Иное измерение Сергея Клычкова
Сергей Клычков. Собрание сочинений в 2-х тт.
М., Эллис Лак, 2000.
Если к литературе прошлого века применить современные понятия, то прозу Сергея Клычкова вполне можно назвать самым настоящим триллером. Причем таким мощным и качественным, что современные целлулоидные клюквенные страшилки покажутся детским лепетом на лужайке. Вот, к примеру, из “Сахарного немца”: “— Сапог его немецкого благородия, ваш-высок, — сказал Сенька и поставил его Зайчику в ноги, — только бы из ходу подняться, а сапожок-то, вижу, идет сам ко мне по гребенке окопа... я уж оробел было: вижу, сапожок не нашего покрою!..
Из сапога бежала алою струйкою кровь, на ботах висело мясо кусками, и только носки у сапога лоснились, вычищенные...” Или финальная сцена похорон заживо невесты чертухинского балакиря Маши: “Заколотили крышку, спустили Машу на дно, и скоро Маша причалила к черному берегу, с которого прямо на грудь ей прыгнула большая холодная жаба, уселась промеж девичьих грудей, уставившись на нее своими неморгливыми, неживыми глазами, отчего под сердцем у Маши стало еще холоднее и еще темнее в глазах”.
Возможно, оттого и продирает мороз по коже, что написаны поистине страшные повести спокойным, емким, даже добрым языком: читаешь и видишь автора эдаким старцем-старообрядцем, неторопливо водящим перышком по желтоватому листу при свете свечного огарка.
Язык глухой старообрядческой деревни поначалу с трудом воспринимается современным разумом. Будто водишь пальцем по темным, извилистым, запутанным бороздкам еловой коры, но стоит только вчитаться, войти в совершенно иное измерение, созданное Клычковым, и перестаешь слепо тыкаться в бороздки — видишь все огромное, могучее древо.
Повести, лучше сказать, части одной большой книги, которую Клычков задумывал семикнижьем с общим названием “Темный корень”, — “Чертухинский балакирь”, “Князь мира”, “Серый барин”, “Сахарный немец” — приоткрывают темный, потаенный мир, где черти и лешие, русалки, светлый Сорочий князь, царевна Дубравна живут среди мужиков и баб деревеньки Чертухино.
Рядом нечистая сила — деятельная и живучая. Морочит голову Петру Кирилычу леший Антютик, заделавшись сватом к незадачливому балакирю, водит его по лесу, по-своему устройство мира объясняет: “Мир, Петр Кирилыч, как большая кадушка, и в этой кадушке засол без прокису... Знаешь, как бабы солят огурцы?
— Сперва воду до ключа греют, а потом соли кидают...
— То-то и дело, что соль... А сколько вот, чтобы огурцы не прокисли?
— Не мало, не много, а так... чтобы враз...
— Ну вот, по этому по самому любая баба больше знает о мире, чем астролом... потому астролом огурцов не умеет солить... И как бабы солят их, тоже не знает... То же самое вот, к примеру, и наша планида. Плавает она в рассоле в кадушке, большой зеленый такой огурец, и жизнь на ней как огуречный душок: потому хороший... рассол...
— Так же, значит, и... звезды?
— Полно, Петр Кирилыч, какие там звезды: клюква это растет... Это нам отсюда кажется: звезды!”
Просто и ясно объяснил леший мужику. А вот из “Сахарного немца”: “...Потому-то мужик и привык ложиться, как потемнеет, чтоб с первым лучом идти на работу, а барин, который стал умнее себя, в эту пору зевает и зря только жгет керосин...
Из этой барской зевоты родилась наука, скука ума, камень над гробом незрячей души; плавает в этой науке человеческий разум, как слепой котенок в ведре...
Придет в свой час строгий хозяин, начнет разметать духовную пустошь, увидит ведерко, и вот тогда-то котенок и полетит на луну!..”
Увидел бы Сергей Клычков наши дни, наверное, добавил бы: “Полететь-то он полетел, но так котенком и остался, и даже больше ослеп!”
Его удивительной прозе свойственны яркие, четкие образы, кажется, руку протяни и сквозь бумажную страницу коснешься большого горелого пня, из которого непременно народится леший, или погладишь душистую траву, хоженную-перехоженную чертухинскими девками, или зачерпнешь прозрачной воды, в которой еще поблескивает отражение царевны Дубавны... “С утра день нахохлился, как петух на жерди. Над чертухинским лесом еще на заре повисла строгая пепельная бровь, словно оттуда подглядывал за мельницей на берегу Дубны, и с самого утра моросил, как из сита, теплый дождик-травник”. А вот эта картинка из “Чертухинского балакиря”, реальная и рельефная, надолго западает в память: “В стороне, на тесовой кровати спал, как бездыханный, Аким. Одна рука у него свесилась вниз, и в окошко на нее бил полный месяц: будто рука Акима крепко зажала в мозолях месячный луч, переливаясь вздутыми синими жилами и пугая своей худобой”.
Любой сучок, ягода, кочка, река — все имеет свою суть, мысль и голос, все живет вместе с человеком, во благо ему или во вред. Вот из “Сахарного немца”: “К свету вспучило Двину. Как опару на новых дрожжах, вышибло из берегов. ... Должно быть, вздумала она разнимать нас с немцем: что, дескать, стоим друг против дружки, не шьем, не порем, только груди ей побережные солдатскими сапогами топчем — вздумала, видно, по-хорошему разнять, подальше от берега прогнать, да запрудила наши окопы и многих скрыла с головкой”.
В “Чертухинском балакире” жутковато реалистично описано, как заживо хоронят девушку, одурманенную сон-травой. А вот как прекрасно, как образно сказано о самой сон-траве: “Пропала в нашем чертухинском лесу сонная травка, и в самом народе перевелись колдуны и колдуньи...
Красивые цветы у сон-травы, посмотришь на них, и словно это смеются со стебля лукавые девичьи губы, и меж розовых губ дразнит тебя язычок, и белеет два ряда, как кипень, зубов...”
Казалось, что может быть сложного, а тем более таинственного и мистического в деревенском мирке? Оказалось — все. Уж больно много нечисти вокруг, спастись от нее пытаются только тем, что за веру свою железной хваткой держатся. А нечисти все нипочем, играет она с людьми в страшные, смертные игры.
Путешествуя по своему собственному измерению, Сергей Клычков спокойно, без суеты относится к смерти, как к одной из Божьих благодатей: “Смерть! Нужна она, желанна в свой час, и нет большей муки, если смерть в свой срок долго не идет к человеку, уже сложившему в переднем углу на груди руки.
Тогда человечье сердце томится и тоскует по ней, как некогда оно томилось и тосковало, поджидая, когда черемушной веткой в окошко постучится любовь.
Хорошо умереть, коли в головах у тебя и в ногах теплятся тихо путеводные свечи, а у дома, плечом прислонившись к крыльцу, терпеливо дожидается сосновая крышка!..
...Как умирают все мужики, вернувшиеся с пашни или с сенокоса!”
О такой смерти мечтал Клычков, но обезумевшая, озверелая от революции Россия, тихую, потаенную душу которой он так любил и славил, распорядилась смертью автора по-своему.
А в его измерении земля, как новая теплая изба, благодатно принимала нового своего постояльца... “...Трифон подал ей руку, упершись босыми ногами о край, и Пелагея, приставивши заступ к стенке могилы, легко взобралась наружу.
— В земле, дядя Трифон, тепло, как в избе!
...Трифон в могилу заглянул, заступом деловито смерил и начал Пелагею хвалить:
— Добра горница... скажет Аким спасибо!”
На каждой странице, в каждой строчке чувствуется душа и суть Сергея Клычкова, он и балакирь из Чертухина, и робкий Зайчик из “Сахарного немца”... он и река, и древо, и лампадка у иконы... Через все повести гуляет, бродит леший Антютик, разъезжает на дивном коне Сорочий царь, прыгают, лукавят бесы... Думаешь, действительно, писатель может... должен создать свой собственный параллельный мир, свое, ни на чье другое не похожее измерение и заселить его кем вздумается, а может, и самому уйти туда на постоянное житье...
Поэзия Сергея Клычкова органично перекликается с прозой. Образы, вдохновившие Клычкова на создание повестей, находили ранее воплощение в стихотворных строках. Такие стихи обязательно надо читать, перебирая строчки, как четки из рябиновых ягод, нанизанных на желтую осеннюю травку. Они просты, печальны и нежны, все насквозь, как тонкими солнечными стрелками, пронизаны грустью, любовью к своей земле и к людям, которых она породила:
Золотятся ковровые нивы,
И чернеют на пашнях комли...
Отчего же задумались ивы,
Будто жаль им родимой земли?..
...Та же Русь без конца и без края,
И над нею дымок голубой —
Что ж и я не пою, а рыдаю
Над людьми, над собой, над судьбой?..
Сквозь поэтические, равно как сквозь прозаические строки Клычкова проглядывают былинные и сказочные лики:
Лада к ивушке присела,
И над нею меж ветвей
Зыбь туманная висела,
Пел печально соловей...
...А вокруг нее русалки,
Встав с туманами из вод,
По кустам играли в салки
И водили хоровод...
Названия большинства стихотворений 1-го тома говорят сами за себя: “Садко”, “Бова”, “Лада”, “Леший”, “Кольцо Лады”, “Колдунова смерть”, “Купава”, “Жар-птица”, “Дубравна”... Светло и чисто от его стихотворений, хоть и пишет о себе Клычков:
Родился я и жил поэтом,
А жизнь поэта — страх и боль, —
Любовь и боль, но и не в этом
Поэзии и жизни соль...
Может ли поэт быть счастлив, причем счастлив безнаказанно? Отчего, как правило, на долю талантливого, доброго и светлого человека обязательно выпадает столько боли, страданий и гонения, сколько подчас не вынести и нескольким людям? Что же это за закон такой неписаный, почему не терпит он исключений?..
Читая публицистические статьи Сергея Клычкова, невозможно не проникнуться искренней симпатией к автору, как к мягкому, ироничному, обладающему острым умом человеку. Отвечая на нелепые до смешного выпады критиков в свой адрес, он обращается к “начинающему”, “подающему надежды” критику Бескину: “Я обойду также грустным молчанием те места статьи, где автор просто издевается над читателем, принимая его, должно быть, Бог знает за кого, попросту говоря, дурака, уверяя, что черти “Чертухинского балакиря” не черти, а... коммунисты (не хватало только стаж еще привести, чтобы окончательно сразить на месте!)...” Воистину, при желании можно не только поставить все с ног на голову, но еще и раскрутить волчком!
Нигде, ни единого раза Клычков не опускается до уровня банальной склоки и выяснения отношений со своими гонителями. Его тон всегда спокоен, мягок, чуть ироничен, — это голос человека, точно знающего свое предназначение и в мире и в литературе, и выбить почву из-под ног у такого писателя возможно только уничтожив его.
В статье “Лысая гора” Сергей Клычков анализирует состояние литературы, поэзии начала 20-х годов, в частности, разбирает некоторые стихи из пастернаковской книги “Сестра моя жизнь”. Вот как он оценивает перлы вошедшего в первую славу поэта: “Стихи для сверхзнатоков. Никакой лопатой тут не докопаешься до смысла... Отсюда: один молитвенно — “святая книга”, другой — глаза вылупит и так и ходит целый день, пугая трамваи”. Поневоле улыбнешься, прочитав этот комментарий к замысловатому стихотворству. Сам Клычков относился к слову, как к чудесной магии, упиваясь его красотой, преклоняясь перед его величием, силой и мудростью. Нет для него истертых, истрепанных слов, понятий и мертвых штампов, всякое слово живое и под пером мастера способно засверкать неожиданными, новыми гранями: “...еще очень долгое время до конца дней поэты будут рифмовать “кровь—любовь”, потому что еще тысячи есть возможностей вдохнуть в это изношенное сочетание новый свет и новый звон”.
Не без грусти думается о печальной судьбе прекрасного русского писателя, о том, что не суждено ему было завершить свое семикнижье, создать новые чудесные стихи и поэмы. Сколько талантов земли российской загублено, сколько творческих планов не реализовано — подумать страшно...
Собрание сочинений Сергея Клычкова, выпущенное в двух томах московским издательством “Эллис Лак” в 2000 году, является в своем роде уникальным. Это первое и единственное полное собрание автора в России и в мире. Составители с любовью и ответственностью подошли к своей миссии, и, надо сказать, у них все получилось. Отрадно, что Клычкова помнят, любят, издают.
Закончить хочу его же словами:
Душа моя, как птица,
Живет в лесной глуши,
И больше не родится
На свет такой души.
И надо ли что-то добавлять?
Галина Полынская