МОЗАИКА ВОЙНЫ

 

Братья Гастелло... Всемирно известный Николай Францевич, свершивший 62 года тому назад свой беспримерный подвиг, и Виктор Францевич, павший смертью храбрых подо Ржевом...

Виктор Николаевич Гастелло, сын легендарного летчика, в публикуемом ниже материале рассказывает о своих отце и дяде.

Родился Виктор Николаевич в 1932 году в Ленинграде. В 1951 окончил Суворовское училище в городе Калинине (ныне Тверь), затем, в 1960 году, — академию имени Н. Е. Жуковского, после чего 13 лет служил в ЦНИИ-30 Министерства обороны. Там же защитил кандидатскую диссертацию. С 1973 по 1987 год работал старшим преподавателем на кафедре ВВС в Военно-политической академии имени В. И. Ленина. В 1987 году уволился из армии, в чине полковника ушел в запас, а позднее в отставку.

С 1963 года печатался в различных периодических изданиях. Издал несколько книг.

Член Союза писателей с 1988 года. Живет в Москве.

ДВА БРАТА

Гастелло — фамилия белорусская. Именно так значилась она в документах молодого батрака Франца, пришедшего в 1900 году в Москву на заработки из далекой западнобелорусской деревушки Пружаны. Здесь он нашел работу по душе — вагранщиком в мастерских Московско-Рязанской железной дороги. Рослый парень Франц встретил и девушку по сердцу — невысокую белошвейку — москвичку Настю, Анастасию Семеновну Кутузову. Оба на работе, одна семья, общий дом на всю жизнь. Анастасия подарила мужу двух сыновей — Николая и Виктора, дочь Нину. Николай был старше Виктора на 6 лет, Нина моложе Виктора всего на один год.

В 1924 году Франца Павловича перевели на работу в город Муром, туда переехала и семья. Молодой 17-летний Николай пошел трудиться на паровозоремонтный завод. Начал подсобником рядом с отцом в литейном цехе, потом слесарничал, затем одолел токарное дело и, наконец, стал мастером механического цеха. В 1925 году Николай вступил в комсомол, а через два года, когда ему исполнилось 20 лет, его приняли в партию. У своего соседа он научился играть на баяне и в местном клубе часто выступал в ансамбле “Синяя блуза”. Тогда же к нему пришла первая и удивительно чистая любовь. Он женился на Анне, которая была на пять лет старше его. С этого момента супружеская пара была неразлучна.

Младший брат Виктор стремился во всем походить на старшего брата. Николай беззаветно любил футбол и хоккей, хорошо играл на зеленом и ледяном поле. Виктор тоже преуспевал в спорте.

В 1930 году семья вернулась в Москву и временно поселилась в поселке Хлебниково у знакомых Скворцовых. Николай стал работать на Московском заводе имени 1 Мая.

Николай играл на баяне, Виктор увле­кался трубой и мандолиной. Дома они часто устраивали совместные концерты по заявкам домочадцев. Одно время Виктор серьезно подумывал, а не стать ли ему профессиональным музыкантом. Но пошел работать также на завод, играл в духовом заводском оркестре.

В 1932 году Николай по призыву пар­тии и комсомола поступил в 11-е Луган­ское летное училище, позднее названное Воро­ши­ловградским. Через полтора года он уже как летчик самолета ТБ-3 получает напра­в­ление в 82-ю эскадрилью Ростов­ской 21-й тяжелобомбардировочной авиа­бригады, расположенной в пригороде Рос­това-на-Дону. В 1937 году он — командир корабля, а в 1939-м становится командиром отряда тяжелых бомбардиров­щиков. За это время ему пришлось повоевать на Халхин-Голе, позднее принять участие в финской кампа­нии, освобождении Запад­ной Белоруссии. Осенью 1940 года брига­да, получившая дру­гое наименование — 1-й тяжело­бомбар­ди­ровочный полк, — пере­летает поближе к западным грани­цам, в город Великие Луки, а капитан Николай Гастелло — уже заместитель командира эскадрильи. В начале апреля 1941 года его переводят в должность командира эскадрильи в 207-й дальне­бомбардировочный авиаполк 42-й авиа­дивизии. Тогда же он переучивается и летает на новом скоростном бомбарди­ровщике ДБ-3ф, более известном в годы войны как Ил-4. Два полка, 207-й и 96-й, а также штаб дивизии располагались в авиагородке Боровское, находящемся всего в двух километрах от родины вели­кого русского поэта Александра Твар­дов­ского...

Недолго пришлось поработать на заводе Виктору. Вскоре его призывают в армию, и три года, до 1937-го, он служит погра­нич­ником на западной границе. Уходит в запас в звании сержанта. Снова поступает работать на завод и вскоре влюбляется в станочницу Аню, которую, чтобы отличать от Анны — жены старшего брата Нико­лая, — все зовут Нюрой. Виктор в 1938 году женится на Нюре, и через год у них родил­ся сынишка — Лева.

В тесноте, да не в обиде. Когда в пос­лед­ние годы Николай Францевич приезжал в Москву в отпуск с семьей, то я помню, как в одной 13-метровой ком­нате на 3-й Гражданской улице спать ложились сразу 9 человек! В комнате жили и родители с дочерью Ниной, и Виктор с женой Нюрой и маленьким Левой. Но все равно было радостно и весело. Николай с Виктором вновь устраивали музыкальные вечера, им ладно подпевали русские народные песни все остальные. Еще я помню наши любимые походы с дедом в Соколь­ники. Он был мастером на все руки и искусно вырезал мне из ивового прута дудочку, в которую я дудел, пока у меня ее не отбирали...

В то утро 22 июня 1941 года, в воскресенье, мы всей семьей собирались на экскурсию в Смоленск, находящийся всего километрах в пятидесяти от нашего городка Боровское. Я проснулся сам, меня никто не будил. Я вскочил и подбе­жал к матери, которая стояла как-то настороженно на кухне у окна, выхо­дя­щего на аэродром. Меня поразил ровный и мощный гул множества моторов.

Необъяснимая тревога вдруг охватила меня, и в это время один за другим начали взлетать самолеты. Что-то фатальное и неизбежное было в бесконечной веренице взлетающих самолетов. Мне стало жутко...

В беде люди тянутся друг к другу. И в это теплое июньское воскресенье все жители городка высыпали на улицу и постепенно собирались у столбов с репродукторами. Пока не было известно ничего определенного, но слово “война” все чаще тихо повторялось в толпе.

Но вот послышался шорох, потрескивание включения, и над городком зазвучали суровые и вместе с тем лишенные паники слова. “Весь наш народ теперь должен быть сплочен, един, как никогда, — зачитывал обращение правительства заместитель Председателя Совета Народных Комиссаров, нарком иностранных дел В. М. Молотов. — Каждый из нас должен требовать от себя и других дисциплины, организованности, самоотверженности, достойной настоящего советского патриотизма, чтобы обеспечить победу над врагом... Наше дело правое! Враг будет разбит! Победа будет за нами!..”

Страшное слово “война” входило в тот солнечный июньский воскресный день в каждую семью, в каждый дом. Больше всего меня поразило, что все женщины плакали, а многие, не сдерживаясь, рыдали в голос. В те неспо­койные годы летчики часто улетали в служебные, неведомые для близких командировки, которые потом оказывались сражениями в небе Испании, Китая или в Монголии на Халхин-Голе, участием в войне против белофиннов. Но жены, матери, родные мужественно переносили разлуку, хотя ни одна командировка не обходилась без жертв — ведь не возвращались домой на Родину по нескольку экипажей. Но такого общего и безграничного горя не ощущалось еще никогда...

Спустя некоторое время самолеты начали прилетать по одному, по два, реже — звеном, и необычно было видеть, как вместо выполнения привычной посадочной “коробочки” некоторые самолеты с ходу плюхались на аэродром или садились один за другим почти вплотную, не соблюдая безопасный интервал. До позднего вечера над аэродромом стояла бесконечная гудящая карусель — самолеты прилетали, подвешивали бомбы, заправлялись, снова выруливали на взлетную полосу, взлетали и, собравшись в тройки, уходили на запад...

 

В первый день войны, 22 июня, 207-й авиаполк не потерял ни одного самолета. Полк произвел точное бомбометание в районе приграничного поселка Лептуны, где скопились вражеские мотомехколонны. Соседний 96-й авиаполк летал на боевое задание в другой район, потерял 10 самолетов.

Отец появился дома поздно, мрачный и усталый, ужинал молча, на вопросы отвечал односложно.

Мать сквозь слезы все время твердила:

— Коля, Коля, что же будет? Что происходит, Коля?

Отец хмурился, молчал, смотрел куда-то в сторону, потом вдруг, сжав кулаки, тихо и убежденно сказал:

— Все будет как надо, они еще пожалеют, будем их бить, как поганых псов. — Потом строго посмотрел на меня: — Идет война, должен понимать, не болтай лишнего...

Сказано было очень сурово, так со мной отец никогда еще не разгова­ривал.

Второй день войны начался также с бесконечной вереницы боевых вылетов, но задействован был только полностью укомплектованный, хотя и понесший первые потери 96-й авиаполк. 207-й не летал: поступила команда поставить на все самолеты нижние люковые установки с пулеметами для обороны с нижней полусферы. Таким образом, к экипажу добавлялся еще один стрелок, но штатных членов экипажей не было, а потому за стрелковую турель сажали, так сказать, кто подвернется под руку: мотористов, радистов, механиков.

Утром на третий день войны произошел настоящий боевой эпизод. Неожиданно темный силуэт странного самолета появился из-за леса... Самолет на большой скорости и на предельно малой высоте скользил к аэродрому. Мы с матерью стояли у окна, и я невольно вскрикнул:

— Мама, посмотри, какой самолет...

— Наш, заходит на посадку...

Не успел я весьма квалифицированно возразить, что на посадку наши самолеты заходят медленно и они серебристые, как гул авиационных моторов перебила длинная пулеметная очередь, явственно и звонко пули зацокали по черепичным крышам жилых домов. Были видны черные кресты и зловещая фашистская свастика. Продолжая стрелять, самолет прошел над городком и скрылся за лесом.

Бросив есть и увернувшись от матери, не реагируя на ее крик: “Куда ты, останься дома!” — я выскочил на улицу... Немецкий самолет не заставил себя долго ждать: вскоре на бреющем полете он снова выскочил из-за леса и теперь точно над аэродромом возобновил стрельбу. В ответ слышались редкие слабые хлопки: как потом выяснилось, кое-кто пытался сразить немца из личного оружия. Но вдруг, перебивая ровную вражескую очередь, длинно заработал наш крупнокалиберный пулемет. Несколько секунд они почти синхронно стучали, выводя страшную и непривычную еще мелодию войны. В следующее мгновение немецкий самолет уже уходил от аэродрома, но вдруг у него за хвостом пыхнули один, второй, третий шары светлого дыма, теряющие вскоре свои очертания и размывающиеся в бледную туманную полосу. Но уже над лесом самолет зачадил, задымил, оставляя за собой черный зловещий шлейф. Так он и скрылся, заволакивая кромку леса черным нарастающим дымом. Тут до меня дошло, что немецкий самолет подбит нашим стрелком и наверняка упал где-то за лесом.

На большой скорости с аэродрома выскочила полуторка с вооруженными красноармейцами и помчалась куда-то в сторону железнодорожной станции на поиски сбитого самолета.

В маленьком гарнизоне тайна долго не держится. Стало известно, что немецкий “Юнкерс-88” сбил пулеметной очередью с турельной установки с земли командир эскадрильи капитан Гастелло. Нам оставалось только ждать прихода отца. А слухами земля полнилась, стало известно, что немецких летчиков захватили в плен и привезли на аэродром, но, к сожалению, лично мне увидеть их не удалось.

Подбитый “Юнкерс” произвел вынужденную посадку на колхозное поле за лесом. К вечеру, пыхтя и завывая мотором, трактор приволок его за хвост на край аэродрома. Мы, мальчишки, приняли самое горячее участие в сопровождении сбитого и обгоревшего немецкого самолета. Кстати, через несколько дней в газете “Правда” впервые появилась фотография вражеского “Юнкерса”, подбитого над нашим аэродромом.

Отец пришел домой поздно и, судя по всему, не собирался ничего расска­зывать...

— Коля, расскажи, — попросила мать, и глаза ее наполнились слезами.

— О чем? — отец устало поднял голову.

— Что произошло на аэродроме?

— Об этом! — отец сжал губы, у него на скулах заиграли желваки. — Наглец, огромный аэродром, а он в одиночку нахально прет, бьет из пулемета, все — кто куда, кто под фюзеляж, кто в траншеи, я находился около самолета и заскочил в кабину стрелка-радиста, пулемет был заряжен... При первом проходе не успел, при втором встретил. — Отец помолчал. — Ты знаешь, Аня, я бью, а мне навстречу огненные жгуты летят, такая злость навалилась, помню, что вслух ругался, он мне всю правую плоскость самолета изрешетил...

Мать снова заплакала....

— Не плачь, Аня, — жестко сказал отец, — сейчас нельзя плакать, надо их заставить плакать. — Он нахмурился. — Из-за этого гада целый день ремонтировали самолет...

24 июня 207-й авиаполк вылетел на боевое задание в полном составе. Он должен был бомбить мотомеханизированные войска противника, двигающиеся в восточном направлении. По плану высота бомбометания предусматривалась всего лишь 800 метров, боевой заряд — по 10 штук бомб ФАБ-100 на самолет. В месте бомбометания полк попал под плотный зенитный огонь, позднее навалилось несколько десятков истребителей. В результате наши точно отбомбились по целям, но потеряли 12 самолетов. Потери 96-го полка за два последующих дня возросли еще на 8 боевых машин.

Самолет командира эскадрильи капитана Гастелло был подбит, и тяжело ранен штурман. Один мотор был выведен из строя, повреждена бензосистема, бездействовал механизм шасси. Экипажу по радио предложили покинуть самолет. Но командир знал, что тяжелораненый штурман не может восполь­зоваться парашютом. А разве можно во имя спасения собственной жизни оставить боевого товарища?! В результате с огромным трудом самолет удалось дотянуть до аэродрома и совершить посадку.

Началась эвакуация семей. Открытые полуторки подъезжали к подъездам домов, и красноармейцы помогали погрузке семей, разрешалось брать только самое необходимое: пару узлов или пару чемоданов. Полуторки с семьями сбивались в колонну и траурной лентой вытягивались из городка. Нас пока к отъезду не приглашали.

25 июня самолеты 207-го авиаполка совершили очередной боевой вылет в составе пяти экипажей... Они произвели удачное бомбометание с высоты 1200 метров по мотомехвойскам в районе Януши, Рудники, что в 20 кило­метрах от Вильно. К сожалению, один экипаж был сбит.

В тот вечер отец пришел домой поздно и с порога сказал:

— Аня, собирайся, завтра утром эвакуация, очередь нашей эскадрильи.

— Коля, как же так, — плача, мать пыталась возразить, — Коля, без тебя не поеду.

— Аня, что ты говоришь, так надо, за меня не беспокойся.

Помню, отец помогал матери собирать вещи, а она равнодушно, с отсутст­вующим взглядом и каким-то безразличием укладывала их в чемодан. Меня поразило потемневшее, осунувшееся лицо отца, его усталые, слегка затормо­женные движения и сухой блеск воспаленных глаз. Закончив сборы, он сказал:

— Все, Аня, иду спать, рано утром полеты, прошу тебя, поезжай к моим в Москву, тогда я буду спокоен...

Он обнял меня, больно и резко прижал к металлическим пуговицам на гимнастерке, так мы стояли несколько мгновений... Так же резко он меня отпустил и, не оборачиваясь, пошел в другую комнату. Я смотрел ему вслед, не предполагая, что вижу отца последний раз в жизни.

Пятый день войны, 26 июня 1941 года, утром выдался по-летнему теплым, безоблачным и ясным. В квартире стояла напряженная тишина, непривычно молчал и аэродром. Похоже, все самолеты ушли на боевое задание. Мы перекусили, я прощально посмотрел на свой любимый детский велосипед, стоящий в прихожей; мы спустились вниз, волоча чемоданы. Ждать пришлось долго, несколько часов. Наконец появились полуторки. Возможно, ожидался воздушный налет, и потому нас очень торопили. Знакомый комендант охрипшим голосом кричал: “Быстрее, быстрее!.. поехали!..” Машины, собранные в колонну, покинули городок, и вскоре после нашего отъезда вдали послышались глухие взрывы: немцы начали бомбить аэродром. Женщины запричитали, послышались рыдания.

Поднимая пыль, колонна медленно двигалась на восток. Неожиданно над нами на малой высоте пролетел немецкий самолет, но почему-то стрелять или бомбить не стал. Мы ехали, не зная, что, возможно, именно в эти минуты отец уходил из жизни, оставаясь только в памяти и навсегда глухой болью в сердце. Похоже, мать что-то предчувствовала. Комкая насквозь промокший носовой платок, она безудержно рыдала, и слезы, перемешанные с дорожной пылью, накладывали на ее лицо неровный и серый печальный след.

В тот последний, пятый, день поднялось звено в составе двух самолетов. У Гастелло в экипаж входили штурман лейтенант Анатолий Бурденюк, стрелок-радист сержант Алексей Калинин и подсевший в последний момент в качестве нижнего люкового стрелка адъютант эскадрильи лейтенант Григорий Скоробогатый. Второй самолет пилотировал старший лейтенант Федор Воробьев, а штурманом с ним летел лейтенант Анатолий Рыбас. Через час с небольшим полета звено обнаружило большую вражескую моторизованную колонну и произвело бомбовый удар по целям, прикрытым мощными зенитными средствами. На аэродром базирования Боровское вернулся лишь один бомбардировщик, пилотируемый старшим лейтенантом Воробьевым. Он и Рыбас видели, как объятый пламенем самолет капитана Гастелло врезался во вражескую колонну мотопехоты. Мощный взрыв потряс скопление фашист­ской бронетехники, огненный смерч перекинулся и на другие танки противника...

6 июля 1941 года в сообщении Советского информбюро, переданном по радио, страна узнала о подвиге Николая Гастелло. 26 июля ему посмертно было присвоено звание Героя Советского Союза...

Мы же колесили по стране и ничего не знали. Наша одиссея на грузовиках продолжалась несколько дней. Потом нас пересадили в железнодорожные теплушки. В конце июля мы с матерью приехали в Москву на 3-ю Граж­данскую улицу в Сокольниках, где жили родители отца. Волоча чемоданы, мы поднялись по скрипучей лестнице двухэтажного барака, и мать тихо постучала в дверь. Долго стояла какая-то гнетущая тишина, потом дверь открыла бабушка Анастасия Семеновна — мать отца, за ней с окаменевшим лицом стоял рослый дед — Франц Павлович. Бабушка, увидев мать, отшат­нулась и, глотая слезы, запричитала:

— Аня, Аня, несчастье-то какое... Аня...

Мать все поняла, вскинула голову и, медленно оседая, упала на пол. Так мы узнали о страшном горе...

 

 

Я убит подо Ржевом,

В безымянном болоте,

В пятой роте, на левом,

При жестоком налете.

 

Я не слышал разрыва,

Я не видел той вспышки, —

Точно в пропасть с обрыва —

И ни дна, ни покрышки...

 

Фронт горел, не стихая,

Как на теле рубец.

Я убит и не знаю,

Наш ли Ржев наконец?..

             Александр Твардовский

 

Завод, на котором работал Виктор Францевич Гастелло, перешел на выпуск оборонной продукции, на рабочих и сотрудников была наложена бронь. Виктор ходил в дирекцию, в комитет комсомола, просился на фронт. Ему отвечали: “В военное время и в тылу, как на фронте”.

И все же в сентябре 1941 года ему удалось уйти на фронт. Незадолго до этого Виктор выступил по радио с призывом к молодежи, ко всем комсомоль­цам Москвы. Словами, идущими от самого сердца, он сказал:

“Я, родной брат прославленного Героя, защитника Родины, считаю своим долгом взять в руки оружие и мстить за брата, за таких, как он, защитников нашей земли, и биться с врагом до полной победы.

Призываю вас, комсомольцы, всех молодых людей, кто может держать оружие в руках, следовать моему примеру, встать в боевые ряды Красной Армии на защиту нашей Отчизны и столицы Москвы. На священный бой, дорогие товарищи комсомольцы!”

С сентября 1941-гo и до февраля 1942 года Виктор Гастелло воевал в качестве сержанта в 673-м стрелковом полку 220-й стрелковой дивизии 3-й армии Калининского направления. Шла знаменитая Московская битва.

В газете “Правда” в начале 1942 года опубликована небольшая заметка, озаглавленная “Брат героя”:

“Среди бойцов части, которой командует товарищ Поленов, мужественно сражается сержант Гастелло, брат легендарного летчика, Героя Советского Союза... Недавно Гастелло был вручен партийный билет. Гастелло заверил парторганизацию, что он с честью оправдает звание коммуниста, беспощадно будет громить фашистских людоедов, отомстит им за смерть брата, за все злодеяния гитлеровских мерзавцев...”

В феврале ему присваивают звание младшего лейтенанта, награждают грамотой, и он командует стрелковым взводом. В марте в боях был ранен, лежал в полевом госпитале. Потом снова фронт, передовая линия. В апреле заканчивается Московская наступательная операция, приходит некоторое затишье, идут позиционные бои.

В первых числах июня Виктора направляют в Калинин на двухмесячные курсы командиров стрелковых батальонов, которые он и заканчивает в середине августа. По телеграмме его сразу вызывают в тот же 673-й стрелковый полк комбатом. Тогда одно из сообщений Совинформбюро с пометкой “В последний час” в августе 1942 года начиналось словами: “Наши войска на Западном и Калининском фронтах перешли в наступ­ление и прорвали оборону противника”. Начинались ожесточенные бои за Ржев.

Батальон Гастелло первым ворвался в деревню Дыбалово, где оставалось четыре уцелевших дома. Полк получил очередной приказ — взять аэродром на окраине Ржева. Комбат Виктор Гастелло первым поднимал батальон в атаку.

И вот они уже ворвались в очередной городской квартал и бежали среди руин дальше, чтобы захватить очередные развалины. Фонтаны артиллерий­ских разрывов вспыхивали среди цепи наступающих, а батальон продолжал упорно продвигаться вперед.

Вдруг черно-огненный столб преградил путь комбату... По инерции он пробежал еще несколько метров вперед, потом упал — будто наткнулся на невидимую преграду. Атака захлебнулась, бойцы залегли.

Когда к нему подползли и, отбрасывая камни, комья земли, потянули за руку, он не откликнулся...

— Комбат, комбат, отзовись, может, ты ранен, отзовись, комбат! Ну, хоть застонай...

Но молчал комбат. Комбат был мертв.

А бой за очередной квартал продолжался, комбат лежал и незримо при­сутст­вовал среди своих бойцов, и никто не мог помочь ему... оставалось выполнить последний долг. Под утро бойцы вынесли его из простреливаемых насквозь руин и на солдатской плащ-палатке принесли в крестьянскую избу.

Старая крестьянка, хозяйка дома, вытирая слезы концами длинного платка, накинутого на плечи, молча достала чистую простыню и постелила на стол. Бойцы бережно положили на нее комбата. Крестьянка подошла к столу и долго смотрела. Тень смерти еще не легла на лицо Виктора, и он был такой же, как и вчера, молодой и красивый, и казалось, что он только утром заснул после тяжелого боя.

— Господи, да будьте вы прокляты, фашисты поганые, и зачем ты ушел, сокол наш ненаглядный, — заплакала крестьянка навзрыд.

Запричитала в голос, громко, находя нужные слова, так, видимо, причи­тали о павших воинах русские женщины, начиная с Древней Руси. Причитали всегда — чего-чего, а уж войн и смертей хватало.

Комбата хоронили не в братской могиле, а отдельно, и какой-то масте­ровой солдат соорудил простенький деревянный памятник с красной звездочкой на вершине и табличкой у основания, на которой было выведено так же красной краской:

 

Командир батальона Гастелло Виктор Францевич

(2.5.1913—2.10.1942 гг.)

 

Несколько сухих выстрелов прощального салюта слились с перестуком длинной пуле­мет­ной очереди — недалеко за околицей дерев­ни проходила передняя линия фронта...

Похоронка пришла в Сокольники в Москве, на тихую улицу с деревянными домами-бара­ками. В почтовом извещении обычные, тра­диционные слова: “Погиб смертью храбрых в боях против немецко-фашистских захват­чиков”.

Мать Виктора как бы одеревенела в своем горе — с начала войны она теряла второго сына; жена комбата, упав на кровать, заби­лась в истерике, отец сжал до судороги в суставах натруженные рабочие руки и тихо зарыдал. Один лишь трехлетний сын комбата не пони­мал, что происходит, тянул мать за подол платья и твердил: “Ма-ма, ма-ма...”

 

Сегодня оба брата в граните. Каждый там, где встретил свою смерть и бессмертие. Николай — на развилке шоссе Минск—Радошковичи, где стоит высокая стела-обелиск в честь отважного боевого экипажа. Виктор спит вечным сном на окраине местечка Кокошкино — там создан мемориал погибшим солдатам Великой Отечественной войны.

*   *   *

И еще одна весточка с берегов великой русской реки — нам пишет Анатолий Денисович Баринов, инвалид войны 2-й группы, бывший помощник начальника отдела штаба 249-й Эстонской стрелковой дивизии, гвардии старший лейтенант, житель Сталинграда (для всех любящих Россию и, конечно же, для ветеранов-фронтовиков город-герой на Волге навсегда останется легендарным Сталинградом).

На ратных полях Великой Отечественной войны среди солдат и офицеров был обычай записывать и заучивать наизусть полюбившиеся стихотворные строчки как известных, так и самодеятельных поэтов. Во фронтовом блокноте Анатолия Баринова до сих пор хранится четверостишие, которое может послужить эпиграфом к его публикуемым ниже воспоминаниям:

 

Узбеки, русские, эстонцы и чуваши —

Одна семья, один великий дом.

Все города и все народы наши

Куют сейчас победу над врагом...

 

Co дня вступления в ряды Эстонского национального корпуса и боевого крещения помню и буду помнить всю оставшуюся жизнь братьев эстонцев-однополчан, с которыми в едином строю прошел по фронтовым дорогам войны.

 

ОТ  КАМНЯ  ДО КАМНЯ

За годы войны я много видел слез, но сам никогда не плакал. Но уже после войны мне суждено было пережить минуты, когда, казалось, сердце готово было разорваться.

Это произошло осенью 1995 года. Поезд остановился на уральской станции Чебаркуль. И когда я посмотрел в окно, то словно бы вернулся в ту далекую, но до боли близкую осень. Я вышел из вагона, побежал и, задыхаясь, упал на камень, обнимая его шершавые выступы. Да, это был он — тот самый огромный валун на крутом берегу, у которого мы подолгу простаивали перед отправкой на фронт частей нашего Эстонского национального корпуса, глядя в осенние, померкнувшие воды озера.

Замкнулся круг десятилетий. Четыре начальных года из них изо дня в день, из ночи в ночь рядом с жизнью шла смерть. Живые вернулись к своим памятным березкам, каштанам, кленам, а я вот — к камню. Он вдруг оказался для меня таким родным и дорогим хранителем моих дум, моих надежд, поверенных ему перед отправкой на фронт. Тогда я не знал, что за тысячи километров от него, на земле Эстонии, полуострове Сырве, около другого камня на несколько секунд в памяти вспыхнет, как пламя взрыва, вся моя жизнь. Вспыхнула, но не погасла навеки. Уж, видно, мне так на роду написано.

И вот я вернулся. Я сказал камню, как человеку: “Здравствуй!” — и поклонился. Он молчал, а меня буквально разрывало от нахлынувших воспоминаний: “Ты помнишь, мы часто приходили к тебе? Почему ты не спросишь, где мои друзья? Их многих нет в живых. Одни не дошли до родных мест и зарыты под Великими Луками, другие остались там, на Сырве, недалеко от того камня, твоего побратима...”

Он все понял, но не шелохнулся ни одним выступом. А ведь от такого горя, мучительного, безысходного, и камни бы должны содрогаться.

Тронулся поезд. Промелькнула площадка. Да, площадка, а не станция с корпусами новых домов, какой она проходила перед моими глазами. Я уже ничего не видел, кроме площадки тех далеких лет и людей в серых шинелях. Закрыл глаза, как от яркого солнца, увидев медсестру саперного батальона Валю Кикс. Она очень красивая. Черты смугловатого лица оттеняют искря­щиеся глаза, а волосы цвета прибрежного песка волнисто спадают с плеч. Улыбаясь, что-то говорит ей высокий, стройный, с немного скуластым лицом помощник начальника разведотдела штаба дивизии капитан Рудольф Казари. Нарастал стук колес экспресса, и, как тогда, я услышал протяжную эстонскую народную песню со словами к “коду-котас” — родной, отчий дом...

 

Мне часто вспоминается отчий дом,

И часто вижу сон о том,

Где отцовская крыша

Укрывала меня маленького.

 

И у меня тоже тогда заныло сердце при воспоминании об отчем крае на Волге. Я увидел степь и колыхающееся море колосьев пшеницы. В те минуты предельной любви к Родине каждый из нас не мог не думать: а что ждет меня в пучине фронта? И чем чаще стучали колеса вагона, тем быстрее мы приближались к томившей нас неизвестности... И все воспоминания перемешивались и сливались воедино с днями мирной жизни.

...По привычке что-то оставлять предметное от памятного события до сих пор храню в хрустальной вазочке почерневший бутон розы. Я вижу ее ярко-красной в букете. Его мне преподнесли в детском садике на встрече с ветеранами войны. Дети дарили букеты и низко кланялись. А при проводах ко мне подошла девочка лет шести-семи и, чуть-чуть заикаясь, спросила:

— А почему вас не убили?

Нагнувшись, взял ее маленькие ладошечки, посмотрел в светлые глазки.

— А твоего дедушку убили?

— И дедушку, и дядей, мама сказала, убили на войне.

Что ответить, как сказать? Не нашел слов. Вынул розу, а букет отдал девочке.

— Скажи маме, что это от дедушки, которого не убили на войне...

Шел со встречи, и вдруг так ярко вспыхнули в памяти те далекие годы второй половины 20-х. Я отрок, учащийся семилетки — школы колхозной молодежи. Ах, как тогда мы верили в коллективизм! В классе сидели не за партами, а вкруговую за одним столом, чтобы друг другу помогать. А в большую перемену ходили во всю ширь длинного коридора бывшего коммерческого училища обнявшись, как сплетенные, и пели, пели: “Смело мы в бой пойдем за власть Советов...”, “Наш паровоз, вперед лети, в коммуне остановка...” И не было ни одного безголосого.

Вспомнил все потому, что была еще песня, неизвестно откуда к нам пришла, но в памяти жива до сих пор: “Полно, полно, мать родная, полно плакать обо мне, не всегда же, дорогая, убивают на войне”. Не было, да и не будет такой войны, с которой не вернулся хотя бы один воин.

Нет, мне уже нетрудно было воскресить в памяти все то, через что прошел. Но как неожиданно в породе засверкают звездочками крупицы золота, так в памяти вспыхивали самые яркие эпизоды того начала ратных дней и ночей.

...Ноябрь 1942 года. Освобожден Калинин. Наша часть — в числе заменяющих почти до предела поредевшие войска фронта. Задача: добить немцев, укрепившихся в окруженных городах. Путь на север. Холодно. Перед погрузкой в эшелон лейтенант из штабного отдела личного состава вручил каждому по “смертнику” — пластмассовому мундштуку-жетону с завинчивающейся крышечкой, который надлежало хранить в узеньком кармане-пистончике армейских галифе.

Ночь. Теплушка. Лежим вповалку на полу. Все ускоряющийся перестук колес. Не спится. Тревожно. Слышны выстрелы зениток. С потолка падают слабые лучики света от “летучей мыши”. Достал мундштучок, вынул узенькую полоску глянцевой бумаги и перечитал свою фамилию, имя, отчество, где родился, адрес. Как будто бы раньше этого не знал, словно кто-то другой вписан — не я. Лежащий рядом офицер сказал:

— Выбрось ты эту штуковину, легче будет.

— Почему?

— Да она тяжелее винтовки, всю душу оттянет. Знать, не слышал солдат­ского поверья: выбросишь — значит, о смерти думать не будешь, жив останешься.

— Глупость, предрассудки.

— Ну, как знаешь, я сказал, что слыхал.

Стало еще тревожнее. До этого не чувствовал этой граммовой “воинской ноши”. Как ни ворочался с боку на бок, закрыв глаза и стараясь заснуть, но мундштучок словно смотрел на меня, и на душе становилось мрачнее и тяжелее. Достал. Отвернул крышечку и снова вынул крохотный рулончик, развернул в полоску, сложил вдвое, и пальцы невольно разорвали пополам, потом еще раз, еще... Обрывки крепко зажал в ладони. Тихо открыл дверь, чтобы просунуть кулак. Разжал пальцы, и белые клочочки с моим “я” рванул с ладони обжигающий холодом ветер и унес в таинственную темноту...

Вспоенный и вскормленный на Волге, думал ли я, что боевое крещение мне придется принять у ее истока, в районе Селижарово, где разгружался наш эшелон? Не думал и о том, что по улицам воскресшего из пепла города-героя на Волге, о всемирной победе которого услышал в деревушке близ Андреаполя, будут ходить мои дети. И вот я уже вижу в руках дочери книгу “Чайка”. А перед глазами все та же деревушка: среди обугленных стен и остовов прокопченных избяных печей бойцы-эстонцы окружили русскую женщину, пристально вглядываясь в ее морщинистое, худое лицо, жадно ловят слова рассказа, как Лизу вели на расстрел. Свидетельница зверств фашистов, чудом сама уцелевшая, подвела нас к холму над заживо погребенными заложниками. Казалось, их стоны слышны были из-под земли, доходили до каждого без перевода. Это был предметный урок познания науки ненависти.

Картины событий в беспорядке проносятся в памяти. Я стараюсь сосредоточиться. Но нет, мне это не удается.

 

Как много их, друзей хороших,

Лежать осталось в темноте...

 

Когда эти слова тихо напевала моя младшая дочь, я смотрел на нее, и ком подступал к горлу. Она как будто бы догадывалась, о чем я думаю, и спрашивала: “Папа, у тебя были друзья на войне?”

Последний раз я видел капитана Казари за 12 часов до его гибели. Он в то время уже командовал лыжным батальоном. Я принес ему спецдонесение о боевой обстановке. Это было в 8 часов вечера. А утром Казари не стало. Мы, офицеры штаба дивизии, молча, с обнаженными головами отходили от его могилы. Мне никогда не забыть это предместье Великих Лук и высоту, которая называется Бобыли. И я говорил дочурке: “Тот, кто на войне видел смерть своих друзей, вечно будет помнить землю, где они зарыты”. Да, в памяти моей никогда не растают холмы мерзлой земли, под которыми лежат Николай Тропихин, Никола Варченко, Федор Ковальчук. Встреча с ними была очень короткой. Они разных национальностей, из разных частей, но их кровь, как и кровь Казари, слилась воедино в могильной земле навечно.

А зимняя дорога в видении сменяется голубой лентой. Да ведь это Луга! От нее рукой подать до Нарвы. И стук колес вагона перерастает в непрерывный гром. Так наша артиллерия выбивала немцев из Нарвы...

Город взяли. И взорванный мост, и разбитая ратуша, и исторический Иван-город с трещиной в стене, и разрушенные корпуса Кренгольмской мануфак­туры — все это пролетает в памяти. Но ясно проступает лицо солдата Николая Некрасова. Из Нарвы он ушел в Эстонский корпус. Вернулся... на пепелище родного дома. Под обгоревшей балкой нашел обрывок фотографии отца и матери. А живы ли они?! Слезы душили солдата, но он не плакал, а только сурово вглядывался вдаль, за Нарву. Его решимости не могла противостоять ни одна сила. Скорее — на Таллин. А там вплоть до моря гнать и гнать фашистов без передыха. Это была безмолвная клятва солдата.

Рядом с Некрасовым в тумане встают солдаты Нагель и Эльмар Тамп, сержанты братья Мялло, ефрейтор Киви. И действительно, какой был туман, когда осенним утром мы подошли к Чудскому озеру. И как знаменательно, почти к тому же самому месту, где более 700 лет назад дружины Александра Невского громили немецких псов-рыцарей. Казалось, что вода покрыта чем-то серым, вроде ватина. Как это мешало видеть противоположный берег! А ведь за ним — мать-река Эмайыги, белые мызы, родные березки и близкие сердцу люди. Огонь! И яркое пламя, подобное огромному лучищу солнца, озарило воды озера. Переправа на родную землю началась.

А перед глазами уже зеркальные воды Суур-Вяйна — пролива, отделяю­щего Моонзундские острова. Солнце золотисто-багровыми лучами заката играет на глади. В местечке Виртсу притаились “катюши” и амфибии. Залп, другой, третий...

Мы не прошли с ходу на берег острова Сааремаа. В тот день три силь­ней­ших взрыва сотрясли воздух. Дамба. Спешно перебрасывается саперный батальон на заделку воронок, чтобы выровнять дорогу наступающим войскам. С командного пункта я вижу среди идущих солдат и офицеров Валю Кикс. Вдруг взрыв, еще и еще... Начальник штаба армии генерал Головчинер охрипшим голосом по рации вызывает самолеты. Они уходят за пролив, где горизонт сливается с лесом. Немецкие пушки замолчали. С той стороны, навстречу потоку людей и машин, по дамбе двигаются подводы. Им все уступают дорогу. Везут раненых. Я не могу оторвать взгляда от безжизненного лица Вали Кикс.

...B 1945 году, в один из солнечных дней августа на берегу Балтийского моря в местечке Пирита я впервые увидел памятник “Русалка”. Он поставлен крейсеру того же названия, который в 1894 году, выйдя из Ревеля (Таллина) в Петербург, пропал бесследно со всем экипажем. Основание памятника вытесано из цельного камня в виде носа корабля, а на нем в полный рост возвышается русалка с поднятым над головой крестом. На гранитной плите, как бы лобовой части рубки крейсера, выбиты имена всех офицеров командного состава, а на бортах — имена нижних чинов и матросов. Как и в тот день, так и сейчас меня не покидает одна дума: вот такой бы монумент из белого-белого мрамора воздвигнуть и нашим прекрасным девушкам, погибшим на войне, выбить имя каждой золотыми буквами. Они это заслужили.

А колеса вагонов стучат и стучат на стыках... Вдруг от воспоминаний повеяло палящими лучами и всплесками морских волн. Сухумский берег усыпан телами отдыхающих. И я среди них вбираю в себя живительную силу солнца и воды. Лежу и думаю: когда я впервые увидел море? Холод пробежал по спине. Тогда берег тоже был усыпан телами... мертвыми. Я точно запомнил число и месяц. Это было в ночь с 12 на 13 октября 1944 года в приморском местечке Техумарди. Страшное зрелище предстало перед нами утром на берегу. Сравнить можно было только с картинами битв наших предков с иноземными захватчиками, когда сходились грудь с грудью и погибали в смертельной схватке. Наверное, и косточек не осталось бойцов противотанкового дивизиона, а подвиг их вечно будет жить в памяти народа как один из самых героических рукопашных боев, вошедших в историю Великой Отечественной войны. Отважные воины грудью преградили эсэсовцам путь из Курессаре на Сайму, не дали соединиться с Сырвенской группировкой противника. В этой схватке погибли полковник Г. Россе и майор М. Миллер.

Но кто из нас тогда мог подумать, что с той трагической ночи, когда воины противотанкового дивизиона в смертельной рукопашной схватке отбросят эсэсовцев к морю, пройдет 39 дней и ночей, прежде чем бойцы нашего корпуса выйдут на излучину Сырвенской косы? А я? Разве мог тогда думать, что мне еще придется пережить минуты и секунды, когда смерть от меня пройдет так близко, как никогда за всю войну.

Стоп. Снова придерживаю разбежавшуюся память. С трудом восстанав­ливаю относительную последовательность событий тех дней.

...18 ноября 1944 года. Артналет на немецкие укрепления. Низкие облака пронизывает пунктир снарядов “катюш”. У берега моря вода буквально кипит от взрывов. Первые пленные. Вечером мы снимаемся с НП и идем вслед за нашими пушками, ступая в глубокие колеи от колес, чтобы не завязнуть в грязи. Вдруг впереди вырастает огромный огненный столб, потом слева, справа. Забила немецкая корабельная артиллерия. Ложимся в грязь и уползаем с дороги. Я и мой товарищ по отделу, Анатолий Квашнин, скатываемся в траншею. Рядом что-то упало, и земля содрогнулась. Траншея осыпалась, на нас полетели затвердевшие комья земли. Я поднялся и в зареве отдаленного взрыва вижу, как в нашу сторону во весь рост идет человек. Он спрыгнул в траншею, закачался, но устоял. Ватник на нем был изодран в клочья. Приподнял чуть-чуть обе руки, и только тогда мы заметили, как капает кровь из набухших рукавов. На обеих руках у него измочалены кисти. Я быстро свернул цигарку, прикурил и вставил в его потрескавшиеся губы. Он жадно затянулся, и огонек осветил землистое лицо с воспаленными глазами. “Где санбат?” — спросил он так же спокойно, как затянулся махо­рочным дымом. Мы жгутами перетянули ему руки у локтей, помогли вылезти из траншеи, и он пошел, попыхивая самокруткой. Вот это человек! Какая сила воли! Перед такими и смерть отступает.

С рассветом обстрел прекратился. Мы выбрались из траншеи, прошли каких-нибудь 15—20 метров и остановились перед сучками, срубленными, как топором, с сосны, стоящей одиноко при дороге.

Это был след тяжелого снаряда. На месте, где он упал, грязь застыла кругами, похожими на замерзшие волны от брошенного в воду камня...

А солдаты корпуса идут вперед и вперед, сокрушая укрепления фашистов. И вот я подхожу к... камню, который меня спас и около которого я вспомнил, что есть еще такой камень там, на Урале, на берегу озера, откуда начался мой путь в пучину войны, где я часто думал о своей судьбе, о жизни человека и бессмертии Вселенной.

...Ночью горел одинокий дом. Огонь был хорошим ориентиром для наводки, но немецкие корабли молчали. Они заговорили, когда солнце было уже высоко, предвещая чудесный день. Взрывами снарядов первого залпа меня отбросило к стене уцелевшего от огня сарая и чем-то сверху ударило по голове. На какое-то время я потерял сознание. Очнувшись, пополз к берегу и наткнулся на этот камень. От взрывов все летело вверх: автомашины, деревья, лафеты и стволы пушек. Осколки резали землю, словно кто-то гигантским топором рубил ее со всего маху. Стоял сплошной гул и треск, все рушилось и валилось. Я лежал за камнем со стороны моря и в синеве горизонта видел вспышки залпов с кораблей. Закончилось так же внезапно, как и началось. Я старался обнять своего спасителя, ощупывая выбоины и острые выступы на противоположной стороне. Они были еще горячи от ударов осколков снарядов. Ни один из них не пробил броню, выкованную самой природой. И вдруг я слышу нарастающий гул голосов, выстрелы, крики: ура-а-а! Это наши ворвались на песчаную косу, немцев сбрасывают в море. Последняя пядь эстонской земли освобождена.   П О Б Е Д А!

Несколько раз повторяю про себя это слово. С ним столько связано воспоминаний. Оно было с нами в окопах, землянках под Великими Луками, Торопцом, на маршах под Невелем, Новосокольниками, Лугой, Нарвой, Тарту, Виртсу и памятных только нам местечках: Сапроново, Орехово, Демидово, Никиткино, Горовец. Это через них и сотни тысяч могильных холмов над погибшими в боях лежал путь к древней башне Таллина “Пик Германа”, над которой воины 354-го полка лейтенант Йоханнес Лумисте и ефрейтор Эльмар Нагельман вместе с русскими бойцами самоходно-артиллерийского полка полковника Сергея Чеснокова водрузили красный флаг...

Великая наша Победа вернула к мирной жизни тысячи деревень, сел и городов, разрушенных, сожженных и опаленных войной. С фронтов возвращались и воины. Навсегда врезалось в память то воскресное утро. От Москвы у каждого из нас был свой путь, но мы, ехавшие в вагоне солдаты и офицеры, решили пройтись по улицам столицы, прошагать по Красной площади, посмотреть Мавзолей и стены Кремля.

Вышли с вокзала, завернули за угол и остановились как по команде. Перед нами стояла небольшая приземистая церковь, возле нее — толпа. Вдруг мы услышали: “Пропустите, пропустите, воины идут!” По живому коридору мы прошли почти до алтаря, и женщина в пестрой косынке сунула мне в руку зажженную свечу.

Мы стояли молча, чуть склонив головы, а когда посмотрели друг на друга, увидели слезы. Да, мы плакали. Священник читал заупокойную молитву по всем убиенным и не вернувшимся с войны.

Не помню, как погасла свеча, как вышел из церкви с крепко зажатым в руке огарком. Короткий, кругленький, он напомнил мне ту свернутую в рулончик полоску глянцевой бумаги, что была в “смертнике”. Вынув мундштучок, я вставил в него огарок.

Теперь уже скоро свершится неизбежное. Заранее наказал положить мне его в карман брюк, а огарочек зажечь в изголовье — пусть догорит.

В памяти моей отчетливо запечатлелся и другой день. Я стою на берегу Волги. Ее я вижу впервые после войны. Там мой дом, к нему — дорога. Да ведь эта дорога всегда была со мной! Какой огненной полоской промелькнула она там, за камнем, на полуострове Сырве! Иду. И чем ближе, тем явственней слышу голос сержанта Нины Келамовой, звучащий тогда под Великими Луками в землянке в морозную, вьюжную новогоднюю ночь наступающего 43-го года:

 

Иду по знакомой дорожке,

Вдали голубое крыльцо,

Я вижу в знакомом окошке

Твое дорогое лицо...

 

Тогда я видел перед собой незабываемое, вечно дорогое лицо мамы. Она не дождалась меня... Сколько сынов за время войны остались без матерей! Но больше осталось матерей, которые никогда не увидят своих сыновей.

Мать русского, мать белоруса, мать эстонца, мать украинца, мать казаха, а боль одна — безысходная, неутешная. Я видел Долорес Ибаррури перед памят­ником своему сыну Рубену Руису, погибшему далеко от Испании, на подступах к русскому городу-герою. Сколько мужества и страдания в ее прекрасном лице. Руис умер со словами: “Но пасаран!” — “Они не пройдут!” — как умирали и Казари, Тропихин, Варченко, и Валя Кикс, Миллер, Россе, Ковальчук... Их кровь, как кровь миллионов павших защитников Союза Советских Социалистических Республик, сцементировала землю, о крепость которой разбились немецкие орды. Когда я гляжу на Мамаев курган, то вижу их перед величественным символом Матери-Родины. Они стоят, как стояли на фронте, в едином несгибаемом строю.