продолжение жизни

 

Уместно вспомнить к семьдесят третьей годовщине со дня рождения Вадима Валериановича Кожинова о том, как мощно и естественно продолжается его посмертная жизнь…...

Весной 2002 года в Армавире случилось одно примечательное событие. В стенах Армавирского государственного педагогического института в течение нескольких дней прошла международная научно-практическая конференция под длинным названием: “Наследие В. В. Кожинова и актуальные проблемы критики, литературоведения, истории, философии”. На конференцию съехалось около ста ученых, аспирантов, студентов педагогических институтов и университетов из Украины, Узбекистана, Южной Кореи, Китая, России, география которой была представлена Армавиром, Краснодаром, Ставрополем, Калугой, Тверью, Волгоградом, Тюменью, Славянском-на-Кубани, Кузнецком, Тольятти и даже городом Горячий Ключ.

Темы докладов и выступлений, отражающих различные стороны творчества В. В. Кожинова, были необычайно разнообразны: “Срединный русский литерату­ровед и мыслитель — опыт прочтения последней книги В. Кожинова о Тютчеве”; “Семейная хроника С. Т. Аксакова в осмыслении В. В. Кожинова”; “Осмысление В. Кожиновым взаимодействия голосов автора и персонажей в творчестве В. И. Белова”; “«Нравственный сталинизм» Н. Заболоцкого в контексте поздних воззрений В. Кожинова на русскую поэзию ХХ века”; “В. Кожинов о беллетристике и моде в литературе”...… И подобного рода исследований — десятки. Всего не перечислишь. Их могло быть гораздо больше — применительно к взглядам В. Кожинова на творчество А. Пушкина, Н. Языкова, Е. Боратынского, Ф. Дос­тоев­ского, М. Пришвина, А. Твардовского, М. Шолохова и многих, многих других наших классиков и современников. Ждут своих исследователей и последо­вателей книги В. Кожинова об истории Древней Руси, об особенностях древне­русской литературы, о трагической истории России ХХ века.

Я уж не говорю, что, может быть, самая заветная сердцевина его творчества — это исторические взгляды и анализ всех крупнейших идей тысячелетия, которыми жила и становилась в мировой цивилизации его любимая Россия.

Завидная судьба — остаться жить после смерти в исследованиях, спорах, поисках истины своих учеников, которых он так естественно и незаметно воспитывал и образовывал на протяжении нескольких десятилетий чуть ли не на всем научно-педагогическом пространстве нашей страны, в ее советском масштабе, если вспомнить связи Вадима с Грузией, Арменией, Абхазией...… И вершил это бескорыстное дело, этот многолетний научно-воспитательный подвиг не доктор, не академик, не лауреат, а всего лишь навсего кандидат филологи­ческих наук, почти частное лицо аж до самого своего семидесятилетия, человек, уверенно освоивший мировую гуманитарную культуру, но в то же время влюблен­ный в культуру русскую со всеми ее ветвями — литературной, философской, песенной, изобразительной, летописной…...

Чтобы наш читатель понял, как Вадим Валерианович взращивал молодое поко­ление русских людей, которое сегодня учит и воспитывает студенчество по его заветам, мы публикуем из армавирского двухтомника, изданного по итогам конференции, воспоминания профессора Кубанского государственного уни­вер­ситета В. П. Попова.

Ст. Куняев

 

I. ВАДИМ КОЖИНОВ КАК МОЙ УЧИТЕЛЬ

 

В последней прижизненной книге В. В. Кожинова “Победы и беды России” есть глава под названием “Мысль России в XX веке”, и там только два имени: М. М. Бахтин и А. Ф. Лосев. Это не случайно. Именно их Кожинов считал самыми великими мыслителями России XX века. Причём обе статьи написаны после их смерти. В первой, названной “Великий творец русской культуры XX века”, речь идёт о Бахтине. Она начинается констатацией факта, до сих пор у нас в стране до конца не осознанного: “Во всем мире ныне признано, что М. М. Бахтин (1895—1975) — один из крупнейших или даже вообще крупнейший мыслитель и ученый (в сфере так называемых гуманитарных наук) ХХ века”. И в этой же статье справедливо сказано: “Без изучения бахтинского творчества не может сегодня обойтись ни один человек, всерьёз интересующийся проблемами философии, филологии и вообще гуманитарным знанием”.

Статья о Лосеве названа вопросом: “Была ли духовная жизнь?” (имеется в виду жизнь 20—80-х годов XX века). Она посвящена книге А. А. Тахо-Годи (супруги и сподвижницы Лосева). Здесь Кожинов высказал не только “личные размыш­ления” об этом великом мыслителе, о своих “соприкосновениях” с его твор­чеством, но и подчеркнул: “Лосев и Бахтин, без сомнения, очень разные люди, и мысль их шла существенно различными путями. Едва ли случайно, что эти почти ровесники не разу не встретились, не обменялись ни единым письмом... Но эти “расхождения”... закономерны: великое богатство духовной культуры России выражалось, в частности, в глубоком подчас разноречии ее творцов”. И дальше сделал такое сравнение Бахтина с Лосевым: Достоевский и Толстой, К. Леонтьев и В. Соловьев, Розанов и Бердяев. “Но все это, — продолжает Кожинов, — не отменяет определенного единства отечественной мысли в ee высших выражениях”.

Оба эти высказывания целиком относятся и к самому Кожинову, проливают свет и на его личность и вклад в русскую и мировую культуру. Лично я убеждён, что к “высшим выражениям” отечественной мысли должно быть отнесено и имя самого Вадима Валериановича Кожинова. Но главная особенность и уникальность его в том, что весь свой огромный талант он целиком отдал именно русской литературе, русской истории и русской философии, “Судьбе России” (так названы две его книги). Он стоял у истоков возрождения русской идеи. Прав академик И. Р. Шафаревич, отметивший две, на мой взгляд, главнейшие особен­ности его таланта. Говоря о 60-х годах, он писал: “Одно из возникших направлений общественной мысли было основано на решении использовать представившуюся возможность для возрождения русской национальной традиции, национальной идеи. Как один из его главных идеологов, Kожинов приобрел впервые широкую известность”. И второе: он отметил огромную роль Кожинова в открытии новых талантов, осознании их места в литературе (я бы добавил — в культуре), сказал, что она была “исключительно велика”. Я напомню имена поэтов: Н. Рубцова, А. Перед­реева, Н. Тряпкина, В. Лапшина, А. Межирова, В. Соколова, А. Прасо­лова, В. Казанцева; прозаиков В. Шукшина, В. Белова, В. Распутина; философов Э. Ильенкова, М. Бахтина (они, конечно, его учителя, но он помог их “открыть”); из певцов Тюрина, а из наших земляков критика Ю. Селезнева и поэта Ю. Кузне­цова. Кстати, писал он и о В. Лихоносове (статья “Правота любви”, 1970).

Так получилось, что я, в то время увлекаясь теорией литературы, вдруг сделал для себя великое открытие — прочитал первый том академической трехтомной “Теории литературы” (1962), где были опубликованы статьи В. Кожинова, П. Палиевского, Г. Гачева и С. Бочapoвa. Я проанализировал весь этот том и послал большое письмо в ИМЛИ АН СССР на имя П. В. Палиевского. Пара­доксально, но он сразу ответил мне — студенту; рассказал обо мне В. Кожинову и Г. Гачеву, пригласил зайти в институт, когда я буду в Москве. В 1965 году мне удалось побывать в Москве и 31 января через того же П. Палиевского позна­комиться с В. Кожиновым. Сблизились мы необычайно быстро, и уже вскоре выпили с Вадимом на брудершафт и я стал называть его Димой. С гордостью я записал тогда в дневнике: “Он меня признал”. Вернувшись в Краснодар, я сразу послал письма Палиевскому, Кожинову и Гачеву, и все трое ответили мне. Вадим, в частности, писал:

 

31.3.65

Дорогой Владислав!

Прими добрые приветствия и пожелания. П. В. (Пётр Васильевич Палиев­ский. — В. П. ) показал мне твою статью и письмо — и я решил отозваться.

В статье есть интересные и серьезные размышления, они свидетельствуют о росте, о движении мысли — это самое главное. Какие “недостатки”? Во-первых, мне кажется — помнится, я об этом говорил и при встрече, — что нельзя в совершенстве понять произведение, игнорируя то, что ты называешь “частными вопросами поэтики и стиля”. Без этого получаются рассуждения по поводу произведения, а не исследование. Во-вторых, “Старуха Изергиль”, по-моему, довольно слабое произведение, и трудно на его материале ставить решающие проблемы романтизма.

И самое важное: твою мысль (я имею в виду мысль вообще, даже безотносительно к произведению и теории романтизма) очень ограничивает то обстоятельство, что ты исходишь из высказываний ряда литературоведов — высказываний заурядных и поверхностных. Эти высказывания навязывают тебе самый предмет исследований — предмет традиционный для “среднего” литературоведения, сковывают твою мысль — хотя в отдельных случаях она и прорывается за границы этого малосущественного предмета.

Между прочим, во всякой науке открытие предмета — нового и существен­ного — это, так сказать, то начало, которое есть половина дела.

Может быть, это огорчит тебя, но твое письмо произвело на меня гораздо большее впечатление, чем статья. Здесь тебя ничто не ограничивает — и мысль твоя свежа, своеобразна, открыта. Так и нужно писать. Кстати, в лучших местах статьи ты приближаешься к этому идеалу.

Надеюсь, ты не в обиде на критику. Что еще сказать? Очень советую изучить книгу: Э. Ильенков “Диалектика абстрактного и конкретного в “Капитале” Маркса” (изд. АН СССР, 1959). Ильенков — это наиболее значительный из печатающихся философов. В свое время он сыграл большую роль в “становлении” моем и некоторых моих коллег. У книги этой есть один недостаток — она написана слишком просто (бывает и так!). Поэтому читать ее надо крайне внимательно, стремясь под внешней простотой увидеть сложную и богатую мысль. Изучи эту книгу обязательно. Название её — чисто прагматическое. В этой книге изложена теория познания.

Желаю тебе самого хорошего, и прежде всего — не уставай расти.

Жму руку

Вадим

 

С тех пор Вадим Валерианович Кожинов является моим постоянным Учителем и Другом. В 1995 году я послал ему письмо в котором сказал: “Я пишу Вам письмо в вагоне сразу после нашей последней встречи: я успел Вам сказать только одно — что Вы для меня были и остаетесь настоящим Учителем. Вы определили мою судьбу”. Когда я бывал в Москве, мы часто не расставались сутками, а то и неделями, особенно когда жили на его даче в Переделкине. Дом его всегда был открыт для друзей и учеников, причем и ночью (помню приезды А. Передреева). И всегда душой компании (интеллектуальной) был он — Дима. Всегда — лидер, за любым столом — тамада. Он покорял всех присутст­вующих своей волей, своим интеллектом, страстью, творческой энергией (пассионарностью).

Он познакомил меня почти со всеми тогдашними друзьями — писателями, поэтами, критиками, учеными, давал их адреса и телефоны, водил меня на многие литературные и исторические мероприятия, на свои лекции и поэтические семинары, на могилы великих деятелей русской культуры, в театры и даже ресторан ЦДЛ (Центральный дом литераторов). На свои очень скромные деньги. Но при всей кипучести его жизни Вадим оставался великим тружеником.

Огромную роль в моей судьбе сыграло то, что Вадим познакомил меня с русской религиозной философией (тогда запрещенной официально): с Н. Фёдо­ровым, В. Розановым, Н. Бердяевым, а потом со славянофилами, евразийцами, к которым позже себя причислял, и др. В частности сказал (цит. по своей записи в дневнике): “Сам я русской философией заниматься не буду — поздно. Но тебе составлю список литературы, который надо будет изучить. Если будешь знать один период — любой, но знать досконально — оттуда вытянешь и всю цепь культуры. Это как срез ствола дерева — по любому можно узнать судьбу целого. Список вышлю письмом”.

Особенно мне дорого то, что Вадим Валерианович познакомил меня с Михаилом Михайловичем Бахтиным. Произошло это так. Осень 1969 года. В то время благодаря огромной энергии Кожинова и помощи его друзей была переиздана книга М. Бахтина “Проблемы поэтики Достоевского”, впервые опубликована книга о Ф. Рабле, ряд статей, а сам М. Бахтин из Саранска переехал в Москву и вместе с женой был помещён в Кремлёвскую больницу в Кунцеве. Вадим должен был отвезти из журнала “Вопросы литературы” гранки его статьи “Эпос и роман” (опубликована в 1970 г. в № 1). И взял меня с собой. Но заранее был заказан лишь одни пропуск на имя самого Кожинова. Тогда Вадим Валериа­нович сказал, чтобы я прошел к Бахтину под его именем, передал гранки, дождался исправления и поговорил с ним, а он под моим именем попытается получить другой пропуск. Однако была суббота, высшего начальства не было, пройти даже по просьбе самого Бахтина не удалось, и Кожинов прождал меня в проходной 3—4 часа. Он знал, какое колоссальное впечатление произведет на меня эта встреча, как она скажется на мне в будущем, и пожертвовал самому ему очень нужные и дорогие часы общения с этим великим мыслителем. Многие ли сегодня пошли бы на это? Моя встреча с Бахтиным и его другом и помощником — женой Еленой Александровной — подарок судьбы, даже Божий дар. Позже я не раз ездил с Вадимом к Михаилу Михайловичу, участвовал в общих беседах, учился у него, и с тех пор стал считать себя не только учеником Кожинова, но и Бахтина. Все тридцать лет моей работы в КубГУ я стремился передать своим ученикам тo, что получил от этих великих своих учителей.

Другой эпизод, много говорящий о душевной щедрости Вадима Валериа­новича. 17 сентября 1971 г. я беседовал с ним о Юрии Селезнёве по поводу его поступления в аспирантуру. Кожинов хотел ему помочь, но надо было срочно попросить маму Юры выслать из Краснодара недостающие документы. А телефона тогда у неё не было. И вот из квартиры Кожинова я позвонил в Краснодар моей жене, чтобы она поехала к Прасковье Моисеевне Селезневой и, переполненный восторгом от исполнения Baдимом романса “Гори, гори, моя звезда”, попросил его спеть по телефону этот романс моей жене. И он спел! Незнакомой женщине, по просьбе аспиранта, со своего телефона в другой город...… А пел он под гитару великолепно! Сам положил на музыку множество стихотворений и классиков, и своих друзей. Прочтите стихотворение А. Передреева “Как эта ночь пуста, куда ни денься...”, где, обращаясь к Кожинову, поэт просит: “Настрой же струны на своей гитаре, настрой же струны на старинный лад ...” А одну из последних статей Кожинов назвал так: “Песня — путь к спасению русской души”. Кстати, о Селезневе Вадим написал мне в одном из писем:

 

 

20.1.85

Дорогой Слава!

Отослал тебе письмо — и вскоре все-таки пришло твоё. Так что извини, я думал, что ты просто забыл .

He могу не выразить глубокого удовлетворения плодами твоей деятельности! (по поводу издания его книги “Память созидающая” в Краснодаре. — В. П. ) План очень хороший, только все ли продумано с объемом? Имей в виду, что в Москве выйдут книги Юры, и надо бы узнать о их содержании, чтобы не повторять их в краснодарской. Узнай у Калугина.

Теперь об одном неприятном моменте. Вадим Кузнецов (отец последней жены Селезнева. — В. П. ) страшно разозлился на меня из-за того, что я без восторга (мягко говоря) отношусь к его дочери (кто-то ему донес). Он, слышал я, повсюду говорит, что я ничего хорошего (а только плохое) не сделал для Юры. Ты-то, вероятно, знаешь, что первые 3—4 года вхождения в литературу он целиком исходил из моих уроков и помощи и затем три года жил у меня на даче (после того как не смог уже жить в общежитии Лит. института).

Словом, ты должен знать, что В. Кузнецов, без сомнения, будет всячески препятствовать моему участию в краснодарском издании. Я не собираюсь хоть как-то “бороться” — мне это совершенно ни к чему. Единственное – в этом я просто вижу свой долг, — что я намерен сделать — написать воспоминания для книги.

Исходя из этого, ты, надеюсь, понимаешь, что я не смогу выполнить многих твоих просьб (в частности, В. Кузнецов, конечно же, поднял бы скандал если бы я стал составителем).

Возможно, я несколько преувеличиваю. Нo, по-видимому, ты сам вскоре столкнешься с этой ситуацией.

Теперь об авторах. Необходимо обращаться к большинству из них — Проскурину, Белову, Астафьеву, Потанину, Палиевскому, Ганичеву, Михайлову, Скатову, Севастьянову — от имени редколлегии. А составить её лучше из краснодарцев ( немногих ) во главе с Лихоносовым. Скажем, ты, Федорченко, Бардадым. Я не возражаю против того, чтобы войти в нее, но, думаю, В. Кузнецов будет протестовать.

Напиши о своих соображениях. Я понимаю, что чрезвычайно трудно писать письмо с небольшим интервалом. Это, вероятно, выше твоих сил. Но все же попробуй. Обнимаю, В. К.

 

P.S. Надеюсь на книгу “Очерки истории алан”.

 

Хотел бы напомнить еще одну фразу из опубликованных воспоминаний Кожинова о Ю. Селезневе: “Естественно, Юрий в Москве сразу вошел в весьма широкий круг людей, с которыми я был связан, притом не только собственно москвичей, но и вологжан, ленинградцев и даже — хоть это может показаться странным — уроженцев Кубани, с которыми он по тем или иным причинам не сблизился на родине (среди них были, скажем, Юpuй Кузнецов и Владислав Попов). И говорить обо всем этом — значило бы изобразить целую полосу литературной и культурной жизни Москвы и даже России в целом”.

Когда мы не встречались с Вадимом Валериановичем, то писали друг другу. Я посылал ему все свои научные работы, а он неизменно их анализировал, сравнивал с предыдущими, указывал ошибки и с радостью отмечал достоинства. Например, в письме от 16.5.66 замечал: “работа твоя серьезная, местами очень интересна (хотя местами и наивна) и представляет собой огромный (без преувеличения) шаг в сравнении с известной мне предыдущей”. Когда мне было необходимо — присылал официальные рецензии и рекомендации к печати. Оценивал весьма критически и мои собственно литературные опыты — рассказы и повести (стихи я свои ему не показывал, знал, что это моя душа, а не поэзия). Ведь тогда Кожинов был известен как критик поэзии и составитель “Дней поэзии”, а рядом был мой земляк Юрий Кузнецов! Кстати, Вадим Валерианович и сам себя пробовал на чисто писательском поприще (членом Союза писателей СССР он был как критик). Помню, как в 1969 г. он читал главы своего философского романа “Прения о животе и смерти”. Но к себе он был еще требовательней и потому никогда не публиковал этот роман. Сам он сказал мне тогда, что опирался на философию “Общего дела” Н. Федорова, а Бахтин ответил ему, что проблема смерти в философии не раскрывается, а отодвигается, занавешивается. Вспоминается мысль Бахтина, которую с авторской рукописи я переписал в доме Кожинова. Потом эта статья опубликована с пропуском именно этой мысли, и только много лет спустя — целиком: “Познание ничего не может нам подарить и гарантировать, например, бессмертия, как точно установ­ленного факта, имеющего практическое значение для нашей жизни. “Верь тому, что сердце скажет, нет залога от небес” (стихотворение Жуковского “Желание”. — В. П. ). Душа свободно говорит нам о своем бессмертии, но доказать его нельзя... Бог может обойтись без человека, а человек без него — нет”. Видимо, эта фраза и отношение к религии Димы (помню такую его фразу: “Вера, как талант, не каж­дому дана” или “Не каждому дано верить, это как талант” — не помню точную фразу, но за ее смысл ручаюсь) определили мое отношение к Православию.

Каждая встреча и каждое письмо Кожинова были для меня Уроком — и культуры, и жизни, были откровением. Напомню два письма, написанных мне во время моей службы в рядах Советской Армии.

 

Дорогой Слава!

Очевидно, мое письмо не дошло — я уже писал тебе о  рассказе “Звездный путь”. Это жаль, ибо трудно писать второй раз. Прости, но я просто не в состоянии вновь писать о нём подробно... Ты прав, что жанр фантастики открывает сейчас возможности для создания, если говорить упрощенно, своего рода “мениппеи” (в бахтинском смысле). Что ты читал Станислава Лема? Но не упускай: в мениппее совершенно необходим комический, иронический план, которым у тебя и не пахнет. Ты упоминаешь гротеск. Но гротеск не живет без смеха, без покушаю­щегося на все без исключения комизма (это есть, кстати, в лучших вещах Лема).

Впрочем, я уверен, что мы обо всем этом поговорим подробно после окончания твоей военной карьеры .

Не огорчайся: у тебя всё еще впереди, всё. Нужна только внутренняя энергия, способность много раз начинать сначала, сызнова. А, как мне кажется, это у тебя есть. Хочу обратить внимание на одну — только мелькнувшую — мысль в твоем письме, что мы, мол, только сейчас “дошли до модернизма”. Ты здесь совсем не прав. В России модернизм достиг высшего и необычайно много­образного расцвета значительно ранее, чем на Западе. Ты его не знаешь — и это вполне естественно (было бы странно, если бы было наоборот). В России в конце XIX—начале XX века (и даже ранее — к середине ХIX) были свои Кафка, Фрейд, Джойс, Шпенглер, Бретон,  Аполлинер, Элиот и т. д. и т. п. Это вполне закономерно. Россия прошла через этот этап, и крупнейшие ее писатели в 1930-е годы сознательно и естественно стали на путь создания новой “классики”. Для этого были необычайно серьезные причины — социальные и национальные .

Конечно, все это — крайне сложная и большая проблема, о которой в письме не расскажешь. Но мне хотелось тебе об этом намекнуть. Kстamu,, в западной литературе модернизм также почти исчерпал себя за последнюю четверть века. Но в России это произошло гораздо раньше. Сейчас модерниcmcкue тенденции у нас живы лишь в массовой беллетристике, в литературном ширпотребе типа сочинений А. Вознесенского, В. Аксёнова, А. Гладилина, В. Сосноры и т. п. Но опять-таки откладываю разговор .

Желаю тебе самого доброго, легкой службы, радости чувствовать и мыслить.

Жму руку. Вадим

 

16.5.68

 

Дорогой Слава!

Спасибо за письмо, очень рад был снова услышать твой голос. Но, конечно, ты ждешь отзыва о работе. Я сразу её прочитал и отдал Палиевскому.

Без сомнения, ты очень, очень вырос. Я даже изумлен был тем, что ты в одиночку сумел так себя поднять и обогатить. Прежние твои сочинения были еще во многом школярские, а здесь есть уже и настоящая серьезность, и зрелость.

Скажу прямо — по основному содержанию, по “выводу” , работа не очень богата — во всяком случае эта её часть (не знаю, что там дальше). Ты сам это можешь ясно осознать — ведь ты говоришь, в сущности, только одно — что книга Ницше — мениппея. Очевидно, ты прав. И ты хорошо и ярко обосновываешь свою идею,  хотя, пожалуй, слишком много, повсюду опираешься на Бахтина (кстати, если хочешь, можешь послать ему работу — только сообщи сначала мне, чтобы я его предупредил, спросил разрешения — иначе неловко).

Итак, по “выводу” — ты, я думаю, согласишься: работа бедновата. Но дело не в этом. На протяжении работы ты обнаруживаешь серьезную исследова­тельскую культуру, высказываешь целый ряд очень интересных соображений, подчас глубоких и метких — некоторые из них ты,  я думаю, сам недостаточно оценил. Но это надо по тексту, приедешь, поговорим.

Есть, конечно, и юношеские завихрения и легкомысленности, по-своему также интересные и блестящие (например, о фашизме как карнавале), уместные в беседе, в эссе, но не в работе, претендующей на научность.

Есть и непреодоленное почитание разных ложных авторитетов (вроде Грушина etc). Но это частности. В целом ты безусловно доказал этой работой свое право на самую серьезную деятельность в сфере культуры. И я поздравляю тебя от всей души и радуюсь за тебя и с тобой.

К сожалению, не могу тебя порадовать в ином плане. Ты, к сожалению, прав в своих предположениях — о трудностях, которые ожидают работу на пути к публикации. И из-за темы, и из-за самого характера, из-за объема работу напечатать крайне трудно — даже почти невозможно. Единственный, пожалуй, канал — это какое-нибудь издание типа “Ученых записок”, но тут нужно еще найти институт или иное учреждение, издающее “записки”, в котором сидят умные и не очень трусливые люди. Это не так просто.

Кстати, помимо темы и прочего у работы есть еще одно скользкое место — mom факт, что она как бы не существует без работ Бахтина — ты все связал с его идеями. Это как бы вариации на тему Бахтина. Само по себе это не обязательно означает недостаток. Но изданию это будет мешать.

Теперь ты видишь, как трудно мне дать тебе совет, о котором ты просишь, — продолжать работу или нет. Есть большие основания предполагать, что работа останется у тебя в столе. Даже если когда-нибудь положение изменится, боюсь, что тебе тогда уже не будет интересно её печатать.

Но работать в том же духе и стиле я тебе, безусловно, советую. Очень советую обратиться к русской философии — в первую очередь к Фёдорову, которого ты цитируешь сейчас — это печально — по комментариям к письмам Достоевского. Поскольку ты сидишь в “серьезном” кабинете (тогда я был лаборантом кафедры научного коммунизма КСХИ. — В. П. ), ты вполне можешь выписать Федорова и книги о нём по межбиблиотечному абонементу. Кстати, возьми “Лит. наследство”. Т. 70 (переписка Горького) и по алфавит. указателю найди упоминание о Фёдорове. Если тебе нужны к.-л. справки, напиши мне. Ты сейчас вполне готов к тому, чтобы серьезно разобраться в идеях этого поразительного мыслителя — для сегодняшнего дня гораздо более интересного, чем Ницше.

Буду рад, если выберешься в Москву, но лучше в июле, т. к. в августе я, возможно, уеду недели на две в ГДР. Остальное время я летом буду жить под Москвой по адресу: Киевская ж. д., ст. Переделкино. Городок писателей. Ул. Лермонтова, д. 7. Приезжай. Найти там нетрудно. Пиши обязательно. Жму руку, твой В.

 

С 1969 года, со времени дискуссии о славянофильстве в журнале “Вопросы литературы”, в которой принял участие и Кожинов, написав блестящую статью, которую Бахтин в личной беседе со мной назвал лучшей на эту тему, я начал под его духовным руководством писать кандидатскую диссертацию по философии “Учение ранних славянофилов”. Осознанием значимости этого учения для русской культуры и жизни я обязан именно Кожинову, хотя решил эту проблему по-своему, по-славянофильски, ибо они еще в сборнике 1845 года сказали: “...Уроки учителя тогда только достигают своего назначения, когда пробудят в ученике его собст­венные силы и он сумеет основать на них свою самостоятельную жизнь и созна­тельное мышление”. Вадим не хотел, чтобы я писал диссертацию именно на эту — главную — тему, понимая сложность её защиты. Даже дал мне другую тему: “Русская эстетика 40-х годов XIX века и наследие немецкой классической философии”, написал план диссертации, указал основную литературу. Так что я утвердил в аспирантуре по философии КубГУ тему: “Учение ранних славянофилов” вопреки его совету, но потом он это очень высоко оценил — понял, что меня интересует идея, а не защита как таковая. Парадоксально, что он сам так и ушел из жизни — кандидатом наук, как, впрочем, и М. Бахтин. Мне он говорил: “Когда произносят имя — Чайковский, не спрашивают, какие у него официальные звания”, но не скрывая горечи (ведь он не мог быть оппонентом докторских диссер­таций своих учеников, да и за лекции получал гораздо меньше своих коллег).

Еще в 1971 г. (цит. по своему дневнику) он сказал мне: “Сейчас начинается кампания против славянофилов, но это будет недолго. Защите это не помешает, публикации — да. Если волна докатится до Краснодара, тебе будет трудно”. И как в воду глядел. Но случилось даже более страшное.

15 февраля 1972 года Кожинов написал официальный отзыв об одной моей статье о славянофильстве (о другой написал доктор философских наук А. А. Галак­тионов, у которого в ЛГУ на кафедре истории русской философии я должен был защищаться):

 

О работе В. П. Попова

“Раннее славянофильство как эстетический феномен”

 

Наследие славянофилов в последние годы привлекло самое широкое, активное внимание наших историков, философов, литературоведов. Это объясняется как зрелостью нашей теоретико-исторической мысли, ставящей перед собой задачу изучить все сложные пути и перепутья в развитии общественного сознания в России, так и несомненной актуальностью тех проблем, которые стояли в центре внимания ранних славянофилов, и прежде всего проблемы национальной культуры в ее соотношении с культурой общечеловеческой.

Работа В. П. Попова входит в круг многочисленных работ о ранних славянофилах, появившихся в последнее время, и, более того, принадлежит, на мой взгляд, к лучшим из этих работ.

Во-первых, она основана на исчерпывающем знании материала (автор привлек даже архивные источники) и литературы вопроса, чего нельзя, к сожалению, сказать про многие статьи о славянофильстве, базирующиеся на поверхностном знакомстве с отдельными — и даже не всегда центральными — произведениями ранних славянофилов.

Во-вторых — и это еще более существенно, — В. П. Попов последовательно стремится к строго объективному анализу и оценке наследия славянофилов. Это нельзя не отметить потому, что: целый ряд новейших работ очевидно грешит модернизацией славянофильства и прагматической экстраполяцией его идей в русло сегодняшних теоретических споров (работы этого толка вызвали у нас законную критику).

В. П. Попов последовательно рассматривает концепции славянофилов не на основе того, как они сами “думали о себе”,, а на основе соотношения их мысли с общественным бытием. Это ярко выразилось, в частности, в рассуждении о том, что для истинного понимания творчества Гоголя славянофилам пришлось бы “объяснить себе самих себя и свое учение” (cmp. 5). А это им “было не под силу” (там же).

Исходя из этого, я с полной убежденностью и даже с удовольствием рекомендую работу В. П. Попова к печати.

 

Зав. группой по изучению стиля,

старший научный сотрудник

Института мировой литературы АН СССР

В. В. Кожинов

 

А уже 15 ноября этого же года появилась статья зав. отделом агитации и пропаганды ЦК КПСС и будущего “архитектора перестройки” А. Н. Яковлева “Против антиисторизма”, которая обрушила на возрождение русского националь­ного сознания, на славянофильство и почвенничество (учение Достоевского) и современных идеологов русской идеи, как их называли, “неославянофилов”, в том числе и на самого Кожинова, всю силу официальной, “интернационалисти­ческой” партийной русофобии. Задержало это и мою защиту, а главное, переориентировало её. После этого страшного идеологического удара (нет худа без добра) я вернулся на стезя свои — написал другую диссертацию — уже по истории русской литературы: “Учение ранних славянофилов и творчество Ф. М. Дос­тоевского”, которую защитил в 1979 году в Ленинградском педагогическом институте им. А. И. Герцена. Вадим Валерианович Кожинов еще в 1977 году на защите диссертации Ю. Селезнева познакомил меня с тогдашним завкафедрой литера­туры этого института (ныне он директор ИРЛИ РАН) Н. Н. Скатовым, но сам не смог стать моим оппонентом (“я как оппонент могу тебе помешать”) и порекомен­довал обратиться к Г. М. Фридлендеру, который и стал моим первым оппонентом.

В 1999 году Кожинов сказал в одном интервью: “Я не принадлежу ни к какому направлению... это видно из моих книг — я не славянофил. Не могу сказать, что я русофил”. Это так, во многих своих последних книгах он это подтвердил. Но это совсем не значит, что Кожинов отказался от славянофильства или “предал” его. В нем, по выражению И. Шафаревича, навсегда остался “дух славянофилов”. Он, на мой взгляд, отрицал свое славянофильство в последние годы потому, что многие проходимцы стали называть себя русофилами, создавать “совершенно искусственные поделки “а-ла рюс”, а главное, он отказывался от “общей”, “ходячей” тенденции славянофильства, хотел выйти за пределы этого учения, ибо вошел в русло самой великой русской литературы, которая сформировалась как результат спора западников и славянофилов и оказалась “заведомо шире и глубже самих этих тенденций”, как он сам сказал о “подлинно значительных писателях и мыслителях”, так или иначе принадлежавших к западничеству или славянофильству. В этом смысле он ближе всего к Достоевскому — почвеннику, который “выдумал” примирить западников и славянофилов. Но ведь при этом тот же Достоевский говорил: “Я во многом убеждений чисто славянофильских”. Кожинов такого уточнения не делал, больше того, даже отрицал славянофильство самого Достоевского, но я убежден, что он мог повторить эти слова великого писателя. Но он чаще называл себя евразийцем.

В сентябре 1971 года я тоже был в Москве, как всегда, вел записи наших разговоров с Кожиновым. Через 20—30 лет многие из тогдашних его идей были опубликованы, но какое они имели значение в то время! Об этом могу сказать я и многие его друзья. Из тогдашних своих записей напомню такие: “Юноши решают общие проблемы (я сейчас уже освободился от этого максима­лизма), а мудрецы имеют их в виду, но решают частные”; “Сейчас всё стремительно движется вперед, и потому-то надо корректировать это движение, думать: а не теряем ли мы при этом нечто? Нечто необходимое, человеческое?! Нужна определенная “узда”, и в этом смысле “консервативность” становится необходимой. Это не значит останав­ливать прогресс, он и без нас неостановим” . Кстати, вспоминается и такой нередко повто­ряемый Кожиновым афоризм: “Кто в юности не революционер — тот сухарь, а кто в зрелости не консерватор — тот дурак”. Позже в 1988 году в КубГУ (ему разрешили там выступить, но никаких публикаций не сделали) он сказал: “Понятие “прогресс” существует, но одновременно это и регресс, порой катастрофический. Будущее — это тёмная ночь. Прогнозировать его пытались утописты. Понять его можно лишь из прошлого”. И тогда же он мне рассказал: “Новый мир” раскололся — часть ушла в “Молодую гвардию”. Если раньше “Новый мир” и “Знамя” были левой и правой колеей, на них играли, то переход в “Молодую гвардию” насторожил — это было нечто более реальное и сильное, чем “Новый мир”. Испугались. А расформировали “Новый мир” не потому, что он делал ошибки, а потому, что на Западе он стал символом советского либерализма”. Позже, в 1991 году, подробнее об этом рассказал М. Лобанов.

А в 1978 г. Кожинов познакомил меня с А. Ф. Лосевым. Парадоксально, но он взял меня на свою первую и единственную встречу с ним! Было торжественное (хотя и немноголюдное) собрание по случаю его 85-летия, куда Диму пригласил друг юбиляра проф. А. В. Гулыга, кстати, написавший философский отзыв на автореферат моей кандидатской диссертации.

Когда у меня появилась возможность поехать работать за границу (или в ПНР, или в Китай), я посоветовался с Кожиновым. Он, правда, хотел, чтобы я поехал в Китай, “ибо там сейчас многое решается”, но согласился с моими доводами: из Польши я каждый год смогу возвращаться в Россию, там смогу работать над книгой и докторской диссертацией о славянофильстве. Дима сказал, что сам не раз бывал и еще будет в ПНР и может дать мне выходы на крупнейших польских специалистов по русской литературе. С 1985 по 1988 гг. я работал в ПНР в Университете Миколая Коперника в г. Торунь. Часто бывал в Варшаве. Готовя меня к встрече с Польшей, а потом в Москве, когда я возвращался домой или, напротив, ехал в Польшу, а также в Варшаве Дима мне говорил (цит. по своим записям того времени): “У Польши (потом он расширил эту мысль — “у западных славян”. — В. П. ) есть лишь один выбор: или быть на задворках Европы, или на красном крыльце России”. Он же рассказал мне такой эпизод из своей жизни: “Приезжал ко мне один поляк, говорит: “Я друг Советского Союза, друг русских!” Я спрашиваю: “Вы? Почему? Ведь Польшу три раза делили, и во всех трёх разделах участвовала Россия. Вы не можете нас любить”. Поляк: “Когда Польша освобо­дилась, то оказалось, что на территориях, занятых немцами и австрийцами, поляков почти не осталось, а на территории, находящейся под Россией, количество поляков лишь увеличилось”. И Дима ответил: “Я слышу слова не мальчика, но мужа. Теперь я вам верю”. О Варшавском восстании Кожинов сказал мне: “Станислав Лем обвинил Т. Манна в посредничестве фашизму, я с этим не согласен. Он говорил, что европейские евреи — безропотные жертвы. Да, в европейской истории нельзя привести примера борьбы с фашизмом, и только в Варшавском гетто евреи выступили против него! Из этого можно извлечь очень глубокий смысл”.

Второго августа 1987 года Кожинов мне сказал: “А. (...) пытался меня запугать, когда я выступил против него. Я ему ответил, что меня запугать нельзя”. Это, на мой взгляд, кредо самого Кожинова, и оно стало основой его статьи “Позиция и понимание”, опубликованной в 1989 году. А в начале ноября того же года сказал: “Наука о литературе попала в собственную ловушку. Изучение поэтики, специфики литературы было характерно для времени, когда литература превра­тилась в служанку идеологии. Но теперь литературоведение замкнулось в себе, ученые пишут для литературоведов. Надо вернуть литературе связь с жизнью, с историей. Я пишу книгу “Литература и история”. Я говорю не об исторической теме в литературе, а о сути самой литературы”; “Сейчас более страшное время, чем даже во время гражданской войны. Тогда у большинства были свои участки земли, которые могли их прокормить. Теперь все зависит от начальства. Не дадут зарплаты — все вымрут от голода”, и др.

Последние десятилетия своей жизни Вадим Валерианович Кожинов посвятил истории. Пошел по пути Карамзина — писателя, который стал и великим русским историком (этим примером сам Кожинов защищался от нападок т. н. “профессио­нальных”, но бедных духовно историков, оговариваясь, что вовсе не сравнивает себя с самим Карамзиным). Тому есть много причин. Одну он мне сам назвал, пересказав слова Бахтина о том, что литературоведение — межеумочная наука, а серьезные — философия и история. И, конечно, само литературное творчество. Но мне кажется, что одну из причин можно понять из высказываний Тютчева — любимого Димой поэта и мыслителя, о котором он написал в ЖЗЛ лучшую книгу (в тютчеведении, конечно, ибо из книг самого Кожинова я не могу назвать лучшую, все они — одна великая мысль о России, её судьбе, истории и культуре). Тютчев сказал: “Апология России… Боже мой! Эту  задачу принял на себя мастер, который выше нас всех и который, мне кажется, выполнял её до сих пор довольно успешно. Истинный защитник России — это история. Ею в течение трех столетий неустанно разрешаются в пользу России все испытания, которыми подвергает она свою таинственную судьбу”. Кожинов и стал историком, чтобы защитить Россию, спасти её. А великолепное знание русской литературы и культуры вообще помогло ему глубже, чем другим, понять историю России, по-новому прочитать её “загадочные страницы”. Название его книги — “История Руси и русского Слова. Современный взгляд” — это, в сущности, принцип его подхода к истории, уникальная особенность его мышления. А в двухтомнике “Россия. Век XX” есть еще одно уточнение его подхода к истории: “Опыт беспристрастного исследо­вания”. Ему он учился у Пушкина, сказавшего о драматическом поэте, что он “беспристрастный, как судьба” и потому может “воскресить минувший век во всей его истине”.

В марте 1995 года на Ильинских чтениях в ИМЛИ Кожинов говорил (что мне, что с трибуны — уже не помню): “Ильин — одна из крупнейших фигур. Но я сомневаюсь, что Ильин — путеводная звезда... Вся политическая линия Ильина: Россия 17-го года не имеет права на существование... Розанов и Леонтьев — глубже Ильина”.

Докторскую свою диссертацию “Славянофильство и творческие искания русских писателей XIX века” я защитил в ИМЛИ РАН — родном институте Кожинова — в 1995 году. На защите выступал и Вадим Валерианович. В журнале “Родная Кубань” я приводил текст его выступления. Дальнейшие наши связи были через нашего общего ученика О. Г. Панаэтова. Мой Учитель стал его научным руково­дителем”.

 

P. S. Кстати, в мае 2003 года конференция в Армавирском университете, посвященная наследию В. В. Кожинова, повторилась.

 

 

II. “Это бесстрашный человек”

 

Виктор Дмитриевич Дувакин, чьи университетские семинары на рубеже 40 — 50-х годов посещал Вадим Кожинов и у которого я в 1953 году писал курсовую работу о Маяковском, в 1966 году был отстранен от работы на фило­логи­ческом факультете за то, что во время суда над Андреем Синявским вместо осуждения своего бывшего студента произнес хвалу в его адрес. (Кстати, на мой взгляд, Синявский как филолог таких дифирамбов не заслуживал и востор­женная речь Дувакина вольно или невольно носила всего лишь общественно-политический характер). Но, как говорится, не было бы счастья, да несчастье помогло. Отстраненный от преподавательской работы, Дувакин занялся толковым делом: стал записывать на магнитофон свои беседы с самыми разными инте­ресными людьми: с Тимофеевым-Ресовским, Шульгиным, с Михаилом Михай­ловичем Бахтиным…...

В прошлом году книга его бесед с М. Бахтиным вышла в издательстве “Согласие”. В беседах Дувакина и Бахтина не случайно много раз заходил разговор о Вадиме Кожинове.  Вадим Валерианович вместе с Сергеем Бочаровым, Петром Палиевским и Георгием Гачевым сделали все для того, чтобы извлечь из научного небытия имя ученого, жившего с конца 30-х годов в забвении в городе Саранске. Перевести его в Москву, издать книги о Достоевском и Рабле, словом, вернуть незаурядного мыслителя в лоно отечественной культуры.

Мы перепечатываем из вышедшей книги характерный отрывок из разговора Бахтина с Дувакиным, где речь идет о Кожинове. Бахтин защищает Вадима Валериановича от несправедливых упреков Дувакина, подозревавшего, что Кожинов отдалился от бывшего преподавателя из-за того, что последний попал в идеологическую опалу.

Д.: А “Достоевского” Вы написали ведь в первый раз перед арестом?

Б.: Еще перед арестом, да.

Д.: В 28-м году?

Б.: Да.

Д.: Так что Вы уехали уже человеком с именем. Эта книжка, вообще говоря, была замечена.

Б.: Замечена была книжка, да, замечена.

Д.: О ней писали. А второе издание делали, сидя в Саранске?

Б.: Второе издание я делал, сидя в Саранске, да-да. Ко мне туда приезжали Кожинов, редактором моим был... Сергей Георгиевич Бочаров. Вот.

Д.: А! Сережа Бочаров!

Б.: Тоже... друг, и он тоже приезжал ко мне в Саранск.

Д.: Вот это хороший парень...

Б.: Очень хороший. Замечательный.

Д.: А Вадим Кожинов — это мой ученик, и близкий ученик, но я должен все-таки сказать — Васька Буслаев: “Размахнись, плечо!” Опираться на него трудно. Он, правда... должен сказать, что я от него услышал... Я не знал, где Вы, что Вы... и какой Вы... Он очень способный человек.

Б.: Он очень способный человек.

Д.: Очень способный... но довольно беспринципный. К сожалению. Вот не знаю... Он очень всегда подчеркивал, что он мой ученик и так далее, а потом фьюить — и исчез. Как-то стало это не очень приятно...

Б.: Ах, Вы думаете, что в связи вот с этой Вашей историей?

Д.: Да!

Б.: Нет, что Вы! Вы не знаете Кожинова! Для него этого не существует совер­шенно. Он человек абсолютно бесстрашный. Нет-нет, что Вы! А его отношение ко мне? Я был тогда еще, собственно, “минусник”, никому не известен. Книжку эту забыли — “Достоевского”... Он все это сделал. Ведь если бы не он...

Д.: Он продвинул Вам книжку?

Б.: Только! Только! Только. Я и не собирался.

Д.: Да что Вы!

Б.: Да, и не собирался. И “Рабле” у меня лежал в столе готовый, но я и не думал его публиковать и считал, что это невозможно, и так далее. А вот он явился — и все сделал.

Д.: И прошибал всё?

Б.: Прошибал всё это! Прошибал, и гениально прошибал.

Д: Ну это, конечно... Вадиму, конечно, большая честь, если это так.

Б.: Да. И вообще, я-то его знаю хорошо уже, и достаточно хорошо, — нет, это бесстрашный человек. Нет-нет, что Вы! Даже и речи об этом быть не может — что он испугался Вашей репутации. Да нисколько! Он все время связан с людьми с очень такой репутацией...… неофициальной (усмехается) и так далее.

Д.: Выступает он иногда очень...

Б.: Выступает он — да-а, он...

Д.: Сейчас он, так сказать, один из лидеров так называемых почвенников.

Б.: Почвенников, да-да, почвенников, да, или неославянофилов.

Д.: Да, загибает тут... и антисемитские...

Б.: Да, но видите... Он человек... да... нет-нет, он не антисемит, не антисемит. Это так у него, недоразумение. А видите ли, в чем дело... Он человек очень деятельный. Его не удовлетворяет писание только. Ему хочется действовать, играть какую-то роль в жизни. Не карьеру делать, нет, он не карьерист совсем! Он...… ему деятельность, деятельность ему нужна.

Д.: Мне очень приятно слышать хорошее о людях, с которыми я был связан и в которых я усомнился.

Б.: Да нет, напрасно. Во всяком случае, вот то, что Вы говорите, — это исключено совершенно. Это никакого влияния на него оказать не могло. Скорее наоборот, скорее наоборот.

Д.: Ну, может, ему просто неинтересно стало.

Б.: Он почувствовал бы еще большую симпатию и так далее. Если бы можно было бы, то, вероятно, оказал бы Вам всякую возможную помощь. Да... Нет-нет. Не такой просто...

Д.: Тут у меня в это время очень по-разному люди проявлялись, и я был, естественно, в этом смысле насторожен.

Б.: Нет!

Д.: Ну дай Бог. Видите, у нас с Вами сколько переплетений.

 

Сам Вадим Кожинов в послесловии беседы Бахтина с Дувакиным пишет: “Виктор Дмитриевич вначале не без обиды замечает: “Он мне теперь не звонит”, а затем  даже предъявляет тяжкое обвинение, что я-де “исчез” из-за истории с Синявским, после которой Виктор Дмитриевич оказался в “неблагонадежных”. Полагаю, что Михаил Михайлович достаточно убедительно опроверг сие обвинение (упомяну только, что тогда же, в 1966-м, я подписал характерное для тех лет “письмо” в защиту Виктора Дмитриевича, о чем он почему-то не знал)*. И Виктор Дмитриевич в конце концов говорит обо мне: “Ну, может, ему просто неинтересно стало” (беседовать с ним). Каюсь: диагноз верен. Мала­ковский и его мир начиная с 1960-х годов интересовали меня мало. Каюсь и одновременно восхищаюсь этим не жалеющим себя (а многие ли способны на такое!) выводом Виктора Дмитриевича Дувакина, память о котором в моей душе неизменна и светла…...”.

 

 

III. Таинственный дар

 

В архиве Георгия Васильевича Свиридова сохранился любопытный документ — звуковое письмо Вадиму Валериановичу Кожинову, которое композитор надиктовал на магнитофон после того, как прочитал книгу Кожинова “Стихи и поэзия”. Публикуем текст этого “письма”.

*   *   *

“Вопрос о восприятии музыки, поэзии, вопрос вообще о этих двух стихиях творческих, вопрос исключительно сложный. Вы касаетесь его крайне бегло, поверхностно, хотя и говорите об этом категорически. Мне кажется, вы допус­каете одну ошибку. Дело заключается в том — как дан человеку дар состав­лять стихи, так дан дар человеку чувствовать поэзию. Есть люди глухие к поэзии и есть люди глухие к музыке. Я знаю многих музыкантов, которые хорошо разби­раются в музыке, и я даже знаю, что это хорошие музыканты, но глухие к поэти­че­скому слову. Это бывает. Далеко не каждому человеку дан дар слышать музыку. Начинает талантливый человек писать стихи, у него талант обнаруживается в любви к поэзии, в любви к стихотворению, точно так же, как талант музыканта сначала обнаруживается в любви его к музыке, а потом из этого вытекает его высший дар к собственному творчеству. Сначала он знакомится с поэтическим творчеством или с музыкальным, любит его, воспринимает, и потом из него родится дар творческий. Но есть люди совершенно глухие к музыке, и никакой культурой пробудить это чувство невозможно, никаким воспитанием.

Глубокого чувства музыки был лишен Толстой. То, что он писал о музыке, это крайне предвзято. Мне казалось, что он понимает грандиозную силу этого искусства, но оно ускользает от него, и поэтому он в конце концов его вознена­видел. То же самое с поэзией. Он ее отвергал. Вот он читал одно время Тютчева, а потом отверг его. Он поэзию вообще не любил. Ему не был дан дар ощущения поэзии как великого искусства. Он любил Тютчева за глубину, за философичность, но именно за мышление, а не за саму поэзию.

Мне кажется, далеко не всем дан этот дар, другое дело, если он есть у человека, то культура поможет ему этот дар развить, образовать, научить его разбираться в музыке. Но сама культура не в состоянии дать человеку дара любви к музыке, он дается только от природы. Это то, что называлось в Греции словом “филярмони” — это значит любовь к звуку, вот эта любовь к звуку дается только от природы.

Здесь я должен сказать относительно начала Вашей книги “Стихи и поэзия”. Превосходная полемическая книга. В “Статьях о современной литературе” особенно ценными для меня показались статьи “Поэзия легкая и серьезная”, “Ценности истинные и мнимые”, “О беллетристике и моде в литературе”. Это очень важные темы, фактически об искусстве и суррогате искусства. Сейчас предпринимаются усилия заменить суррогатом настоящее искусство. Очень ценно, что вы разделили эти две силы. Подлинное  искусство от суррогата отделили. Меня восхищает Ваша борьба за оценку творчества Рубцова. Однако поэзия Куняева представляется более разнообразной по характеру чувств. Мне нравится его скрытый драматизм, суровость в соединении с нежностью. Основное качество его поэзии, мне кажется, скрылось от вас: это страстная мысль. Чувство родины у Куняева очень ценное и очень высокой пробы чувство. Ваши статьи помогают отделить искусство от его суррогата, я должен заметить, что в музыке суррогат искусства открыто выдается, проявляется во всей силе именно суррогат искусства. А Вы и Ваши друзья (и не только критики) сопротивляетесь этому.

Я хочу Куняеву написать относительно его статьи о Рубцове. Да, Рубцов, мне кажется, был замечательно одаренный человек, это поэт, который не только стихами, но и всей своей жизнью, всей своей судьбой доказал, что он настоящий народный поэт по строю чувств, по непридуманности...… Именно русский по непри­думанности, по неизобретательности самой поэзии. Живые куски, оторванные от сердца. Есть слова, которые только ему было дано сказать, например: “Поверьте мне — я чист душою...…” — и ему веришь. Большинство современных поэтов сказать таких слов не могли. Ему веришь, а им не веришь. “До конца, до тихого креста пусть душа останется чиста”. Это только он так мог сказать! “Россия, Русь, храни себя, храни...…”. Вот только не знаю, удастся ли всё это сохранить.

Замечательная поэзия, стихи Рубцова. Душа, северная душа, тонущая в необъятном северном мраке, который ее и поглотил. Послевоенная разоренная, страшная, бесприютная Россия, Россия детдома, общежитий, казармы или кубрика и кабака, но не старого кабака, общего для всех, а кабака уже домаш­него, кабака в каждой квартире.

Ваши отношения с музыкой, да и с поэзией, однако, непростые, как явствует из предисловия к книге “Стихи и поэзия”. Вы, защищая в своем сочинительстве, в своей книге, подлинную поэзию, настоящую, глубинного содержания, от поэзии поверхностной, умозрительной, умозрительно-дидактической, к сожалению, сами стоите на позиции чисто рационального объяснения поэзии. Ваша цель заключается в том, чтобы объяснить поэзию с точки зрения мате­риальной структуры и смысла. Но подобные объяснения невозможны, ибо убивают само существо поэзии. Вот в чем самое большое противоречие Вашей книги. Поэтому Ваше объяснение в предисловии показывает мне, что Вы стоите на позициях ложных. Защищая истинную поэзию, противопоставляя ей поэзию рациональную, Вы практически сами занимаете в критике такую позицию и прокламируете ее, хотя, по сути, защищаете глубинность искусства.

Дело заключается в том, что поэзия и музыка это искусство, — я даже затруд­няюсь назвать это искусством, какой-то таинственный дар, данный человеку. Данный таинственно для сочинения, творческий дар, т. е. делающий человека богоизбранным. Вот этот дар вы пытаетесь объяснить чисто мате­риально, научно, а это, на мой взгляд, большая ошибка.

Я стою на той точке зрения, что ощущение искусства, ощущение поэзии и ощущение музыки так же дано не всем людям, как и не всем людям дан творческий дар. Первым дается дар ощущения поэзии искусства, и творческий дар без этого ощущения не может возникнуть. Он возникает из особо близкого, из особо сильного ощущения искусства, и тогда появляется желание самому создать нечто подобное тому, что слышишь. Вот это Вы, к сожалению, не учли. Ваше отношение к музыке совершенно ясно. Эта двойственность проходит у Вас и в отношении к поэзии. Вы чувствуете поэзию, но музыку Вы не чувствуете. Это видно и по книге о Рубцове, где Вы пишете, что какой-то композитор плохо положил стихи Рубцова на музыку. Это вздор. Вы не то чтобы не имеете вкуса или необразованны, нет, Вы, мне кажется, не ощущаете музыки, Вы чувствуете в музыке структуру и смысл, но ведь в музыке есть еще и таинственный элемент, который объяснить невозможно. А так все было бы просто, и любой критик мог бы стать поэтом. Поэзия не возникает даже из критики, из знания, она возникает из какого-то особого данного ощущения. Есть масса людей, занимающихся музыкой и слышащих ее только как звуки, а не слышащих таинственного элемента поэзии, таинственного элемента музыки.

Я стою на позиции необъяснимости этой метафизики, этой таинственности. Таинственный дар, дар поэтический, дар музыкальный. Таинственное дело — ощущение музыки, человеку дается дар ощущения музыки, и это не обязательно зависит от культуры. В культурном человеке дар может пробудиться, но он дан и человеку деревенскому. Ту музыку, которую он знает, слышит, ощущение народной песни, органическое, чисто национальное — это тоже дар. Вы по­началу, представляя какую-то книжку, которая учит, как писать стихи, над ней смеетесь, а в сущности сами стоите на этой же позиции, научно изученной, научно подкрепленной. Это — тоже противоречие между Моцартом и Сальери. Есть непостижимость в этом явлении. Вы пытаетесь объяснить смысл…... Кому он нужен, этот грошовый смысл? Это будет Вознесенский со своими грошовыми идейками. У него нет собственно поэзии. И если он берется шаманить — так это все с чужих слов. А у таинственного Хлебникова было ощущение звуков, но у него оно было самодовлеющее, у него не было того, что в поэзии должен быть какой-то смысл. Все эти конструкции — есть, и идеи глубокие — есть, и смысл, через который можно объяснить. Но есть еще  самое главное, таинственное, которое делает эти идеи живыми. Иначе все это было бы доводами здравого смысла. А поэзия — это не здравый смысл. Вот в чем Ваша ошибка. Мне кажется, что Вы напрасно берете в союзники Льва Толстого, Толстой говорит абсолютно о другом. О чем он говорит? Во-первых, он очень хитёр. Толстой абсолютно ничего не указывает, потому что он делится своим наблюдением, а Вы говорите об этом как о непреложном законе. Наблюдая современного крестьянина, Вы  это наблюдение никак не можете подтвердить, потому что теперь нет человека, который не понимает, что отдельно напева не существует, существует мотив песни и существуют её слова. Он пишет об ощущении крестьянина в народной песне, органическом ощущении. Крестьянин ощущает народную песню как единое, как и должно ее ощущать и как Вы ее не ощущаете, разделяя на мелодию и слова. Для вас мелодия только как тон, как сопровождение слов, но это совершенно неверно, если появляется произведение такое, как говорит Толстой. Если крестьянин органически ощущает народную песню, то он ее поет так, как будто музыки вообще нет, и тогда он ощущает смысловую часть, как сам Толстой говорит, красотой напева влекомый. Он поет, он выговаривает слова очень выразительно. Толстой говорит о наивном ощущении крестьянина. А Вы эту наивность возводите в собственную точку зрения, и это тоже ошибка...…”.

 

 

 

IV. “Истина — дороже…”

 

Щедрое наследство оставил после себя Вадим Кожинов. Кроме книг о поэтах пушкинской и тютчевской плеяды, о поэзии Николая Рубцова, о великом Федоре Тютчеве он в последнее десятилетие жизни переосмыслил и древнюю, и новейшую эпохи Отечества в трудах “История Руси и русского Слова”, “Черносотенцы и революция”, “Победы и беды России”, “Сталин, Хрущев и госбезопасность”...… Эти книги он, как оружие, вложил перед своей смертью в руки русских патриотов. Вроде бы по большому счету жизнь удалась. И все-таки, раздумывая о его судьбе, нет-нет да и вспомнишь горькую евангельскую истину о том, что “нет пророка в своем отечестве”.

Нет, я не об антикожиновских статьях покойной Татьяны Глушковой вспо­минаю. Защищая своего друга, я успел сказать ей все еще при жизни обоих. Кроме неё приходилось оберегать его имя от облыжных и несправедливых выпадов В. Бушина, Л. Котюкова, В. Сахарова, И. Глазунова. Вроде бы патриоты, а вот поди-ка...… А совсем недавно и Валентин Сорокин наконец-то решился окончательно перечеркнуть литературную судьбу Вадима и опубликовал с благословения Владимира Гусева в “Московском литераторе” статью под названием “Путь в одиночество”.

Тяжело мне было ее читать, не только потому, что она пытается утвердить неправду, но и потому, что Валентин — мой давний товарищ. Нас с ним пород­нила и общая боль за Россию, и общая борьба и общая любовь к Сергею Есенину и Павлу Васильеву. Но, как говорится, Платон друг, но истина дороже. С твоей неправдой, Валентин, я примириться не могу и сделать вид при встрече, что как бы ничего не произошло, — тоже не сумею.

Перечитай внимательно сам, что ты пишешь:

“Не знает Кожинов нас, поэтов русских, кто живет далеко от Москвы. Не знает ни сибиряков, ни уральцев”.

“Не вина, а беда Кожинова, что он не задержался в саду поэтов: Владимира Луговского, Александра Прокофьева, Бориса Корнилова, Дмитрия Кедрина, Павла Васильева, Бориса Ручьева, Василия Федорова, Николая Благова, Бориса Примерова и многих отважных русичей слова и дела, просверкавших перед ним…...

Кожинов не осилил, не опроверг поэта Льва Котюкова, а Лев Котюков своим творчеством опроверг неопровержимого Кожинова”.

Вот так высокомерно хлещет наотмашь уральский казак московского любомудра. И отчасти ты, Валентин, прав. Знать-то Вадим знал и читал всех, кого ты вспоминаешь, но любил и ценил по своему выбору только тех, кто западал ему в душу. Да, к именам поэтов, тобой перечисленных, он относился равнодушно. У него были свои пристрастия, он не считал значительным явлением поэзию Татьяны Глушковой, не включил в свою антологию современной лирической поэзии её и твои стихи, за что я настойчиво ратовал. Ну и что из того? Всех любить невозможно и смешно. Любовь избирательна. Вот он и выбирал Николая Рубцова, Анатолия Передреева, Глеба Горбовского, Анатолия Жигулина, Алексея Прасолова, Василия Казанцева, Юрия Кузнецова, Виктора Кочеткова, Николая Тряпкина...… Что — мало? Или они, на твой взгляд, не русские поэты? Осмыслить их значение — задача непростая, и низкий поклон Вадиму за это. Не прав ты и в том, что он якобы не знал и не любил “русских поэтов, живущих далеко от Москвы” . Неужели ты забыл, что он всегда помогал словом и делом нижегородцу Фёдору Сухову, Виктору Лапшину из Галича, Борису Сиротину из Самары? Много раз в последнее десятилетие Вадим с завидным упорством разыскивал и публиковал в “Нашем современнике” со своим вступительным словом стихи вологжанина Михаила Сопина, омича Аркадия Кутилова, Евгения Курдакова из Казахстана.

Зачем же обвинять его в каком-то столичном снобизме?

А сколько страниц его книг посвящено творчеству Александра Твардовского, Михаила Пришвина, Николая Заболоцкого, Василия Белова! И все они — наши коренные русские таланты.

Очень тебе хочется убедить и себя и читателя в том, что Кожинов был всего лишь скучным теоретиком и бесталанным литератором:

“Книгу Вадима Кожинова “Как пишут стихи”, изданную недавно, читать невозможно...… такая в ней лишаистая архивная скука”.

“Но чего он-то лез в русскую поэзию? Ведь исторические и философские его работы не менее скучны, чем работы его о поэзии”.

“Туго слыша громы и разливы песенного русского моря, категори­чески отвергая разинские буйства русского стиха, он постепенно внедрял во вкус учеников и соратников равнодушие...”…

Ты до того уже договорился, Валентин, что якобы кожиновская практичность “сковала и вроде приостановила крылатость и высоту поэта” (это о Юрии Кузнецове), а “дарование Анатолия Передреева пострадало от одесских мироощущений и слово­понимания Вадима Валериановича”.

Мне, Валентин, непросто писать этот ответ тебе еще и потому, что ты выводишь меня из числа поэтов, якобы покалеченных тяжелой дланью Кожинова. Я, по твоим словам, твой “любимый поэт” , “большой русский поэт” , не поддав­шийся “кожиновской порче” и т. д. Но я смущен такими похвалами, поскольку никогда не ощущал, что Кожинов, вольно или невольно, портил вкус, мировоз­зрение и поэтический голос таких самобытных и самодостаточных поэтов, как Николай Рубцов, Юрий Кузнецов, Анатолий Передреев. Ты путаешь дружеские отношения с комиссарскими. Никогда я не слышал, чтобы он их чему-то учил, наставлял, что-либо диктовал им. Да и невозможно было себе такое представить! Слишком уж каждый из них был уверен в правоте своего пути, чтобы кого-то слушаться. А Вадим просто был лишь одним из нас, рядом с ним были друзья, а не “салонная орава” , как пишешь ты, он просто любил наши стихи, бескорыстно и с радостью, которую многие из нас сегодня утратили, восхищался прозре­ниями и удачами своих друзей-поэтов, восхищался непосредственно, востор­женно, почти по-детски, а не с “философской нахохленностью” и “противно-надоедливой очкастой широтою” , как это кажется тебе.

Его “скучные” книги, по твоим словам отмеченные “архивной скукой”, в наше рыночное время выходили, и при жизни и после смерти, одна за другой. Ты думаешь, сегодняшние издательства издают их себе в убыток и не ведают, что они жадно раскупаются, что их пристрастно читают с неменьшим интересом, нежели наши с тобой сочинения? Спроси у Анатолия Яковенко, твоего поклон­ника, ведущего книжную торговлю в Союзе писателей России, и он тебе подтвер­дит, что книги Вадима нарасхват, поскольку нужны сегодня русскому человеку, как живая вода.

Ты размашисто иронизируешь над несколькими наукообразными фразами Кожинова, но каким литературным языком ты выносишь ему приговор? — вчитайся сам еще раз в свои собственные слова:

“Хотя суждения его весьма ограниченны и совершенно не снабжены порывами ощущений русского характера”… или “Я начал возражать его симпатиям”. Прости меня, но если бы я не знал, что ты абсолютно русский человек, то, прочитав такое, имел бы полное право заподозрить тебя в “одесском происхождении”.

Ты пишешь о том, что Ю. Кузнецов, ушибленный Кожиновым, настолько утратил поэтический слух, что написал: “Как Иванушка во поле вышел”:

“Русский же, русский поэт, — негодуешь ты, — русскую сказку в ладони взял и “каки”, где же слух русский?!”

А где же слух русский, когда ты в той же статье цитируешь свое стихотво­рение: “зверя не буди, не гневай бога” ? Не боишься, что к тебе придерется какой-нибудь словесный законник и скажет: “по-русски, Валентин Васильевич, надо писать “не гневи”, да и Бога — с большой буквы, как раньше все большие русские поэты писали”?

Русский язык — такой бесконечный, то темный, то светлый лес, что даже мы, его родные дети, порой в нем плутаем...… Если уже великий Лермонтов позволил себе “с свинцом в груди”, то будем хотя бы в мелочах снисходительнее друг к другу. Впрочем, я и сам сейчас к тебе по пустякам придираюсь, в то время когда в твоей статье есть заблуждения посерьезнее.

Очень уж неприятно поразила меня твоя уверенность в неполной русскости или вообще нерусскости или шабесгойстве Кожинова: “Кожинов пишет, как ест в благородной еврейской кухне”, “Кожиновская еврейская проницательная практич­ность”, “Конечно, Френкеля и Глезера, Рейна и Левинзона, Кушнера и Пресмана, коими он зело озолотил, но раньше том “Евреи и Россия в современной поэзии”, за 1996 год, выпущенную (так у автора. — Ст. К. ) в Москве. Значит, с юности мутили его гениальный ум историка и философа, поэта и критика...”.… Трудно понять смысл этой темной фразы, но я догадался, что речь идет об участии Кожинова в сборнике “Свет двуединый”, составленном не Кожиновым, а М. Грозовским и Е. Витковским из стихотворений в основном поэтов-евреев (впрочем, и не евреи в сборнике тоже есть — А. Жигулин и Б. Чичибабин), живущих и в России, и в Америке, и в Израиле.

Кожинов всего лишь навсего написал послесловие, озаглавленное: “Реплика в русско-еврейском диалоге”. Ты, Валентин, возмущен участием В. Кожинова в сборнике “Свет двуединый”. Но я позволю себе процитировать одно место из послесловия Кожинова, ради которого, на мой взгляд, оно и написано.

“Дезик в свое время преподнес мне свою лучшую, на мой взгляд, книгу “Дни” с порадовавшей меня надписью: “Вадиму — человеку страстей, что для меня важней, чем человек идей, — с пониманием (взаимным). Где бы мы ни оказались — друг друга не предадим. 1.03.71. Д. Самойлов”. Но прошли годы, и мне показали публикацию “поденных записей” Дезика, где именно 1.03.71 начертано: “Странный, темный человек Кожинов”...… И еще одна — не датированная — запись: “фашист — это националист, презирающий культуру...… Кожинов, написав­ший подлую статью об ОПОЯЗе, — фашист” (С а м о й л о в  Д.  Памятные записи. — М., 1995 г. С. 431).

Так что, вопреки твоему утверждению, Валентин Васильевич, что Кожинов своим послесловием “зело озолотил” имена еврейских поэтов, я считаю, что он “не озолотил” участников сборника “Свет двуединый”, а, наоборот, обнародовал (в примере с Самойловым) такое свойство еврейского менталитета, что этот сборник уместнее было бы назвать “Свет двоедушный”.

Кожинов часто повторял, что евреи спокойно и равнодушно относятся к нашим кухонным ругательствам в их адрес, даже провоцируют их, но по-настоящему опасаются лишь глубокого нашего понимания их разрушительной воли, их умелой фальсификации истории, их способности, когда надо, перевоплощаться и якобы ассимилироваться.

Он блестяще владел искусством полемики с ними, поскольку учился этому искусству у Достоевского и Розанова, у Карсавина и Шульгина, у Блока и Михаила Меньшикова.

Вот почему еврейские интеллектуалы одновременно и опасались, и по-своему уважали его как достойного соперника. Но когда надо было, Вадим в открытом споре мог стереть в порошок Бенедикта Сарнова (что и сделал в 80-е годы на страницах “Лит. газеты”), мог не пожать протянутую ему Нуйкиным руку во время открытого телеэфира, добавив, что рука его оппонента, подписавшего позорное письмо о необходимости репрессий в октябре 1993 года, запятнана кровью…... Словом, он умел выступать и с открытым забралом, по-русски, “по-разински”, говоря твоими словами, Валентин Васильевич. Вспомни, что именно он организовал и осуществил наш первый бунт против еврейского засилья в культуре в 1978 году — дискуссию “Классика и мы”, которая сняла табу  с русско-еврейского вопроса. Он умел укрощать агрессивные еврейские импульсы, объясняя их носителям, что, не считаясь с русской историей и развязно русофоб­ствуя, они играют с огнем. Он всегда предостерегал их от попыток властвовать в России и старался поставить еврейскую элиту на свое место в нашей истории. Потому и написал исследование о расцвете и гибели Хазарского каганата, потому не оставил камня на камне в еврейском лживом мифе о русском черносотенстве. В конечном счете, все его творчество есть доказательство того, что русский ум хоть и медлительнее, но глубже и свободней ума еврейского, что наши таланты органичнее и ярче, что наши убеждения замешаны на совести и справедливости, а не на расизме и корысти. Он имел мужество не зависеть ни от кого, кроме истины, он не дорожил своим положением в ИМЛИ, своей научной карьерой ради того, чтобы идти туда, “куда влечет тебя свободный ум”. Тебе, Валентин, всю жизнь занимавшему всяческие должности, трудно понять человека такого типа. Ты всю жизнь не мог себе позволить быть совершенно свободным. Я тебя понимаю: ради общих интересов надо оставаться в номенклатурном кресле, надо думать об очередном однотомнике, о литературной премии, о новой квартире. А должность всегда помогает (даже сейчас у тебя их две). А отношение к еврейскому вопросу при советской власти ох как влияло на обретение должности или на потерю ее. Ты всегда умел быть осторожным и расчетливым. Помнишь, как после дискуссии “Классика и мы” я принес тебе, главному редактору издательства “Современник”, статью (о Есенине и Багрицком), написанную на основе дискуссионного выступления? Мне позарез надо было опубликовать ее в книге “Огонь, мерцающий в сосуде” ради доказательства своей правоты. Редактор, Женя Лебедев, подписал книгу в печать, но ты своей волей убрал из нее статью о Багрицком. Я тебя тогда не осуждал. Какое право я имел настаивать на своем, если эта публикация грозила и твоему положению, и твоей должности? Напечатать эту главу было крайне трудно. Цензура, наверное бы, ее сняла, но мне было досадно, что снял ты, о чем я и написал тебе печальное письмо, если ты помнишь. Написал, но не обиделся.

Обидно другое: ты сейчас хочешь, говоря о Кожинове, показать себя более смелым человеком, нежели он. А это не так. Он был свободным человеком и много раз рисковал, распутывая опасный “еврейский узел”, не считаясь с указа­ниями партийных чиновников, с мнением официальных и неофициальных и русских и еврейских функционеров. Его надолго переставали печатать, но он все равно объяснял общественному мнению разницу между еврейским национа­листом Агурским, уехавшим в Израиль, и еврейским ассимилированным “совком” Сарновым, оставшимся в России, и доказывал, что последний гораздо опаснее для нас, нежели сионист Агурский.

А ты, Валя, в отличие от Кожинова, зависел от цензора Солодина, от предсе­дателя Госкомитета по печати Свиридова, от Сергея Михалкова и т. д.

Постоянно ощущая эту зависимость, ты просто не мог быть всегда смелым человеком, каким ты от природы являешься.

Потому-то ты в 1983 году снял из моей книги стихотворений одно из самых важных для меня в ту пору. Вот оно:

 

Родная земля

 

Народ, когда-то бросивший отчизну,

ее пустыни, реки и холмы,

о ней, обетованной, правит тризны,

о ней глядит несбыточные сны.

 

Но что же делать, если не хватило

у предков силы родину спасти

иль мужества со славой лечь в могилы,

иную жизнь в легендах обрести?

 

Кто виноват, что не ушли в подполье

в печальном приснопамятном году,

что, зубы стиснув, не перемололи,

как наша Русь, монгольскую орду?

 

Кто виноват, что в мелких униженьях,

как тяжкий сон, тянулись времена,

что на изобретеньях и прозреньях

тень первородной слабости видна?

 

И нас без вас, и вас без нас убудет,

но, отвергая всех сомнений рать,

я так скажу: что быть должно — да будет,

вам есть где жить, а нам — где умирать!

 

Помнишь, что было дальше? Стихотворение могло пройти цензуру (вскоре было напечатано в моем гослитовском “избранном”).

Но ты взял в руку беспощадное редакторское стило и на полях стихотворения начертал суровую резолюцию: “Снять! В. Сорокин”. Я сохранил этот листок в своем архиве. Не хотел я вспоминать эту историю в двухтомнике своих воспоминаний, но сейчас ты вынудил меня рассказать все до конца. Что было — то было.

Когда мы прощались с Вадимом, то обширный зал в ИМЛИ был переполнен. Слова благодарности Вадиму за яркую подвижническую жизнь произнесли Петр Палиев­ский, Владимир Крупин, Феликс Кузнецов, Игорь Шафаревич, Леонид Бородин, Валерий Ганичев и я. Дай Бог, чтобы над нами подобные слова были сказаны. До сих пор в “Наш современник”, членом редколлегии которого много лет был Вадим вместе с тобой, идут письма читателей, почитателей, учеников Кожинова, раскрывающие все новые стороны его разнообразной деятельности во славу русской культуры и русской истории. Путь его жизни — это путь к Родине, к ее сыновьям и дочерям, а не в одиночество, как в наивной полеми­ческой запальчивости показалось тебе. На вечере, посвященном его памяти, в ЦДЛ (2002 г.) Большой зал был переполнен, люди стояли вдоль стен целых три часа. Воспоминания об “архивном”, “скучном” да еще и “русскоязычном” — с такими чувствами и терпеньем слушать не будут…...

И еще вспомнилось. В сентябрьском номере 2002 года в журнале были опубликованы письма абхазских интеллигентов, полученные Кожиновым четверть века тому назад, со всяческими благодарными словами за то, что он в то, брежневское, время выступил в журнале “Дружба народов” со статьей, где страстно и убедительно защитил историю и культуру Абхазии от наглых и невежественных посягательств с грузинской стороны. Казалось бы, ну что ему грузино-абхазские распри. Но ведь в их глубине судьба маленького народа, и русский человек не потерпел несправедливости…... До сих пор Абхазия помнит и чтит мужественный поступок, совершенный не мной, не тобой, Валентин, а “теоретиком литературы” Вадимом Кожиновым.

…Пишу я тебе сейчас ответ, сидя в родной Калуге, время от времени включаю российское (“настоящее!”) радио и слышу по нему “настоящую поэзию”. Позавчера слушал стихи Сапгира, вчера — Гандлевского, сегодня какого-то Пригова, вперемежку с выступлениями Андрея Дементьева и Бенедикта Сарнова. Ни Передреева, ни Тряпкина, ни Рубцова, ни Юрия Кузнецова, ни тебя, ни себя не услышал. Не “настоящие”, значит, мы поэты. Сижу и думаю: как нам Вадима не хватает, чтобы он шуганул всю эту шушеру! Нам с тобой заниматься этой борьбой — нет времени: оба мы на важных должностях, ты тратишь силы на развенчание Кожинова, а я на его защиту. Так и живем.

А автограф моего стихотворения с твоей резолюцией “Снять! В. Сорокин” теперь могу подарить тебе на память, он мне уже не нужен.

Композиция и комментарии Станислава КУНЯЕВА