Варвара Жданова

“ВСЕ ОБРАЩАЛОСЬ К ЕГО СЛАВЕ...”

Пушкин в романе М. А. Булгакова “Мастер и Маргарита”

 

“С отвращением решаюсь я выдать в свет свою трагедию, и хотя я вообще всегда был довольно равнодушен к успеху иль неудаче своих сочинений, но признаюсь, неудача “Бориса Годунова” будет мне чувствительна, я в ней почти уверен.

Писанная мною в строгом уединении, вдали охлаждающего света, плод постоянного труда, трагедия сия доставила мне все, чем писателю насладиться дозволено: живое вдохновенное занятие, внутреннее убеждение, что мною употреблены все усилия, наконец, одобрение малого числа людей избранных”.

Так писал А. С. Пушкин в 1829 г., готовя к печати “Бориса Годунова”. Спустя столетие похожие чувства охватили булгаковского мастера, который “вышел в жизнь”, стремясь донести до читателя роман о Понтии Пилате.

“Он был дописан в августе месяце, был отдан какой-то безвестной машинистке, и та перепечатала его в пяти экземплярах. И наконец настал час, когда пришлось покинуть тайный приют и выйти в жизнь.

“— И я вышел в жизнь, держа его в руках, и тогда моя жизнь кончилась, — прошептал мастер и поник головой, и долго качалась печальная черная шапочка с желтой буквой «М»”.

“Мастер и Маргарита” и “Борис Годунов” — идейно близкие произведения, их роднит тема совести. В центре “Бориса Годунова” и романа мастера о Понтии Пилате — образ “власть предержащего”, переступившего через невинную кровь и отданного на суд собственной совести.

 

Ах! чувствую: ничто не может нас

Среди мирских печалей успокоить;

Ничто, ничто... едина разве совесть.

Так, здравая, она восторжествует

Над злобою, над темной клеветою.

Но если в ней единое пятно,

Единое, случайно завелося,

Тогда — беда! как язвой моровой

Душа сгорит, нальется сердце ядом,

Как молотком стучит в ушах упрек,

И все тошнит, и голова кружится.

И мальчики кровавые в глазах...

И рад бежать, да некуда... ужасно!

Да, жалок тот, в ком совесть нечиста.

 

Преступивший нравственный закон самые жестокие муки может понести по приговору собственной совести.

В “Скупом рыцаре” Барон, обуреваемый стяжательством, признается:

 

...Иль скажет сын,

Что сердце у меня обросло мохом,

Что я не знал желаний, что меня

И совесть никогда не грызла, совесть,

Когтистый зверь, скребущий сердце, совесть,

Незваный гость, докучный собеседник,

Заимодавец грубый, эта ведьма,

От коей меркнет месяц и могилы

Смущаются и мертвых высылают?..

 

Совесть пробуждается неожиданно (“незваный гость”), подталкивает вести долгий разговор с самим собой на неприятную тему о преступлении (“докучный собеседник”), ведет строгий расчет греха и искупления (“заимо­да­вец грубый”) и в образе демонов преисподней мучает преступника.

Интересно, что определения: “незваный гость” (иностранец), “докучный собеседник” (“Вот прицепился, иностранный гусь!”), демон — подходят к булгаковскому Воланду. Это неудивительно, потому что Воланд — тайный ревизор человеческих душ. Он производит ревизию в Москве 1920-х гг., выясняя соответствие людской деятельности нравственным законам, которые установлены не им. Но бесстрастным педантом его назвать нельзя. Воланд — провокатор и искуситель.

Тот, в ком нечиста совесть — жалок. Это значит, что он достоин не столько презрения, сколько — жалости, сострадания, милосердия.

Понтий Пилат оставлен наедине с собственной совестью навечно. Он сидит в кресле на каменной площадке один с собакой посреди скал и не может забыть о казни “бродячего философа и врача”.

“— Двенадцать тысяч лун за одну луну когда-то, не слишком ли это много? — спросила Маргарита.

— Повторяется история с Фридой? — сказал Воланд. — Но, Маргарита, здесь не тревожьте себя. Все будет правильно, на этом построен мир.

— Отпустите его, — вдруг пронзительно крикнула Маргарита...”

Здесь Воланд выступает как расчетливый заимодавец, которому смешны порывы человечности: “Воланд смеялся, поглядывая на Маргариту”. А Маргарита оказалась способна нарушить эту мертвящую расчетливость, пожалев Фриду — гостью на балу полнолуния.

Уже тридцать лет Фриде подают платок, которым она удушила своего ребенка. Она, как и Пилат, отдана на суд собственной совести.

“...Из покинутых Маргаритой бальных зал, как море, слышалась музыка.

— А вот это — скучная женщина, — уже не шептал, а громко говорил Коровьев, зная, что в гуле голосов его уже не расслышат, — обожает балы, все мечтает пожаловаться на свой платок”.

Коровьеву неприятна Фрида. Человек, испытывая муки совести, осознавая глубину своего падения, делает первый шаг к выходу из пропасти. Преисподняя рискует лишиться Фриды.

И Пушкин и Булгаков старательно подчеркивают разницу между собой и героем (“Всегда я рад заметить разность между Онегиным и мной”). Вводится фигура повествователя.

Рассказчик в “Мастере и Маргарите”, видимо, из среды писателей. Он вспоминает чудесную кухню ресторана Грибоедова, наслаждаться которой могли только члены Массолита. По-пушкински живо он описывает яства (тут вспомним ресторанные обеды Онегина) и любит напрямую обратиться к “благородному” читателю.

“А в июле, когда вся семья на даче, а вас неотложные литературные дела держат в городе, — на веранде, в тени вьющегося винограда, в золотом пятне на чистейшей скатерти тарелочка супа-прентаньер? Что ваши сижки, судачки! А дупеля, гаршнепы, бекасы, вальдшнепы по сезону, перепела, кулики? Шипящий в горле нарзан?! Но довольно, ты отвлекаешься, читатель! За мной!”.

Образ рассказчика выстроен М. А. Булгаковым по пушкинским канонам. Он часто принимает, оставаясь самим собой, иные образы, типы личности.

Излюбленный тип булгаковского повествователя — материалист-обыва­тель, не верящий в сверхъестественное наперекор очевидности, назло всем чертям.

“Наиболее развитые и культурные люди в этих рассказах о нечистой силе, наводнившей столицу, разумеется, никакого участия не принимали и даже смеялись над ними и пытались рассказчиков образумить.

Культурные люди стали на точку зрения следствия: работала шайка гипнотизеров и чревовещателей, великолепно владеющая своим искусством”.

И у Пушкина, и у Булгакова автор-рассказчик говорит о своих героях их языком, становясь на их точку зрения. Говоря о “трижды романтическом мастере”, рассказчик сам становится романтиком. Онегина — светскую марионетку, описывает, кажется, близкий ему по духу разочарованный франт, омертвелый в вихре удовольствий.

Пушкинский роман в стихах открывается в жизнь, в завтра, и герою даруется возможность продолжения духовного пути. Автор не берется объявить окончательный приговор герою.

Роман мастера о Понтии Пилате открывается в реальную жизнь Москвы — 1920-х гг., в жизнь мастера. Роман мастера по-пушкински принципиально не завершен. Мастер знал заранее, какими словами закончит свое сочинение, и закончил его так, как хотел.

Между тем:

“— Ваш роман прочитали, — заговорил Воланд, поворачиваясь к мастеру, — и сказали только одно, что он, к сожалению, не окончен”.

Мастер не решается сам вынести приговор Пилату, судить его челове­ческим судом.

В финале “Мастера и Маргариты” Пилата милуют высшие небесные силы, а мастер озвучивает приговор и этим завершает свой роман.

Сочинение глав о Понтии Пилате потребовало от Булгакова применения пушкинского принципа историзма.

“Истина страстей, правдоподобие чувствований в предполагаемых обстоятельствах — вот чего требует наш ум от драматического писателя”, — сказал автор “Бориса Годунова”.

Как “поэт-историк”, М. А. Булгаков следовал за А. С. Пушкиным. Его мастер — ученый, верящий в поэтическое вдохновение, творческое прозре­ние. Он верит, что можно “угадать” реальность ушедших событий (“О, как я все угадал!”).

Но не будем забывать, что М. А. Булгаков развивал не простой сюжет из истории Древнего мира, в романе мастера описаны евангельские события. В “христианских мифах” Булгакова привлекала постановка вечных вопросов бытия в их “реальной исторической основе”.

Не стоит, конечно, преувеличивать роль исторического бытописания, описания нравов определенной эпохи в “ершалаимских главах” “Мастера и Маргариты”, как это сделал К. М. Симонов.

“Реальная историческая основа христианских мифов приковывала к себе внимание многих писателей, бывших убежденными атеистами по своему мировоззрению... Принадлежал к ним и Булгаков”.

“Иностранец откинулся на спинку скамейки и спросил, даже взвизгнув от любопытства:

— Вы — атеисты?!

— Да, мы — атеисты, — улыбаясь ответил Берлиоз, а Бездомный подумал, рассердившись: “Вот прицепился, заграничный гусь!”

— Ох, какая прелесть! — вскричал удивительный иностранец и завертел головой, глядя то на одного, то на другого литератора.

— В нашей стране атеизм никого не удивляет, — дипломатически вежливо сказал Берлиоз, — большинство нашего населения сознательно и давно перестало верить сказкам о боге.

Важное сведение, по-видимому, действительно произвело на путешест­венника сильное впечатление, потому что он испуганно обвел глазами дома, как бы опасаясь в каждом окне увидеть по атеисту”.

Понятно, что атеист или “сочувствующий” проявил бы больше симпатии и уважения к своим “единоверцам”, чем Булгаков к Берлиозу. Осторожный, увертливый Берлиоз — едва ли не самый неприятный автору и читателю персонаж романа. Наряду с “наушником и шпионом” бароном Майгелем Берлиоз и несет самое тяжкое наказание — лишение жизни.

Атеист Берлиоз сбивает с толку велеречивым знанием источников Иванушку Бездомного.

В своем определении М. А. Булгакова как атеиста К. М. Симонов следовал велениям времени. Некогда всем писателям, в том числе классикам русской литературы, предписывалось быть атеистами. Атеистом считался и А. С. Пушкин.

*   *   *

“...Булгакову, в отличие от некоторых его критиков, хорошо было из­вестно, что Пушкин собирался написать трагедию об Иисусе, и это не могло не сыграть определенной, быть может, решающей роли в обращении к этому образу, ставшему одним из центральных в “Мастере и Маргарите”, — пишет И. Ф. Бэлза.

Но не забудем, что Иешуа в романе мастера — не Бог, но — человек. Главным героем здесь является Понтий Пилат, и во многом на остальных действующих лиц мы глядим глазами прокуратора. А Пилат не может увидеть в Иешуа Бога, только “бродячего философа”, “юного юродивого”, “врача”.

В списке драматических замыслов (датируется предположительно второй половиной 1820-х гг.) A. С. Пушкин обозначил будущее сочинение “Иисус”.

Пушкинский список был впервые опубликован в 1855 г., но два названия задуманных пьес П. В. Анненков вынужден был заменить многоточиями. Только в 1881 г. эти названия (“Павел I” и “Иисус”) появились в печати.

Пушкинисты строили гипотезы о содержании предполагаемой пьесы.

С. М. Бонди допускал, что пьеса об Иисусе могла быть драмой об одиночестве учителя, преданного в тяжелый момент учениками.

Ю. М. Лотман выдвигал новую оригинальную идею.

“Ключом к реконструкции замысла об Иисусе должно быть предположение о сюжетном антагонисте, которого Пушкин собирался противопоставить главному герою”.

Ю. М. Лотман приходит к выводу, что “им мог стать только Понтий Пилат”. Исследователь рассматривал замысел пьесы о Христе в идейном контексте “Египетских ночей” (1835) и “Повести из Римской жизни” (1833—1835). “Если в двух первых случаях речь шла об эксцессах власти развратной и деспоти­ческой, хорошо знакомых Пушкину по русской истории, то в Понтии Пилате на сцену выходила не личность, а принцип кесарства, не эксцесс, а идея госу­дарственности. Рассуждения о том, что следует отдать кесарю, а что — Богу, сцены разговора Иисуса с Пилатом давали исключительные идейные и драматические возможности контрастов между эпохами, культурами и характерами. Вряд ли Пушкин думал их обойти”.

В литературоведении указывалось на параллельность образов Иешуа и мастера. Каждый из них по-своему утверждает истину и принимает за это крестные муки. “Тот, кто творит, не живет без креста”, — написал М. А. Бул­гаков в “Музе мести” (1922).

По свидетельству очевидца, на одном из диспутов середины 1920-х гг. М. А. Булгаков говорил, что в России было “явление Льва Толстого русским читателям”.

“— Явление Христа народу! — выкрикнул кто-то из недоброжелателей Михаила Булгакова.

Булгаков ответил, что для него явление Толстого в русской литературе значит то же, что для верующего христианина евангельский рассказ о явлении Христа народу”.

В истинном художнике М. А. Булгаков видит черты Христа.

Завершая свою речь на владикавказском диспуте о Пушкине (1920), Булгаков сравнивал Пушкина с Христом. По кощунственному выражению полуграмотного хроникера, Булгаков “в последних словах сравнивает Пушкина с тем существом, которое заповедало людям: “не убий”.

Добавим, что сама накаленная обстановка владикавказского диспута, задуманного как суд и казнь над Пушкиным (его портрет устроители предпо-лагали порвать в конце), могла напомнить другой суд, другую казнь, происхо­дившую два тысячелетия назад. Именно так, возможно, воспринимал проис­ходившее М. А. Булгаков — оппонент агрессивно настроенного докладчика.

Наследие А. С. Пушкина, его судьба для М. А. Булгакова — символ пророческого предназначения художника.

 

Как труп в пустыне я лежал,

И Бога глас ко мне воззвал:

“Восстань, пророк, и виждь, и внемли,

Исполнись волею моей,

И, обходя моря и земли,

Глаголом жги сердца людей”.

Здесь уместно вспомнить слова Ф. М. Достоевского о Пушкине: “Да, в появлении его заключается для всех нас, русских, нечто бесспорно проро­ческое. Пушкин есть пророчество и указание”.

Художник булгаковских произведений призван быть пророком.

Но почти всегда у булгаковского творца возникает искушение не исполнить своего пророческого предназначения, закрыться в подвале (“Мастер и Маргарита”) или мансарде (“Театральный роман”), уйти в себя, то есть “сойти на низшую ступень”, стать “художником для себя и немногих”.

Для М. А. Булгакова символом Творца, затравленного бессмысленной толпой, был А. С. Пушкин (пьеса “Последние дни”).

Общепризнано, что одним из множества источников романа “Мастер и Маргарита” была пьеса К. Р. (К. К. Романова) “Царь Иудейский”.

Возражения встретила догадка, что М. А. Булгаков использовал “Царя Иудейского” и при работе над пьесой “Последние дни” (“Пушкин”).

Возражения сводятся к тому, что пьеса К. Р. слишком слаба, бесконфликт­на и поэтому не может служить образцом для прекрасного драматурга Булга­кова.

Центральным героем пьесы “Царь Иудейский” является Христос, не появляющийся на сцене. В булгаковской пьесе также отсутствует на сцене главный герой — А. С. Пушкин. Учитывая сказанное нами о соотнесении в творческом сознании Булгакова Пушкина с Христом, думается, что в замысле “Последних дней” была учтена пьеса К. Р.

Попробуем привести дополнительный аргумент.

Для М. А. Булгакова А. С. Пушкин всегда был “солнцем русской поэзии”. Слова В. Ф. Одоевского звучат в булгаковской речи на диспуте 1920 г. Образ солнца сопровождает пьесу “Последние дни” (контраст света и тьмы. Пушкина и враждебного окружения). В картине дуэли возникает багровое зимнее солнце на закате.

Солнце возникает на всем протяжении действия пьесы К. Р. и несет подобную же символическую нагрузку.

 

Он, Праведник, Он, посланный нам с неба,

Он, солнце истины и Божий Сын,

Повис, простертый на кресте позорном.

И вы дивитесь, что погасло солнце...

 

Пускай навек Твои сомкнулись очи

И плотию уснул Ты, как мертвец,

Но светит жизнь из тьмы могильной ночи,

Сияя солнцем в глубине сердец.

 

Он, как жених из брачного чертога,

Из гроба вышел! Радостно с небес

Сияет солнце. Будем славить Бога!

 

Солнце на закате, символ конца жизни, появляется в ключевые моменты действия романа “Мастер и Маргарита”. В первой главе — страшный майский вечер на Страстной неделе, когда “солнце, раскалив Москву, в сухом тумане валилось куда-то за Садовое кольцо”. В последней главе — “Мастер повернулся и указал назад, туда, где соткался в тылу недавно покинутый город с монастырскими пряничными башнями, с разбитым вдребезги солнцем в стекле”.

В “ершалаимских главах” “Мастера и Маргариты” в руки к Пилату попадает некий “черновик”, “набросок” Евангелия. Приведем сцену чтения Пилатом свитка Левия Матвея:

“...Пилат морщился и склонялся к самому пергаменту, водил пальцем по строчкам. Ему удалось все-таки разобрать, что записанное представляет собою несвязную цепь каких-то изречений, каких-то дат, хозяйственных заметок и поэтических отрывков.

Кое-что Пилат прочел: “Смерти нет... Вчера мы ели сладкие весенние баккуроты...”

Гримасничая от напряжения, Пилат щурился, читал:

“Мы увидим чистую реку воды жизни. Человечество будет смотреть на солнце сквозь прозрачный кристалл...”.

Слова Иешуа, записанные Левием Матвеем, соотносимы со следующими изречениями из Апокалипсиса:

“И отрет Бог всякую слезу с очей их, и смерти не будет, уже ни плача, ни вопля, ни болезни уже не будет, ибо прежнее прошло”. Эта цитата приведена в конце “Белой гвардии”, изречение дорого М. А. Булгакову с тех времен. И еще: “И показал мне чистую воду жизни, светлую, как кристалл, исходящую от престола Бога и Агнца”.

Последняя запись напоминает строки из “Евгения Онегина”:

 

И даль свободного романа

Я сквозь магический кристалл

Еще не ясно различал.

 

“Магический кристалл” — это и душа Художника. Художник пропускает через свою живую душу события жизни героев. То, что под кристаллом понимается душа, косвенно подтверждает образное выражение (почти поэтический штамп), проскользнувшее в середине “Евгения Онегина”: “Зизи, кристалл души моей”.

У Булгакова человек будущего сквозь прозрачный кристалл смотрит на солнце. Обретя чистую душу, он способен к восприятию солнца истины.

 

1 июня 1824 г. В. А. Жуковский пишет А. С. Пушкину: “Обнимаю тебя за твоего Демона. К черту черта! Вот пока твой девиз. Ты создан попасть в боги — вперед. Крылья у души есть! вышины она не побоится, там настоящий ее элемент! дай свободу этим крыльям, и небо твое. Вот моя вера”.

Вероятно, М. А. Булгаков помнил об этом письме. “Крылат! Крылат!” — говорит Жуковский о Пушкине в пьесе “Последние дни”.

Стихотворение “Демон” (1823) стало критической точкой мировоззрен­ческого кризиса А. С. Пушкина. Жуковский верит и надеется, что, изобразив “духа отрицания и сомнения”, Пушкин начинает освобождаться из-под его влияния.

Как известно, А. С. Пушкин набросал заметку “О стихотворении “Демон”, где осуждал критиков, углядевших в Демоне черты какого-то знакомого (Пушкин говорит о себе в третьем лице).

“Кажется, они неправы, по крайней мере, вижу я в “Демоне” цель иную, более нравственную.

Недаром великий Гете называет вечного врага человечества духом отрицающим. И Пушкин не хотел ли в своем демоне олицетворить сей дух отрицания или сомнения, и в сжатой картине начертал отличительные признаки и печальное влияние оного на нравственность нашего века”.

Общие мотивы “тоски внезапной”, “хандры”, “скуки” (“Мне скучно, бес”) связывают стихотворение “Демон”, первую главу “Евгения Онегина”, “Сцену из Фауста” (1825).

В последнем произведении появляется Мефистофель— гетевский “дух отрицающий”. “Печальное влияние оного на нравственность нашего века” получило воплощение в Фаусте.

А. С. Пушкин высоко ставил произведение И. В. Гете:

“Фауст” есть величайшее создание человеческого духа; он служит представителем новейшей поэзии, “точно как “Илиада” служит памятником классической древности”.

Но “в произведениях самого Пушкина встречаются лишь отдельные и случайные следы знакомства с Гете”.

В “Фаусте”, как считает В. М. Жирмунский, А. С. Пушкина привлекало своеобразное осмысление байронического разочарования и французского рассудочного скептицизма:

“Его отрывок из “Фауста” стоит вообще под знаком Мефистофеля как главного действующего лица: в нем Пушкин еще усиливает присущие этому образу черты рассудочной критики жизненных ценностей в духе французских “вольнодумцев” XVIII в., скептического “вольтерьянства”, разоблачающего наивный и мечтательный идеализм. Этот рационалистический “Фауст”, воспитанный в умственной традиции французской буржуазной мысли XVIII в., перекликается с разочарованными и пресыщенными жизнью байроническими героями молодого Пушкина, со скучающим Онегиным и др.”.

Любовь М. А. Булгакова к “Фаусту” известна и неоспорима, писатель пронес эту любовь через всю жизнь. Упоминания о “Фаусте”, фаустовские мотивы наполняют его произведения и письма.

Эпиграф к “Мастеру и Маргарите” взят из “Фауста”. Во внешнем облике Воланда много от Мефистофеля. Само имя “Воланд”, как известно, почерп­нуто из “Фауста”, этим именем однажды представился Мефистофель. Воланд соглашается с тем, что он немец по национальности, как бы признавая за немцем Гете пальму первенства в изображении дьявола.

Из “Фауста” взято имя возлюбленной мастера...

Но история любви мастера и маргариты мало похожа на соблазнение Фаустом Гретхен. История знакомства и отношения мастера с Воландом не похожи на сделку Фауста с Мефистофелем. Булгаковская героиня мало чем напоминает гетевскую (только человечностью). Да и мастер всем душевным настроем скорее противоположен энергичному, самоуверенному, целе-устремленному Фаусту.

Кажется, М. А. Булгаков из всего идейного потенциала “Фауста” выделяет только линию “зла, невольно творящего добро”.

В 1825 г. А. С. Пушкин предполагал написать драму о Фаусте в аду. “Впрочем, Фауст в аду не является темой, близкой замыслу Гете. Если праздник в аду мог бы иметь точки соприкосновения с Вальпургиевой ночью, то обозрение адских мук скорее напоминает Дантов “Ад”. Во всяком случае, тревоживший воображение Пушкина образ доктора Фауста связан лишь именем и общей сюжетной ситуацией с “Фаустом” Гете” (В. М. Жи­рмун­ский).

В стихотворных “Набросках к замыслу о Фаусте” можно найти точки сближения с эпизодами “Мастера и Маргариты”.

А. С. Пушкин предполагает описать в пьесе бал у сатаны:

 

— Так вот детей земных изгнанье?

Какой порядок и молчанье!

Какой огромный сводов ряд,

Но где же грешников варят?

Все тихо. — Там, гораздо дале.

— Где мы теперь? — В парадной зале.

 

— Сегодня бал у Сатаны —

На именины мы званы —

Смотри, как эти два бесенка

Усердно жарят поросенка,

А этот бес — как важен он,

Как чинно выметает вон

Опилки, серу, пыль и кости.

— Скажи мне, скоро ль будут гости?

 

Непосредственно перед балом в спальне Воланда вспоминают о соседе Маргариты, силой волшебного крема превращенном в борова.

“— ...А борова к поварам!

— Зарезать? — испуганно вскрикнула Маргарита. — Помилуйте, мессир, это Николай Иванович, нижний жилец. Тут недоразумение, она, видите ли, мазнула его кремом...

— Помилуйте! — сказал Воланд. — На кой черт и кто станет его резать? Пусть посидит вместе с поварами, вот и все! Не могу же, согласитесь, я его пустить в бальный зал”.

Далее Пушкин описывает игру в карты со смертью.

У Булгакова перед балом Воланд и Бегемот играют в волшебные шахматы. Тогда же появляется Абадонна (демон смерти).

 

— Живой! — Он жив, да наш давно —

Сегодня ль, завтра ль — все равно.

 

У Пушкина так приветствуют гостя в преисподней.

Смерть приходит к каждому в свой час.

“Кроме того, никогда не было случая, да и не будет, чтобы Абадонна появился перед кем-нибудь преждевременно”, — говорит Воланд.

Сходство в булгаковском и пушкинском изображении нечистой силы обнаруживается с особенной ясностью, когда речь идет о бесовщине в народном представлении.

А. Амфитеатров, книгой которого “Дьявол в быте, легенде и в литературе средних веков” пользовался М. А. Булгаков при работе над “Мастером и Маргаритой”, писал:

“Почти во всех странах и во все века народ относится к черту гораздо лучше и добрее, чем учит и требует запугивающая церковь... Народ любит фамильярно приближать к себе сверхъестественные силы... Черт в народе резко отличен от черта богословов и аскетов. Народный черт нечто вроде скверного соседа... У черта есть дом, профессия, свои занятия, нужды, хлопоты... он ест, пьет, курит, носит платье и обувь”.

Бесовщину в простонародном представлении встречаем в таких пушкин­ских произведениях, как “Утопленник. Простонародная сказка” (1828), “Гробовщик” (1830), “Сказка о попе и работнике его Балде” (1830), “Гусар” (1833), “Вурдалак” (из цикла “Песни западных славян”, 1834).

Находим, например, сходство в сценах из “Утопленника” и “Мастера и Маргариты”.

Буря воет; вдруг он внемлет:

Кто-то там в окно стучит.

Из-за туч луна катится —

Что же? голый перед ним:

C бороды вода струится,

Взор открыт и недвижим,

Все в нем страшно онемело,

Опустились руки вниз,

И в распухнувшее тело

Раки черные впились.

 

И мужик окно захлопнул:

Гостя голого узнав,

Так и обмер: “Чтоб ты лопнул!” —

Прошептал он, задрожав.

Страшно мысли в нем мешались,

Трясся ночь он напролет,

И до утра все стучались,

Под окном и у ворот.

 

Сравним у М. А. Булгакова:

“Финдиректор отчаянно оглянулся, отступая к окну, ведущему в сад, и в этом окне, заливаемом луною, увидел прильнувшее к стеклу лицо голой девицы и ее голую руку, просунувшуюся в форточку и старающуюся открыть нижнюю задвижку.

Рука ее стала удлиняться, как резиновая, и покрылась трупной зеленью. Наконец зеленые пальцы мертвой обхватили головку шпингалета, повернули ее, и рама стала открываться. Римский слабо вскрикнул, прислонился к стене, и портфель выставил вперед, как щит. Он понимал, что пришла его гибель.

Рама широко распахнулась, но вместо ночной свежести и аромата лип в комнату ворвался запах погреба. Покойница вступила на подоконник. Римский отчетливо видел пятна тления на ее груди.

В это время радостный и неожиданный крик петуха долетел из сада”.

В “Мастере и Маргарите” можно найти мотивы стихотворения “Гусар”. М. А. Булгаков, видимо, издавна любил это стихотворение. Еще в “Белой гвардии” появляется молодица Явдоха, напоминающая и Панночку Н. В. Гоголя, и киевскую ведьму А. С. Пушкина.

 

То ль дело Киев! Что за край!

Валятся сами в рот галушки,

Вином хоть пару поддавай,

А молодицы-молодушки!

 

Прежде чем вскочить на веник и лететь на шабаш, пушкинская ведьма использует зелье, как и Маргарита.

 

Там с полки скляночку взяла

И, сев на веник перед печкой,

 

Разделась донага; потом,

Из склянки три раза хлебнула,

И вдруг на венике верхом

Взвилась в трубу и улизнула.

 

Остатки из склянки потихоньку выпил Гусар. Как булгаковские Наташа и “нижний жилец” Николай Иванович, Гусар становится жертвой остатков зелья.

 

Кой черт! подумал я: теперь

И мы попробуем! и духом

Всю склянку выпил; верь не верь —

Но кверху вдруг взвился я пухом.

 

Незадачливый Гусар попадает на бесовское игрище, картина которого тоже есть в стихотворении.

Жалкие маленькие бесенята, чертовы детишки, похоже изображаются Булгаковым и Пушкиным (“Сказка о попе и работнике его Балде”).

 

Вот, море кругом обежавши,

Высунув язык, мордку поднявши,

Прибежал бесенок задыхаясь,

Весь мокрешенек, лапкой утираясь...

 

Вынырнул подосланный бесенок,

Замяукал он, как голодный котенок...

 

Сравним у М. А. Булгакова:

“Буфетчик перекрестился. В то же мгновение берет мяукнул, превратился в черного котенка и, вскочив обратно на голову Андрею Фокичу, всеми когтями впился в его лысину. Испустив крик отчаяния, буфетчик кинулся бежать вниз, а котенок свалился с головы и брызнул вверх по лестнице”.

“На том месте, где лежали этикетки, сидел черный котенок-сирота с несчастливой мордочкой и мяукал над блюдечком с молоком.

— Это что же такое, позвольте?! Это уже... — он почувствовал, как у него похолодел затылок”.

М. А. Булгаков любил называть себя “мистическим” писателем.

Мистика в его произведениях соседствует с юмором, подается ирони­чески. В этом он близок к Пушкину. У Пушкина к тому же вся эта “мистика”, как правило, описывается иронично, сродни “мистике” гоголевской, щедрин­ской, булгаковской, сродни лучшим традициям последующей русской литера­туры. Таков прежде всего “Гробовщик”. Таков был, по замыслу, устный рассказ Пушкина, записанный В. П. Титовым и опубликованный им под названием “Уединенный домик на Васильевском”.

Действительно, иронично трактованная тема загробного мира в “Гробов­щике”, явь, переходящая в сновидение и обратно, могли оказаться близкими М. А. Булга­кову.

Как нам кажется, особенное влияние на “Мастера и Маргариту” оказала устная повесть “Уединенный домик на Васильевском”. Здесь ироничный мистицизм и простонародный взгляд на нечистую силу явлены во всем блеске.

Здесь черт максимально приближен к людям. Он ездит на извозчичьей пролетке (с номером 666), любит карточную игру, ссужает деньгами.

Особо отметим, что здесь нечистая сила заметает следы с помощью внезапного пожара (вспомним московские пожары в “Мастере и Маргарите”).

Как известно, А. С. Пушкин предполагал написать повесть “Влюбленный бес” (сохранился план, предположительно 1821—1825 гг.). Спустя несколько лет для рассказа в кругу светских дам он использовал уже готовый сюжет.

*   *   *

“Б е р т о л ь д

Золота мне не нужно, я ищу одной истины.

М а р т ы н

А мне черт ли в истине, мне нужно золото”.

Так в “Сценах из рыцарских времен” (1835) А. С. Пушкин отделил служение богатству от служения истине. Такое суждение восходит к евангель­ской проповеди:

“Никто не может служить двум господам: ибо или одного будет ненави­деть, а другого любить; или одному станет усердствовать, а о другом нерадеть. Не можете служить Богу и маммоне” (Мф., 6, 24).

“Иисус, взглянув на него, полюбил его и сказал ему: одного тебе недостает: пойди, все, что имеешь, продай и раздай нищим, и будешь иметь сокровище на небесах; и приходи, последуй за Мною, взяв крест. Он же, смутившись от сего слова, отошел с печалью, потому что у него было большое имение. И, посмотрев вокруг, Иисус говорит ученикам Своим: как трудно имеющим богатство войти в Царствие Божие! Ученики ужаснулись от слов Его. Но Иисус опять говорит им в ответ: дети! Как трудно надеющимся на богатство войти в Царствие Божие! Удобнее верблюду пройти сквозь игольные уши, нежели богатому войти в Царствие Божие” (Мк., 10, 21—25).

“В Пушкине кроются все семена и зачатки, из которых развились потом все роды и виды искусства во всех наших художниках”, — говорил И. А. Гончаров.

Добавим, что зерна основных тем, потом развитых классической русской литературой, тоже кроются в произведениях А. С. Пушкина. К ним отнесем и тему богатства, денег.

Тема денег в русской литературе (а ее вернее назвать темой нестяжатель­ства), пожалуй, как никакая другая, показывает идейное единение отечест­венной классики на ниве гуманизма и созидания, выявляет ее единую кровеносную систему.

Это одна из тех редких тем, которая сама ведет исследователя по широ­ким проспектам деклараций и дальним закоулкам подсознания русских художников, неизменно выводя к центру, сердцевине отечественной духов­ности — к творчеству А. С. Пушкина. Одним словом, это одна из тех тем, о которой В. В. Розанов мог бы сказать: “Сам-то я бездарен, да тема моя талантливая”.

Тема еще ждет своего кропотливого исследователя, мы же ограничимся кратким обзором, несколькими штрихами, предваряющими изучение в “Мастере и Маргарите” идейного значения данной темы.

Итак, А. С. Пушкин отделяет служение богатству от служения истине, более того, он отдает золото в ведение черта, тем самым противопоставляя истину и золото, как свет и тьму.

Набрасывая план будущего произведения “Влюбленный бес”, А. С. Пушкин вновь соединяет черта и деньги. Влюбленный бес “хочет погубить молодого человека. Он достает ему деньги, водит его повсюду...”.

“Властью тьмы” называет власть денег Л. Н. Толстой.

В центре повествования “Господ Головлевых” (1875—1880) М. Е. Салтыкова-Щедрина — душа, пораженная болезнью стяжательства — Иудушка. Страшно пробуждение этой души под живительным действием Евангелия.

Тема денег, богатства была затронута Пушкиным в ряде сочинений (в том числе “Сценах из рыцарских времен”, “Марье Шоннинг” и др.), но с особен­ной силой тема прозвучала в “Скупом рыцаре” (1830) и “Пиковой даме” (1833). Эти произведения стали “опорными” для развития темы денег последующими поколениями русских художников.

В образе Германна А. С. Пушкин вывел новую личность, волевого потомка небогатых обрусевших немцев.

Двойственен характер Германна, двойственна и сама реальность “Пиковой дамы”. Об этом В. В. Виноградов пишет:

“Определяется психологическая и общественно-бытовая раздвоенность личности героя, мотивированная “скрытностью”: с одной стороны, излишняя бережливость, умеренность и твердость, с другой стороны, честолюбие, сильные страсти и огненное воображение. И все это подчинено жажде “счастья”, то есть “капитала”, который “доставляет покой и независимость”. Таким образом, Германн открыто вступает в ряды “героев накопления”, алчных искателей богатства. Его мечта — “вынудить клад у очарованной фортуны”.

“Мир “сказки” окружает его и придает новую логику, новое направление его поступкам. “Три верных карты” семантически раздваиваются — так же как колеблется между двумя смысловыми сферами само понимание счастья, будущего богатства. В аспекте инженерной, обыденной действительности счастье — это “капитал”, утроенный, усемеренный, как основа покоя и незави­си­мости, в аспекте сказки — это фантастическое богатство, “клад”, который необходимо “вынудить у очарованной фортуны”.

Известно, что “Скупой рыцарь” написан отчасти под впечатлением “Вене­циан­ского купца” Шекспира, где А. С. Пушкин особенно выделял образ еврея-ростовщика Шейлока. Шейлок с готовностью идет на преступление, движимый местью и алчностью.

В произведении А. С. Пушкина рядом с Бароном появляется другой ростовщик — еврей Соломон, чуть было не толкнувший честного Альбера на отцеубийство, упомянув о яде.

Алчный, низкий, опасный искуситель, повсюду раскидывающий сети — таков этот герой.

В приветствии, которым встретил ростовщика Альбер: “Проклятый жид, почтенный Соломон”, — кроется формула отношения к еврею, добившемуся положения в обществе исключительно силой золота.

В произведениях русских классиков периодически встречается этот антигерой — еврей, духовная сущность которого полностью подчинена идее мамоны.

6 ноября 1923 г. М. А. Булгаков записал в дневнике:

“И читаю мастерскую книгу Горького “Мои университеты”. Несимпатичен мне Горький как человек, но какой это огромный, сильный писатель и какие страшные и важные вещи говорит он о писателе”. Трудно сказать наверняка, какое именно идейное положение горьковской книги поразило М. А. Булгакова.

Один из персонажей сравнивает истинного творца с Христом:

“— Это, знаете, — художники, сочинители. Таким же, наверное, чудаком Христос был”.

Мысль горьковского героя, судя по всему, могла оказаться близкой, запасть в душу.

В повести А. М. Горького вновь встречаем мотив отрицания “чертовой” власти денег.

“И выхватив из кармана пачку разноцветных кредиток, предлагал:

— Кому денег надо? Берите, братцы!

Хористки и швейки жадно вырывали деньги из его мохнатой руки, он хохотал, говоря:

— Да это — не вам! Это — студентам.

Но студенты денег не брали.

— К черту деньги! — сердито кричал сын скорняка”.

Известно, что в ранних рассказах А. М. Горький описал тип босяка (портового грузчика, вора, бродяги), противопоставив его миру чистогана, накопительства, в котором процветают “герои копейки”.

А. М. Горький описывает портовых босяков в “Моих университетах”, не скрывая своего авторского благоволения к ним.

“Там, среди грузчиков, босяков, жуликов, я чувствовал себя куском железа, сунутым в раскаленные угли, — каждый день насыщал меня множеством острых, жгучих впечатлений. Там предо мною вихрем кружились люди оголенно жадные, люди грубых инстинктов, — мне нравилась их злоба на жизнь, нравилось насмешливо-враждебное отношение ко всему в мире и беззаботное к самим себе. Все, что я непосредственно пережил, тянуло меня к этим людям, вызывая желание погрузиться в их едкую среду”.

Перечитывая сцену ограбления Василисы в “Белой гвардии”, обнару­живаем сходство в облике главного громилы с этим горьковским типом портового босяка.

“Как во сне двигаясь под напором входящих в двери, как во сне их видел Василиса. В первом человеке все было волчье, так почему-то показалось Василисе. Лицо его было узкое, глаза маленькие, глубоко сидящие, кожа серенькая, усы торчали клочьями, и небритые щеки запали сухими бороз­дами, он как-то странно косил, смотрел исподлобья и тут, даже в узком пространстве, успел показать, что идет нечеловеческой, ныряющей походкой привычного к снегу и траве существа. Он говорил на странном и неправильном языке — смеси русских и украинских слов, — языке, знакомом жителям Города, бывающим на Подоле, на берегу Днепра, где летом пристань свистит и вертит лебедками, где летом оборванные люди выгружают с барж арбузы”.

Персонаж — малоприятный. М. А. Булгаков явно не разделяет горьков­ского тяготения к свободным от власти общества уголовникам. М. А. Булгаков отрицает насилие даже над “героями копейки”.

Какой отталкивающий, с оттенком чертовщины, облик! Замогильным холодком веет от описания “нечеловеческой, ныряющей походки” “волка”. Может, оборотень?

Сравним. А. М. Горький в одном из эпизодов повести описывает такую же “ныряющую” походку жулика Башкина. Никакого инфернального оттенка в облике Башкина не появляется, автор любуется ловкостью своего босяка.

“Посвистывая, виляя телом, как рыба, он уплыл среди тесно состав­ленных столов, — за ними шумно пировали грузчики”.

Осуждение, вернее, отторжение Булгакова-художника от босяков не озна­чает его тяготения к стяжателям, “героям копейки”. Деньги затмевают челове­ческую душу, отдают ее в ведение черта. Освободившись от власти денег, человек обнаруживает свою истинную, гуманную сущность. Такие традицион­ные для русской литературы идеи заключены в сентенцию, шутливую по форме:

“Черт его знает, Василиса какой-то симпатичный стал после того, как у него деньги поперли,— подумал Николка и мысленно пофилософствовал: — Может быть, деньги мешают быть симпатичным. Вот здесь, например, ни у кого нет денег, и все симпатичные”.

 

*   *   *

Если мы будем отыскивать событие, послужившее толчком ко всем роковым происшествиям романа “Мастер и Маргарита”, то им окажется даже не сочинение мастером “евангелия от Воланда”, но позволивший ему приняться за работу выигрыш ста тысяч рублей.

“Жил историк одиноко, не имея нигде родных и почти не имея знакомых в Москве. И, представьте, однажды выиграл сто тысяч рублей.

— Вообразите мое изумление, — шептал гость в черной шапочке, — когда я сунул руку в корзину с грязным бельем и смотрю: на ней тот же номер, что и в газете! Облигацию, — пояснил он, — мне в музее дали”.

На полученные деньги мастер “нанял у застройщика две комнаты в подвале маленького домика в садике. Службу в музее бросил и начал сочинять роман о Понтии Пилате”.

Небеса не выдают денежные призы. По воле случая, “как черт на душу положит”, денежные потоки распределяет другое ведомство.

В ранней редакции этого эпизода читаем:

“— Можете вообразить мое изумление! — рассказывал гость, — я эту облигацию, которую мне дали в музее, засунул в корзину с бельем и совершенно про нее забыл. И тут, вообразите, как-то пью чай утром и машинально гляжу в газету. Вижу — колонка каких-то цифр. Думаю о своем, но один номер меня беспокоит. А у меня, надо вам сказать, была зрительная память. Начинаю думать: а ведь я где-то видел цифру “13”, жирную и черную, слева видел, а справа цифры цветные и на розоватом фоне. Мучился, мучился и вспомнил! В корзину — и, знаете ли, я был совершенно потрясен!..”

Мастер видит на облигации жирную и черную цифру “13” — “чертову дюжину”. Традиционно для русской литературы, деньги герою подсовывает сатана.

“— Ax, это был золотой век, — блестя глазами, шептал рассказчик, — совершенно отдельная квартирка, и еще передняя, и в ней раковина с водой, — почему-то особенно горделиво подчеркнул он, — маленькие оконца над самым тротуарчиком, ведущим от калитки”.

Мастер жестоко заблуждается, думая, что на чертовы деньги можно посе­литься в золотом веке, в раю отдельно взятого подвальчика со всеми удобствами.

Подвальчик, то же подполье, больше близок к аду, чем к раю. Маленький, почти игрушечный тайный приют — чертова игрушка.

На чертовы деньги, в чертовом подполье мастер сочиняет роман о Понтии Пилате, который в ранних редакциях “Мастера и Маргариты” прямо именуется “евангелием от Воланда”.

В “Table-talk” А. С. Пушкина встречаем рассказ о необыкновенной страсти некоего В. А. Дурова — брата знаменитой “кавалерист-девицы”.

“Дуров помешан был на одном пункте: ему непременно хотелось иметь сто тысяч рублей. Всевозможные способы достать их были им придуманы и передуманы. Иногда ночью в дороге он будил меня вопросом: “Александр Сергеевич! Александр Сергеевич! как бы, думаете вы, достать мне сто тысяч?”. Эксцентричный Дуров думает украсть деньги, обратиться к Ротшильду, занять у государя...

М. А. Булгаков, тщательно собиравший материал для пьесы о Пушкине, конечно, был знаком со следующими пушкинскими письмами, в которых уже сам поэт мечтает овладеть суммой в сто тысяч рублей.

В письме жене из Болдина в сентябре 1834 г.:

“Ох! кабы у меня было 100 000! как бы я все это уладил...”.

В черновике письма Бенкендорфу весной 1835 г. (подлинник — по-французски):

“Чтобы платить все мои долги и иметь возможность жить, устроить дела моей семьи и наконец без помех и хлопот предаться своим историческим работам и своим занятиям, мне было бы достаточно получить взаймы 100 000 р. Но в России это невозможно”.

Пушкин мечтает о сумме, нежданно доставшейся мастеру. Еще одна нить незримо соединила Пушкина и мастера.

“Боже мой, если бы хотя часть этих денег!” — сказал он, тяжело вздохнув­ши, и в воображенье его стали высыпаться из мешка все виденные им свертки с заманчивой надписью “1000 червонных”.

В гоголевском “Портрете” художник Чартков нежданно-негаданно получает вожделенную сумму (кратную выигрышу мастера).

Заметим, что несомненна преемственная связь этих произведений Н. В. Гоголя и М. А. Булгакова. Наблюдается удивительное сходство в трак­товке темы денег.

“Хвала вам, художник! вы вынули счастливый билет из лотереи”, — пишет жуликоватый подкупленный журналист, видимо, пытаясь красиво высказаться о редкостном даровании, доставшемся Чарткову. Но выходит как бы намек на денежный выигрыш в лотерею.

Странный ростовщик, живой и после смерти, ссужает Чарткова червон­цами. Традиционно для русской литературы, он имеет черты антихриста.

Первый путь, намеченный им в воображении — это почти путь мастера. Работать, запершись у себя в квартире, не обращая внимание на внешний мир.

Но весь ужас в том, что нельзя на деньги, полученные от нечистой силы, вести святую жизнь. Художнику нельзя, связавшись с нечистой силой, в своих творениях прославлять свет и добро.

В “Портрете” отец художника Б. сталкивается с искушением, видимо, подстерегшим и мастера.

Он, начиная портрет ростовщика, вдруг испытывает притягательную силу зла, стремится оправдать его существование, показать с выгодных позиций. Свет льется сверху, как бы оправдывая и благословляя князя тьмы, который может убить, уничтожить всех святых и ангелов, оказаться притягательнее их.

“Окна, как нарочно, были заставлены и загромождены снизу так, что давали свет только с одной верхушки.

“Черт побери, как теперь хорошо осветилось его лицо!” — сказал он про себя и принялся жадно писать, как бы опасаясь, чтобы как-нибудь не исчезло счастливое освещение.

“Экая сила! — повторил он про себя. — Если я хотя вполовину изображу его так, как он есть теперь, он убьет всех моих святых и ангелов; они побледнеют пред ним. Какая дьявольская сила!”

Заметим это многозначное “черт побери” в устах художника, которого и на самом деле нечистый чуть не уловил в сети.

Человек не может удержаться на границе добра и зла. Мастер, в романе которого, как и в “Мастере и Маргарите”, сосуществуют добро (обаятельное в своей слабости, но уж очень немощное) и зло (деятельное, могущест­венное), не удерживается на грани бесстрастия, а соскальзывает в лапы сатаны, потому и не заслуживает света.

Признаем, что и М. А. Булгаков не избежал тяготения к веселой шайке Воланда, проделки которой радуют и забавляют автора и читателя.

Но сатанизма из такого наивного увлечения еще не вытекает.

А. С. Пушкин писал:

“Зачем же и в нынешних писателях предполагать преступные замыслы, когда их произведения просто изъясняются желанием занять и поразить воображение читателя? Приключения ловких плутов, страшные истории о разбойниках, о мертвецах и пр. всегда занимали любопытство не только детей, но и взрослых ребят; а рассказчики и стихотворцы исстари пользовались этой наклонностью души нашей”.

Обратим внимание на одну деталь, скорее всего, подсознательно введенную замечательным художником Булгаковым. Потенциально выигрышную облигацию мастер засунул в корзину с грязным бельем. Не отложил бережно в ящик комода, не позабыл в кармане пиджака, не бросил небрежно на стол...

Мастер, потратив неожиданно доставшийся капитал на, казалось бы, благое дело, надеется этим “очистить”, “отмыть” деньги. В убеждении, что деньги поддаются “очищению”, заключалась роковая ошибка мастера.

Едва ли не главное искушение, уготованное алчным москвичам шайкой Воланда — дармовые червонцы. Здесь, конечно, в первую очередь вспоминается денежный дождь в театре Варьете на сеансе черной магии.

“Поднимались сотни рук, зрители сквозь бумажки глядели на освещенную сцену и видели самые верные и праведные водяные знаки. Запах также не оставлял никаких сомнений: это был ни с чем по прелести не сравнимый запах только что отпечатанных денег”.

Отметим, что сеанс в Варьете начинается с карточных фокусов. Затем колодой награждается какой-то картежник. Вероятно, из-за его страсти к игре черти благоволят к нему.

“— Пусть она останется у вас на память! — прокричал Фагот. — Недаром же вы говорили вчера за ужином, что кабы не покер, то жизнь ваша в Москве была бы совершенно несносна”.

Потом колода карт, подаренная еще одному гражданину, превращается в пачку червонцев. Деньги и карты, выигрыш и проигрыш еще со времен “Пиковой дамы” оказывались в ведении нечистой силы.

“...Но ведь Пушкин в карты не играл, а если и играл, то без всяких фокусов!” — говорит главный герой “Записок на манжетах”, невольно выгораживая, вытесняя Пушкина в область света, хотя широко известна страсть А. С. Пушкина к карточной игре. Играл он, конечно, без всяких шулерских фокусов.

“Бумажки, граждане, настоящие!” — утверждает Фагот.

Воланд потом не подтверждает заверений Фагота.

“— Ай-яй-яй! — воскликнул артист. — Да неужели ж они думали, что это настоящие бумажки?”.

На то они и черти, чтобы обманывать и не выполнять обещаний. Но разве сатане, в распоряжении которого все денежные богатства мира, трудно использовать настоящие червонцы, которые не оборачиваются вдруг или в валюту, или в резаную бумагу?

На наш взгляд, здесь Булгаковым проводится следующая глубокая идея. Люди наивно думают, что владеют деньгами, знают их достоинство. Ha самом деле деньги выбиваются из-под людской власти. Они либо превращаются в резаную бумагу, самоуничтожаясь и уничтожая надежды на блага, которые с помощью червонцев могли быть приобретены. Либо рубли оборачиваются валютой, тоже норовя оказать влияние на судьбу владельца кошелька. В те годы валюта была “мертвым грузом”, за ее хранение можно было лишиться свободы.

Деньги подчиняются не людской власти, а только власти сатаны, он и определяет их достоинство.

“— Впрочем, мы замечтались, — воскликнул хозяин, — к делу. Покажите вашу резаную бумагу.

Буфетчик, волнуясь, вытащил из кармана пачку, развернул ее и — остолбенел... В обрывке газеты лежали червонцы.

— Дорогой мой, вы действительно нездоровы, — сказал Воланд,  пожимая плечами.

— А, — заикаясь, проговорил он, — а если они опять того...

— Гм...— задумался артист, — ну, тогда приходите к нам опять. Милости просим! Рад нашему знакомству”.

Занимательна фигура этого “грустного скупердяя” и тайного богача буфетчика, хранящего тысячи в пяти сберкассах и золотые десятки дома в подполье. Он, как бы следуя завещанию Книгопродавца А. С. Пушкина, “копит злато до конца”. Между тем, этот конец уже близок. Воланд предска­зывает Андрею Фокичу смерть в больнице через девять месяцев.

“— Да я и не советовал бы вам ложиться в клинику, — продолжал артист, — какой смысл умирать в палате под стоны и хрип безнадежных больных. Не лучше ли устроить пир на эти двадцать семь тысяч и, приняв яд, переселиться под звуки струн, окруженным хмельными красавицами и лихими друзьями”.

Воланд советует избрать путь героев “Пира во время чумы”.

 

Итак, — хвала тебе, Чума!

Нам не страшна могилы тьма,

Нас не смутит твое призванье!

Бокалы пеним дружно мы,

И девы-розы пьем дыханье, —

Быть может... полное чумы.

 

Пушкинские герои, “бешено” пируя, предают свои души тьме. Поэтому Воланд подобным советом пытается уловить грешного стяжателя в свои сети.

Воланд будто вспоминает пушкинского Председателя, который увлечен:

 

И новостью сих бешеных веселий,

И благодатным ядом этой чаши,

И ласками (прости меня господь)

Погибшего — но милого созданья...

 

В маленькой трагедии тоже появляется советчик. Это священник. Понятно, что его совет прямо противоположен тому, что может посоветовать Воланд.

 

Я заклинаю вас святою кровью

Спасителя, распятого за нас:

Прервите пир чудовищный, когда

Желаете вы встретить в небесах

Утраченных возлюбленные души —

Ступайте по своим домам!

 

Раскаяться и раздать богатства Воланд буфетчику не советует, спасением душ занимается другое ведомство. Но шанс буфетчику дается: быть может, напоминание о смерти пробудит в скупердяе живую душу? Этого не случается. Умоляя остановить болезнь, буфетчик спешит к врачу.

В первых редакциях романа буфетчик бросается в церковь, хочет отслужить молебен о здравии (подобно Иудушке Головлеву, этот стяжатель — “истый идолопоклонник”). Но он обнаруживает, что в церкви проходит аукцион, который проводит, стуча молоточком, сам хорошо знакомый буфет­чику поп. Вероятно, М. А. Булгаков собирался этим эпизодом обличить часть обновленческого священничества, настолько погрязшего во мздоим­стве, что без труда может переквалифицироваться в торговцев.

Подобно буфетчику Сокову, черств душой и Никанор Иванович Босой — самодовольный обыватель и взяточник, поминавший Пушкина всуе.

“Никанор Иванович до своего сна совершенно не знал произведений поэта Пушкина, но самого его знал прекрасно и ежедневно по нескольку раз произносил фразы вроде: “А за квартиру Пушкин платить будет?” или “Лампочку на лестнице, стало быть, Пушкин вывинтил?”, “Нефть, стало быть, Пушкин покупать будет?”.

Никанор Иванович, которому подсунули доллары вместо рублей, полу­ченных в качестве взятки от Коровьева, доведен шайкой Воланда до клиники Стравинского. Он видит сон.

Ему снится тюрьма, но тюрьма необыкновенная, фантастическая, некий идеал тюрьмы (так же как клиника Стравинского — идеал психиатрической больницы).

Задача фантастической тюрьмы-театра — заставить заключенных, арестованных за хранение валюты, сдать деньги государству. Для этого в женском и мужском отделении арестантов знакомят с произведениями Пушкина. В мужском отделении “известный драматический талант, артист Куролесов Савва Потапович, специально приглашенный, исполнит отрывки из “Скупого рыцаря”. В женском зале, видимо, приноравливаясь к более сентиментальному вкусу, исполняют оперу “Пиковая дама”. До Никанора Ивановича донесся нервный тенор, который пел: “Там груды золота лежат и мне они принадлежат!”.

Пушкин начинает смутно тревожить Никанора Ивановича, мешает спо­койно жить, отравляет будничное существование. В конце концов Никанор Иванович, как видно из эпилога, возненавидел вообще всякое искусство, особенно театр. “В не меньшей, а в большей степени возненавидел он, помимо театра, поэта Пушкина и талантливого артиста Савву Потаповича Куролесова”.

Довольно “ненатуральным голосом” читает Пушкина Савва Потапович Куролесов. Государственная идеология использует Пушкина в своих целях, снижает великое наследие до своего уровня понимания и толкования.

“Умерев, Куролесов поднялся, отряхнул пыль с фрачных брюк, улыбнув­шись фальшивой улыбкой...

— Мы прослушали с вами в замечательном исполнении Саввы Потаповича “Скупого рыцаря”. Этот рыцарь надеялся, что резвые нимфы сбегутся к нему и произойдет еще многое приятное в том же духе. Но, как видите, ничего этого не случилось, никакие нимфы не сбежались к нему и музы ему дань не принесли, и чертогов он никаких не воздвиг, а, наоборот, кончил очень скверно, помер к чертовой матери от удара на своем сундуке с валютой и камнями. Предупреждаю вас, что и с вами случится что-нибудь в этом роде, если только не хуже, ежели вы не сдадите валюту!

Поэзия ли Пушкина произвела такое впечатление или прозаическая речь конферансье, но только вдруг из зала раздался застенчивый голос:

— Я сдаю валюту”.

Идея нестяжательства так очевидно проступает в произведениях Пушкина, явно перекликаясь с проповедью Иешуа, что многие черствые души пробуждаются, отказываются от денег.

Вспоминается следующий отрывок из романа мастера:

“— Левий Матвей, — охотно объяснил арестант, — он был сборщиком податей... Первоначально он отнесся ко мне неприязненно... Однако, послушав меня, он стал смягчаться... Наконец бросил деньги на дорогу и сказал, что пойдет со мною путешествовать...

Пилат усмехнулся одною щекой, оскалив желтые зубы, и промолвил, повернувшись всем туловищем к секретарю:

— О, город Ершалаим! Чего только не услышишь в нем. Сборщик податей, вы слышите, бросил деньги на дорогу!

Не зная, как ответить на это, секретарь счел нужным повторить улыбку Пилата.

— А он сказал, что деньги ему отныне стали ненавистны, — объяснил Иешуа странные действия Левия Матвея и добавил: — И с тех пор он стал моим спутником”.

Так проповеди Иешуа и Пушкина сливаются воедино.

 

*   *   *

В одной из ранних редакций булгаковского романа Иван Бездомный видит себя юродивым на паперти, обличающим могущественного царя Ивана Грозного, который побаивается проповедей “блаженного” Иванушки и дарит его копеечкой.

Вспоминается соответствующая сцена из “Бориса Годунова”, где юро­дивый самоотверженно говорит правду повинному в крови царю Борису.

Юродивый в “Борисе Годунове” был одним из любимых героев А. С. Пуш­кина, “под его колпак” автор прятал свои сокровенные мысли.

Никанор Иванович становится юродивым, и ему снится сон, в котором спрятаны сокровенные мысли М. А. Булгакова. Сон о нестяжательской идее произведений А. С. Пушкина “Скупой рыцарь” и “Пиковая дама”.

“Тогда Никанора Ивановича посетило сновидение, в основе которого, несомненно, были его сегодняшние переживания”.

В высшей степени лукавая фраза. Разве этот сон полностью основан на сегодняшних переживаниях? Ведь ясно говорится далее, что Никанор Иванович до своего сна никаких произведений Пушкина не знал, только имя слышал. А сон домоуправа содержит и прямые цитаты, и пересказ пушкинских сюжетов.

Автор надевает маску материалиста-обывателя, но проговаривается: “посетило сновидение”. Это значит, что наш юродивый видел сон, “спущен­ный свыше”. Он не был творцом своего сна.

Но Никанор Иванович недолго был юродивым. Он скоро обратился в прежнего черствого домоуправа, вошел в обычную жизнь. После лечения в клинике Стравинского.

Булгаковские герои, становясь юродивыми, вдруг забывают твердо вбитые установки, что нет ни Бога, ни дьявола, выбиваются из системы общества. В своих устремлениях они становятся вольны.

Идеи пушкинского стихотворения “Не дай мне Бог сойти с ума...” находят отражение в романе М. А. Булгакова.

 

И силен, волен был бы я,

Как вихорь, роющий поля,

Ломающий леса.

 

Да вот беда: сойди с ума,

И страшен будешь как чума,

Как раз тебя запрут...

 

Может быть, потому клинику Стравинского и оборудовали так хорошо, что видят в сумасшедших огромную опасность?

Клиника оказывается зловещим учреждением: умело, на научной основе “перемалывающим” души новых блаженных ясновидцев.

Иван Бездомный, духовно возвысившийся благодаря столкновению со сверхъестественным и встрече с мастером, после лечения сумел сохранить собственное лицо. Но ведь он “тяжко больной”, беспомощный морфинист со сломленной волей. Он не опасен, клиника выполнила свою миссию.

Клиника манит ложным покоем, а цель ее — лишить собственного волеизъявления.

“Тут что-то странное случилось с Иваном Николаевичем. Его воля как будто раскололась, и он почувствовал, что слаб, что нуждается в совете.

— Так что же делать? — спросил он на этот раз уже робко.

— Ну вот и славно! — отозвался Стравинский. — Это резоннейший вопрос. Ваше спасение сейчас только в одном — в полном покое . И вам непременно нужно остаться здесь.

И помните, что здесь у нас вам всемерно помогут, а без этого у вас ничего не выйдет. Вы слышите? — вдруг многозначительно спросил Стра­винский и завладел обеими руками Ивана Николаевича. Взяв их в свои, он долго, в упор глядя в глаза Ивану, повторял: — Вам здесь помогут, вы слышите меня?.. Вам здесь помогут... вам здесь помогут... Вы получите облегчение. Здесь тихо, все спокойно ... Вам здесь помогут...

Иван Николаевич неожиданно зевнул, выражение лица его смягчилось.

— Да, да, — тихо сказал он...

За сеткой в окне, в полуденном солнце, красовался радостный и весенний бор на другом берегу, а поближе сверкала река”.

Кажется, что этот солнечный бор и река — отголосок пушкинского:

 

Когда б оставили меня

На воле, как бы резво я

Пустился в темный лес!

Я пел бы в пламенном бреду,

Я забывался бы в чаду

Нестройных, чудных грез.

 

И я б заслушивался волн,

И я глядел бы, счастья полн,

В пустые небеса...

*   *   *

Иван Бездомный — один из самых запоминающихся и притягательных персонажей “Мастера и Маргариты”, Иванушка-дурачок, знакомый по русским сказкам. Он описан уже в первых черновиках “романа о дьяволе”.

Осенью 1923 г. в кафе “Стойло Пегаса” Булгаков сталкивался с Есениным. Татьяна Николаевна (первая жена Булгакова) говорит:

“Мы пришли в это кафе. Сидели, пили... И тут смотрим — идет Есенин. В цилиндре, и несет сумку, и веник у него в руках. Он входит в это “Стойло Пегаса”, подходит к какой-то даме. Стал на колени, преподнес ей веник, поцеловал руку, а она поцеловала веник... Вышел на эстраду, стал стихи читать...”.

Тут вдумчивый читатель припомнит сцену появления Иванушки Бездом­ного в ресторане Грибоедова.

“И привидение, пройдя в отверстие трельяжа, беспрепятственно вступило на веранду. Тут все увидели, что это — никакое не привидение, а Иван Нико­лае­вич Бездомный — известнейший поэт.

Он был бос, в разодранной, беловатой толстовке, к коей на груди англий­ской булавкой была приколота бумажная иконка со стершимся изображением неизвестного святого, и в полосатых белых кальсонах. В руке Иван Николаевич нес зажженную венчальную свечу. Правая щека Ивана Николаевича была свежеизодрана. Трудно даже измерить глубину молчания, воцарившегося в зале на веранде. Видно было, как у одного из официантов пиво течет из покосившейся набок кружки на пол.

— Здорово, други! — после чего заглянул под ближайший столик и восклик­нул тоскливо: — Нет, его здесь нет!

Послышались два голоса. Бас сказал безжалостно:

— Готово дело. Белая горячка”.

М. О. Чудакова замечает: “И сам Есенин, и молодые поэты из его ближайшего окружения последних московских лет — уже упоминавшийся Иван Старцев и Иван Приблудный — стали, на наш взгляд, материалом для построения “двух Иванов” — сначала Ивана Русакова в “Белой гвардии”, затем — Ивана Бездомного в “Мастере и Маргарите”.

Друг Есенина поэт Алексей Ганин (растрелянный чекистами в 1925 г. по обвинению в русском фашизме) свидетельствовал:

“После собраний неизбежно уходили в “Стойло Пегаса”, где был галдеж до двух часов ночи, а оттуда, если в состоянии мы были двигаться, отправ­лялись, кажется, в “Подвал энтузиастов”, ныне закрытый, где было кручение до шести часов утра. Нередко компаниями уезжали в ночные чайные на Триум­фальную. Что там были за люди, я не знаю. Какие-то расфранченные дамы, актрисы, артисты, художники, поэты, иностранные представители печати. Все это гудело, вертелось, был пьяный угар и смертельная тоска”.

“...Плясали свои и приглашенные гости, московские и приезжие, писатель Иоганн из Кронштадта, какой-то Витя Куфтик из Ростова, кажется, режиссер, с лиловым лишаем во всю щеку, плясали виднейшие представители поэтического подраздела МАССОЛИТа, то есть Павианов, Богохульский, Сладкий, Шпичкин и Адельфина Буздяк, плясали неизвестной профессии молодые люди в стрижке боксом, с подбитыми ватой плечами, плясал какой-то очень пожилой с бородой, в которой застряло перышко зеленого лука, плясала с ним пожилая, доедаемая малокровием девушка в оранжевом шелковом измятом платьице.

Оплывая потом, официанты несли над головами запотевшие кружки с пивом, хрипло и с ненавистью кричали: “Виноват, гражданин!” Где-то в рупоре голос командовал: “Карский раз! Зубрик два! Фляки господарские!” Тонкий голос уже не пел, а завывал: “Аллилуйя!” Грохот золотых тарелок в джазе иногда покрывал грохот посуды, которую судомойки по наклонной плоскости спускали в кухню. Словом, ад” (“Мастер и Маргарита”).

Той же осенью 1923 г., в ноябре, Есенин попал в крайне неприятную и даже опасную, если учесть судьбу Ганина, историю.

Поэт объяснялся так:

“По дороге из редакции я, Клычков, Орешин и Ганин зашли в пивную. В разговоре мы касались исключительно литературы, причем говорили, что зачем в русскую литературу лезут еврейские и другие национальные литераторы, в то время, когда мы, русские литераторы, зная лучше язык и быт русского народа, можем правильно отражать революционный быт. К нашему разговору стал прислушиваться рядом сидящий тип, выставив нахально ухо. Заметя это, я сказал: “Дай ему в ухо пивом”. После чего гражданин этот встал и ушел. Через некоторое время он вернулся в сопровож­дении милиционера и, указав на нас, сказал, “что это контрреволюционеры”. ...По дороге в милицию я сказал, что этот тип клеветник и что такую сволочь надо избить. На это со стороны неизвестного гражданина последовало: вот он, сразу видно, что русский хам-мужик, на это я ему ответил: “А ты жидовская морда”.

На четырех поэтов (Есенина, Клычкова, Орешина и Ганина) завели уголовное дело по обвинению в антисемитизме. На громком процессе в товарищеском суде (вероятно, отголоски судебного заседания доходили до Булгакова) вынесли общественное порицание.

Есенина положили в профилакторий для нервнобольных.

Из восстановленной рукописи “Копыто инженера” (1928 г.). Сцена появления Иванушки в Грибоедове:

“— Я вот иконку булавочкой прицепил к телу... Так и надо мне... Так мне! — кричал Иванушка, — Кровушку выпустить... Я господа нашего Христа истоптал сапожищами... Кайтесь, православные! — возопил Иванушка, — кайтесь!.. он в Москве; с учениями ложными... с бородкой дьявольской...”; “— Товарищ Бездомный, — сказала ласково рожа в очень коротких штанах, — вы, видимо, переутомились.

— Ты... — заговорил Иванушка, и повернулся к нему, и в глазах его вновь загорелся фанатический огонь. — Ты, — повторил он с ненавистью, — распял Господа нашего Христа, вот что!

Толпа внимала.

— Да, — убедительно и твердо проговорил Иванушка, сверкнув глазами. — Узнал. Игемона секретарь. На лимфостратоне протокол игемону подсунул! Ты секретарь синедрионский, вот кто! — Физиономия любителя гольфа меняла цвет в течение этого краткого монолога Иванушки, как у хамелеона... — Бейте, граждане, арамея! — вдруг взвыл Иванушка и, высоко подняв левой рукой четверговую свечечку, правой засветил неповинному в распятии любителю гольфа чудовищную плюху.

Краска вовсе сбежала с бледного лица, и он улегся на асфальте.

Вот тогда только на Иванушку догадались броситься... Воинственный Иванушка забился в руках.

— Антисемит! — истерически прокричал кто-то.

— Да что вы, — возразил другой, — разве не видите, в каком состоянии человек! Какой он антисемит! С ума сошел человек!

— В психиатрическую скорей звоните! — кричали всюду”.

Спустя два года (за месяц до трагической смерти) после очередного скандала, опасаясь милиции, Есенин вновь оказался в психиатрической клинике. Пребывание в ней было особенно тяжелым. Из книги “Жизнь Есенина. Снова выплыли годы из мрака...” С. Ю. и С. С. Куняевых:

“Есенин... махнул на все рукой, согласился на уговоры сестры Екатерины и лег в психиатрическую клинику профессора Ганнушкина.

За три недели пребывания в клинике Есенин написал шесть известных нам стихотворений, вошедших в цикл “Стихи о которой”. Каждое из них — лирический шедевр: “Клен ты мой опавший...”, “Какая ночь! Я не могу...”, “Не гляди на меня с упреком...”, “Ты меня не любишь, не жалеешь...”, “Может, поздно, может, слишком рано...”, “Кто я? Что я? Только лишь мечтатель...”. Здесь происходит наконец обуздание “чувственной вьюги”, хладнокровие и нежность спокойного расставания с любимой сродни лермонтовскому. Были написаны еще несколько стихотворений с зимним пейзажем. Их Есенин забрал с собой в Ленинград, где они бесследно исчезли.

Работа работой, но больница оказывала на Есенина угнетающее воздейст­вие. Одна психически больная девушка едва не повесилась. Бывало, что больные оглашали палаты и коридоры криками. Поневоле вспоминалось пушкинское “Не дай мне Бог сойти с ума...”.

 

А ночью слышать буду я

Не голос яркий соловья,

Не шум глухой дубров —

А крик товарищей моих,

Да брань смотрителей ночных,

Да визг, да звон оков”.

 

“Но крик Ивана не разнесся по зданию. Обитые мягким, стеганые стены не пустили воплей несчастного никуда. Лица санитаров исказились и побагровели.

— Ад-ну... адну минуту, голову, голову... — забормотал врач (Булгаков играет словами: слышится “ад, ад”. — В. Ж. ), и тоненькая иголочка впилась в кожу поэта, — вот и все, вот и все... — и он выхватил иглу, — можно отпустить.

Санитары тотчас разжали руки, а женщина выпустила голову Ивана.

— Разбойники! — прокричал тот слабо, как бы томно, метнулся куда-то в сторону, еще прокричал: — И был час девятый!.. — но вдруг сел на кушетку... — Какая же ты сволочь, — обратился он к Рюхину, но уже не криком, а печальным голосом. Затем повернулся к доктору и пророчески грозно сказал:

— Ну, пусть погибает Красная столица, я в лето от Рождества Христова 1943-е все сделал, чтобы спасти ее! Но... но победил ты меня, сын погибели, и заточили меня, спасителя.

Он поднялся и вытянул руки, и глаза его стали мутны, но неземной красоты.

— И увижу ее в огне пожаров, в дыму увижу безумных, бегущих по Бульварному Кольцу... — тут он сладко и зябко передернул плечами, зевнул... и заговорил мягко и нежно:

— Березки, талый снег, мостки, а под мостки с гор потоки. Колокола звонят, хорошо, тихо...

Он глядел вдаль восторженно, слушал весенние громовые потоки и колокола, слышал пение, стихи...”.

В приведенном отрывке из ранней редакции “Мастера и Маргариты” (1929—1931 гг.) ясно различимы мотивы лирики Есенина и упомянутого стихотворения А. С. Пушкина.

 

И силен, волен был бы я,

Как вихорь, роющий поля,

Ломающий леса.

 

Иванушку Бездомного погубил сатана. В “Белой гвардии” лик сатаны принимал Троцкий.

“— ...виден над полями лик сатаны...

— Троцкого?

— Да, это его имя, которое он принял. А настоящее его имя по-еврейски Аваддон, а по-гречески Аполлион, что значит губитель”.

Губителя в Троцком узнает бедный безумец Русаков — прообраз Бездом­ного.

Отношения Есенина и Троцкого — история столкновения светлого и темного, история с трагическим финалом. Из книги “Жизнь Есенина”:

“Подчас поэт не мог не испытывать странного ощущения смеси восторга с ужасом и отвращением при мысли о наркомвоенморе — символе и олицетворении революции”.

В последней редакции “Мастера и Маргариты” в образе Ивана Бездом­ного черты Есенина размыты. Здесь Бездомный — типичный молодой литератор из простонародья, заблудшая чистая душа. Но в способности на духовное подвижничество ему отказано.

 

*   *   *

Прочитав в рукописи первую главу “Евгения Онегина”, В. А. Жуковский писал А. С. Пушкину в Михайловское:

“Ты имеешь не дарование, а гений. Ты богач, у тебя есть неотъемлемое средство быть выше незаслуженного несчастия и обратить в добро заслу­женное; ты более нежели кто-нибудь можешь и обязан иметь нравственное достоинство. Ты рожден быть великим поэтом; будь же этого достоин. В этой фразе вся твоя мораль, все твое возможное счастие и все вознаграж­дения. Обстоятельства жизни, счастливые или несчастливые — шелуха”.

В. А. Жуковский наставляет А. С. Пушкина, что даже совершенное усилиями зла небеса обращают во благо. Тут вспоминается фаустовский эпиграф к “Мастеру и Маргарите” — роману о добре и зле, о Пилате, оказавшемся между добром и злом перед немедленным выбором.

“...так кто ж ты, наконец?

— Я — часть той силы, что вечно хочет зла и вечно совершает благо...”

Мы далеки от мысли, что М. А. Булгаков поместил этот эпиграф в качестве оправдания злых сил, которые, видите ли, совсем не так уж злы и плохого не сделают. На наш взгляд, в лице Мефистофеля темные силы признают собственную слабость. Ответ Мефистофеля содержит важное признание.

Благо совершается всегда, помимо воли зла, отнюдь не всемогущего.

Пушкин сумел сделать даже дурные обстоятельства благоприятными для себя.

“Ну да, Пушкину все шло на пользу: и южная ссылка и михайловская. Парадоксально, но так...” (В о л к о в  Г. Н. Мир Пушкина: личность, мировоз­зрение, окружение).

“В самом деле, ему всегда “везло”, и все шло ему на пользу: и равно­душие родителей, и одна ссылка, и другая, и холера, и даже смерть” (Н е- п о м н я щ и й  В. С. “Поэзия и судьба”).

Рюхин, оказавшись возле памятника Пушкину на Тверском бульваре, мучается завистью к славе поэта:

“Вот пример настоящей удачливости... Какой бы шаг он ни сделал в жизни, что бы ни случилось с ним, все шло ему на пользу, все обращалось к его славе! Но что он сделал? Я не постигаю... Что-нибудь особенное есть в этих словах: “Буря мглою...”? Не понимаю!.. Повезло, повезло!”.

Зависть и злоба мешают Рюхину быть искренним, не ломаться, осознать “странные мысли, хлынувшие в голову”.

Недаром Рюхину вспомнилось стихотворение “Зимний вечер” (одно из самых любимых М. А. Булгаковым). В стихотворении описывается дьявольская темная буря, угрожающая разрушить ветхий дом — последнее прибежище тепла и покоя. Но строки стихотворения проникнуты духом смирения и непоколебимой веры в конечное торжество света.

“Заболевший”, немного помешанный, Рюхин как юродивый прозревает пушкинскую способность, впервые уловленную Жуковским, все обратить в добро, устремленность к свету всего пушкинского творчества.