ОН ПРИШЕЛ

ИЗ ГРЕМЯЧЕЙ ПОЛЯНЫ

К 100-летию со дня рождения Николая Ивановича Кочина

 

 

Вся до последнего венца покрытая голубой масляной краской высокая изба на взгористой долгой улице села Гремячая Поляна выглядит не то чтобы вызывающе, а, скорее всего, театрально и потому нелепо. В давно уже миновав­шие времена изба принадлежала крестьянскому семейству Кочиных, здесь на ржаных хлебах возрастал почитаемый еще при своей жизни писатель, а потому на фасаде укреплена мемориальная доска. У писателя, отличавшегося правдолюбием, был крутой норовистый характер, и нет никакого сомнения, что, если бы ему привелось увидеть отчий дом в таком декоративном сусальном виде, он бы не на шутку осерчал и даже рассвирепел. Всю жизнь у него вызывало ярость всякое украша­тельство, и потомки, к сожалению, оказали его памяти неуклюжую услугу. Но что же поделать? До недавних пор многих из нас смущала голая правда, которую всегда хотелось задрапировать. Вот и сказалась привычка. Однако сусальная голубизна и буколическая пасторальность никогда не привлекали писателя, автора знаменитых романов о нижегородском крестьянстве, более того — ему не позволяла этого сама его жизнь, судьба, тяжелейшие испытания.

Гремячей Поляны с ее надрывным трудом, революционно порушенными устоями, раздорами, взбалмошностью и дикими гулянками, с еще щедрыми напастями и скудными радостями, с ее нагольными тулупами и сарафанами, прялками и несгораемыми лучинами, грязью и вонью, а вместе с тем с ее мудрецами, пророками, умельцами, героями и подвижниками вполне хватило даровитому писателю с необыкновенно зорким сердцем для создания книги, пленившей всю читающую Россию.

Этой книгой был роман “Девки”, который, появившись в 1928 году, сразу же вызвал жадный интерес всей читающей России. Стоит заметить, что удачливому новичку в литературе исполнилось тогда всего двадцать шесть лет.

Российский Парнас отважно завоевывали молодые.

Шумная слава сбивающим с ног водопадом обрушилась на Кочина. Но он устоял на ногах, и столичные огни, поманив, не заставили его изменить Гремячей Поляне, где с детских лет он пахал с отцом землю, подростком работал в комбеде и писал первые заметки в газету “Беднота”, где вместе с ним жили, бедовали, терзались и рвались к новой обещанной советской властью жизни его ровесники, которых он и ввел в литературу в образе своих неуемных героев. Кочинский роман был замешен на живых страстях и подлинных борениях, всем своим содержанием утверждал необходимость наибольшего самовыражения личности, свободы духа, что, по мысли известного философа Н. О. Лосского, является одним из первичных свойств русского народа.

Маетная судьба Паруньки Козловой, сумевший преодолеть невероятные испытания, познавшей и великий позор, и немалые муки, но, вопреки всему, что вело ее к падению и гибели, выстоявшей и сохранившей душу, горячо и сочувст­венно была воспринята тысячами читателей в России. Автор проявил не только некрасовское сострадание к русской, многими заботами и трудами обремененной крестьянке, но задел самую чуткую струну для обитателей мятущейся послерево­люционной деревни.

Интересен отзыв на роман Осипа Мандельштама, опубликованный в виде открытого письма Кочину в газете “Московский комсомолец” 3 октября 1929 года: “Ты сумел увидеть деревню по-особому, “по-кочински”, и за это многие будут тебе благодарны”. Мандельштаму нравилось, что в отличие от “барской и народни­ческой литературы”, где авторы позволяли себе посматривать на селян сверху вниз и обращаться с ними походя, снисходительно, Кочин не принижает и не идеализирует деревенскую жизнь, предпочитая передавать ее подлинность, ее стихию. Вместе с тем критик едва ли справедлив, утверждая: “Между тем тебя, тов. Кочин, интересует только темное крестьянское нутро, только стихийная и полуживотная жизнь, которую ты показываешь мастерски”. Особый, “кочинский” подход был вызван вовсе не обличительством, а правдоискательством, и молодой писатель не ставил перед собой цели депоэтизировать деревню, в чем его упрекали некоторые современники, — он в ту пору больше интуитивно, чем созна­тельно распознавал, вплотную к жизни, насколько жестока и многожертвенна схватка темного и светлого в человеке, что со всей наглядностью велась в жизни тогдашней российской деревни.

Деревня со своими явственно видимыми, обнаженными контрастами давала Кочину тот богатый материал, который таил в себе разгадку будущих противоречий, не поддающихся полному искоренению и неизбежно обнаруживших себя, когда пришел час отделить зерна от плевел, а истину от лжи.

Самостояние личности давалось невероятно высокой ценой.

Вскоре выходит в свет стилизованная под живую народную речь притчевая повесть “Тарабара”. Это была несомненная удача автора. Однако пересыпанное пословицами и поговорками, бойкое, озорноватое и, конечно, не без подвоха произведение насторожило местных критиков, которые принялись упрекать автора в подражании Лескову, что было едва ли справедливо, но зато позволяло не заострять внимание на том главном, ради чего и был создан мастерский лубок, более всего близкий по духу к язвительным рассказам Пантелеймона Романова.

В тогдашнем обиходе слово “тарабара” означало бестолковщину, путаницу, мешанину. Именно этим и отличались в повести завихрения бывшего красного партизана Самсона, который объявил заклятым врагом беднейшего крестьянства колхозного вожака Власыча за решимость того покончить с уравниловкой. Немалыми конфликтами изобиловала коллективизация, признающая единственную правоту: бедняк сознательнее середняка, а подобный Самсону борец за равенство предпочтительнее любого разумного хозяйственника. Иная постановка вопроса попахивала крамолой. И хотя в “Тарабаре” дело заканчивается раскаянием Самсона, подавшегося из деревни на строительство автозавода, поражение революционности перед осмотрительностью никак не соответствовало политике наступления на мужицкую косность. Кочин явно шагнул “не в ногу со временем”.

Да, наряду с повестью “Впрок” Андрея Платонова “Тарабара” Николая Кочина вносила диссонанс в пафосную литературу о колхозном строительстве, где образцом стали многословно-патетические “Бруски” Федора Панферова. Увы, и самому Кочину не удалось избежать той обязательной расхожести, которую, выполняя партийный заказ, демонстрировали тогда многие видные писатели.

Если свой первый роман “Девки” Кочин писал раскованно и смело, находясь на положении рядового школьного учителя и не рассчитывая на громкую славу, то в последующие годы, войдя в литературную среду, наблюдая взлеты и падения мастеров пера, а потому подспудно испытывая чувство обреченности, ощущая томительный холодок непреходящей тревоги, ибо суждено ему было во всем находить правду и доходить до сути, по-крестьянски отвергнув любую ложь и всякое лукавство с порога, он вынужденно приучал себя к осторожности, к мыслям с оглядкой, к тому конформизму, который позволял оставаться на плаву. Увы, смиренником Кочин был никудышным — натуру не спрячешь.

Его арестовали на исходе третьего года войны — 17 сентября 1943 года.

Он не скрывал перед следователем своих убеждений, высказываясь начистоту, — и этому свидетельство его исповедь, хранящаяся в Государственном архиве Нижегородской области: “Всем... бросился в глаза парадокс: всех лучше я знаю крестьянство, но не пишу о нем. В чем дело? Дело в том, что я не мог теперь писать о деревне с любовью... Я ездил по разным районам области, приглядываясь к обстановке, сам принимая участие в коллективизации, писал статьи и брошюры, восхваляя колхозы, а в душе я их порицал. Я не верил совершенно в торжество колхозного строя. И это неверие опиралось на твердое убеждение, что единоличное хозяйство эффективнее... Я видел, как сильно было сопротивление колхозам... В этом меня укрепляли слухи, которыми я жадно питался, слухи о том, что делалось на юге, на Украине, в Сибири, в Узбекистане и Таджикистане. Говорили о том, что там выселяют крестьян целыми станицами, что поля заросли травой, что люди умирают с голоду. И хотя колхозы продолжали расти и развиваться, я оставался на прежних позициях...”

Одно благо — долго в окружении Кочина не было доносчика, и сам этот факт мог ободрить его, убедив, что высказанные им на допросе взгляды разделяло значительное число людей.

Кочин и трое его товарищей по перу были признаны виновными в том, что “создали контрреволюционную группу в Горьковском отделении” писательского Союза, систематически проводили антисоветскую агитацию... и “занимали пораженческую линию во время Отечественной войны, восхваляя немецкую технику”. Надуманное обвинение поражало своей очевидной нелепостью... Но тем не менее оно фактически никакому обжалованию не подлежало — шла война и диктовала свои суровые законы.

Ровно десять лет — с 17 сентября 1943 года по 17 сентября 1953 года — тюремные и лагерные нары, свирепые окрики и мат-перемат конвойных, надсадная работа на лесоповале, а затем в мастерских, жидкая тошнотная баланда, угрозы уголовников, вышки с часовыми, колючая проволока, лай сторожевых собак и ощущение своей полной беззащитности, хрупкости, тленности перед полной безнаказанностью тех, кто ни в грош не ставил не только человеческую жизнь, но и человеческое достоинство, совесть, честь, потребность к свободе и душевному общению.

Ровно десять лет — от звонка до звонка.

“Когда за мной затворились железные ворота каторжного лагеря и я вышел на волю, я был как тот пес, которого держали десять лет в темной конуре, спустили с цепи и вытолкнули со двора. Я растерялся, я отвык ходить за стенами лагеря один: мы ходили пятерками, сцепившись под ручку, не оглядываясь даже по сторонам, где шли большие немецкие овчарки и конвойные с автоматами. Мы шагали в ногу, глядя перед собой идущему в затылок. И вдруг — такая беспомощ­ность: идти без правил, одному, глядеть куда хочется, делать что хочешь: останав­ливаться, оборачиваться, даже смеяться... Я стоял за воротами и все не решался отойти от них, мне казалось, что случится несчастье за такое нарушение...”

Это самое начало повести Николая Кочина “По вольному найму”, написанной на биографической основе и оставленной в рукописи с намерением сохранить ее как можно дольше в тайне.

Не сломленным, а готовым к действию вернулся Кочин из сибирской ссылки и еще до полной своей реабилитации уверенно принялся за работу, считая необходимым сказать все, что вырывалось наружу. И все же несколько лет ему пришлось адаптироваться, прежде чем он восстановил в себе прежнюю способность владеть словом.

Внешне он выглядел спокойным, благопристойным и даже респектабельным — у него одна за другой переиздавались его книги “Девки”, “Юность”, “Кулибин”, и ему воздавали заслуженные почести, но внутри у него бушевал вулкан. Бывший “воинствующий безбожник”, смеявшийся над попами и считавший иконы “обыкновенными досками”, он увлекся вопросами веры. А счастье находил в том, что не утратил совести и любил звездное небо над головой — и это было совсем не по Канту, которого Кочин ставил впереди всех философов.

Стареющий, но еще не седой, с отнимающимися после лютых переохлаждений в тюрьме и на каторге ногами писатель трудился с удвоенной энергией. По старой привычке он писал ручкой с пером, макая его в банку с разведенными чернилами и выводя с нажимом на бумаге крупные четкие буквы, свою, только ему присущую вязь, схожую с почерком дореволюционных мастеров, которые не боялись отвечать за каждое свое слово.

Кочин не дожил до горбачевской “перестройки”, но он на себе испытал рапповскую “перестройку”, которая, к счастью, не была воплощена полностью, но все же тлетворным духом своим принесла немалый вред, когда уничтожалась сама русская история под лозунгом одного крикливого поэта без национальности: “Я предлагаю Минина расплавить, Пожарского...”, растаптывались классические традиции, внедрялись вульгаризаторство и нигилизм. Однако в своих тайных записях, ссылаясь на атмосферу 20-х и начала 30-х годов, на беспокойные дни своей писательской деятельности, Николай Иванович точно предугадывал, каким махровым цветом могут расцвести в будущем посеянные антинародными деятелями, презрительно называвшими Россию Расеей, ядовитые семена. Ему не пришлось увидеть этой напасти, но как точно в цель били бессонные его мысли:

“40 лет доказывали, что личность в истории роли не играет. А умер Сталин, и стали все гадости приписывать ему, все объяснять его волей, дескать, он сам всю власть забрал и он один за все в ответе”. (И это написано при всем неприятии Кочиным Сталина!)

“Демократическая мысль всегда, даже в своем гуманизме, попахивала сервилизмом, хамством, угрозами, петлей, плахой. (“Будь моим братом, а то вздернем на виселицу”)... Демократическая мысль всегда льстила народу, подхалимствовала перед ним, соревнуясь в обещаниях и продажности. И в этом соревновании отбирались самые наглые льстецы, самые изворотливые интриганы, самые энергичные деспоты...”

Как будто вчера написано, а на самом деле писалось это в 60-е годы.

К годам своего детства, к своим духовным истокам возвращается Кочин в романе “Гремячая Поляна”, где слово “Россия” названо им священным. Кочин не видел России без крестьянства, без пахаря — этого единственного настоящего радетеля и хозяина земли.

И не щадящий в крутой прямоте никакие авторитеты, он в своих заметках не мог не осудить уважаемого им Максима Горького: “...советскую жизнь он не знал совсем, и когда начинал говорить о современности, то сразу напоминал собою старую крепостного времени барыню, которая, живя в своем имении, знала о мужиках по рассказам плута управляющего (у него был Ягода) и все безбожно путала, а главное — находилась в блаженной уверенности, что ее мужички все живут богато, едят вкусно, молят Бога за здоровье своей барыни и только думают, как бы ей угодить... Так он думал о мужиках, теперь колхозниках, самоуверенно и докторально рассказывал со слов Ягоды и Сталина о “прекрасной” и “зажиточной” жизни в деревне”.

Он ушел из жизни с чистой совестью труженика, вспахавшего свое поле. В ящиках его письменного стола осталось немало исписанных страниц, о которых не ведал никто. Запекшаяся боль была на этих страницах, разящая всякую ложь правда, мудрость высоких истин, раздумья о временах, переходящих одно в другое, чтобы свидетельствовать о бесконечности мятущейся и страдающей жизни, которая все же дает счастье и являет многогранную красоту.

В первом кочинском романе “Девки” есть волнующие душу слова:

“Страна родная! Первый воздух, которым мы начинаем дышать, воздух нив твоих, лесов твоих, рек твоих. Жизнь без тебя, что луг без зелени, долина без куста, лес без тени, птица без перьев, небо без света. Любовь к тебе, Россия, не знает ступеней: кто не все для тебя делает, тот не делает ничего, кто тебе не все отдает, тот во всем тебе отказывает”.

Уверен, состоится оно, новое прочтение Кочина...

Россия... Один из ее затерянных среди перелесков и пашен нижегородского края уголков. Село Гремячая Поляна. Старый, с тремя окнами по фасаду крестьянский дом. Простое крылечко сбоку. Кочин.

 

Валерий ШАМШУРИН