Пскову — 1100 лет

 

 

Станислав ЗОЛОТЦЕВ

ЕЩЕ ЗВЕНЯТ СЛОВЕНСКИЕ КЛЮЧИ

*   *   *

“…И стало вдруг видно далеко во все концы света...”. Не знаю, где именно автору “Мертвых душ” пришли в голову эти слова — словно бы выдохнутые сердцем, а не пером написанные. Я же с детства сильней всего ощущаю то, что ими выражено, когда всхожу на стены Изборской крепости... Мне доводилось бывать на памирских вершинах, всходил я пусть и не на самые высокие, но все же могучие гималайские кручи, не говоря уже о том, что сотни раз видел мир с высоты и сквозь иллюминаторы самолетов, и под куполом парашюта, но — это все не то. Здесь, в двадцати верстах от Пскова — иная высота... Поднялся по холму, называемому Жеравьей горой, начинен­ному девонским плитняком, прошел мимо громадного каменного креста, по преданию, поставленного над прахом Рюрикова брата Трувора, который и основал эту твердыню; по плитяным уступам всхожу на “чело” крепости, потом еще выше, карабкаюсь на башню, круглую, мощную, без всяких орнамен­тальных завитков и украшений. Огляделся, отдышался, и...

“...И стало вдруг видно далеко во все концы света...”. На все четыре стороны — здесь такая ширь и высь, что становится зримым даже незримое. Не только сама земля, вересковая и сосновая, открывается взору, но — и века, и тысячелетия. Еще дороссийские, даже дорусские, но уже славянские. С л о в е н с к и е. Еще дохристианские, но уже пронизанные земным и вышним светом Правой Славы... Раскопки на месте погоста Мала показали, что словенскому капищу — более двух тысяч лет (то есть место, где стоит древ­нейший псковский храм, было для славян священным еще до нашей эры).

Изборск — он в древности звался Извореск. Извор — ключ, родник, источник на языке наших предков. Под Жеравьей горой (журавлиной? или зовущейся так из-за обилия клюквы, которую тут кличут журавлихой?) бьют Словенские — именно Словенские! — ключи. Двенадцать волшебных, целебных струй летят из плитняковых толщ. Каждый ключ — от какого-либо недуга, не только телесного, но и духовного… Рерих, родившийся под Питером в имении Узвары, был заворожен звучанием этого слова — извор, извар, узвар, — узнав корень имени Изборска-Извореска. И еще более был потрясен позже — когда в гималайских предгорьях услышал, что этим же словом — извара — нарек духовные и земные родники санскрит… Не только ширь, не только высь — глубь многотысячелетней единой красоты земной открывается над Словен­скими ключами, над ключами Слова, над блещущим вдали озером Чудь, над отчим краем моим!

И стало вдруг видно далеко во все концы света... И на все четыре стороны света хочется поклониться. И на той земле, и в той стране, где сегодня горько жить, тяжко засыпать и порой страшно просыпаться, не вымрет душа, пока она слышит и ведает: еще звенят Словенские ключи...

*   *   *

Такие понятия, как “дух города”, видимо, не могут быть постоянными величинами: я имею в виду натуру жителей какого-либо древнего поселения. Такого, как мой Псков, с многовековой судьбой. В движении столетий меняется и эта натура, иным становится дух города. Что, разумеется, неизбежно и даже закономерно: не будем же мы сравнивать жителей нынешней столицы Италии с гражданами этого же города времен Цезаря или Августа. Иное дело, что, как правило, не к лучшему происходят перемены в понятии “дух города”... Известно: Плесков наш в начале тысячелетия и в средневековье выдержал тридцать(!) штурмов и осад — и ни под одним из этих натисков не сдался. (В отличие от большинства своих градов-сверстников, от того же, к примеру, “старшего брата” нашего, Великого Новгорода, который, обладая крепостью не менее мощной, чем псковская, и при всей своей гордыне, не раз отворял врата недругам.) И даже утратив свою вольность, попав в начале XVI века под власть Москвы (правда, порой мои земляки, костеря указы и директивы из столицы, в сердцах восклицают: “И на кой... ляд мы эту Москву к себе присоединили?!”), город выстоял еще перед несколькими лютыми агрессиями, самой страшной и кровопролитной из которых было польско-литовское нашествие под началом Стефана Батория — девять месяцев полной блокады. Причем псковичи выстояли сами, своим ополчением, без державной подмоги. Ибо понимали: сдай они город — ключ к Руси, — вся ее история будет написана иначе...

...А потом сие понимание, видно, стало слабеть — вместе с духом нашей гордой вольности. И к XX веку истаяло почти начисто. Когда в феврале 1918-го кайзеровские войска подошли к Пскову, им наперерез вышел красногвар­дейский отряд, вдобавок наполовину из питерцев состоявший, и хоть немцы город взяли, да все же с боем (в честь того события и произошел День Армии нашей). А вот в июле 41-го сыновья тех кайзеровцев просто вошли, въехали в Псков, часом раньше оставленный нашими отступавшими частями. И — никакого псковского ополчения! Никакого сопротивления захватчикам жители былой твердыни не оказали. И сколь-либо сильного подполья в городе во время войны тоже не было. Истощился в гражданах Пскова тот дух, что их предки выразили в письме Баторию: “Не терпе обидиму быти...”

Но! — я говорю лишь о собственно городе, о губернском центре нашем. Тут многое объяснимо: начиная со времен присоединения к Московии, лучшие, говоря старинным слогом, “вятшие” люди из него попросту выдавли­вались во всякого рода репрессиях. Население Пскова лишалось своих элитных сил. Бояр, воинов, именитых купцов и наиболее искусных мастеровых либо высылали в Москву (вспомните, кто поставил храм Василия Блаженного и другие чудеса столичного зодчества), либо расселяли по меньшим городкам нашего края. Так и обескровливался древний духовный потенциал града Святой Ольги.

Однако он никуда не исчез! Этот вольный и гордый воинско-творческий дух именно “расселился” по псковской земле вместе с высылаемыми из ее центра лучшими гражданами по будущим уездам, а затем районам. Тут можно назвать множество славных имен людей, ставших гордостью державы, явивших свой гений в самых разных сферах — а родившихся и выросших именно в глубине псковской. (Кутузов, Мусоргский, Ковалевская, патриарх Тихон — вот лишь малая доля сего списка…). А какое мощное и — при всех противоречиях — действительно народное сопротивление фашистскому нашествию развернулось по районам нашей области, оно в легенды вошло! Вот куда ушел “дух Пскова, вольного и гордого”!

*   *   *

В радиоэфире звучит гордый гортанный голос горца; оказывается, в Кабардино-Балкарии только что газифицировали последний из аулов, где не было газа. Теперь даже в самых высокогорных саклях кабардинцев и балкарцев над горелками плит пляшут голубые язычки...

Я очень радуюсь улучшению быта людей в этой спокойной кавказской рес­пуб­лике: не раз бывал там, видел, с каким трудом горцы добывают топливо. Но почему же Псковщина, гораздо ближе находящаяся к месторождениям газа, такой судьбы не удостоилась и в ближайших государственных планах такое благодеяние не значится. Что там деревни! Две трети районных городков и поселков в нашей губернии не газифицированы. Даже знаменитые Пушкинские Горы к 200-летнему юбилею Поэта не получили свою артерию с “голубым топливом”, что было им давно обещано. Спору нет, русская печь — волшебное изобретение наших предков, и все-таки нельзя же русскому жителю села в XXI веке жить на том же уровне своего быта, что и в XIX столетии… Почему же хозяевам российского газа (да и Кремля) благосостояние обитателей Кавказ­ских гор ближе, чем трудности бытия Гор Святых?

...Не так давно “мой” батюшка, протоиерей Олег, настоятель храма Св. Александра Невского, горько сетовал: нет средств для паломнической поездки в Иерусалим, на Святую землю. Не может он взять с собою туда хотя бы двух-трех самых благочестивых прихожан, чтобы эти православные русские люди смогли поклониться Гробу Господню. И ни у высших властей нашей Церкви, ни у государства поддержки не найти, ответ один — мы не имеем возможности финансировать столь дорогостоящие предприятия... Но вот еще одна радионовость: Кремль (или правительство, уж не помню, но это и неважно) взял на себя обязательство обеспечить материально “хадж”, то есть путешествие в Мекку, к высшим исламским святыням, для   в с е х   российских мусульман, желающих совершить такое паломничество. С оговоркой: “в разумных пределах”, не более десяти тысяч человек смогут полететь в Саудов­скую Аравию за государственный счет. Всего-то...

Нет, все же бесконечно далеки Кремлю наши Святые Горы. Наш русский народ...

*   *   *

Если мне кто-то скажет: “Твой дом — тюрьма!” (я имею в виду мой псков­ский дом), то я ничуть не обижусь: в немалой мере это так. Увидела свет уже целая серия моих очерков, повествующих о поразительных переменах к лучшему, что произошли со старинным Тюремным замком, где теперь находится следственный изолятор временного (впрочем, для кого-то весьма долгого) содержания. О том, каким уникальным исключением в российской системе “исполнения наказаний” стало это суровое учреждение. О том, что ставшее одиознейшим слово “перестройка”, пожалуй, в приложении к переменам в псковском СИЗО может употребляться без кавычек... Знаю: многих читателей потрясли красноречивые штрихи этой перестройки, упоминавшиеся в моих сообщениях. И то, как в целом  ветхое тюремное здание во второй половине 90-х усилиями подвижников (иначе этих офицеров не назовешь), служащих в нем, было переоборудовано и модифицировано и какие человеческие условия для заключенных созданы в нем. И то, что полгорода ест вкуснейшие пельмени, изготовляемые теми, кто отбывает наказание в изоляторе. И то, что недавно в тюремном дворе руками талантливых осуж­денных была построена и расписана церковь. И многое другое, о чем узники большинства отечест­венных (да и многих зарубежных) тюрем могут лишь мечтать...

Уже лет пять, как я регулярно бываю в Тюремном замке. Теперь — отчасти и “по должности”: как член Попечительского совета при СИЗО (куда вошли и юристы, и деловые люди, и священнослужители, и деятели культуры). Дружен со многими людьми, в нем служащими, а уж сколько заключенных (и вре­менных, и долгосрочных) прошли передо мной за эти годы — не упомнить... И, казалось бы, должен был привыкнуть к тому, что ни одного сколь-либо крупного дельца-преступника или “мафиозо”, местного или приконвоиро­ванного издалека “олигарха” в стенах изолятора не встретишь. (“Такие тут не сидят: откупаются!” — прямо сказал мне хмуроватый офицер “по режиму”). Рецидивисты, уголовники “в законе” — да, такие тут есть, но их, по существу, лишь горстка. Большинство же из тех, кого на Руси издревле звали “несчаст­ными” — действительно несчастные люди: либо самые мелкие предприни­матели, а то и “челноки”, либо мастера различных промыслов, а чаще всего, что называется, “простые трудовые” люди, свершившие различные проступки, которые и преступлениями не назовешь, или же не по своей воле, нередко и по незнанию, вошедшие в противоречие с громадой постоянно меняющихся судебно-правовых законов, установок и уложений. Очень же часто — те, на кого “наехали” влиятельные конкуренты, а то и местная власть со своими “неписаными” налоговыми требованиями... Не говоря уже о ребятне из “неблагополучных” семей: их трудно видеть без слез.

И говорю: привыкнуть пора бы ко всему этому “беспределу” — да вот никак не могу... Недавно разговорился с одним сельским пареньком, ожидающим отправки в “зону”. Механизатор, вообще спец по любой технике поля, вдобавок — единственный из своих сверстников в его родном селе, не сбежавший в город. Обычное дело: выпил, еще захотелось, стал посреди ночи ломиться в дом, где, по слухам, “было”. А там в панике вызвали милицию. А стражам порядка в районе надо было “выполнять процент”: подвели под серьезную статью. В результате — 5 лет лишения свободы! Вот так... Самое страшное: из колонии этот паренек уж точно с психологией зека вернется, с “лагерным” взглядом на мир. Но, пожалуй, еще страшней то, что люди, не среди ночи, а среди бела дня грабящие и дома, и судьбы наши — не просто на воле, но с экрана ТВ убеждают нас в праведности своего грабежа...

...Или — вот этот тринадцатилетний подросток, которому на вид и десяти не дашь, до того он истощенный и малорослый. С несколькими такими же “мелкими” — по приказу “паханов” — грабил ларек. “Зачем?” — спрашиваю. “Есть хотел”. Не могу ему не верить... “А здесь тебе как?” Отвечает: “Хорошо, никто не бьет. Масло тут дают и мясо...” “А что, дома не дают?” Мотает головой, потом тихо говорит: “Не-а, мамка, когда не пьет, кашу варит, и все”.

И все... И сжимаются кулаки, и слезы закипают. Как же должно ненави­деть государство своих граждан, особенно юных, чтобы им в тюрьме стало жить сегодня лучше, чем на воле!..

*   *   *

Конец декабря, железно-кованый мороз... У мемориала-часовни, постав­ленной в память псковских десантников и других наших земляков, погибших в “мирное время” — в разных “горячих точках” страны и планеты, — поминальная встреча: очередная годовщина ввода наших войск в Афганистан. После краткого митинга — по три рюмки (а кто и больше, мороз-то лютый), разговоры... Вот что я услышал там от одного из парней, побывавших в Чечне:

“Выбили мы их из села, загнали в ущелье, сами туда не лезем, сидим, ждем, пока они высунутся, выкуриваем их. Вдруг смотрим: они уже наверху, на скалах, пролезли туда какой-то тропой. В горы уходят... А еще орут, суки, слышно-то хорошо: “Ведь это наши горы, они помогут нам, они помогут нам!” Тут мы аж затряслись! Вот ведь наглецы: нашу песню, Высоцкого нашего под себя приспособили!..”

Да... “Ведь это наши горы...” Думал ли таганский бард, слагая в 60-е годы свои песни для альпинистского фильма “Вертикаль”, кто и при каких обстоятельствах будет петь про “наши горы”, — полагаю, ему и в страшном сне привидеться не могло то, о чем рассказывал псковский “чеченец”. Как наше слово отзовется... И впрямь умом нас не понять. Вспоминается хрипящий голос того же паренька у мемориальной часовни: “А все ж, думаю, хоть и бандиты они — но молодцы! Не дали себя в обиду... А мы? Там нас предавали и продавали все, сверху донизу, здесь нам в морду плюют, а мы все терпим, сопим в две дырки. И еще себя утешаем: мол, нас долбают, а мы крепнем. Да что же мы за народ такой!”

*   *   *

Эта мемориальная часовня заслуживает того, чтобы о ней сказать отдельно. Уже тем уникальна она, что сооружалась почти исключительно на народные пожертвования. Что тут скажешь: нет денег у власти на памятные знаки защитникам страны. Что ж — собрали по всей области, по крохам, по копейкам, поставили — и именно в день поминовения Александра Невского, осенью 96-го. На торжество открытия прибыли многие военные с большими звездами. Был и тогдашний командующий ВДВ Подколзин, еще не знавший, что его через месяц “схарчат” облеченные высшей властью люди, которым очень не по нутру эти самые ВДВ...

Это первый на моем веку памятник, в котором советская символика совмещена с символикой православной. Часовня открытая, то есть без стен, на четырех столпах-опорах. Купол-шелом — по замыслу двух местных авторов сооружения — это и шлем древнего ратника, и купол парашюта, а опоры — парашютные стропы. Внутри часовни — крест черного мрамора с надписью: “Несть выше чести, аще живот положити за други своя”. Мемориальная стена чуть поодаль, тоже из черного мрамора, с именами положивших голову “за други своя” воинов — и с советскими пятиконечными звездами.

К р е с т — и  з в е з д а. Не знаю, как там будет в других мемориальных сооружениях, но здесь обе символики, по-моему, органично уживаются. Да и как возможно иное? Не разрывать же на части нашу историю — тем паче над прахом тех, кто творил ее ценою жизни своей. Крест — и звезда!

 

И еще... Часовня эта поставлена рядом с церковью, носящей имя Александра Невского. Храм святого и благоверного князя изначально, на заре ХХ столетия, был построен именно как воинский, рядом с казармами, и сегодня он окружен военным городком, где дислоцируется Псковская (Черниговская) прославленная дивизия ВДВ. И теперь, после отмены “марксист­ско-ленинского воспитания” в армии, священник храма сего протоиерей отец Олег с причтом окормляют десантников и других воинов нашего края...

Мне же храм Александра Невского дорог еще и “фамильно”, кровно. Еще до Первой мировой войны в нем был крещен младенец Александр, через годы ставший воином Великой Отечественной войны — и моим отцом... Но в 20-е годы храм закрыли, превратили в армейский склад, обезглавили и разрушили звонницу. В 90-е же открыли вновь, и к 775-летию великого святого князя это дивное, темно-красного кирпича здание было “народной стройкой” воссоздано во всей его прежней красе.

А в 97-м отец Олег в храме Александра Невского отпевал почившего навек Александра, учителя и воина, — отца моего. А затем, летом, я привез в Псков моего маленького московского внука, чтобы он знал, где находится его подлинная — духовная — родина. И тот же священнослужитель, пастырь воинский, крестил его под сводами ратной псковской церкви…

Это мой храм. Я его прихожанин.

*   *   *

“Лес рубят — щепки летят”. Если б только щепки...

Просто гибель приходит нашим лесам. Даже когда едешь в машине или в автобусе, из окна видно: на местах былых боров с корабельными соснами — пни, зияющие пустоты. А вглубь заедешь или зайдешь — вообще за голову схватишься. От прежнего лесного изобилия Псковщины, от великолепия нашего хвойно-березового царства, похоже, скоро ничего не останется... Всюду идут незаконные порубки. И если б вырубали только то, что по нормам положено, и если б только спелый лес, зрелые деревья. Нет, срезают электропилами молодняк, то есть попросту губят будущее земли. И кто? Да сами же новоявленные руководители области и районов — через всяческие подставные “фирмы”, через покорных и безвластных лесничих и лесников. И гонят эти “лесозаготовители” по ночам целые колонны лесовозов с сотнями кубометров древесины. Да какой! — строевой, “деловой”, отменный лес, его еще “кругляком” зовут. (А ольха, кустарники, сухостой — это остается нетронутым, засоряя леса, заполоняя пустоши).

Захочет рядовой местный житель районной глубинки дров на зиму заготовить или новый дом поставить, так его двадцать комиссий проверят. А “фирмачам” заезжим — пожалуйста! И если б на нужды области уходил наш лес — нет, его везут в основном даже не в Москву и в Питер, а за рубеж. “Даже немцы в войну так много леса не вырубали!” — возмущается в местной печати заслуженный лесовод. И кое-кто из немногих честных журналистов тоже бьет тревогу. Но — ничего! “Хозяева” губернии и в ус не дуют (пo вполне понятным причинам…)

А область наша буквально “лысеет”. И уже почти нигде не осталось ни лосей, ни кабанов, ни дичи в прежних наших глухоманях. Искоренили. Волки — те плодятся и множатся. Им, волкам, вольготно.

В том числе и двуногим...

*   *   *

“...И стало вдруг видно далеко во все концы света...”. И на все четыре стороны света хочется поклониться.

Святая земля.

И никакая нечисть не смогла погубить свет духовный, материализовав­шийся в белых ее, одноглавых чаще всего и приземистых (словно витязь в шеломе врос в холм и, как меч, вознес звонницу) храмах. Осквернить, поселить на время мерзость запустения — смогла, но погубить — нет. И не сможет. По крайней мере, до тех пор, пока мы помним, что мы — Русский Народ. Живший здесь тысячелетие назад и еще раньше. Поставивший на своих языческих капищах эти храмы. Впивавший не только плотью своей, но и душой чистоту Словенских ключей, реки Великой и озера Чудь.

Как ни травят это озеро, оно и сегодня настолько чистое, что жители прибрежных сел для самоваров черпают воду из него, а не из колодцев.

Недаром же русское выражение “душу вымыть” эстонцы переводят так: “Воды из Пейпси-ярви (Чудского озера) испить”...

*   *   *

Вот оно, озеро Чудь, блещет вдали, с высот Изборской твердыни в ясный день виднеется его слепящее серебро на границе окоема. То самое “нелюдимое море”, воспетое пушкинским другом Языковым, — недаром же местные рыбаки морем его и зовут. Его болотистые берега пронизаны протоками, где, скрытые осокой и камышом, просмоленные челноки пахнут так же, как кровли шатровые на псковских башнях, а земля под ногами дрожит-трясется за версту от воды, и русалочьими вздохами да щучьими всплесками озвучена тишь на плавучих островах, режущих кожу тугими стеблями...

С большой высоты оно, море из двух озер с теплым протоком Узменем посередине, похоже на скрипку или на гитару, но на обоих берегах Чуди звенят-играют прежде всего гусли — да, гусли! И русские ребята играют, держа в руках наследие Садко, и эстонцы, лишь зовут их по-разному. Гусли звончатые да яровчатые, гусли-самогуды — вот музыка Чудского озера. И это ль не чудо! И сегодня эта музыка выжила в краю, кровью истекшем, дотла спаленном в последнем германском нашествии, и она не раздавлена “тяжелым металлом” и прочими лавинами безродного и тупого озверения, которое накатилось на нас...

 

Звени, звени, Святая Русь!

Не замолкай, гусляр, над озером-Чудом...

*   *   *

А река Великая — вовсе не великая, как Волга или Днепр. Просто “великая” — значит “большая” в славянской речи; она, Великая, и впрямь самая широкая из всех рек, речек и речушек моего края. В нижнем течении, от Пскова, слившийся с водами Псковы-Плесковы прямой и светлый ее поток уходит к Озеру, смыкаясь с ним, как меч со щитом...

Каждый помнит какую-то русскую реку...

Так на чужбине начал некогда песнопение реке своего детства изгнанник, взявший себе сладкозвучно-сказочное имя — Сирин. Да, у каждого — своя Река. У меня — Великая. Она и на восходе жизни была для меня величавой водной стихией, и в последний мой час вспомнится мне не простой речкой, а — Рекой, прообразом любых великих рек, на которых я побывал — от Волги до Ганга.

Река моей Земли. Река-преданье, река-сказанье... Отцовская деревня — на ее берегу в среднем течении, далеко от города. Здесь по ней не ходят пароходы, ни даже моторки, хотя и глубина, и ширь здесь у нее достаточны. Там, впереди, на излучине, у села, где когда-то родилась будущая княгиня Ольга, — пороги, небольшие гранитные утесы закрывают путь любым судам, лишь малые лодки, чаще всего плоскодонки, скользят по чистой глади. И отражает она берега, и века, и людей — такая прозрачная, что глянешь в нее — и замрешь, пораженный: твое лицо — не на поверхности, а на самом дне, на глубине, и рыбешки шныряют сквозь тебя, и водоросли вьются в волосах...

А берега ее?! Лесные, луговые. Левый — пологий, низинный, пойменный, правый — крутой, боровой. Левый — в аире, в дягиле, в девясиле, в сонной осоке, в тугих купырях. Правый — в дикой смородине, малине и ежевике, в соснах и ветлах над самой водой...

Нет, ни словами, ни на холсте, ни нотами выразить невозможно тысяче­цветье разнотравья, тысячезвучие птичьего звона, уханья, свиста и щебета. Как передать переливы оттенков дурмана и аромат прибрежных полян, где малиновое пламя иван-чая перекликается с пряными вспышками мальвы лесной... Какое искусство способно поведать о сладости белых цветов нежгучей крапивы, о смешении запахов мяты, душицы и знойного духа гречихи в солнечный полдень. А вечером — свежесть скошенных лапчатых трав, от которых щекотно даже глазам.

Тысячезвучия, тысячецветия — тысячелетия...

*   *   *

Нет, не шестое чувство здесь необходимо, а какое-то новое искусство, какой-то новый мастер — и живописец, и летописец, и композитор в одном лице. Но мне искусство это неподвластно.

И все, что я могу сказать, сливается в два слова:

С В Я Т А Я  3 Е М Л Я.

Земля Словенских ключей.

Это — наша последняя Стена. И падет она лишь вместе с нами. Нет, не с жизнью тех, кто ныне живет на ней: мы вскоре сами ею станем, как все поколения наших предков. Она падет лишь тогда, когда во всех нас умрет, исчезнет, уничтожено будет то, что зовется Р о с с и е й. Чувство того, что мы — русский народ.

“Лишь остался один маленький лужок...”

 

“...И стало вдруг видно далеко во все концы света...” И стало вдруг видно, что с этой земли нам уходить — некуда. Она — это мы сами.

Еще звенят Словенские ключи...

 

г. Псков