Святой Серафим Саровский
в царской семье
(Из записок А. Ф. Аксаковой, урожденной Тютчевой)
Промыслительно, что в этом году совпал юбилей Ф. И. Тютчева и 100-летие канонизации преподобного Серафима Саровского. Оба этих имени безмерно дороги для всякого русского человека. Святой и поэт равно созидают оплот русского духовного космоса, поэтому мы публикуем воспоминания дочери поэта, Анны Федоровны Аксаковой (урожденной Тютчевой), о встрече с преподобным Серафимом Саров-
ским, напечатанные в журнале “Русский архив”, 1903 г., № 5.
Месяцы сентябрь и октябрь 1860 года были ознаменованы для царской семьи важными событиями и сильными душевными потрясениями. 18 сентября маленькая великая княжна Мария Александровна заболела жабой, угрожавшей опасностью ее жизни. 21-го, когда великой княжне было плохо, императрица родила великого князя Павла Александровича и еще не оправилась от родов, как изнурительная болезнь, издавна подтачивавшая силы императрицы-матери, приняла тревожный характер.
18 сентября приходилось в воскресенье. Великая княжна, по обыкновению, гуляла рано утром с государем, а когда вернулась домой, я нашла ее очень бледной, и она жаловалась на тошноту. К обедне я ее не повела. Ее маленькие подруги, Перовские и Гагарины, пришли как всегда провести с нею воскресенье; но она не захотела играть, легла в постель и проспала большую часть дня. Ночью ее лихорадило, но к утру ей стало лучше, и доктор позволил ей встать. В течение дня, однако, симптомы болезни усилились: все тело ее горело, и она находилась почти постоянно в усыплении; тем не менее мне не удавалось добиться от нее признания, чтобы у нее что-либо болело и что именно.
На другой день, 20 сентября, мне удалось, наконец, открыть, что у нее болит горло, и только потому, что она отказывалась даже от питья, несмотря на снедавший ее жар. Исследовав ее, доктор Гартман нашел в горле свойственные жабе налеты, которые и были прижжены несколько раз, но болезнь не уступала. Государь и императрица находились в крайнем беспокойстве, тем более, что в возрасте великой княжны, приблизительно около 7 лет, они потеряли свою старшую дочь, великую княжну Александру. Императрица, несмотря на свое положение, ежечасно навещала малютку и пришла к ней еще в полночь. Доктор и я умоляли ее отдохнуть несколько часов. Вдвоем мы должны были следить ночью за великою княжной и сообщать императрице о малейшей перемене в ее состоянии. Императрица пошла лечь, но в 5 часов утра спешно прибежали за Гартманом, а в 6 ч. обычные сто пушечных выстрелов возвестили о появлении на свет великого князя, нареченного Павлом. Это было 21-го числа, в день празднования памяти св. Димитрия Ростовского. Поистине странно, что за четыре дня до этого императрица высказывала мне свою уверенность, что она родит в праздник св. Димитрия Ростовского, точно так же, как перед рождением великой княжны она предчувствовала, что ребенок родится в день св. чудотворцев московских*, к которым она всегда питала особенное благоговение.
Я увидела императрицу 21-го в полдень. Она мне сказала: “Я совсем не занята моим бедным новорожденным, все мои мысли с моей маленькой”. Открыть императрице правду о положении больной я не посмела. Гартман был очень встревожен, так как болезнь, перепончатая жаба, все усиливалась, несмотря на прижигания и на рвотное, которое, подействовав, заставило ребенка жестоко страдать. К вечеру жар удвоился, больная малютка тяжко стонала, воздух при дыхании проходил чрез ее горло с сипящим свистом, похожим на хрип. В смертельной муке сидела я возле нее и поддерживала ее бедную головку. Она то закрывала глаза, словно засыпая, то через пять минут снова открывала их с судорожными движениями, как бы задыхаясь. Государь, бледный как смерть, с мучительной тоской, застывшей на лице, навещал ее каждые полчаса.
Около 10 часов вечера вошла к нам моя сестра Кити** и сообщила, что монахиня Лукерья Васильевна здесь и хочет со мною говорить. Из Дивеевского монастыря, Нижегородской губернии, монахиня эта была дочерью простого крестьянина и приняла постриг в двенадцатилетнем возрасте. Теперь ей было 40 лет, и она находилась в Петербурге в качестве наблюдательницы за молодыми монахинями, посланными монастырем в столицу для изучения живописи. Великая княгиня Мария Николаевна, пораженная быстрыми успехами этих молодых девушек, вышедших почти все из простонародья, взяла их под свое покровительство и отвела им мастерскую в своем собственном дворце. Там-то я и познакомилась с Лукерьей, поразившей меня своим умственным развитием, совершенно непонятным в женщине, не учившейся ни чтению, ни письму. Слушая ее поэтические рассказы о жизни в Дивеевском монастыре, казалось, что переносишься, среди XIX-го века, в эпоху таинственных и прелестных легенд наших Четий-Миней. Она часто говорила мне об отце Серафиме, которого видела будучи ребенком в его уединенной келье, среди векового бора, окружающего Саровскую обитель. Мать Лукерьи, исцеленная от рака на губе молитвами и прикосновением святого отшельника, из благодарности дала обет посвятить на служение Богу младенца, рожденного ею после этого чудесного исцеления. Никогда Лукерья не ела мяса и с ранних лет своего детства была приучаема к молитве и к благочестивым навыкам. Ее большою радостью было сопровождать свою мать к хижине Серафима, к которой вела прелестная тропинка, извивающаяся между гигантскими соснами вдоль прозрачной реки Саров. На этой тропинке каждодневно видны были сотни богомольцев, бредущих к жилищу отшельника, чтобы получить от него исцеление от болезней, утешение в скорби, мудрое руководство в жизни, и почти все возвращались излеченными, утешенными, просвещенными. Святой старец принимал всех с любовью. Приходящим к нему он раздавал или частицы просфоры, или церковные свечи, или немного чистой, как хрусталь, воды из колодца, его трудами выкопанного в годы затворничества, и эти простые дары, полученные от него, обращались в источник благодати для тех, кто принимал их с верой. Его взгляд проникал в глубину сердец, его простая и краткая речь была запечатлена любовью и тою таинственною мудростью, которую душа его приобрела от долголетнего общения с Богом в тиши природы. Там он получил дар прозорливости, поражавший спасительным страхом даже тех, кто приходил в Саровский бор больше из любопытства, чем из благочестия. Когда Лукерье минуло 12 лет, Серафим благословил ее на принятие пострига в Дивеевском монастыре, основанном под его покровительством в двенадцати верстах от Сарова. Предварительно, однако, Лукерья отправилась пешком в Киев на поклонение мощам, почивающим в пещерах, а затем, со времени принятия ею монашества, вся жизнь ее была длинной вереницей трудов на служение монастырю. Часто исполняла она тягостные обязанности сборщицы подаяний, и благодаря ей воздвигнут большой и благолепный монастырский храм. Эта девушка, никогда не читавшая ни одной книги и почерпнувшая все свое образование из церковных служб, обладала от природы удивительным красноречием, и ее слова по сладости были действительно подобны меду. Она имела дар, когда советовала или утешала, делать это, не впадая в проповеднический тон и не употребляя, подобно лицам ее состояния, обычных общих мест, так мало говорящих чувству; ее речь, напротив, била ключом прямо из сердца и проникала в душу. Поэтому-то я и обрадовалась ее приходу в час мучительной тревоги.
Лукерья принесла мне полумантию Серафима, под покровом которой он провел в молитве многие ночи и в которой, коленопреклоненный, он совершил свое последнее моление, когда душа его вознеслась к Богу. Мантия эта хранилась как священное наследие у старика протоиерея Назария Добронравина, друга Серафима и настоятеля дворцового храма в Гатчине. Эту-то святыню и доставила мне Лукерья со своими молитвами. Я тотчас отнесла ее к больной, которую спросила: “Хотите, я вас покрою мантией Серафима?” — “Дайте, — отвечала она и, перекрестившись, совершенно просто произнесла: “Отче Серафим, моли Бога о мне”. После этого она немедленно заснула, и немедленно же ослабел хриплый свист в ее горле; через пять минут она дышала так тихо, что ее не было слышно, а через десять появился обильный пот. Она едва открыла глаза и, сказав мне: “Горло почти совсем не болит”, снова впала в глубокий и спокойный сон. Вошел Государь, я показала ему мантию и в немногих словах изложила ее происхождение. Государь осенил себя крестным знамением. Девочка все продолжала спать. В 3 часа доктор, к своему удивлению, нашел ее всю в поту и без лихорадки. Лукерья, видя меня изнеможенною от трех дней мучительной тревоги и от двух совершенно бессонных ночей, обратилась ко мне со словами: “Усните спокойно, святой Серафим охранит ребенка”. Я заснула у кровати больной таким крепким сном, что не слышала прихода Государя, навестившего рано утром свою маленькую дочь. Мария Александровна проснулась поздно и спросила меня своим обыкновенным голосом: “Где Лукерья?” — “Она у меня и молилась за вас эту ночь”. — “Я хочу ее видеть”. Лукерью ввели в комнату, и великая княжна протянула ей руку, сказала: “Благодарю за то, что вы молились обо мне. Горло у меня очень болело; когда же меня накрыли мантией, все прошло”. Затем она тотчас заснула вновь и проспала почти весь день. Есть она не хотела, а просила пить, неизменно прибавляя: “Но святой воды”, и, выпив, крестилась. Сколько искренности и чистоты в вере детей, и как понятны слова Спасителя, что их есть царство небесное! Какая была радость иметь возможность объявить императрице, что ее дочь вне всякой опасности! Государыня слушала мой рассказ о том, что произошло ночью, много плакала. Впоследствии Государь пожаловал основанному Лукерьей Серафимо-Понетаевскому монастырю 600 десятин земли. Выздоровление великой княжны пошло довольно быстро, и уже 25-го она была в состоянии встать с постели в первый раз.
Невыразимо было счастье императрицы при виде дочери, хотя слабенькой и бледной, но совсем выздоравливающей. Ухаживавшие за великой княжной во время ее болезни служанка и две племянницы камерфрау Тизенгаузен заболели скарлатиной, от которой служанка Пелагея даже чуть не умерла.
В первых числах октября месяца в состоянии здоровья императрицы-матери стали обнаруживаться тревожные явления. Предшествующую зиму она провела в Ницце и вернулась в Россию 26-го июля, нося на лице отпечаток изнурительной болезни, которая вскоре и прекратила ее дни. Как только наступили первые осенние холода, симптомы недуга обострились; доктор императрицы Карель объявил ей, что не может ручаться за ее жизнь, если она будет настаивать на проведении осени в Петербурге. “А если бы я уехала, могли бы вы поручиться за нее?” — “Жизнь в руках Божиих, ваше величество”, — ответил уклончиво доктор. — “Мой добрый Карель, — сказала ему государыня с тем простым величием, которое ее отличало, — русской императрице не подобает умирать на больших дорогах: я останусь”. Говорят, она много плакала, однако, в этот день приняв же решение остаться, вскоре успокоилась.
16-го болезнь быстро пошла вперед. Императрица-мать подвергалась припадкам удушья, за которыми следовал продолжительный и полнейший упадок сил. Очень беспокоились, что государь, которого ожидали к 9 ч. вечера, опоздает и не застанет своей матери в живых. Императрица Мария Александровна, плохо оправившись от родов, так как выздоровление ее замедлилось от почти постоянных душевных тревог, сильно волновалась и, вопреки мнению врачей, непременно хотела поехать в Александровский дворец; получив же весьма тревожную записку от великой княгини Марии Николаевны, сообщавшей, что императрица-мать умирает, она, никого не слушая, поспешила к своей свекрови. Но тревога была напрасная: больная успокоилась и заснула.
Государь приехал вечером, очень усталый и, по виду, очень больной. Ночь он провел в Александровском дворце вместе с императрицей, комната которой была холодная.
1 октября приехали великая княгиня Ольга Николаевна и великий князь Михаил Николаевич; таким образом, все дети императрицы собрались около своей умирающей матери, чтобы получить ее последнее благословение.
18-го государь предложил ей причаститься еще раз. “Возможно ли это? Какое счастье!” — сказала она и причастилась с большим умилением. Великая княгиня Ольга Николаевна и великий князь Михаил Николаевич должны были приехать вечером. Она ждала их с нетерпением и в минуты бреда с тоской призывала их обоих. Для приема Ольги Николаевны она велела подать себе нарядный чепец. Около семи часов больная почувствовала себя очень удрученною и пожелала перейти с кровати на кушетку. Государь и его братья перенесли ее на руках; когда же ее спросили, не утомило ли ее это перемещение, она ответила: “О нет, носильщики были такие милые!” В эту минуту императрицу окружали все ее близкие; она издала радостное восклицание и сделала движение рукой, как бы благословляя их всех. Государю она передала футляр с убором из аметистов, который предназначала императрице Марии Александровне как крестильный подарок; но до передачи она некоторое время держала его в руках и внимательно рассматривала.
Ночь была очень беспокойна: императрица совсем не уснула и в бреду призывала императора Николая, дочь Александру Николаевну, зятя герцога Максимилиана Лейхтенбергского и других умерших членов семьи и обращалась к ним, как бы видя их возле себя.
19-го императрица Мария Александровна, хотя еще очень хворавшая, пожелала с утра вернуться в Александровский дворец. Около часа я получила от нее записку следующего содержания: “Просят мантию Серафима, чтобы успокоить сильное волнение императрицы. Пришлите мне ее”. Час спустя я отвезла великого князя Сергия в Александровский дворец. Там мы застали всех коленопреклоненными в комнате, смежной с той, где лежала императрица-мать. Читали отходную. Впоследствии императрица (Мария Александровна) рассказывала мне, что, когда принесли мантию Серафима, государь обратился к своей матери со словами: “Вот святыня, которую Мари вам посылает: она облегчила ее в болезни. Позволите ли возложить ее на вас?” “С радостью”, — ответила больная. Почти тотчас волнение ее успокоилось, и вдруг, как будто мысль о близкой кончине внезапно озарила ее душу, она сказала сыну: “А теперь я хочу тебя благословить и проститься с вами!” Затем она довольно долго говорила с ним, но язык ее уже коснел и речь ее была до того невнятна, что государь разобрал только слова: “Теперь все ляжет на тебя, на тебя одного!” Далее наступило одно из самых величественных и трогательных зрелищ, какое когда-либо приходилось видеть. Умирающая императрица лежала на кровати посреди обширного покоя, боковые двери которого с двух противоположных сторон были настежь отворены, и в течение часа проходили мимо ее смертного одра, один за одним, медленно и торжественно, не только все члены многочисленной царской семьи и друзья дома, но и лица свиты и вся прислуга, до простого истопника включительно. Каждый подходил и целовал в последний раз руку умирающей монархини. Слабым голосом она повторяла: “Прощайте, прощайте все!” К тем, кто ее любил и знал и кто служил ей в течение долгих лет ее молодости, счастья и величия, она обращалась с последним взором любви, с последним знаком благоволения. И это расставанье, величественное и простое, было достойным завершением жизни королевской дочери и царской супруги, сохранившей, среди обаяния могущества, которым окружила ее судьба, смиренное, любящее, доброжелательное и детски чистое сердце.
Было 8 часов, я должна была вернуться к детям, которые вставали в это время; когда я входила, меня остановил камердинер императрицы и сказал: “Для разрешения ее души, прикажите отворить в церкви царские двери”. Молитва перед открытыми царскими вратами облегчает и ускоряет борьбу души с телом. Я зашла к о. Иоанну Васильевичу (Рождественскому) и просила его отворить царские двери. На это утро я пригласила о. Добронравина, приславшего мантию великой княжне, отслужить у нее в комнатах панихиду по о. Серафиму, и едва он приехал, как вошел камердинер и доложил: “Ее величество скончалась!”
При этом известии о. Добронравин сказал: “Мы будем молиться за нее в одно время с о. Серафимом: пусть первая панихида по ней будет под покровом его молитв”. Божественную службу он совершил одновременно за упокой душ Серафима и императрицы, и, таким образом, на самой первой панихиде по ней ее имя слилось с именем святого, который, быв современником царствования императора Николая, в своем уединении, несомненно, призывал на него и на нее заступничество свыше. Императрица-мать любила Серафима, верила в его святость, говоря о нем, называла его своим добрым старичком и однажды призывала к себе одного из его учеников, иеромонаха Иоасафа, для того чтобы он поведал ей о его жизни и кончине.