ГЕННАДИЙ ГУСЕВ

ПОБЕДИТЕЛЬ

 

Он любит сидеть, опершись круглым подбородком на металлическую палку, под могучим и очень-очень старым дубом. Говорят, дубу этому — впятером не обнять! — далеко за 600 лет: таких ветеранов, ровесников великой Куликовской битвы, на всю Россию — раз-два и обчелся. Знатный дуб! И знатный, особый человек отдыхает под ним...

А вокруг, куда ни глянь — благодать и восторг! В огромном старинном парке шумят двухсотлетние лиственницы — редкость для среднерусской полосы; стройные сосны взбегают на высокий берег, изогнутый в дугу течением своенравной, шумящей день и ночь на Прутненском пороге Тверцы, несущейся через перекаты к недалекой уже матушке-Волге.

Сердце России, благословенные тверские, пушкинские края!

Это — Митино, неподалеку от Торжка, когда-то имение князей Львовых, людей пушкинского круга, построенное в конце славного екатерининского века замечательным многоталантливым уроженцем этих краев “новотором” Николаем Александровичем Львовым, чей образ увековечен великим русским художником Левицким. Это был человек ренессансного размаха: архитектор, геолог, ботаник, лингвист, поэт, художник, дипломат; и это еще далеко не весь перечень его талантов!

Почти сто великолепных сооружений — храмы, дворцы, усадьбы, парки, созданные его смелым и вольным гением, украшали наши столицы и города. И, уж конечно, не мог он не оставить своего благодарного следа на милой сердцу его родимой земле. В самом Торжке (бывший Новый Торг, отсюда и “новотор”) высится совершенный в своих пропорциях Борисоглебский монастырь с оригинальной надвратной церковью. Над родником-колодцем, неподалеку от бездушного современного бетонного моста в центре Торжка, — поразительной красоты львовская ротонда. Кое-что из его творений сохранилось в окрестностях города: Николо-Черенчицы, Прямухино, Грузины, Василево...

И Митино. Здесь Львов по просьбе своих родственников, владельцев усадьбы, возвел на высоком речном берегу невиданное, небывалое для тех мест сооружение — пирамиду из нетесаных валунов, точь-в-точь египетскую (только масштабом гораздо поменьше), причем без единой капли цемента! Львовская пирамида отличалась от прапрапрабабушек своих и самим предназначением: не склеп был это, а винный погреб, и не могильное молчание было суждено ей, а буйное жизненное веселье. Такая “египетская” по своей форме, она, однако, столь русская — стоит по сей день на вольном нашем просторе!

Да, и еще: в километре от Митино находится одна из жемчужин “пушкинского кольца” — могила Анны Петровны Керн. Она вот уже 120 лет покоится на кладбище деревни Прутня, неподалеку от фамильных захоронений князей Львовых и последующих владельцев имения. Рядом —заброшенная церковь с роскошными когда-то, полуразмытыми, потускневшими фресками на внешних стенах; оригинальная многоугольная звонница, наполненная несмолкаемым квохчущим голубиным воркованием; бурьян, лопухи, а в них расколотые мраморные плиты — надгробия былых хозяев здешних мест... К могилке Анны Петровны ведет посыпанная кирпичной крошкой тропинка; за скромной невысокой оградой еще недавно лежал простой русский камень-валун, а в углубление на нем была встроена мраморная плита с четырьмя строчками гения, которые и поныне во всем мире заставляют учащенно биться молодые и немолодые сердца:

Я помню чудное мгновенье,

Передо мной явилась ты,

Как мимолетное виденье,

Как гений чистой красоты...

Она навеки упокоилась здесь волею исторического случая. По завещанию ее должны были похоронить неподалеку, в селе Грузины, на правом берегу Тверцы. Но своенравная река весной сорвала мосты и паромы. И тогда митинские Львовы, ее друзья и дальние родственники, предали тело земле на погосте близ Прутненской церкви.

Диковинная пирамида своей вечерней тенью указывает сегодня путь к широко распахнутому, как дружеские объятья, современному зданию о восьми этажах. Это — санаторий “Митино”, главным врачом которого вот уже почти 35 лет бессменно работает человек, отдыхающий сейчас под дубом-великаном.

Судьбой выпало ему быть хранителем, оберегателем здешних волшебных мест, растерзанных, изломанных безжалостным XX веком. Именно ему довелось, после долгих-долгих лет прозябания колхозного санатория, встраивать новое, животворное в благородные обломки былого, пожухлого, почти исчезнувшего великолепия Митинской усадьбы. “Новотор”, как и князь Львов, хоть и не по рождению, а волею судеб, он стал продолжателем деяний князя — пусть не по масштабу и разнообразию дарований, но уж точно по масштабу русской любящей и беспокойной души, которая за все в ответе и неуклончива от любых жизненных тягот, от грозных вызовов времени.

Вот я назвал главврача “новотором” и русской души человеком. Отвечаю за свои слова по сути, хоть и времена другие, и житейские обстоятельства выглядят во многом иначе.

...С трудом поднимаясь со скамейки, грузный человек протягивает руку: “Шчербаков, Андрей Алексеевич. Добро пожаловать в Митино”. Рукопожатие крепкое, мужское — как бы не ойкнуть! И такие веселые, озорные, молодые глаза на округлом и гладком лице...

Малая родина его — на Могилевщине, в Белоруссии. Отсюда твердые шипящие, твердое “р” — от родной белорусской “мовы”. Знаю, что может он, когда постарается, говорить и “по-московски”, но случается это очень редко. Подлаживание, и м и т а ц и я — во всем и всегда чужды его натуре. И потому самым з н а к о в ы м (как модно нынче говорить) словом в его устах часто звучит белорусское “Ё с ц ь!”. У него всегда и все есть, все главное либо в наличии, либо в неизбежной перспективе. Это слово для него — и символ, и позиция, и стимул. “Все ёсць” — это значит, что уже ничего для себя не нужно, достаток обеспечен; значит, человек, которому чужды нытье, зависть и жадность, имеет благословенную возможность всего себя отдать делу и людям. Делу для людей.

...В 1941-м ему было пятнадцать. Андрей — старший сын в доме, да еще шестеро по лавкам. Он — главный помощник батьки по хозяйству. Скотину пас, сено косил, к уходу за пчелами приучался (теперь-то он великий мастер по части пчеловодства — тридцать ульев знаменитый митинский дуб опоясывают!). Не воин еще, но вполне подходящ для немецкой неволи. Звезду на грудь — и вкалывай, юный “остарбайтер”, где-нибудь на подземном заводе или на ферме у толстомясой фрау на благо “тысячелетнего рейха”...

Деревня Щербачи — в 15 километрах от Кричева; неподалеку — железнодорожная станция, где Андрей вместе с другими мальчишками день и ночь таскали шпалы, грузили вагоны. Вкалывали под страхом получить пинка прикладом, а то и пулю.

— И знаешь, кто больше всех над нами изгалялся? — спрашивает Андрей Алексеевич, и его глаза тускнеют от гнева и боли. — Свои же, и не просто полицаи-“бобики”, а вчерашние одноклассники. Вот так-то случалось на войне!

Я ахнул от удивления. Спросил: “И где они, эти подонки? Что-нибудь об их судьбе известно?” Щербаков жестко пресек разговор: “Все згинули; ни один с той поры за все 60 лет не объявился. Не зря говорится: есть Божий суд! Он их всех покарал.“

А неволя фашистская была рядом: собрали как-то под осень 43-го рано утром всех подростков и повели колонной на станцию под конвоем полицаев, чтобы “отгрузить” в Германию. Да только юный Андрей хорошо знал дорогу, все кочки и ямки, сумел улизнуть. Скрывался в болоте, потом в лесу встретил партизан. А Щербачи немцы, отступая, спалили дотла. Наших встретили со слезами радости, вылезши из сырых землянок...

Так пролетели почти три оккупационных года — голодные, тревожные, безрадостные. Окаянные годы. А когда пришли наши — Андрея сразу в действующую армию: “годен — ровно под аршин!” Ему уже стукнуло семнадцать. До Победы было еще больше года...

Как-то он обронил, вспоминая войну: “Ты про заградотряды слыхал? И про приказ № 227? Нам про это “старики”-солдаты рассказывали втихаря. Но в 44-м, ты знаешь, такие отряды надо было, ей-Богу, скорее впереди наших наступающих войск ставить — так рвались в бой, так воевать научились. И рисковать тоже — с умом и выдержкой. Я боялся, что не успею отличиться в бою: немец-то был сломлен”.

Нет, успел! В феврале 45-го он получил самую дорогую для него награду — медаль “За отвагу”. Молодой, щупленький тогда связист Андрей Щербаков сумел задержать бродившую в расположении его части группу немцев — аж 14 человек! Поднял тревогу, вызвал срочно наших — а потом сам и разоружил, и отконвоировал “своих” пленных, куда надо.

Казалось, вот она, победа, рядом, рукой подать. Еще бросок — и Берлин! Но... брать Берлин ему, увы, не пришлось. В апреле 45-го немецкий снайпер поймал-таки на мушку юркого связиста: две пули — в левое бедро, третья — “контрольная” — в голову. Хорошо, ушанка выручила: сдвинута оказалась набекрень, и пуля только волосы прошила...

И началась для солдата совсем другая, затяжная и долгая война — с самим собой, за самого себя, за свое будущее, затянутое кровавой, непроглядной пеленой невыносимой боли. Нога чужая: перебит нервный ствол, началось воспаление костного мозга.

Один госпиталь, другой, третий... Операция... еще... и еще... сколько их, когда это кончится?! Четыре нескончаемых года на бурых, застиранных больничных простынях, как на поле брани, сражались воля — и боль, вера — и отчаяние, упрямство — и дурманящая слабость: а может быть, и без ноги проживу? Вон их сколько, “обрубков”, рассеяла война по всей земле. Спрашивал доктора, есть ли надежда. Бывший фронтовой врач, отрезавший, наверное, целую груду изувеченных конечностей, гладил его по онемелой ноге и говорил, глядя в глаза, только одно: “Держись, солдат! Надежда есть, дело за тобой”.

Минули три года. Прихрамывая, но на своих двоих, Андрей покинул пропахшие хлороформом госпитальные палаты. Покинул, победив боль, укрепив на всю жизнь свой и до того упрямый характер железной убежденностью: “Я — могу, я должен побеждать!” Оставалось решить — где найти себя.

...Они почти все такие — победители, которых не сломила война. Это они, вернувшись с кровавых полей, подняли страну из руин, перековали немецкие танки и пушки на советские комбайны и ракеты, за три года восстановили разрушенное врагом народное хозяйство... Да что перечислять! Победители после войны совершили подвиг, равный Победе — а может быть, и более значительный. Возвысить Отечество воинской славой есть доблесть на века. Прибавить к этой славе еще и реальное величие мировой сверхдержавы — поистине чудо XX века, сотворенное этим особым поколением. Благодарность ему за все должна быть необъятна, любовь к нему обязана быть безмерной. Если бы так было... Если бы так...

Патетическое отступление это понадобилось, чтобы не повторять, не педалировать больше мысль о п о б е д и т е л ь н о й основе характера Щербакова. Да и весь его жизненный путь, с т е з я служения Родине, были выбраны и определены по-фронтовому — четко и навсегда: научиться помогать людям преодолевать боль и страдания, побеждать недуги. Как сумел сам. Это значило — стать врачом. И он стал им.

Но сперва надо было пройти начальную школу, освоить азы сложнейшей из наук. И стал Андрей после медучилища деревенским фельдшером. Что бы с кем ни случилось — от пореза до родов, от чирья до сердечного приступа — каждый к нему: “Андруша, помоги, родный!” Так и живет с той поры вот уже более полувека: всегда, в любое время готовый помочь, поддержать, ободрить, дать точный совет — как излечить хворь.

...Вот скажи о нем: терапевт, и это будет правда. Кардиолог, умеющий услышать едва различимые тревожные гулы сердца? И это будет правда. Но главная правда в том, что он не узкий “спец”, а д о к т о р , одаренный редким талантом воспринимать человеческий организм универсально, во всей его целостности, в полном объеме и сплетении всех мышц, тканей, суставов, эмоций. Он доктор — от Бога; таких очень мало; люди чувствуют, как испытующий, пронизывающий (иногда становится страшновато!) взгляд доктора Щербакова, словно миноискатель, отыскивает где-то затаившуюся “болячку”, какой-то неведомый сбой, срыв, из-за которого может пойти вразнос весь организм.

... Я впервые убедился в этом самолично более четверти века тому назад, когда по неведомым причинам старшая дочь моя заболела “блокадной” болезнью — дистрофией. Девочка таяла на глазах: не помогали ни лекарства, ни спецпитание... Врачи со вздохом разводили руками, расписываясь в собственном бессилии. И лишь один доктор сказал мне: “Последний шанс — окунуть девочку в природу, в щебетанье птиц, шум воды, в радости грибной “охоты”. Посмотришь — через 3—4 недели она расцветет!”

Этим оптимистом, дарующим надежду, был Андрей Алексеевич. Я тут же взял очередной отпуск и повез свою гаснущую, как свечка на ветру, высохшую до костей дочь в Митино. Щербаков осмотрел ее, заулыбался, подхвалил “красавицу” и подвел итог: “И двух недель хватит, чтобы эту хворобу одолеть! Воздух митинский — лучший в мире; мед у меня — лучший в России; а уж сметана... Будете каждый день ходить в лес по ягоды и грибы. Сама будешь жарить, — обратился он к дочери, — а я вечером буду оценивать, как ты справилась с операцией”.

Прошло три недели. Я вернулся домой с живой, окрепшей, розовощекой Иркой. Жена, открывшая нам дверь, застыла от удивления, ахнула и заплакала, целуя свою воскресшую доченьку...

Не уверен, что следовало бы вспоминать эту старую историю. Но это долг велит — долг благодарной памяти и неизбывной, пока живу, благодарности этому замечательному человеку.

Тогда я впервые понял, почему он никогда не называет пациентов “больные”. Только отдыхающие! И дело тут не просто в привычной санаторной лексике. Да, на вооружении “команды” Щербакова — ультрасовременное медоборудование, всевозможные процедуры, лекарства, ванны, бассейн с минеральной водой... чего только нет! Но Андрей Алексеевич внушает и своим помощникам, и пациентам: “Лечение у нас — один из видов отдыха. Отдых — самое главное: гулять, смеяться, наслаждаться природой, а на процедуру идти с радостью и верой, что вот сейчас болезнь отступит, утихнет, начнет терять силу, а к моменту отъезда из Митино исчезнет совсем”.

...Во время одной из последних поездок в Митино я стал невольным свидетелем вспышки свирепого щербаковского гнева. Обычно сдержанный, чуточку ироничный, улыбчивый доктор был в бешенстве и громко кричал: “Чего нема в нашей стране, чтобы навести порядок, — так это смертной казни! И особенно за преступное равнодушие к человеку!” Чуть поуспокоившись, мой друг объяснил: “Только что была у меня одна сотрудница, вся в слезах и отчаянье. Оказывается, у ее молодого сына — рак легких. И аномалии были “угаданы” рентгеном еще год назад, но коновалы в райбольнице не присмотрелись вовремя к снимку... Нет, к стенке за это, к стенке!”

 

* * *

Одно из любимых, ключевых слов Щербакова — п е р с п е к т и в а. Оно определяет всю его кипучую деятельность, наполняет ее волей, энергией и смыслом. Жизнь без перспективы, без мечты — скучная рутина, благополучное серое бытование, и больше ничего...

В тридцать с небольшим лет он уже возглавил санаторий “Летцы” под Витебском — учреждение знаменитое, авторитетное, начальство областное любило там отдохнуть и подлечиться. Чего, спрашивается, еще человеку надо? Почет, уважение, покой... “Остановись, мгновенье!”

Но тут вдруг пришло предложение из России: переехать в Калининскую область, под Торжок и наладить работу в колхозном санатории “Митино”. Весьма осторожно и туманно ему объяснили: не везет с руководителями, коллектив разболтан, жалобы идут потоком, районное начальство просто не знает, что делать... “Вы же фронтовик”, — сказали ему, заранее веря, что бывший фронтовик не сробеет, не отступится.

Сборы были недолги; никаких комплексов, связанных с переездом на “чужбину” с родной белорусской земли, и в помине не было. У нас у всех тогда был общий адрес, общий дом: Советский Союз. Вопрос был только в одном — получится ли на новом месте и с новыми людьми?

Приехали. Восхитились. И — ужаснулись... Дивная природа, леса кругом, чистая речка, оглушительная тишина, грибы, ягоды — рай небесный! И в то же время кругом разруха, грязь, “мерзость запустения”, как говорил Ф. М. Достоевский. Котельная на ладан дышит; электросеть на “жучках” еле держится, вода ржавая, да и ту подают в столовую и палаты через час по чайной ложке. В общем, куда ни кинь, везде клин. Ничего себе “база отдыха трудящихся”, ничего себе — “перспектива”... Но он, 36-й (!) по счету главврач санатория “Митино”, эту перспективу увидел. И добился в конце концов, что она осуществилась — его верой, волей и целеустремленностью.

Начал, решительно и не раздумывая, с главного — с кадров. В этом вопросе он всегда и полностью был согласен с товарищем Сталиным. Пьянь, кляузников, бездельников, бездарей, неучей — вон! В первые недели с ним рядом остались всего пятеро, зато самых надежных и упрямых, как он сам. Рискуя всем (включая неизбежное недовольство местного руководства), закрыл “лавочку” на несколько месяцев и начал наводить порядок.

Жизнь заставила на короткое время забыть об основной профессии. Щербаков стал (и, как потом выяснилось, на долгие годы) инженером, строителем, коммунальщиком, снабженцем — целый букет “смежных профессий”! В почти забытом Богом Митино зарычали бульдозеры, застучали топоры, старинный парк наполнился ревом моторов. Сдвинулась с мертвой точки и вскоре поднялась под крышу долгостройка — замороженный более десяти лет трехэтажный корпус для отдыхающих. Посветлел, помолодел знаменитый дом Львова на берегу Тверцы. Там разместилась гордость Щербакова — столовая, украшенная огромными старинными зеркалами, каким-то чудом сохранившимися с XIX века. Сразу и навсегда были изгнаны из княжеского дома годами до того царившие в нем “столовские” запахи вареного лука и кислой капусты. Тоскливые запахи бедности и равнодушия.

“Помнишь, что говорил Наполеон? Путь к сердцу солдата лежит через желудок”, — сказал как-то Андрей Алексеевич и, улыбнувшись, добавил: “Как только я столовую наладил — первые благодарности от отдыхающих появились. Нет, все-таки самое важное — это обеспечить прорыв на главном участке!”

Вторым участком была котельная. Затем жилье для сотрудников, преимущественно новых, которых тщательно — от кочегара до врача-специалиста — подбирал самолично. Приходили и старые, изгнанные: “Возьми назад, Алексеич, ради Бога! Осознали все, каемся, слово даем!” Некоторым поверил и до сих пор не жалеет об этом. “Я еще тот кадровик, глаз как алмаз!” — говорит Щербаков, и это, хоть звучит с легким оттенком хвастливости, тем не менее, чистая правда.

Раз уж пошло на то — надо рассказать об этой особенности доктора, об этом “оттенке”. Абсолютно все у него в Митино “самое лучшее”, самое-самое! И было бы это похоже на бахвальство, если бы не убеждающая любого скептика уверенность Щербакова в своей правоте. Плох, говорят, тот солдат, который не носит в своем ранце маршальский жезл. Для любого большого дела нужна высокая творческая установка, нужна неколебимая вера в себя. А иначе получится одно только ремесло, обыденщина, кое-как да как-нибудь.

Митинский доктор — максималист; в его лексиконе, рядом с перспективой, еще одно любимое слово — о п е р а ц и я. Каждый рабочий день для него — это цепочка операций, больших и малых; по умению осуществлять их оценивается человек и его мастерство. “ П р о в а л и л о п е р а ц и ю ” — самый суровый упрек в его устах, даже если идет речь, допустим, об ошибках в сервировке стола. Мелочей нет, из них складывается мозаика жизни, они портят отдых — и потому нельзя ни на минуту никому давать послабления за “мелочи” и огрехи. “Провал операции” тогда неминуем, как и потери, и прежде всего такая страшная и недопустимая, как подрыв авторитета здравницы.

Но превыше всего — перспектива! Делом жизни Андрея Алексеевича, смыслом всей “философии бытия” этого неудержимого человека стало сооружение на территории усадьбы Львовых нового санаторного корпуса-“небоскреба”: целых восемь этажей!

Он убедил себя, а потом, через много лет, сумел убедить в своей правоте всех сомневающихся из числа друзей, и даже угрюмых недоброжелателей. Новый корпус-мечта должен был, по мысли Щербакова, вдохнуть новые силы и смысл в раскинутую вокруг, обветшалую от времени и дурного хозяйствования красоту. Заповедная культурная зона — что ее ожидает, пока на ней “сидит” крохотный сельский дом отдыха, хоть и называемый официально красивым словом “санаторий”? Горе одно, а не здравница. В спальном корпусе главная роскошь — рукомойник в палате, остальные “удобства” — в конце коридора.

Ну, а памятники прошлого? Копеечные “слезы” из бюджета на их поддержание в состоянии многолетней “консервации”; не более чем по двести отдыхающих в смену из тверских сел и деревень опять же за копеечные путевки... И так — из года в год. Тоска! А музея в здешних местах не предвидится: Пушкин бывал в этих краях у друзей-соседей, но в Митино не заглянул... (Сам-то Щербаков никогда не сомневался: конечно, был он здесь! Как можно было гостить рядом, в Торжке и Грузинах, и не навестить Митино?)

Бедность российская, как известно, от нашего немереного богатства. Побывал я в разных странах Европы, и что всюду бросается в глаза? Уважение к прошлому, стремление увековечить даже малюсенькие, но памятные события. Ну, а заодно и подзаработать. Допустим, остановился когда-то в австрийском городке пивка попить какой-нибудь ничтожный курфюрстишко — и на тебе: мемориальный объект, памятный знак, толпы туристов... А тут — п и р а -м и д а ; тут львовские уникальные здания, дивное архитектурное кольцо, созданное учеником и другом знаменитых Камерона и Кваренги. Правда, все осыпалось, обрушилось, потрескалось, в землю вросло — так ведь нужен импульс, нужна “операция”, чтобы все возродить и оживить! Соль в том, чтобы построить Дом. На 500 санаторных мест. По последнему слову науки, техники и медицины!

Всю эту разорванную цепь времен и взялся соединить, скрепить Андрей Алексеевич Щербаков. Не счесть препятствий, что пришлось одолеть ему на пути к своей мечте. Все как будто сговорились помешать ему. Сперва “возникли” товарищи из общества охраны памятников: не допустим “новодел” на заповедной земле! Он исказит исторический ландшафт и т. п. Владели они, чернильные души, искусством демагогии. Мы, дескать, бдим и охраняем, а там хоть трава не расти! Но как раз трава-то и росла. Трава забвенья...

Да не на того напали! Щербаков в “москвич” — и в Москву, в Минкультуры, к Мелентьеву, молодому тогда министру. Неужели не поймет государственный человек, что у памятника-усадьбы нет будущего, если не будет вокруг кипеть, бурлить новая жизнь?! Терпеливо ждал приема, забавлял рассказами о сказочном своем Митино бдительную секретаршу. Потом почти полтора часа убеждал министра — и убедил! Нехотя, со скрипом, но и “охранники” из ВООПиКа тоже поставили на документах разрешающую визу.

Но то были московские “цветочки”, а рядом, в Торжке и Калинине, уже зрели местные горькие “ягодки”. Начались “земельные войны”, испокон веков на Руси самые лютые. Щербакову по генплану надо было строить жилой квартал пятиэтажек для сотрудников будущего санатория-великана. А землеотвод не разрешают: тут тебе сельхозугодья областной больницы (долго портили ему кровь коллеги!), тут — базы отдыха двух торжокских индустриальных гигантов: завода лакокрасок, тогда крупнейшего в Европе, и вагонозавода. Куда Щербакову супротив таких китов! Слишком разные весовые категории...

Ан нет, наша взяла, отвоевал Алексеич землю! Челноком летал на своем неизменном “москвиче” между Митино и Торжком, убеждал, увещевал начальников разных рангов. В гости к себе приглашал — подышать, попариться, под дубом вековым водочки отведать...

Взяток, конечно, не давал (другие времена были!), но угощал щедро и радушно. У него и тут свой “секрет”: “Я сам все заготовляю — сало, грибы, огурчики, капустку солю; моя бульба лучшая в области — хотите расскажу, почему?” И высокие (или полувысокие) гости, уже слегка разнежась, похрустывая рыжиками необыкновенной вкусности, слушали, когда и как Щербаков сажает и убирает картошку — “не как все”.

Тут я должен снова сделать отступление. Однажды мне пришлось жестоко поплатиться за недоверие к щербаковским, как я их называл, “преувеличениям”. Дело было глубокой осенью. Сидим мы за столом, грибочками закусываем, мирно беседуем. “Хороши рыжички, Андрей Алексеевич. У нас в Подмосковье таких уже не найдешь — царские грибы!” — сказал я. В ответ услышал неожиданное: “Да я и сейчас могу их насобирать целую корзину!”

Я оторопел: уже заморозки подошли, и жухлая трава по утрам хрустела под ногами, как мелкое битое стекло. “Будет заливать-то, — попытался я урезонить хозяина, — еще никому не удавалось изменить или отменить законы природы”.

“Давай поспорим — через час-полтора привезу свежих рыжиков; сгоняю в лес и привезу!” Мне оставалось только ударить с ним по рукам — на туркменский ковер (почему на ковер, да еще на туркменский — убей гром, вспомнить не могу).

Полтора часа пролетели незаметно. К дому подъехал “москвич”. Румяный, с торжествующей улыбкой на устах, Щербаков поставил на стол корзинку: “Времени трошки не хватило — но полкорзиночки все-таки ёсць, глядите!”

Да, это были настоящие рыжики! Я был потрясен и, честное слово, до сих пор не знаю, как ему удалось сотворить это чудо. Больше я никогда с ним не спорил.

 

* * *

Заложив в 1975 году фундамент будущего корпуса, Щербаков сам, сознательно законсервировал стройку на несколько лет. Оставив себе все крупные вопросы стратегии стройки, ее перспективы, конкретные строительные дела поручил надежному и грамотному специалисту, своему земляку-белорусу Вячеславу Григорьевичу Михалковичу. Это под его руководством был воздвигнут жилой микрорайон, проведены дороги, сооружена котельная, в которую сейчас зайти — сплошное удовольствие: кругом цветы, зелень, птицы поют и тихо вздыхают машины.

...Пройдут годы, и Щербаков передаст Вячеславу Григорьевичу, более молодому и быстроногому, не только бразды правления строительством, но и всем санаторным комплексом. Но передаст только тогда, когда все задуманное, все, о чем мечталось, будет уже осуществлено. А сам по сей день остается заместителем генерального директора по медицинской части. То есть — главврачом.

Щербаков навсегда прекратил “утечку кадров”. “Сперва квартиру человеку надо дать, к земле его привязать огородом — а потом уж он и сам не вздумает отсюда убегать или работать спустя рукава”. И ладно, что несколько лет в районе и области его изо всех сил ругали за долгострой нового санаторного корпуса (одна юбилейная дата, другая, давно бы отрапортовать пора — а у Щербакова на въезде в Митино одни пустые глазницы недостроенного бездыханного монстра.) Зато теперь...

Дальше, не рискуя впасть в рекламные восторги и детали, я умолкаю. Приезжайте, отдыхайте, восхищайтесь!

А годы, годы летят все быстрее, и совсем уже тяжко ступать на “фронтовую” спасенную ногу. Да тут еще добавила неприятностей автомобильная авария... Ну, отдохни, остепенись, угомонись, почитай книжки — ведь всю жизнь было недосуг! Нет, неймется. Болит, ноет не знающая старости душа доктора: а как же без меня будет? Вон сколько дел — еще на одну большую жизнь хватит...

Седой человек сидит под могучим дубом, что опоясан стальной пластиной. Чуть ли не пополам рассекла когда-то молния — Щербаков спас друга-долгожителя. Опершись на тяжелеющую с каждым днем палку, думает думу о земле, что простирается вокруг. Мирно жужжат пчелы, которых обихаживает сам доктор. Хлопотное дело — пчелы, мудреное, тут знания нужны, терпение, интуиция. У Щербакова все это “ёсць”, его медом и в Торжке, и в Питере, и в первопрестольной угощаются.

Но это — не перспектива. Не дает покоя мысль о завершении реставрации всей территории, всех включенных в реестр объектов истории, и прежде всего гордости сих мест — уникального парка. Где каскад прудов, созданных великим Львовым? Они лишь угадываются в низине, где когда-то, подпертый плотиной, бурлил в валунах шумный ручей. А глохнущие под бузиной и бурьяном дивные кустарники, какой ни возьми — редкостная, ценнейшая порода? Вокруг красавиц-лиственниц бурелом, гниющий валежник... Все надо приводить в порядок. Уход, уход нужен, техника, руки заботливые — а сил все меньше, а людей ответственных, не только о себе думающих — ой как мало... А все, с кем поднимал Митино, с кем дружно, а р т е л ь н о косили сено, копали картошку, в дальние боры по грибы ездили, — все уже незаметно состарились, на пенсию вышли...

Вспомнилось ему, как давным-давно, пока не лег через Тверцу капитальный бетонный мост, наводили они всем миром переправу на другой берег, к Василево и другим соседним заречным деревням. Ах, какой это был праздник! Стлался над рекой его зычный голос. Под его команды скручивали мужики тросами толстые бревна, тяжелыми плетьми укладывая их на воду. “Слышь, Алексеич! Сошел бы ты на берег от греха подальше, с больной-то ногой”. И тут же ответ: “А я на больной тверже стою, чем вы враскоряку. Гляди, вот как надо крепить!” И он показывал, как надо, и всякий раз выходило, что он прав.

Жить в радости — это видеть, как все доброе повторяется и умножается. И потому так важно для Щербакова внушить идущим на смену великую идею преемственности, идею сохранения и п р о д л е н и я п р о ш л о г о. Нельзя жить только прошлым — но, ломая и сокрушая его безоглядно, люди, сами того не желая, корежат и обессмысливают жизнь.

“Ну, скажи, — говорит он с горькой досадой и недоумением, — кому мешал тот камень на могиле Керн? Десятилетиями многие тысячи людей поклонялись ему. Сотни автобусов приезжали каждое лето: туристы, школьники, студенты, отдыхающие. Нет, кому-то наверху зуд юбилейный покоя не давал: поставили новый вместо “примитивного” советского! Юбилей Пушкина, беспартийного патриота, не могли без идеологии отметить! Старый камень выкинули, заменили новоделом — уродище, а не памятник!”

Я вновь посетил Прутненский погост. Тоскливо стало на душе... Действительно, на могилке Анны Петровны — новое сооружение из темных валунов, и никаких вам стихов, зато полная фамилия покойной означена: “А. П. Керн-Маркова-Виноградская”. И ограда в духе времени — высокая, прочная, колючая... Все правильно, научно — а душа поэзии отлетела...

Для Андрея Алексеевича все нынешние “реформы” и кучерявые болтуны-реформаторы — что нож в сердце. Отчаянно машет рукой, скулы сжимаются, в глазах — ненависть: “Да пошли они все... Сгубили такую державу!” И, тяжело вздохнув, замолкает.

Но не надолго! Так уж создан — терпеть не может нытья и брюзжанья. Жизнь снова и снова властно зовет к себе: завтра снова беседа с отдыхающими, планерка с врачами, телефонные переговоры с Тверью... Живущий для людей, он повторяет: “Пока я им нужен, я буду работать!” О, если бы каждый русский человек мыслил и жил так, как этот р у с с к и й б е л о р у с , — многое повернулось бы к лучшему в нашем многострадальном Отечестве...

Рассказ о митинском победителе подходит к концу. Было, правда, и в его жизни одно крупное, драматическое поражение. Но даже из него он вышел в конце концов с победой.

А было все так. Единственная дочь его, любимица Света, после школы поступила в “династический” институт. Там, в аудиториях Калининского медицинского, встретилась она, русская пухлогубая добрая девчушка, со своею первой и единственной — на всю жизнь! — любовью. Радоваться бы родителям; как говорится, “честным пирком да за свадебку”. Но было в выборе Светланы одно, как долго казалось отцу, непреодолимое, прямо-таки роковое обстоятельство: избранник дочери, неотразимый красавец Тони был арабом из далекого и насквозь чужого Ливана, в котором к тому же в те годы полыхал пожар братоубийственной войны...

Тут-то и нашла коса на камень: на милую, послушную дочку не действовали никакие уговоры, никакие нотации, никакие угрозы. Все вскипело, взбурлило в отцовом сердце: как же так?! Ведь уедет в чужие края... Как пить дать, уедет... Стыд-то какой! Нет, не позволю!!!

Финал был предопределен: победила любовь. “Любовь побеждает смерть”, — как философски заметил когда-то товарищ Сталин. Времечко бежало, война в Ливане стихла, и принеслась оттуда весточка: “Родилась дочка. Назвали Алечкой”. (Покойную супругу и верного друга доктора звали Алла Михайловна. Она похоронена в Прутне, за львовской церковью.)

“Знаешь, Андруша, — сказала жена, не скрывая сияющих счастливых глаз. — Надо их позвать к нам в гости”.

Щербаков долго молчал. Наконец проронил: “Хай приезжают. Парень-то оказался серьезный”.

...Второго внука, как не трудно догадаться, “ливанцы” назвали Андреем — в честь обожаемого дедушки. Нету на свете сердца, которое не растаяло бы в сладком тепле детской ласки. Щербаков не стал исключением. Без памяти любит внуков и говорит с гордостью: “Молодцы моя дочь с зятем! Перво-наперво научили внуков говорить по-русски. А?” И заразительно, радостно хохочет...

Победителю недавно исполнилось 75. Звучали юбилейные речи, найдены были для него самые добрые и теплые слова и даже стихи.

Меня, старого друга Андрея Алексеевича, особенно тронула надпись на заднике сцены в санаторном кинозале, где проходило его юбилейное торжество: “75 — активной жизни не предел. Андрей наш Алексеевич — живой тому пример”. Какое замечательное “наш”, сколько в нем признательности и любви!

Поразило в одном из величаний определение: “митинский князь”. И хотя напрямую князь Львов и “князь” Щербаков не сравнивались, но духовное родство их было угадано безошибочно. С “новотором” XVIII века роднят его вера во всемогущество труда и таланта, жажда новизны и справедливого, достойного устроения жизни для людей и во имя людей. Между прочим, и обилие профессий (пусть разных) тоже сближает “князей”: Щербаков — строитель и пчеловод, садовод и фотограф, киномеханик и счетовод-бухгалтер... Каков?

И еще одно, самое последнее. В Щербакове восхищает преданность родовой памяти, неизбывная любовь к отцу с матерью, к братьям своим и сестрам. Они отвечают ему обожанием — всю жизнь благодарны “Андруше”, что вывел их в люди: двое братьев — кандидаты наук; сестры Вера — химик, Тамара — заслуженный учитель Беларуси, а Валентина — медик. И только Михаил (любимец всей семьи) остался верен земле и лесу.

...Утихло веселье, разъехались дорогие гости. И снова утром, как всегда, спускается Андрей Алексеевич с крылечка, подходит к своему дубу, трогает его жесткую, корявую одежку и говорит: “Видишь, брат, я тебя еще на один год догнал!”

Ветви “русского баобаба” согласно зашелестели листвой. Упала сверху последняя капля росы. Защебетали птицы. По дороге на Прутню проурчал автомобиль. Занялся новый день, как всегда, полный забот, суматохи, неожиданностей, встреч и расставаний. Жизнь продолжается.

Живи, победитель! Спасибо тебе!