свою благородную миссию. И тут нужна помощь самого человека, к его стыду легко становящегося животным.

Есть другие, еще более тонкие нити, связывающие лес и людей. Только в лесу, единственной среде растительного царства, мы находим подобие человеческого сообщества. Полог леса, подрост, его воспитание, размножение, роль ветра, опушки — все это так похоже на людскую жизнь, и не только это, но и многое многое другое. Я далек от того, чтобы проводить параллель между биологией и социологией, но никуда не уйдешь от того факта, что лес, создавший человека, наградил его образом жизни, устройством ее, ее примитивностью и усложненностью по своему образу и подобию. Как легко упрекнуть меня здесь в пантеизме, но как наивен и неверен будет этот упрек.

Человека тянет к лесу сложное чувство покровительства и благодарности, ощущения своей силы и вины перед лесом, своей способности все понять в его жизни и ничего не понять в конечном итоге, инстинктивное чувство того, что лес хранит заветные тайны жизни. Разве не великая тайна — создание вокруг Земли воздушной среды, подушки, на которой так мягко Земле? А ее создала зелень, только она. Кислород — элемент жизни — рожден исключительно самой жизнью. И не животным, насекомым или человеком, а только растением.

Да, зелень Земли — космическое явление, и не только в том смысле, в каком говорят об этом научные популяризаторы...

Зеленая природа, будучи космическим явлением, создала человека как средство, способ наградить жизнью — высшими природными процессами — мертвые пространства Вселенной. И в этом — великий смысл исследования Космоса...

7 июня 1963 г., пятница.

Оттого, что я так много посадил кедра и вишен за один день, я попал в больницу — надорвал сердце. Нашли у меня ревмокардит — следствие “счастливого” детства и “отпусков” в тайге. Сердце медленно входит в норму, не могу быстро шевелиться, хотя помню время, когда я переплывал Енисей у Красноярска и лазал в день на десяток кедров. От одного воспоминания об этом у меня сейчас заныло сердце. О валидольные будни!

Лежал в больнице, в так называемой “Кремлевке”. Почти весь этаж занят сердечниками, и создавалось впечатление, что весь мир болен сердцем. Впрочем, это не так далеко от истины — по статистике на первом месте среди болячек человечьих стоит сейчас сердце и сосуды к нему. (...)

10 июня 1963 г., понедельник. Ходил с Леной и Иринкой (жена и дочь. — Е. Ч. ) на яр смотреть закат. Розовые, как дёсны младенца, облака разымались у солнца в беззубой улыбке. От них подымалась желтизна цыплячья, а еще выше реяли пепельные разводы совершенно непередаваемого оттенка. Тривиальная мысль о неповторимости природных красок имеет, видно, абсолютно точную научную основу. Живые краски природы содержат, должно быть, такие лучи спектра, которые не могут быть созданы искусственно. Все-таки зеленый цвет на картине любого художника — это не зеленый цвет живого растения, он мертвее и упрощеннее...

14 июня 1963 г., пятница. Дерево — гениальное произведение природы. Оно могло бы ползти по земле, стелиться и липнуть, могло бы плавать в воздухе, как водоросль, и извиваться, как змея, в поисках пищи. А оно стоит красиво и осанисто, занимая всего-ничего на земле площади, оно высоко вверх выкидывает ствол и опутывает его зелеными сетями, в которые ловит солнце. Ствол с его сбежистостью — совершеннейшее воплощение строительного принципа необычайной сложности; наиболее рациональное размещение нагрузок от самого верхнего, еще почти не существующего росточка до самого нижнего корешка немыслимой слабости и микроскопической толщины.

Жизнь дерева полна такой сложности и совершенства, что все достижения нашей технической цивилизации по сравнению с ней — жалкое подража­тельство и примитив. Рядом с живой природой нельзя быть самодо­вольным.

Дерево умно расположилось на Земле, оно давно узнало ее малые размеры и сделало все, чтобы увеличить площадь соприкосновения земли с Солнцем.

В жилах дерева движется живая и мертвая вода, превращая мертвое в живое.

Дерево ветвит и стремит к небу мысли, и, может быть, оно, живущее космической жизнью, также поможет стать человеку космическим существом, как полеты, поможет осознать себя как существо космическое. (...)

16 июня 1965 г., воскресенье. Как получилось, что злаками жив человек? Почему человек обречен в поте лица добывать хлеб свой?

Одно зерно пшеницы дает десятка два-три зерен новых, и стебель, взрастивший их, гибнет, живя всего одно лето. С весны землепашец начинает новые труды, и опять зерно ложится в землю на недолгий срок, умирает, рождая горсть зерен. Вспашка, удобрение, сев, прополка, жатва, обмолот, меление — заколдованный круг, суета сует, которую не изменил наш так называемый космический, атомный, скоростной и черт его знает какой век.

Одно зерно кедра может дать два миллиона орешков, а в них есть все, что в пшенице, и сверх этого — жир, витамины, в четыре раза больше белков и углеводов.

Культурный кедр (у станции Балашово, Петухово, например) осыпан шишками до самых нижних веток и плодоносит каждый год. Люди давно бы могли уполовинить затраты на хлеб, но, может, “надо есть сегодня” — это держит традицию...

Природа коммунистична, она для всех, и этим тоже зовет коммунизм на всей земле. Природа угнеталась долго и угнетается сейчас и ее без конца побеждают и покоряют, в то время как с ней надо дружить. Землевладелец не покорил поле, если вспахал его и засеял, ГЭС — это не покорение реки, а содружество человека и реки. Мы “покоряем” реки, тайгу, степи...

17 июня 1963 г., понедельник. Подстриг садик, и он закудрявился, зазеленел весь, и от этого радостно. Так называемое современное искусство — отрыв от природы, хотя некоторые картины напоминают клетку под микроскопом или цветную фотографию туманностей.

Древние бессознательно подражали природе, потому что эстетический критерий дан человеку с его рождением. Смотрю с веранды на сосны и ели, неподвижно замершие на фоне голубого неба, и еще раз думаю о том, как тесно связаны мы с природой! (...)

22 июня 1963 г., суббота. Несколько столетий назад один гениальный человек заметил, что листья у дерева располагаются не хаотически, а в определенном порядке, словно бы руководствуясь принципами: не мешать друг другу, не затенять друг друга и одновременно не пропускать солнечных лучей. Это был Леонардо да Винчи. Должно быть, люди и тут пойдут за деревьями, перестанут транжирить солнечное тепло, свет и корпускулярное излучение, перестанут мешать друг другу...

23 июня 1963 г., воскресенье. Мы опять спорили с П. И. Морозовым*, приехавшим на Пленум ЦК КПСС, но с ним говорить о лесах — все равно что с китайцами о политике. Это истребитель леса идейный и считает, что леса чуть ли не мешают строить коммунизм. Не буду писать подробно, потому что это сидит у меня в печенке, а мне нужно беречь ее. Дневник у меня специально для того, чтобы сердце после болезни, как говорят, “встало на место”, оно еще нудит и покалывает...

П. И. Морозов поддерживает только мою драку за Байкал, и то не по сути вопроса, а потому, что нечто похожее на Амуре у него — запланировал О. со своей гоп-компанией Нижне-Амурский комбинат, строит его, а еду, рабсилу и стройматериалы приходится добывать у Морозова, в Амурской области, потому что площадка располагается в глухих, гиблых местах. Кроме того, запасы сырья очень удалены от будущего комбината. Суть-то в том, что Морозов правильно нашел место для такого строительства — на Зее.

Сообщил мне огорчительную новость: Н. С. Хрущев выступил против защитников леса на Пленуме, против защитников Байкала. Доводы: “Есть у нас некоторые, которые хотели бы сохранить дикую природу как она есть. Это, мол, хорошо отшельнику либо охотнику, что живет в лесу. А мы строим! Выступают в защиту “русского леса” некоторые, но не понимают, за счет чего в государстве все берется. Они бы хотели и хлеб есть и сохранить в нетронутости природу. (Это все с вольного переложения П. И. Морозова. Речь еще не напечатана). А некоторые защищают Байкал, мол, отравим его. Ничего! Все восстановим, придет время. Леса восстановим и не такое барахло, как сейчас. И Байкал отравим лет на пятьдесят, ничего страшного не произойдет, мол...”

Не хочется тут возражать, я уже писал не раз на эту тему, но хорошо хоть, что сказано откровенно. Так бы и надо всем сказать, объяснить, что необходима жертва, показать ее необходимость, а то столько дерьма занимается враньем и демагогией, столько хозяйственников совсем распустились и гадят под себя. Причем они поумирают, а запах останется их детям и внукам, и не вынюхать его многим поколениям. Мне доверительно рассказали, к каким подлым приемам прибегают, чтобы заткнуть рот Г. И. Галазию*: обком посылает в институт комиссию за комиссией, проверяют всякую мелочь, ищут, за что бы зацепиться, а в обл. отделе КГБ, куда его пригласили, какой-то идиот прямо спросил: “Вы долго будете трястись над своим Байкалом, долго еще будете мешать строить коммунизм?” Теперь я понимаю отчаяние Л. М. Леонова... И тем более необходим мой роман. Чего же мы все стоим, коммунисты, если опустим руки и будем только вздыхать да хвататься за сердце?

24 июня 1963 г., понедельник. Жара стоит. В лесу душно и сухо. Он млеет, пьет солнце и, мне кажется, с удовольствием по вечерам провожает его за звенигородские поля, чтоб отдохнуть и освежиться.

Днями свершилось много событий — полет Быковского и Терешковой, идеологический Пленум, фактический раскол с китайцами, уже почти зафиксированный в документах. А дерева стоят величаво и спокойно, чуть покачивая вершинами, будто таят высший смысл, знают тайну времени...

25 июня 1963 г., вторник. (...) Соломон Смоляницкий, написавший в “Литературке” за 18 июня этого года несколько добрых слов о “Светлом оке Сибири”, сказал мне, что кто-то из редколлегии ему заявил, что тем же решением апрельским было указано прекратить в печати всякую полемику по поводу Байкала. Смоляницкий дрался за статью, доказывал, что такого решения быть не может, но его заставили снять самые острые абзацы. Но ничего, эта поддержка придала мне бодрости...

При окончательном редактировании речи могут выкинуть абзацы о природе, лесах и Байкале — ведь должны быть там люди, которые понимают, что Хрущев не может знать всего, а использовать то или иное пристрастное мнение. Напечатать это место — отвратить многих слабых людей. Почему так долго нет речи?

29 июня 1963 г., суббота. Я как в воду смотрел! Вышла речь, и о Байкале — ни слова. Это хорошо. Правда о светлом оке Сибири всплывет все равно.

“В воду смотрел”... Мы часто даже не задумываемся, какое место в нас занимает природа. Едва ли происхождение этого идиома можно связать с гаданием на воде, со спиритическими предрассудками, отслоившимися в языке. Я всю жизнь испытываю благотворное влияние воды. Не той, которую пьешь или которой умываешься, а той — речной, морской или озерной, на которую просто смотришь. Никогда это не бывает бездумным созерцанием. Вода, связывающая между собой все живое и неживое, помогает отвлечься от мелочей, помогает думать. В этой таинственной и такой одновременно обычной стихии зародилась жизнь, и роль этого чудесного минерала в нашей психической жизни еще не изучена. Люди, измордованные городским темпом жизни, инстинктивно тянутся к воде, отдыхают и здоровеют, хотя никаких лекарств не принимают, а просто смотрят в струи, в волны, в недвижные глади...

30 июня 1963 г., воскресенье. Взял литовочку и окосил все вокруг. Из этого пахучего разнотравья сделаю копешечку, а может, и матрац набью. Еще одно чудное выраженье: “хоть трава не расти”. “Он получил квартиру, и теперь ему хоть трава не расти”, — сказал вахтер в больнице. “Трава не расти” — самое большое, страшное и противоестественное событие, из всех мыслимых. Трава не будет расти — значит жизнь остановится. Нечего будет есть — ничего не вырастет, нечего пить — все повысохнет, нечем станет дышать. “Хоть трава не расти” — сильно! (...)

1 июля 1963 г., понедельник. Давно я не косил и с каким-то сладо­страстием взялся за косу в этот раз. Может, это оттого, что она возвращает меня к тому времени, когда я был полон нерастраченных сил, никогда не чувствовал своего сердца и все было впереди? Сама по себе эта крепкая крестьянская работа хороша и бодрит неимоверно, даже если думаешь о ней. Оселок с шиком и звоном пробежится по жалу, ты на секунду замрешь в удобном и простом постанове, а трава живет, вьется и стремит свои соки; у земли мокро, искристо, тянет свежестью и холодком оттуда, как будто на краю лесного оврага стоишь. Взмах, несильный, приноравливающийся, другой разворот, третий — уже во всю ширину прокоса пойдешь. И пойдешь! Хорошо! Лепо!..

К вечеру собрался дождь, быстрый и частый, настоящий летний дождь. Закатное солнце обагрило его своим теплым шаром, и земля хорошо, успокоенно приняла его в себя...

 

 

24 февраля, 1964 г., понедельник. Завеснило нежданно-негаданно. Солнце часа два-три хорошо, славно светит. И снега уже будто слюдой покрываются, и воздух легчает на дворе...

Пишется не борзо. Ищу все тот вдох-выдох, за которым пойдет полегче. Накарябал уже листа полтора, а все еще не найдено, все еще не пришла та свирепость, когда от рукописи уже оторвать можно только с мясом, когда ночью бегаешь к столу, либо в темноте, внезапно просыпаясь, карябаешь какие-то отрывки слов на загодя приготовленном листочке. “Елки-моталки”, чую, меня помотают...

На днях увиделся с Виктором Астафьевым. Мы обрадовались друг другу, пообедали и хорошо поговорили. Давно уже я так не  ходил по улицам. Вечно торопишься, вечно бежишь, не замечая ни улицы, ни погоды, ни спутника, ни себя самого. А тут было другое. Мы шли, не экономя время, вдумываясь друг в друга, и день свежий и чистый обнимал нас.

Виктор только что из больницы, приехал по делам. Лежал с желудком, печенью, сердцем; бросил курить и пить — молодец. Его “Два раненых солдата” идут в “Нашем современнике”. Месяца два назад он мне и Юре Сбитневу прочел в Москве первым этот рассказ. Крепко пишет парень! Просто радостно оттого, что он такой есть в нашей литературе, что в омуте спекуляции и распутства литературного есть чистые родники (...)

 26 февраля 1964 г., среда. Ночью морозно, а днем тепло. Сегодня на термометре, висящем у меня на окне, достигла 0°. Весна подходит. Ночью месяц, светлый и чистый, и от него светло в комнатах — ходишь, как по кинозалу.

Что получилось с моей “Клавой Ивановой”? В “Октябре” ее держали месяца три... Прочел С. наконец, но лучше бы он не читал! Не позорился. Подчеркивал слова, которые я искал и которыми дорожил. Почему я не могу написать: “низит тучнеющие облака”, “накасная калитка” и т.п. Это нормальные русские слова, а он их взялся изничтожать. Некоторые его замечания просто безграмотны. “Разбрюзшая дорога” — он вставляет “г”! Неинтересно как-то было даже разговаривать с ним. В общем, отказ, требования доделок, которые я делать не собираюсь.

Отнес А. Рекемчуку. Мы с ним еще десять лет назад встретились в Ухте и как-то следили друг за другом. Дал ему вроде бы на совет, а он потащил к А. Никонову. Сразу приняли, без замечаний, наговорили комплиментов. Заключают договор. Видно, будут печатать в № 6.

Недавно встретился у них с В. Аксеновым. В 4—5 книжках идет его новый роман “Пора, брат, пора”. Наверно, действительно пора, я не читал, но думаю, что герои у него те же и жаргонизмы те же, идейки те же. Поговорили с часик. Аксенов производит отталкивающее впечатление. Говорит через губу, отдуваясь, смотрит лениво и будто обязанность выполняет, лежит в кресле, выставив живот, постукивает пальцем по сигарете и рассказывает:

— Сижу я на днях  с  д е в о ч к о й  в ресторане. Руку вот так на нее положил и вдруг чувствую — там уже лежит чья-то мужская рука...

Тьфу! Даже вспоминать противно это самодовольное хвастовство.

“Занесли экземпляры. Нет, этот я вам не отдам! Его уже генеральный директор “Мосфильма” заждался. Генеральный директор”, — повторил он, как будто мы не слышали, кто заждался его гениального труда. Еще раз тьфу!

Эти фаты узаконили в нашей литературе тип молодого литератора — фанфарона, всезнайку и трепача. Когда наступят другие времена? Что этим щеглам до народа, до его бед и проблем? Прочирикать и ладно. И этот фат представлял молодой советский роман, молодую нашу прозу на Ленинградском симпозиуме европейских писателей. Я читал его поистине гимназическое выступление и поражался. Он там ввернул такую, например, фразу: “Свою-то страну я знаю неплохо”. Надо быть просто дураком, чтобы решиться на такое утверждение. Меня спрашивают в ЦК — а кого бы послать? Я назвал: Солоухин, Тендряков, Астафьев, Конецкий, Быков, А. Иванов, Г. Семенов.

А этим фатам всем назло еще буду писать о народе. Вот “Целинника” напишу, пусть позлятся. (...)

27 февраля 1964 г., четверг. Миновало два года, как я перешел на литературный заработок. Вспоминаю и сознаю, что свершил тогда довольно храбрый поступок. Ведь никому не интересно, как и за счет чего ты живешь. Никто не предложил помощи, а В. даже отказал, когда я предложил собрать мои очерки и напечатать в приложении к “Комсомольской правде”. Сделать это ему было нетрудно, даже мизинцем шевельнуть не требовалось. Ну, да бог с ним! Когда он ко мне обратится за помощью — я ему помогу, а такое время придет.

Да, это был у меня номер! Четверо человек со мной — семья, и никто не работает! Я еще сорвал с работы Лену, потому что, если б она ходила в трехсменку, я бы писал с еще большим трудом.

Стоп! Об одном человеке буду вспоминать — о Егоре Исаеве. Он сам мне предложил помощь. Бери, говорит, тысяч десять, отдашь, я верю. Силен! Денег я не взял, а то, что он поверил — мне здорово помогло морально.

Сейчас можно подвести итоги, хотя и рано по результатам. Но пусть. Два года прожил безбедно. Снимали дачу, съездили на юг и на Алтай, купили телевизор, постелили паркет, и еще на полгода денег хватит. Я пишу о деньгах не потому, что литература для меня способ их зарабатыванья, а просто потому, что, оказывается, могу жить литературным трудом. Это в моральном смысле факт для меня необычайно важный. За эти два года работал мало. Год примерно освобождался от газетной усталости, от сомнений, от сознания бессилья. Болело еще сердце сильно, и долго не мог сидеть за столом...

 

23 августа 1966 г., Москва. Надо бы записать то, что будешь жалеть, когда оно забудется.

Вчера полдня провел у Л. М. Леонова в Переделкино. Он прислал телеграмму, чтоб я ему позвонил. По телефону условились о встрече, которой он хотел.

Угодил к обеду, но я был сыт и, несмотря на уговоры хозяев, не мог ничего есть. До обеда Л. М. познакомил меня со своей женой, сказав: “Вот... Уже сорок три года вместе”. И внучка Танечка — черноглазая и умноглазая девочка лет девяти. Татьяна Михайловна, когда мы сидели перед обедом в его рабочем кабинете, принесла две тоненькие книжечки на русском и болгарском и обратила его внимание на одно место, неверно переведенное. Он сказал: “Досадно, досадно”.

Но у нас начался очень интересный разговор о Японии, и он не хотел его прерывать, очевидно. За столом этот разговор продолжался. Я сказал, что в Японии очень любят русскую классическую литературу, хорошо знают Тургенева, Достоевского, Толстого, Чехова, Горького.

— Вы думаете, почему? — спросил он.

— Мне показалось, что нравственный идеал японского народа близок к тому, который выражали наши классики.

— Пожалуй, вы правы, — задумчиво сказал он. — Японцы — великие труженики. — Он сказал это с таким выражением и так посмотрел на меня, что я понял, что он хотел сказать этими тремя словами. Потом мы говорили о мобильности и серьезности японцев, о тесноте на их островах, о том, что оккупация Окинавы очень выгодна их правительству — они не расходуются на армию, они дают возможность своему народу, демонстрирующему против оккупации O(кинавы), “выпускать пар”, отвлекаться от социальных проблем, и теребить американцев, и занимать в дипломатии позицию, позволяющую им наживать политический капитал, так как Окинава и о-ва Куришар (так в тексте. — Ред. ) приравниваются в дипломатической игре...

 

С Л. М. Леоновым я встречался уже шестой раз за последние годы. Надо будет восстановить в памяти все встречи, а сейчас хочу скорей записать последнюю.

Я приехал к нему в настроении не очень хорошем. При встрече на пороге он сказал мне комплимент:

— Молодой, красивый!

Потом посмотрел на меня внимательно и сказал:

— Но мрачный? Что с вами?

Мы сели за журнальный столик, и он спросил снова:

— Что с вами?

— Если откровенно, — сказал я, — то крах каких-то иллюзий.

— Каких?

— Вы знаете о последнем постановлении по лесам?

— Нет, а что такое?

(Он наверняка знал, однако хотел еще от одного человека услышать печальную новость, ждал подробностей.)

Все дело в том, что правительство приняло постановление “О мерах по оказанию помощи лесной промышленности” на предстоящую пятилетку. Этим постановлением перечеркнута вся борьба последних десяти лет за разумное лесопользование, отброшены все рекомендации, все достижения и требования русской лесоводческой науки. Постановление предписывает органам лесного хозяйства отпускать лес в рубку, исходя из производственных мощностей лесозаготовительных предприятий и их сортиментного плана. Это страшно!(...) На заседании Совмина, рассказывают, выступил кто-то из лесозаготовителей и сказал, — вовремя не отводят лесосеки. Тогда Косыгин приказал отвести лесов в рубку на 10 лет вперед. Это чудовищное требование запустит в мясорубку огромное количество лесов, которых при разумном пользовании хватило бы на десятилетия, и т. д. и т. п. Между тем все формально сделано для развития лесного хозяйства: создано Министерство лесного хозяйства РСФСР, Комитет лесного хозяйства СССР, Верховный Совет разрабатывает закон о лесах...

Все это я рассказал ему. Он все это знал. К лесам мы вернулись потом. Вышли на веранду. Затеялся разговор о литературе, о технике, о ремесле.

— Надо иметь в вещи сквозную логику действия, иметь нитку, потянув которую можно было б весь роман или повесть распустить, как джемпер, — говорил он. — От компоновки вещи все зависит. Если парашют неправильно упакован, то результат — покойник. Начало нитки — первая фраза. Я часто ищу неделю, две, три свою первую фразу...

И еще — динамика! Я читал ваши книжки. У Достоевского было 40 тысяч оборотов. Везде! У вас — то 30, то 15, а иногда и 5 тысяч, правда, редко.

Нельзя говорить сразу: Ив. Ив. был хороший человек. Такой-то и такой-то. Читатель, если все сразу узнает о герое, бросит читать. Надо затягивать читателя, дать ему крючок, пусть он его заглатывает поглубже, пусть. И когда заглотнет — дергайте! Приступайте к главному, к тому, ради чего вы сели за стол... Я лекцию Ивана Вихрова дал тогда, когда читатель пережил с Полей ее отношение к отцу, и лекция — контраст.

Или — вам нужен дом, где произойдет убийство. Выгодно этот дом сначала описать в ясное утро, а потом уже для контраста — мазками — в момент убийства.

Конан Дойль, Сименон правильно используют пружины действия. Жену, убийцу мужа, нельзя описывать в момент убийства.

Что раньше, что позже — очень важно. Читателем надо владеть. Вы можете его расчесывать, раскатывать, интриговать и так далее, а потом: “Стоп! Натрите мне полы!”

Обдумывая новую вещь, дайте себе задание чрезвычайное, которое никто не оценит, сверхзадачу. Я долго пишу свою новую вещь и еще долго буду писать. Она сделана будет вся насквозь в ироническом ключе...

Тут я прервал его и сказал, что больше ничего не надо рассказывать — понизится интерес к работе, хоть на немного. У меня так. Он одобрительно глянул на меня. Один глаз у него — правый — меньше, чем левый (так бывает у старых машинистов, которые смотрели всю жизнь на рельсы — правым глазом на ветру).

— Читателю надо давать не только хлеб. Ему хочется и жареную корочку, и кусок мяса с приправой. Важно, чтоб была калорийная пища, питательная, а форму разную.

— Я часто черчу вот такой круг. И вопросы — что связывает персонажи друг с другом? Это надо подробно представлять!(...)

— Свой новый роман я могу весь рассказать в подробностях, весь! Хотя до конца еще далеко очень, до завершения работы; но надо все  з а р а н е е  представить и суметь объяснить для себя любой поступок любого героя.

И еще одно интересно и полезно делать — амплитуды поступков, действий на шкале времени...

Работать надо до заболевания, до исступления. Я в молодости зарабатывался до галлюцинаций. Современные молодые писатели торопятся, спешат, не берегут, не любят своей темы. У них получается, как в жизни с иными молодыми людьми. Встретит такой девушку и сразу в кровать, а через 15 минут он ее возненавидел. А надо, как в чистой жизни — походить, попереживать, помучиться, посмотреть и узнать ее, тему-то...

— Очень полезно переписывать классиков. Взять 5 страниц Чехова и переписать. Или так. Один абзац Мопассана прочесть, потом второй. А потом попробовать записать на память первый абзац и сравнить.

— Вы мне советовали когда-то это делать, я пытался, но не получается.

— Именно!

— Мне кажется, что я об этом же самом могу написать не то чтобы лучше, а по-своему.

— Тогда задайте себе вопрос, — съязвил он, — почему же я не Мопассан?

— Может, потому, в частности, что я думаю и пишу по-русски, а Мопассан — по-французски...

— У вас есть в повести “Про Клаву Иванову” такая фраза, я ее однажды ухватил глазом: “В вагонах жила мягкая белая вошь”. Я бы так не написал.

— Отчего?

— Натуралистично. Вызывает отвращение, я даже поежился.

— А мне тут этого и надо.

— Тогда другое дело...

Говорили о В.Солоухине. Я сказал: “Это хороший, думающий писатель”. “И правильно думающий, по-русски”, — сказал Л(eoнид) М(аксимович).

— Даже слишком, — возразил я.

— Слишком думать нельзя...

— Нет, он перебарщивает. Надел на безымянный палец большое золотое кольцо с вензелем “Н-II” — Николай Второй.

Л(еонид) М(аксимович) захохотал и хохотал долго, запрокинув голову.

— Но Солоухин ко мне пришел один раз с Ильей Глазуновым и с тех пор не показывается. Илья Глазунов — что за человек? — Когда я сообщил ему свое мнение и почти что провокационные разговоры, которые ведет Глазунов, он сказал:

— То же и у меня. А я заслуживаю более тонкого подхода, как Вы думаете?

Я согласился. Он сказал:

— Я гражданин страны своей и считаю, что каждый наш гражданин имеет те же права, что и я. (...)

Мы потом долго гуляли по саду... В теплице две виноградных лозы и красный бескосточковый виноград. Сорвал одну ягоду и угостил, всматриваясь в лицо и следя за впечатлением.

В саду у него — раздолье для тех, кто понимает в ботанике. Он сыплет латинскими терминами, останавливался и, с гордостью показывая на какой-нибудь жалкий листок, говорил:

— Это драгоценность. Этому нет цены!..

 

28 августа 1966 года, понедельник. Еще об одном мы поговорили в тот раз, и очень подробно — о статье Г. Горышина и Е. Кутузова “Спор о русском лесе” в “Литературке”. Надо было видеть, с каким возмущением он говорил о том, что Пред(седатель) Гослескомитета на Свердловском совещании лесничих не поминал даже профессора Н. И. Анучина, а ему приписали тяжкие слова. За эти дни я встретился с Анучиным, Рубцовым, Кутузовым, написал 2 странички, и надо было срочно показать их Л(еониду) М(аксимовичу).

И вот мы приехали к нему вчетвером — зав. отд. агитации и пропаганды ЦК ВЛКСМ Валерий Ганичев, гл. ред. “Молодой гвардии” Анатолий Никонов, доктор физ-мат наук Юрий Журавлев, получивший в этом году Ленинскую премию, и я. Все друзья-единомышленники, все члены ЦК ВЛКСМ.

— Молодые, красивые, здравствуйте! — сказал Л. М. и засуетился, усаживая нас в своем рабочем кабинете.

Начался разговор сразу, и сразу серьезный. Я приведу лишь некоторые отрывочные мысли Л. М., всего запомнить нельзя было — мы говорили часа четыре. О литературе, жизни, политике...

— Главное — забить в бумагу то, что преследует тебя, то, что составляет суть твоих переживаний, волнений, мыслей.

— В искусстве талант желателен, — съязвил он. — Но вещь должна подчиняться одной общей идее. Она должна составлять  в о з д у х  произведения.(...)

Это неверно, что ружье, висящее на стене в первом акте, должно выстрелить. Оно может и не выстрелить, если это задумано автором.

Писательство для того, чтобы “изобразить” — это не искусство. Писатель должен быть движим неистовостью, одержимостью. “Не могу молчать!” — вот почему писать надо. “Умру, если не напишу”.

Волнуешься, хочешь улучшить дело. А как? Дело писателя — его слово, но бывает, что не чувствуешь действительности, и тогда ищешь других способов. Я вам выдам одну тайну. В “Русском лесе” племянник Ивана Вихрова, петербургский коридорный, думал, что все непорядки в Российской империи оттого, что он не может поговорить с государем-императором. Это автопортрет. В свое время я думал поговорить со Сталиным...

Снова о литературе:

— Тоньшат эти французы новые. Думал вначале — полно смысла у них. Стал читать — нет ничего! Ехал с Сартром с вечера, на котором Твардовский читал поэму. “Как?” — спрашиваю. “Очень понравилось!” — “Вы же не знаете по-русски”. — “А я наблюдал за лицом Хрущева”. Потом Сартр спросил осторожно так и проникновенно о том, что сейчас надо, по-моему, людям, что мы можем им предложить главное.

“Как две тысячи лет назад, — сказал я. — Людям нужен пророк”. “Вы не собираетесь об этом писать?” — встрепенулся он. “Собираюсь”, — усмехнулся я. Я б ответил по-другому, но он интеллигент, ему надо расковыривать болячки...

...Есть слова, самостоятельно окрашивающие фразу, абзац. Я говорю: “Вот бюст хороший был у этой женщины”, и я уже сам весь окрашен...

Есть слово “труп”. Есть потрясающее толстовское “живой труп”. Я, уходя из морга, не скажу о бесстыдстве падали, но лермонтовскую* строчку: “Как труп в пустыне я лежал” — считаю гениальной.

О времени.

— Мы держали экзамен на бога, а выдержали на обезьяну. Истребление почв, лесов, отравление вод — это  м а л о ч е л о в е ч е с к и е  деяния.

Юра Журавлев:

— Степень зрелости цивилизации... Насколько далеко она может считать, предугадывать?

Л. М.:

— Когда я на одном заседании заикнулся о лесах, какой-то Гаврилов закричал: “Что-о-о?! Все вырубим, все!” Володя, вы думаете, они читают, что вы пишете о Байкале? Нет, они берегут глаза. Крючочек-то маленький, а червячочек-то скользкий (он сделал карикатурный и комичный жест, как бы насаживая червяка на крючок, подслеповато сощурился). Вот зачем надо глаза...

— Мне рассказывали, что мы вывозим в Западную Европу сейчас муравьиные яйца. И сетовали, что план не выполняется... Нет, вы подумайте о том, что о нас думают там. Не держатели канареек, а те, кто понимает. Как они смотрят оттуда на нас? Точно так, как если бы мы вывозили детское мясо для парижских болонок. Оно нежное, вкусное, и поноса у собачек не будет...

 Из этого периода страна выйдет в другой — по географии, по психическому складу людей, все будет другое. И надо с этим смириться.

Я:

— Нет, нельзя смириться!

Он удивительно хмыкнул...

Я:

— Л. М., почему это у вас нет воспоминаний о гражд(анской) войне? Вам да Шолохову есть что вспомнить, а вы ни слова.

Ганичев:

— Да, мы Одессу больше знаем того периода по мемуарам Паустовского и Эренбурга. Здорово описали, как они от советской власти драпали: Киев, Одесса, Крым, Закавказье. А почему бы вам, Л. М., не вспомнить?

— Мне не документ, не сам мир важен, а его отражение в личности художника. Стоит лес, и стоит вода. Мне нужен лес в воде, отражение. Я помещаю факты в свои координаты.

Лев Толстой и Федор Достоевский брали тот же мир, а у каждого из них свои координаты, да не две, не три, а по 50 координат.

А от гражданской сохранилось воспоминание, что все время хотелось есть и спать. Пришел в Джанкой, у меня желтуха. Из еды — хлеб, похожий на пемзу, и тюлька. Мне было 20 лет, у меня было трое наборщиков и двое ездовых. И был один такой Беляев: в кожаной куртке, вроде завхоза. Приходим в село, мужики черные тряпки вывешивали в знак того, что все съедено. Беляев: “Комиссара надо накормить”.

Находили для меня кой-чего, и этим питались все. Раз свинины кусок раздобыл Беляев. Съели. Прибежал кто-то из красноармейцев — вы что жрете? Этот кабан вчера сдох. И что вы думаете? Желудок не выпустил назад, не отдал. Вот как ели! А спали? Изба полна богатырей, храпят, темно. Я нащупал свободное место, лег, и вскоре меня будят:

— Это мое место!

— Подь ты!

— Это мое место. Я из особого отдела.

— А я из газеты! — Он попятился. Вот как газеты боялись!

Да... А ночью я пошел по малой нужде к двери, тесно, некуда ногу поставить. Нащупал ногой котелок, топчусь по нему, никак не могу отодвинуть в сторону. Зажигаю спичку, а это я на голове топчусь чьей-то. Вот как спали!

Щетинская сейчас называется эта дивизия, и они меня еще числят в ней бойцом.

Мы все же договорились, что Л. М. примет позднее несколько раз стенографистку и порасскажет о гр(ажданской) войне, вроде воспоминаний подиктует, — надо посмотреть, что получится.

Юре:

— Ваши науки — единственная надежда. Оптимальные процессы нужны.

Прочел “Приглашение к откровенному разговору”, подписал.

Потом говорил о Китае. Л. М. считает, что они полезут на нас при жизни Мао.

О крошке хлеба (...)

— Теперешняя расточительность противоречит старой крестьянской морали. Хлеб отчужден, ты его не добываешь и посему не бережешь.

Немцы показали, что они могут быть зверями. Помню, мой ответ о Гете на вопрос какой-то газеты получил первое место, был признан лучшим. Я сказал, что не знаю, кто кого написал — Гете Фауста или Фауст Гете. Но дом Гете в Веймаре — отвратительное впечатление.

Я:

— Да, я тоже был там. И рядом, на глазах у Гете умер Шиллер — у него не было денег пригласить врача...

— В Югославии, на заседании Пен-клуба, я сказал, что у меня есть внуки, и мы нашим внукам оставляем заминированную землю. Миру нужны сейчас не генералы, а большие сердца...

 

26 апреля 1969 г., суббота. Вчера вернулся из Ростова и Вёшек. Поехали вчетвером — Ганичев, директор болгарского издательства “Народна Младек” Иван Попов, В. Фирсов* и я. Мы лишь мечтали попасть к Шолохову и в первый день поехали к Закруткину**, в Кочатовскую станицу. На берегу Дона стоит этот дом, хорошо стоит. Сад большой, виноградник, пчельник. Долго обедали с кислым вином, но было и хорошее, ладанное. Прочел В(италий) А(лександрович) нам главы из новой повести “Матерь”, договорились, что отдаст в “Молодую гвардию”. Притащили мы ему с берега Дона громадный и тяжелый якорь с пятиметровой толстой цепью, старик был тронут до слез. Но мы, если б были трезвые, никогда бы этого не сделали, просто сил бы не хватило. Дал на дорогу канистру вина, тепло попрощались мы с ним, и он пригласил нас еще к нему приехать.

На следующий день поехали мы в Вёшенскую. Накануне познакомились с сыном Шолохова, тоже Михаилом, и его женой Лялей — очень милая пара. Миша ихтиолог по образованию, пишет диссертацию философскую на тему “Человек и природа”. Он поехал с нами. Печальный вид имеют этой весной донские степи! Все вроде в природе так идет, как шло — солнце горячее палит, воздух легок, дали ясны, жаворонков тьма, они, как цикады, поют в небе, в степной дали и где-то возле уха, невиданные, яростные в своей песенной страсти. Однако душа болит — на всех возвышенностях земля посветлевшая, покоричневевшая — выдута и вымыта почва (...); русла старых пологих балок, поймы речонок распаханы, даже самый слабый ветерочек несет клубы пыли, и они (...), будто рассеянный дым, коричневы, несутся высоко, метров на двести-триста над землей вздымаются. Но самое страшное и печальное: горы черной земли, надутой у дорог, засыпанные ею низины, занесенные по макушку лесополосы придорожные — земля в беде образца 1969 года. Миллиардные убытки, пересев сплошной, а яровые в этих местах неуродистые, однако самое главное — нет гарантий от непоправимой этой беды на будущее. В этом году было очень мало снега, дули ветра, а почва перепылена и нет почти лесополос. На перевозе через Дон встретился лесник. Говорит, там, где были полосы, пересевают 20 процентов площадей, где не было — 80 процентов...

Главное в здешнем пейзаже, на мой взгляд, — небо. Земля сжимается под ним — огромным, ясным; редкие облака ослепительной белизны придают ему объемность, глубину. Просторная земля во все концы расширяет душу, и земля тут велика!

Шолохов болел перед нашим приездом, нога у него (...), и мы вначале думали, что он лежит, рассчитывали на часок-другой — и назад. Не вышло. Дом его под зеленой крышей завиднелся с донской матеры. Крутой берег поднимал его высоко в чистое небо. Рядом, слева — купол церкви и еще какие-то постройки, позднее выяснилось, что там центральная площадь Вёшек с кинотеатром, РК и магазин. Дом двухэтажный, каменный, с чистыми подъездами и подходами, в окружении большого сада. Есть “баз” — староказачий островок с животиной: корова и козы...

Шолохов встретил нас в вестибюле дома — и с ходу:

— А я вас уже третий день жду. Думал, в субботу будете.

— Мы не надолго, часок посидим и поедем...

— Ладно, ладно, это мы посмотрим! Давайте руки мыть и за стол... Как, Володя, живешь? — вдруг обратился он ко мне.

— Спасибо, что вы меня помните.

— Ну уж! Как твоя язва?

— Откуда вы знаете про мою язву? — удивился я.

— Я даже знаю, что она к тебе притерпелась... Давайте-ка, давайте обедать!

За большим столом могло бы уместиться человек 25, а к нам подсел только Иван Семенович Погорелов. Шолохов его представил:

— Это Ваня, друг юности, чекист. Приставлен, чтоб за мной следить...

Мы посмеялись, и только потом я оценил по достоинству этот наш смех...

Мне понравилась в Шолохове простота необычайная в обхождении, естественное и простое исполнение обязанностей хозяина хлебосольного, уверенное дирижирование разговором. Стол был по-русски щедро завален едой, и все так вкусно, что я давно не едал ни такого поросенка, ни огурчиков, ни рыбца, ни холодца. Пили “Курвуазье” и “Мартель”, и после первой чарки Михаил Александрович рассказал нам к месту и чисто по-шолоховски первую новеллу.

— Вы, значит, были у Закруткина? Он вас своим кислым вином поил? А я, знаете, с 52-го года не пробовал этого вина. И не очень хочется, сыт. Дело вышло такое. Он говорит мне — “сейчас угощу”, пошли мы по пчельнику, и он вдруг как пнет сапогом улей, тот и отвалился. “Что-то буде”, — подумал я, — но улей оказался пустым, для маскировки, от воров. Взяли мы лопаты и давай осторожно копать, чтоб, не дай бог, не разбить бутыли. Долго копали, достаем. И какое же отвратительное вино было, я уже 17 лет плююсь... Ну, правда, потом сходили к каким-то монашкам и купили ладанного вина, это было вино!..

Потом разговор касался очень многих тем — больших, острых... Вспоминаю:

— Ты, Володя, считаешь, что пишешь остро?

— Не нравится мне это слово. Серьезно, другое дело.

— Вот-вот. А “остро” — это значит перчить наши трудные дела...

Читал нам длинное письмо молодого писателя Успенского о книге Штеменко, комментировал сам, ждал и прислушивался к нашим комментариям. Успенский вовсю крыл Сталина, обвинял его и во всех репрессиях и в поражениях. Шолохов критиковал книгу тоже, но с одной позиции — за неглубокость, за расчет на обывателя — и все время поражался, каким образом такой штабист, как он (Штеменко. — Е. Ч. ), мог стать начальником генштаба. Чувствовалось, что Шолохов весь горит желанием разобраться в трагической, крупной и противоречивой личности Сталина. И как бы без видимой связи:

— Конечно, если б я Григория Мелехова в конце романа спутал колючей проволокой и расстрелял в степи, бросив на съедение волкам — руками советской власти, — они б давно мне дали Нобелевскую премию.

Потом:

— С мясом плохо в стране, товарищи. Рассказывают, что народ по тарелкам ложками стучит в столовых рабочих кое-где. Это еще ничего! А вот если не по тарелкам да не ложками начнут стучать, тогда они, — он кивнул в потолок, — почувствуют.

— Да вы пейте, пейте, это же французский коньяк, лучший. Вы, Володи (ко мне и Фирсову), это ведь, говорят, умеете делать.

— Донесли, — сказал я, что-то действительно слишком закладывающий в последнее время. — Но вот когда мы бросим с Володькой пить совсем — никто не донесет...

— Лечите, лечите свои язвы... У меня был такой друг когда-то, полковник Качалов, он лихорадкой болел и вечно держал в кармашке порошок. Достанет порошок, развернет бумажку, выпьет стакан водки, а порошок — опять в кармашек.

— Да, непросто было, и тогда думалось. Помню, приехал я в какую-то танковую дивизию. Командир дивизии спит на сене у избы, а кругом развороченная земля, немецкая рама висит в небе, дымок над полем боя.

— А где же ваша танковая дивизия? — спрашиваю.

— А вон — последний догорает...

И тут же:

— Ваня, Ваня! Помнишь, как ты в мыле выскочил? Мы ведь с Ваней жили в одном номере “Националя”, когда я наезжал в Москву с фронта. В юности он был храбрый, орден Боевого Красного Знамени получил в 17 лет за борьбу с бандитами-казаками, ногу они тогда ему отгрызли, — ласкал он помощника взглядом. — И вот полез он мыться в ванну, только помылился, а я как крикну: “Воздушная тревога!” Он и выскочил весь в мыле.

Иван Семенович смущенно замигал.

— Да, вы ему верьте больше!

— А разве не было этого, Ваня? — язвительно спросил Шолохов.

— Было, выскочил, но зачем? Я ведь был обязан доставлять его при воздушных налетах в метро, а он принципиально не спускался туда. Силой тащить приходилось. А тут я же не мог в ванне сидеть, если бомбят.

— Да бомбежки-то не было, Ваня! Вспомни, как я смеялся над тобой, мыльным.

— Нет, нет, никуда я вас не отпущу. Я тут власть. Как-то, знаете, Маша приехала, одна из моих сестер двоюродных. Братьев-то не осталось... Первого, Анатолия, в двадцать первом году бандиты Курочкина шашками изрубили на куски, другой, Женька, подорвался в бронепоезде под Ленинградом. Одна сестра Маша осталась, Мария Петровна. Приезжает ко мне и быстро собирается: “Не буду мешать, пиши!” — “Не пущу!” — “Поеду!” — “Не выйдет!” — “Нет, поеду!” — “Ладно, езжай!” Поехала она, а я звоню в милицию: “Взять такую-то машину на перевозе!” Она там туда-сюда, а ей говорят: “Ничего не знаем, приказано вернуть”... Так что и вы никуда не уедете, друзья мои, пока я вас не отпущу.

— Волюнтаризм, Михаил Александрович, — сказал я.

— Вот вы посмотрите окрестности, родник наш, лесок... Чивилихина, должно быть, в лесок тянет... А вечером приходите, посидим, поужинаем...

Подъехало два “газика”, и мы с Ив(аном) Сем(еновичем) Погореловым сели в один. Вёшки со стороны степи отбиты от ветров, пыли и песка приличным сосновым лесом. Часть посадок еще тут дореволюционные, кажется. Надежная защита. Сейчас ведь это райцентр, 10 тыс. жителей, хорошие дома, полно машин. За лесом всем спокойно.

Километрах в пяти от станицы из склона горы бьет родник, и не родник, а родничище. Железная труба в 70 см диаметром на треть заполнена могучей струей. От этой вечной струи образовалась речка, она разливается в озера, целую цепь. Вокруг Отрога — так называют родник — ольха высоченная, тополя, дуб стоит поодаль могучий, раскидистый, хватает небо крепкими, еще без листьев лапами...

Поехали дальше по песчаной дороге, с юзом и буксованьем, влезли на возвышенность, где в войну стоял наш КП и был большой блиндаж. Красное, пригашенное по краям тучами солнце ушло за горизонт. Пока не затемнело, мы с Погореловым ходили отдельно ото всех, и тот доверительно рассказал мне поразительную историю, которая случилась с ним и Шолоховым в 1938 году.

Иван Семенович работал тогда в Ростовском НКВД рядовым чекистом. Начальник облуправления НКВД Гречуха и его зам Коган дали ему задание убить Шолохова, взяв расписку о неразглашении тайны. И. С. понял, что ему все равно смерть, и предупредил Шолохова. Тот на машину и вместе с Погореловым в сторону Сталинграда. Шолохов высадил Погорелова у стога сена, дал кошелку с едой и сказал: “Жди!” Почти 10 дней Погорелов сидел в стогу, потом за ним приехали двое чекистов — и в Москву. Шолохов и Погорелов были приглашены на Политбюро ЦК ВКП(б). Состоялся драматичный разговор — ведь Коган объяснил Погорелову, давая задание, что Шолохов готовит контрреволюционное казачье восстание, и ликвидация Шолохова — приказ Сталина и Ежова. На Политбюро были Сталин, Молотов, Каганович, Андреев... Ежов, Гречуха, Коган. У Погорелова не было доказательств, что ему дали такое задание, кроме адреса квартиры в Ростове, написанного рукой Когана, на которой д(олжна) б(ыла) состояться разработка плана по убийству Шолохова. Однако Сталин, видно, все успел проверить, встал на сторону Погорелова... Гречуха и Коган были расстреляны, а Шолохову обеспечены охрана и безопасность.

Если это все так, то лишь счастливейшая случайность спасла нам великого писателя. Не дай они задания И. С. Погорелову — убийца был бы тоже уничтожен и объявление бы гласило, что враги народа, белоказаки, расправи­лись с Шолоховым.

— Мих(аил) Александрович, — сказал я. — Мне в этом никогда не разобраться — в том, что было в те годы.

— И мне тоже, — быстро откликнулся он. — Это тайны мадридского двора...

Помню разбойные его мысли о сегодняшнем дне нашей литературной сумятицы.

— Как это так? Солженицын — явный антисоветчик. Конечно, за эту деятель­­ность не следует его наказывать, но отчислить-то из Союза писателей можно?!

— Мне тут предложили прочесть “Раковый корпус”, — сказал я. — А мне не хочется, жаль времени.

— А ничего в нем нет полезного!.. Сказал я в свое время одному: почему бы вам не пригласить Твардовского, Леонова, Шолохова, Солженицына, Чивилихина и так далее, не посидеть с ними, не узнать, что их волнует? “Знаете, М. А., все некогда как-то”.

Болгарин Иван Попов сказал, что Живков встречается каждую неделю с деятелями культуры — за обедом, ужином, в кабинете.

— Этого не может быть! — воскликнул Шолохов.

— Это правда. Я всего полгода директор издательства, а уже трижды был на таких вечерах.

— Вот что, Ваня, — сказал Шолохов, — когда приедешь на родину, то узнай там, нельзя ли мне принять ваше подданство...

Мы засмеялись, а Шолохов продолжал:

— Спрашиваю Г. И. В.*: “Вы что-нибудь читаете?” Он: “Хотите честно? Ничего не читаю. Некогда”.

А я тут взял да рассказал без ссылки на Леонова его притчу — они нас не читают потому, что берегут глаза — крючочек-то маленький, а червячочек-то скользкий. Шолохов засмеялся. Потом он долго читал письмо писателя Успенского: о Сталине, репрессиях среди военных, о разных толкованиях разных операций, это была ненапечатанная рецензия на книгу Штеменко. Шолохов внимательно прислушивался к нашим репликам, потом пожаловался на то, что ему не дают написать правду о войне — не то время, мол.

— Тогда, может, лучше о рыбалке писать? Возьмусь...

— На всех рыб не хватит, — сказал я...

Потом пошел разнобойный разговор: о белом верблюжонке, что подарили М. А. казахские писатели — М. А. ездит в те места якобы охотиться, а на самом деле — писать, тут стало трудно; о пони, которого ему подарили в ГДР и который теперь в Московском зоопарке; о детях. “У меня их все же четверо — одна дочь в Петропавловске-на-Камчатке замужем за погранични­ком-офицером, сын живет в Крыму, женат на дочери Югова**. Миша в Ростове, Маша в Москве. От моря до моря мое семя. А вы? Сколько у тебя детей, Володя?” — обратился он ко мне. “А у нас у всех по одному”, — сказал я.

Начался разговор, что русские плохо прибавляют в числе в отличие от закавказцев, среднеазиатов и малых народов России, и это грозит бедами в будущем. Пообещал ему бумагу с подробным материалом на этот счет; говорили о том, что выдуло землю, заканчивается пересев, секретаря РК по два-три раза в неделю вызывают в область: “Давай мясо”. “А секретарь РК не может отвечать за опорос, он отвечает за людей, в том числе за тех, что должны отвечать за опорос. Раньше никто с сева не мог сорваться”.

Попрощались хорошо до завтра... Булавин только ночью узнал, что это я писал “Землю в беде”, они ведь ее всю перепечатали в “Красном Доне”, районной вёшенской газете.

Утром мы попрощаться зашли, сфотографировались на память.

Шолохов был все время добр, весел, в хорошем рабочем настроении, и это очень порадовало.

Вспоминаю отдельные темы.

— Чкалов — это был богатырь! В ЦДРИ, помню, были Ставский*, я и Чкалов, еще кто-то. Валерий заказал 12 бутылок коньяка, выпили и поехали летать. У меня был очень бледный вид, рассказывать не хочется...

— Пытайтесь, пытайтесь защищать природу, Володя. Только я не знаю, выйдет ли чего, попытаться надо.

Написал мне на донском сувенире: “Владимиру Чивилихину, ревнителю сохранения родной природы — с природной любовью”.

Утром 25-го меня приняли в казаки. Этот водочный ритуал я выдержал. Теперь буду в другой раз гулять по Дону и гутарить. Хорошо, что Шолохов да Леонов еще есть у нас. (...)

 

16 мая 1969 г., пятница. Звонил Л. М. Леонову. Он мне часто сам звонит. Один раз скажет: “Говорит дежурный техник АТС. Как работает ваш телефон?” В другой раз: “Это звонит один старый человек, инвалид... (Я молчу). Ну, понимаете, инвалид литературного труда, некий Леонов”.

Сегодня я ему позвонил, чтобы извиниться за неприезд в Ленинград, на леоновскую сессию. Говорю, не мог, но там 150 человек, а я выступлю в юбилейный день перед аудиторией в 5 миллионов, пишу, мол, статью в газету. “Не надо этого делать, В(ладимир) А(лексеевич), не разбрасывайтесь. Вам надо заниматься своим делом”. “Это тоже надо”, — возразил я. Статью я уже сделал, отдам скорее всего в “Советскую Россию”. Я его в последнее время больше огорчаю. Он, чувствуется, недоволен, что я побывал у Шолохова, что взялся за книгу о Гагарине. К Шолохову у него насторожен­ность и даже неприязнь, основанная, видно, на разных принципах мировоспитания и различных творческих приемах отражения жизни. А насчет книги о Гагарине он сказал: “Знаете, в войну я тоже занимался этим делом, но тогда у меня был личный враг — Адольф Гитлер. А вам надо писать свое сейчас”. Возможно, что он прав. Спросил его, где и когда будет юбилейный вечер. Он ответил, что нигде не будет — не хочу, мол, я серьезный писатель, а эти слова, что я услышу, могут быть с натяжкой, трудно терпеть будет. (...)

 

3 августа 1969 г., воскресенье. Две недели как вернулся из Румынии. Впечатления почти ничем не отличаются от впечатлений от любой восточно-европейской заграницы — провинция в мышлении, в уровне понимания сущего, в литературе. Признают и переводят лишь тех, кто хоть как-то грязнит наш народ... И совсем не хотят знать нашего брата, русского писателя...

Спекулируют эти сегодняшние руководители Румынии и на политике, и на экономике, а спекуляция в культуре — общая у них со всем Западом.

11 августа 1969 г., понедельник. Читаю Гоголя по изданию 1900 года, приложение к “Ниве”, “Выбранные места”. Взгляд Белинского на них в значительной степени справедлив, но односторонен. С удивлением узнаю, что Белинский совсем не отметил гоголевский поиск добра, правды, истинно русского пути в истории своего народа, сложной и мучительной жизни гоголевской ранимой и в чем-то уже больной души. Этак, по Белинскому-то, можно сокрушать любой порядок, не задумываясь над тем, будет ли новый лучше, а потом сокрушать новый, потом новейший и т. д. А когда же учреждать, строить, налаживать жизнь? Кто это будет делать? Вот и сейчас сокрушатели всех сортов кормятся этим, а всех, кто хочет добра и устройства ко всеобщей пользе, прозывают консерваторами, тех, кто из нашего брата видит героев в жизни, пытается в меру своих сил рассказать о них — не считают за художников, не замечают вовсе, что же это за времена?!

Приведу здесь слова Н. В. Гоголя из его записных книжек. И если слово одно “Боже” мне, как атеисту, заменить другим “небо”, “природа” и т. д., то я был бы счастлив, если б они пришли в голову мне... “Боже, дай полюбить еще больше людей! Дай собрать в памяти своей все лучшее в них, припомнить ближе всех ближних и, вдохновившись силой любви, быть в силах изобразить! О, пусть же сама любовь будет мне вдохновеньем!” (том 8, с. 142).

Хочется цитировать и другие мысли его, с сочувствием, например, и пониманием повторять мысли Филарета о русском народе. “В нем света мало, но теплоты много” (с. 143). Или вот о моей старой болячке: “Земли стали еще бесплоднее..., потому что никогда в России не было вырублено столько леса, как в это время ломок, перестроек, вечных переправок и переделок. От того засухи стали сильнее, высохнувшие речки перестали разливаться и... орошать поля” (с. 146).

На днях был в Москве. Только зашел в кабинет — звонок. Никто бы не должен звонить — знают, что меня нет. Леонов. Поговорили о Кузнецове Анатолии*, что поехал по командировке СП в Англию работать над темой “Ленин в Лондоне” и... остался там, напечатав в “Дейли телеграф” гнусную самохвальную, фанфаронскую и претенциозную статью “Обращение к людям”. “Мои творения...” и т. п.

В “Комсомолке” напечатана статья “Стыдно!” — о ленинградских гробокопателях, что разоряют Новодевичье кладбище, продают по дешевке (50—100 рублей) надгробья мраморные исторических деятелей России... Леонов говорил о генплане Москвы и приговаривал: “Нет, в крепкие руки мы попали, в крепкие”. “А что у художников с Лениным делают!” Зовет в гости, я пообещал приехать в ближайшие дни. (...)

18 августа 1969 г., понедельник. Был на днях с Леной и Иришкой у             Л. М. Леонова (15-го). Разделяет наши страсти о положении в литературе. “Кому бы это рассказать о том, как (...) запущено наше литературное хозяйство? Как во всем!” “А вы зря о Гагарине. Вам надо писать о человеке, думать, сопоставлять, компоновать вещи, избегать всех слов, которые уже написаны или сказаны. И вы зря взяли официальное”... Это же, говорю, тоже подвиг века и подвиг русского человека — первым в космос! “Только не надо по клеточкам — вот биография, вот тогда-то он делал то-то. Ищите форму, соответствующую вашему замыслу. Вы, я вижу, уже влюбились в тему. Сколько думаете на нее потратить времени? Два-три года? Попробуйте взять его в переломные моменты. Вот пушка, он лезет в снаряд и не знает, что с ним будет. Да. Это надо иметь характер!”

Он вспомнил, что со Сталиным вел тот же разговор. “Мы, тов. Сталин, ведь все знаем, но из недоброкачественных, нечистых уст. Надо бы хотя бы часть писателей информировать обо  в с е м”. Сталин посмотрел на меня и говорит: “Десять мандатов”. Я не понял, что он этим хочет сказать, и говорю: “Три”. А он: “Пять”. На этом торг кончился, и я потом забыл о нем и до сих пор не знаю, что он имел в виду”.(...)

Я оглядывал его дачу и говорил, что моя пониже, пожиже, похуже и т. д. А он: “Я грязнее”. Я не понял, а он говорит: “Отец с сыном в бане моются, и сын спрашивает, почему, отец, ты такой грязный?” “Я старше, я грязнее”. И я ведь в два раза старше вас”. — “Нет, мне 41”. — “Ага, значит, я не вытянул”.(...)

 

6 июня 1970 г., суббота. Наконец приехал на дачу...

Известие чрезвычайное — Л(еонид) М(аксимович) отказался баллоти­роваться в В(ерховный) С(овет). Мотивы — устал, много созывов парламен­тарствовал, а толку нет. Считаю жестом большого гражданского мужества...

На прошедшем съезде СП РСФСР председателем Союза стал С. Михалков. Это было неожиданностью для всех. Л. С. Соболева* “ушли” неблагородно. На прием мы шли, как на похороны, и я не выдержал во время приема, подошел к микрофону и предложил Соболева сделать председателем Союза почетным. Были лавиноподобные аплодисменты, но мое предложение в дело не обратилось...

Книгу “Любит ли она тебя?” выдвинули на Горьковскую премию...

 

24 января 1972 г., понедельник. Третий год меня мордой об стол в этой комиссии. Дали А. Иванову за “Вечный зов”...

Пропало у меня два года с половиной — рука не держала перо, голова отказывала, слишком много было такого, что не способствовало писанью.

Космонавтику отложил окончательно, думал о старом, кое-что набрасы­вал, но текста не шло. И сейчас чуть ли не в таком же положении.

Когда заболел в прошлом году, полной чашей испил горечь предательства так называемых друзей.

“Молодую гвардию” дощипали за это время, Никонова сняли, назначен­ный вместо него Р. Овчаренко умер от рака. Сейчас и. о. редактора — А. Иванов. Я думаю уходить оттуда.

Выступил прошлой весной на V съезде писателей СССР, за три дня до съезда сказали, что дадут слово...

Звонил сегодня Л. М. Леонов. Говорит, не стал бы сейчас публиковать роман, если б он был у него готов — нассут, говорит, в ухо. Сообщил, что на днях избран членом Сербской Академии наук. Это нумер, так как у нас он был провален.(...)

Настроение у Леонова неважное: “Если б предложили мне прожить еще раз, я бы отказался”.

В газетах — жмых. Будто жизнь остановилась.

27 января 1973 г., суббота.

...Л. Леонов стал академиком наконец-то, и большую роль сыграл                   М. Шолохов, придя впервые за десятилетия на заседание академии, и белый весь, бледный, больной вконец своим присутствием надавил на эту, как он говорит, “е-ую академию”.

Из “Молодой гвардии” выхожу. С партучета уже снялся, подал заявление Иванову — ухожу...

 

19 марта I974 г., вторник. Три дня, как вернулся домой. С 7 декабря жил в инвалидных домах — инфаркт миокарда. Больница, институт кардиологии, санаторий “Подлипки”. Жив. Звонил вчера Л. М. Леонов. “Как?”

У нас все осложнилось тем, что Лена тоже легла на месяц с пневмонией, и у меня была в больнице пневмония, а в санатории язва обострилась. Весело живем...

 

15 апреля 1974 г., понедельник. Перед отъездом в Крым звонил                       Л. М. Леонов. Долго обо всем говорили. Он заботится обо мне, как о сыне, о моем здоровье, моих деньгах, настроении. Последнее — важней всего.                 По-отечески толкует — заезжай, мол, после возвращенья, будем толочь в ступе твою сегодняшнюю работу. Я, дескать, отдам все секреты, которые знаю, в том числе те, что не использовал и не успею использовать сам... А он совсем не знает, о чем я сейчас пишу, как и с каким настроением. Наверное, тут все советы бессмысленны, я их просто не услышу...

Сижу, пишу “Дорогу” по 2—5 страничек в день. Болит сердце после полудня, и я бросаю, брожу по дому...

 

Подготовлено к публикации Е. В. Чивилихиной

 

 

Александр Гирявенко • Слово о Тихой Сосне (Наш современник N6 2002)

Александр ГИРЯВЕНКО

Малая родина

 

СЛОВО О ТИХОЙ СОСНЕ

 

В начале осени двухтысячного года я приехал на несколько дней в свое Ближнее Чесночное и первым делом пошел, а точнее — побежал на речку. Забросил удочки на броду возле глубокой ямы. Поймал пару окуней. Больше не клевало.

Лежу в траве и любуюсь заходящим солнцем. Вдыхаю запах водяной мяты.

Стали складываться стихи:

 

Буду жив я и здоров, пока

Меня любит матушка-река...

 

Только сочинил эти строки — поплавок пошел ко дну. Подсек и вытащил хорошего голавля. Снова неотрывно слежу за поплавками. Но они неподвижны. Додумываю стихотворение:

 

Пока батюшка родимый — лес

 

(вот он за рекой стоит — ольховый, а там, дальше — и сосновый)

 

Не поведал всех своих чудес;

Сестры-иволги и братья-соловьи

Песни не пропели мне свои,

И пока я сам еще пою

Песенку свою.

 

Сложил, и тут же поплавок опять потонул. На этот раз вываживаю соменка.

Сколько раз уже случались со мной подобные чудеса на реке! И сейчас Тихая Сосна наградила меня уловом — за стихи о ней. Как же мне не благодарить ее?

Теперь стараюсь отдать Тихой Сосне то, что должен ей. Она всегда спасала меня, пришла пора помочь спастись ей самой. Верю, что смогу отчасти это сделать, поскольку “Поэт имеет такие свойства, каких не имеют другие смертные, а именно: он может непосредственно проникать в тайны природы и даже прорицать будущее”, — как сказал М. Е. Салтыков-Щедрин.

В чистой воде Тихой Сосны родители купали меня, когда я только родился. Сначала научился нырять, а потом уже — плавать. Воду из нее тогда можно было безбоязненно пить и летом. Отец поручал мне, малышу, носить в ведре пойманную рыбу, следить за поплавками. Матери я помогал поливать помидорную рассаду на огороде — он подходил вплотную к реке.

Тихая Сосна кормила меня — с тех еще пор. Кажется, что я и родился с удочкой и бидончиком в руках. Рыбы в реке было столько, что обыкновенной занавеской из тюля налавливал ее за несколько минут на сковородку. Крупные голавли, окуни ходили в глубине и поверху, их можно было поймать на голый крючок. Рыб, их повадки я научился распознавать еще в начальной школе.

А сколько раков водилось в Тихой Сосне во времена моего детства! Река кишела ими. В прозрачной воде было видно, как рак неспешно подбирался к наживке и объедал ее, не давая брать рыбе. Он цеплялся за наживку и висел на крючке, как лапоть. К вечеру раки выходили на мелководье, случалось, даже вылезали из воды. Мы их ловили рогульками из лещины. За каких-то полчаса на закате можно было добыть с полведра раков. И каких! Попадались громадные голубые раки, с большими, чуть ли не как у морских омаров, клешнями, — не такими острыми и цепкими, как у черных раков. Они очищали реку от всякой нечисти, перерабатывая ее в свое нежное и вкусное мясо — так же, как овощи — навоз.

Помню, как мы ловили раков в один из мартовских дней. Вместе с другом детства Федей Гуженко вооружились длинными раколовками, ломиками и бидонами и пошли на ерик — прямо за наши огороды.

Откалываем льдины и сплавляем их вниз по течению. Под водой, на хорошо видном дне сидели раки — уж мы-то знали, где они зимуют. Защепляли и вытаскивали их одного за другим. Под рачьими шейками, а точнее, хвостами, пряталась икра. Промывали раков в воде и тут же лакомились икрой. Она была чуть кисловатой, со своеобразным вкусом.

Наловили по бидону. Отнесли добычу домой. Пришли снова. Уже начинало темнеть. Ловили мы с противоположного от деревни берега. Собрались идти домой. Федя решил не обходить ерик — до Крейдяного моста идти было далековато, — а переплыть его на льдине. Отколол крыгу и, отталкиваясь раколовкой, поплыл. Я на другой льдине — следом.

Льдина Феди, как он ни старался, не хотела подходить к берегу. Друг подошел к ее краю и, соскользнув, плюхнулся в воду. Смотрит на меня, вытаращив глаза. Потом бредет по пояс в ледяной воде к берегу, благо он рядом. Из сапог выскакивают пузыри. Мне стало так смешно, что я упал на льдину от хохота.

Друг уже стоит на берегу и ругается. А меня тем временем сносит на глубину. Теперь уже я бегаю по льдине, пытаюсь подгрести к берегу. Но ничего не выходит. Тоже валюсь в воду. Она мне по грудь, и я иду к берегу с такими же пузырями, а хохочет теперь Федька.

Потом мы бежим к нему домой. Родители друга находят для нас подходящую одежду. Залезаем на горячую лежанку печи. Согревшись, садимся есть горячий борщ с цельными кусками старого сала в нем, круглым луком и такими же помидорами — бесподобно умела готовить мать Феди, Матрена Павловна, колхозный повар. И ни у меня, ни у друга на другой день — ни насморка, ни кашля. И снова мы на реке...

А однажды кто-то из односельчан — то ли Степан Константинович Демьянов, то ли его брат Кузьма, — решил по весне прокатиться в ледоход на льдине до соседнего Острогожска — вместо электрички. Взял топор, шест. Это снаряжение и спасло путешественника. Доплыл аж до соседней Зосимовки и там попал в затор, из которого чудом выбрался. Толстые льдины шли по широко разлившейся реке мощно — с гулом и треском, шорохом. Они наползали на берега, несли на себе вырванные водоросли и кустарники, а иногда и сельскохозяйственный инвентарь, домашних и диких животных. Тихая Сосна заливала заречный островной луг, размывала и сносила деревянные переходы и мосты, доходила до ольховых и сосновых лесов. Величественное и незабываемое зрелище! Подивиться на ледоход выходило все село.

Река надолго оставалась глубокой и полноводной, с чистыми берегами. В мутной воде мужики ловили подсаками и подхватками красноперых окуней, серебристую плотву и сибелей; круглых, как деревянные поленья, щук — не пахнущих после зимовки водорослями, а потому особенно вкусных.

Река кормила нас не только рыбой. Ребятишки, проголодавшись, могли насытиться ее водяными, прибрежными, луговыми растениями, их плодами. Весной с удовольствием ели побеги молодого камыша (пикульки). Летом подрастал высокий рогоз — розовый и белый. Его корнями, нежными и сладкими, мы лакомились, когда ловили рыбу малявочницами-топтушками. На воде плавали лилии-кувшинки. Рано утром они раскрывались,  распускали белоснежные лепестки, а к вечеру закрывались, и зеленые куполки-маковки уходили под воду. Это тоже была подходящая еда, в отличие от пахучих, но несъедобных желтых кубышек, по-местному — “глечиков”.

Когда белая лилия отцветала, то превращалась в “кувшинку” с вкусными кашеобразными семенами. Именовали ее тогда “гнилушкой”.

Питались мы также корнями ситняга, а из пористых его стеблей делали поплавки; ели так называемые прибрежные лапуцики, ожину-ежевику, калину, собирали под лозами опята, срывали обвившийся вокруг ольхи хмель.

Круглый год, веками, река спасала живших возле нее людей от голода и холода.

Тихая Сосна поит и удобряет илом прибрежные огороды — они урожайны даже в засуху. Она питает заливные луга — они летом и осенью украшены копнами, скирдами, а значит, потчует земляков мясом вскормленных ее прибреж­ными травами животных. В ее воде кормятся ряской и другими водорослями и моллюсками домашние и дикие утки, водяные курочки, журавли, чайки.

Река — не только царство рыб, водорослей и трав, но и обитель водяных зверьков — ондатр, выдр, нутрий, даже ласок и хорей, что водятся в прибрежных зарослях. Развелись в ней в последние годы еще и бобры. По моему глубокому убеждению, этих зверей нужно нещадно уничтожать: поедают много рыбы. Бесполезно рыбачить в их владениях. И приречные деревья они портят, засоряют ветками воду, мостя свои гати-“гнезда”.

Тихая Сосна — это водопой для зверей и птиц, обитающих в приречных лесах. Никогда не забуду, как однажды на утренней зорьке мы ловили с отцом плотву и лещей на приваде у соседней Зосимовки. Сидели тихо. Над рекой клубился туман. Вдруг с противоположного лесистого берега что-то плюхнулось в воду и поплыло в нашу сторону. “Смотри, — прошептал отец, — волк!”. И я его увидел, совсем близко. Мы встали и смотрели на зверя во все глаза. А волк отряхнулся и побежал, оглядываясь, в сторону большого леса, за холмы. Видел в другой раз, как речку переплывала косуля, как пили из нее воду дикие свиньи с выводками полосатых поросят.

Река была раньше удивительно красивой. Она чудесно пахла водорослями и прибрежными травами, как будто была настояна на них горячим солнцем. Запах реки был запахом чего-то первородного, запахом самой сказочной природы. Это был, по моим детским представлениям, сам русский дух. Он дарил здоровье местным жителям, животным, птицам, рыбам, растениям и деревьям.

Все живое тянулось к реке. А она лилась, вилась мимо лесов, домов, пастбищ и огородов под холмами, даря всему живому жизнь, силу, счастливый отдых на своих берегах и светлых водах — все свое, тогда казалось, вечное и беспредельное богатство.

Трудно сказать точно, когда впервые поселились люди на Тихой Сосне. Мне кажется, что они жили у реки всегда. Помню, как однажды весной обрушился пласт глины и мела под холмом в переулке, по которому ходил от школы к отцовой хате. Я увидел в срезе черные бревна какого-то допотопного строения. Они крепились внакладку, были подогнаны друг к другу. Видимо, в таком жилище обитали древние люди еще задолго до Половецкого, а позже — Дикого поля.

А откуда берет начало моя Тихая Сосна? Не забуду, как удивлялись немцы из ГДР, с которыми я жил в одной комнате университетского общежития, тому, что не все русские (точнее, советские — так они нас тогда называли) бывали в своей столице и знают ее. Они же объездили всю Европу на мотоциклах, благо границы для них всюду “прозрачные”.

Куда уж там — знать столицу! Тут о своем родном крае толком ничего не знаешь. Спасибо краеведам-землякам, — дай им Бог здоровья на многие лета — живущим — и вечная память умершим, — хоть они рассказывали о родных истоках, достопримечательностях, собирали по крупицам, как пчелы нектар, сведения об этом. Много сделали для родного края его патриоты, выросшие на берегах Тихой Сосны — ветеран войны и труда, преподаватель географии, уроженец Колтуновки Николай Филиппович Грищенко, историк-краевед Владимир Федорович Бахмут и его родной брат, бывший фронтовик, журналист Василий Федорович, бывший редактор газеты “Заря” Иван Владимирович Овчаренко и ее нынешний редактор, журналист-краевед, автор уникальной книги “Алексеевка” Анатолий Николаевич Кряженков, журналист Владимир Иванович Бондаренко, фотокорреспондент Александр Гаврилович Панченко, писатель из Волоконовки Владимир Антонович Брагин и многие другие. Благодаря их изысканиям, собственным наблюдениям и расследованиям в моем представлении вырисовалась следующая картина.

Свое начало Тихая Сосна, правый приток Дона, берет с малого ручейка в степной балке Волоконовского района близ села Покровка. Местные жители установили там бетонное кольцо. Начальные воды речки отправляются оттуда в дальний путь — на расстояние примерно в 160 километров, вбирая в себя другие ручейки. В Красногвардейском районе возле сел Стрелецкое, Мало-Быково Тихая Сосна уже походит на реку. Затем она течет через земли Алексеевского района нашей и Острогожского — Воронежской областей. Протекает Тихая Сосна по хорошо разработанной широкой долине с необычным крутым левым берегом и пологим правым — есть предположения, что раньше это было русло Дона.

О названии реки идут споры по сей день. В том, что Тихая Сосна действи­тельно тихая — ни у кого нет сомнений: такое у нее течение. Что касается второй части названия, то вряд ли оно — от растущих у реки сосен. Их можно встретить лишь на значительном удалении от Тихой Сосны и в немногих урочищах. Другое дело — те же вербы, ольха, лозы, сопровождающие повсеместно речку. Но, возможно, сосны росли возле реки столетия назад и почему-то исчезли. Были же еще тридцать лет назад у Зосимовки огромные вербы — в дупле одной из них мы прятались и ходили по стволу, как по мосту. Такие же росли между Старым и Средним хуторами в Колтуновке. И где они?  Ничто не вечно и само по себе, без помощи человека, не растет, разве лишь сорняк.

А возможно, название реки осталось в память о проходивших здесь завоевателях — по аналогии с Цной, Десной. Да и предки-славяне тоже по-своему меняли тюркскую топонимию. Тихая Сосна роднится названием и с Быстрой Сосной — притоком Дона в Липецкой области. В Красногвардейском районе за рекой есть поселения Засосна, Верхососенск, в Острогожском — хутор Засосна, село Верхососна — раньше сторожевой город Ольшанск. Но вряд ли от них идет название реки. Скорее, наоборот. А вот в Семилукском районе Воронежской области есть село Голосновка. Оно расположено на реке Голой Снове, оттуда и название. В первой его части все ясно: “голая”, значит, “безлесная”. Вторая — иранского происхождения. Название восходит к древнеиндийскому “снаути” — “сочиться”, “течь”, то есть “текучая вода”. А у нас — “тихая течением”. Вот тебе и Снова или река Снов... В Алексеевском районе, да и Острогожском протекает приток Тихой Сосны река Тростянка, названная так по растущему на берегах тростнику. В Орловской области течет речка Тросна, отсюда Троснянский район. Какие родственные названия!

По-своему сказал о Тихой Сосне писатель Владимир Моложавенко, автор одиннадцати книг о Доне: “Когда текла она в соснах, называли ее Сосной. А теперь, когда леса не стало (сосна живет до 400 лет. — А. Г. ), название толкуют иначе: Тихая Сосна — тихая после сна. Поэтично, но грустно”.

Что касается последнего предположения, то лично мое восприятие реки — примерно такое же. Еще в школьные годы писал о ней:

 

Взблескивая волнами в тумане сна,

Словно рыбьей серебристой чешуею,

Льется речка Тихая Сосна

Тихой песенкой под меловой горою.

 

А десяток лет спустя добавил к этим строкам и другие:

 

...На холмах, что поднялись высоко

Над спокойной Тихою Сосною,

По лугам из дальнего далека

Бьющейся, прохладно-голубою,

Что несет сквозь годы свои воды

От истоков к Дону убегая;

Во владениях родной природы

Целый месяц нынче пребываю.

 

 И начальную часть первого своего сборника стихов “Превращения” назвал “У Тихой Сосны”, и вторая книга вся — опять о родимой моей реке и жизни вокруг нее...

Чтобы не всуе был помянут в стихах и сам Дон, полнящий в свою очередь Азовское море, названный народом Доном Ивановичем и тоже Тихим, — не мелькнул бы в моем повествовании, как стрекоза над поплавком, хочу рассказать немного и о нем. Живущие на берегах этой реки “донцы” называют Дон батюшкой. Вполне принимаю это, но все же не считаю Дон отцом Тихой Сосны, как величают его некоторые краеведы. Скорее, она — его мать или одна из матерей, питающая постоянно великую реку своими малыми водами. Устье (гирло — по-украински) Тихой Сосны — у Дивногорья, за Коротояком в Воронежской области, где она впадает в Дон. (Дивные горы — меловые столбы, древние холмы с монастырем, пещерами — крутоярье, “русский Кавказ”.) Дон с тюркского, а может быть, с еще более древнего аланского — “река”, “вода”. Кстати сказать, название большинства великих рек — Евфрат, Нил, Дон, в переводе с древних языков сводятся к той же “воде”. Современные напитки “Кола”, “Дана” — она же; в Орловской области течет речка Кола, не ведая о своих иностранных “подобиях”; река Уды, приток Северского Донца — тоже от “воды” — как и удочки-“уды”. Лично мне при слове “Дон” вспоминаются такие слова, как “дно”, “Посейдон” — что-то очень древнее, связанное с водой. Испокон веков наши предки спасали Русь от врагов не только на великих реках, таких, как Дон, Волга, Ока, но и на малых, ставших не менее прославленными — Вожа, Калка, Непрядва, Тихая Сосна... Особенно же прославлен поэтически Дон. Еще во времена похода князя Игоря на половцев в апреле-мае 1185 года (“Слово о полку Игореве”) его главный герой призывал своих воинов-кметей на подвиг такими словами: “А всядем, братие, на свои борзые комони, да позрим синего Дону”. “Хощу бо копие приломити конец поля Половецкого с вами, русици; хощу главу свою приложити, а любо испити шеломом Дону”. И “...перебреде Донец и тако прииде ко Осколу, и жда два дни брата своего Всеволода, тот бяше шел инем путем ис Курьска” (это уже из киевской летописи “Повесть о походе Игоря Святославича на половцев”). Прослышав про поход, “...половцы неготовыми дорогами поспешили к Дону великому: кричат телегы полунощны, рци (будто) лебеди роспужени...”. “Быть грому великому! Идти дождю стрелами с Дону великого! Ту ся копнем приламати, ту ся саблями потругяти о шеломы половецкие, на реце на Каяле, у Дону великого...”. “О, Русская земля, уже за шеломянем еси!”. В более поздней “Задонщине” говорится о подвиге великого князя Дмитрия Ивановича, разбившего татар хана Мамая у Непрядвы, притока Дона, отчего и прозвали его Дмитрием Донским: “...трубы трубят на Коломне, бубны бьют в Серпухове, стоят стязи у Дону у великого на брязи, а поганые татарове... стоят между Доном и Днепром на реце на Мече”.

“Доне, Доне, быстрая река, ты пробил еси горы каменные, течеши в землю Половецкую (южные степи, простирающиеся до Черного и Азовского морей)”. “И стал великий кнез Дмитрий Иванович со своим братом с князем Владимиром Андреевичем и со остальными своими воеводами на костях на поле Куликовом на речке Непрядве: “Грозно бо и жалостно, брате, в то время посмотрети, иже лежат трупи крестьянськие аки сенныи стоги, а Дон река три дни кровию текла”.

“И помиловал бог Русскую землю, а татар пало безчислено многое множество”...

Какие слова! Эти древние летописи можно перечитывать бесконечно.

Выросший в более поздние годы вблизи Дона поэт Д. В. Веневитинов (так воспринимавший крепостническую действительность: “Грязь, мерзость, вонь и тараканы, / И надо всем хозяйский кнут — / И вот что многие болваны / Священной родиной зовут” — не правда ли — современно?) находил успокоение для себя лишь в обществе друзей и на природе: “Всякий раз, когда я переправляюсь через Дон, я останавливаюсь посредине моста, чтобы полюбоваться на эту чудную реку, которую глаз хотел бы проводить до самого устья и которая протекает без всякого шума, как само счастье”(!)... Совсем как о Тихой Сосне, куда весной заходит рыба с Дона и в который нередко... бежит теперь обратно полумертвая, отравленная. Но об этом будет свое слово,

На берегах Тихой Сосны выросли замечательные поэты, философы, художники, ставшие таковыми, возможно, во многом благодаря ей, — Н. В. Стан­кевич, А. В. Никитенко, К. Ф. Рылеев, И. Н. Крамской, Я. С. Маршак. Ее видами  любовались  А. В. Кольцов,  Я. И. Неверов,  Т. Н. Грановский, Г. Н. Трое­польский...

Автор слов ставшей народной песни “Ермак” поэт Кондратий Рылеев, повешенный за участие в восстании декабристов 1825 года, так написал про свои родные места (“Петр Великий в Острогожске”):

 

Там, где волны Острогощи

В Сосну Тихую влились,

Где дубов тенистых рощи

Над потоком разрослись,

Где в лугах необозримых

При журчании волны

Кобылиц неукротимых

Гордо бродят табуны;

Где в стране благословенной

Потонул в глуши садов

Городок уединенный

Острогожских казаков...

 

У Тихой Сосны расположены город Алексеевка, села Ильинка, Колтуновка, Мухо-Удеревка, Ближнее и Дальнее Чесночное; в Острогожском районе — Зосимовка, Коловатовка, Нижний и Верхний Ольшан, другие и сам Острогожск. И всех жителей с одинаковым гостеприимством привечает река-кормилица.

Какие слова находили для нее с древних пор лучшие из ее питомцев или проезжих людей! Монах Игнатий в сочинении “Хождение Пименово в Царьград” (1389 г.) писал: “Приплыхом к Тихой Сосне и видехом столпы камены белы, дивно же и красно стоят рядом, яко стози малы, белы же и светли зело, над рекою Сосною”.

А вот как отзывался о Тихой Сосне и ее угодьях поэт, философ Н. В. Стан­кевич: “Альпы едва ли так понравятся мне, как меловые горы над рекою Сосною” (на них и похоронен Николай Владимирович, как и завещал). Или из письма родным: “...сельская жизнь имеет для меня прелесть только в Удеревке… Особенно хотелось бы полюбоваться на замерзшую речку, на дым, столбом поднимающийся с деревни”.

Автор трехтомного “Дневника” — мемуаров о жизни в России начала ХIХ века, академик, уроженец Удеревки А. В. Никитенко писал в “Повести о самом себе”: “Они жили на берегу Сосны в небольшой крытой соломой побеленной хате, за которой к самой реке спускался огород с грядками капусты, гороха, свеклы, кукурузы и разного рода цветами. Тут красовались пышные гвоздики и огромные подсолнечники, пестрели разные маки и другие цветы”.

Об историческом прошлом моего края, неразрывно связанном с рекой, говорилось немало. Реки, даже малые, оказывали огромное влияние на то, как складывалась историческая судьба живущего на их берегах населения — юга Западной окраины (украйны) России, а затем и всего государства. Чаще всего в истории название местности — реки, горы — служило основой этнических наименований племен и народов: “донские казаки, волжане, двиняне...”. Еще по густинской летописи Русь — “от реки глаголемая Рось — притока Днепра” и “ехать в Киев, значило ехать на Русь”. Оттуда древний корень “рос”, “роськая земля”, “роський народ”, рослые. А затем уже “о” преобразовалось в “у” — русы, русские, русые (возможно, и “русло” — тех же корней). Согласно исследованиям Б. А. Рыбакова “росы” — значит также — живущие у Донца, Дона. Название Роси когда-то носила река Оскол. Отмечено, что “на территории лесостепи между Правобережьем Днепра и Поросьем (по реке Рось) на Западе и Северским Донцом и Доном на Востоке с начала новой эры, в топонимике (рос, Поросье) и этномике (роксаланы, росомоны, аорсы) широко отложился термин “рос”. Это была Рось — Роськая — русская земля” (по В. В. Мавро­дину: “Образование древнерусского государства и формирование древнерусской народности”, М., Высшая школа, 1971). Имеются и другие исследования, интересные, но... обширные. Так, согласно “Повести временных лет”, приглашенные словенами, кривичами, чудью и весью варяги были из племени “русь”; “от тех варяг прозвася Руская земля” — “в царствование византийского императора Михаила начася прозывати Руская земля”. “Руские и ромеи (византийцы) сталкивались друг с другом и общались, встречались в Константинополе, на Черноморском побережьи, в устье Днепра, дунайских гирлах и Херсоне”.

На древнерусских реках, в том числе и на Тихой Сосне, укреплялись границы Руси и само братство славянских народов — русского, украинского, белорусского. Тихая Сосна веками защищала живших на ее берегах славян от набегов всякого рода завоевателей с востока и юга. Она представляла собой как бы границу между половецкой степью и лесостепью. По крутому левому берегу реки тянулась пограничная черта, а за нею — Дикое поле. Через броды на Тихой Сосне — Каменный, Черемховый, Чесночный, Осиновый, Песковатый и другие проходила Кальмиусская сакма — одна из степных дорог татарских вторжений в Россию — от Приазовья, верховой реки Кальмиус. Позже она была перегорожена Белгородской чертой и потеряла свое стратегическое значение.

У Тихой Сосны стояли леса, на холмах и в других открытых местах возвышались сторожевые курганы, виднелись вышки — с них посылались сигналы о вторжении врага — огнем и эстафетой — на скакунах:

 

Опять с Задонья

От Орды

Доносят русские сторожи

О приближении беды...

………………………….

Поле Дикое за Доном,

Кровожадная Орда,

Что огнем

И смертным стоном

Метит веси, города.

......................................

Поле,

Поле Дикое,

Доколе

Аспидной жестокою грозой

Нависать тебе над русской долей,

Палом стлаться по земле родной?!

                                    (Сергей Поликарпов:

                                        из поэмы “Подкова”).

 

На Тихой Сосне были воздвигнуты крепости Верхососенск, Бирюч, Ольшанск, Острогожск. Прибрежная земля становилась все более русской, ограждалась от захватчиков валами, заторами, надолбами, засеками — непроходимыми лесными завалами-западнями из подрубленных деревьев — кронами в сторону нашествия. Славяне постепенно укоренялись на обживаемой земле и стояли за нее не на жизнь, а на смерть. Хорошо сказал об этом тот же поэт Сергей Поликарпов: “Все, над чем сутулил спину, /Как рожденное в тугах, /В нас врастает пуповиной, /В нашу жизнь /И в дедов прах, — / В землю ту, / Что род твой холил / Пуще собственной души, / Потому что / С хлебом поле — / Жизнь. / А жизнь / Не сокрушить! / Потому так яро бьется / Смерд за край обжитый свой, / Что охватно — / Русь зовется / С красной буквы прописной. / Имя долов, / Имя люда / И небес над ними — / Русь! / Как на собственное, /Всюду/На него я отзовусь...”.

По глубокой и широкой Тихой Сосне проходили в древности торговые ладьи, струги, сторожевые челны. Было отмечено, что “по всему волжскому пути с его важнейшими ответвлениями, в частности, по Северскому Донцу, Осколу, Сейму встречаются многочисленные клады арабских монет — следы древней торговли с Востоком”. Помню, как интересно рассказывал в детстве нам, учащимся начальной школы, о прошлом края директор местного краеведческого музея С. С. Миргородский. У него в музее хранились серебряные монетки с арабской вязью, найденные под меловой горой возле прибрежной криницы. Мы их видели собственными глазами. Степан Степанович организовывал вместе с моим отцом-учителем походы ребят к окрестным памятникам истории и природы. От Миргородского мы узнали, что наше село названо Чесночным вовсе не из-за пристрастия местных жителей к чесноку (хоть оно также имеется). В древности, когда татары выходили к бродам Тихой Сосны из степей, предки-славяне препятствовали их переправе: забивали в дно реки острые колья, выковывали и бросали туда железные булавы с шипами. Река ощетинивалась такими “чесноками”, и лошади с кочевыми повозками не могли через нее перебраться. Славяне тем временем отбивались от врага, уходили в лесные дебри.

Миргородский рассказал нам и легенду о том, как однажды татары, преследуемые славянами, не смогли переправиться через Тихую Сосну и утопили в глубоком месте награбленные сокровища, зашитые в воловьи шкуры. За ними потом ныряли местные жители, но не вытащили — такая глубокая была река. В шестидесятые годы ходили слухи, будто Тихую Сосну желают почистить американцы, — с условием, что возьмут себе за труды ценности, найденные на ее дне. Слухам было на чем обосновываться. Интересно, что в “Слове о полку Игореве” есть такие строки: “...поют славу Святославлю (киевский князь Святослав Всеволодович разбил половцев в 1184 году — за год до печально известного похода Игоря, взял в плен половецкого хана Кобяка) и кают (жалеют) князя Игоря, иже погрузи жир (потопил богатство) во дне Каялы, реки половецкия: русского злата насыпаша ту”. Это, видимо, в переносном смысле, ибо река Каяла как бы не существовала, в переводе это — “печаль”. Но кто знает?... “И опять на реце на Каяле тьма свет покрыла, по Русской земле прострошася половци”...

Как бы там ни было, а лично я американцам бы не позавидовал. После войны местные жители бросали в Тихую Сосну оставшиеся мины, гранаты. До сих пор в реке находят затонувшие боеприпасы и даже орудия. То есть она стала еще и кладбищем оружия. Я находил на дне реки в детстве круглые венгерские гранаты, ходил по лежавшим на ее дне снарядам. Да и кому и где позавидуешь в такой работе, как очистка природы от мусора? Чистят, к примеру, сейчас бедную Везелку (называют также Везелицей) в Белгороде, близ которой живу. Эта речка, протекающая через областной центр, в которой еще лет десять назад было полно раков, стала местом сброса разного мусора, канализационных отходов. Нынешние недоросли, любуясь ее видами, бросают в реку пивные и прочие бутылки — ими буквально устлано дно — если чистить — можно, действительно, добыть целые клады стеклотары. Нет дела до губителей природы и прогуливающимся по берегам реки блюстителям общественного порядка. Вот и “не плюй в колодезь... ”.

На южную окраину России в Дикое поле, тогда еще половецкую степь с ковылями и парящими над ними орлами, бежали от польских и своих панов украинцы, а также невольные и вольные русские люди (в поисках земли), оседали на берегах Тихой Сосны, перекрестно прозывая друг друга хохлами или кацапами-москалями, сходясь и женясь при этом, несмотря на некоторую разницу в языке и обычаях. Отец мой — с Украины, мать — “московка”. Установил как  будто и происхождение фамилии Гирявенко. Может быть, кому-то покажется, что уделяю чрезмерное внимание своей персоне. Уверяю, это не из тщеславия, а просто из интереса, желания докопаться до своих корней. Если бы каждый мог выяснить подобное, сделалось бы большое дело для всех...

В Беловском районе Курской области есть село Гирьи — возле устья реки Гирья, впадающей в Псел. Название села — от имени реки, а она — от украин­­ского “гирло” — “устье”. И я уверен, что моя фамилия ведется от реки... Пытался узнать и о происхождении села Матренка, откуда родом мать и прабабушка — ее и звали Матреной. В Липецкой области есть село Верхняя Матрена — названо по реке Матренке. Текла речушка с таким названием, вероятно, и возле материнского села, но потом превратилась в ручей и болото. Есть село Битюг-Матренка в Воронежской области. Название двойное — тоже по одноименным рекам. В переводе с тюркского “матренка” будто бы от “матурлык” — “красота”. Но материнское село — у болота (какая уж там красота!) и раньше именовалось Погибелкой — то ли сеча была когда-то ужасная, где много славян погибло, то ли потому, что из болота приходили к людям и животным болезни, а значит, гибель. Раньше считал, что Матренка, тем паче Русская Матренка (на карте прошлого века — Матрена) означает поселение с боевой и веселой женщиной во главе, своего рода местной амазонкой, и не найти более русского названия. А тут... доказывают, что и знаменитые русские игрушки — матрешки, которые всегда покупают иностранцы как чисто русскую символику (вместе с лаптями — для них символом бедности и отсталости России), — придумали иностранцы, в частности, японцы. Может быть, складные игрушки они и придумали, но что именно матрешки или ваньки-встаньки — тут уж, думаю, извините... Зато древнеримских матрон к нашим Матренам уж точно не лепят: куда там, мол, до такой “знати” русским бабам с их щами-лаптями...

 Тихая Сосна становилась рекой братства русского и украинского народов — невероятно сильных, выносливых и смелых людей. Украинцам, прибывавшим на Тихую Сосну с 1652 года и строившим у реки селения, сторожившим города, по царской грамоте разрешалось, как защитникам отечества, заниматься всякими промыслами, рыбной ловлей, владеть угодьями. Известен наказ князя Воротынского таким людям: “А которые сторожа, не дождавшись смены, со сторожи уйдут и в то время государевым украйнам от воинских людей учинится война, тем сторожам от государя быть казненными смертью”.

О том, какая рыба водилась в Тихой Сосне и сколько ее было раньше, привел пример в очерке “Тихая Сосна” И. В. Овчаренко: “В 1699 году воро­нежский епископ Митрофаний писал острогожскому полковнику Ф. И. Кукалю: “Пожалуй, Федор Иванович, прикажи промыслить свеженькова осетрика да белужины свежей. Сим твоим жалованьем за то плательщики. А у нас на Воронеже взять и сомины негде”.

Итак, промыслить осетринки в Тихой Сосне не было проблемой. О рыбе, водившейся раньше в водах нашей реки, я вычитал также следующее. В газете “Сельская жизнь” за 17 августа 1991 года под рубрикой “Самая, самая...” говорилось о том, что в реке Тихой Сосне была поймана самая крупная осетровая рыба. Одной икры в ней было 245 килограммов! А весила она в целом 1227 кило­граммов! Поймана была не так уж давно — в 1924 году, за сорок лет до начала мелиорации и строительства на берегах Тихой Сосны заводов и животноводческих комплексов со всеми вытекающими оттуда последствиями. По Сабанееву, в Дону и составляющих его малых реках водились в прежние времена, точнее, заходили туда на нерест, белуги и покрупнее.

Трудно даже представить сейчас такую рыбу в тихой нашей реке. Но у меня нет сомнений в ее былом существовании, — после того, что видел в детстве своими глазами. Так, однажды шел в соседнюю Мухо-Удеревскую школу с ребятами-односельчанами. На Прорве — рукаве большой реки, образующей ерик (с восточного — “арык”) — узкую и быструю речушку у села, — есть широкий, но мелкий заливчик. И вот видим в тумане — кто-то там барахтается. Думали сначала, что купальщик. Оказалось, что на отмель, видимо, за мальками, вышел сом, длиной метра полтора, то есть — с каждого из нас ростом. Мы взяли лежащие у верб палки и кинулись перехватывать сома. Он ворочался под ногами. А потом устремился, как торпеда, в сторону большой реки, — сбил кого-то из ребят с ног и скрылся в глубине.

Другой раз, в мае 1969 года, видел, как на том же ерике сом гонялся за утятами; как ходил по речке сазан — килограммов на десять. Тогда же я ловил с напарником по вечерам на подергушку здоровенных голавлей и жерехов. Местные жители (село было многолюдное) ловили рыбу сетями, бреднями, вершами, но ее не убывало. Сосед Н. Я Гуженко однажды поймал в вентерь сразу двух сомов весом 16 и 8 килограммов.

Случалось, что после ливневых летних дождей вода, устремляясь по прибрежным оголенным дорогам к реке, вымывала вместе с черноземом и сносила в ерик больших червей-выползков. И среди бела дня у впадающих в реку мутных потоков брал сом. Да как брал! — только закинешь удочку — и он уже тащит поплавок ко дну.

С односельчанином дедом Желобком, Клешневым по фамилии, был такой случай. Он ловил рыбу на большой реке за Панским мостом. Отвлекся. И что-то утащило удочку — увидел ее под другим берегом возле лозы и камышей. Не долго думая, поплыл следом. Взялся за удилище. А снизу что-то схватило его за ступню. Хорошо, что лоза была рядом, уцепился за нее. Еле вырвал ногу, — как в тисках побывала, — рассказывал. Кожа оказалась сильно ободранной.

Мой отец, Митрофан Васильевич, рассказал о другом случае. Он ловил рыбу под соседней Зосимовкой. Местная жительница поинтересовалась уловом и посоветовала ему: “Не здесь нужно ловить, а вон у тех кладок”. Показала ободранную ступню. Она стирала вечером белье, потом села на клади, свесила ноги в воду, и сом напал на нее — принял, видимо, за добычу.

Я был очевидцем и участником следующего происшествия. Пришел порыбачить к вечеру на Крутой яме, близ устья ерика. Речка там делает изгиб, берег обрывается — с него мы прыгали вниз головой в бездонную воду. Глубина  была большая — никто из нас, ребят, не доставал дна, да и боялись почему-то погружаться в темно-зеленую бездну. Под берегом в воде чернели подмывы.

Наживил пескаря и забросил удочку. Солнце еще жарило, живец погружал временами и таскал поплавок, а иногда его закручивало в водоворот. И вот поплавок потонул в очередной раз и не выныривает. Подсек. Леска натянулась. Дернул сильнее, — как за корневище какое-то зацепился. Леска была толстая, 0,4 миллиметра, и крючок стальной, кованый. Взялся за леску, дергаю. И вдруг чувствую какое-то движение. Подумал, что крючок зацепился за берег, и кусок его теперь обвалился. Но “кусок” медленно и неуклонно отваливал от берега. Удочку стало сгибать. Нечто в глубине шло к середине ямы. Удочку согнуло дугой, а я оказался на самом краю обрыва. Испугался. Кругом — ни души. Что делать? Надо было бросить удочку в воду и бежать за острогой. Но не догадался это сделать. Потащил изо всех сил. Леска взвизгнула, и я упал. Крючок был сломан...

Отец мой после этого несколько ночей сидел на яме с мощной удочкой — толстой леской, кованым крючком, наживленным на жареного воробья. Но нечто так и не взяло. В те дни какая-то рыбина порвала у местного рыбака сеть. А я с тех пор не купался на Крутой яме и другим ребятам не советовал.

Вместе с отцом мы, бывало, налавливали за ночь на удочки полные ночевки сомов. Есть их, правда, не ели (пасечники тоже почти не едят мед) — раздавали родственникам и друзьям.

В Тихую Сосну с Дона весной, а то и после летних ливневых дождей по большой воде заходили стаи чехони, рыбца. Налавливали, случалось, за час-другой по ведру этой рыбы на хлеб или тесто. За Панским мостом, там, где раньше была купальня помещиков Станкевичей (до сих пор торчат в воде так называемые пали из дуба), возле криницы, было любимое место рыбной ловли моего отца. Там, за зеленой полосой водорослей — кувшинок, стрелолиста — водился благородный судак. А каких мы ловили язей, линей, щук! И какие вербы росли над некоторыми рыбными местами! Я с друзьями нырял с них в реку и не доставал дна.

И все это — “были, ловили, не доставал” — теперь почти в былом. Такая большая, полноводная, рыбная, чистая была в детстве моя река... И такой теперь стала маленькой, беззащитной!

Гибельное наступление на Тихую Сосну началось в конце 60-х годов в связи с мелиорацией прибрежных болот. Проводили их осушение с целью превратить целину в новые пашни (мало тогда земель зарастало бурьяном! — не успевали обрабатывать. Нужно было плодить сорняки и дальше). Прорыли канавы по зимнику, от болота к реке, чтобы вода быстрее сходила. Стали углублять броды. Но, слава Богу, — не до роковой черты и не на Прорве — иначе река стекла бы в Дон и стала ручейком или пустошью. Осушенная земля так и не используется до сих пор, а сколько копалось в ней техники и было возни вокруг да около! Писатель Г. Н. Троепольский, автор книги о Тихой Сосне “В камышах”, одним из первых бился тогда за то, чтобы спасти малые реки от мелиорации, выступал против осушения пойменных болот, — имелся уже горький опыт исчезновения в Воронежской области Черной Калитвы, Ольшанки, Острогощи, родников.

Следом  пришла  другая  напасть.  Река  стала  питать  заводы, животно­водческие комплексы, воздвигнутые на ее берегах по зову очередной пятилетки. А эти предприятия в благодарность “плевали” “условно чистыми водами” и прочими отходами в природный колодец. Так делали сахарный, консервный заводы, эфирный комбинат. Первым и в грандиозном масштабе отравил реку Алексеевский сахарный завод — в отместку за то, что брал из нее воду на промывку сладких корней.

В один из недобрых осенних дней стар и млад, мужчины и женщины повалили с сетками, подсаками, палками на реку. А там творилось невообразимое. Поднялись на поверхность воды стаи лещей, плотвы, окуней. Из воды торчали их головы. Рыбы хватали воздух слипающимися от сладкого жома жабрами, задыхались. Слышно было, как они чмокали ртами, хлюпали, булькали, плескались, всхлипывали. Рыбой кишели прибрежные водоросли, камыши. Под нее подводили подхватки, кидали в нее остроги с привязанными шнурами. Как торпеды шли в берега щуки, показывали черные головешки сомы. Прямо на берег лезли громадные раки и что-то шептали, шептали, не в силах пожаловаться человеческим языком на свою горькую и жалкую участь.

Я впервые увидел своими глазами мертвых судаков с меня ростом, окуней до трех килограммов весом, огромных лещей и сазанов. Вылезали на берег лягушки — в какой-то слизи — и даже вьюны.

Люди тащили рыбу ведрами, сумками, набивали ею кастрюли, бочки. Но от нее, как и от речки, шел неприятный запах. Вода в реке текла коричневая. Несло липкую взвесь. Она оседала затем на дно и губила живших там миног, моллюсков, малоподвижных раков.

Мой друг детства Николай Романович Вернигоров написал тогда строки:

 

Опустела река.

Рыба вымерла вся

И плыла в мертвом сне

Вниз по Тихой Сосне.,.

 

Река опустела лишь на время. Рыба, большей частью верхоплавающая — голавль, красноперка, щука, — вновь зашла в Тихую Сосну с Дона. Но травля стала повторяться каждую осень. Присоединились вскоре к этому варварству и некоторые сельские хозяйства — стали сбрасывать в реку навоз! Рыба после такой “подпитки” становилась и вовсе непригодной для еды, ею брезговали даже коты. Шли в невиданный рост водоросли, засоряя реку, делая ее мелкой, но, правда, и очищая воду от мерзости. Появились постановления “О мерах по предотвращению загрязнения бассейнов Черного и Азовского морей” (травили не только у нас) — увы, бездейственные, как многие подобные в бывшем Союзе. Никто из руководителей заводов и хозяйств-отравителей не был наглядно наказан. Отработанные воды шли отнюдь не на удобрения полей и не очищались, как предусматривалось бумажными указаниями многочисленных служб по охране окружающей среды. После сильных дождей отстойники обычно прорывало, а может быть, кое-кто и специально открывал шлюзы.

Увиденное потрясло меня и болезненно запечатлелось на всю жизнь в памяти.

 

Только во время “перестройки”, то есть всеобщей остановки и приостановки работы промышленных и сельских предприятий, перестали было попадать в реку удобрения, жом, прочие отходы. В реке снова появились рыба и раки. Но, видимо,  те же отравители, а может, прибавившиеся новые, стали тайно открывать шлюзы и сбрасывать нечистоты зимой под лед — поди разберись, чьи они? И все живое (ему и без того зимой трудно выжить) вымирало полностью — дно бродов белело от мертвой рыбы, от реки разило отходами. Весной рыба всплывала в промоинах, плыла вниз по течению, река после этого долго оставалась ядовитой — даже для птиц. И все сходило с рук. Чиновники получали хорошую зарплату и сверх того — зачем им было заниматься расследованием или хотя бы предотвращением подобных преступлений? И они в упор продолжают не видеть, что творится на реке — государственной, а значит, ничейной. Отвечать за ее гибель было некому. А что такое наше государство — и раньше, и теперь каждый хорошо знает. Продаются, кроме всего прочего, в открытую и на каждом шагу разные сети, “флажки”, “пауки” и прочие “дуры”. И... ничего, кроме формальных запрещений ловли рыбы во время нереста, в защиту реки не делалось. Не диво, что и браконьеров развелось больше, чем рыбы, благо асфальт подошел к самой реке. И если и осталась еще рыба, то как бы из истории об алексеевском вьюне. Рассказывают, будто в центре города Алексеевка возле бегущих в реку “условно чистых вод” поймали как-то маленького вьюна. Но опытный рыбак-старожил определил, что вьюну этому — лет эдак тридцать с гаком. Живет, питается под стоками и... не растет.

Отраву продолжают сбрасывать в Тихую Сосну зимой до сих пор!!!

Вместе с обитателями реки хиреют, вымирают многие прибрежные растения и деревья. Раньше у Тихой Сосны стояли тут и там старые вербы — в золотом пчелином звоне и медовом запахе, под ними росли зеленые мягкие травы-муравы;  заливные луга захлестывало разноцветье.  Вспоминаю,  как потомственный крестьянин Сергей Иванович Бузулукин вместе с однофамильцем Василием Михайловичем много лет назад посадили у реки за Панским мостом возле бывшей птицефермы вербы. Теперь там, в память о них, вырос густой лесок — дает тень реке, притягивает воду, предохраняет берега от размыва, а реку — от попадания в нее размытой дождями земли. Напротив своих огородов посадили у ерика таким же образом деревья — воткнули ветки верб в берег, и они укоренились, выросли — земляки Н. Е. Скрипников, Н. С. Бузулукин, К. С. Бузулукин и некоторые другие. Но сколько их было, таких рачительных односельчан. Другие теперь сбрасывают в реку кочерыжки капусты и подсолнечника со своих огородов, запахивают тридцатиметровую прибрежную охранную травяную полосу, спиливают посаженные не ими деревья, то есть губят реку, из которой пьет воду их же скотина, пользуются водой тысячи жителей прибрежных сел.

Раньше заливные луга украшались копнами, скирдами сена. Делали там по три укоса за лето. Теперь луга оскудели. На них растут, в большинстве своем, бодяки, крапива, осока, чертополох, появились кочки — от неправильного выпаса скота: поедает съедобные травы, а оставшиеся сорняки с деревянными стеблями, аллергической пыльцой безмерно размножаются, изменяют структуру почвы. Скашивать их до цветения некому и нечем — как и кочки срезать. Уровень реки весной и летом резко падает, берег поднимается над водой, обрушивается в реку и засоряет ее. Летом межень поднимается только после ливневых дождей. Речка не разливается, как раньше, весной, и меньше питает луга. Тихая Сосна остается бесхозной, и не с кого спросить, почему она опустела, заросла, обмелела.

Сейчас по реке, особенно на ерике, почти на всем ее протяжении, стоит стеной трехметровый камыш — где его никогда не было. А другие водоросли, растения и кустарники давно пора уже заносить в Красную книгу — желтые и белые кувшинки, водокрас, стрелолист прибрежно-водный, ежеголовки, омежник, сусак с его бело-розовыми зонтиками, прибрежную калину. Всюду река зарастает ряской и тиной — летом негде забросить удочку. Хорошо одним уткам и прочим водоплавающим птицам. Вывелись напрочь ракушки-перловицы — и створок от них не осталось. Нет на дне чистого песка, даже глины, мела — один ил от смываемого из оврагов и с дорог чернозема (берега реки оголены — отсюда ее загрязнение, быстрый сход паводковых вод, исчезновение родников, размножение водной растительности), да коричневые заводские и прочие отбросы. Не увидишь на дне пескарей, ходивших раньше на отмелях огромными стаями. Вывелись пескоройки-миноги, а также донные лини, лещи, сазаны, вьюны, налимы, караси, обитавшие в чистой воде судаки, язи, жерехи.

В 2000 году я не поймал в Тихой Сосне ни одного рака — обитателя глинистого дна (раки живут до 25 лет, а размножаются только с 5 лет), — вытравили совсем их к началу нового тысячелетия; еще в 1998 году они попадались на бродах. А ведь рак, повторяю, санитар реки. Как видно, уйму нечисти не под силу оказалось переработать и ракам. После ливневых дождей летом 2000 года вода вышла из берегов, залила их на десятки метров. Дно было усеяно дождевыми червями. Сначала рыба искала этих червей, хорошо брала на удочку на быстринах. Но сколько ее осталось, той рыбы! Раков, как уже говорил, совсем не было. Черви задохнулись под водой в огромных количествах и тоже отравили воду. Рыба после долго болела и не ловилась... Исчезли и налимы, опустели и заилились их норы.

Что будет дальше? Как известно, человек живет без еды 5 недель, без воды 5 дней, без воздуха — 5 минут. Что будет дальше при повсеместном нынешнем отравлении всех сред? Не это ли:

 

Будут плавать в воде

Электронные рыбы,

Электронные люди —

Ходить по земле.

Так зачем же тогда

Настоящие люди,

Настоящие рыбы

В настоящей воде?

 

И приходится только мечтать о благоустроенных вокруг реки территориях — с лесонасаждениями, школьными и прочими патрулями; уроках природы в местных учебных заведениях — с действительно полезной для всего окружающего практикой учащихся; о том, чтобы каждый рыболов вытащил бы на своей приваде и близ нее из реки тину, почистил дно, закопал валяющийся мусор; купающийся — принес бы песку на место своей лежки, выдернул не дающие ему покоя сорняки, воткнул в берег ветку вербы — выросло бы дерево с тенью. Но... места купания, отдыха тоже пора заносить в Красную книгу — так они редки и так ленивы отдыхающие там.

Известно, что историческая память народа — огромная духовная ценность. С нею можно восстановить в былой красоте церковь, школу, аллею, лес, редкие цветы, травы, даже породы рыб и животных. Но для этого нужно вернуть людям былое поклонение природе, от которой они, в большинстве своем, очерствев, давно открестились. Как тут не вспомнить былую, отжившую свое, чудь, что не ведала иного бога, чем природа, и поклонялась рекам, озерам, дубравам и родникам? Или легенду о священных лесах, где из подрубленных стволов, срезанных веток текла кровь; или Есенина с его “я молюсь на алы зори, причащаюсь у ручья”, “и зверье, как братьев наших меньших, никогда не бил по голове”...

Куда мы все-таки пришли? И как дальше жить нам и нашим детям?

 

 

Сергей Глазьев • Экономическая ситуация в России: изменения и перспективы (Наш современник N6 2002)

Сергей ГЛАЗЬЕВ

депутат Государственной д умы,

член-корреспондент Российской а кадемии наук

 

Экономическая ситуация в России:

изменения и перспективы

 

Тенденции деградации

научно-производственного потенциала страны

 

Несмотря на происходившее до середины прошлого года заметное оживление экономики, ее общее состояние определяется последствиями предшествующего продолжительного и резкого падения производства и инвестиций. С 1991 года уровень производства в России сократился вдвое и сегодня меньше, чем в любой из стран “семерки”, вдвое меньше, чем в Индии, и вчетверо меньше, чем в Китае. Наибольшие разрушения произошли в отраслях наукоемкой промышлен­ности, сельскохозяйственном машиностроении, а также в легкой промышлен­ности и производстве промышленных товаров народного потребления, где уровень производства упал во много раз.

 Падение объемов производства пока не сопровождалось столь же масштабным выбытием основных фондов. Объем производственных мощностей в промышленности (без учета добывающих отраслей) составляет 75% от объема 1991 года. По имеющимся данным, в разных отраслях промышленности эта величина колеблется от 55,5% в деревообрабатывающей отрасли до 84,4% в пищевой. Вместе с тем вследствие пятикратного сокращения производственных инвестиций степень износа основных фондов превысила 50%, в том числе в промышленности достигла 55%, а доля оборудования в возрасте до 5 лет сократилась до 10%. Средний возраст оборудования составляет 18 лет и вдвое превышает соответствующий показатель в развитых странах. Выбытие устаревших производственных мощностей приобретает обвальный характер, многократно превышающий ввод новых.

В отсутствие сколько-нибудь выраженной инвестиционной и структурной политики государства технологические сдвиги в российской экономике приобрели явно регрессивный характер и выразились в быстрой деградации ее техноло­гической структуры. При этом наиболее серьезный регресс охватил современные производства и выразился в “откате” России по уровню их развития на 15—25 лет. Большинство производств готовой продукции современного технологического уклада практически свернуто. Сокращение их производства — более чем в 5 раз — намного превышает общий масштаб экономического спада, произошло практи­чески полное их вытеснение с внутреннего рынка импортными аналогами. В частности, в десятки и сотни раз сократилось производство бытовой видео- и электротехники, подавлена импортом отечественная фармакологическая промыш­ленность. При этом внедрение отдельных элементов современных технологий имеет “очаговый” и “точечный” характер и не оказывает влияния на макроструктуру и эффективность экономики. Стремительное разрушение современного техноло­гического уклада означает разрушение технологической основы устойчивого экономического роста, нарастание технологического отставания российской экономики.

Из теории известно, что экономический кризис преодолевается внедрением новых технологий, создающих новые производственные возможности, освоение которых обеспечивает прорыв в повышении эффективности экономики и переход к новому этапу ее роста. При нормальном течении кризиса сокращение экономической активности не затрагивает прогрессивных производств, имеющих потенциал роста и способных стать “локомотивами” будущего экономического развития страны. Наоборот, в это время на фоне общего спада наблюдаются рост производства принципиально новых товаров, подъем инвестиционной и инновационной активности в перспективных направлениях. При этом совершается переток капитала из устаревших производств в новые, так как продолжение инвестиций в сложившихся направлениях оказывается более рискованным, чем освоение принципиально новых перспективных технологий.

Экономический кризис в России кардинально отличается от классического механизма обновления экономики. Спад производства в высокотехнологичных отраслях оказался намного больше среднего по промышленности. При этом темпы спада производства возрастают с повышением технического уровня отрасли. Резко снизилась инновационная активность предприятий. Если в конце 80-х годов доля промышленных предприятий, ведущих разработку и внедрение нововведений в СССР, составляла около 2/3, то после 1992 года она снизилась до 22,4% (в развитых странах эта доля превышает 70%). Существенно упали показатели общей эффективности экономики: производительность труда снизилась на треть, на эту же величину увеличилась энергоемкость производства.

Самые серьезные разрушения произошли в научно-техническом потенциале страны, который является главным источником современного экономического роста. Объем научно-исследовательских и опытно-конструкторских разработок сократился более чем в 10 раз, что повлекло за собой резкое снижение конкурентоспособности национальной экономики и утрату значительной части потенциала экономического роста.

В силу невостребованности новых знаний, опережающих технологий и технических решений сокращается кадровый потенциал отечественной науки. Постепенно уходит поколение, создававшее в свое время научно-техническую базу экономики, а средний возраст наших ученых, профессорско-преподава­тельского состава приближается к пенсионному. В 2000 году он превысил, по оценкам, 49 лет, что более чем на четыре года выше среднего возраста исследо­вателей в 1994 году, средний возраст доктора наук превысил 61 год, а кандидата наук — приблизился к 53 годам. Одновременно идет интенсивная “утечка умов” — отток за границу наиболее способных выпускников вузов и аспирантов, вынужденных покидать страну прежде всего из-за недопустимо низкой оплаты труда.

Расчеты показывают, что даже если немедленно переломить негативные тенденции финансирования науки, обеспечив выделение ассигнований на установленном федеральным законом уровне, стабилизация численности научных сотрудников произойдет не ранее 2005 года, но даже тогда их численность будет меньше, чем в 1995 году. Если же отношение правительства к науке останется таким же, как и сегодня, деградация научно-технического потенциала страны в ближайшие годы примет необратимый характер. Учитывая, что на долю НТП в развитых странах приходится до 90% прироста валового внутреннего продукта, эта деградация ведет к необратимой утрате возможностей будущего социально-экономического развития. В нашей стране за последние пятнадцать лет доля научно-технического прогресса в приросте ВВП уже уменьшилась с 60 до 4% — экономика живет на “проедании” ранее созданного научно-производственного потенциала.

 

Упущенные возможности

перехода к экономического росту

 

Предварительные итоги прошедшего года формально свидетельствуют о неплохих результатах социально-экономического развития страны в 2001 году. Темп прироста реального объема ВВП составил по сравнению с предыдущим годом 5,0%.

Вместе с тем прирост основных макроэкономических показателей в 2001 году оказался существенно ниже, чем в предыдущем: прирост ВВП сократился в полтора раза, инвестиций — вдвое, прекратился рост экспорта (см. табл.1). При объективно существующих возможностях дальнейшего быстрого оживления производства экономика впадает в депрессию вследствие пассивной и слабой экономической политики правительства.

 

Таблица 1

 

Динамика основных экономических и социальных показателей

в 2001—2001 гг. (в % к соответствующему периоду предыдущего года)

 

 

              Экономические и социальные показатели        2000 год     2001 год*

             

              Валовой внутренний продукт                                109      105,0          

 

              Темп инфляции

                  (по потребительским ценам,

                   прирост к декабрю предыдущего года)           20,2      118,6          

             

              Продукция  промышленности                             111,9      104,9          

 

              Продукция

              сельского хозяйства                                          107,7      106,8          

 

              Инвестиции в основной капитал                         117,4      108,7          

 

              Реальные располагаемые

              денежные доходы населения                             109,3      105,8          

 

              Заработная плата:

                   номинальная                                                147,9      145,5

                   реальная                                                     122,5      119,8          

 

              Оборот розничной торговли                               108,7      110,8          

 

              Объем платных услуг населению                        106,0      100,8          

 

              Экспорт товаров**

                   млрд долл.                                                   105,6      103,2

                   %                                                                139,5        99,5          

             

              Импорт товаров**

                   млрд долл.                                                     44,9        53,4

                   %                                                                113,5      119,5          

 

 

* Данные Госкомстата России.

** По методологии платежного баланса.

 

 

В последнем квартале прошлого года экономический рост прекратился. В декабре начал сокращаться ВВП (— 0,9%), в январе 2002 года эта тенденция продолжилась (— 1,1%). Наиболее отчетливо она видна в динамике инвестиций, экспорта и объема промышленного производства (в декабре 2001 года начался его спад по сравнению с ноябрем на 1,6%, продолжившийся и в начале текущего года), в том числе в отраслях инвестиционного комплекса. При этом наиболее глубоким спад оказался в критически важной для обеспечения экономического роста отрасли — машиностроении, где, по данным Центра макроэкономического анализа и краткосрочного прогнозирования, снижение среднесуточного выпуска в январе составило — 3,4% (сезонность устранена). Уже третий квартал подряд сокращается производство промышленного технологического оборудования: в III квартале 2001 года снижение составило 1,1% в месяц, в IV — 2,2%, а в январе 2002 года — 6,9%. Тенденция к спаду обозначилась также в автомобиле­строении. В среднем за IV квартал 2001 года среднесуточный выпуск сокращался на 0,8% в месяц. В январе 2002 года этот процесс заметно ускорился (— 7,3%, сезонность устранена).

Существенный “вклад” в сокращение промышленного производства внесло серьезное ухудшение внешнеторгового баланса, обусловленное резким сокра­щением экспорта и ростом импорта. В IV квартале 2001 года ежемесячное снижение стоимостных и физических объемов экспорта достигло, соответст­венно, 7,0% и 5,2%. При сохранении такой тенденции экспорт товаров в 2002 году оценивается Центром макроэкономического анализа и краткосрочного прогнози­рования в 92,2% от уровня 2001 года, а в случае ухудшения мировой конъюнктуры он может сократиться до 86,4% от уровня 2001 года. Импорт товаров, напротив, существенно возрос. В IV квартале 2001 года среднемесячный темп роста импорта (по стоимости) составил 1,4%, в физическом выражении — 2,3%. Прирост стоимостных объемов импорта почти на 40% был обеспечен потреби­тельскими товарами и на четверть — машинотехнической продукцией. В январе, по оценке, стоимостной объем импорта, с учетом сезонных колебаний, увеличился на 0,8%, а физический остался без изменений. Сохранение существующих тенденций позволяет оценить импорт в 2002 году в 107—109% к уровню 2001 года.

После заметного роста в I—III кварталах в конце 2001 года наблюдалось замедление прироста инвестиций в основной капитал, помесячный темп которого сократился до 0,3%. Оно сопровождалось резким увеличением чистого вывоза капитала. В IV квартале его величина подскочила до 3,8 млрд долл. — более чем в 3 раза по сравнению с III кварталом.

Темпы экономического роста могли бы быть существенно выше, если бы правительство и Центральный банк прислушались к предложениям ведущих ученых и институтов Российской Академии наук по стимулированию инвестиционной и инновационной активности, обеспечению благоприятных макроэкономических условий для роста производства, повышению доходов населения. К сожалению, правительство фактически самоустранилось от какого-либо влияния на состояние экономики, предоставив ее стихии рыночной самоорганизации. Уникальные возможности использования благоприятной экономической конъюнктуры для вывода экономики страны на траекторию быстрого и устойчивого роста оказались упущенными. Правительство не воспользовалось должным образом даже дополнительными бюджетными доходами, составившими в 2001 году 318 млрд руб. Более того, по основным статьям на цели поддержания экономического роста, инвестиционной и инновационной активности оказались недофинасированными даже запланированные в Законе о бюджете ассигнования. Правительство не использовало имевшиеся в его распоряжении уникальные возможности организации модернизации и структурной перестройки экономики, повышения ее конкурентоспособности и создания условий для быстрого и устойчивого экономического роста.

Увеличение бюджетных доходов не было использовано правительством и для оздоровления социальной сферы. По данным Госкомстата России, средний размер назначенных месячных пенсий (с учетом компенсации) составил в конце III квартала 2001 года 94,0% от величины прожиточного минимума, минимальный размер оплаты труда – 18,1%, минимальный размер пенсии по инвалидности 1 группы – 31,8%. На фоне бесконечных рассуждений руководителей государства о вырождении нации на символическом уровне остается ежемесячное пособие на каждого ребенка в возрасте до 16 лет, величина которого составляет 4,6% от прожиточного минимума. Несмотря на высокий уровень безработицы, составивший в 2001 году 6,4 млн человек, ликвидирована Федеральная целевая программа занятости. Сокращены государственные расходы по программе профилактики детской беспризорности.

Следствием пассивной политики правительства стало продолжение широко­масштабной утечки капитала, дальнейшая деградация научно-промышленного потенциала социальной сферы, углубление сырьевой ориентации российской экономики. Об этом, в частности, свидетельствует структура производственных капитальных вложений, сосредоточенных в сырьевых отраслях (см. табл. 2). Общий объем капиталовложений втрое меньше минимально необходимого для поддержания простого воспроизводства имеющегося промышленного потенциала.

 

Таблица 2

 

Структура инвестиций в основной капитал

в сырьевых отраслях экономики (в % к итогу)*

 

 

                                                                                  1999 год         2000 год   

             

              Инвестиции в промышленность — всего         100,0           100,0          

              Из нее:

                    топливно-энергетический комплекс           51,3            59,8          

                    химико-металлургический комплекс           20,5            21,0          

                    инвестиционный комплекс                         11,6              9,6          

                    потребительский комплекс                        16,6              9,6          

 

 

* Данные Министерства экономического развития и торговли РФ.

 

Главная причина замедления экономического роста заключается в ухудшении финансового положения производственных предприятий, прибыль которых в отсутствие развитой банковской системы и финансового рынка остается основным источником инвестиций в развитие экономики. По данным Госкомстата России, снижение прибыли в промышленности составило в январе—ноябре 2001 года 7,2%, что обусловлено повышением издержек производства и ухудшением внешнеэкономической конъюнктуры.

Вследствие опережающего роста цен на основные сырьевые материалы и энергоносители в III квартале прошлого года отношение прибыли к издержкам в машиностроении упало до 7%, в потребительских отраслях — до 6%.

Возобновление экономического роста в последние три года, как известно, было обусловлено резким повышением конкурентоспособности отечественных товаров после трехкратной девальвации рубля в августе 1998 года. Оно было поддержано существенным улучшением финансового положения производст­венных предприятий благодаря политике сдерживания роста цен на энерго­носители и услуги естественных монополий, а также росту денежного предло­жения с удержанием низких процентных ставок. Оживление производства позволило повысить заработную плату и включить положительную обратную связь: рост спроса — рост производства — рост зарплаты — повышение спроса.

Экономический рост в минувшем году поддерживался расширением спроса, однако государство в этом процессе практически участия не принимало.

Основными составляющими экономического роста (свыше 2/3 конечного спроса) было повышение заработной платы почти на 20% в реальном выражении, а также продолжавшееся повышение инвестиционной активности предприятий. Соответственно главный вклад в прирост промышленного производства, в отличие от 2000 года с благоприятной внешнеэкономической конъюнктурой, внесли отрасли, ориентированные на внутренний рынок, на долю которых пришлось более половины прироста производства (см. табл. 3).

Парадоксально, но именно по этим составляющим механизма оживления экономики пришелся основной удар политики правительства. Минфин сделал все возможное для сжатия спроса путем сокращения государственных расходов и удержания дополнительных доходов бюджета в Центральном банке, вместо того чтобы расходовать их в соответствии с действующим законодательством. Параллельное опережающее повышение тарифов на услуги естественных монополий, а также цен на основные сырьевые товары (превышение темпов роста цен на электроэнергию, газ, уголь, продукцию химической промышлен­ности над средним темпом роста цен в промышленности составило в 2001 году соответственно 18%, 28%, 11% и 8%) существенно ухудшило финансовое положение предприятий обрабатывающей промышленности. Это, в свою очередь, повлекло за собой резкое замедление прироста заработной платы и инвестиций — главных составляющих роста конечного спроса, поддерживавших экономический рост в прошлом году.

 

 

 

Таблица 3

 

  Вклад отдельных групп отраслей в прирост промышленного производства

(сезонность устранена, %)*

 

                                                        Первая волна,         Вторая волна,       Третья волна                                   “девальвационная”                              “нефтяная”             

                                                           10.1998 —        12.1999 —        02.2001 —                                   07.1999 08.2000          08.2002                                            

     Прирост среднесуточного

          выпуска промышленной

          продукции — всего                          100                   100                  100   

     Экспорто-ориентированные

          отрасли**                                       29                     43                   33    

     Машиностроение                                  58                     32                   20    

     Потребительские отрасли***                11                     19                   31    

     Другие отрасли****                              2                       6                    16    

 

      * Данные Центра макроэкономического анализа и краткосрочного прогно­зи­рования.

  ** Топливная промышленность, черная и цветная металлургия, химия и нефтехимия, лесобумажная промышленность.

 *** Легкая, пищевая и медицинская промышленность.

**** Электроэнергетика, промышленность стройматериалов, мукомольно-крупяная и комбикормовая промышленность, полиграфическая промышленность, прочие отрасли.

 

Сокращение спроса со стороны предприятий и его сдерживание правительством было усугублено ужесточением политики денежного предложения со стороны Центрального банка. С октября 2001 года по январь 2002 года среднемесячный прирост широкой денежной базы составлял всего 0,6%, а в реальном выражении она сокращалась в среднем на 1,1% в месяц.

Неудивительно, что с осени прошлого года конечный спрос стал сокращаться, составив, по данным Центра макроэкономического анализа и краткосрочного прогнозирования, в сентябре (сезонность устранена) — 0,3%, в октябре — 2,4%, в ноябре — 0,1%, декабре — 3,1%, в январе 2002 года — 0,4%. Основную негативную роль сыграло снижение внутреннего конечного спроса, составившее с учетом сезонных факторов в январе 2002 года 3,7%. В основном этот спад связан с сокращением инвестиций (в январе — на 7,8%). Ситуация усугубляется продолжающимся оживлением импорта на фоне обвального падения экспорта (на 7,5% в декабре 2001 года).

Сжатие конечного спроса охватило и потребительский спрос, прирост которого последовательно сокращается с октября прошлого года. Оборот розничной торговли в октябре составил 1,6%, в ноябре — 0,2%, в декабре — 0,8%, в январе 2002 года — 1,6%.

Дополнительным фактором сокращения производства стало снижение конкурентоспособности отечественных товаров вследствие повышения реального курса рубля и опрометчивого решения правительства о снижении импортных пошлин. Совокупное воздействие этих факторов обусловило снижение конкурентоспособности товаров в прошлом году почти на треть, что повлекло за собой быстрый рост импорта (на 16%) и вытеснение отечественной продукции не только с внешнего, но и с внутреннего рынка.

 Работавший до конца прошлого года механизм оживления производства основывается на использовании имеющегося производственного потенциала и, не будучи подкреплен ощутимым приростом инвестиций, остается весьма уязвимым от состояния экономической конъюнктуры. Резкое замедление экономического роста в последние месяцы прошлого года на фоне ощутимого роста заработной платы свидетельствует о том, что возможности развития экономики на основе имеющегося производственного потенциала близки к исчерпанию. Продолжение пассивной политики правительства обрекает экономику на вползание в новую депрессию и окончательное закрепление на сырьевой периферии мирового рынка.

 

Объективные возможности и ограничения экономического роста

 

В сложившихся условиях выход на траекторию устойчивого роста экономики и благосостояния общества возможен только на основе мобилизации внутренних ресурсов страны, повышения эффективности производства, качества государст­вен­­ного регулирования, подъема трудовой, творческой и предпринимательской энергии людей. Несмотря на колоссальные разрушения, российская экономика все еще обладает мощным научно-производственным потенциалом и достаточ­ными ресурсами для преодоления тенденций ее деградации за счет активизации внутренних возможностей и конкурентных преимуществ. Прежде всего это:

развитый научно-промышленный потенциал, наличие зрелых производственно-технологических структур по ряду направлений современного и новейшего техно­ло­гических укладов;

наличие собственных научных школ и уникальных передовых технологий, практическое приложение которых сможет обеспечить развитие конкуренто­способных производств в масштабах мирового рынка;

квалифицированные кадры и высокий образовательный потенциал трудовых ресурсов;

значительные масштабы свободных производственных мощностей, позво­ляющие быстро увеличить производство пользующейся спросом продукции с относительно незначительными издержками;

богатые природные ресурсы, обеспечивающие большую часть внутренних потребностей в сырье и энергоносителях;

огромная территория и емкий внутренний рынок, обеспечивающие широкое разнообразие жизнедеятельности и потребностей населения;

большой объем несвязанных сбережений, вовлечение которых в экономи­ческий оборот способно существенно поднять уровень инвестиционной активности.

Объем образующихся и накопленных в российской экономике сбережений вполне достаточен, чтобы обеспечить трехкратное увеличение капитальных вложений, необходимое для выхода на режим простого воспроизводства основного капитала в реальном секторе экономики. Так, совокупные сбережения составляют 31,4% от ВВП, в то время как все валовое накопление — 15,1%. Из этого следует, что потенциал сбережений реализуется в инвестициях менее чем наполовину.

К этому следует добавить средства в наличной валюте, находящиеся на руках граждан. Их минимальная величина оценивается в 50 млрд долларов, что превышает весь объем инвестиций, ожидаемых в 2001 году. Кроме того, из-за нелегального оттока капитала российская экономика ежегодно теряет еще 20—25 млрд долларов потенциальных инвестиций.

Таким образом, имеющийся в российской экономике совокупный инвестиционный потенциал реализуется менее чем на треть, 2/3 аккумулированных сбережений лежит без движения или вывозится за границу. Если еще взять в расчет вывезенный за рубеж капитал (объем которого, по компетентным оценкам, составляет около 300 млрд долларов), то получается внушительная величина выведенных из российской экономики инвестиционных ресурсов в 10 трлн рублей, что почти на порядок превышает нынешний годовой объем инвестиций.

Это означает, что решение задачи трехкратного повышения инвестиционной активности вполне реально. Разумеется, при правильной экономической политике. Смысл экономической политики государства должен заключаться в актуализации имеющихся возможностей наращивания инвестиционной активности, создании механизмов их реализации в системе конкретных мер по повышению конкуренто­способности национальной экономики и переходу к устойчивому экономическому росту.

Исследования состояния имеющегося научно-производственного потенциала свидетельствуют о наличии объективных возможностей устойчивого и быстрого развития российской экономики в среднесрочной перспективе с темпом 7% прироста ВВП в год, до 10% прироста промышленного производства, до 25% прироста производственных капитальных вложений на основе активизации конкурентных преимуществ и инвестиционных возможностей. Это позволит, в свою очередь, обеспечить удвоение оплаты труда и реальных доходов населения к 2010 году.

Однако имеющиеся механизмы инвестиционной деятельности не способны решить эту задачу. Сложившаяся на сегодняшний день в России модель инвести­ционной деятельности характеризуется маломощностью, неэффективностью и примитивностью. Ни фондовый рынок, ни банковская система не выполняют своих функций по аккумулированию сбережений и их трансформации в инвестиции. Главным инвестором являются сами производственные предприятия, из собственных средств которых финансируется более 70% всего объема инвестиций в промышленности. В условиях сложившегося в России эконо­мического механизма инвестиционная активность выродилась до уровня минимальных технологических нужд предприятий. Государство фактически прекратило поддерживать инвестиционные процессы (на долю федерального бюджета приходится всего 1% инвестиций в основной капитал промышленности) и сняло с себя ответственность за развитие производства, а новые рыночные институты обеспечения расширенного воспроизводства, прежде всего банковская система и фондовый рынок, так и не сложились.

Спецификой российской банковской системы является ее дисфункцио­нальность. Большинство российских коммерческих банков не выполняют главную функцию трансформации сбережений в производственные инвестиции. Сово­купный капитал российских коммерческих банков оценивается в 19 млрд долла­ров, что сравнимо с капиталом одного крупного зарубежного коммер­ческого банка, а суммарные активы всей банковской системы России составляют в настоящее время около 80 млрд долл., что примерно в 10 раз меньше активов одного крупного западного банка. В этой ситуации довольно трудно рассчитывать на то, что частный сектор российской банковской системы сможет обеспечить необходимый уровень инвестиционной активности. Совокупный вклад банков в финансирование инвестиций в основной капитал составляет около 3%.

Еще меньше инвестиционный вклад фондового рынка, который в России обслуживает главным образом финансовых спекулянтов. Его объем крайне мал (капитализированная стоимость всех обращающихся на нем корпоративных бумаг не превышает 70 млрд долл.), что предопределяет его высокую уязвимость по отношению к атакам спекулятивного капитала. Другой слабостью нашего фондового рынка является его спекулятивный характер, отражаемый соответст­вующим рейтингом российских ценных бумаг. В этом сочетании незначительного объема и спекулятивного характера российского фондового рынка заключается своеобразный порочный круг, замыкающий его на обслуживании краткосрочных спекулятивных инвестиций.

Вместе с тем финансовые возможности предприятий, несущих основную нагрузку поддержания инвестиционной активности в экономике, весьма ограничены. Объем амортизационных отчислений, являющихся основным источником финансирования инвестиций, не превышает 3% объема основных фондов. Невелики и возможности финансирования инвестиций за счет прибыли. За исключением экспортно-ориентированных отраслей топливно-энергетического и химико-металлургического комплексов, рентабельность в отраслях промыш­ленности, замкнутых на внутренний рынок, в среднем составляет около 6%, не позволяя финансировать расширенное воспроизводство основного капитала. В настоящее время доля убыточных предприятий в промышленности, строительстве и на транспорте составляет около 40%, в сельском хозяйстве — более половины. Неудовлетворительное финансовое состояние производственной сферы и отсутствие возможностей привлечения кредита у большей части производственных предприятий являются главными барьерами для их модернизации, повышения эффективности и объемов производства. Финансовые ресурсы, аккумулируемые предприятиями для осуществления инвестиций, в 3—5 раз меньше величины износа основных фондов и выбытия производственных мощностей. В то же время значительная часть из простаивающей сегодня половины производственных мощностей промышленности может быть еще вовлечена в производство в случае улучшения финансового положения промышленных предприятий. По различным оценкам, возможности роста производства на существующих производственных мощностях составляют не менее 30%. Сохранившийся научно-технический потенциал позволяет восстановить и обеспечить расширенное воспроизводство ряда ключевых технологий современного и нового технологических укладов. Но время, в течение которого можно решить эти задачи, неумолимо сжимается. Оно ограничено двумя-тремя годами, в течение которых еще можно рассчитывать на реанимацию простаивающего научно-производственного потенциала в большинстве отраслей российской экономики.

Преодоление начинающейся депрессии и переход к устойчивому экономическому росту предполагают создание соответствующих макроэкономических и микро­экономических условий, включающих снижение процентных ставок, формиро­вание механизмов кредитования производственной деятельности, устранение ценовых диспропорций, а также решение проблем реинтеграции экономики, становления контуров ее расширенного воспроизводства, многократного повышения инвестиционной и инновационной активности, создание эффективных корпоративных и финансовых институтов.

Задачи формирования

российской инвестиционной системы

 

При нынешнем состоянии российской финансовой системы в качестве основного механизма обеспечения подъема инвестиционной активности целе­сообразно использовать систему государственных банков развития. Другие механизмы обеспечения инвестиционной активности, прежде всего частные банки и фондовый рынок, могут работать как дополняющие первый. В дальнейшем, по мере роста производства и инвестиций, накопления сбережений, развития рыночной инфраструктуры, их значение будет возрастать. Но в ближайшие 5—10 лет ни один из механизмов генерирования инвестиций, кроме системы государственных банков развития, не сможет обеспечить решение задачи трехкратного повышения инвестиционной активности. Тем более не стоит уповать на значительный приток иностранных инвестиций в реальный сектор экономики России. Так, при их общем росте в 2001 году на 23,2% прямые инвестиции сократились на 7,4%, в то время как портфельные инвестиции увеличились в 5 раз, а прирост прочих инвестиций составил 39%. Это свидетельствует о том, что зарубежные инвесторы по-прежнему более заинтересованы в приобретении прав собственности на российское имущество и в осуществлении финансовых спекуляций с последующим вывозом полученных доходов, нежели в долго­временных вложениях финансовых средств в развитие российской экономики.

Государственная банковская система должна компенсировать отсутствие эффективно работающего рыночного механизма внутри- и межотраслевого перелива капитала. Для этого ей необходимо сочетать способность концентри­ровать инвестиции в перспективных направлениях развития экономики и функции поддержания необходимого уровня инвестиционной активности для обеспечения воспроизводства социально значимых отраслей и секторов хозяйства. Достигается это сочетание соответствующей конструкцией системы государственных институтов развития, состоящей из Российского банка развития, реализующего задачу привлечения инвестиций в развитие приоритетных направлений экономи­ческого роста, и специализированных банков развития, обеспечивающих поддержание необходимого уровня инвестиционной активности в соответствующих секторах российской экономики. В частности, такие банки необходимы: для кредитования экспорта товаров с высокой добавленной стоимостью; инвести­ционного и военно-технического сотрудничества за рубежом; привлечения инвестиций в развитие сельского хозяйства; кредитования малого бизнеса и жилищного строительства. Каждая из этих сфер обладает определенной спецификой, затрудняющей привлечение кредитов на рыночных условиях.

Решения о создании некоторых из этих банков — Российского банка развития, Росэксимбанка, Россельхозбанка — уже приняты, но ни один из них как институт развития пока не работает. Для этого они должны быть встроены в соответствующую систему организации финансовых потоков. Такая система должна включать механизмы рефинансирования банков развития, процедуры выбора приоритетных направлений экономического развития, обеспечивающие их реализацию гибкие технологии денежного предложения и надежный контроль над эффективностью использования предоставляемых кредитов.

Сложившаяся на сегодняшний день в России структура распределения сбережений позволяет реализовать оба известных из международного опыта механизма финансирования институтов развития: как основанного на сбереже­ниях, так и использующего кредитные ресурсы Центрального банка. После финансового краха в 1998 году основная часть организованных сбережений граждан концентрируется в Сбербанке, 51% акций которого находится в федеральной собственности. Часть кредитных ресурсов Сберегательного банка может привлекаться на депозиты в банки развития и размещаться в инвести­ционные проекты, реализующие приоритетные направления развития экономики.

Другой возможной схемой является рефинансирование банков развития Центральным банком. В этом случае потребуется кардинальное изменение технологии управления кредитной эмиссией. Она должна будет вестись Центральным банком с учетом необходимости первоочередного кредитования банков развития по нормативам и в пропорциях, устанавливаемых исходя из общих ограничений прироста денежной массы и планируемых объемов капитальных вложений для реализации приоритетных направлений развития экономики, а также поддержания желаемого уровня экономической активности в социально значимых отраслях и секторах рынка. Для этого потребуется разработка финансового баланса, определяющего масштаб и пропорции распределения кредитной эмиссии, а также модели основных финансовых потоков, проходящих не только через банки развития, но и другие сегменты экономики, учитывающие скорости обращения денег и влияние различных каналов денежного предложения на инфляционные процессы. Для успешной работы этого механизма необходим эффективный контроль над целевым использованием кредитов, размещаемых через институты развития, а также наличие барьеров, сдерживающих переток денег в спекулятивные операции, в которых возможно многократное ускорение их обращения, чреватое неконтро­лируемым усилением инфляционных процессов.

Кредитование банков развития через централизованные процедуры денежного предложения не означает, разумеется, восстановления административной технологии распределения капитальных вложений.

Задачей банков развития является не финансирование административно назначаемых инвестиционных проектов, а стимулирование инвестиционной активности в перспективных направлениях экономического роста. При грамотной организации этого процесса один рубль, вкладываемый в приоритетный проект через банки развития, может привлечь 2—3 рубля частных инвесторов. В современных российских условиях естественными партнерами банков развития станут коммерческие банки, работающие с предприятиями реального сектора. Соучаствуя в финансировании инвестиционных проектов в приоритетных направлениях экономического роста, поддерживаемых банками развития, они тем самым будут наращивать свою клиентскую базу, содействуя развитию предприятий-партнеров.

Таким образом, предлагаемая система поддержания инвестиционной активности станет стимулировать рост конкурентоспособных финансово-промышленных групп и крупных корпоративных структур. Реструктуризация банковской системы получит мощный импульс переориентации на работу с реальным сектором. Постепенно будет преодолена дезинтеграция российской экономики, восстановится нормальная взаимосвязь финансовой сферы и реального сектора в обеспечении расширенного воспроизводства экономической деятельности. Сформируется ориентированная на экономический рост финансово-промышленная система, сочетающая в себе элементы положительного международного опыта организации быстрого экономического роста, а также отечественного опыта периодов ускоренного экономического развития.

 

Михаил Шаров • Государства должно быть столько, сколько необходимо (Наш современник N6 2002)

Михаил Шаров

Государства

должно быть столько,

сколько необходимо

 

Среди нынешних российских губернаторов я усматриваю два типа руково­дителей. Одни даже самое будничное дело непременно выставляют на всеобщее обозрение, рассчитывая на показной сиюминутный эффект, другие, совершая действительно значимое и перспективное, стараются делать это в обычном порядке и незаметно. Одни создают всевозможные партии и движения, выступают с громкими заявлениями, из кожи вон лезут, дабы приобрести известность и постоянно быть в центре общественного внимания, другие, наоборот, сторонятся всевозможных политических тусовок и назойливых телекамер, стараясь всегда оставаться как бы за “кадром”.

Весьма разительно региональные лидеры отличаются и по манере paботы. Одни в руководстве областями и республиками практически полностью копируют стиль прежних первых секретарей обкомов, делая ставку на авторитарные ресурсы, голое администрирование и постоянную смену кадров. Другие первооснову своей деятельности видят, прежде всего, в обучении подчиненных современным методам работы, в формировании таких организационно-экономических механизмов и рычагов, которые априорно создают благоприятную почву для оздоровления экономики, становления как крупного, так и малого бизнеса, что, в конечном счете, позитивно влияет на общие показатели региона.

Среди первых нередко можно увидеть чистейшей воды фантазеров-прожектеров, пытающихся решить все проблемы одним махом за счет какой-либо шумной или популистской идеи — вспомним, как в некоторых отдельно взятых регионах пытались построить капиталистический “рай” за счет распродажи сельхозугодий или сооружения шахматных Нью-Васюков. Среди вторых мы зачастую наблюдаем практиков-прагматиков, которые, предлагая какой-либо неординарный “прорывной” проект, не семь, а семьдесят раз замерят, прежде чем приступят к его реализации.

Белгородский губернатор Евгений Степанович Савченко принадлежит ко вторым.

Любопытная деталь: несколько раз “Независимая газета” предлагала его кандидатуру для рейтингового определения сотни наиболее влиятельных политиков, и ни разу Савченко в эту престижную “сотку” не попал. Хотя все шансы и основания для этого у кого, у кого, а у него-то уж точно есть. В течение трех последних лет он признавался Русским биографическим институтом “Человеком года”, а по итогам 2000 года этим же институтом признан одним из лучших губернаторов России. В Совете Федерации он возглавлял Комитет по аграрной политике и везде, где только было возможно, — и в прессе, и с высоких официальных трибун — он всегда выступал против рыночного оборота сельско­хозяйственных земель.

Если же оглянуться назад хотя бы на четыре-пять лет, то можно припомнить, что именно Савченко первым из российских губернаторов не просто инициировал процесс объединения славянских народов, но и предпринял реальные шаги в этом направлении, почему и был избран председателем совета руководителей приграничных областей Беларуси, России и Украины. Этот совет был создан не для проформы и не ради популистской идеи, а для практической работы по укреплению экономических и культурных связей славянских государств, и потому он действует и поныне. И что символично, работает он под девизом “От Беловежья к Белогорью”, политический подтекст которого, думаю, нет смысла коммен­тировать.

Подвижническая деятельность белгородского губернатора на ниве объеди­нения славянских народов не осталась незамеченной. Русский биографический институт недавно наградил его за это национальной премией “За прославление России”, а украинский президент вручил ему орден “За заслуги”. В этой связи уместно вспомнить и то, что на празднование “незалэжности” Украины В. Путин пригласил с собой в официальную российскую делегацию не кого-либо, а именно Савченко. Как припомнить и то, что это по инициативе Е. Савченко именно на белгородской земле — на легендарном Прохоровском поле — встретились президенты России, Беларуси и Украины.

 К этой теме я еще вернусь, здесь же хочу подчеркнуть, что на Белгородчине побывали не только президенты славянских государств, но и почти все российские премьеры, а вице-премьеры находят полезным и нужным проводить в Белгородской области выездные совещания федерального масштаба, поскольку находят здесь много ценного и поучительного. К мнению Савченко прислуши­ваются в Кремле, а сенаторы и депутаты Госдумы при разработке профильных законов непременно принимают во внимание его позицию. Да и рыночные реформы он, в отличие от других, проводит по своему, выверенному и до деталей продуманному варианту, и вверенная ему область сегодня считается наиболее “продвинутой” и в плане инвестиционной привлекательности, и в части оживления промышленного и сельскохозяйственного потенциала.

И, как в былые времена, сюда едут изучать опыт по реформированию сельского хозяйства, по решению социальных проблем, по формированию межбюджетных отношений и самоуправления, реализации уникальной для сегодняшней России системы жилищного строительства. (Полагаю, что далеко не все знают, что в условиях повсеместного финансового “голода” белгородцы по вводу жилья на душу населения, в том числе и по строительству школ, больниц, клубных учреждений, уже несколько лет опережают благополучную в этих вопросах Москву. Как далеко не все знают и то, что первой в России в 1998 году область осуществила полную газификацию, а сейчас успешно выполняет “семилетку” по комплексному обустройству сельских населенных пунктов.)

Да и сам Савченко — фигура весьма своеобычная. Прошедший в свое время большую школу хозяйственной, партийной и советской работы, он не закостенел в прежних догмах, a успешно использовал накопленный опыт для рыночного самообразования и самоутверждения. Назначенный в свое время Ельциным на пост главы Белгородской областной администрации, он никогда не рукоплескал прежнему режиму, а наоборот, был одним из наиболее жестких его оппонентов. Чего стоит хотя бы такой факт: Савченко один из немногих сенаторов, кто почти всегда голосовал против годовых бюджетов. Я не помню ни одной его статьи или интервью, где бы он не подвергал резкой критике то или иное правительственное решение или обходил стороной какую-либо животрепещущую тему. Называю по памяти заголовки этих публикаций: “Россию взяли без единого выстрела” (о засилье зарубежного импорта), “Братьям не стоит играть по чужим правилам” (о проблемах объединения славянских народов), “Земля в “Бермудском треуголь­нике” (автор выступает против купли-продажи земли, ратуя за ее долгосрочную аренду). Правда, та критика вовсе не походила на “кухонные” стенания и митинговщину, — обличая ельцинский режим, он предлагал аргументированные конструктивные решения.

Своеобычность этого неординарного человека проявляется и во многих других ипостасях. С одной стороны, он открыт для общения с журналистами и сам часто выступает в печати, но в то же время для многих он предстает все же человеком-загадкой. Скажем, как объяснить тот факт, что Белгородчина входит в “красный пояс”, но при избрании главы области голосует не за коммунистов, а за реформатора Савченко. На последних губернаторских выборах компартия выставила в пику Савченко своего кандидата, но известные деятели НПСР Н. Рыжков, В. Стародубцев и лидер местных коммунистов А. Пономарев агитировали не за откровенно “красного” Бесхмельницына, а за Савченко.

Или такой факт: Савченко неистово выступает против купли-продажи земли, и в то же время почти все колхозы и совхозы области обрели конкретных хозяев в лице промышленных и перерабатывающих предприятий, земельные отношения с которыми строятся исключительно на правах аренды. Этим подходом он напрочь опроверг расхожий тезис либералов о том, что без рыночного земельного оборота инвестиции в село не пойдут. Еще как идут! Скажем, в 2000 году белгородское село получило более двух миллиардов рублей частных инвестиций, а в 2001-м эта цифра возросла до пяти.

Много это или мало?

Конечно, мало, если учитывать нынешнюю инвестиционную потребность сельского хозяйства. Но и очень много, если знать, что в 2000 году по всей России общий объем частных инвестиций в аграрную отрасль составил всего около 11 миллиардов рублей. Надо ли после этого удивляться, что сельхозпроиз­водство области резко пошло в гору и в своем развитии значительно опережает соседей по черноземной зоне, не говоря уже об остальных регионах, где ситуация несравненно хуже?

Тут, наверное, без цифр не обойтись. И, прежде всего, придется особо подчеркнуть, что по душевому объему производства основных продуктов питания область занимает лидирующее положение как в России, так и в Центрально-Черноземном районе.

Опережение среднероссийского уровня по производству мяса на душу населения составляет 95,2% (2-е место), среднерайонного — на 28,8% (1-е место). По валовому надою молока — соответственно на 88,2% и 24,1% (4-е и 1-е места), по производству яиц — на 58,3% и 27,2% (5-е и 1-е места).

По намолоту зерна на душу населения область опережает российский показатель на 87,3% (11-е место). По производству сахарной свеклы в натураль­ном выражении область занимает 4-е место, превосходя среднероссийский показатель в 3,3 раза.

ИСТИНУ РОЖДАЕТ ЭКСПЕРИМЕНТ

 

Тут, наверное, самое время вернуться к истории вопроса. Савченко во многом отличается от своих коллег еще и тем, что по жизни и по характеру он экспе­риментатор, или новатор, как сказали бы в недавние времена. Иногда он любит повторять слова книжного героя покойного Виля Липатова: “Спор — это бесцельное убийство времени: истину рождает эксперимент”. И для него это не просто удачная цитата, а, скорее, кредо его жизни, которое он успешно реали­зует в своей практической работе на посту руководителя области.

Общаясь с деловыми людьми, он предстает перед ними не только как руководитель и управленец, но и как опытнейший менеджер, поскольку прекрасно знает ситуацию на каждом заводе и фабрике, в большом городском или малом сельском предприятии и готов предложить различные рецепты их финансового оздоровления.

— С Савченко непросто договариваться, — признавался мне один из руководителей крупной московской компании “Продимекс”, владеющей на Белгородчине рядом перерабатывающих предприятий. — Он ни на йоту не поступится интересами области, в любой ситуации умеет отстоять свою точку зрения, доказать свою правоту, предложить наиболее оптимальный вариант делового сотрудничества.

Я разделяю мнение бизнесмена, поскольку из многолетнего общения с Евгением Степановичем знаю, что он никогда не довольствуется и приобретенным собственным деловым и теоретическим багажом, и заимствованным опытом, а непременно идет дальше, учась не столько на собственных, сколько на чужих ошибках. Сторонник жесткой властной оси не только на федеральном, но и на местном уровне, он года четыре назад активно ратовал за создание хозрасчетных агрокомбинатов. Такие комбинаты в ряде районов были созданы, и их возглавили, как правило, руководители местных администраций. Эти формирования просу­щест­вовали несколько месяцев и сразу же показали свою нежизнеспособность, поскольку опирались не столько на имущественные отношения и личный интерес собственников, сколько на административный ресурс, который, может быть, вполне был бы уместен в плановой экономике, но в рыночной сразу же проявил свою “профнепригодность”.

Что делать? Какой путь избрать в качестве стратегического, чтобы спасти умирающие сельские хозяйства? К этому времени перед глазами был уже опыт Стойленского горно-обогатительного комбината, который по инициативе (и, что скрывать, не без нажима, конечно!) губернатора взял четыре года назад разваленный донельзя совхоз и за короткий срок превратил его в настоящий островок развитого капитализма, где экономические показатели и зарплата теперь одни из самых высоких не только в области, но и в стране. К тому же известные в области предприниматели Ф. И. Клюка, А. И. Филатова, В. Н. Кустов, А. В. Орлов, да и ряд руководителей крупных московских компаний, владеющих местными перерабатывающими предприятиями, уже заинтересованно посматривали в сторону села, поскольку успех их бизнеса напрямую зависит от ситуации в аграрном производстве.

Не принять во внимание этот интерес — значит упустить реальный шанс привлечения инвестиций в сельхозпредприятия, которые просто задыхались от недостатка оборотных средств, а две трети из них уже можно было объявлять банкротами. Так появилось постановление главы областной администрации “О мерах по экономическому оздоровлению неплатежеспособных сельскохозяйст­венных предприятий области”, над которым Савченко лично работал не один месяц. В Белогорье его вскоре окрестили “декретом о земле”, поскольку он в корне менял формы хозяйствования на селе, в основу которых была положена идея создания вертикально интегрированных производственных систем на базе объединения земли и капитала.

Этот интеграционный процесс неожиданно для многих, в том числе и для самого Савченко, пошел настолько быстро, что при выборе инвесторов впору было устраивать конкурс, поскольку породниться с сельхозпроизводством пожелали местные газовики и мясопереработчики, производители комбикормов и растительных масел, металлурги и сахаровары... Дело дошло до того, что даже священники некоторых сельских приходов пожелали образовать на месте порушенных колхозных бригад фермерские хозяйства. Как бы то ни было, но факт остается фактом: буквально за год-полтора около 80 процентов хозяйств, прежде всего самых слабых, обрели стратегических инвесторов и теперь быстро восстанавливают утраченный за годы реформ потенциал. И когда Президент России однажды сказал, что пищевая и перерабатывающая промышленность должна стать локомотивом по подъему сельского хозяйства, — он знал, что говорил: перед глазами был опыт Белгородчины, с которым он незадолго до этого знакомился лично.

Глубоко ошибаются те, кто считает, что на этот решительный шаг Савченко подвигла чисто прагматическая цель — переложил хозяйства на плечи инвесторов, и гора, как говорится, с плеч... Думать так — значит не знать прежде всего самого Савченко, а с другой стороны, и оскорбить его подобными умозаклю­чениями.

Как человек, родившийся и выросший в селе, как сын колхозного предсе­дателя-“двадцатипятитысячника”, как бывший агроном и директор совхоза, он прекрасно понимал, что этот очередной передел болью отзовется в душе крестьянина, что не обойдется и без определенной ломки его устоявшейся психо­логии, что найдутся и противники, которые попытаются обвинить губернатора в распродаже общественных хозяйств. В то же время на этот шаг он пошел осознанно, поскольку лучше, чем кто-либо, понимал, что в своем обвальном падении сельское хозяйство подошло к той опасной черте, за которой завтра началась бы его окончательная деградация и тысячи (а по России миллионы) людей остались бы без работы и без каких-либо средств к существованию. Иначе говоря, промедление было смерти подобно. И опытнейший аграрий, крестьянская косточка, Савченко этот момент не только вовремя уловил, но и своевременно предложил конкретные меры по спасению села.

Вспоминается в этой связи весенняя встреча с руководителем сельско­хозяйст­венного департамента, заместителем председателя областного прави­тельства Алексеем Ивановичем Анисимовым. Мы приехали поздравить его с 50-летием, а он не мог отрешиться от текущих дел и забот:

— Знаете, — эмоционально говорил он нам, — впервые за многие годы у меня сегодня, в разгар посевной, не болит голова, где взять горючее для тракторов, семена, удобрения, посевную технику — инвесторы эти проблемы решили загодя, и сев идет с опережением всех графиков.

— И о чем же сегодня болит голова у главного сельхозника области? — спросили мы несколько иронично юбиляра.

— Голова сегодня у меня болит, как это ни покажется старомодным, о кадрах. Отрасль испытывает острую нужду не просто в опытных управленцах, а в современных менеджерах, способных работать в рыночных условиях, успешно решать проблемы не только производства, но и сбыта продукции, отслеживать и вовремя реагировать на конъюнктуру предложения и спроса. Поэтому совместно с нашей сельхозакадемией в рамках областной программы “Кадровый потенциал” приступаем к реализации специального плана по подготовке специалистов новой формации, то есть специалистов-рыночников.

Савченко — конечно же, тоже рыночник. Но он считает глубоко ошибочным отпускать по воле волн сельское хозяйство, поскольку знает, что весь цивилизо­ванный мир регулирует межотраслевые отношения и поддерживает своего товаропроизводителя даже в несравненно лучших природно-климатических условиях. Он и докторскую диссертацию блестяще защитил именно по теме госрегулирования сельскохозяйственного производства — и теоретически, и на конкретных примерах из собственной практики доказал высокому научному суду, что аграрный сектор может быть жизнеспособным и жизнестойким лишь при эффективной поддержке государства.

Тут, наверное, уместно сказать вот о чем. Доморощенные либерал-реформа­торы очень любят ссылаться на опыт фермерства в США, денно и нощно убеждая российское общество в том, что только такой тип организации земледелия лучше всего подходит для России. Обозвав однажды отечественное сельское хозяйство “черной дырой”, они и по сей день его таковым считают, чмокая перед мало просвещенной и легковерной публикой о том, что “колхознички” жируют на государевых хлебах и пора укоротить их аппетиты.

И в качестве аргумента опять же ссылка на заморский “опыт”. При этом, как говорится, за деревьями не видят (а точнее — сознательно и злонамеренно не хотят видеть!) леса. А американская “правда”, между прочим, совершенно иная, чем нам пытаются представить и внушить всевозможные черниченки, грефы и им подобные. Правительство США, понимая сложности аграрного сектора, ежегодно выделяет на поддержку фермеров баснословные суммы. Скажем, в 2000 году выделено 55,2 миллиарда долларов, что составляет почти два российских бюджета двухлетней давности.

Касаясь этой проблемы, не могу не сказать и еще об одном важном моменте. Наверное, многие помнят, как на заре реформ небезызвестный “крупный” знаток мирового рыночного хозяйства Е. Гайдар однажды многозначительно изрек “истину” о том, что рынок сам отрегулирует все неурядицы переходного периода, в том числе и в сельском хозяйстве. При этом опять же сослался “на мировой опыт”. И никто ему тогда компетентно не возразил, никто этого “знатока” сущест­венно не поправил.

Между тем истина лежала на поверхности — достаточно было лишь обра­титься к тому же широко рекламируемому “американскому опыту”. Кстати, этот “опыт” и по сей день не востребован нашими либералами, управляющими правительством, которые обманывают общество очередным мифом о том, что эффективность сельского хозяйства США объясняется наличием свободного рынка. А ведь это очередная и великая ложь, поскольку на протяжении последних 60 лет эта отрасль развивалась там в условиях жесткого государственного регулирования, которое было введено Рузвельтом еще в 1933 году через конгресс США. Тем законом был установлен паритет экономических отношений между сельским хозяйством и промышленностью, и если бы наши реформаторы изначально пошли по пути США, то сельское хозяйство России не испытывало бы тех дискриминационных “ножниц цен”, которые, собственно говоря, и поставили за считанные годы деревню на колени.

Словом, благодаря мудрости великого американского президента сельское хозяйство страны в период депрессии было спасено, прежде всего потому, что оказалось выведено из рыночных отношений. И только в 1996 году конгресс принял закон, которым в течение семи лет предусмотрен переходный период плавного вхождения отрасли в свободный рынок. А для того, чтобы восполнить фермерам возможные потери, образован многомиллиардный фонд помощи сельскому хозяйству.

По всему выходит, что Савченко не изобретает велосипеда, доказывая, что государство ни в коем случае не должно оставлять деревню наедине с объективными трудностями переходного периода, — просто он лучше многих других знает тот самый “мировой опыт”. Правда, он пошел немного дальше своих “учителей” — и как практик, и как ученый-экономист сегодня он пытается убедить высшее руководство страны в том, что только при условии возрождения сельского хозяйства может излечиться от шокотерапии вся страна. И что в интересах будущего России не следует гнать за границу нефть и газ — они еще ох как пригодятся нашим детям и внукам!

Заглавной статьей экспортной выручки, убежденно считает он, должна стать продажа за рубеж продукции сельского хозяйства. Наше трудолюбивое крестьянство вполне способно превратить сельское хозяйство в процветающую отрасль — надо только в этот ответственный час понять его нужды и соответст­вующим образом поддержать!

 

ПРОСТЫЕ ЛЮДИ ГРАНИЦ НЕ ПРИЗНАЮТ

 

Несколько лет назад, давая интервью одному столичному журналу, Е. Савченко говорил: “Скажу прямо: разум воспринимает “развод” братских союзных республик, а сердце протестует. Эту проблему я переживаю очень лично. Хотя родился и вырос в России, но корни у меня украинские. Как и у многих других, кто живет в Белгородской области, имеющей единую границу с Украиной. Считают, что на Белгородчине около 40 процентов людей разговаривают на украинских диалектах, около 70 процентов наших специалистов учились в ближайшем к нам Харькове. Туда белгородцы на работу на электричках ездили. Выходит, граница не по территории пролегла, а через сердца людей, с драматическими для них последствиями.

Кто выиграл от этого развода? Украинцы, белорусы? А может, грузины или армяне? Тогда почему в Грузии стоят миротворцы, а больше миллиона армян высказались за присоединение Армении к союзу Белоруссии и России? Каждая из бывших союзных республик стала третьеразрядной страной и международной побирушкой.

Сближение народов, может быть, наиглавнейшая задача предстоящего времени. Россия всегда была полиэтническим государством, и судьба не раз убеждала: союз надо поддерживать, показывала, что бывает, когда он нарушается. Поэтому я не раз и не два ставил вопрос о том, чтобы президенты России, Украины и Белоруссии встретились не где-либо, а на героическом Прохоровском поле, где в борьбе с общим врагом сложили головы тысячи украинцев, белорусов, русских, воевавших вместе с представителями других народов за святое дело — независимость своей родины...”.

О встрече президентов трех славянских республик стоит сказать особо. Эту идею белгородский губернатор вынашивал с 1994 года и несколько раз публично озвучивал ее. И опять-таки не ради того, чтоб предстать в глазах патриотической общественности неким мессией, а прежде всего потому, что ему, украинцу по родительским корням, было больно видеть, как год от года отдаляются друг от друга братья-славяне, как надуманно, а иногда и сознательно ставились между ними всевозможные барьеры.

Была у той идеи и чисто практическая сторона — ведь Белгородчина сегодня — это не только граница России с Украиной, но и ее болезненный нравственный и финансовый нерв, остро почувствовать боль которого может только тот, кто живет в приграничной полосе. Когда Савченко принял область, а было это в октябре 1993 года, через нее шли мощные грузопотоки по автотрассе Москва — Симферополь, по железным дорогам, ведущим на юг. Причем многие товары пересекали границу не через таможенные пункты, а по так называемым “народным тропам”. И уже тогда перед Савченко встал вопрос: если соседи своевременно не согласуют совместные действия, последствия будут непредска­зуемыми. И именно он предложил своим коллегам — руководителям соседних областей собраться в Белгороде.

Встреча состоялась в январе 1994 года, в ней участвовали десять предста­вителей приграничных регионов России и Украины. Решали, как жить дальше, как выйти из “торговой” войны. В протоколе первого собрания записали: “Цель — развитие взаимодействия и сотрудничества, взаимовыгодного экономического и культурного партнерства”.

Эта акция имела в республиках большой общественный резонанс, и на вторую встречу в Белгород приехали не только из приграничных областей, но и из других регионов России, Украины и Белоруссии. Итогом этого сбора стало принятие обращения к президентам и парламентам трех стран. В частности, предлагались конкретные меры по обеспечению свободного движения продовольствия и сельскохозяйственного сырья, выработке единой политики ценообразования, защите товаропроизводителей на мировом рынке.

Понятное дело, такие важнейшие вопросы вряд ли возможно решить на региональном уровне — тут требуется, прежде всего, воля Москвы, Киева и Минска. Но если белорусский Совмин оперативно поддержал эту инициативу, то Москва и Киев до сих пор этого не сделали.

И вообще, с сожалением замечает Евгений Степанович, в отношениях с Украиной больше проблем, чем решенных вопросов, что напрямую и негативным образом затрагивает в приграничной среде не только экономические, но и человеческие отношения. Обычно сдержанный, Савченко иногда срывается, когда из-за каких-то надуманных формальностей ставятся под сомнение уже принятые высокими сторонами договоренности по пограничному, таможенному или иному вопросу.

Скажем, как не возмутиться, когда узнаешь, что известного на весь бывший Союз Василия Яковлевича Горина опять “мариновали” на границе, когда он вознамерился навестить внуков и детей, которые проживают в Харькове. Как всерьез не задуматься, когда тебе, как и прежде, докладывают, что по ночам тайными тропами везут на Украину бензин и солярку, а в Россию — какой-либо иной контрабандный товар. Это сколько же материального урона несет как та, так и другая сторона, не говоря уже об уроне нравственном. И как поставить этой контрабанде заслон, если поля того же Горина тянутся вдоль границы на несколько километров, а там ни одного стража ни с той, ни с другой стороны? Да и нужны ли эти заслоны вообще, если веками жили вместе, деля пополам и горе, и радости, если на Белгородчине почти каждый третий — уж так распорядилась жизнь! — считается, как и сам Савченко, украинцем, а в соседней Харьковской области больше половины жителей — русские?

Вот написал об украинских корнях Евгения Степановича и задумался. А чувствует ли он сам себя украинцем, если родился и вырос в русском селе, где никто и никогда не интересовался, откуда ты родом? Если учился в двух вузах Москвы и Ростова, где опять-таки никто и думать не мог, что можно строить дружеские отношения исходя из записи национальности в паспорте? И стоит ли вообще брать в расчет пятую графу, если Евгений Степанович по паспорту “числится” украинцем, а его старший брат Александр — русским? А ведь это так и есть — именно так в свое время решили их родители Степан Семенович и Ульяна Филипповна, всю жизнь проработавшие на земле и полагавшие, что никакого значения в судьбе детей это иметь не будет. Кто же знал, кто мог представить, что в 1991-м все затрещит по швам и бывшие “братские народы” начнут делить Крым, Карабах, Ингушетию и Северную Осетию, а в Чечне вообще полыхнет многолетней войной!?

Как же можно взирать на все это равнодушно, делая вид, что ничего серьезного не происходит, что так вроде бы предписано самой логикой исторического развития, что на то воля Божья и самих народов, решивших в одночасье разойтись по национальным квартирам? Только вот кто о народе подумал, когда затевался в Беловежье весь этот сыр-бор? Не о народе думала известная “троица”, а о своих амбициях, о том, чтобы себе, любимым, было хорошо и денежно в креслах президентов отдельно взятых республик искромсанного и обескровленного государства. Причем искромсали так, что таким подвижникам объединения славян, как Савченко и Лукашенко, потре­буются годы и годы, чтобы все вернуть на круги своя. И уже то, что троих новых президентов, пришедших на смену разрушителям державы, Савченко собрал на Прохоровском поле, вселяет не только надежду, но и уверенность в торжестве разума и исторической справедливости.

Не могу в этой связи не привести фрагмент из выступления Евгения Степановича на недавнем ежегодном фестивале славянских народов “Хотмыжская осень”, который при нем обретает черты всенародного праздника:

— Десять лет славянские народы разделяют государственные границы и таможенные посты. Но никакие границы не могут разъединить наши души. У нас общее историческое наследие, этнические корни, единые нравственные ценности, единая православная вера. Мы тесно связаны друг с другом и территориально. Одни и те же реки несут свои воды из одной республики в другую, одни и те же дожди поливают наши поля. И порой трудно отличить, где кончается русская и начинается украинская или белорусская пашня. Все это утверждает нас в мысли, что мы принадлежим к единой славянской семье!

 

ГЛАВНЫЙ ПРОРАБ

 

Работая над очерком о Савченко, я вдруг поймал себя на мысли: а не выступаю ли я в качестве иконописца? Не пытаюсь ли вылепить из своего героя этакий монументальный образ, идеальный и безгрешный во всех отношениях, которому уже при жизни пора ставить памятник и называть его именем улицы и проспекты? Ведь, право же, авторская влюбленность в своего героя не просто вредна для создания объективного портрета — по нынешним продажным временам она еще и наводит на мысль о заказном характере материала — так уж повелось в последние годы в наших “независимых” СМИ.

Савченко, конечно же, не икона. Он — дитя своего времени, правда, сохранивший в себе лучшие черты недавнего прошлого, но и впитавший в себя не пороки, а достоинства времени нынешнего. И по духу, по образу мыслей он, конечно, не “заединщик”, а скорее (при всей условности этих определений) социал-демократ, поскольку всегда на первое место ставит не столько эконо­мику, сколько ее социальный аспект, или, иначе говоря, бытие человека. Он так и говорит: инвестиции не в экономику, а в человека.

— Наш губернатор, — говорил один его подчиненный, работающий все эти годы рядом с ним, — интересен прежде всего тем, что он одновременно и проектант, и заказчик, и исполнитель. Ведь в жизни есть такие проблемы, которые не поручишь никому, поскольку их может решить или сдвинуть с места только сам губернатор.

Разговор этот проходил, между прочим, в месте весьма примечательном — Государственном военно-историческом музее-заповеднике “Прохоровское поле”, построенном и открытом к 50-летию Победы в Великой Отечественной войне. Это придавало особый смысл словам моего собеседника, поскольку в Бел­город­ской области все знают, кто был главным прорабом на этом священном объекте.

Решение о сооружении на Прохоровском поле, где в июле 1943 года развернулось самое крупное танковое сражение, повлиявшее на исход войны, памятника-музея было принято еще союзным правительством в феврале 1991 года. Но известные события того же года, повлекшие развал СССР и всех союзных структур, не могли не отразиться и на финансировании строительства музейных объектов. Уже к осени 1993 года стало ясно, что никаких торжеств на Прохо­ровском поле 9 мая 1995 года не будет.

Вспоминает начальник управления культуры администрации области А. В. Ку­ла­бухов:

— Осенью 1993 года в области произошла смена руководства. На должность главы администрации 11 октября Президент назначил Евгения Степановича Савченко. В начале третьей декады октября заместитель главы администрации области Н. В. Смоленский и я зашли к Евгению Степановичу с проектом письма в адрес Правительства Российской Федерации с просьбой продлить срок действия постановления с тем, чтобы памятник Победы, музей и другие объекты построить к 50-летию Победы, то есть к 9 мая 1995 года.

Евгений Степанович выслушал нас и с этого момента всем сердцем проникся необходимостью строительства памятника и других объектов на многострадальной Прохоровской земле. Он собрал лучших специалистов и до конца строительства ежедневно бывал в Прохоровке, оперативно решая возникающие проблемы, которых хватало с избытком...

Говоря о подвижнической роли Е. С. Савченко, конечно, нельзя не сказать и об огромном вкладе в организацию всех работ, в сбор средств и пожертвований на возведение мемориального комплекса еще одного истинного патриота страны — Николая Ивановича Рыжкова, который, как и губернатор, дневал и ночевал на стройке. С той поры благодарные белгородцы каждый раз избирают его своим депутатом в Государственную Думу, и альтернативы тут ему, как говорится, не предвидится. А недавно бывший председатель Совета Министров СССР подарил культурному центру комплекса 10 тысяч книг из собственной библиотеки. И теперь местная библиотека — редчайший для нашего времени случай! — официально именуется «Библиотека Н. И. Рыжкова”.

К весне 1995 года все работы в основном были завершены. И уже 26 апреля Указом Президента России был создан Государственный военно-исторический музей-заповедник «Прохоровское поле”... Теперь здесь каждый год 9 мая с участием ветеранов, многочисленных гостей из других регионов, соседних стран воскрешается память о тех великих огненных годах и склоняются головы перед светлой памятью погибших воинов России и Советского Союза.

Вообще надо сказать, что при Савченко за 8 минувших лет Белгородчина заметно повысила свой социальный статус и политический вес — о ней и о губернаторе часто говорят, много пишут в центральных СМИ, область приводят в качестве примера как полигон наиболее продуманных и выверенных реформ, которые уже сегодня дают позитивные результаты во всех сферах жизни. И все чаще именно на Белгородчине “прописываются” такие социально значимые меро­приятия, которые из масштаба “местных” быстро вырастают до статуса все­россий­ских и даже международных. Приведу по этому поводу только один факт.

До 1997 года жило-было на самой границе с Украиной ничем не примеча­тельное село Хотмыжск, пока здесь не собрались однажды представители трех славянских государств, чтобы принять участие в освящении Патриархом Московским и всея Руси Алексием II восстановленной Воскресенской церкви и колокола, получившего название Колокола Единения. Казалось бы, обычное событие для нынешнего времени, но Савченко увидел в нем нечто большее, и через несколько месяцев на этой земле состоялся первый фестиваль славянской культуры “Хотмыжская осень”.

Теперь такой фестиваль проходит ежегодно, и он стал не просто между­народным, а прежде всего настоящим праздником дружбы и единения славян. Раньше в нем участвовали только представители России, Украины и Беларуси, а в 2001 году к ним присоединилась и делегация многострадальной Сербии.

Все бы хорошо, но вот незадача: многие российские СМИ в упор не замечают этого массового фестиваля, в котором участвует не столичная богема, не политическая элита, а простой народ — тот самый, который, как утверждает Савченко, “границ не признает”. И невольно задаешься вопросом: почему? Уж не потому ли, что фестиваль славянской культуры? Уж не потому ли, что здесь набатно звучит призыв к единению славянских республик?

 

СОЦИАЛЬНОЕ САМОЧУВСТВИЕ?

УДОВЛЕТВОРИТЕЛЬНОЕ!

 

В октябре 2000 года “Известия” опубликовали любопытные исследования Центра политических технологий, которые, на мой взгляд, наиболее объективно отражают общественный и иной вес региональных руководителей и не имеют ничего общего с конъюнктурными рейтингами “Независимой газеты”. По сумме четырех номинаций белгородский губернатор в сводной таблице итогового рейтинга влияния занимает одиннадцатую строку, оставив позади многих известных “политических тяжеловесов”.

Но самое ценное и наиболее показательное в этом исследовании — рейтинг социального самочувствия регионов, которые они возглавляют. Иначе говоря, показатель уровня жизни и настроения населения. В этой важнейшей номинации Белгородская область занимает почетное третье место, уступая только благо­получной по известным обстоятельствам Москве и нефтяной Тюмени.

Объективности ради надо сказать, что Белгородская область по своему культурно-хозяйственному развитию была далеко не последней и в советские времена — так что Е. Савченко досталось отнюдь не запущенное хозяйство. Впрочем, мы знаем немало примеров того, как благополучные прежде регионы из-за некомпетентного руководства и откровенного разграбления ныне влачат полунищенское существование. Савченко же распыла области не допустил, исповедуя на начальном этапе реформ, когда народное хозяйство страны уничто­жалось целенаправленно, стратегию выживания. А позже, когда этап хищни­ческого передела собственности в основном закончился, стратегию выживания заменил на стратегию развития.

Любопытный факт: в отличие от многих других регионов, в Белгородской области не увлекались созданием всевозможных структур по поддержке приватизации, чековых и ваучерных инвестиционных фондов, ставших основным каналом обмана населения и отъема общенародной собственности небольшой кучкой людей. Вместо них спустя два месяца после своего назначения, а если уж совсем точно — 29 декабря 1993 года, Савченко создал государственное унитарное предприятие “Областной фонд поддержки индивидуального жилищного строительства” по реализации областной целевой программы “Свой дом”. Тот самый фонд, благодаря которому теперь на Белгородчине ежегодно возводится более 4 тысяч домов усадебного типа, причем, что очень важно, в основном в сельской местности.

К слову сказать, белгородский опыт пытались перенять многие другие регионы, но выйти на такие масштабы ни у кого так и не получилось. И не потому, что не было желания, а прежде всего из-за того, что не хватило воли, смелости и мужества. А ведь именно благодаря этим качествам Савченко и родился этот фонд, поскольку при его создании губернатору пришлось, мягко говоря, пойти на непопулярные меры.

Имеется в виду, что для начала практической работы фонда нужно было найти прежде всего первоначальный капитал. Проблем с этим, конечно же, не было бы, будь наполненным областной бюджет. Но вспомним, что это было за время: из-за отсутствия денег не получали зарплату учителя, врачи, месяцами не видели своих пенсионных пособий ветераны.

Так вот, непопулярные меры состояли в том, что волевым распоряжением губернатора с каждого потребителя электроэнергии, а в области достаточно много энергоемких предприятий, забирались на нужды фонда 3 дополнительных рубля за один киловатт-час, с тех, кто покупал бензин, — 20 рублей с литра (в ценах 1993 года). На эти же цели направлялось 3 процента стоимости винно-водочных изделий.

Конечно, со временем местные “прокуроры” признали незаконным постанов­ление областной администрации. Но пока судили-рядили, первоначальный капитал был сформирован, и фонд выдал застройщикам индивидуальных домов первые кредиты.

Сегодня фонд развернулся настолько, что ставится задача довести ввод жилых домов усадебного типа до 5 тысяч ежегодно. И тот, кто бывал в последние годы на Белгородчине, видел, что это за дома — в два-три этажа, с полным набором бытовых и коммунальных удобств, с прекрасными дорогами и тротуа­рами, с уютными палисадниками и садами. Пройдет еще пять-шесть лет, и в селах области будет сформирована совершенно иная архитектурная, культурная, социальная и демографическая среда. Такая, какой в России к этому времени точно не будет нигде!

Зная это, начинаешь понимать, почему Белгородская область занимает одно из первых мест в стране по притоку сюда беженцев и вынужденных переселенцев. Миграционная нагрузка в регионе примерно вчетверо выше, чем в среднем по стране, но местная администрация переезд соотечественников только приветст­вует, помогая им обустроиться и создавая необходимые условия для жизни и работы. Сам губернатор считает, что для полноценного и всестороннего развития области необходимо прирастить население с нынешних полутора до пяти миллионов человек.

При нынешней массовой безработице закономерно может возникнуть вопрос: не усугубляет ли приток мигрантов ситуацию в Белгородской области? Нет, не усугубляет. За 2000 год напряженность на рынке труда здесь сократилась почти вдвое, а официальный уровень безработицы снизился и составляет сейчас 0,7 процента, что в два раза ниже, чем по России. Показатель весьма важный — он как нельзя лучше характеризует динамику развития области и увеличение числа рабочих мест: за 2000 год наличие вакансий на рынке труда выросло в 1,6 раза. В нынешнем году положение тоже не ухудшилось, поскольку решение этой очень чувствительной социальной проблемы находится под неусыпным контролем областной администрации, глав местного самоуправления. И, конечно, самого губернатора, который не устает повторять, что инвестиции в экономику должны всегда предполагать прежде всего инвестиции в человека.

 Из отчета Е. С. Савченко перед областной Думой особо врезались в память слова, которые вроде бы даже неуместны в наше прагматичное и коммерциализо­ванное время, но, с другой стороны, наиболее ярко характеризуют его собственное понимание и прочтение этого самого времени: “Нам говорят, что главная цель рыночной экономики — это получение прибыли. На мой взгляд, это примитивное, безграмотное суждение. Главной целью любой экономической системы, в том числе и рыночной, является повышение качества жизни человека, а прибыль — лишь средство достижения этой цели. Любая экономика рано или поздно обречена, если она не воспроизводит основной свой капитал — человека труда”.

В этих словах — и кредо жизни, и главный смысл работы, и сама сердцевинная сущность натуры Савченко. Где только возможно, он не устает повторять, что инвестиции в человека должны быть безусловным приоритетом всякой деятель­ности и любой политики, — это он говорил Президенту, в этом каждо­дневно убеждает и хозяйственных руководителей, и предпринимателей, и своих подчиненных.

Причем это не просто слова — за ними стоят конкретные и впечатляющие дела. Назову только несколько цифр и фактов. Из года в год более 60 процентов доходов областного бюджета направляется на решение социальных задач. За последние семь лет 80 тысяч семей улучшили свои жилищные условия. В полном объеме финансируются областные целевые программы по охране здоровья населения — на их реализацию ежегодно направляется свыше 200 миллионов рублей. 50 миллионов выделяется на областные программы “Дети-сироты” и “Дети Чернобыля”. Около 30 миллионов потрачено на приобретение 200 компью­терных классов. В ноябре 2001 года гостеприимно распахнул двери новый комплекс Белгородского государственного университета, который задуман не только как учебный, но и как крупнейший в Центрально-Черноземном районе научно-производственный центр. О масштабах университета красноречиво говорит то, что общая площадь зданий составляет почти 70 тысяч квадратных метров.

Когда шло строительство, от гостей города не раз приходилось слышать удивленные вопросы — как в наше безденежное время здесь — не в столице! — осуществляется столь грандиозный проект?

Ответ на этот вопрос знал каждый житель Белгородчины, поскольку строительство стало поистине народной стройкой, главным прорабом которой был опять же губернатор области. Это по его инициативе для реализации задуманного были сформированы Попечительский совет, который он и возглавил сам, и Фонд содействия развитию БелГУ. За неполных три года от жителей области, предпринимателей, трудовых коллективов на счет фонда поступило более 300 миллионов рублей, что, собственно, и позволило в сжатые сроки возвести и оснастить целый комплекс зданий и научных лабораторий.

Одета рядом в гранит и древняя река Везелка, в неспешные воды которой глядится и только что отстроенный Храм Архангела Гавриила, освящение которого состоялось в день открытия нового университетского комплекса. И есть в этом соседстве большой нравственный и духовный смысл: Храм Божий и Храм Науки, пропо­ведующие и хранящие вековые традиции, как бы открывают новые горизонты перед молодым поколением России.

Завершу очерк еще одной цитатой, взятой из газетной статьи Е. С. Савченко, которая также весьма убедительно характеризует его отношение к курсу проводимых реформ, гражданскую позицию и общественный темперамент: “Рынка должно быть столько, сколько можно, а государства столько, сколько необходимо”. Это не просто удачная фраза — за ней убежденность в своей правоте, несогласие с идеологией реформ, исповедуемой нынешней властью, и противление ей.

А это означает, что Евгений Степанович, как и прежде, на стремнине времени, на острие дискуссий по самому злободневному вопросу — как дальше развиваться России, какой ей быть завтра и какой мы оставим ее нашим детям и внукам.

 

Евгений Савченко • Человек и труд (Наш современник N6 2002)

 Евгений Савченко

Глава администрации Белгородской области

ЧЕЛОВЕК И ТРУД

Социальная сфера села: взгляд из региона

 

Без сильной социальной политики, направленной на улучшение условий труда и жизни сельского населения, без повышения его общественной и гражданской активности невозможна реализация никаких аграрных программ. Особую значимость эта проблема приобретает в современных условиях, поскольку реформирование экономики страны предусматривает кардинальное изменение модели аграрного сектора, затрагивает глубинные экономические, социальные, политические и даже моральные интересы самых различных слоев общества.

Условия и образ жизни сельского населения России имеют свою специфику, обусловленную не только историческими традициями и многонациональным составом населения, но и высокой степенью его распыленности, неразвитой системой коммуникаций, ограниченностью сферы приложения труда и др. Поэтому село, станицу, аул или хутор следует рассматривать как особую социально-территориальную общность, органично совмещающую производственные функции с социальными. В значительной степени занятие аграрным трудом — это не только форма получения доходов, но и генетическая привязанность к определенному жизненному укладу, что лежит в основе здорового общественного консерватизма сельского населения.

Именно поэтому экономическое поведение крестьянина не вписывается в концепцию “экономического человека”, согласно которой субъект в процессе деятельности стремится к максимизации собственной выгоды в условиях абсолютной свободы выбора и полноты информации. Скорее, оно может быть охарактеризовано понятием М. Вебера: “сущностно рациональное экономическое действие”, которое предусматривает ориентацию человека на достижение некоторой ценностной цели.

Следует признать, что российское государство как до революции, так и при советской власти зачастую отводило селу роль поставщика материальных и людских ресурсов. Это наиболее ярко проявилось в период индустриализации, когда промышленное производство, не имевшее собственных источников накоплений, развивалось за счет безжалостного изъятия ресурсов из села и усиления эксплуатации его жителей. По сравнению с городским населением крестьяне, занимаясь гораздо более тяжелым и неквалифицированным трудом, были крайне ограничены в возможностях выбора образования и альтернативной  сферы деятельности, имели менее разнообразный рацион питания, постоянно сталкивались с проблемами приобретения товаров, обеспечения коммунальными и бытовыми услугами.

В дореформенный период считалось, что основная причина перетока населения в город — несоответствие условий труда и качества жизни сельского и городского населения. В результате экономическая политика государства ориентировалась на индустриализацию сельского хозяйства, а социальная — на механическое выравнивание уровня жизни в городе и деревне. Индустриализация требовала пооперационного разделения труда и одновременно вела к потере селянином целостного представления об аграрной деятельности, основных навыков крестьянского труда и постепенному превращению в наемного работника с присущими последнему психологическими особенностями. (Навыки и традиции земледелия проявлялись у большинства работников колхозов и совхозов в полной мере лишь в рамках приусадебных хозяйств.)

Со второй половины 60-х годов был предпринят ряд попыток по сближению условий труда и жизни города и деревни, динамично велась работа по формированию социальной инфраструктуры села. Но с началом либерализации экономики финансирование большей части социальных программ по возрождению российской деревни прекратилось, а лимиты централизованных капитальных вложений в ее инженерное и социальное обустройство резко снизились. А если учесть, что функции управления социальной сферой и ее финансирования были переданы на местный уровень из-за дефицита средств, на селе во многих случаях произошло резкое сокращение социально-ориентированных учреждений: больниц, школ, клубов, библиотек, объектов бытового обслуживания.

Наряду с низким качеством и малодоступностью здравоохранения, негативными процессами в области образования и культуры, ростом сельской безработицы, крайне низкой и несвоевременной оплатой труда, повсеместным отсутствием коммуникаций особое место занимает проблема жилья. Традиционно сельский дом служил нескольким поколениям, был и остается основой крестьянского подворья. Но сегодня по своим характеристикам он — в своем прежнем виде — не отвечает потребностям населения.

Существенное снижение качества жизни оказало определенное влияние на демографическую ситуацию. Хотя численность постоянного сельского населения (около 39,5 млн человек) остается достаточно стабильной, в последние годы началось интенсивное изменение его структуры в пользу старших возрастных групп, возросла смертность, снизилась рождаемость. В настоящее время в 64 из 89 субъектов Федерации, где проживает 84 процента сельского населения России, смертность превышает рождаемость. С 1991 по 1998 годы численность сельских жителей в возрасте до 14 лет сократилась на 1 млн человек, одновре­менно на эту же величину выросло количество людей старше 65 лет. Изменилось соотношение между лицами моложе трудоспособного возраста, трудоспособного и старше трудоспособного; в 1991 году оно составляло соответственно 26,5; 50,9; 22,6 процента, а в 1998 году — 24,4; 52,2; 23,4 процента. Как показывает анализ данных Госкомстата России о предположительной численности населения страны вплоть до 2015 года, эти тенденции, к сожалению, сохранятся.

Старение населения, высокий уровень смертности и низкая продолжи­тельность жизни сокращают базу воспроизводства трудовых ресурсов, что уже в ближайшие годы в ряде сельскохозяйственных районов может привести к их дефициту.

Влияние каждого из элементов социальной сферы на ситуацию в сельском сообществе носит многоплановый характер, что предопределяет необходимость системного подхода к проблеме. Это и учет личных предпочтений крестьян, а также возможных социальных последствий от неразрешенности тех или иных проблем, и использование шкалы ценностей самих крестьян, что может быть весьма эффективным при выборе приоритетов развития социальной сферы и позволит полнее реализовать потенциал сельского самоуправления, повысить ответственность жителей села за свое будущее.

Социальная инфраструктура должна формироваться с соблюдением доступ-ности необходимой совокупности благ и услуг по месту жительства для всех категорий населения. Это основная предпосылка общественной стабильности.

К ведению федеральных органов власти следует отнести такие функции, как определение основных направлений государственной политики в данной сфере; регулирование правовых и трудовых отношений; установление системы минимальных государственных социальных стандартов, гарантий незащищенным слоям населения, нормативов и показателей социальной инфраструктуры; разработку и реализацию межрегиональных программ; координацию деятельности региональных органов власти; международное сотрудничество в сфере социального развития села.

В компетенции субъектов Российской Федерации должны находиться: формирование региональной политики в социальной сфере с учетом местных национально-культурных традиций; принятие нормативных и правовых актов, отражающих специфику региона; разработка и финансирование региональных социальных программ; координация деятельности органов местного самоуправ-ления и делегирование им отдельных полномочий.

Такие функции, как организация территории местного сообщества, распоря­жение имуществом и землей, размещение предприятий, принятие планов жилищно-коммунального строительства, регулирование пользования объектами социальной сферы, можно делегировать органам управления сельскими территориями.

Распределение полномочий и ответственности между различными уровнями власти эффективно лишь при соответствующем закреплении источников финансирования, которое будет предусматривать адекватную рынку много­канальную систему поддержки программ с использованием средств феде­рального, региональных и местных бюджетов. Базовым принципом при этом должно стать перераспределение национального дохода в пользу аграрного сектора и обеспечение для участников реализации программ социального развития села (юридических и физических лиц, проживающих в селе или пользующихся его трудовыми и рекреационными ресурсами) режима наибольшего благоприятствования.

Представляется целесообразным создание органов самоуправления на базе нескольких населенных пунктов, что позволит за счет концентрации средств и ресурсов обеспечить условия для системного развития социальной сферы, транспортных коммуникаций и инженерной инфраструктуры, с меньшими затратами организовать социальное и медицинское обслуживание населения, открыть хорошо оборудованные и обеспеченные квалифицированными кадрами базовые учебные заведения, в которые учащиеся из других населенных пунктов будут доставляться централизованным транспортом.

В решении проблем социального развития села важную роль могли бы сыграть специальные внебюджетные фонды. На федеральном уровне, например, с их помощью могли бы финансироваться целевые программы, в частности, по газификации, жилищному и дорожному строительству.

Региональные и местные фонды могут формироваться из собственных доходов, а также из привлеченных для финансирования социальных программ средств юридических и физических лиц. При этом предприятиям и организациям следует предоставлять различные льготы, в частности, освободить от налого­обложения часть прибыли, обеспечить льготный режим оформления сделок по земельным участкам и недвижимости, установить заявительный порядок создания новых предприятий на селе. Физическим лицам должны быть предоставлены государственные гарантии сохранности вложенных средств.

Важным аспектом финансовой самостоятельности органов местного самоуправления может быть введение фиксированных отчислений в их бюджеты от единого земельного налога, что будет способствовать не только их заинтересо­ванности в повышении эффективности аграрного производства, но и более полному сбору налогов на их территории.

Существуют и другие источники финансирования социальных программ — арендная плата за земли сельскохозяйственного и иного назначения, находя­щиеся в собственности муниципальных органов власти; налог на содержание жилищного фонда и объектов социальной сферы; местные целевые сборы; налоговые платежи за пользование недрами; плата за воду; рекреационные сборы с садоводческих, огороднических, животноводческих, дачных товариществ и кооперативов. Собранные средства должны, по нашему мнению, направляться исключительно на развитие инфраструктуры (дорожной сети, предприятий торговли, бытового обслуживания и т. п.).

Серьезным источником дохода сельских территорий могла бы стать плата за трудовые ресурсы села, используемые в промышленности. Поскольку многие селяне работают и соответственно платят подоходный налог в городе, целесо­образно предусмотреть при распределении этого налога по уровням бюджетной системы фиксированные отчисления в бюджет по месту жительства работника.

В определенной степени все эти вопросы нашли отражение в проекте федерального закона “О социальном развитии сельских поселений”. Концеп­туально законопроект носит рамочный характер, определяет правовые, организа­ционные и экономические основы государственной поддержки российского села, его социальной и инженерной инфраструктуры, создания благоприятных условий жизнедеятельности. Помимо этого он устанавливает принципы организации расселения в сельской местности, планировки и застройки, меры по сохранению и улучшению природного ландшафта, предусматривает гарантии государства по обеспечению приоритетности социального развития села.

Несмотря на то, что законопроект был в 2001 году принят Госдумой в первом чтении и одобрен Советом Федерации, в ходе его дальнейшего обсуждения правительство выступило за исключение из текста положений, касающихся создания фондов социального развития сельских поселений на федеральном и региональном уровнях и норм по финансированию социального развития сельских поселений из федерального бюджета. Вскоре Президент РФ отклонил законопроект и предложил снять его с дальнейшего рассмотрения, мотивируя это тем, что он противоречит ряду федеральных законов.

Таким образом, решение актуальнейшей проблемы повисло в воздухе.

В этих условиях в регионах крайне важна реализация комплекса мер по улучшению социального положения сельского населения, в частности, по стимулированию его прироста за счет повышения рождаемости и сокращения оттока молодежи.

Учитывая, что традиционные меры (единовременная помощь при рождении ребенка и др.) не могут существенно облегчить положение молодой семьи, следует использовать систему долгосрочных накоплений, которая обеспечит в будущем независимый источник средств человеку, вступающему в жизнь. Решение этой задачи возможно при исключительно адресном бюджетном финансировании с открытием именных счетов сразу после рождения ребенка и при условии создания системы гарантий сохранности и доходности средств на них. Причем необходимы определенные ограничения на право получения этих денег. Поскольку они будут выделяться из регионального бюджета, естественным ограничителем выплат может стать выезд семьи за пределы субъекта Федерации до совершенно­летия ребенка или правонарушение со стороны подростка. Это заодно создаст предпосылки для снижения уровня преступности. Любое из двух событий должно неминуемо вести к возврату денег с накопительного счета в бюджет.

Вместе с тем следует предусмотреть и возможность использования данных средств для оплаты лечения и обучения подростков до достижения ими 18-летнего возраста с подтверждением соответствующего решения общественным советом при региональном органе власти.

До момента выплат целесообразно использовать зачисленные на именные счета деньги в качестве возвратных инвестиций в реальном секторе экономики региона, что, при несколько меньшей доходности по сравнению со спеку­лятивным финансовым сектором, все же обеспечит мультипликационный эффект за счет развития производства, создания новых рабочих мест и роста доходов бюджета.

Частично предлагаемая схема реализована в Белгородской области. Начиная с 1995 года там действует программа “Совершеннолетие”, в соответствии с которой каждому новорожденному, родители которого постоянно проживают на ее территории, открывается накопительный счет с перечислением на него 1000 pуб.

Решение демографических и других социальных проблем села невозможно без радикальных перемен в индивидуальном жилищном строительстве. Необходимо создавать  условия жизни, не уступающие городским, но полностью отвечающие специфике крестьянского быта. Тем более что интенсивно формируется слой социально активного населения, для которого именно свой дом и хозяйство служат одним из жизненных приоритетов.

Учитывая ограниченность собственных средств застройщиков, высокую стоимость коммерческих кредитов, дороговизну строительных материалов, решить данный вопрос без государственной поддержки, использования бюджетных и внебюджетных средств невозможно. Значительный опыт работы в этом направлении накоплен в Белгородской области, где в 1993 году создан в форме государственного унитарного предприятия фонд поддержки индивидуального жилищного строительства на селе (ИЖС). Это специализированная кредитно-хозяйственная организация, определенная единым заказчиком в реализации программы развития и поддержки ИЖС фермерских хозяйств и крестьянских подворий. С 1997 года фонд включается отдельной строкой в бюджет области. Кроме того, он пополняется за счет сбережений граждан, поступлений от реализа­ции бензина и электроэнергии, отчислений из областного фонда занятости, средств предприятий, направляемых на жилищное строительство, собственных доходов от реализации продукции, получаемой в погашение кредита.

Оформить ссуду на ИЖС могут граждане России, проживающие в регионе и нуждающиеся в улучшении жилищных условий. Преимуществом пользуются представители социально значимых для села профессий и лица, живущие в области более трех лет. Ссуды предоставляются на срок до 15 лет в валютном эквиваленте (по официальному курсу ЦБ РФ на день выдачи) под 2 процента годовых с перечислением денег по мере строительства или в виде строительных материалов. Решение о кредитовании принимается фондом по рекомендации жилищных комиссий при местных администрациях.

Подавляющее количество кредитных договоров заключено с работниками сельского хозяйства, из которых 80 процентов рядовые труженики. Среди застройщиков также работники социальной сферы: учителя, врачи, культпросвет­работники и представители правоохранительных органов. Сельской интеллигенции и семьям, имеющим четверых и более детей, при погашении ссуды предоста­вляется скидка в размере 33—50 процентов. Предприятия, погасившие на 50—70 процентов недоимку в областной бюджет, имеют право использовать от 15 до 30 процентов оставшейся суммы на выдачу ссуд для ИЖС своим работникам и работникам бюджетной сферы. Разработаны и применяются специальные проекты застройки, предусматривающие размещение в доме медицинского кабинета, магазина и др., что создает условия для развития социальной инфра­структуры и закрепления на селе интеллигенции.

 Расчеты между участниками программы проводятся жилищными векселями, выпущенными в счет 50 процентов, направляемых на кредитование. Гарантии области по векселям, их свободное обращение в качестве средства взаимо­расчетов и возможность уплаты ими налогов в региональный бюджет сокращают потребность в оборотных средствах.

Формально решение о списании части недоимки по налогам и направлении ее на кредитование ведет к снижению поступлений в бюджет области. Однако последний в любом случае должен финансировать строительство жилья работникам социальной сферы.

Фонд не ограничивается выделением ссуд на строительство. В рамках его деятельности предусмотрены обязательная газификация и водоснабжение возводимых домов, развитие инженерных и дорожных сетей, благоустройство территорий и др. Застройщик не оплачивает проектирование, имеет льготы при покупке строительных материалов; ему компенсируется 50 процентов затрат на автотранспорт, машины и механизмы, используемые при сооружении дома. По желанию он пользуется с апреля по сентябрь отпуском без сохранения содержания, при этом областной фонд начисляет ему ежемесячно четырехкратную мини­мальную зарплату, которая идет на погашение ссуды.

Возврат заемных денег и уплата процентов производятся равными долями, начиная с третьего года после открытия кредитной линии. Предусмотрена возможность расчетов продукцией крестьянского подворья, причем объемы поставок фиксируются на момент выдачи ссуды. Следовательно, расширяется сфера занятости населения и развиваются крестьянские подворья.

Для товарных расчетов можно было бы использовать существующие структуры заготовки и реализации, однако их издержки, как правило, достаточно высоки, а дополнительные внутрисистемные налогооблагаемые обороты снижают конкурентоспособность продукции и замедляют оборачиваемость средств. Более перспективно формирование собственной торговой сети, а учитывая то, что основная доля прибыли формируется при реализации продукции с высокой степенью переработки, то и создание перерабатывающих мощностей. Сегодня у фонда в области есть рынки, мини-пивзаводы, мини-пекарни, предприятия по производству строительных материалов и конструкций, мебельная фабрика, цех по забою скота, обширная сеть магазинов; изучаются вопросы строительства районных цехов по переработке мяса. Собственно в структурах фонда занято более 1300 человек. А если учесть, что он загружает заказами стройиндустрию, транспортные организации и предприятия перерабатывающей промышленности, то можно рассматривать его деятельность и как фактор борьбы с прямой и скрытой безработицей.

 За пять лет с помощью фонда возведено более 10 тысяч домов общей площадью 1,3 млн кв. м, построено 227,4 км линий электропередачи, 158,6 км водопроводов, выданы тысячи ссуд на возведение и обустройство крестьянских подворий, обзаведение скотом. На долю индивидуального строительства пpиходится 60 — 70 процентов общего объема возводимого жилья. До 2005 года намечено комплексно благоустроить 452 села, ежегодно вводить около пятисот километров дорог, полностью телефонизировать сельские дома и наладить их водоснабжение.

В области в 1999 году была выполнена программа газификации сельских населенных пунктов. Поскольку средства из федерального бюджета на реализацию программы газификации Черноземья перечислялись не в полном объеме и с задержкой, были определены дополнительные источники финансирования: ассигнования из бюджета области; деньги территориального дорожного фонда, направляемые на приобретение труб для газоотводных сетей; выручка от продажи газа; специальный сбор с выручки при реализации сахара сахарными заводами; собственные ресурсы АО “Белгородоблгаз” и ОАО “Газпром”; средства населения и т. д.

Разработаны и реализуются меры государственной поддержки крестьянских подворий, стимулирования сельскохозяйственной и потребительской коопераций. В областной фонд продовольствия закупается по гарантированным ценам произведенная подворьями продукция животноводства и растениеводства. Для улучшения поголовья скота в крестьянские хозяйства поставляется на условиях товарного кредита молодняк. Организовано их снабжение сортовым посевным материалом, в том числе картофелем высоких репродукций. Так как производство кормов наиболее эффективно в крупнотоварных хозяйствах, то последним рекомендовано вести его планирование с учетом потребностей крестьянских подворий. Для крестьян установлена компенсация из бюджета области 50 про-центов затрат на приобретение семян картофеля, приготовление и транспорти-ровку комбикормов, перевозку продукции подворий до перерабатывающих предприятий. Крестьянские подворья включены в государственную систему племенного, ветеринарного и агрозоотехнического обслуживания.

Ведется среднесрочное кредитование строительства животноводческих помещений крестьянскими хозяйствами по мере роста в них поголовья скота, а также приобретения инвентаря и лошадей с частичной (до 50 процентов) компенса­цией выплат по кредиту. Ссуда начинает гаситься через полгода с момента ее получения поставками сельскохозяйственной продукции, количество и качество которой определяются кредитным договором.

В систему кооперативных связей, помимо 12 межрайонных животноводческих кооперативов, вовлечены также элеваторы и комбикормовые заводы, предприятия — поставщики племенного молодняка, мясо- и молокоперерабатывающие заводы.

Для формирования ресурсов зерна, используемого в производстве комби­кормов и товарного кредитования кооперативов, предусмотрено погашение задолженности сельскохозяйственных предприятий перед бюджетом поставками зерна в государственное унитарное предприятие “Областная продовольственная корпорация”. Дотируется и производство белково-витаминных добавок. Взаиморасчеты осуществляются с использованием зерновых векселей, а также поставками продукции подворий на предприятия пищевой промышленности области.

Устойчивое развитие крестьянских подворий позволило аграрному сектору области не так болезненно, как в других, в том числе и соседних, регионах, пережить экономический спад. Более того, оно способствовало стабилизации социального положения на селе.

*   *   *

В заключение отмечу, что социальная политика на селе должна предусмат-ривать согласованные действия по поддержке производственной активности в аграрном секторе, соблюдение прав и свобод человека (в том числе права на труд, отдых, образование и т. д.), создание равных условий развития сельских поселений независимо от их типа и численности населения, обеспечение в них благоприятной среды обитания путем повышения социальной активности населения и концентрации финансовых и материальных ресурсов, создание условий для роста реальных доходов, развитие коммуникаций.

Практика позволяет отметить, что, несмотря на пассивность социальной политики федеральных органов власти, в ряде субъектов Российской Федерации, в том числе в Белгородской области, удалось найти адекватные рыночным условиям экономические методы государственной поддержки и финансирования сельской социальной сферы; сохранена в основном социальная инфраструктура, расширилось индивидуальное жилищное строительство, практически осуществлена газификация села, прекратился рост безработицы и наметилось увеличение доходов крестьян. Все это стабилизировало агропромышленное производство и создало предпосылки для его устойчивого развития. Необходимость реформ в социальной сфере села прекрасно осознают мои коллеги-губернаторы. Теперь слово и за федеральной властью.

 

Сергей Небольсин • Пушкин и Россия (Наш современник N6 2002)

Сергей Небольсин

ПУШКИН И РОССИЯ

 

К семидесятилетию П. П.

 

У лукоморья бывало меньше русских людей, чем читало Пушкина. Многим русским пути к лукоморью теперь отрезаны: возникло “пушкинское зарубежье”. Это какой-то, по-нашему — даже не сразу найдешь слово — сверхчудофеномен: пушкинская заграница, в которой Пушкин же, если верить многозначительным рассказам, так никогда и не побывал. (Естественно: не пускали тоталитаристы; а теперь попробуй, даже будучи политически безгрешен — съезди в Кишинев, Тбилиси или в Крым; недешево обойдется, если прикинуть к заработку, и поездку скорей всего придется отменить.) То есть нечто до крайности головоломное и нелепое — а есть: за рубежом наш классик и не был, и был.

Еще один довод к тому, что содержание классического растет от эпохи к эпохе.

*   *   *

Ну, а что там, у лукоморья? Каждый, кто хотя бы Пушкина читал, знает: там Русью пахнет . Взять  Тирасполь, Екатеринослав, Екатеринодар — чем не русская гордость, хотя бы кто и считал “потемкинcкими деревнями”?  Эти, как говорили,  “фантомы”, они и до сих пор держатся российско-советской крепостью своей каменной и стальной закладки. А убери их — останется ничем не защищенная землянка и при ней какой-нибудь совершенно забытый богами пасынок природы. Или он может жить по-человечески без твердой защиты? Дядька Черномор с его витязями-подводниками этой защиты прекращать не хотел.

Добавим еще (это под конец разговора пригодится): кто и в самой России не бывал (а в нынешнее, по краям ее, сирое захолустье славной Европы уж тем более не поедет), кто русским быть и не собирался — он все же “Руслана и Людмилу”-то мог же, как музыку, слушать? Нeмало и таких. Так что ощущение “там Русью пахнет” — феномен международный. Тем самым есть пища и для многонациональной по своему кадровому составу науки.

“Русью пахнет”: к вопросу об обонятельных компонентах пушкинской семан­тической парадигмы... Это как пример, конечно, наобум из головы; но такие подходы уже кое-где намечены. Способные поднимать именно подобную тематику исследовательские силы и школы существуют.

Мы не шовинисты. Поэтому и русский человек может, на наш взгляд, заниматься тем, что в Пушкине русского.

*   *   *

Пушкин — живописатель России (“октябрь уж наступил”); Пушкин — создатель символических образов России (“куда ты скачешь, гордый конь?”); Пушкин — и житейски достовернейше русский человек; то есть его русскость как-то многократна. Или она “многоаспектна”? Возможно. Однако представительство Пушкина за Россию не столько многоаспектностью своей “парадигматики” примечательно, сколько отличается высоким градусом подлинности.                            

Сегодня ясно (яснее, чем когда-либо): Пушкин как человек-задача — это не отпрыск “мелкопоместного” (“родовитого”, “старинного”, “обедневшего”, “столичного”) дворянства, не дитя “знойной Африки” в мрачно-ледовитом граж­дан­стве северной державы, а подлинно законнорожденный сын общерусского полка, от митрополита Илариона до Арины Родионовны. Его, как чадо без возраста, Россия и лелеет — допуская одновременно, что Пушкин и отрочески моложе, и много-много старше нас, и нуждается в постоянном оберегании-защите.

Что-то русское в нем и Илариона древнее: что-то самое памятное, иной раз подумаешь. Волхвы не боятся могучих владык, и княжеский дар им не нужен. Правдив и свободен их вещий язык и с волей небесною дружен; и — вижу твой жребий на светлом челе... О, не “язычество” с его какой-нибудь Золотой Бабой, и не с Перуном даже, здесь важно. А просто кажется: с таким “источником” нужен ли был для русского “Памятника”, с его высокой непокорной речью, еще и римский сладкопевец Гораций? Хотя пригодился и он, а ведь тоже язычник.

*   *   *

О достовернейшей русскости Пушкина говорил еще Гоголь (самая жизнь его совершенно русская) ; но сегодня вполне ясно и то, что совершенно русская и сама его смерть. Этого Пушкин не мог сказать о себе сам, это трудно было уловить сознанию современников, свидетелей его кончины: но то была вполне по-ратному совершившаяся гибель за Россию. Пушкин — это русское самопо­жертвование. Не есть ли классичнейшее, после записей на палестинских скрижалях, самопожертвование и сама Россия? Не самая ли она, поэтому, европейская из всех европейских стран?

Со временем возрастает ясность и этого, тогда как ратная задача обще­русского полка, о котором мы говорили, остается, можно считать, в общем все тою же: единение как раз перед нашествием монголов , призыв к чему и осуществляет до сих пор Пушкин.

Его “не разойтиться ль полюбовно?” — коренной вопрос в “Онегине”; но не меньше важна Пушкину и наша готовность по-братски сойтись. Раздумье о розни, расколе, распре (в пользу понимания, единения, братства и мира, смирения и замирения перед общей правдой) унаследовано Пушкиным от Гомера, унаследовано от Пушкина Толстым (“сопрягать”), оно сохранено как сердцевина в “Тихом Доне” Шолохова. Это не менее очевидно, нежели то, что собирание-подымание “русской земли” в “Клеветникам России” предшествует позднейшему “Вставай, страна огромная”. То есть наследование Пушкину оттесняет совершенно в сторону прения насчет какого-то еще — говорят нам — “подлинного авторства” этой песни 1941 года.

“Вставай!”, издалека обращаемое Пушкиным к России любых времен, — это то же самое, что Пушкин, а после него и вся наша литература обращали к человеку вообще: “ВСТАНЬ И ИДИ!” — с неслучайным здесь отголоском евангельского призыва (притча о расслабленном и проч.). Яркая самобытность русской литературы в целом, родственная пушкинской побудительной само­бытности, и состоит в настойчивом распрямлении и человеческого общества, и каждого человека; это особенно значимо в эпоху, когда культура иного рода радушно поощряет возвращение человечества на четвереньки и осваивает соответст­вующий язык звуков и жестов-телодвижений.

На каком, любопытно, жутком языке изложит он свой звериный опыт? — размышлял Пушкин, ожидая напечатанья записок француза-палача Самсона. Размышление провидческое. На том языке, скажем мы теперь по Пушкину, на котором терзают Палестину и Гиндукуш.

*   *   *

Самобытное “я” Пушкина содержит в себе драгоценности русского “мы” или же роднится с ним. Пушкинское “мы” — или вообще русское “мы” — роднит Пушкина и Петра Великого, Пушкина и лицеиста-однокашника, Пушкина и няню, Пушкина и Чаадаева, Пушкина и “сват Ивана”, суворовского ветерана и Дельвига, ямщика, брата, Ломоносова, казака, флотоводца... Это “мы” и радостной встречи (задушевной дружбы), и гордого противостояния, сообща, страстям и витиям “Европы”, и тяжких признаний, насколько властно-навязчиво “бес нас водит, видно” либо насколько “грустна наша Россия”. Это “мы” — не карнавал множества неприкаянных (“Бобок”) распоясавшихся “я”, лишь заголением друг другу и нужных, а нечто более чистое, тесное соборно-хороводное, не разымаемое на полифонию взвинченных самолюбий, вожделений и частничества. Это “мы”, несколько заслоненное карнавалом и карнавальностью индивидов, есть и у Достоевского (и опять: что “Бобок” с его карнавалом, что и любой российский карнавал нынешний — это ведь вполне по 22-й строфе пушкинского “Гусара”). Наконец, это “мы” — и НЕ СКИФЫ. Как это, право, Пушкин проницательно обратил (по внешней видимости всего лишь перелагая Анакреона) к Европе Геродота и Апулея! Да и к Европе недолюбливавших наше якобы скифство Петрарки-Лейбница-Вольтера-Наполеона-Байрона! Как легко он сделал “анакреонтику” ответом на уличение России в дикой “скифской” азиатчине! Но дело не только в этой Европе. Пушкин оставил важное предостережение русской поэзии и русскому самосознанию XX века; теперь уже можно сказать, и века XXI-го. Самоопределение вне Пушкина, помимо Пушкина, минуя его и вразрез ему — в духе “скифы мы”, — по видимости горделиво. Но по существу оно есть знак возбужденного концептуального замешательства, в странной логике “назло тятьке уши отморожу”.

*   *   *

Пушкин — промыслитель и сподвижник всего здравого и бойкого общероссийского дерзания, в области как “индустриальной”, так и “социально-политической”. Пушкин приветствует созидательный труд на русских дорогах (можно сказать, на дорогах в далекое будущее, с борением против слепых сил “равнодушной природы” — как это нарисовано в VII главе “Онегина”); Пушкин же набросал для нас образ-образец нужной России власти: академик-герой-мореплаватель-плотник (чем не предвосхищенье послеоктябрьским усилиям общерусского государственного устроения); Пушкин хочет России открыто-дружественного единения с миром (“все флаги в гости будут к нам”), и литература непроизвольно откликается на это: даже простецки-песенным “за столом никто у нас не лишний”. Пушкин предупреждает, в какой общественной атмосфере академик-герой-мореплаватель-плотник неизбежно задохнутся и выдохнутся (что и произошло: “беда стране, где раб и льстец одни приближены к престолу”), — и Пушкин же, наконец, оговаривает успех “промышленного роста” непременным условием: внимание к нуждам простейшего, обычнейшего человека.

Bcпoмним поэтому снова строки из онегинской главы VII. Внимательно в них вдумываясь, как их не повторять к каждому новому пушкинскому юбилею. Там высказаны пушкинские виды на улучшение наших дорог, с упованьем, что и ездить будет чудесно, через горы и воды,

 

И заведет крещеный мир

На каждой станции трактир.

 

Почти вся эта строфа (XXXIII) выглядит цитатой из будущих программ великих строек, так же как последние две ее строки кажутся житейски-шутейными. Самообманом было бы, тем не менее, остаться только при этом ракурсе. Слова “не продается вдохновенье” тоже сдобрены пушкинской шуткой (“но можно рукопись продать”); а случайно ли, однако, что “Египетские ночи”, где вдохно­вение блистательно несется на торг дважды — сребролюбивым импровизатором-итальянцем и плотоядною Клеопатрой, — у зрелого Пушкина оказываются неоконченными? И Чарский, и Пушкин (как впоследствии и Гоголь, и гоголевский иконописец, и даже гоголевский Чартков) этому откровенному погружению красоты в стихию торга должны были содрогаться .

Так содрогаться могли бы и люди иного времени — что дали руку клеветникам безбожным, пообещавшим за пять сотен дней исполнить то, чему Пушкин отвел пять столетий; можно было бы содрогаться изобилию тратторий для толстосумов, если только это и успело столь быстро вознестись по всем перекресткам больших дорог. Но художественная сторона вопроса не в условном “могли бы” и “можно было бы”. Андрей Платонов всей душой и безусловно устремился в дела преобразований природы, путепролаганий, путей сообщения и извлеканий из стихий всяческого электричества — вполне по пушкинской разметке обозначив всенародный рывок к хозяйственно-державному творчеству; и он же всецело-подлинно и именно содрогнулся от того, сколько усмотренный им ход дел не додал простецкому человеку-созидателю. Бесконечная череда, печальные сонмы платоновских страдальцев-жертв, сплавляемых в какие-то мрачные погреба земли, влекомых туда жезлом железным без пристанища, на нищенском рационе, без угла приклонить главу, — это тот самый пушкинский крещеный мир, оставлен­ный без государственного присмотра, которому Пушкин издалека желал совсем иного.

В пушкинской строфе из “Онегина” уместился художественный мир одного из ведущих классиков советского времени. Способный развить тему сегодня мог бы стать классиком XXI века. Вполне жизненного “материала” для этого хватает, хотя образ крещеного мира как “людишек” в чем-то недотягивает до Пушкина.

*   *   *

Сгущая пучки руководительного света, пушкинский “магический кристалл” оказался видоискателем к уловлению того, что и Пушкин, иной раз покажется, не различал вполне ясно. Во всяком случае, Жуковский в неясности весьма многого для себя лично — признавался, когда созерцал своего ученика-победителя на смертном одре.

 

Что-то сбывалось над ним...

И спросить мне хотелось: что видишь?

 

Есть основания, по прошествии почти двух столетий, утверждать: погибший видел все, видел всех нас. И сегодня, как и помянутая русскость пушкинской кончины-самопожертвования, очевидно богатство того, что Пушкин заготовил, уходя, для нашего дальновидения сообща. Сквозь то, что было нащупано “Онегиным”, Пушкин, и верно, видел Наташу Ростову и Анатолия Курагина, Анну и Вронского, Катерину из Островского и Лескова (как, впрочем, и вольнолюбивую Веру Павловну между Лопуховым и Кирсановым с их любовью на почве, на основе и в духе положительной науки). Уже и это немало; а из “Онегина” же, мы помним, и “разойтиться полюбовно”. Но тогда почему не вспомнить юношей, играющих в бабки и свайку (1836)? Один из них (бабки)

 

Вот уж прицелился... Прочь! раздайся, народ любопытный,

Врозь расступись; не мешай русской удалой игре.

 

Готовый опять сюжет для Гоголя. Так были ему даны или заданы “Ревизор” и “Мертвые души”; так, внутри “Мертвых душ”, ожило чисто пушкинское восхищенье простецкой и всеповергающей русской удалью: “и косясь, постораниваются и дают ей дорогу другие народы и государства”. А рядом не менее много­значительное — юноша, занятый свайкой.

 

Вот и товарищ тебе, дискобол!

 

Свет, падающий назад, вскрывает в античном шедевре его народно-крепкую (не побоимся слова, простонародную) основу. Но свет идет и в будущее. И если в его лучах родится слово о птице-тройке, то не он же ли позволяет разгадать антично-мощные “Илиаду” и “Одиссею” в простонародно-землепашеском “Тихом Доне”? В нем же заново опробовано и перепроверено намеченное в “Капитанской дочке”. Казак Григорий Мелехов — вполне товарищ древнегреческим бойцам, страдальцам и скитальцам. И может показаться удивительным: после Одиссеева возвращенья к сыну Телемаку, а также и после пушкинского “ребенка ль милого ласкаю... у гробового входа” Шолохов возвращение Григория домой, к Мишатке — считал сугубо своей, и своей самой удачной, чуть ли не чудесной находкой.

Но это и удивительно, и не удивительно: Пушкин ввел в нашу жизнь всемирную классику, и сам вошел в нашу жизнь так, что все это стало у нас самою русской природой, родным воздухом и совершенно родным духом. Черпать из никем не запатентованной жизни, как Шолохов, значит неизбежно черпать из Пушкина, естественно считая это своим.

*   *   *

При всем уважении Пушкина к размаху в будущем любого нашего дерзания, к нашей воле и силе, к казакованию и к казаку история требовала для сносного решения задачи чего-то большего, нежели войскового казачье-кавалерийского налета на “старое”. Пушкин понимал это.

 

Эй, казак! не рвися к бою:

Делибаш на всем скаку

Срежет саблею кривою

С плеч удалую башку.

 

Оглядываясь после виденного где-то при Арзруме чуть назад, Пушкин тут рисует вроде бы забавный частный случай: с “красным делибашем” казак схватился совершенно зазря — делибаш уже на пике, а казак без головы. Но стоит взглянуть вдоль луча, испускаемого через пушкинский “кристалл” вперед, в наши времена, — обнаружится что-то более капитальное. Голова, при столкновении с любым новым нашествием и даже “как раз перед”, была до чрезвычайности нужна не только индивиду, но и стране. А зачем?

Головы берегите, ими ишшо думать , — совсем не зря, и не без следов пушкинской школы, наставляет поверженных красными казаков, устами вожака-Григория, романист Михаил Шолохов.      

Советский строй хороший, но глупый, как бывают люди с неплохим характером, но без особого ума , — так, по напоминанию П. В. Палиевского, судит о новизне Михаил Булгаков.  Не дай мне Бог сойти с ума (еще один “аспект” тех же уроков) услышано и Есениным: его грустная сельщина,

 

Где каланчой с березовою вышкой

Взметнулась колокольня без креста, —

 

это, с бодро опустошаемыми небесами, уже целая и теряющая ум-разум, и словно вообще обезглавленная страна, не только здание-храм. Не говорим уже о подрывании корней, разновидности обезглавливания.

 

Не жаль мне, не жаль мне растоптанной царской короны,

Но жаль мне, но жаль мне разрушенных старых церквей —

 

это забота и Николая Рубцова, воспринятая через Есенина ли, нет ли, но уж от Пушкина явно. “Боюсь, что над нами не будет таинственной силы... что, все понимая, без грусти пойду до могилы” — это все тот же Рубцов, тех же стихов, где почти все ноты пушкинские. Однако и у Юрия Кузнецова в “Атомной сказке” (примерно тех же, снова, лет)

 

И улыбка познанья играла

На счастливом лице дурака —

 

вполне пушкинская оценка того, что может сказать и сделать “будущий невежда”. Конечно, не надо оспоривать глупца; “Памятник” этому учит. Дело безнадежное, родственник Магомета — Али — еще когда признался: в споре с мудрецом всегда выигрываю я, а в споре с невеждой выигрывает всегда он. Пушкин повторил это, поминая мудрость Корана, еще до своего “Памятника”: “чти Бога и не спорь с глупцом”; не стоит дело и наших усилий. Однако не одобрять антипушкинского — дело, которое русская литература высокого качества взяла на себя все-таки не зря и которое делала не без успеха.

*   *   *

В книге “Пушкин и европейская традиция” (Москва, ИМЛИ РАН, 1999) мы довольно пространно говорили о том, как поэзия Пушкина впитывает мотивы, образность и идейно-эстетические начала (принципы) из мировых накоплений или наследует им. Внутрироссийский авторитет Пушкина дал жизнь несколько иному явлению. Русская литература решительно (или увлеченно) пушкинизирует все сущностно значительное в национальном бытии, преображает под Пушкина даже допуш­кинское; в лучших случаях гордыню и ропот смиряет перед пушкинским авторитетом.

Написан “Памятник” с милостью к падшим и послушанием музы высшему велению — и милость к поверженному противнику оказывается, по русскому переводу XX века, уже и у Горация (в его “Юбилейном гимне”, где по оригиналу как таковому “милости” нет).

Сказано Пушкиным “нерукотворный и наивысший для России памятник воздвиг Я”  — и весьма царственно гордая Анна Ахматова хоть и называет себя “всех сильней на свете” (“Если б все, кто помощи душевной...”) — однако оказывается сильнее всех не в слове, а силою милости-милостыни, в житейском душевном деле. Это не все, далеко не все для поэта, чье дело есть Слово. Но что поделать, Пушкин сказал несказуемое для других. (После него разве только украинец или другой друг степей — калмык, или же белорус — напишут, возможно, свой “Памятник”; а русскому этого уже не сделать.) И если Ахматова, как могла, увековечивала себя словом — то словом о Пушкине ; а если выгодно сравнивала себя, насколько могла же, то разве что с Натальей Николаевной.

Сказано Пушкиным, далее, о бессмертии поэта в заветной лире — как это намечали древний Египет и древний Рим — и та же поэтесса корейские классические стихи о государственной верности гражданина властителю (Сон Сам Мун, “Если спросишь, кем я стану...”) переводит как стихи о вечнозеленой живучести именно и только поэта, а не идущего на казнь верноподданного. Так, далее, пушкинская “буйная дурь” (Нева в памятном наводнении) вошла в ивановский — Вячеслава Иванова — перевод из древнего эллина Алкея:

 

Пойми, кто может, буйную дурь ветров.

 

Так, наконец, и грозная мощь, указательность перста и заставляющая цепенеть и оглядываться тайна статуи на Сенатской площади создана заново и укрупнена Пушкиным, то есть не самим Фальконе (что чувствовал очень точно, не в пример полуслепому бесчинству “Скифов”, Александр Блок, что сознавала точно Ахматова же). То же и с юношами при свайке и бабках. Авторы изваяний — вроде бы Логановский и Пименов; но градус всемирности — от дискоболов до гоголевской тройки и Шолохова — придал статуям снова же Пушкин.

*   *   *

Это касается послепушкинского русского восприятия не только допушкинских “памятников культуры”, но и вообще ВСЕГО: и русской природы, и национальных символов, и исторической судьбы России, и наших художеств. “Выходя на дорогу, душа оглянулась: пень, или волк, или Пушкин мелькнул?” у Юрия Кузнецова. Все — насквозь — стихотворение Николая Рубцова “Я буду скакать по холмам задремавшей отчизны” исполнено пушкинскими же мелодиями, а не оно ли и ода, и реквием целой эпохе, и целой стране? Там, у Рубцова — пустые небеса, чего мы уже касались; “Россия, как грустно!” (“как — сравните у Пушкина — грустна наша Россия”); всадник, сын вольности, пронесшийся по миру невидимым и неузнанным (“Герой” Пушкина); ценность воли и “милого предела”; гробовой вход; тягостное оскудение бытия, у которого  крадут его загадку; радостная породненность с любым, даже совершенно непритязательным человеком и с миром-общежитием; желание радости для будущей младой жизни; даже тень пушкинского “старого инвалида, покойного на постеле” в “израненном бывшем десантнике”. Это ли не всепроникновение Пушкина в самобытнейшую “лиру” совершенно новой России? Не без оснований много раньше Сергей Есенин (“Письмо к сестре”) придал пушкинский статус “вишневому саду”, идущему под сугубо целесообразный картофель. У него наш Александр  — как сад. Вся Россия наш сад. Мы насадим новый сад... Есенин после Толстого — “Чехов это Пушкин в прозе” — полезно подчеркнул пушкинское не только в Чехове, но и в России как таковой. Память неискушенных людей даже о Чаадаеве хранит его в общественном сознании как “ПОЭТА”: и это понятно, ибо он “друг Пушкина” (оба эти определения — и поэт, и друг Пушкина — содержит мемориальная доска на “чаадаевской” улице в Нижнем). Странно ли, что современник (и переводчик Пушкина на украинский) Евгений Гребенка подтверждает авторское право Пушкина на русский художественный космос в целом? У него —

 

Словно Пушкина стихами,

Хвалит Бога соловей.

*   *   *

Эта общенациональная единительность Пушкина — нечто большее, чем энциклопедизм: жизнь ведь больше и живее, чем энциклопедия жизни. Живо самоопределяясь, подлинная русская литература обречена быть пушкинской, и она не сопротивляется этому. Точнее говоря, при сопротивлении Пушкину она впадает, вспомним “скифство”, в невольный конфуз. Даже “превозмогая” пушкинский кругозор (как П. Палиевский показал в “Мировом значении Шолохова”), она расширяет его по линии пушкинского же “встань и иди”. Мы говорили, что это взято из Евангелия; но сам Пушкин оттого разве менее изумителен! Не находим для сказавшейся здесь важной связи ничего, кроме только что употребленного пушкинского оборота из письма к Чаадаеву. Связь важна тем, что художественно всевместительный Пушкин утвердил и свою античность, и свое средневековье, и свою европейскость, и свои надмирные мечты на том, что мы в Х веке действительно взяли вместе и с верой, и с книгой от учителей в области закона и благодати.

К этому важно добавить: то, что в XI веке “Словом о законе и благодати” сделал митрополит Иларион, — в обмирщенном веке XIX-м заново и планомерно осуществил европейски светский художник. Отсюда чуть ли не новая для того столетия “милость к падшим”, отсюда и нажим на “нашей кровью искупили Европы вольность, честь и мир” (не что иное, как гибель “за други своя”; а по письму к Чаадаеву 1836 года — “наше мученичество”, чем Европа была спасена). Так что благодаря Пушкину русская литература знала два исторических самоопределения. И второе из них, совершенное на тех же началах, что и много-много ранее, состоялось тогда, когда эти начала на иных пространствах мира переживали надлом, остывание и перерождение. Европа после надлома “папизма”, после внедрения дерзкого антропоцентризма (человекобожества); Европа партику­ляризации и прагматизации как в житейском, так и в высоком; Европа индивидуа­лизма в людях и назревающего натурализма в их художествах; Европа всяческих, повторим это, четверенек и соответствующих звукоиспусканий; Европа, наконец, сама же некогда и введшая высший послеантичный принцип в мировой оборот (ты победил, Галилеянин) , — нуждалась в такой преемственности. Перераспре­деление задачи, ставшей для Запада тягостью, было закономерным. Это само­определение русской литературы заново подтвердило в ней ее принципиальную духовную (а не географическую) европейскость.

*   *   *

Русская литература обнаружила особое свойство. Она проявила склонность переживать то, что было ею воспринято, с особой и даже предельной полнотой. Так,  руководящим для нее принципом вновь стала совесть. То, что для Фауста бывало проходной — как беда и позор Маргариты, как какие-то там Филемон и Бавкида — ступенькой на пути вперед и выше, — то у Толстого и Достоевского оказалось всеопределяющим рубежом в судьбах их героев. (Раскольников, Нехлюдов в отношении к своему греху именно таковы; поставил же совесть заново в центр забот литературы именно Пушкин.) То, что Байрон предпринял как гордо-приключенческий демарш по отношению к родине, и Британия от  этого и не подумала сотрясаться — то в русских личных судьбах, в деяниях, испытаниях и  лишениях и “скитальцев” и нескитальцев дошло до всероссийского пожара и гекатомб.

*   *   *

Чтобы окончательно ответить Байрону, вслед пушкинской быстро созревшей музе, “я другому отдана”, байроническое пришлось переживать и изживать целому русскому столетию (вплоть до есенинского “Возвращения на родину”, с его неласковой собачонкой у родных ворот, около наполовину разоренного дома). Так и возлеоктябрьские “скифы”, укрепившись в русском художественном сознании вопреки Пушкину, отметили это свое утверждение множеством акций “буйной дури”. Много ли от этого, однако, пострадал сам Запад, подаривший России опасный лозунг и ориентир? Скифы расступились, как обещали; они позволили дикой орде “в церковь гнать табун” и т. п.; но “гунны”, хотя это и предполагалось, далеко на Запад отнюдь не пошли. Они ограничили поле своей деятельности той страной, в основном, где “азиатское” о себе столь бодро заявило и столь опрометчиво приветствовалось. Рискованно подхваченное с чужих слов было и тут пережито на деле и сполна. И Одиссеевы перипетии возвращения домой, к милому пределу, к родному пепелищу, к куреню у Дона и к сыну-наследнику оказались у нового русского эпического героя тяжкой мукой гораздо более, нежели царственным странствием-приключением; предельные беды претерпел при этом и расколовшийся изнутри мир русского дома, возвращение к которому, по пушкинскому и толстовскому ориентиру и благодаря ему, отнюдь не потеряло императивности. (Художественная задача оберегания дома от раскола — или его восстановления — всецело сохраняет свою повелительность сейчас.)

*   *   *

Насчет “другому отдана”. Нам внушают, будто Татьяна это бросила не всерьез: наоборот, она только хитренько завлекала Онегина — ушла-то вот не куда-нибудь, а в спальню; а он стоит, русский растяпа, как будто громом поражен, и зря не прошмыгнул за нею туда же. Настойчиво, настойчиво так разбирается в русских началах иерусалимский журнал “Солнечное сплетение”, и иначе как ниже поддыха — “как и у всех нас”, этих начал искать не хочет: туда тянется и обонятельный, и осязательный инстинкт юго-западного пушкиноведа (Илья Грюн. “СС”, 2001, № 18—19).

А все же в маршруте Кишинев — Одесса — Михайловское — Москва, на котором не случайно зрело целое пушкинского романа, истины больше, чем в обратном направлении, сколько бы похоть иного толкователя ни тянула его к магическому кристаллу всё “Гавриилиады” да “Гавриилиады”. От нее Пушкин ушел не меньше, чем Россия от Байрона, и вполне на пользу русскому же делу и телу.

*   *   *

“Одиссея”, “Одиссей”, “скифы”, “гунны”, “Фауст” и “Байрон”. Не слишком ли все это головное, головоломное, ничего родного не способное объяснить, как не способны и юго-западные чресла, прямо с головой совмещенные.

Хотя и отчасти, но верно. Углубимся в русские истоки. Сказано было: спой мне песню, как девица (за водой поутру шла и т.д.; и Пушкин знал, наверно, что там шло дальше: не хочу перстня носить — хочу так дружка любить ). Няня спела; Пушкин задумался и дописал книгу о затруднениях и судьбе Татьяны Лариной. Онегинское же “представление о вопросе” — оставлено для проверки какому-нибудь толстовскому Оленину в “Казаках”? Почти так. Во всяком случае (пойдем вслед за сквозным русским мотивом), няня и Пушкин по-своему спели — и вот уже песня “По улице мостовой шла девица за водой” предупредительно звучит на веселой вечеринке в Ильинском. Все довольны, все смеются. В это время Наташа Ростова уже как раз на роковом пороге, вот-вот рухнет в пагубный мрак, бросившись в объятья Анатолю Курагину. Помутилось синее море... А конец, после этого, князя Андрея — одного из лучших толстовских людей?

Но и это не все. Спел народ, спели Пушкин с Толстым (от Онегина и Дубровского до Анны Карениной) — и вышла по воду к Дону какая-то ничья, но насколько родная нам Аксинья. А навстречу ей двинулся, донским молодым казаком, Григорий Мелехов. Тоже наш брат; и далеким, ох далеким оказался этот путь.

Помутился тихий Дон; помутилось синее море; помутилось русское море. Не хочу перстня носить; не хочу и креста носить; пришлось пережить и это.

Тяжелее шапки Мономаха груз на плечах Григория. Тяжел и Григорьев не княжеский путь домой — он же и путь общерусский: не мономахов груз, не князя Игоря возвращение (под литавры, гусли, бубны и проч.). Но зачем, если речь про общерусское, сбрасывать со счетов его общемировую нагрузку? Россия ведь и чужой груз носила. А “Одиссей” — или “Улисс” — он хоть и с многочисленной челядью и под охраной Афины-Минервы — а все-таки тяжелый шлях к дому и сыну, через эпохальные для тех миров раздоры и под всемирные до сих пор овации еще когда наметил? Тогда почему и не сравнить великое зарубежье с опытом Пушкина, Толстого, Шолохова.

 

*   *   *

Вспомним снова. Григорий Мелехов на берегу Дона; около родного база сходится с сыном. Античной Пенелопы нет, нет “дворца” — и, конечно, не землянка да разбитое корыто, но курень, когда-то крепкий, все же порушен или пошатнулся до основания. Успеет ли подрасти Мишатка Мелехов, чтобы натянуть залежавшийся батькин лук (мы “по Гомеру”) и разогнать наглых женихов? А они домогаются — тут мы уже совершенно в обстоятельствах русских и двадцатых, и более поздних годов — не просто чужой жены, а мишаткиной и нашей матери-Родины. Одни кричат “мой Пушкин”, другие “о Русь... жена моя”; все кричат “мое! мое!”, захватывая чужое. Дорастет ли Мишатка, чтобы верно в этом разобраться, и хватит ли ему непременной чести смолоду?

А что, и дорастет — прикинул Михаил Шолохов и вскоре предъявил Андрея Соколова, в гражданскую войну еще, очевидно, совсем мальчишку. И уж действительно подтвердилось: Микула Селянинович не князь Вольга — он подымет и лук, а когда надо, удержит или переместит в нужную сторону и саму неподъемную земную тягу. Так или не так решало мировые дела русское и советское сообщество?

А вернувшись с фронта — опять надежда на смолоду неискривленный рост, — оно брало под крыло, оберечь и воспитать, следующее поколение Мишаток. (Так Николеньку Болконского приняли в семью Ростовы; и с отрочества сирота тянулся в бой — чтобы “он”, отец, одобрил бы.) Судьба человеческая, судьба народная, сказал когда-то Пушкин о подлинной трагедии; Шолохов прямо это и подхватил, даже подчеркнул самим заглавием знаменитого рассказа. Пушкин выстраивал такое “по Шекспиру”; странно ли, что советский писатель делал то же сообразно всемирно-спасительному размаху нашего опыта. (О, основу своих песен, да и прямо сами песни, как мы убеждаемся, он у многих великих предтеч, конечно, “заимствовал”. Литературовед “Д” мог бы и здесь пересмотреть шолоховско-пушкинское “авторство”. Однако он, по словам П. В. Палиевского, даже в красных разбирается не больше, чем Павлик Корчагин в белых. А тут надо с умом поднять тягу мировую, хотя бы и в смысле литературно-научном. Да чего стоит и иной исследователь собственно могучей Эллады, то есть культуры людей могучих всесторонне, если сам неспособен не то что натянуть лук — натянуть галошу на ботинок? Но это в скобках.)

*   *   *

Жилины, а не Костылины (мировая тяга не для Костылиных, конечно); Гриневы, а не Швабрины; Мелеховы и Соколовы, а не генералы Власовы, “в чем-то, ясно, неоднозначные”, и не комитеты и комплоты дезертирских матерей. Вам не нравятся “все трагедии да трагедии”? Но что же, поистине серьезное не трагично. Мировой вопрос не устранить наведением на планету глобального (будто бы) лоска-упорядочения. И если участие России в мировом вопросе трагично, то оно же и серьезно — хотя бы кого-то больше устроило бы участие-комедия.

Не хочу перстня носить, как и не хочу креста нести — дело, разумеется, комфортное. Пушкина от глобального и будущего торжества комфорта передер­гивало — а в заметке об “индейце Джоне Теннере” он допускал, что когда-то мир “of comfort” станет и еще более чудовищно-жестоким, — и вы не верите ему сегодня?

Впрочем, сегодня едва ли кто станет спорить: из внешнего мира вполне может проникнуть куда хочешь и вселенской силы погибель; язва, мор и прочее (про оживотнение мы уже говорили в самом начале). Летал же недавно черный человек, помахивая дубиной и посвистывая зверем соловьем-разбойником, над милым Моцарту и Пушкину Дунаем? Теперь вот он разлетался над Центральною Азией. Сами понимаете, как там, от этого, изменилось “качество жизни”.

*   *   *

Исцеление от мора и язв нового варварства — конечно, тоже без Пушкина не обойдется. Есть, есть и иные скрижали; однако проповедовать по поводу этих святынь каждый ли имеет право. А у Пушкина тоже сказано, что струпья варварских красок с первоначальной картины замысла и промысла спадут; что чудное мгновенье вернется, в том-то его и назначение. Закон и высокий, и человеческий; так что повторяя его начертанья без напыщенной кафедральности, мы ближе к делу, чем кто-либо, способный Пушкина еще за что-то и журить либо разъяснять в нем что-то, как будто приставлен к Пушкину свыше и свысока.

Что вы пришли к Пушкину со стороны — да; похвальное слово вашей честности. Но зачем морочить честной народ, будто вы свыше? Так, кстати, и Сальери о себе думал.

*   *   *

Что же до здраво и живительно всемирного, то как оно было охотно, ответст­венно и живо принято Пушкиным (Владимир, равноапостольный, тоже брал “со стороны”), так уже вместе с Пушкиным оно вошло в русскую литературу и проникло ее всю.

В какой степени возможно обратное: утверждение Пушкина на правах всемирного авторитета, вхождение его самого в качестве безусловного классика в мировой пантеон?

Изобилие зарубежных работ в области пушкиноведения и их высокая (высочайшая) ценность не могут заслонить от нас такого уникального феномена-парадокса, как “непереводимость” Пушкина. Но если попытаться найти для этого парадокса логичное — и не техническое, а существенное объяснение, то оно подчеркнет все то же: безмерную полноту Пушкина. Поможет оно опознать и то, что в литературе послепушкинской Пушкину наиболее родственно.

*   *   *

Перевод есть профессия или бизнес; перевод есть реклама; перевод есть техническая проблема; перевод есть благородное художественное упражнение; перевод есть благороднейшая же служба взаимопонимания, сближения, обогащения и т. п.; перевод есть вопрос острейшего философского содержания.

Быть “непереведенным на сегодня” может многое; сегодня переведенное не лучшим образом — завтра будет переведено лучше. Переводимо любое отдельное, не безмерно содержательное; переводимы и энциклопедии, даже “энциклопедии жизни”; они содержательны весьма и весьма, но жизнь в них заведомо переструктурирована-упорядочена, разъята и перераспределена с облегчением переводческой задачи.

Есть ли, однако, что-то непереводимое в принципе ? (И является ли, кстати, “Евгений Онегин” именно “энциклопедией” нашей жизни, а не чем-то принци­пиально гораздо большим?)

Непереводимо в принципе — только подлинное “все”. Только перевод ВСЕГО — задача принципиально абсурдная. И если есть русское “все”, то как раз оно и не должно иметь себе перевода; и только оно, поскольку его живое развитие не завершено, — никак не способно найти себе живого же адекватного выражения ни в каком нерусскоязычном “аналоге”. Возможен ли перевод на иностранный язык России в целом?

“Абсолютно адекватный аналог” и возможен, и нужен, и охранительно-спасителен лишь для того, что само, в своей живой полноте, сходит с жизненной сцены. Иначе как в стороннем “аналоге” уходящее и не может удержать свою реальность, наглядность и убедительность. Совершенно точный, равноценный перевод на иной язык для Пушкина как “нашего всего” (то есть всей России) может быть исполнен лишь “после России”, если только подобная прогностика уместна. (Согласно же прогностике несколько иной — если только блестяще-виртуальный и мультимедийный аналог “всей России” кто-то и докажет, что изготовил, то сама Россия как совершенно излишний дубликат этому чуду будет немедленно и спокойно упразднена без всякого сожаления. Да и “аналог” будет задвинут куда-нибудь как можно подальше в ихней мультмедиатеке.)

Непереводимость Пушкина есть подтверждение сразу двух истин, или же истины двуединой: что Пушкин и в самом деле (не риторически, а буквально) “наше всё”, со своим полным представительством за живую Россию — и что Россия действительно продолжает свою полноценную жизнь, внутри которой разворачивает по-прежнему, все заново и заново, свое существо Пушкин.

 

*   *   *

На вопрос, почему возможно русское все в одном человеке и почему такая вмес­ти­тельность оказалась долей России, есть ответ из прописей определенного рода.

Почему Пушкин и народовед, и философ, и исследователь человека, и теоретик любых искусств, и историк, и политолог, и футуролог? Почему с ним даже при величайших личных талантах не сравниться ни Соловьевым Сергею и Владимиру Сергеевичу (история и экстатичная “философия”), ни прогрессивному Льву Выготскому (скажем, психология), ни какому этнографу-статистику, ни, какому-либо еще, социологу, публицисту, ученому целеполагателю для будущего? Например, Столыпину: чем не глубокий эконом, социолог и футуролог; а он ли умней Пушкина? Уж не говорим о каком-то Померанце.

Ответ из прописей. В деспотичной тоталитарной России все специальные виды знания об обществе, политике и человеке, а особенно все виды прямого и гласного высказывания об этом были жестоко подавлены. В этих зверских условиях литература и вынуждена была брать на себя, и т. д., и т. п.

Добавим из непрописного лишь немногое, но важное для эстетики. Высшее и глубочайшее целостное знание о человеке и обществе только литературе и доступно, и оно свойственно ей в принципе, а вовсе не по вине тоталитаристов. А никакие иные “прямые виды гласного” и специального знания никогда и ни при какой своей свободе не достигнут той полноты и всевместительности, что посильны художественному. В этой живой полноте, а не в “специфике поэти­ческого языка” (Якобсон; Тынянов; Лотман) заключена сущность и особенность художественности. От Гомера, “Слова о полку Игореве”, Шекспира и Пушкина до Есенина и Шолохова — при чем тут “цензура”?

Можно жалеть, что художественное гость в мире не частый. Есть даже мнение, что и материнская по отношению к Пушкину поэзия-песня Арины Родио­новны иссякла и что нынешняя женская лира больше заставляет подумать о недоваренном супе, о весьма неприятном волосе в котлетке для партнера, нежели об искусстве слова (Петрушевская, Толстая, Улицкая). Но редко, а женская поэзия и чисто русский слух радует: Светлана Сырнева, например. И если тут все в порядке и с супом-блинами, это логично.

А главное, сам Пушкин-то разве куда-то исчез? Он по-прежнему и в нашей сердцевине, и на высшей точке обозрения; по-прежнему лучший историк, мыслитель, обществовед, политолог и футуролог. Такова художественность.

*   *   *

Однако мы брались за тему “Пушкин как всемирный классик”, вернемся к ней.

Конечно, зарубежное незнакомство с Пушкиным вещь условная. Ибо о чем говорит миру русская музыка — опера, балет, романс, даже симфония? Если Пушкин не только предугадал “птицу-тройку”, но и запустил или приветствовал и разогнал весь вообще русский полет, а полет этот включает и мировой триумф русской музыки, то вспомнить последнюю не излишне. Она тоже предлагает миру: “встань и иди”. Не это ли искусство, действительно, вполне ознакомило уже человечество с пушкинским гением?

Преклоняющемуся перед музыкой России миру остается только осознать то, что ему вполне знакомо, но им же не вполне опознано. Музыкальная красота России, не сводимая ни к каким текстам, этот подлинный союз волшебных звуков, чувств и дум — он и есть, “мутатис мутандис”, что в Глинке и Рахманинове, что в Чайковском, Мусоргском и Римском-Корсакове, что в Свиридове и Гаврилине — он и есть собственно Пушкин, насколько поэта можно представить себе вне его звуков-слов. Что сложилось вполне естественно: русская музыка вбирала Пушкина в себя именно так, как только и может быть достигнута “адекватность” усвоения. Она и сама без перевода — родственно и поэтому во всей полноте — постигала Пушкина через стихи, родные и ей, и ему, через язык, родной им обоим, через родную и ей, и Пушкину природу. Переводной, не русским “аналогом” представ­ленный ей Пушкин такой естественности и полноты насыщения музыке не обеспечил бы. Соловей, по Евгению Гребенке, “хвалит Бога словно Пушкина стихами”? “Словно бы это” осуществляет и музыка: наибольшее, что мы можем передать от Пушкина не владеющему русским языком миру. И это наибольшее необычайно велико. По счастливому же собственному свойству музыки как искусства, она сама, наполнив себя Пушкиным, уже не требует для своей понятности всем иным морям и землям никакого перевода.

Кстати, вам известен всемирный успех уже не раз помянутой русской песни? И он для вас, как успех, бесспорен? А ведь слова русской песни это как раз еще один Пушкин и есть, и опять без всяких там переводов.

Другой классик, правда, однажды заметил, что за нашей русской песней стоит “поэт не ниже Пушкина”. Это несколько усложняет вопрос, ибо трудно отделаться от одной догадки; а именно — Достоевский вроде бы побоялся сказать еще определеннее: что народное еще выше и что оно вообще всего выше .

И, конечно, правильно, что побоялся и постеснялся. Но если бы об этом прямо спросили Пушкина или Глинку, они бы согласились, что народное выше их.

Впрочем, достоверности всемирно значимых переводов из Пушкина, исполненных тем же Глинкой, это никак не колеблет. А то, что такие переводы уже и исполнены, и достоверны, и совершенны во множестве, мы как раз и хотели подчеркнуть.

*   *   *

Отводит ли это на обочину той дороги, по которой мы движемся в мире, отводит ли это в сторону от нашего мирового дела самих писателей?

Пока страна Пушкина не исчерпала своего задатка жизни и развития, пушкинское начало вполне способно развертывать себя и в литературе России. Внутри России ее литература делает то же или почти то же, что для всего мира сразу делает родственная Пушкину музыка. С известной мерой условности — причем условность приближает к сути вопроса, — подобием перевода Пушкина и пушкинского начала во “что-то иное” литература способна становиться так же наглядно. И даже доносить это до мира в целом — хотя снова в не всегда опознаваемом виде — она способна, в меру удачности ее переводов, почти вполне. Чехов — это “Пушкин в прозе”; а он ли миром не принят безусловно? И если наследник, родственно верный Пушкину, миром принят и признан как великий — то столь ли уж неразрешима задача разъяснить тому же миру, насколько тогда и сам Пушкин велик?

Помыслите ценность, удесятеренную против уже вполне убедившего вас в своей мировой значимости русского писателя, — и вы поймете, сколь ценен, следовательно, тот, кто этому писателю является не вполне очевидным для вас образцом... Конечно, и тут не все так уж просто. И Чехова, пусть это и странно, но приходится приводить как весьма облегчающий дело пример: не потому, что он “элементарен”, и не потому, что это Пушкин, уменьшенный ровно во столько-то раз, а потому, что его всемирный авторитет ясен заведомо. Возможно — и неспособно настроить на благодушный покой — резко иное: ибо неполна разгаданность для мира, доставшаяся даже и наследникам Пушкина, а не только ему самому. Неоцененность, непереводимость есть и их прискорбный фатум. И не обескураживает лишь одно: эта фатальность — есть все тот же, что и в случае самого Пушкина, довод за совершенно особое достоинство и их искусства.

Такое прямое родовое клеймо на меньших, но верных братьях — наследниках великана — это и их рок, и им же аттестация. И постольку, поскольку не изобилие переводов и не “международное признание” для частных лиц, а сохранение жизни и самостоянья-величия всей стране является мировой задачей (повторим: мировой задачей, а не потугой тщеславия), почему не видеть и в вышеуказанном роковом обстоятельстве свое положительное содержание.

Но если все-таки и имена, и лица хоть как-то важны и достойны, то остается поставить несколько вопросов. Каким же именно русским поэтам не вполне повезло с зарубежными переводами? Кому не везет подчас и с “зарубежной прессой”, не говоря уже о прискорбной слабости зарубежного их литературо­ведческого признания и лоббирования?

Не тем ли, в ком сегодня ясней, чем в других, даже малое богатейше предста­вительствует за незавершенную цельность национальной жизни?

Вероятно, именно им. Во всяком случае, применительно к Есенину, к Николаю Рубцову, к Анатолию Передрееву и к Юрию Кузнецову то допущение, что подобным образом “не везет” самому коренному и подлинному, не кажется суетным. Изощренный тысячелетиями нюхательный дар чует в них правду, чует русский дух — и по-своему правильно делает, что не способствует их переводу. Но даже если бы, наоборот, способствовал, все равно вне русского языка они окажутся какими-то опресноками, как православие без русскости.

 

 

 

Михаил Кралин • "Двух голосов перекличка" (Наш современник N6 2002)

Михаил КРАЛИН

“ДВУХ ГОЛОСОВ ПЕРЕКЛИЧКА”

 

(ИВАН БУНИН И АННА АХМАТОВА)

 

Друг о друге мы молчать умеем...

А. Ахматова

 

Два больших мастера русской литературы XX века были дальними родственниками, что далеко не всегда берется во внимание исследователями их творчества. “‘В семье никто, сколько видит глаз кругом, стихи не писал, только первая русская поэтесса Анна Бунина была теткой моего деда Эразма Ивановича Стогова”, — писала Анна Ахматова1. А Бунин отмечал в своей автобиографической заметке: “Род наш дал России немало видных деятелей на поприще государст­венном, воевод, стольников и “в иных чинах”, а в области литературной известны Анна Бунина, которую Карамзин называл русской Сафо, и Василий Жуковский...”2 Тaким образом, получается, что по Анне Буниной они были пусть в дальнем, но в родстве. В характерах, в жизненном поведении этих мастеров было немало сходного, что почему-то до сих пор никем не учитывалось.

Почему?

Да потому, видимо, что в глаза бросалась декларируемая, вызывающая неприязнь их друг к другу. О ее причинах тоже стоит подуматъ. Причины были не на поверхности. Личное в них переплелось с литературной политикой так, что одно от другого отделить не всегда возможно. А многое вообще осталось невысказанным. “Друг о друге мы молчать умеем”, — как сказала Ахматова совсем по другому поводу. Но чем более скрыто личное в их взаимоотношениях, тем важнее и значительнее проступает их творческое сродство! Тема “Бунин и Ахматова” особенно, на наш взгляд, важна и потому, что существует как бы “поверх барьеров” (в том числе и биографических).

Всегда ли поэту можно верить на слово? Особенно поэту — женщине?

“Я не люблю стихов Бунина”, — такие высказывания из уcт Ахматовой исходили в разные годы, но всегда с упорной, не допускающей возражений категоричностью. Этим “не люблю” она словно хотела воздвигнуть некую стену между ними как поэтами, чтобы никто и не пытался их, не дай Бог, сравнивать. Потому что, когда начинаешь сравнивать, тут-то и возникает неизбежное “не верю!”

Более того, осмелюсь предположить, что именно в связи с Буниным возникает и крепнет с годами в творчестве Ахматовой ее основная тема — тема невстречи.

 

Он не станет мне милым мужем,

     Но мы с ним такое заслужим,

          Что смутится Двадцатый Век.

          (“Поэма без героя”. 1, 321)

 

Скажут, что эти строки из ахматовской “Поэмы без героя” не имеют к Бунину ровно никакого отношения? Может, и не имеют... Но ничто ведь не мешает читать стихи поверх стесняющих поэтические горизонты биографических барьеров. “Поэма без героя” — слишком многозначное произведение, она создавалась в течение четверти века, и кто может знать, сколько разных, порой противоречивых мыслей могла вложить Ахматова в свою шкатулку с “тройным дном”, как она сама назвала свою поэму.

Бунин не стал для Ахматовой “милым мужем”. А мог бы стать им, предположим, в 1906 году, когда был ещe свободным человеком, и мог бы встретиться с 17-летней Анной Горенко в Лустдорфе, где она в то время жила на даче у тетки, а он гостил на даче у своего ближайшего приятеля Александра Митрофановича Федорова. И тогда многое могло бы пойти по-иному в истории русской литературы.

Во всяком случае, теперь все более ясным становится, что у Анны Андреевны Ахматовой было две биографии: одна — каноническая, ею самой узаконенная и приведенная в порядок, но все же “мнимая”, и другая, подлинная, скрытая ею самой от себя, а тем более от читателей. Но, как ни скрывала эту свою подлинную биографию Анна Андреевна, особенно в последние годы жизни, ее отзвуки слышатся в ее стихах. Поэтому изучение реальной биографии поэта ничуть не менее важно, чем смакование ахматовской легенды, красивой, но в чем-то и ограничивающей наше представление о поэте.

То, о чем я здесь пишу, возможно, не понравилось бы самой Анне Андреевне. Так, она тщательно уничтожала все документы, не укладывающиеся в созданную ею легенду, а те, которые дошли до нас, сохранились, можно сказать, случайно. Еще больше документов, относящихся к раннему периоду ее творчества, пропало, и это заставляет нас заниматься предположениями, потому что прямые доказательства в целом ряде случаев просто отсутствуют. Анна Ахматова прожила долгую жизнь. Настолько долгую, что в нее вместилось как бы несколько жизней, не похожих одна на другую. Что касается памяти, которая, как известно, была у Анны Андреевны великолепной, то она была, прежде всего, избирательной. Анна Андреевна помнила все, но отнюдь не все вспоминала. Об этом она сама призналась в той же “Поэме без героя”:

 

Между “помнить” и “вспомнить”, други,

Расстояние как от Луги

До сионских горних высот.

                                                            (1, 431)

 

Достаточно перелистать ее записные книжки, чтобы убедиться в том, что она умела забывать ничуть не меньше, чем помнить:

 

Я еще не таких забывала,

Забывала, представь, навсегда.

Я таких забывала, что имя

Их не смею теперь произнесть,

Так могуче сиянье над ними

(Превратившихся в мрамор, в камею),

Превратившихся в знамя и честь.

                                                            (1, 347)

 

Она вспоминала иначе — в стихах. В стихах, написанных совсем по другому поводу, обращенных совсем к другому человеку, отразился, однако, весь ее огромный человеческий и женский опыт; в них, в стихах, живет ее подлинная биография! И только читая стихи, можно в эту биографию заглянуть.

 

Друг о друге мы молчать умеем,

И забыл ты мой проклятый дом.

 

Ты забыл те, в ужасе и муке,

Сквозь огонь протянутые руки...

                                    (1, 275)

 

Они действительно умели молчать друг о друге. У Ахматовой были запретные темы для разговоров, и об этом хорошо знали ее друзья. Одной из таких тем был Бунин. Расспрашивать о нем Анну Андреевну было далеко не безопасно. Один из известных московских остряков, литератор Михаил Давыдович Вольпин, довольно бесцеремонно приставал к Ахматовой с вопросами, касающимися интимных сторон ее молодой жизни. Тут важен контекст, потому приведем фрагмент беседы М. Д. Вольпина с В. Д. Дувакиным, состоявшейся в 1975 году:

 

“Вольпин. Ей очень приятно было вспоминать все-таки свою далекую молодость. Но она ненавидела Бунина. Слово “Бунин” при ней нельзя было говорить. И когда я, забыв однажды, при ней процитировал: “Хорошо бы собаку купить” — ей-богу, это могло кончиться ссорой.

Дувакин. Почему так?

Вольпин. Он очень ее обидел, по-моему, но она уверяла, что он скверный поэт и пошляк и... Ну, в смысле отношения к революции она права.

Дувакин. Не только к революции, но и к женщинам.

Вольпин. Да? Это я меньше знаю”3.

 

Мы тоже знаем “в смысле отношения Бунина к женщинам” меньше. И чем конкретно мог обидеть Иван Алексеевич Аню Горенко, судить не беремся. Мы ведь даже наверняка не знаем, были ли они знакомы. Но вот стихотворение Бунина, написанное в 1906 году, которое автор, по свидетельству Веры Николаевны Буниной, неоднократно читал в присутствии публики. С этого стихотворения, собственно, и начинается “двух голосов перекличка” — Ахматова не только его держала в “сокровищнице своей памяти”, но и через полвека с лишним вступила с ним в диалог.

Образ Джордано Бруно, мыслителя и мученика, погибшего в огне, хотя и не встречается в поэзии Ахматовой, но перекликается с такими ее любимыми героинями, которых постигла та же участь, как Дидона и Жанна д’Арк.

ДЖОРДАНО БРУНО

 

“Ковчег под предводительством осла —

Вот мир людей. Живите во Вселенной.

Земля — вертеп обмана, лжи и зла.

Живите красотою неизменной.

 

Ты, мать-земля, душе моей близка —

И далека. Люблю я смех и радость,

Но в радости моей — всегда тоска,

В тоске всегда — таинственная сладость!”

 

И вот он посох странника берет:

Простите, келий сумрачные своды!

Его душа, всем чуждая, живет

Теперь одним: дыханием свободы.

 

“Вы все рабы. Царь вашей веры — Зверь:

Я свергну трон слепой и мрачной веры.

Вы в капище: я распахну вам дверь

На блеск и свет, в лазурь и бездну Сферы.

 

Ни бездне бездн, ни жизни грани нет.

Мы остановим солнце Птоломея —

И вихрь миров, несметный сонм планет,

Пред нами развернется, пламенея!”

 

И он дерзнул на все — вплоть до небес.

Но разрушенье — жажда созиданья,

И, разрушая, жаждал он чудес —

Божественной гармонии Созданья.

 

Глаза сияют, дерзкая мечта

В мир откровений радостных уносит.

Лишь в истине — и цель и красота.

Но тем сильнее сердце жизни просит.

 

“Ты, девочка! Ты, с ангельским лицом,

Поющая над старой звонкой лютней!

Я мог твоим быть другом и отцом...

Но я один. Нет в мире бесприютней!

 

Высоко нес я стяг своей любви.

Но есть другие радости, другие:

Оледенив желания свои,

Я только твой, познание — софия!”

 

И вот опять он странник. И опять

Глядит он вдаль. Глаза блестят, но строго

Его лицо. Враги, вам не понять,

Что Бог есть Свет. И он умрет за Бога.

 

“Мир — бездна бездн. И каждый атом в нем

Проникнут Богом — жизнью, красотою.

Живя и умирая, мы живем

Единою, всемирною Душою.

 

Ты, с лютнею! Мечты твоих очей

Не эту ль Жизнь и Радость отражали?

Ты, солнце! Вы, созвездия ночей!

Вы только этой Радостью дышали”.

 

И маленький тревожный человек

С блестящим взглядом, ярким и холодным,

Идет в огонь. “Умерший в рабский век

Бессмертием венчается — в свободном!

 

Я умираю — ибо так хочу.

Развей, палач, развей мои прах, презренный!

Привет Вселенной, Солнцу! Палачу! —

Он мысль мою развеет по Вселенной!”

                                                                                    (1, 269)

 

Это стихотворение, опубликованное в 14-й книге сборника “Знание” в 1906 году, видимо, было известно Ахматовой и Гумилеву. Гумилев заимствовал в своем стихотворении “Орел” бунинскую интонацию (“Не раз в бездонность рушились миры, // Не раз труба архангела трубила, // Но не была добычей для игры // Его великолепная могила”), а в стихотворении “Варвары” из того же сборника “Жемчуга” даже и образность, в чем, конечно, сам поэт не признался бы и под прицелом. Но на это стоит обратить внимание, поскольку Гумилев вклинивается между Буниным и Ахматовой не только как “законный” муж последней, но и как ее поэтический наставник (чего сама Ахматова никогда не признавала). Вот как у Гумилева обыгрывается не только бунинская образность, но и заимствуется редкая рифма “лютни — бесприютней” (авторство этой искусственной сравнительной степени по справедливости должно принадлежать Бунину, а Ахматова со временем превратит такого рода неологизмы в свой излюбленный поэтический прием):

 

Царица была — как пантера суровых безлюдий,

С глазами — провалами темного, дикого счастья.

Под сеткой жемчужной вздымались дрожащие груди,

На смуглых руках и ногах трепетали запястья.

 

И зов ее мчался, как звоны серебряной лютни:

“Спешите, герои, несущие луки и пращи!

Нигде, никогда не найти вам жены бесприютней,

Чьи жалкие стоны вам будут желанней и слаще”4.

 

Для Гумилева перекличка с Буниным не носит принципиального характера. Молодой поэт брал у каждого с бору по сосенке, это естественно. Не то у Ахматовой. Проходит почти шесть десятилетий, и на закате своего пути она пишет стихи, в которых близость к Бунину кажется почти вызывающе-обнаженной. Вспомним еще раз строфу из бунинского “Джордано Бруно”, которая в этом гражданском стихотворении носит слишком личный характер, строфу, выдающую волнение не столько героя, сколько автора:

 

“Ты, девочка! ты, с ангельским лицом,

Поющая над старой звонкой лютней!

Я мог твоим быть другом и отцом...

Но я один. Нет в мире бесприютней!..”

 

Разминовение во времени и в пространстве. Оно было понято человечески и выражено поэтически им уже тогда, в 1906 году. А она отвечает ему в 1964-м:

 

Никого нет в мире бесприютней

И бездомнее, наверно, нет.

Для тебя я словно голос лютни

Сквозь загробный призрачный рассвет.

                                    (“Энума элиш” — 2, 264)

 

Нет сомнения в том, что эти стихи обращены к мертвому. Она в них указала не только на свои поэтические истоки, восходящие, конечно, именно к Бунину, а не к Гумилеву, но и подчеркнула то, что их с Буниным роднило: бездомность. Действительно, трудно назвать писателей “бездомнее” Бунина и Ахматовой. Бездомность была им свойственна органически, лежала в основе невнимания к вещам в быту (вещи оставались жить в ее стихах и в его стихах и прозе) и в тяготении к единству душ во Вселенной. Эта любимая идея Бунина у Ахматовой получает ее собственное художественное решение в незаконченной драме “Энума элиш”.

Откуда же, однако, у Бунина появляется портрет “девочки с ангельским лицом”? И мог ли он иметь какое-нибудь отношение к юной Ане Горенко? Вполне. Есть общая географическая точка их возможного пространственного соприкосновения. Это Лустдорф, местечко под Одессой. Там Ахматова жила дважды: в 1904 и в 1906 году. В мемуарных набросках она вспоминала: “Когда мне было 15 лет, и мы жили на даче в Лустдорфе, проезжая как-то мимо этого места , мама предложила мне сойти и посмотреть на дачу Саракини, которую я прежде не видела. У входа в избушку я сказала: “Здесь когда-нибудь будет мемориальная доска”. Я не была тщеславна. Это была просто глупая шутка”5. Аня сказала маме о своей будущей мемориальной доске, разумеется, не просто в шутку. Дело в том, что именно здесь и в это время она ощутила свое предназначение, поняла, что станет поэтом. Об этом есть у нее и признания в стихах:

 

Пятнадцатилетние руки

Тот договор подписали...

(Из цикла “Юность”, 1940. 1, 189)

 

Или

 

И с пятнадцатого года

Началась моя свобода...

(“Сказка о черном кольце”. 1, 395)

 

Писание стихов было связано с влюбленностью в конкретного человека. Его инициалы — А. М. Ф. — находим над ее первыми стихами, посвященными первому мужчине. Конечно, стихи эти далеки от совершенства, и до нас они дошли случайно, вопреки воле самой Ахматовой:

 

                                    Посвящ. А. М. Ф.

 

Над черною бездной с тобою я шла,

Мерцая, зарницы сверкали.

В тот вечер я клад неоценный нашла

В загадочно-трепетной дали.

И песня любви нашей чистой была

Прозрачнее лунного света,

А черная бездна, проснувшись, ждала

В молчании страсти обета.

Ты нежно-тревожно меня целовал,

Сверкающей грезою полный,

Над бездною ветер, шумя, завывал...

И крест над могилой забытой стоял,

Белея, как призрак безмолвный.

                                                            (2, 5)

 

Стихи были робким ответом на страстные признания известного поэта и ловеласа Александра Митрофановича Федорова. Он был местной литературной знаменитостью — к нему на поклон ходили все окрестные юные поэты и поэтессы. Об этом можно прочитать в катаевской “Траве забвенья”. Для Ани Горенко этот 36-летний мужчина был интересен прежде всего потому, что он был поэтом, и поэтом настоящим. У него в доме Аня могла познакомиться и с теми поэти­ческими книгами, которых не было в ее собственной семье (где, кроме Державина и Некрасова, по ее собственному признанию, не было других поэтов). У Федорова была, напротив, прекрасная библиотека, почетное место в которой занимали стихи его ближайшего приятеля — Ивана Бунина. Думаю, что заочное знакомство со стихами Бунина произошло у Ахматовой именно тогда — в 1904 году. В первом опубликованном стихотворении Ахматовой (за подписью “Анна Г.”) “На руке его много блестящих колец” можно обнаружить следы влияния стихов A. M. Федорова. Ничего удивительного нет и в том, что и переклички с бунинскими стихами обнаруживаются в ранней лирике Ахматовой. С той разницей, что Федоров был “свой” поэт, сосед по даче, а Бунин — столичный мэтр.

В июне 1906 года Ахматова гостит в Лустдорфе у тетки Аспазии (Евгении) Антоновны Арнольд. Отношения с A. M. Федоровым продолжаются, но, похоже, Анна уже не воспринимает его всерьез. “Летом Феодоров опять целовал меня, клялся, что любит, и от него опять пахло обедом”, — не без юмора сообщает Анна С. В. фон Штейну (2, 179).

Но легкомысленность Федорова ни для кого не была тайной. К тому же он был женатым человеком, счастливым отцом, и отношения с ним девушки, вдвое его моложе, вряд ли могли закончиться чем-нибудь серьезным. Бунин выигрывал у Федорова во всем: он был более знаменит, более молод, наконец, он в это время был свободным человеком. Будучи в это же время в Лустдорфе, он мог видеть “девочку с ангельским лицом”, мог и быть ей представлен. Ну а то, что он был о ней наслышан, этого отрицать почти невозможно. Не таким Федоров был человеком, чтобы промолчать о своих приключениях с девочками, да еще и не прихвастнуть при этом!

И Бунину, возможно, было досадно, что юная начинающая поэтесса выбрала не его, а его легкомысленного приятеля.

Не досада ли явилась причиной рождения злой эпиграммы, написанной позднее, когда юная Аня Горенко стала уже известной поэтессой Анной Ахматовой? Эту эпиграмму мы знаем, собственно говоря, только из уст самой Ахматовой. Она не только знала ее наизусть, но и распространяла среди своих друзей много лет спустя. Своему секретарю Анатолию Найману она рассказала: “Бунин сочинил эпиграмму на меня:

 

Любовное свидание с Ахматовой

Всегда кончается тоской:

Как эту даму ни обхватывай.

Доска останется доской.

 

А что? По-моему, удачно”6.

 

Канонический текст эпиграммы мне неизвестен. В сочинениях Бунина она не печатается. В интерпретации Ахматовой она звучала, по-видимому, с некоторыми вариациями. Арсений Александрович Тарковский мне говорил, что Анна Андреевна читала эту эпиграмму и ему, но запомнил он ее в несколько ином варианте:

 

Увы, но от любви Ахматовой

Ты все ж откажешься с тоской.

Как ни люби, как ни обхватывай,

Доска останется доской.

 

По-видимому, эпиграмма Ивана Алексеевича не была результатом его личной практики: это, скорее, из области дружеских мужских сплетен. Что касается худобы юной Ани Горенко периода ее встреч с A. M. Федоровым, то она была ей и самой, должно быть, неприятна. Бунин предпочитал дам более увесистых.

В этот столь решающий для всей последующей жизни момент они были друг к другу ближе всего, могли по-настоящему встретиться, но... разминулись, прошли мимо друг друга. Остались чувство взаимной досады и... “девочка с ангельским лицом”, запрятанная в стихотворение, которое Иван Алексеевич Бунин более других своих стихов почему-то любил читать с эстрады.

А потом, и очень скоро, у него появилась Вера Николаевна, а у нее — Николай Степанович. Выйдя замуж за модерниста, Ахматова в глазах Бунина и сама стала такой же. А модернистов Бунин, как известно, ненавидел всей душой. Новые поэты платили ему презрительным равнодушием.

Достаточно познакомиться с отзывом Н. С. Гумилева на шестой том сочинений Ивана Бунина, напечатанным в журнале “Аполлон” (1910, № 10) и вошедшим в “Письма о русской поэзии”, чтобы убедиться в несправедливости его оценок. Раздавая во множестве “патенты на благородство” таким поэтам, которые явно этого не заслуживали, имена которых ничего не говорят современному читателю, Гумилев не находит для Бунина ни одного доброго слова. “Эпигоном натурализма” называет Бунина Гумилев и произносит его стихам приговор столь беспощадный, сколь и несправедливый: “Читая стихи Бунина, кажется, что читаешь прозу. Удачные детали пейзажей не связаны между собой лирическим подъемом. Мысли скупы и редко идут дальше простого трюка. В стихе и в русском языке попадаются крупные изъяны. Если же попробовать восстановить духовный облик Бунина по его стихам, то картина получится еще печальнее: нежелание или неспособность углубиться в себя, мечтательность, бескрылая при отсутствии фантазии, наблюдательность без увлечения наблюдаемым и отсутствие темперамента, который единственно делает человека поэтом”7.

Еще более уничтожающий отзыв дает Гумилев стихам A. M. Федорова, именуя его “каким-то скопцом в поэзии”. “Высокие ноты у него сплошь и рядом превращаются в визгливые, и он даже не по-женски, а именно по-бабьи, по-скопчески чувствует мир, который для него или “юдоль горя и тоски”, или “беззвучная молитва”, или попросту распадается на ряд не связанных общим подъемом подробностей. И заявления автора, что его душа сродни... Иматре, не разрушают, а, наоборот, поддерживают это мнение. Впрочем, стихи, где он подражает Бунину, бывают иногда вполне литературны”8.

Сравнение с Буниным, конечно, сделано не случайно. Что-то затаенно личное слышится в этих оценках. Именно в 1910 году Анна Ахматова стала женой Гумилева. Может быть, он хотел уничтожить ее старых поклонников, выжечь из ее стихов все “бабье”?

Бунин не отвечал на критику молодого нахала. Но неприязнь или даже ненависть к Гумилеву, которая возникла у него, чрезвычайно чувствительного к оценкам своих стихов, при чтении этого отзыва могла перенестись и на Ахматову, согласно русской пословице “Муж да жена — одна сатана”.

На самом деле Бунин эпигоном натурализма был разве что лишь в самом начале его поэтического поприща, начавшегося в 80-х годах XIX столетия, в глухую для русской поэзии пору, когда ни Гумилева, ни Ахматовой не было еще на свете. Как поэт он постепенно совершенствовался, причем сближение с кругом символистов, и прежде всего с В. Я. Брюсовым, пошло ему на пользу. Задолго до появления акмеизма как реакции на туманности и абстракции символистов, Бунин, как и совершенно независимо от него другой поэт — Иннокентий Анненский, научился видеть мир, в котором его, поэта, переживания остро сопрягаются с вещественными деталями предметного мира. Знаменитое “Одиночество” 1903 года — такая же психологическая новелла в стихах, как и “Прерывистые строки” Анненского. Но поэтическую зависимость от Анненского Ахматова подчеркивала столь же усиленно, сколь тщательно она скрывала свою преемственность от Бунина.

Позволим себе напомнить читателям один из признанных бунинских шедевров:

 

И ветер, и дождик, и мгла

Над холодной пустыней воды.

Здесь жизнь до весны умерла,

До весны опустели сады.

Я на даче один. Мне темно

За мольбертом, и дует в окно.

 

Вчера ты была у меня,

Но тебе уж тоскливо со мной.

Под вечер ненастного дня

Ты мне стала казаться женой...

Что ж, прощай! Как-нибудь до весны

Проживу и один — без жены...

 

Сегодня идут без конца

Те же тучи — гряда за грядой.

Твой след под дождем у крыльца

Расплылся, налился водой.

И мне больно глядеть одному

В предвечернюю серую тьму.

 

Мне крикнуть хотелось вослед:

“Воротись, я сроднился с тобой!”

Но для женщины прошлого нет:

Разлюбила — и стал ей чужой.

Что ж! Камин затоплю, буду пить...

Хорошо бы собаку купить.

                                                (1, 194)

 

У Бунина в этом стихотворении мы встречаем “предвечернюю серую тьму”. Свой первый, так и не появившийся в печати сборник стихов Ахматова хотела назвать “Предвечерие”.

Без бунинского “Одиночества”, может быть, не было бы ахматовского “Серо­глазого короля”, которого тоже можно ведь назвать балладой об одиночестве. Деталь у Бунина несет ту же психологическую нагрузку, что и у Ахматовой, которая довела этот прием до прославившей ее виртуозности.

 

Твой след под дождем у крыльца

Расплылся, налился водой.

 

Ахматова по-своему варьирует эту гениальную бунинскую находку:

 

Показалось, что много ступеней,

А я знала — их только три!

                                    (1, 30)

 

Или:

 

Я на правую руку надела

Перчатку с левой руки.

            (1, 30)

 

Более того, Бунин в “Одиночестве” сумел сформулировать даже будущий горький женский опыт Ахматовой:

 

Но для женщины прошлого нет:

Разлюбила — и стал ей чужой.

 

Неоднократно она говорила о себе почти теми же словами!

Нет, я не могу поверить, что это стихотворение могло оставить равнодушной юную Аню Горенко.

Но уже упоминавшийся на этих страницах М. Д. Вольпин, очевидно, не кривил душой, когда рассказывал: “Слово “Бунин” при ней нельзя было говорить. И когда я, забыв однажды, при ней процитировал: “Хорошо бы собаку купить” — ей-богу, это могло кончиться ссорой”9.

Чужая душа, как говорит русская пословица, потемки. И разве мог знать Михаил Давыдович Вольпин, о чем думала Анна Андреевна Ахматова, когда он произнес эти стихи? Быть может, она вспомнила о другом “Одиночестве”. Дело в том, что у Бунина есть еще одно стихотворение под таким же названием, но гораздо менее известное, чем первое.

И. А. Бунин был человеком злопамятным (еще одна черта характера, роднящая его с Ахматовой). За нанесенные ему когда-то обиды он мстил стихами. Эта сторона его поэтической деятельности осталась вне внимания буниноведов, которые, в большинстве своем, до сих пор недооценивают его поэзию. А между тем он был блестящим пародистом, что и доказывают его стихотворные выпады против Ахматовой и Гумилева. Обе “пародии” (беру это слово в кавычки, чтобы не дразнить современных гусей от литературоведения) написаны почти одновре­менно, первая — 10-го, а вторая — 13 сентября 1915 года. Одновременность, разумеется, носила целенаправленный характер — так сказать, два выстрела по двум рядом стоящим мишеням.

Если первая книга стихов Ахматовой “Вечер” (1912) не обратила на себя особенного внимания Бунина, то вторая, “Четки”, вышедшая 15 марта 1914 года, напротив, вызвала его неподдельный интерес, о чем еще будет сказано ниже. Хотя бы потому, что бунинский протеже, молодой и злобный критик Давид Тальников в своей рецензии на “Четки” обвинил Ахматову в плагиате у него, Бунина. Статьей этой Тальников, по словам Ахматовой, преследовал цель ее “уничтожить”10, поэтому общая направленность статьи понятна. Но особенно любопытно одно место: “Имя Анна — “сладчайшее для губ людских”, понятно почему: ведь это имя автора. Но взята эта “сладость” у Бунина, у которого: “Сладчайшее из слов земных — Рахиль” в одном из его чудесных сонетов”11.

Чтобы вполне оценить искусство Бунина-пародиста, надо сначала напомнить читателям стихотворение Ахматовой (заранее испрашивая прощения за длинные цитаты):

 

В то время я гостила на земле.

Мне дали имя при крещенье — Анна,

Сладчайшее для губ людских и слуха.

Так дивно знала я земную радость

И праздников считала не двенадцать,

А столько, сколько было дней в году.

Я, тайному велению покорна,

Товарища свободного избрав,

Любила только солнце и деревья.

Однажды поздним летом иностранку

Я встретила в лукавый час зари,

И вместе мы купались в теплом море.

Ее одежда странной мне казалась,

Еще страннее — губы, а слова

Как звезды падали сентябрьской ночью.

И стройная меня учила плавать,

Одной рукой поддерживая тело

Неопытное на тугих волнах.

И часто, стоя в голубой воде,

Она со мной неспешно говорила,

И мне казалось, что вершины леса

Слегка шумят, или хрустит песок,

Иль голосом серебряным волынка

Вдали поет о вечере разлук.

Но слов ее я помнить не могла

И часто ночью с болью просыпалась.

Мне чудился полуоткрытый рот,

Ее глаза и гладкая прическа.

Как вестника небесного, молила

Я девушку печальную тогда:

“Скажи, скажи, зачем угасла память,

И, так томительно лаская слух,

Ты отняла блаженство повторенья?..”

И только раз, когда я виноград

В плетеную корзинку собирала,

А смуглая сидела на траве,

Глаза закрыв и распустивши косы,

И томною была и утомленной

От запаха тяжелых синих ягод

И пряного дыханья дикой мяты, —

Она слова чудесные вложила

В сокровищницу памяти моей,

И, полную корзинку уронив,

Припала я к земле сухой и душной,

Как к милому, когда поет любовь.

            (“Эпические мотивы”, 1913. 1, 157—158)

 

И вот второе бунинское “Одиночество”:

 

Худая компаньонка, иностранка,

Купалась в море вечером холодным

И все ждала, что кто-нибудь увидит,

Как выбежит она, полунагая,

В трико, прилипшем к телу, из прибоя.

Потом, надев широкий балахон,

Сидела на песке и ела сливы,

А крупный пес с гремящим лаем прядал

В прибрежную сиреневую кипень

И жаркой пастью радостно кидался

На черный мяч, который с криком “hop!”

Она швыряла в воду... Загорелся

Вдали маяк лучистою звездой...

Сырел песок, взошла луна над морем,

И по волнам у берега ломался,

Сверкал зеленый глянец... На обрыве,

Что возвышался сзади, в светлом небе,

Чернела одинокая скамья...

Там постоял с раскрытой головою

Писатель, пообедавший в гостях,

Сигару покурил и, усмехнувшись,

Подумал: “Полосатое трико

Ее на зебру делало похожей”.

                                                (1, 373 — 374)

 

Бунин, используя ахматовский образ таинственной “иностранки”, а заодно и стихотворный размер, переводит чувственный ахматовский романтизм в иронический план. У Ахматовой “иностранка” — своеобразное альтер-эго ее Музы, у Бунина — не более чем объект для наблюдения. Его “писатель” — персонаж, напоминающий чеховского Тригорина, делает из увиденного недалеко идущий вывод: “Полосатое трико // Ее на зебру делало похожей”. Ирония напрочь убивает романтизм, поэзия переходит в прозу. Бунин виртуозно владеет обоими ипостасями своего таланта и, в данном случае, смешивает их. Точность наблюдения деталей окружающего мира и у Ахматовой, и у Бунина остается, но при бунинском ироническом подходе к происходящему становится невозможным ахматовский эгоцентризм. Романтическое двойничество ахматовского мира, ее двусмысленная любовная игра с девушкой-иностранкой подменяется у Бунина вполне реалистической игрой иностранки с ее любимым псом. Для Бунина в стихотворении важен образ “одинокой скамьи”, возле которой стоит “писатель, пообедавший в гостях”. Ему и в голову не приходит пригласить на эту скамью иностранку, хотя для подлунного свидания, казалось бы, есть все условия. Но он предпочитает позу наблюдателя: в “сокровищницу своей памяти” он вкладывает не “чудесные слова”, а лишь циничное, хотя и точное наблюдение. Этакий поздний Валентин Петрович Катаев, обреченный на вечное одиночество. Грустная полу­чилась у Бунина пародия, в ней уже как бы предчувствуется скорое расставание с собственной поэзией.

Пародия на Гумилева носит вполне добродушный характер. Тут надо вспомнить, что Бунин был страстным, неутомимым путешественником и к 1915 году, когда было написано это стихотворение, объездил уже полсвета, побывал, между прочим, и в Африке. Но пафос Гумилева — “завоевателя” Африки, собирателя этнографических коллекций — ему вполне чужд. В этом стихотворении возникает “теневой портрет” Гумилева, не названного по имени, но вполне узнаваемого по реалиям его африканских стихов. Не случайно упоминание в этом стихотворении слова “четки” — еще один изящный кивок в сторону Ахматовой?

 

В жарком золоте заката Пирамиды,

Вдоль по Нилу, на утеху иностранцам,

Шелком в воду светят парусные лодки

И бежит луксорский белый пароход.

Это час, когда за Нилом пальмы четки,

И в Каире блещут стекла алым глянцем,

И хедив в ландо катается, и гиды

По кофейням отдыхают от господ.

 

А сиреневые дали Нила к югу,

К дикой Нубии, к Порогам, смутны, зыбки

И все так же миру чужды, заповедны,

Как при Хуфу, при Камбизе... Я привез

Лук оттуда и колчан зелено-медный,

Щит из кожи бегемота, дротик гибкий,

Мех пантеры и суданскую кольчугу,

Но на что все это мне — вопрос.

                                                            (13.IX.15. 1, 376)

 

Но в общем-то Гумилев с его любованием экзотическими красотами был глубоко чужд Бунину (как был он чужд и Ахматовой). Анна Ахматова была ему ближе, роднее, наконец, просто интереснее. Думаю, что он всегда рассматривал Анну Ахматову как свою поэтическую ученицу, но ученицу весьма своевольную, да еще и испорченную ненавистным для него “модерном”, порождаемым влиянием ее мужа и духом петербургской богемы, среди которой вращалась молодая поэтесса.

В Петербурге Бунин бывал редко и лишь наездами. В очередной раз он приехал в Северную Пальмиру в январе 1915 года. Тогда же, вероятно, он и познакомился с “Четками”. Во всяком случае, стихи Бунина этих дней носят отчетливые следы не только близкого знакомства с этой книгой, но и своеобразного диалога с поэтессой.

Вот первое стихотворение, написанное Буниным 17 января 1915 года, по приезде в Петербург:

 

Просыпаюсь в полумраке.

В занесенное окно

Смуглым золотом Исакий

Смотрит дивно и темно.

 

Утро сумрачное снежно,

Крест ушел в густую мглу.

За окном уютно, нежно

Жмутся голуби к стеклу.

 

Все мне радостно и ново:

Запах кофе, люстры свет,

Мех ковра, уют алькова

И сырой мороз газет.

(17.I.15. 1, 369)

 

Можно попытаться представить, где были написаны эти стихи и какими источниками пользовался Иван Алексеевич при их создании. Бунин остановился, скорее всего, в гостинице “Астория”, из окна которой можно увидеть купол Исаакиевского собора. Проснувшись поутру, он описывает то, что видит из окна гостиничного номера. Номер этот, судя по стихотворению, комфортабельный: в нем на полу разостлан ковер с высоким мехом, кровать настолько уютна, что ее можно, даже рискуя быть обличенным в дурном вкусе, назвать “альковом”. В этот номер к утреннему завтраку приносят кофе и свежие газеты. Вероятно, маститый академик просматривает не только газеты, но и последние литературные новинки, среди которых его внимание могла привлечь и книга Анны Ахматовой “Четки”. Вот он почитал ее и наткнулся на “Стихи о Петербурге”:

 

Вновь Исакий в облаченье

Из литого серебра.

Стынет в грозном нетерпенье

Конь Великого Петра.

 

Ветер душный и суровый

С черных труб сметает гарь...

Ах! своей столицей новой

Недоволен государь.

            (“Стихи о Петербурге”, I, 1913. 1, 68—69)

 

И возник странный эффект двойного зренья. Один Исаакиевский собор он видел из окна, другой был запечатлен в стихах. И родилось стихотворение, в котором у Ахматовой заимствован размер (четырехстопный хорей), а также чисто петербургская словоформа “Исакий”. Ахматова описывает колонны и своды собора, осеребренные зимним инеем, Бунин в рассветном полумраке различает только “смуглое золото” купола. Интересно, что Ахматова, по-видимому, не зная бунинского стихотворения (оно было опубликовано только в 1920 году), тоже применила этот, по выражению критика А. Слонимского, “свежий, неожиданный эпитет золота — “смуглое”, эпитет, который дает яркий зрительный образ — и в то же время ощущение чего-то старинного, строгого”. Стихотворение Ахматовой, о котором идет речь, написано в мае 1915 года в Петербурге, а церковь, не названная по имени, возможно, все тот же Исакий:

 

Стал у церкви темной и высокой

На гранит блестящих ступеней

И молил о наступленье срока

Встречи с первой радостью своей.

 

А над смуглым золотом престола

Разгорался Божий сад лучей:

“Здесь она, здесь свет веселый

Серых звезд — ее очей”.

                        (“Долго шел через поля и села...”, 1915. 1, 109)

 

Такой же образ встречается и в стихотворении Бунина “Святитель”, написанном в том же 1915 году:

 

А на доске, тяжелой, черной,

Был смуглый, золотой оклад...

                                    (1, 380)

 

“Оглядку” на Ахматову можно усмотреть и в стихотворении Бунина “В цирке”. Когда он его писал, ему уже могло быть известно стихотворение Ахматовой из ее первого сборника “Вечер”:

 

Меня покинул в новолунье

Мой друг любимый. Ну так что ж!

Шутил: “Канатная плясунья!

Как ты до мая доживешь?”

 

Ему ответила, как брату,

Я, не ревнуя, не ропща,

Но не заменят мне утрату

Четыре новые плаща.

 

Пусть страшен путь мой, пусть опасен.

Еще страшнее путь тоски...

Как мой китайский зонтик красен,

Натерты мелом башмачки!

 

Оркестр веселое играет,

И улыбаются уста.

Но сердце знает, сердце знает,

Что ложа пятая пуста!

                                    (Ноябрь 1911. 1, 42—43)

 

Читая это стихотворение, Бунин представлял себе не только “канатную плясунью”, но и ту юную Аню Горенко, которую мог видеть в далеком 1906 году в Лустдорфе. О лунатизме Анны Ахматовой он мог слышать от того же A. M. Фе­дорова. Так или иначе, но ахматовский след, на мой взгляд, проглядывает в стихотворении. Впрочем, пусть читатель сам составит об этом свое мнение:

В ЦИРКЕ

 

С застывшими в блеске зрачками,

В лазурной пустой вышине,

Упруго, качаясь, толчками

Скользила она по струне.

 

И скрипка таинственно пела,

И тысячи взоров впились

Туда, где мерцала, шипела

Пустая лазурная высь,

 

Где некая сжатая сила

Струну колебала, свистя,

Где тихо над бездной скользила

Наяда, лунатик, дитя.

                        (28.Vi.16. 1, 409—410)

 

В последних строках этого замечательного стихотворения ожили дорогие и неизгладимые для сердца воспоминания. В том же 1916 году написано и стихотворение “Поэтесса”:

 

Большая муфта, бледная щека,

Прижатая к ней томно и любовно,

Углом колени, узкая рука...

Нервна, притворна и бескровна.

 

Все принца ждет, которого все нет,

Глядит с мольбою, горестно и смутно:

“Пучков, прочтите новый триолет...”

Скучна, беспола и распутна.

                                                            (1, 433)

 

 

Хотя Бунин нигде не указывает, что адресатом этого стихотворения является Анна Ахматова, сама она узнала себя в этом зеркале. Вот как передает эпизод, связанный с этим стихотворением, Л. К. Чуковская в “Записках об Анне Ахматовой”:

“26 июня 1940

Затем она (Ахматова. — М. К. ) заговорила об эмигрантах — о том, с каким негодованием встречены были ими стихи “Не с теми я, кто бросил землю”. Heдавно ей показали строки Бунина, явно написанные про нее, хотя ее имя там не упомянуто. Она прочитала мне эти стихи наизусть. Стихи вялые, бледные. Ее внешний образ составлен из альтмановского портрета и из “Почти доходит до бровей // Моя незавитая челка”.

Мне было стыдно подтвердить на ее спрос: да, это про вас. Стыдно за Бунина”12.

Стихотворение поражает своей резкостью. Конечно, оно рассчитано на то, чтобы адресат был узнан. Но к политике “Поэтесса” отношения не имеет, стихотворение было написано в 1916 году, хотя впервые опубликовано только в 1920-м. Что-то должно было сильно рассердить Бунина, чтобы появились эти злые строки. Возможно, он увидел в Ахматовой уклон в модернизм, который был ему ненавистен. Для снижения образа героини Бунин использует такой прием: он опускает Ахматову до уровня какого-то малоизвестного поэта Пучкова. Ведь одно дело произнести: “Кузмин, прочтите новый триолет” и совсем другое — какой-то Пучков. Кстати: такой поэт действительно существовал. Николай Гумилев в рецензии на его книгу стихов “Последняя четверть луны” (II. 1915.) назвал его “отличным образчиком непоэта”13.

Конечно, у Анны Ахматовой были основания не любить Бунина. Однако... этим словом далеко не исчерпывается вся гамма ее отношений. Ведь далеко не случаен тот факт, что Анна Андреевна знала ту же “Поэтессу” наизусть (как и другую эпиграмму, о которой мы уже упоминали).

Вот еще суждения Ахматовой о Бунине, записанные той же Чуковской:

“30 декабря 1941

Заговорили о Бунине. Она не любит его стихов, чему я рада, так как не люблю их тоже.

“Вялые стихи, обо всем на свете, рассчитанные на академическую благо­воспитанную публику. Сокровищ в них не ищите — как у Случевского или у Полонского или у Анненского.

Поэты 90-х годов погибали от безвкусицы эпохи, не в силах были ее побороть, а Бунин был вполне удовлетворен своей эпохой. Когда при нем появился Блок, повеял новый ветер, он надел наушники, напульсники, набрюшники, думая, что так и должен вести себя классик. Очень глупая позиция”14.

Можно ли вполне доверять этим словам? Думаю, что они рассчитаны на собеседницу. Анна Андреевна знает, что Лидия Корнеевна не любит стихов Бунина, и говорит ей то, что Чуковской и хотелось от нее услышать. Не будем упрекать Ахматову за очевидную вздорность подобной оценки творчества Бунина. В ее собственных записях ничего похожего мы не найдем. Но вот что действительно интересно, так это то, насколько не соответствует в данном случае у Анны Ахматовой слово делу. Отказывая Бунину в самоценности его поэзии (“Сокровищ в них не ищите”), сама Ахматова отнюдь не гнушается не только искать в бунинских стихах “сокровища”’, но и вставлять драгоценные находки в свои стихи. Речь может идти о том, что при внешнем отталкивании от Бунина внутренне Ахматова всю жизнь (всю жизнь!) у него училась. Думаю, что в таком утверждении нет ничего уничижительного для памяти Анны Андреевны. Чтобы не быть голословным, приведу примеры переклички их голосов.

8 ноября 1943 года Анна Ахматова пишет “Еще одно лирическое отступление”. Это не что иное, как попытка (одна из многих!) выяснить для самой себя, что же такое ее “Поэма без героя”, над которой она в то время работала.

 

До середины мне видна

Моя поэма. В ней прохладно,

Как в доме, где душистый мрак

И окна заперты от зноя

И где пока что нет героя,

Но кровлю кровью залил мак...

                                    (1, 219)

 

Последняя строчка важнейшая — она определяет основную тему поэмы. Но тема, как это нередко бывает у Ахматовой, подана в зашифрованном виде, и кому-то из читателей эта строка может показаться не более чем поэтической красивостью (“кровлю — кровью”). Смысл этой строки проясняется, если мы обратимся к стихотворению Бунина “Иерусалим”. Все это стихотворение может быть прочитано как развернутый комментарий к одной строке Анны Ахматовой. Думаю, что на такое прочтение она и рассчитывала, и в этом состоит смысл введения “чужого слова” в поэму и прилегающие к ней стихи. Бунин избран ею как незримый соавтор вполне сознательно, ибо “Иерусалим” — одно из самых совершенных его созданий:

 

Это было весной. За восточной стеной

Был горячий и радостный зной .

Зеленела трава. На припеке во рву

Мак кропил огоньками траву.

 

И сказал проводник: “Господин! Я еврей

И, быть может, потомок царей.

Погляди на цветы по сионским стенам:

Это все, что осталося нам”.

 

Я спросил: “На цветы?” И услышал в ответ:

“Господин! Это праотцев след,

Кровь погибших в боях. Каждый год, как весна,

Красным маком восходит она”.

 

В полдень был я на кровле . Кругом, подо мной,

Тоже кровлей , — единой, сплошной,

Желто-розовой, точно песок, — возлежал

Древний город и зноем дышал.

 

Одинокая пальма вставала над ним

На холме опахалом своим,

И мелькали, сверлили стрижи тишину,

И далеко я видел страну.

 

Морем серых холмов расстилалась она

В дымке сизого мглистого сна,

И я видел гористый Моав, а внизу —

Ленту Мертвой воды, бирюзу.

 

“От Галгала до Газы, — сказал проводник, —

Край отцов ныне беден и дик.

Иудея в гробах. Бог раскинул по ней

Семя пепельно-серых камней.

 

Враг разрушил Сион. Город тлел и сгорал —

И пророк Иеремия собрал

Теплый прах, прах золы, в погасавшем огне

И рассеял его по стране:

 

Да родит край отцов только камень и мак !

Да исчахнет в нем всяческий злак!

Да пребудет он гол, иссушен, нелюдим —

До прихода реченного им!”

                                                            (1907. 1, 275—276)

 

В огромном море бунинских стихов “обо всем на свете” Ахматову интересовали далеко не все, а только те, которыми она могла воспользоваться в своем поэтическом хозяйстве. Зато уж этих стихов она не пропускала, хотя никогда и никому не признавалась в этом. Вот, к примеру, стихотворение Бунина “Купальщица”, написанное в 1906 году. Образ юной купальщицы странно совпадает с образом той Ани Горенко, которую он мог видеть в это время в Лустдорфе:

 

Смугла, ланиты побледнели,

И потемнел лучистый взгляд.

На молодом холодном теле

Струится шелковый наряд.

 

Залив опаловою гладью

В дали сияющей разлит.

И легкий ветер смольной прядью

Ее волос чуть шевелит.

 

И млеет знойно-голубое

Подобье гор — далекий Крым.

И горяча тропа на зное

По виноградникам сухим.

                                    (1, 236)

 

Это стихотворение, по-видимому, не прошло мимо внимания Анны Ахматовой: в 1916 году в Севастополе ею было написано стихотворение, которое заканчи­валось такими строчками:

 

И я не верить не могла,

Что будет дружен он со мною,

Когда по горным склонам шла

Горячей каменной тропою .

 

А вот еще примеры творческих заимствований Ахматовой из стихов так “нелюбимого” ею поэта Бунина:

 

А в старом палисаднике темно,

Свежо и сладко пахнет можжевельник ...

                        (Бунин. “Апрель”, 1903—1906. 1, 243)

 

Можжевельника запах сладкий

От горящих лесов летит...

(Ахматова. “Июль 1914”. 1, 97)

 

И в этом же стихотворении:

 

Низко, низко небо пустое ...

 

А у Бунина:

 

Там нависло небо низко, низко ...

            (“Хая-Баш”, 1905. 1, 220)

 

 

Дом окружен зловещим гулом, шумом

Столетних лип, стучащихся в окно ...

            (Бунин. “Дворецкий”, 1906—1911. 1, 337)

 

 

Что ломятся в горницу липы да клены ,

Гудит и бесчинствует табор зеленый...

                               (Ахматова. “Опять подошли

            “незабвенные даты”, 1944—1945. 1, 286)

 

 

...Так тихо в курене,

Что слышен треск подсохшего гороха...

                        (Бунин. “Сторож”, 1909. 1, 324)

 

Так вкруг него непоправимо тихо,

Что слышно, как в лесу растет трава ...

            (Ахматова. “Творчество”, 1936. 1, 277)

 

 

И тихо, так, Господи, тихо,

Что слышно, как время идет.

(Ахматова. “Август 1940”. 1, 204)

 

И в глубине зеркал мелькали

Покровы черно-гробовые

И чье-то бледное лицо.

    (Бунин. “Сполохи”, 1906—1909. 1, 327)

 

Все унеслось прозрачным дымом,       

      Истлело в глубине зеркал ...

                             (Ахматова. “Тот город,

мной любимый с детства...”, 1929. 1, 184)

 

 

Мужицким пахнет варевом , костры в дыму трещат —

И рдеет красным заревом на холоде закат.

                                                (Бунин. “Плоты”, 1916. 1, 415)

 

 

И какое кромешное варево

Поднесла нам январская тьма?

И какое незримое зарево

Нас до света сводило с ума?

                        (Ахматова. “Не дышали мы сонными маками...”,

                                                                                    1946. 1, 231)

 

Правь рукою железною:

Из-за шатких снастей

Небо высится звездное

В грозной славе своей.

(Бунин. “Ночной путь”.  1, 471)

 

 

И над этой недоброй забавою

Веял ветер пречистых полей

И всходило налитое славою

Солнце Родины грозной моей.

                        (Ахматова. Из черновой редакции стихотворения

                         “Не дышали мы сонными маками...”, 1946. 1, 410)

 

 

Штора в окне, а за ней

Солнце вселенной моей .

            (Бунин. “Ранний, чуть видный рассвет...”,

                                                              1917. 1, 446)

 

Как ликует твое умудренное

Сердце — солнце отчизны моей !

                                    (Ахматова. “Долгим взглядом твоим истомленная...”,

1921. 1, 169)

 

Завораживающая музыка одного из самых совершенных поэтических созданий Бунина “Свет незакатный” явственно звучит в  “Царскосельской оде” Ахматовой:

 

Там, в полях, на погосте,

В роще старых берез,

Не могилы, не кости —

Царство радостных грез.

Летний ветер мотает

Зелень длинных ветвей —

И ко мне долетает

Свет улыбки твоей.

Не плита, не распятье —

Предо мной до сих пор

Институтское платье

И сияющий взор.

Разве ты одинока?

Разве ты не со мной

В нашем прошлом, далеком,

Где и я был иной?

В мире круга земного,

Настоящего дня,

Молодого, былого

Нет давно и меня!

(“Свет незакатный”, 1917. 1, 445)

 

 

Здесь не Тёмник, не Шуя —

Город парков и зал,

Но тебя опишу я,

Как свой Витебск — Шагал.

Тут ходили по струнке,

Мчался рыжий рысак,

Тут еще до чугунки

Был знатнейший кабак.

Фонари на предметы

Лили матовый свет,

И придворной кареты

Промелькнул силуэт.

Так мне хочется, чтобы

Появиться могли

Голубые сугробы

С Петербургом вдали.

Здесь не древние клады,

А дощатый забор,

Интендантские склады

И извозчичий двор.

            (“Царскосельская ода”, 1961. 1, 281—282)

 

Нужды нет, что в “Царскосельской оде” Ахматова ориентирует читателей на поиски связей с Иннокентием Анненским, чей “Кипарисовый ларец” фигурирует в тексте стихотворения. Никто и не собирается оспоривать очевидную генетическую связь “оды” Ахматовой со стихотворением Анненского “Снег” (“Полюбил бы я зиму, //Да обуза тяжка... // От нее даже дыму // Не уйти в облака”). Но если перекличка с Анненским лежит как бы на поверхности, то связь “оды” со стихами Бунина притаеннее. Перекличка тут не только ритмическая, но и — это важнее! — смысловая. Для Анны Ахматовой Царское Село тоже “не могилы, не кости — // Царство радостных грез”. Глубокая тоска, ностальгия, скрытая за намеренной жесткостью ахматовской “исторической живописи”, приоткрывается, когда оба эти стихотворения вступают в незримый диалог.

Для Ахматовой важна и концовка бунинского стихотворения — подобные мысли не только посещали ее, но и были источником глубокого драматизма ее творчества. Если у Бунина мысль о невозвратимости давно ушедшей молодости звучит элегически, печаль его лишена душевного надрыва, то Ахматова делает из этого сцену, исполненную трагедийного пафоса. Сравним:

 

В мире круга земного,

Настоящего дня,

Молодого, былого

Нет давно и меня!

 

И вот как развивает эту мысль Ахматова в одном из стихотворений 1963 года, вошедших в цикл “Полночные стихи”:

 

В Зазеркалье

 

Красотка очень молода,

Но не из нашего столетья,

Вдвоем нам не бывать — та, третья,

Нас не оставит никогда.

Ты подвигаешь кресло ей,

Я щедро с ней делюсь цветами...

Что делаем — не знаем сами,

Но с каждым мигом нам страшней.

Как вышедшие из тюрьмы,

Мы что-то знаем друг о друге

Ужасное. Мы в адском круге,

А может, это и не мы.

                                                            (1, 296)

 

В разные годы у Анны Ахматовой появлялись стихи, написанные с явной оглядкой на Бунина. Причем речь идет о самых известных, самых значительных ее вещах. В каждом указанном случае эта оглядка может быть предметом специального исследования. Мы здесь не ставим перед собой такой задачи; ограничимся тем, что сопоставим эти стихи. Поставленные рядом, они обнаруживают, в той или иной степени, глубокое внутреннее родство.

Вот одно из самых известных стихотворений Бунина:

Песня

 

Я — простая девка на баштане,

Он — рыбак, веселый человек.

Тонет белый парус на Лимане,

Много видел он морей и рек.

 

Говорят, гречанки на Босфоре

Хороши... А я черна, худа.

Утопает белый парус в море —

Может, не вернется никогда!

 

Буду ждать в погоду, в непогоду...

Не дождусь — с баштана разочтусь,

Выйду к морю, брошу перстень в воду

И косою черной удавлюсь.

                                    (1903—1906. 1, 239)

 

А вот “Рыбак” Ахматовой, столь же известное стихотворение из ее первого сборника “Вечер”:

Руки голы выше локтя,

А глаза синей, чем лед.

Едкий, душный запах дегтя,

Как загар, тебе идет.

 

И всегда, всегда распахнут

Ворот куртки голубой,

И рыбачки только ахнут,

Закрасневшись пред тобой.

 

Даже девочка, что ходит

В город продавать камсу,

Как потерянная бродит

Вечерами на мысу.

 

Щеки бледны, руки слабы,

Истомленный взор глубок,

Ноги ей щекочут крабы,

Выползая на песок.

 

Но она уже не ловит

Их протянутой рукой.

Все сильней биенье крови

В теле, раненном тоской.

(23 апреля 1911. 1, 40—41)

 

Это — у Ахматовой — начало творческого пути, этап ученичества. Но вот проходит целая жизнь, и в ее зените Анна Ахматова пишет наиболее “громкое” свое стихотворение — знаменитое “‘Мужество”:

 

Мы знаем, что ныне лежит на весах

И что совершается ныне.

Час мужества пробил на наших часах,

И мужество нас не покинет.

Не страшно под пулями мертвыми лечь,

Не горько остаться без крова, —

И мы сохраним тебя, русская речь ,

Великое русское слово .

Свободным и чистым тебя пронесем,

И внукам дадим, и от плена спасем

                                                  Навеки!

                        (23 февраля 1942. 1, 208—209)

 

Но что такое ахматовское “Мужество”? Не более чем парафраз бунинского стихотворения “Слово”, написанного в годы Первой мировой войны:

 

Молчат гробницы, мумии и кости, —

Лишь слову жизнь дана:

Из древней тьмы, на мировом погосте,

Звучат лишь Письмена.

 

И нет у нас иного достоянья!

Умейте же беречь

Хоть в меру сил, в дни злобы и страданья,

Наш дар бессмертный — речь .

                                                            (7.1.1915. 1, 369)

 

В том, что Анна Ахматова повторила в дни величайших народных испытаний заветную мысль Бунина о необходимости “беречь” (“сохранить”) Слово, разумеется, нет ничего зазорного.

Недаром же в другом стихотворении она сказала: “Но может быть, поэзия сама // Одна великолепная цитата”.

Но вот проходит еще двадцать лет, и в конце своего пути Ахматова пишет свой “памятник” — стихотворение “Родная земля”:

 

                      И в мире нет людей бесслезней,

                      Надменнее и проще нас.

                                                                              1922

В заветных ладанках не носим на груди,

О ней стихи навзрыд не сочиняем,

Наш горький сон она не бередит,

Не кажется обетованным раем.

Не делаем ее в душе своей

Предметом купли и продажи,

Хворая, бедствуя, немотствуя на ней,

О ней не вспоминаем даже.

 

Да, для нас это грязь на калошах,

Да, для нас это хруст на зубах.

И мы мелем, и месим, и крошим

Тот ни в чем не замешанный прах.

 

Но ложимся в нее и становимся ею,

Оттого и зовем так свободно — своею.

                        (1 декабря 1961. 1, 291—292)

 

Это итоговое стихотворение Ахматовой замешано на многих дрожжах, и о некоторых его источниках мне уже приходилось писать15. И было бы странно, если бы в генетическом спектре этого стихотворения не нашлось места “земляной” поэзии Бунина. Оглядка на Бунина действительно имеется, но не там, где Ахматова, в начале стихотворения, ведет подспудную полемику с эмигран­тами16. Бунинский след отыскивается там, где речь идет о самом существенном (“тот ни в чем не замешанный прах”). Когда Ахматова писала эту строку, в ее памяти жили строки из стихотворения Бунина 1916 года:

 

...............................................

................................................

Земля, земля! Несчетные следы

 

Я на тебе оставил. Я годами

Блуждал в твоих пустынях и морях.

Я мерил неустанными стопами

 

Твой всюду дорогой для сердца прах:

Но нет, вовек не утолю я муки —

Любви к тебе!

            (“Лиман песком от моря отделен...”,

                                                     1916. 1, 398)

 

У Анны Ахматовой есть одно заветное стихотворение, которое начинается так:

 

Все души милых на высоких звездах .

Как хорошо, что некого терять

И можно плакать. Царскосельский воздух

Был создан, чтобы песни повторять.

                                                                        (1, 175)

 

Вот вопрос: была ли среди этих “милых” душа Бунина? Странный вопрос, ведь в стихотворении речь идет, по-видимому, об ушедших, а Бунин был еще жив, когда оно было написано. И все-таки бунинский след отыскивается и в этих строках. Во-первых, вот начало стихотворения Бунина “Светляк”:

 

Леса, пески, сухой и теплый воздух ,

Напев сверчков, таинственно простой.

Над головою — небо в бледных звездах ,

Под хвоей — сумрак, мягкий и густой.

                                                (24.VIII, 1912. 1, 355)

 

Тот же размер, та же рифмовка (“воздух — звездах”)... Случайность? Возможно, но у Бунина есть стихотворение, одно из последних, написанных им в России, из которого Ахматова могла позаимствовать столь важный для нее образ (“Все души милых на высоких звездах”):

 

Звезда дрожит среди вселенной...

Чьи руки дивные несут

Какой-то влагой драгоценной

Столь переполненный сосуд?

 

Звездой пылающей, потиром

Земных скорбей, небесных слез

Зачем, о Господи, над миром

Ты бытие мое вознес?

                        (22.Х.1917. 1, 451)

 

Здесь очень важно, что Бунин не только возносит Господней рукой свое бытие (читай — душу) на звезду, но и пишет о “небесных слезах” — то есть о своей душе, оплакивающей этот мир. И, может быть, не случайно в стихотворении Ахматовой тоже речь идет о слезах (“И можно плакать”). Земные слезы смешиваются с небесными.

 

И можно плакать. Царскосельский воздух

Был создан, чтобы песни повторять.

 

Повторяется песня поэта (Бунина?), и возникает своеобразный диалог плачей, разговор слез, земных и небесных. Образ “небесных слез” из стихотворения Бунина преобразуется в финале ахматовского стихотворения в... дождик, приносящий утешение:

 

А этот дождик, солнечный и редкий,

Мне утешенье и благая весть.

 

С годами Бунин становился все беспощаднее и злее в оценках своих литературных современников. Однако Ахматова в его мемуарной прозе осталась за кадром. Упоминая “Бродячую собаку”, Бунин дважды цитирует Ахматову. В записях 1927 года цитата приводится точно (“Все мы бражники здесь, блудницы...”17), а в книге “Воспоминания” Бунин цитирует Ахматову по памяти: “В петербургской “Бродячей собаке”, где Ахматова сказала: “Все мы грешницы тут, все блудницы...”18

Стихотворение о “Бродячей собаке” из книги Ахматовой “Четки”, видимо, произвело большое впечатление на Бунина и даже нашло отклик в его стихах. Оно кончается так:

 

О, как сердце мое тоскует!

Не смертного ль часа жду?

А та, что сейчас танцует,

Непременно будет в аду.

(19 декабря 1912. 1, 48)

 

А Бунин стихотворение 1916 года “Молодость” закончил почти по-ахматовски:

 

И сердце в тайной радости тоскует,

Что жизнь, как степь, пуста и велика.

                                                (1, 404)

 

Уже упоминавшаяся выше “Поэтесса” тоже написана в 1916 году и тоже вписывается в интерьер “Бродячей собаки”, недаром при ее чтении сразу припоминается знаменитый портрет Ахматовой работы Натана Альтмана. “Собака”, как заведение богемное, конечно, раздражала Бунина. Но все же “Поэтесса” — не столько портрет Анны Ахматовой, сколько обобщенный образ декадентской поэтессы, в котором сведены воедино такие несхожие между собой дамы, как Анна Ахматова и Зинаида Гиппиус. Во всяком случае, словцо “беспола” к Ахматовой ни в каком плане относиться не могло (Бунин не мог не знать, что у Анны Андреевны был уже четырехлетний сын), но было неотъемлемым признаком личности Зинаиды Гиппиус. Например, Саша Черный писал о ней, используя игру с ее псевдонимом Антон Крайний:

И тот, кто был всегда бесполый,

Стал бабой, да еще Ягой.

 

26 августа 1917 года Бунин записывает свое впечатление от стихов Зинаиды Гиппиус: “Дочитал Гиппиус. Необыкновенно противная душонка, ни одного живого слова, мертво вбиты в тупые вирши разные выдумки. Поэтической натуры в ней ни на йоту”19. Сидя в деревенской глуши осенью 1917 года, Бунин проявляет живой интерес к женской поэзии. Кроме Зинаиды Гиппиус, он читает и Надежду Львову и даже думает “написать о ней рассказ”20. Имени Ахматовой на страницах дневника 17-го года нет. Но это не значит, что не было мыслей о ней.

Тут необходимо сделать небольшое лирическое отступление. В поэзии Бунина, как это ни странно, при его страстном отношении к женщинам, нет любовной лирики, во всяком случае, любовной лирики с указанным адресатом. Поэзия Бунина вообще чуждается имени. Мы не знаем стихов, посвященных Пащенко, Цакни, Муромцевой, то есть тем женщинам, которые столь много значили в его биографии. Даже стихотворение, где изображается вполне узнаваемый персонаж, называется не “Антон Павлович Чехов”, но “Художник”. В этом смысле поэзия Бунина отличается какой-то особенной деликатностью. Чтобы хоть приблизительно понять, о ком мог думать Бунин, когда он писал то или иное стихотворение, надо изучить гнезда повторяющихся образов в его стихах. О действенности этого приема, кстати, говорила и Ахматова применительно и к Пушкину, и к собственной поэтической персоне. “Чтоб добраться до сути, надо изучать гнезда постоянно повторяющихся образов в стихах поэта — в них и таится личность автора и дух его поэзии. Мы, прошедшие суровую школу пушкинизма, знаем, что “облаков гряда” встречается у Пушкина десятки раз” (запись Л. К. Чу­ковской от 8 августа 1940 года)21.

У Бунина есть только одно стихотворение, которое можно с уверенностью соотнести с образом Анны Ахматовой. Это пресловутая “Поэтесса”, в которой хоть и без большого желания, но узнавала себя Анна Андреевна. Один из опознавательных знаков ее облика — “бледная щека”. Тот же образ есть и в портрете “Купальщицы” (“ланиты побледнели”), который тоже можно соотнести с обликом юной Ани Горенко.

20 августа 1917 года Бунин записывает в дневнике:

“Чем я живу? Все вспоминаю, вспоминаю. Случалось — увидишь во сне, что был близок с какой-нибудь женщиной, с которой у тебя в действительности никогда ничего не было. После долго чувствуешь себя связанным с нею жуткой любовной тайной. Не все ли равно, было ли это в действительности или во сне! И иногда это передается и этой женщине”22.

На наш взгляд, это очень важная запись обычно крайне скрытного Бунина, приоткрывающая завесу над его “тайнами ремесла”. Через месяц с небольшим после этой записи он пишет замечательное любовное стихотворение, никак не соотносимое с тем, что в это время творилось вокруг него, стихотворение, воскрешающее сладкие минуты прошедшего:

 

Мы рядом шли, но на меня

Уже взглянуть ты не решалась,

И в ветре мартовского дня

Пустая наша речь терялась.

 

Белели стужей облака

Сквозь сад, где падали капели,

Бледна была твоя щека,

И как цветы глаза синели.

 

Уже полураскрытых уст

Я избегал касаться взглядом,

Но был еще блаженно пуст

Тот дивный мир, где шли мы рядом.

                                    (28.IX.1917. 1, 447)

 

Ничего не было, а как обжигает холодным огнем страсти это стихотворение! Портрет героини дан в двух строках, одна из которых — “бледна была твоя щека” — дает возможность соотнести образ героини этого стихотворения с Анной Ахматовой. Вторая строка — “И как цветы глаза синели” — тоже узнаваема, вспомним ахматовский автопортрет — “И очей моих синий пожар”.

Ахматова не могла пройти мимо этого стихотворения. Через много лет она ответила Бунину своим “Последним тостом”:

 

Я пью за разоренный дом,

За злую жизнь мою,

За одиночество вдвоем

И за тебя я пью, —

За ложь меня предавших уст ,

За мертвый холод глаз,

За то, что мир жесток и пуст ,

За то, что Бог не спас.

(27 июля 1934. 1, 193)

 

Я представляю бурную реакцию ахматоведов, поднаторевших в поисках адресатов ее стихов. Ведь это стихотворение из цикла “Разрыв” посвящено третьему мужу Ахматовой Пунину, — скажут они. Да, так-то оно так. На бытовом, биографическом уровне оно действительно могло быть адресовано Пунину. Вернее, Пунину посвящен тот вариант, который был опубликован при жизни Ахматовой. В этом варианте стихотворение имело другую рифмовку:

 

За ложь меня предавших губ,

За мертвый холод глаз,

За то, что мир жесток и груб,

За то, что Бог не спас.

 

Но для себя, в рукописи, у Ахматовой существовал и тот вариант, где рифмы “уст — пуст” перекликались с бунинскими.

Кесарю — кесарево, а Богу — Богово. В том-то и дело, что в стихах Ахматовой, помимо бытового, существует еще иной уровень, где в голубом эфире звучит “двух голосов перекличка”.

А что касается посвящения, то достаточно в фамилии “Пунин” заменить глухую согласную на звонкую, как в стихотворении заменяются рифмы, и стихотворение обретает совсем иного адресата.

Ахматова не любила стихов Бунина? Однако она ни слова не возразила, когда Борис Пастернак в рецензии на ее “Избранное” 1943 года поставил ее имя рядом с именем Бунина, тем самым утвердив их единородность и равновеликость в эпохе. Вдумаемся в эти взвешенные на весах истории слова:

“Однако ее слова о женском сердце не были бы так горячи и ярки, если бы и при взгляде на более широкий мир природы и истории глаз Ахматовой не поражал остротой и правильностью. Все ее изображения, будь то образ лесного захолустья или шумного обихода столицы, держатся на редкостном чутье подробностей. Умение вдохновенно выбирать их и обозначать коротко и точно избавило ее от ненужной и ложной образности многих современников. В ее описаниях всегда присутствуют черты и частности, которые превращают их в исторические картины века. По своей способности освещать эпоху они стоят рядом со зрительньми достоверностями Бунина”23.

Б. Л. Пастернак глубоко верно подметил внутреннее родство Ахматовой и Бунина. Они были родственниками не только по крови, но и по присущему им обоим умению вглядываться в окружающий мир и художественно отбирать те детали, те подробности, которые могли дать наиболее яркую и правдивую картину этого мира. Бунин оставался поэтом и в своей прозе. В его прозаических вещах можно тоже найти немало перекличек со стихами Ахматовой, но это тема особая. Поэтому ограничусь лишь одним примером родственности их художественного обоняния. В рассказе “Птицы небесные” 1909 года мы находим такую фразу: “ Свежо и остро пахло тем особенным воздухом, что бывает после вьюги с севера” (2, 345). А у Ахматовой в одном из самых знаменитых ее стихотворений:

 

Свежо и остро пахли морем

На блюде устрицы во льду.

(“Вечером”, 1913. 1, 47)

 

Кстати, к прозе Бунина Ахматова относилась намного благосклоннее, нежели к его поэзии. В этой области он не был для нее соперником. Уместно вспомнить эпизод из воспоминаний Георгия Адамовича “Мои встречи с Анной Ахматовой”, запись одного его разговора с Анной Андреевной:

“Нет, эмигрантской литературы я почти совсем не знаю. До нас все это плохо доходит. Бунин? Я не люблю его стихов, никогда их не любила. Но есть у него один рассказ, который я прочла еще до революции, очень давно, и никогда его не забуду. Удивительный рассказ... о старом бродяге, пропойце, шулере, который тайком, сам себя стесняясь, приезжает в Москву на свадьбу дочери.

— “Казимир Станиславович”?

— Да, да, “Казимир Станиславович”... вы тоже помните?”24

Мой учитель, Д. Е. Максимов, в беседе со мной как-то сказал, что Ахматова очень высоко ценила рассказ Бунина “Худая трава”.

Да и в позднейших оценках Буниным и Ахматовой их “знаменитых современников” порой наблюдается поразительное сходство. Вот как Бунин в 1927 году портретировал Александра Блока: “А там, в другом лагере, рисовался образ кудрявого Блока, его классическое мертвое лицо , тяжелый подбородок, мутно-сонный взор ” (“Из записей”. 9, 297). А вот портрет Блока в поздней редакции “Поэмы без героя” Ахматовой:

 

Демон сам с улыбкой Тамары,

     Но такие таятся чары

            В этом страшном дымном лице :

Плоть, почти что ставшая духом,

     И античный локон над ухом —

            Все таинственно в пришлеце.

Это он в переполненном зале

     Слал ту черную розу в бокале

            Или все это было сном?

С мертвым сердцем и мертвым взором

     Он ли встретился с Командором,

            В тот пробравшись проклятый дом?

                                                (1960-е годы. 1, 330)

 

Еще более резко описывает Бунин в “Воспоминаниях” “педераста Кузьмина (sic! — М. К. ) с его полуголым черепом и гробовым лицом, раскрашенным как труп проститутки”25, но немногим уступает ему и Ахматова, описывая того же М. А. Кузмина в той же “Поэме без героя”:

 

Маска это, череп, лицо ли —

     Выражение злобной боли,

          Что лишь Гойя смел передать.

Общий баловень и насмешник,

     Перед ним самый смрадный грешник —

          Воплощенная благодать...

                                                            (1, 324)

 

Вспоминая свой род, И. А. Бунин отметил, что “в области литературной известна Анна Бунина, которую Карамзин называл русской Сафо”26. В XX веке русской Сафо нередко называли другую Анну — Анну Ахматову. В принципе, она могла бы, выйдя замуж за Бунина, стать “Анной Буниной второй”. Но... судьба распорядилась иначе:

 

Хвалы эти мне не по чину,

И Сафо совсем ни при чем.

Я знаю другую причину,

О ней мы с тобой не прочтем.

Пусть кто-то спасается бегством,

Другие кивают из ниш,

Стихи эти были с подтекстом

Таким, что как в бездну глядишь.

А бездна та манит и тянет,

И ввек не доищешься дна,

И ввек говорить не устанет

Пустая ее тишина.

                        (1959. 2, 67—68)

 

Это позднее стихотворение Ахматовой вызывает в памяти другое, одно из самых ранних ее стихотворений. “Над черною бездной с тобою я шла...” Шла, да не с тем. А пошла бы с тем, глядишь, и Двадцатый век “смутился” бы при виде супругов — Нобелевских лауреатов. Она-то знала, что заслуживает “Нобелевки” не меньше, чем Бунин, только вот глупые шведы этого не поняли.

Я думаю, почему так легко под Бунина “подверстываются” многие и многие стихи Анны Ахматовой, вплоть до самых последних. Вероятно, потому, что ему она во многом обязана главной темой своей поэзии — темой  н е в с т р е ч и.

 

Мы с тобою, друг мой, не разделим

То, что разделить велел нам Бог,

Мы с тобою скатерть не расстелем,

Не поставим на нее пирог.

...........................................

 

Мне с тобою как горе с горою,

Мне с тобой на свете встречи нет.

Только б ты полночною порою

Через звезды мне прислал привет.

                        (“Во сне”, 1946. 1, 269)

 

Эти стихи тоже посвящены И. Б.

 

 

Литература:

 

Цитаты из произведений Анны Ахматовой даются по изданию: Анна Ахматова. Соч. в двух томах. М., “Правда”. 1990.

Цитаты из произведений Ивана Бунина даются по изданию: И. А. Бунин. Собр. соч. в девяти томах. М., “Художественная литература”. 1965—1967 гг.

1 Записные книжки Анны Ахматовой (1958—1966). M. — Torino. 1996. С. 448.

2 Б у н и н И в а н. Окаянные дни. Воспоминания. Статьи. М., “Советский писатель”. 1990. С. 25.

3 Анна Ахматова в записях Дувакина. М.,  “Наталис”. 1999. С. 269.

4 Г у м и л е в  Н и к о л а й. Соч. в трех томах. Т. 1. М., “Художественная литература”. 1991. С. 93.

5 А х м а т о в а  А н н а. Соч. в двух томах. Т. 2. М., “Художественная литература”. 1986. С. 240.

6 Н а й м а н  А н а т о л и й. Рассказы о Анне Ахматовой. М., “Художественная литература”. 1989. С. 92.

7 Г у м и л е в  Н и к о л а й. Соч. в трех томах. Т. 3. М., “Художественная литература”. 1991. С. 70—71.

8 Там же. С. 74.

9 Анна Ахматова в записях Дувакина. С. 269.

10 Записные книжки Анны Ахматовой. С. 453.

11 Т а л ь н и к о в  Д. Анна Ахматова. Четки. Цит. по: Анна Ахматова. Pro et contra. Антология. Т. 1. Изд. Русского Христианского гуманитарного института. СПб., 2001. С. 111. Кстати, Тальников ошибся: “Гробница Рахили” вовсе не сонет.

12 Ч у к о в с к а я  Л и д и я. Записки об Анне Ахматовой. Т. 1. М., “Согласие”. 1997. С. 154.

13 Г у м и л е в  Н и к о л а й. Соч. в трех томах. Т. 3. М., “Художественная литература”. 1991. С. 150. Анатолию Пучкову посвятил отдельный мемуарный очерк “Анатолий Серебряный” Георгий Иванов (см.: И в а н о в  Г е о р г и й. Собр. соч. в трех томах. Т. 3. М., “Согласие”. 1994. С. 408—416.)

14 Ч у к о в с к а я  Л и д и я. Записки об Анне Ахматовой. Т. 1. С. 363—364.

15 К р а л и н  М и х а и л. Артур и Анна. Л., 1990. С. 211.

16 Неизвестно, была ли Ахматова знакома со стихами Бунина, написанными в эмиграции. Но если была, то в строках “Наш горький сон она не бередит, // Не кажется обетованным раем” возможны отсылки к бунинским стихотворениям “Морфей” (1922), “Все снится мне заросшая травой...” (1922) и “Потерянный рай” (1919).

17 Б у н и н  И. А. Собр. соч. в девяти томах. Т. 9. “Художественная литература”. 1967. С. 298.

18 Б у н и н  И в а н. Окаянные дни. Воспоминания. Статьи. М., “Советский писатель”. 1990. С. 197.

19 Там же. С. 35.

20 Там же. С. 34.

21 Ч у к о в с к а я  Л и д и я. Записки об Анне Ахматовой. Т. 1. М., “Согласие”. 1997. С. 172—173.

22 Б у н и н  И в а н. Окаянные дни. С. 32.

23 П а с т е р н а к  Б. Собр. соч. в пяти томах. Т. 4. М., “Художественная литература”. 1991. С. 390.

24 Воспоминания об Анне Ахматовой. М., “Советский писатель”. 1991. С. 75.

25 Б у н и н  И в а н. Окаянные дни. С. 194.

26 Там же. С. 25.

 

Ирина Стрелкова • Записки русского интеллигента (Наш современник N6 2002)

 

ЗАПИСКИ РУССКОГО ИНТЕЛЛИГЕНТА

 

М. С. Жохов. Любовь не властвует, она созидает.

Педагогическая хроника 50—60-х годов ХХ столетия. Дубна, 2000

М. С. Жохов. Спроси у совести.

Хроника педагогических идей 60—80-х годов ХХ столетия. Дубна, 2001

 

Михаил Сергеевич Жохов — учитель физики. Как он пишет, отслужил народному образованию 42 года, из них 36 лет директором школы: сначала сельской, а потом школы № 8 города науки Дубны. Но если обратиться к карте Подмосковья, то Дубна — совсем недалеко от Талдома, от родных мест автора этих записок. В такой приверженности виден характер. И можно сказать о жизненном пути М. С. Жохова его же словами о коллегах, которые “претворяли средний всеобуч, как великую образовательную миссию в родной стране”.

М. С. Жохов выстроил свои воспоминания с замечательной обстоятельностью. Это у него — от учительского опыта. В книге “Спроси у совести” Жохов пишет, что годовые отчеты о работе школы, составление которых было для многих его коллег нудным делом, он сам писал с увлечением — подводил итоги, радовался и огорчался.

Поколение Жохова выходило в люди в пору подъема русской национальной системы образования. Ребята хотели учиться, родители стремились дать им образование. “Учись, сынок, в новом мире ученость будет стоить дорого”, — напутствовал автора записок отец, когда после окончания четырех классов начальной школы мальчика отправляли из родной деревни в дальнюю даль, за десять километров, в ШКМ, школу крестьянской молодежи, вскоре ставшую обычной средней школой. Годы спустя, уже из нашего времени, Жохов оценил по-другому тогдашние мечты крестьянских сыновей вырваться в иную сферу общественного бытия: “Дети крестьян, притом самые умные, уходили из деревни сами. В результате на селе падал интеллектуальный потенциал населения. Но на это почему-то никто из государственных мужей не обращал внимания”.

Меж тем именно сыновья крестьян стали новым поколением русский интеллигенции, которому, как писал академик Н. Н. Моисеев, старая интеллигенция все же смогла передать свои знания. Причем иной раз передача совершалась при особых обстоятельствах — об этом вспоминает в своих записках и Жохов: после школы он поступил в областной библиотечный техникум, где преподавала славная плеяда педагогов, высланных из Москвы. О них он сохранил самые светлые воспоминания: “Главное, чему нас научил техникум — это самообладанию и умению полагаться на себя. Ясность мысли и выдержка были характерными чертами поведения нашего предвоенного поколения”.

Спокойное и подробное повествование Жохова о жизни школы от 50-х до 80-х годов, о коллегах и учениках, о семьях учеников — обо всей русской жизни почти за полвека — противостоит по сути тем истерическим речам о вредоносной роли интеллигенции в русской истории, которых мы наслышались за последние годы. У нас есть интеллигенты и есть имитаторы интеллигентности. Вклад настоящей русской интеллигенции в создание и укрепление в ХХ веке великой державы был, пожалуй, поболее, чем у других частей нации.

Мне представляется очень важным, что такие классические русские интеллигенты, как директор школы Жохов, проживший жизнь, по внешним представлениям   о б ы к н о в е н н у ю,   прекрасно понимают значение своего опыта и могут в своих мемуарах рассказать столь много интересного и очень важного для постижения, каким же был ход истории ХХ века, какие перемены совершались в обществе. В связи с записками Жохова мне припомнилась рецензия в “Новом мире” пятилетней давности. Расхвалив книгу Вайля и Гениса “60-е. Мир советского человека”, рецензент строго предупредил всех и каждого, кто попытается написать “альтернативную” книгу о тех же временах:

“Пишите. Но место уже занято”.

Большое было у либералов-космополитов ликование по случаю занятых ими мест в русской истории. А сегодня можно говорить о новых научных исследованиях русского ХХ века. И очень существенный вклад вносит русская мемуаристика, где ход истории преломлен в человеческих судьбах. Записки М. С. Жохова могут быть поставлены в этот ценнейший книжный ряд. Они интересны еще и как история русского детства, русской педагогики. Наша отечественная школа на том и стояла, что не только учила ребят, но и воспитывала. Жохов описывает подробно, как проводились школьные дежурства, пионерские линейки, походы. Как ездили в гости к чехословацким школьникам и как участвовали в международном обмене фонариками мира. Конечно, дела давно минувших дней, но среди них отыщется немало практически применимого в современной школе.

Книги М. С. Жохова изданы при финансовой поддержке администрации Талдомского района и администрации Дубны, Института физико-технических проблем, Лаборатории ядерных реакций, Центра космической связи, фирм “Дубна” и “ИнПрус”, компании “Контакт”, а также администрации поселка Северный, где автор работал директором в 50-е годы. Этот перечень тоже многое значит.

 

Ирина СТРЕЛКОВА

 

 

Алексей Кожевников • Главный режиссер и его "ангелы-хранители" (Наш современник N6 2002)

 

Главный режиссер и его “ангелы-хранители”

Марк Захаров. Суперпрофессия. М., Вагриус, 2000

Выходят в свет мемуары... Сегодня этот жанр литературы популярен: пишут многие и о многом, но больше всего — о событиях нашего недавнего так называемого “застойного” прошлого (будь то политическая история, искусство или общественные нравы того времени). Авторами этих сочинений являются, как правило, перекрасившиеся партноменклатурщики и представители “творческой” интеллигенции “демократического” призыва. Эти “писатели” демонстрируют на страницах своих книг полное собственное приспособленчество, воинствующее мещанство, невежество и пошлость (наглядный пример тому — двухтомные воспоминания “советско”-американского режиссера А. Михалкова-Кончалов­ского, живописующие любовные похождения этого кинодельца едва ли не с большин­ством отечественных и зарубежных актрис).

К подобного рода литературе можно смело отнести и вышедшую не так давно книгу режиссера придворного ельцинско-лужковского театра “Ленком” Марка Захарова “Суперпрофессия”. Что и говорить, Марк Анатольевич — личность известная. Светоч либеральной общественности, член Президентского совета при Ельцине, выдвиженец на пост президента России (году в 1989-м, на одной из сходок демшизы, имя М. Заха­рова как “лучшего кандидата в президенты” было прокаркано в мегафон неутомимым борцом за народное несчастье В. Новодворской). Прочие же титулы, звания, побрякушки г-на Захарова ввиду экономии места мы опустим — надеемся, что в памяти народной он останется лишь поджигателем собственного партбилета перед телекамерой. Обратимся к сочинению режиссера. Книга его, хвастливая и пошлая, не представляла бы для нас большого интереса, если бы автор не выбалтывал на ее страницах (теперь можно!) некоторые весьма интересные подробности своей “творческой” биографии.

Вначале о “социальном происхождении” героя повествования. Как следует из книги, Марк Анатольевич происходит из потомственных дворян (даже есть где-то “родовое имение”). Однако о “дворянских” корнях своих Захаров отзывается весьма критически: “К себе, как потомку дворянского рода, отношусь с изрядной долей иронии, сарказма и, не скрою, скепсиса. Полагать себя дворянином права не имею”, поскольку “...взорвались-то родители вместе с великой державой, но печать интеллектуальной деградации меня все равно задела. Конечно, в отношении себя я в какой-то степени ослабил воздействие исторического вырождения, кое в чем преуспел (ну, это несомненно, Марк Анатольевич. — А. К. ), но аристокра­тическую ментальность не сохранил”. В общем, дворянские корни “не шевелят отрадного мечтанья” у г-на Захарова, а посему плавно перейдем к “пятому пункту” — национальному происхождению автора книги (тем паче что хвастать этим в кругах демократической интеллигенции, к коей относит себя г-н Захаров, — нынче модно и безопасно). Автор пишет об этом следующее: “Отец рассказал, что мой дед был женат на еврейке-караимке, стало быть, заключил я, мой отец наполовину еврей, я — на четверть. Но вот моя дочь уже имеет такую долю еврейской крови, которую нацисты официально прощают, а мне прощения нет (вероятно, что г-на Захарова нацисты все же простили бы — как ярого антисоветчика. — А. К. ). Тем не менее Захаров “всегда считал себя русским, хотя отец потом признался, что в роду изначально, с XIII века присутствовала еще и татарская кровь”. По мнению режиссера, “в этом большой недостаток многонационального государства. Мы с этим еще намучаемся в XXI веке”. Судя по этим словам, у Марка Анатольевича вызывает аллергию сама мысль о существовании в будущем каких-либо национальностей (возможно, кроме одной — “богоизбранной”). Неспроста ведь так пеклись об отмене графы “национальность” в новом российском паспорте сотоварищи мемуариста по демократическому “цеху”.

Обратимся к страницам, повествующим о детстве и отрочестве режиссера. “Мое рождение было связано с родовой или предродовой травмой. Не знаю, психического или физического характера”. Столь неудачное начало жизни будущего театрального деятеля было усугублено “тяжелой психической травмой”, полученной oт посещения вместе с няней Мавзолея В. И. Ленина. “Зловещая театральность Мавзолея, подсвеченный желтый труп под стеклянным колпаком потрясли меня и в дальнейшем вызывали периодические приступы ночного бреда. Я просыпался, дрожа от ужаса, с реальным ощущением, что страшное мертвое существо лежит рядом со мной в постели, накрывшись простыней”. Тягостное зрелище — нечего сказать. Бедный ребенок! Родители непременно должны были показать его врачу, те бы поставили точный диагноз, излечили его от кошмарных видений — глядишь и не было бы у будущего режиссера Захарова маниакальной идеи о захоронении тела Ленина, спектакли бы ставил более вразумительные и политикой не занимался... Однако последующие события в жизни маленького Марка имели сугубо негативный характер: репрессированный в 1934-м отец (освобожден лишь в 37-м), голодное детство в военной Москве, несколько месяцев, проведенных в детском доме (где мальчик “испытал такое жуткое одиночество среди довольно враждебного и агрессивного окружения, что этих ощущений... хватило бы на полжизни”), наконец, годы обучения в школе в качестве “зачуханной личности” (“нет смысла подробно рассказывать, как скверно я yчилcя”). Впрочем, любовь к искусству пересилила. В 1951 году Захаров становится студентом актерского факультета ГИТИСа, по окончании которого попадает в Пермский областной драмтеатр, затем опять Москва, попытка заняться режиссурой (ставит в студенческом театре МГУ “антифашистский” спектакль “Дракон”, запрещенный впоследствии цензурой), потом еще ряд событий в жизни нашего героя, в результате которых он в конце 1960-х годов появляется в московс-ком Театре сатиры в качестве режиссера спектакля “Доходное место” по пьесе А. Н. Островского. Кроме деятельности режиссера-постановщика попробовал свои силы в литературе (сочинил тексты писем красноармейца Сухова к фильму “Белое солнце пустыни”: “Любезная моя Катерина Матвеевна” и т. д.). Но страшный призрак Владимира Ильича и здесь не давал покоя режиссеру и являлся ему даже в минуты отдыха и дружеских застолий. Вот так описывает празднование в 1970-м очередной годовщины Октябрьской революции актриса Театра сатиры Т. Егорова в своей книге “Андрей Миронов и я” (М. Захаров именуется там Магистром): “Продолжаем “гулять” у Шармёра (артист А. Ширвиндт. — А. К. )... Магистр запел на тему дня: “Ленин всегда в тебе, в каждом счастливом дне...” Поймали такси и оказались на Красной площади. Стоял ноябрь, а мело как в феврале... Мы направились к мавзолею Ленина, размахивая метлой с наконеч­ником из красного пластмассового петушка... Стоя у мавзолея, магистр запел: “В городском саду играет духовой оркестр. В мавзолее, где лежит он, нет свободных мест. Ля, ля, ля, ля...”. Часовые стояли, не моргнув глазом. Метла с петушком переходила из рук в руки, кто-то начинал ею мести заснеженные булыжники Красной площади, другой, подняв петушка над головой, прямо перед входом в склеп, кричал: “Ку-ка-ре-ку!..” Ну не клиника ли это, читатель?

 Начало 1970-х для Захарова оказалось неудачным: по указанию министра культуры СССР, члена Политбюро ЦК КПСС Е. А. Фурцевой спектакль режиссера “Доходное место” был снят с текущего репертуара Театра сатиры. Взявшая на себя ответственность за выпуск “Доходного места” Екатерина Алексеевна “неожиданным налетом посетила спектакль и уже к антракту засекла чудовищную идеологическую порочность произведения” (разумеется, речь здесь идет не о самой пьесе А. Н. Ост­ровского, а о ее “интерпретации” М. Захаровым). Та же участь постигла и другой спектакль режиссера — “Банкет”, по “абсурдистской” комедии А. Арканова и Г. Горина. В жизни Марка Анатольевича настали нелегкие времена. “В отношении меня были даны соответствующие указания в СМИ и наложен категорический запрет на какие-либо контакты с зарубежной прессой”, — вспоминает Захаров. Вот к каким тяжелым последствиям приводят постановки классики и произведений современных авторов в театрах тоталитарного государства — ужас! От горькой судьбы диссидента спас Марка Анатольевича режиссер А. А. Гончаров, пригласивший его в Театр имени Вл. Мая­ковского. Перед Захаровым, режиссерская профессия и судьба которого, по его же словам, “повисла на волоске”, встал нелегкий выбор: что ставить? Не рискуя больше экспериментировать с русской классикой и “абсурдистскими” комедиями литераторов, режиссер взялся за постановку революционного и идеологически безупречного романа А. А. Фадеева “Разгром”. С этого момента в творческой биографии М. А. Захарова начинается самое интересное...

“Собственная сценическая версия” “Разгрома” в постановке Захарова, по его словам, вначале “восторженно принятая”, вновь получила нарекания со стороны горкома. И пошла бы под откос режиссерская судьба Марка Анатольевича, если бы о решении МГК КПСС закрыть спектакль не узнала вдова Фадеева, известная актриса МХАТа А. О. Степанова. Она позвонила по “вертушке”, и... с кремлевских высот на помощь Захарову спустился его первый “ангел-хранитель” — главный идеолог партии, всесильный член Политбюро ЦК КПСС М. А. Суслов. Михаил Андреевич приехал в театр (“в галошах”, — как ехидно подчеркивает Захаров) и стал смотреть творение режиссера (читая воспоминания Захарова, порой удивляешься: сколь пристальное внимание уделяли скромной персоне режиссера-“диссидента” высшие руководители партии — будто бы более важных проблем в государстве не было). “По окончании спектакля Суслов поднялся в отведенной ему ложе и зааплодировал. На следующее утро в “Правде” появилась статья о большом идейно-политическом успехе театра и зрелой режиссуре” Захарова, — как говорится, “спасибо партии за это” и лично Михаилу Андреевичу. А неблагодарный режиссер еще обижается на коммунистов и сжигает партбилет — нехорошо!.. Кстати, о партбилете: после столь успешной презентации своего спектакля и многочисленных поездок с его демонстрацией зарубежному зрителю Захарову было предложено вступить в КПСС.

И хотя, как вспоминает режиссер, в партию его “никогда не тянуло”, Захаров не испытал в этом случае моральных мук, поскольку ему казалось “вполне нормальным, что такие люди, как Юрий Любимов или Булат Окуджава, состояли в партии”. Вступление в ряды “руководящей и направляющей” открыло для Захарова путь к должности главного режиссера Театра имени Ленинского комсомола. Помог Марку Анатольевичу и новый “ангел-хранитель”, и опять-таки из Политбюро (какое трогательное отношение со стороны высшего партруко­водства к судьбе режиссера!). Вот что пишет об этом сам М. Захаров, цитируем: “...Своим назначением в главные режиссеры Театра имени Ленинского комсомола я обязан был прежде всего В. В. Гришину, члену Политбюро, Первому секретарю МГК КПСС, который... долго беседовал с незабываемой мною Е. А. Фурцевой... Фурцева долго и обстоятельно объясняла Гришину, какую роковую ошибку может совершить московская партийная организация, настояв на столь необдуманном назначении... подробно описала... мой идейно-порочный, отдающий антисовет­чиной внутренний облик... Но, на мое счастье, Гришин не внял добрым советам министерши и единолично назначил меня главным режиссером. Спрашивается: какие чувства я испытываю теперь к В. B. Гришину? Прямо и попросту ответить не могу, нужен психоаналитик...” “Психоаналитик” здесь не нужен, обратимся к фактам. Виктор Васильевич Гришин возглавлял московскую парторганизацию с 1967 года, был хорошим “градоначальником”, хозяйственником, пользовался большим авторитетом у партийного актива столицы, но “в идеологию строго не лез” и, как показали более поздние события, вел не вполне дальновидную политику в отношении “творческой интеллигенции” либеральной ориентации (См.:   С е м а н о в   С.   Юрий Владимирович. Зарисовки из тени. М., 1995, с. 72).

Наглядный пример тому — отношение В. В. Гришина к руководителю известного своей “оппозиционностью” властям Театра на Таганке, режиссеру Ю. П. Любимову. Юрий Петрович звонил с разными просьбами в МГК “почти ежедневно”. Главный его аргумент был таков: “Вы должны (!) мне помогать хотя бы как единственному русскому режиссеру”. (Цит. по:   И з ю м о в   Ю.  П.   Каким он был. — в кн.: Г р и ш и н   В. В. От Хрущева до Горбачева. М., 1996, с. 329). И Виктор Васильевич помогал, по доброте душевной, не подозревая, что через несколько лет “русский режиссер” эмигрирует на Запад и в одном из своих интервью будет пенять на “низкий культурный уровень советского руководства”. Впрочем, быть может, Гришин и не играл “главной роли” в поддержке Любимова и Захарова. Ведь были и другие “инстанции”, помимо МГК, тайные и более могущественные. Например, андроповский КГБ, о котором речь пойдет ниже...

Итак, в 1973 году М. Захаров волею судеб и некоторых членов Политбюро становится главным режиссером Театра Ленинского комсомола. Сформировав новую труппу, Марк Анатольевич приступил к обновлению репертуара театра, стремясь придать ему более “авангардный” стиль. Спектакли по произведениям Б. Васильева и К. Симонова сменили рок-оперы отечественного производства. Так, например, рок-опера “Тиль” (по Ш. де Костеру) отличалась оригинальной трактовкой классического произведения бельгийской литературы. Но, на беду, зашла как-то на спектакль родственница одного крупного партийного руководителя с ребенком. Посидела, посмотрела и — о, ужас — услышала со сцены ругательство (то была особенность “зрелой режиссуры” Захарова, использовавшего в спектакле “невинную долю фламандского юмора”, однако дама этого не поняла)... Через два дня режиссера вызвали в Минкульт и прямо предупредили: “Решение о твоем увольнении принято на самом верху”... Однако и на этот раз для Захарова все обошлось благополучно: его никто не уволил. Сам режиссер склонен это объяснять так: “Может быть, кто-то вдруг почему-то раздумал или где-то под ковром на Старой площади случилось такое, какое никому, кроме бывших там, под ковром, неизвестно...”. Наверно, опять какой-то “ангел-хранитель” помог... Дальнейшее “предперестроечное” десятилетие складывалось для Захарова как нельзя лучше: он ставил новые спектакли модернистского характера, едва ли не каждый год на экраны выходили его телепостановки.

Отметим, что захаровская телеэкранизация “Двенадцати стульев” очень нравилась шефу КГБ Ю. В. Андропову. Фильмам Захарова нельзя отказать в мастерстве, но в каждом (кроме, пожалуй, “Обыкновенного чуда”) заметна русофобия (в особенности в “Стульях” и “Формуле любви”). Но это не запрещалось цензурой и демонстрировалось массовому советскому зрителю ведомством С. Г. Лапина (Гостелерадио) — как, впрочем, и пошлейшая передача “Вокруг смеха”, в которой “писатели-сатирики” (в большинстве — друзья Захарова, одного с ним национального происхождения) упражнялись в ненависти к русскому народу. Интересные процессы происходили в те годы в советской державе!.. Не случайно один читатель из Новосибирска писал в “Литературную газету”: “У нас в стране идет уже давно законспирированная диверсия”. Определенные силы в государстве (и за его пределами) кропотливо пестовали “пятую колонну” (в том числе и “творческую”) для будущего погрома страны. Быть может, именно в этом секрет творческого и карьерного долголетия М. А. Захарова...

В 1981 году Захаров ставит свою нашумевшую рок-оперу на либретто А. Вознесенского “Юнона” и “Авось” (повествующее о любви русского путешест­вен­­­ника Резанова и американки Кончитты, впрочем, этот сюжет был лишь прикрытием главной мысли режиссера — сближение России с Америкой во что бы то ни стало!). В конце 1983 года Захаров едет с этой оперой в Париж. Разумеется, западная пресса и радио в восторге от спектакля: опера Захарова — глоток свежего воздуха в удушливой тоталитарной стране. Какие артисты, музыка, режиссура! Одна только французская пресса дала о спектакле свыше 70 публи­каций, “Голос Америки” транслировал мелодии из оперы. Но как только Захаров и его артисты возвратились из Парижа, на Родине у них началась “полоса неприят­ностей”: кто-то написал начальству ряд пространных отчетов, повествующих о неблагонадежном поведении ряда артистов театра и его главного режиссера. Предстояли гастроли театра в Грецию, поэтому события приняли нежелательный для Захарова оборот: могут прикрыть загранпоездки — как жить-то без этого?! Марк Анатольевич расстроился... но здесь на помощь к нему с чиновных высот спустился очередной “ангел-хранитель”. На этот раз им оказался начальник Пятого управления КГБ, ведавшего борьбой с “идеологическими диверсиями”, т. е. с инакомыслием, Ф. Д. Бобков. Свою весьма трогательную первую встречу с шефом “пятки” Захаров описывает так: “Заполучив список “невыездных” мастеров сцены, я сумел добиться аудиенции у Ф. Д. Бобкова, тогдашнего заместителя Председателя КГБ. Должен признаться, что Филипп Денисович Бобков мне понравился. Я встретил очень образованного, умного, незаурядного человека (надо сказать, что я встречался с ним дважды, и оба раза надолго остался под впечатлением этих встреч)... В беседе с ним я, естественно, старался казаться наивным и даже обстоятельным, о чем свидетельствовал, по-моему, его чуть насмешливый глаз, который, впрочем, тут же становился серьезным и добро­желательным... Я горько пожаловался на жизнь. Да, старый фронтовик, защитник Родины, засунул в штаны сочинения Ахматовой и Мандельштама! Я горько сетовал также и на другие, уже малоизвестные мне претензии к артистам Ленкома... Бобков отреагировал на мои переживания спокойно и пообещал помочь. Он согласился, что работники КГБ не должны изображать из себя за рубежом искусствоведов... это вызывает насмешки у зарубежных коллег. Работники КГБ должны... выезжать с театром лишь в том случае, если этого требует обстановка в той стране, где проводятся гастроли...”. Итог встречи: “После этой беседы наши бывшие “невыездные” стали получать один за другим загранпаспорта с визами”. (В общем, все хорошо, что хорошо кончается: Захарову власти опять помогли.) А о дальнейшей судьбе Ф. Д. Бобкова скажем вкратце: в 1990-е годы он возглавил службу безопасности группы “Мост” “олигарха”, лидера Российского еврейского конгресса В. Гусинского. Весьма показательное перевоплощение!..

Захаров же преспокойно продолжал разъезжать со своим театром по странам и континентам, демонстрируя передовое искусство “прогрессивному” за­рубежному зрителю... Впрочем, Марк Анатольевич встречался на Западе не только с представителями “прогрессивной общественности”, но и с... деятелями россий­ской эмиграции. Например, пребывая с театральной тургруппой во Флоренции (в 1983 году), Захарову довелось общаться с графиней М. В. Олсуфьевой. Встреча с московским режиссером настолько растрогала ее, что она отвезла Захарова в русскую церковь, провела его в одну из комнат, “сплошь забитую книгами” деятелей русской и “советской” (диссидентской) эмиграции, и сказала следующее: “Вы можете взять с собой столько книг, сколько захотите, правда, с одним условием — вы их не выбросите перед границей и перевезете с собой в Россию...” Захаров, разумеется, “храбро воспользовался предложением графини”. Но в аэропорту Шереметьево-2 режиссер загрустил, подумав, что “пересекать границу с тяжелым чемоданом, набитым книгами не только Ахматовой и Гумилева, но Авторханова... крайне небезопасно”. Однако и в этом случае, как вспоминает Захаров, все обошлось благополучно: “Стараясь не бледнеть перед таможенным досмотром, я приблизился к Олегу Николаевичу Ефремову, которого всегда все узнавали и которому улыбались. Он знал о содержимом моего второго чемодана, ободрил взглядом и старательно улыбнулся таможеннику (? — А. К. ). Ответная улыбка означала, что чемодан мне тоже открывать не надо”.

Завершая рассказ о контактах Марка Анатольевича с работниками гос­безопас­­­ности, приведем еще один отрывок из воспоминаний режиссера, где он описывает встречу с молодым сотрудником КГБ, состоявшуюся в конце 1984 года (т. е. накануне “перестройки”). Этот сотрудник, “при доверительном разговоре в каком-то уличном кафе, рассказал мне почти все, что произойдет с нашей страной в ближайшие годы. Мы выпили совсем немного, но он сказал, что у нас скоро будет многопартийность, коммунисты утеряют безграничную власть и будет введена частная собственность. Этому я в 1984 году не поверил. Но очень скоро понял, что в КГБ работает мощный аналитический аппарат”. Интересный эпизод! Вот и верь после этого в незыблемые “объективные законы” развития социально-политических процессов в нашей стране. Впрочем, мемуары М. Захарова содержат лишь разрозненные (но весьма показательные) эпизоды, проливающие свет на многие “закулисные” особенности нашей “доперестроечной” истории. О роли же отечественных спецслужб в подготовке и проведении “либеральных реформ” в СССР читайте в более обстоятельных воспоминаниях В. Казначеева, В. Легостаева, С. Семанова, а также в “мемуарах” самого “архитектора” горбостройки А. Яков­лева — узнаете много интересного. Собрать же воедино содержащиеся в этих (и других) воспоминаниях существенные подробности, факты, гипотезы, соотнести их между собой и дать верную оценку событиям — задача для будущих историков.

 

Алексей Кожевников

Содержание