Василий Белов

 

НЕВОЗВРАТНЫЕ ГОДЫ

* * *

“Вы не должны молчать!” — пишет А. И. Садчиков, читатель из Мурманска. Не ведаю, чем я дал повод такому безапелляционному призыву. Наверное, чем-то дал, если так пишет читатель. Всего скорее, повод я дал своими книгами, может быть, публицистикой. Но вот беда, и теперь, в старости, и в детстве моим любимым занятием, вернее, второй натурой было как раз молчание. И в писатели я угодил совсем случайно, для себя не “очень ожиданно”, как выражаются не чувствующие языка еврейские интеллектуалы. В детстве я даже не мечтал о такой (писательской) перспективе. Хотя мечтал-то весьма много. Очень даже много. Господи, о чём я только не мечтал! Мечтал о моём будущем: вот выучусь, стану лётчиком. Крестный Иван Михайлович подшучивал, мол, парень-то прилетит и усядется на трубу, а после опять улетит. Увы, не выучился и лётчиком не стал... Главная мечта молодости до двадцатипятилетнего возраста была получить аттестат, и эта мечта осуществилась. Но вспомним хохляцкую пословицу: “Пока солнце взойдёт, роса очи выест”. Лётчиком стал не я, а мой дружок детства, ныне покойный Борис Мартьянов... Лётчиком стал и мой родной младший брат Иван Иванович. Детские мечты были не очень многочисленны, их можно и перечислить: мечтал я, к примеру, научиться играть по нотам и, будучи пятнадцатилетним, даже тренькал на домбре “Во поле берёзонька стояла”. Не доучился, судьба сделала крутой вираж... До этого в деревне под материнским крылом мечтал научиться плавать под парусом и даже смастерил буер на трёх старых коньках. (О настоящих коньках тоже, кстати, мечта была.) Ещё мечтал научиться ездить на двухколёсном велосипеде, мечтал о гармошке, мечтал сделать сам детекторный приёмник. Даже сам выплавлял кристалл и мотал одну за другой катушки, когда появилась у меня проволока.

Но главной мечтой были новые книги, так как читать-то мне было нечего... В ту пору появилась мечта о девушке, которая живая, красивая, но... никогда не ходит в уборную. Девушка и уборная никак не вмещались в одном детском сердце. В этой связи вспоминается мамин рассказ об одной старушке. Сидит (имярек) за прялкой, прядёт куделю и поглядывает на старика, словно чего-то узнать хочет. Дедко сердито вяжет помело. Прилаживает друг к дружке сосновые лапки и чует, что старухе поговорить хочется.

— Чего? — второй раз спрашивает он.

— Да как чего, ведь Кланька-то у нас баская...

— Ну дак чего?

— Старик, а ведь и баские в нужник-то ходят...

...О, как я страдал от этой суровой жизненной правды! И откуда брались такая мечтательность, такой розовый романтизм, чьё это было наследие — отца или матери? В ту пору, если б кто-либо сказал мне, что выражение “родился в рубашке” имеет прямой физиологический смысл, я бы ни за что не поверил и уж если не расплакался бы, то рассердился...

Надо признать, что мечта заиметь гармонь сбылась ещё при том детском состоянии, а все остальные мечтания либо не сбылись, либо сбылись, но слишком поздно. Например, велосипеда так никогда и не появилось в моей жизни. А поплавать под парусом пришлось, но уже не в детстве и даже не в юности...

Писателем я стал, повторяю, не из удовольствия, а по необходимости, слишком накипело на сердце, молчать стало невтерпёж, горечь душила. Но оказалось, что скользкая эта стезя (сначала стихи, затем проза) и стала главной стезёй моей жизни. Совпала эта стезя и с музыкой, и с парусом, и с детекторным приёмником, а главное — с книгой!

Книжный голод надвинулся одновременно с обычной военной нуждой, обычным голодом, начисто изменив предметы моих мечтаний. Ничего приятного не вижу в этом писательстве и сейчас, когда жизнь идёт к закату. Куда приятней читать, чем что-то писать, хотя надо признать, что при наличии вдохновения писательский процесс совсем не мучителен. Да часто ли нас посещает вдохновение? Многое надо, чтобы оно, вдохновение, появилось. Вот хотя бы относительная физическая бодрость и гарантированный завтрашний день... Иначе давным-давно написан был бы один рассказ, который задуман был много лет назад. Вот его замысел, вернее, начало рукописи:

“Так сколько же долек в плоде мандарина? Эта загадка витала в моей голове уже несколько десятилетий. Лучше сказать, она гнездилась так долго не в голове, а в сердце. Сколько раз я пробовал считать, но всегда выходило не точно: то девять, то десять, то одиннадцать. Получалась иной раз и вся дюжина. В чём было дело, отчего не удавалось решить это “квадратное уравнение”? Не зря ещё в шестом классе, когда впервые влюбился, терпеть я не мог обычную арифметику. Сейчас я склонен винить даже бокалы шампанского, а ход моей мысли таков: пока не стал трезвенником, точности не получалось как раз из-за этой кислятины (так называют шампанское бедные пьяницы). Ведь счёт мандариновых долек всегда возникал около Нового года либо других праздников, когда Ольга Сергеевна угощала меня и дочь мандаринами. Нет, дело было не в этoм! Пересчитывал я дольки и будучи ярым трезвенником. Считал я их и в кремлёвских буфетах, и на восточных базарах. Считал в Москве и за всеми “буграми”, где удалось побывать. И ничего не выходит: то девять, то опять одиннадцать. Решил избавиться от назойливого вопроса литературным способом — написать рассказ. Многие так делают, не я же один. Так оправдывал я сам себя, когда впутывал в это дело арифметику. (Правда, арифметика-то была даже без дробей.)

Итак, февральский завьюженный вечер 1944 года. Школьный интернат, а точнее, кухня в бывшем купеческом доме. Человек десять мальчиков и девочек за длинным дощатым столом готовят уроки. На втором этаже, вверху, мы спим, а здесь, внизу, читаем, пишем и кое-чем питаемся. Все голоднёхоньки. Стоически терпим голодуху и ждём конца войны. За этим столом (трёхметровые строганые доски на козлах) сидят ученики, уборщицы и учительница (мы её звали Людмилша). Она присматривает за порядком на нашей кухне, то есть в интернате. (Хорошо, что не в Интернете.)”

В этих скобках, то есть где я упомянул Интернет, получилась у меня писательская заминка. Я отложил рукопись. Образовался перерыв на несколько лет.

Продолжу сюжет на скорую руку.

Как увязать документальность с художественностью? Не знаю... В общем прервал я писание рассказа, так как начать-то надо было не с интерната, а с маршировки отделения, командовать которым военрук Фауст Степанович Цветков поручил мне. Происходило сие в другом месте и не в шестом, а ещё в третьем классе. Хотя сам-то я был уже в четвёртом. “Военрук” сделал меня командиром, а сам запьянствовал, ухаживая за одной из учительниц. Их у нас было две. Кто за кем ухаживал, она ли за ним, он ли за ней, я сейчас боюсь утверждать. Учительница жива ли, тоже не знаю, а Фауст давно помер. Словом, учился я в четвёртом классе, а всё моё отделение состояло из шести маленьких человечков — третьеклассников. Командир из меня получился не ахти какой. Маршировали “солдаты” недружно. Снегу много. Отпустил я ребятишек с мороза в класс. Там оставался дневальным мой тёзка Васька Тихонов, тоже третьеклассник. При этом дневальном исчезло полпирога из сумки одной богатенькой девочки. Что тут поднялось! Учащиеся всех четырёх классов устроили Ваське Тихонову допрос. Не очень молчал и я. Не помню, отменили или нет последующие уроки. Помню только галдёж и обыск, разрешённый учительницей. Обыск произвели не по учительскому, а по ученическому приговору. Это мне хорошо запомнилось, Васька-дневальный пыхтел, пыхтел, говорил, что ничего не брал, и вдруг заплакал в голос:

— Я не брал, а если и взял, то немножко...

Описывать подробности экзекуции я и сейчас, почти через шестьдесят лет, просто не в силах. Не могу.

Как хочешь, так и пиши рассказ! Разоблачение дневального, когда война идёт, грозит расстрелом, но мы ограничились внушением и разбежались по своим “населённым пунктам”. Теперь же моя задача была соединить всё, что произошло в третьем классе, с тем, что было в шестом на интернатовской кухне. Но на этом месте опять получилась у меня пауза.

Сейчас допрос, учинённый нами Ваське Тихонову, ассоциируется для меня с нашей Сохотской церковью, где я учился в первом классе. В одном из очерков я уже рассказывал, как учительница Рипсеша (Рипсения Павловна) учила всех нас петь “Вставай, проклятьем заклеймённый, весь мир голодных и рабов”. Мальчики лишь разевали рты, имитируя пение, пели одни девчонки, и то не все. Чем обернулось наше интернациональное обучение? Помню, как мы всем гамузом, как футбольный мяч, гнали от церкви до деревни человеческий череп, оказавшийся поверх нашей грешной земли... И даже не подозревали, что мы осквернители праха.

Суворин — издатель и друг А. П. Чехова, возмущаясь либеральными потугами тогдашнего общества, в письме В. В. Розанову говорил, что лишить народ церкви — это всё равно, что каждую деревню лишить оперного театра...

Добавил бы я к этому, что не только оперного, но и драматического (литургия), и картинной галереи (иконы), и архитектурного ансамбля. А самое главное — Бог, сославимый и споклоняемый в святой Троице. Назовём святую Троицу народной совестью. Напомним, что это и есть народная нравственность, народная любовь, народная совесть.

Что такое совесть? Именно так и звучит: со-весть! От кого весть? Откуда и кому идёт эта со-весть? Разумеется, не для энтэвэшной орбиты, и со-весть посылается нам не с неё. Бог не ограничен какой-то там, пусть гелиоцентрической, орбитой или даже Галактикой...

Сейчас у меня возник позыв разобрать каждое слово, каждое предложение Символа Веры. Не грех ли? Ведь на это и право надо иметь! Нельзя же, подобно голодному псу, который хватает кость, набрасываться на каждую тайну, покушаться на раскрытие этих Божественных тайн...

Ребёнок, движимый любопытством, по винтику разбирает будильник. Собрать же часы ему не под силу, вещь испорчена. Леонардо да Винчи проводил ночи в покойницких, по косточкам разбирал трупы. Для медицины и это было полезно, но была ли польза для его души?

Есть русская пословица: “Чем бы дитя ни тешилось, лишь бы не плакало”. Имеется ли разница между Леонардо и ребёночком? О разнице между Верой и наукой я уже где-то говаривал, перечислял великих людей, не страдавших от совмещения науки и Веры в Бога.

О певческой стихии русских размышлять надо, начиная с церковного пения. Оно пеленало, оно окутывало как вновь крещаемых, так и готовящихся отойти к Богу*. Тепло, уютно становилось душе человека от этого пения. Тут и жалость, и сострадание для обиженных и увечных, тут и надежда, тут и сдерживающее увещевание для слишком нетерпеливых, непоседливых, рвущихся в бой или на повседневный труд ради хлеба насущного. (Кстати, и этот хлеб Иван Александрович Ильин именовал “надсушным”.)

Звучат, звучат в моей душе молитвенные и колыбельные мелодии бабушки Фомишны. Поскрипывает подвешенная на берёзовом очепе драночная зыбка, то ли меня, то ли брата Юрика укачивает бабушка в этой зыбке, может, и сестрёнку Шуру, родившуюся в 1936 году. Прядёт Фомишна куделю и качает, качает ногой за верёвочку, привязанную к черёмуховому облучку. Напевно, слегка печально, тихо Фомишна поёт “Утушку”:

Утушка да луговая,

Где же ты, где ночевала?

Там, там, там при болотце,

В пригороде на заворце.

Шли мужики с топорами,

Детушек распугали...

Иногда “Утушку” пела бабушка совсем по-иному:

Утушка-ути-ути,

Тебе некуда пройти,

Кабы петелька была,

Удавилася бы я...

Навсегда запомнилось нечто весёлое, например про кота:

Бай, баю-бай,

Приди, кот-котонай,

Олександру покачай.

Я-то этому коту

За работу уплачу,

Хлебца кусок

Да говядинки другой,

Выбирай себе любой.

Вот дорогой на кота

Вдруг напала воркота,

Как на милоё моё

Находила дремота.

У кота было, кота,

Изголовье высоко,

А у нашего-то дитятка

Повыше того.

У кота было, кота,

Да кроватка нова,

А у нашего-то дитятка

Колыбелька тепла.

У кота было, кота,

Была мачеха лиха,

Колотила кота

Поперёк живота,

А у нашей Олександрушки

Матушка добра,

Матушка добра,

Шуре титечки дала...

 

* * *

— Дяденька, сколько часов? — Малыш в синтетической курточке терпеливо стоит на дорожке сквера. Двое его приятелей — тоже. Все трое, может быть, с замиранием сердца ждут моего ответа. На следующий день — опять тот же вопрос, но мальчик уже другой. Я спрашиваю, сколько ему лет. Он показал мне ладошку, пять растопыренных пальчиков, вымазанных пастой от авторучки. Потом вспомнил что-то и добавил ещё один пальчик — с левой руки...

Итак — всего шесть лет. Но как это мало для детства! Между тем даже в этот период современный ребёнок редко бывает совершенно свободным, непосредственным. То есть счастливым. Многие из детей уже в этом возрасте тратят уйму сил в борьбе против садика, непосильных обязанностей, регламентации. Но я убеждён и буду спорить с кем угодно, что во младенчестве и в детстве человек обязательно должен быть счастливым. Обязательно! И он счастлив, если у него есть рядом отец и мать, если он пробуждается не по будильнику, если не голоден и может играть столько, сколько ему хочется. Не так уж и много надо для детского счастья. Пусть рано у нынешних детей появляются учебные обязанности, но они не должны отнимать время у стихийных детских восторгов. Как быстро дети лишаются своей детской сути, превращаясь в маленькие копии взрослых! Стремясь как можно раньше нагрузить детскую душу знаниями и обязанностями, мы не доверяем нашим детям, глушим в них творческое начало. И в общем итоге частенько обрекаем их на духовную бедность. Ту самую бедность, из которой позднее многие люди так и не сумеют выкарабкаться...

Насилие взрослых над детской душой мы обычно оправдываем благими намерениями. Мол, ребёнок должен, обязан то-то и то-то. Но мы забываем, что ребёнок в шестилетнем возрасте ещё ничего никому не должен и ничего не обязан. Он ребёнок. У него совсем иное отношение к миру, иная логика, всё-всё совсем другое! Мы легкомысленно забываем, что это “должен”, “обязан” уместно только тогда, когда человек живёт уже сознательной жизнью, что в шестилетнем-то возрасте человек живёт в состоянии игры (и это тоже труд), что в свободном творческом подражании он учится жизни быстрее и легче, что теперь главное в его воспитании не он, а мы сами, наше поведение, наш образ мысли, наш семейный, как говорится, микроклимат. И я утверждаю, что состояние детства, особенно у городских детей, мы прерываем искусственно и неоправданно рано, то есть ещё до школы.

Однажды я купил в вологодском “Детском мире” игрушечный набор. В упаковке оказалась и инструкция, утверждённая художественно-технической комиссией при Ленинградском городском отделе народного образования. Это шедевр кибернетического мышления: “При словах: “Снесла курочка яичко” на стол надо положить яичко. При словах: “Мышка бежала, хвостиком задела” — подставкой мышки сбросьте яичко со столика”. И т. д. и т. п...

С 1984 года, когда я писал об этом в “Учительской газете”, много воды утекло... И солёной от слез воды, и бурой от крови, то есть красно-коричневой. Безуспешно пытаюсь закрепиться на самых светлых, радостных лужайках детства, но у меня ничего не выходит. Шариковая ручка выводит совсем другие слова. Волевым усилием я возвращаю себя в невозвратные годы. Мой нынешний профессиональный интерес вдруг всколыхнул душу таинственными названиями родных мест: волостей, рек, городов и селений. Всплыло слово Чаронда. Что значит Чаронда? Ведь не зря же на озере Воже образовалось это селение, ставшее городком, не с бухты же барахты, как говорят северяне?

Чаронды в знаменитом словаре Брокгауза и Ефрона не оказалось... В энциклопедии Битнера — тоже. В обеих энциклопедиях “Чародейству” посвящены большие статьи. За “Чародейством” следует материал о “Чартизме” — ему места отведено ещё больше. Хватаю 29 том Большой Советской: “Чаплин”, “Чарджоу”, “Чартер” первый, “Чартер” второй. Стоп: и опять этот “Чартизм”! Сплошь чуждая Азия либо всевозможные англицизмы. Куда же девалась Чаронда? Так и хочется повторить бессмертного Фамусова: “Всё врут календари!” Шабаш... Нигде Чаронды нет... Ни Брокгауза, ни Ефрона не заинтересовала моя Чаронда, хотя её и упоминали в разных бумагах аж в 1474 году. В ХVI—ХVII веках Чаронда считалась небольшим городом с посадом и храмом. Конечно, если б не существовало поблизости свайных древнейших поселений, то не было бы и самой Чаронды. Подаренная неким Есипом Окишевым Кирилловскому монастырю, она утвердилась в истории Руси, но не в БСЭ.

Ну, что ж!.. Нет в БСЭ, значит, нет. Зато в моих “Канунах” она, Чаронда, имеется...

О, как богат этот участок святой Руси! Богат историческими событиями, обусловленными борьбой Суздаля с Новгородской республикой. А сколько русских святых подвизалось в здешних местах (треугольник из нынешних Кирилловского, Усть-Кубенского, Вожегодского районов). Сколько здесь было драм и страданий, включая и наши годы, религиозных, политических и военных катаклизмов. (Вспомним хотя бы защиту Кирилловского монастыря от вооружённого и голодного пана Песоцкого.) Впрочем, если всё вспоминать, то надо начинать хотя бы с Даниила Заточника....

Деревня Алфёровская с Никольским (на Сохотском озерке) приходом находилась в мощном силовом поле Чаронды. Быть может, поэтому и сохранились в деревне такие реликтовые натуры, как Перьята или как Марья Пешина, умершая недавно в “престарелом доме”, как она звала приют для одиноких и немощных...

Запомнил я жуткое осеннее утро по материнской тревоге, разбудившей меня. Мама металась от окна к окну. Окна зимовки глядели как раз в сторону Алфёровской. Зимних рам ещё не вставляли, за стёклами летних громоздилась тьма, разрываемая пульсирующим бесшумным заревом. Ничего не было страшнее редких деревенских пожаров! Но детей и женщин (правда, не каждую) влечёт почему-то к себе самое страшное и непоправимое...

Горела явно Алфёровская. Далеко, километра за два от нас. Мать хотела бежать на пожар, но пришла как раз божатка Ермошиха и сказала, что горит не сама деревня, а гумно. Мать слегка успокоилась и продолжила утренний обряд (надо топить печь, кормить-поить скотину и т.д.).

Словно зимнее северное сияние, жуткие сполохи то раздвигали тёмное небо за окном, то спадали, особенно завораживали они своим безмолвием. С волнением я попросился у матери бежать на пожар, ведь гумно горело где-то совсем рядом с пасекой. На пасеке я дымарил для крестного. Ходил он, бывало, от улья к улью, скрипел своей деревяшкой, а я собирал гнилушки, растоплял свой дымарь и, как мог, фукал... Крестный всегда сам гасил дымарь, оберегаясь от огня. Теперь домики-ульи стоят в омшанике, огонь им не грозил, но всё равно я, испуганный, прибежал в Алфёровскую.

Запомнился нестерпимый жар даже вдалеке, не менее ста метров от гумна, запомнился оглушительный треск, шум пламени. Полотнища огня плескались и хлопали, хотя утро было безветренное. Дыму почти не было. Крыша гумна уже сгорела, золотые стропила вот-вот обрушатся. Мужики и взрослые ребята, кто посмелее, пробовали длинными тяжёлыми баграми обрушить стропила гумна. Но тут же отбегали в сторону, такая была жара. Бабы причитали, мужики командовали и ругались, а мы, ребятишки, грелись. Правда, тепло и даже горячо было лишь спереди, со спины веяло осенним холодом...

Когда огонь охватил гумно до самых нижних рядов, вдруг появилась Марья Пешина с большой иконой в руках. Она сочла себя виновницей пожара, так как всю ночь сушила овин со снопами, теплина, видимо, перегрелась, или выскочила искра из печи. Так и загорелось гумно.

Марья несколько раз обошла с иконой горящее своё гумно, приговаривая: “Святый Боже, святый крепкий, святый бессмертный, помилуй нас.” Марья боялась, что ветер вдруг дунет с озера и огонь перекинется на деревню. Да и весь народ боялся этого. Бабы ругали её, кто-то из парней обматерил, а она всё ходила вокруг огня с иконой. Наконец мужики начали доставать баграми до раскалённых углов, спихнули одно бревно, другое, третье. Откатывать их подальше “пожарники” не могли, эти брёвна горели ещё шибче... Нас, ребятишек, взрослые гнали домой: “Идите, сотонята, ведь простудитесь!” Но вскоре гумно догорело, лишь вороха золотых угольных россыпей да дымные горящие головни остались на месте пожара. Марья всё ещё ходила с иконой вокруг того места, где часа два-три тому назад сушила снопы.

...Про Марью Пешину говаривали, что она “знает”. А что знает? Ну, что знает, то и знает. Не наше дело... Подразумевалось, видимо, её некоторое общение с нечистой силой. Популярность не очень почётная, но, странно, Марья не опровергала эти слухи. Своей практической деятельностью она их поддерживала. Ей, видимо, льстило всенародное звание “знатка”, категория, скажем так, региональной колдуньи. Хотя какая из Марьи колдунья? Она, пожалуй, обиделась бы, если б народ поголовно кликал её колдуньей. Иное дело — знаток.

Иногда её приглашали издалека, погостить в том ли, другом краю. Она хаживала не в одном нашем Харовском, бродила, хотя и редко, в двух-трёх соседних: Усть-Кубенском, Вожегодском, Кирилловском. Конечно, там были и свои местные знатки, и о них я когда-нибудь расскажу, а пока вернёмся к Марье Пешиной. Я не помню точную её фамилию, кажется, Сухова. (Если так, то она была мне какая-то родня по Коклюшкиным.) Так или иначе, по самым разнообразным поводам людям требовалась именно Марья и никто другой. Пусть знаток знаменит на всю Россию, вроде беса Кашпировского или какой-нибудь ясновидящей Ванги, а моим землякам нужна была Марья Пешина. Она знала, к примеру, как вылечить младенца от рёву, от того надрывного крика, что изматывает и мать, и всех остальных в семье. Ни поспать, ни поужинать, ни чаю спокойно попить не даст подобный младенец. Бывают этакие субъекты. Но вот сходят за Марьей, подрастёт плакса лет до семи, на него вся деревня не нарадуется: “Гли-ко, парень-то! Убажник, убажник, хоть сейчас ставь бригадиром.”

Нынче младенцев в Алфёровской и в окружных селениях нет и не предвидится, а в начальники таких крикунов ставить, пожалуй, торопиться не следует, может, орать будет ещё больше...

От грыжи Марья тоже многих спасала, причём и больших, не только деток. Сорвёт человек с пупа, ворочая брёвна, лежать, что ли? Лежать некогда, совсем обеднеешь, а куда податься? Ближайшая больница в Шапше, тридцать километров до неё. Мужик и говорит жене: “А сходи-ко, матка, за Марьей Пешиной.”

В эпоху многолюдства подсобляла Марья, причём бескорыстно, пожилым бабам и молодым девицам: мужиков “приворачивала”. Не ворожила, а именно приворачивала. Как уж она это делала, никому не известно. Однако иной раз получалось дородно, то есть вполне удачно. Она заговаривала зубную, головную, сердечную боль, то есть лечила от “тоски”. Советовала, что делать, когда нету долго письма, когда что-то украдут или что-то потеряется.

Но особенно нужна была Марья при несчастьях, которые происходят со скотиной.

Мало ли бед случалось во времена, начиная с Великой Отечественной и до теперешних безжалостных чеченских схваток? К примеру, в 42-м нищие шли сплошь, в пору было строить их в колонну по одному. В 46-м они брели уже реже, рассыпным строем. В 50—60-х годах нищих почти не стало. Только нужда и лишения не покидали наши края, над этой проблемой работали уже не Гитлер и Розенберг, а доморощенные академики вроде Заславской.

...Ненавижу слово “проблема”. Будь я на месте главного в Думе, запретил бы думским и прочим использовать это слово более двух раз в каждом из выступлений. За каждое третье употребление установил бы хороший штраф, может, после этого и племя газетчиков, глядишь, постепенно отвыкло бы от этого спасительного для них словечка. Не дано рогов бодливой корове, скажут газетчики, но давайте, друзья, поговорим мирно, без бодливости. Попробуем написать хоть бы одну экономическую статейку без этого слова! Слабо? На месте Путина за одно это я давал бы медали, звания и прочие поощрения...

Марья Пешина считалась какой-то роднёй Парасковье Михайловне Коклюшкиной, вернее, Федьке-Варзе (см.первую главу моих “Раздумий на родине”). В этой главе описано, как Паранька вышла за Варзу “самоходкой” и как Михайло Григорьевич Коклюшкин бегал в Алфёровскую выручать дочку “из плена”.

Удивительные творились дела!

Мы с Анатолием Фёдоровичем (сыном Варзы и Параньки) зашли однажды навестить родню. В избе Марьи было чисто, но совсем пусто, она принесла на стол какой-то чёрный пустой пирожонко, то ли из ржаной муки, то ли из костёрной. Она поуверялась, что больше ничего нет, мы поговорили и собрались уйти. Двоюродный моей матери — Толя Сухов — тоже был смущён: не принёс Марье никакого гостинца (он жил в Ярославле). А я вспомнил Полю — дочь Марьи...

Она была старше меня года на два, миловидна, проста и смешлива. Помню, собиралась уезжать в Ленинград к каким-то родственникам и собрала на “беседу” немногочисленных сверстниц. Ребятишки-школьники тут же пронюхали про эту беседу. На этом-то гулянье я и стал впервые в жизни “кавалером”, Поля позвала меня ко столбу*. Какая беседа без горюна? Гармошки, правда, кажется, не было, но Поля отвела угол в избе, завесила его какой-то рухлядью и завела горюн с Васькой Дворцовым. Они пошушукались для виду, и Васька скоро вышел на свет. Поля велела ему позвать меня... с тем, чтобы, когда выйдет она, я позвал ту, которая нравится мне. Но я был ещё школьник и настолько стеснителен, что покраснел и сделал Полю “головёшкой”, не пошёл к ней за занавеску. Горюн пришлось “зажигать” заново, и всё же я на всю жизнь запомнил Полю и всегда вспоминал её с умилением и благодарностью. Конечно, никакой любви не было, она, любовь-то, пришла позже, в шестом классе. Но...

Мой покойный друг Александр Романов так писал в одном стихотворении: “Вот это было Свидание! В глазах поплыло всё давнее, всё первое, всё розовое, всё вербное, всё берёзовое, всё скорбное, всё наивное...”

И Саша был мой первый подлинный друг, и Поля оказалась первая, настоящая, оценившая меня девушка. Не ведаю, жива ли она теперь...

 

* * *

В связи с чтением Петра Евгеньевича Астафьева подумалось мне, что философия его истинно русская, она понятна всем, кроме либералов и всяких эгалитарников. Стиль его тяжеловат, но, если читать внимательно, все разберешь без иностранных словарей. Я не понял одно слово “эвдемонический” и то быстренько разобрался... Наглядный пример правильности взглядов национального нашего мыслителя. Придётся поведать об этом примере подробнее.

В Вологде появилось много нищих с Кавказа. Они не клянчат копеечки у своих торговцев, заполонивших вологодские торжки и большие торжища — нет! Они просят у русских. По их представлениям, русские в этом деле надёжнее. Дают и много не рассуждают...

Появился в сквере гармонист с дрянной хриплой гармошкой, ему кидают не только медь, но и монеты белого цвета. Но почему его гармошку всё время воротит на лезгинку? Может, он и пытался разучить русскую “барыню”, но у него не вышло. Как только перейдёт на более быстрый темп, так и шпарит какую-то осетино-ингушскую смесь (в своё время я писал об этом смешении в очерке “Моздокский базар”). Матерятся приезжие кавказцы обязательно по-русски, почему бы не научиться нищему играть и “барыню”? Увы... Или времени не хватает, или слуха.

Каждый народ любит свою музыку, свои мелодии: эту непритязательную истину я знал и до “Моздокского базара”. А вот философию П. Е. Астафьева осваиваю лишь теперь, в третьем тысячелетии...

Марьино “колдовство” свободно вмещается в круг, очерченный Петром Евгеньевичем, когда он говорит о национальном своеобразии племён и народов. Для меня и сейчас Марьино колдовство важнее самых запутанных философских систем, например Бокля или какого-нибудь Спенсера. Её колдовство органичнее и естественней всякой зауми забугорных философов, чокнутых на материализме-позитивизме.

... Пастух пригнал из лесу на закате стадо коров. Болышухи доят своих коровушек, только в одном доме рёв. Вся семья в тревоге — коровы нет, а должна она вот-вот отелиться. К утру паника достигает предела, всей деревней идут искать. Может, медведь задрал, может, засосала болотная топь. Искали, кричали по всей поскотине и ничего не нашли. На второй, на третий день то же самое. Как жить без кормилицы, пусть и небольшое семейство?

Бабёнка, вся в слезах, к Марье Пешиной: “Подсоби, ради Христа!” Марья спрашивает: “А сколько раз телилась коровушка-то?” — “Первым телёночком”, — отвечает женщина.

Первым делом Марья успокоила бабу: “Иди и не тужи! Коровушка-то жива и найдётся”. Хозяйка как на крыльях летит домой. Велено хозяйке подобрать беременную бабу, только чтоб первым ребёнком, чтобы шла эта баба в поскотину, прошла от завора по дороге столько-то шагов, да чтоб с молитвой... Весь деревенский люд за беременной бабой следом. Идут, соблюдая дистанцию... И вот вдруг посреди сосен стоит на сухом пятачке корова и телёнок вокруг неё прискакивает и даже трава около коровы вытоптана. Люди ахают. И вчера, и позавчера сколько разов этим местом ходили. Слава тебе, Господи, слава тебе...

Дочку она звала Полюшкой, нежно и ласково (ударение на первом слоге). У Марьи был родной брат Иван Петрович, трудившийся одно время на водяной мельнице. После его смерти и отъезда в Ленинград дочери, Марья жила одиноко, но к ней присылали гонцов то из Пунемы, то из Устья.

Она, помню, пришла в Тимониху, начала меня уговаривать, чтобы я отправил её в “престарелый дом”. “Да как я тебя отправлю, ведь я не начальник, — говорю ей. — Давай в сельсовет вместе сходим...”

Сельсовет долго мурыжил, искал этот самый “престарелый дом”. Нашли аж под Великим Устюгом в посёлке Красавино. Марья там и померла... Правда, был у неё один побег, и жила она тогда не в Алфёровской, а в Азле около того же сельсовета. Добрые люди из деревни Истомихи приютили её (кажется, ветеринар с его верующей женой и дочерью).

Что такое доброта? По мысли Петра Евгеньевича Астафьева, ум в человеке совсем не главное, он ничто по сравнению с волевым усилием. Доброта, вероятно, также не зависит от ума, она либо от воли, либо от христианских традиций. Что заставляло истоминских жителей привечать, содержать, лечить, кормить и обстирывать какую-то чужую старуху? Либеральному прогрессисту никогда этого не принять и не понять, хоть лоб расшиби.

Марьин дом сиротливо стоял в пустой вымирающей Алфёровской. Её второй раз выпроводили в “престарелый дом” из родимых сельсоветских пределов. Тем временем началась горбачёвская перестройка. Иду я однажды из Гридинской мимо Марьина дома, смотрю, мужики крышу ломают. Пилят Марьино родовое гнездо в буквальном смысле на куски пилой “Дружба”. Кто приказал? (Марьи-то нет и слухом.) Обнаружилась какая-то шустрая бабёнка из Ярославской области, которая за бесценок скупала нежилые дома. Разбирали дом, размечая краской брёвна, приходила машина с прицепом и увозила в неизвестном направлении. Чем сейчас торгует эта предпринимательша, пивом или водкой? Во всяком случае, начала она со спекуляций по стариковскому жилью. Эта дамочка много домов ухайдакала на моей родине!

Перед вторым избранием Ельцина я выступил в областной газете, говоря, что “...целая страна вновь охвачена какой-то странной несерьёзностью, даже ребячеством... В самом деле, разве это не очередная комедия — выбирать президента? Вспомним референдум. Сколько было вокруг него шума, сколько всяких надежд. И ничего не изменилось...

Все эти игры необходимы только одним политикам. Жили мы тысячу лет без президента — и ничего. А тут вдруг потребовался президент. Ну какая разница между президентом и председателем?

Ну что ж, раз надо, так надо! Придётся идти на участок, но мне тут же вспоминается начало второго действия гоголевской “Женитьбы”. Агафья Тихоновна сидит и размышляет: “Право, такое затруднение, выбор. Если бы ещё один, два человека, а то четыре. Как хочешь — так и выбирай. Уж так трудно решиться, так просто рассказать нельзя, как трудно! Если бы губы Никанора Ивановича да приставить к носу Ивана Кузьмича, да взять сколько-нибудь развязности, какая у Балтазара Балтазаровича, да, пожалуй, прибавить к этому ещё дородности Ивана Павловича, я бы тогда тотчас же решилась. А теперь поди подумай! Просто голова даже стала болеть”.

Миллионы “россиян” оказались в положении гоголевской Агафьи Тихоновны, которой приспичило замуж. (Опять вспоминается грамматика: “уж замуж невтерпёж”.)

Никому не следует по-попугайски твердить, что мы ничего не знали, что всё делалось без нас и т.д.

Знали! И кубанский губернатор очень даже прав, утверждая такую мысль. Почти вся страна знала, чем пахнет Горбачёв. Запах одного клопа выдаёт полмиллиона других клопят. Давить надо было, ни секунды не медля. Каюсь, и я понадеялся на других, мол, есть и поумнее меня... При всём при том делать что-то пытался. В доказательство позвольте повториться хотя бы в заголовках двадцатилетней давности. Хотя кому сейчас нужны заголовки? Впрочем, прочтём одну статейку под названием “Всё пропьём!” Да, да, именно с восклицанием, а не с точкой...

“ВСЁ ПРОПЬЁМ!

Полвека тому назад вокруг наших деревень с трёх сторон шумели от ветра сосновые боры, перемежаемые еловыми гривами. Лесные сенокосные полянки с дымными низенькими избушками вкрапливались в это многовёрстное хвойно-зелёное царство. Рыжики, грузди, княжица, малина, черника, смородина, морошка, брусника, дичь боровая, то бишь рябки и тетёры, пушное и мясное зверьё, речки и ручьи с рыбой, смола и хвоя, корьё для выделки кож, дрова и целебные травы, не говоря уж об основном материале для строительства, — всё это было в изобилии, всего этого хватало трём тысячам взрослого населения, которое жило на землях нынешнего колхоза “Родина”.

Во время моего детства зимой у гумна, в двухстах метрах от дома, ещё прыгали по ночам зайцы двух пород: крупные — русаки и поменьше — беляки. (Сам, своими глазами их видел.) Их ловили клепцами. Лисы ходили по заячьим следам, не одна и не две. Стаи куропаток шумно вылетали из гумна. Нынче на той же территории живёт всего несколько десятков крестьянских семей. Лес вокруг вырублен. Как говорит мой сосед, всё выхлестано. Ни людей, ни деревьев. Лесные речки высохли. Куда всё подевалось? Ни рыбины, ни зайца. Всё, в том числе и люди, исчезло вместе с лесами...

Миллионы, нет, наверное миллиарды дерев спилено и отправлено за границу, потоплено в сплавных реках, сгнило брошенными либо заживо спалено. А сколько их изрыгнули в Северный океан великие реки Двина и Печора? Прорвёт запань у пьяного начальника — и пол-Скандинавского государства на полгода обеспечено пиловочником за счёт одного плавника. А сколько вывезено за границу через Архангельский и Мурманский порты? Даже подумать страшно. Ещё при Ленине тысячи крепких мужиков бросили плуги и бороны, перестали пахать и взялись за пилы и топоры. Не по своей воле взялись. Пленум крайкома требовал переименовать город Архангельск в Сталинопорт. Северная Русь (только ли северная?) превратилась в колонию. Да, именно в колонию, но в чью? История всё равно разберётся, чьей колонией была и чьей стала земля, которую мечом защищал ещё Александр Невский.

Вот дожили мы, грешные, до перестройки. Но чему научились, что поняли за шесть перестроечных лет?

... Машина с грузинскими номерами шпарит за моей деревней прямиком на лесоучасток. Чего везут? А мороженые яблоки. Обратно этот автомобиль, гружённый уже круглым лесом, едет намного тише. Отборные брёвна плывут мимо моей бани прямиком на Кавказ, в солнечную и братскую Грузию. Эх, зачем я хлопотал в облисполкоме, чтобы построили эту дорогу! Лучше бы её не было, этой дороги...

На главной колхозной усадьбе, в центре, у брошенного коровника, видны многолетние, грандиозные завалы горбыля, реек, досок, планок. Это отходы. Бригада дюжих парней (опять же из солнечной Грузии) много лет пилит из родимых моих сосен и ёлок штакетник.

Машина, но уже другая, с вологодскими номерами, опять шпарит мимо моей бани. Что нынче везут проголодавшимся лесорубам? Пустая... Зато обратно опять с брёвнами. Кооператоры, настырные и безжалостные, везут и везут брёвна из моего давно ограбленного зелёного царства. Деревья не успевают расти. Тайга погибла. На лесных пустошах бродят одни лоси. Ольха, осинник, ивовая непроходимая заросль. Жуки-древоточцы дырявят останки поверженного лесного войска. Появились какие-то новые летучие насекомые. Их называют лосиными вшами. Залезают в волосы и как бы присасываются, плотно прилипают к телу.

А куда птицы исчезли? Я помню, какой стоял гам, какой вселенский концерт звучал в летнем нашем лесу. Особенно весной или в начале лета. Теперь — тишина. Редко-редко пропищит где-то синичка или побарабанит дятел, по весне печально прокукует кукушка. Пустыня, безмолвие.

“Всё пропьём, гармонь оставим”, — весело говорит мужик, вылезая из кабины. (Это уже в Вологде.) Железные ворота ликёро-водочного разверзают свою пасть, мужик бежит в канцелярию, а машина с торжествующим рычанием въезжает в заводское нутро. Я вижу: оно осеняется поперечным плакатом, как знаменем. На полотнище слова: “Ударная работа — гарантия перестройки!” Другая машина с архангельским номером стоит поблизости. С прицепом. Доверху нагружена свеженапиленной необрезной сороковкой.

— Почему из Архангельска? Облпотребсоюз, что ли? — спрашиваю шофёра.

— Ну! Меняем товар на товар...

В конце дня та же машина стоит носом в противоположную сторону. Прицеп и кузов доверху нагружены ящиками с водкой.

— Это нам не надолго, — миролюбиво говорит архангельский грузчик. — Два дня и очистим.

Через Вологду на юг идут и идут машины с лесом, с брусом, с необрезной доской... Но больше с круглым свежесрубленным лесом. Колхозы меняют лес на комбикорма и на яблоки.

Вот и вся рыночная экономика.

Лес через Вологду везут да везут... Везут днём, но больше стараются ночью. И вспоминаются мне стихи Некрасова:

Плакала Саша, как лес вырубали...

Нет, мы уже не плачем по таким пустякам! Чего нам плакать? Мы перестроились”.

Это было в 1991 году, а ещё раньше я послал в “Правду” гневное письмо. Речь шла о культуре, о воспитании подростков. Подписали письмо Валентин Григорьевич Распутин и Юрий Васильевич Бондарев. В ту пору иуда Шеварднадзе ещё притворялся противником расчленения государства.

Что можно было сделать? Надеялись мы крикнуть на всю страну о признаках разрушения, о весьма тревожных процессах. Вот это письмо:

“Документальному фильму “Легко ли быть молодым” на фестивале в Тбилиси присуждён главный приз. Пресса взахлёб славословит создателей фильма. Резонно спросить: а за что? Хотя многие кинокритики давно пренебрегают осторожностью в маскировке второго смысла, не будем наивными. Иллюзия предельной искренности завораживает зрителя. Заворожить читателя хвалебных кинорецензий труднее, но тоже можно. Итак, за что же нынче, во времена перестройки, даются призы?

Уже в самом названии фильма можно легко обнаружить ответ на такой вопрос. Когда не получается лобовая атака, прибегают к обходным маневрам либо пробуют разгромить противника по частям. Древнейший принцип “разделяй и властвуй” действует безотказно и в наши дни. Именно поэтому враги государства так настойчиво, так планомерно пытаются противопоставить обществу юное поколение. Заигрывание с молодёжью, апелляция к её особым правам всегда служили разрушению общественного организма. В конечном итоге всё это оборачивается против самой молодёжи. “Очень трудно быть молодым”, внушают нашим детям кинематографисты и критики. По этой логике родителями быть намного легче, а дедам и бабушкам и совсем хорошо,

Всё поставлено с ног на голову.

Общая культурно-идеологическая атмосфера сейчас такова, что появилась и с каждым часом укрепляется пропаганда развлечений, за которой последовательно развивается индустрия развлечений. Шкала нравственных ценностей современного подростка формируется под знаком государственной необходимости этих развлечений, В иерархии детских и юношеских ценностей на первом месте стоят спорт, туризм, самодеятельность во дворцах и клубах, бесцельные путешествия и т. д. На всё это государство тратит грандиозные средства. Труд как таковой, тем более физический труд, в сознании молодого человека редко занимает главенствующее положение.

Общественная перестройка не исключает и того, что под неумолчные разговоры о трудовом воспитании происходит энергичная, массированная обработка молодёжного сознания совсем в других целях. Реабилитация вседозволенности под эгидой демократизации, забвение стойкого положительного отношения к физическому труду грозят непоправимыми последствиями...

Никто не призывает двигаться вспять относительно технического прогресса. Наоборот, мы призываем к срочному, неотложному облегчению труда, например, шахтёров или сельских трактористов, которые очень редко доживают до пенсии. Гиподинамия не грозит людям, проживающим в сельской местности, не грозит она и рабочему классу. Тем не менее, ориентация на замену тяжёлого физического труда полностью механизированным понимается подчас как отказ от физического труда вообще. Но замена посильного физического труда физкультурой и спортом ошибочна и по сути безнравственна. В детстве и юности именно физический труд формирует человека, определяет общее отношение к труду и будит творческие возможности. Поэтому, только преодолевая негативное отношение к физическому, порой неприятному труду, человек получает право на труд интеллектуальный. Глубоко заблуждаются и те, кто считает физический труд не интеллектуальным, не творческим. Примеров нетворческого интеллектуального труда также вполне достаточно.

Социально-нравственный уровень хорошего работника складывается очень рано, то есть в семье и в школе. Но у родителей и учителей появились за последние десятилетия могучие соперники, иногда очень опасные антагонисты в способах и целях влияния на детей, — средства массовой информации. Кроме газет, кроме специализированных и молодёжных изданий на формирование личности сильно влияют кино, радио, телевидение и эстрадно-концертная деятельность. Каково же это влияние, что воспитывают, за что ратуют наши кинематографисты, редакторы телевидения и радио, фирмы “Мелодия”, организаторы эстрадно-концертной деятельности и массовых физкультурных и туристических мероприятий? Можно привести несметное число примеров, показывающих негативное влияние этой деятельности на народную нравственность.

Ежедневно и еженощно на нашу молодёжь, и не только на неё, обрушивается глобальная эмоционально-“художественная” информация, призванная ослабить духовную и физическую потенцию подрастающих поколений. Как уже говорилось, примеров можно привести бесконечное множество, но мы ограничимся одним, приведённым в начале этих заметок. Сексуальное, музыкально-спортивное и прочее воспитание с помощью эстрады, кино и телевидения сочетается с пропагандой псевдоромантики. Французские королевы и британские разбойники и детективы, бандиты и проститутки — кого только нет среди тысяч кино героев! Сотни своих и купленных на валюту фильмов! Увы, шахтёрам и дояркам среди этой толпы просто нечего делать”.

Вместо этого текста “Правда” напечатала нечто совсем иное — коротенькую цидульку. Однако подписями Распутина и Бондарева редакция с удовольствием воспользовалась. Так что не притворяйтесь, ни большевики-правдисты, ставшие ныне патриотами, а то и банкирами, ни матёрые злобные либералы, вроде Ю. Д. Черниченко (этот возглавляет ныне какую-то мнимую, хуже лапшинской, “крестьянскую” партию!). Видно же было, к чему дело клонится!

Криком души была и моя публикация в “Комсомольской правде” (июль I960 г.). Тогдашняя “Комсомолка” назвала этот крик души “репликой”. Хоть так... Теперешние “комсомолята”, дамы, насквозь продымленные (их никакая моль не берёт), и этого не опубликовали бы:

“Да полноте, искусство ли всё это?

Однажды в коктебельском парке меня остановили две очаровательные девочки дошкольного возраста. “Дяденька, — заговорила одна, — хотите съесть две жареные мухи и одного таракана?” Я ничего не сумел ответить. Чуть позже в Москве с тем же чувством недоумения я стоял у витрины (около метро “Пушкинская”), где были выставлены новейшие образцы мягких игрушек. За стеклом громоздилась то ли муха с мушонком, то ли какой-то таракан. Осьминоги и прочие морские чудовища дополняли компанию. Вся эта продукция была создана неким “дизайнером” (не буду называть её фамилии) из ВНИИТЭ.

Название института заканчивается словом “эстетика”. Мне удалось это выяснить с помощью других зрителей, которые тоже недоумевали. Некоторые из них возмущались, другие просто молчали, видимо, из боязни прослыть отсталыми. Ведь идёт восьмидесятый год двадцатого столетия. И вдруг идёшь не в ногу с временем?.. Вспомнилась семилетняя дочка, бегущая поутру к телевизору. (Впрочем, как миллионы других детей, она и по вечерам отнюдь не пренебрегает этим занятием.)

Но что предлагает подчас голубой экран нашим детям?

Вот зазвенел “Будильник”, слышен сплошной оглушительный хохот. Но почему не смеётся моя дочка? Или она совсем лишена чувства юмора? Начинаю смотреть сам. Актёры в нелепых облачениях, изображающие Карлсона, Врунгеля и Мюнхгаузена, кривляясь, беспрестанно толкают друг друга в бассейн с водой. Смешно? Не смешно, а грустно.

Грустно, когда с экрана звучат двусмысленные, а порой и просто циничные шуточки. Вот актёр в джинсах, изображающий кота, кривляется и мяукает перед зеркалом, а рядом с зеркалом висит почему-то... портрет А. С. Пушкина. Вот на экране возникают то какие-то странные амёбы с хвостиками (“светлячки”), то вдруг появляется... крыса.

Странная эстетика! До сих пор и у всех народов в детские сны являются лошадки, добрые мишки, мурлыкающие киски, а не безобразные осьминоги. Наверное, ни одному и взрослому человеку (если он не заклинатель) не захочется приласкать, например, змею, погладить крысу или крокодила. Между тем крысы не только свободно разгуливают по телеэкранам и пластинкам. Они, оказывается, ещё имеют и имена — Анфиса, Лариса, Раиса, как это сделано в одном мультфильме.

Впрочем, “поэзия”, адресованная детям, не ограничивается, так сказать, чистой антиэстетикой. Г. Остер, например, спокойно публикует такие стихи: “Если ты остался дома без родителей один, предложить тебе могу я интересную игру...” Что же это за игра? А вот что: “...нужно в папины ботинки вылить мамины духи, а потом ботинки эти смазать кремом для бритья и, полив их рыбьим жиром с чёрной тушью пополам, бросить в суп, который мама приготовила...” И т. д. Но ведь шутки взрослых не всегда годятся детям, и автор “стихов”, размноженных большим тиражом, наверняка это знает.

Вглядываясь во всё, что касается наших детей, что прямо или косвенно формирует детские души и влияет на детскую психику, спокойно относиться ко всему этому не могу. Пора наконец поставить заслон халтуре и циничному вкусу некоторых создателей фильмов. Ведь миллионы подростков уже и до 16 лет смотрят в кино пикантные сцены с поцелуями, жаркими объятиями и пр. и пр. Иные режиссёры, видимо, опять же из боязни прослыть ретроградами, стараются не отставать от “моды”. Стало уже чуть ли не нормой показывать в кино обнажённые тела. Словно без этого и режиссёр не режиссёр.

Театр, увы, тоже не обходится нынче без подобных приёмчиков, а провинциальные постановщики явно подражают столичным. На одном из спектаклей Вологодского драмтеатра влюблённая героиня ни много ни мало... раздевается донага.

Другой, очень уважаемый мною и широко известный московский актёр, режиссёр и педагог от модернистского зуда, похоже, совсем потерял голову. В одном из спектаклей его студии молодые актёры изображали в подробностях такое, что вообще не стоило изображать, и зритель просто не знал, что делать, как реагировать. А вдруг это и есть то самое передовое искусство?

Можно, к сожалению, продолжить примеры дурного, циничного вкуса. Но следует сказать главное: это — не искусство. И говорить об этом надо во весь голос. Ибо наше молчание лишь поощряет тех, кто принижает, а то и попросту дискредитирует высокое предназначение искусства”.

Можно прочесть и о моём выступлении в Верховном Совете 25 марта 1991 года, оно напечатано в газете “Литературная Россия” от 29 марта 1991 года. Эта газета была тогда под водительством Эрнеста Сафонова, а не Огрызко.

Нет, братцы, все всё знали, а если не знали, то чувствовали. Перестройка понадобилась не Горбачёву, а нашим заокеанским врагам. Не зря ещё в начале прошлого века целыми составами и пароходами Америка засылала в Россию своих агентов. Прочтите хотя бы статью из газеты “Коммунист” (г. Харьков, 12 апреля 1919 г.):

“Заслуги евреев перед трудящимися

Еврейский народ есть истинный пролетариат. Истинный интернационал, не имеющий родины.

Без преувеличения можно сказать, что великая социальная революция была сделана именно руками евреев. Разве тёмные забитые крестьянские и рабочие массы могли бы сами сбросить с себя оковы буржуазии? Нет, именно евреи вели русский пролетариат к заре интернационала. Не только вели, но и сейчас советское дело находится в их надёжных руках.

Мы можем быть спокойны, пока верховное руководство Красной Армии принадлежит товарищу Троцкому. Правда, евреев нет в Красной Армии в качестве рядовых, зато в Комитетах и Совдепах в качестве комиссаров евреи смело и бесстрашно ведут к победе массы русского пролетариата. Недаром при выборах во все советские учреждения проходит подавляющее большинство именно евреев.

Недаром, повторяем мы, русский пролетариат выбрал себе главой еврея Бронштейна-Троцкого.

Символ еврейства, веками борющегося против капитализма, стал символом русского пролетариата, что видно хотя бы в установлении “красной пятиугольной звезды”, являвшейся ранее, как известно, символом и знаком сионизма-еврейства. С ним победа, с ним — смерть паразитам-буржуям.

И пусть трепещут деникинцы, красновцы, колчаковцы, притеснители и палачи авангарда социализма — доблестного еврейского народа. Им не поможет угодничество перед трудящимися массами и еврейские слезы выйдут из них кровавым потом.

М. Коган”.

Что изменилось с того 1919 года? Можно меня сколько угодно обзывать антисемитом, хотя и сам термин фальшив, и я вроде не человеконенавистник, как обругала меня одна дамочка из “Москоу-ньюс”, выходившей тогда всего на шести языках.

“Я тебя всё равно убью!” — грозил мне в письме один анонимщик. Это было в то время, когда стены дома на Цветном бульваре (редакция “Нашего современника”) испещрялись нецензурными граффити.

После публикации своей “хроники” я получил несколько тысяч совсем иных писем. Мне жаловались как литератору и как депутату. Один читатель писал, что землю в городах называют не иначе как грязью. С этим читателем нельзя было не согласиться. Я ответил ему, что земля на Крылатских Xoлмax* всё ещё зелёная, всё ещё прекрасна и под стать своему названию. У источника многолюдные очереди за чистой родниковой водой, православный храм поднимается из руин. Снаружи он всё ещё в усечённом виде, но внутри постоянно идут службы...

Крылатские Холмы и вкривь и вкось опоясаны тропами. Изрыты Холмы и утыканы каким-то железом. Но земля ещё сопротивляется натиску бетона и кирпича. Как не хочется ей впадать в летаргический сон, уходить под каменный панцирь, укрываясь серым асфальтовым саваном! Земля поверх асфальта мертва навсегда, она становится не землёю, а грязью...

Женщина с Украины: “Живу одна. Зять женился и ушёл к новой жене, а внук тоже женился, на мой взгляд очень плохо. Его жена старше Алексея на 9—10 лет, имеет троих детей, старший её сын уже в армии, младшая девочка в первом классе. Я от этого горя ещё больше тоскую и мучуся. А как Ваше здоровье? С глубоким уважением к Вам и приветом Ваша случайная знакомая, которая не даёт Вам покоя своими письмами и своим горем. Будьте здоровы. Счастливы ли Вы своими детками? С уважением к Вам... 4 декабря”. Всё письмо написано дрожащей старческой рукой. Вот конец этого письма на украинской мове:

“Я бачив, як вiтер берёзу зломив,

Кориння порушив, riлля покрутiв,

А листя не в"яло свiже було

Аж поки за гору вже сонце зайшло.

Я бачив, як серну пiдстрелил стрiлець,

Звалилася бiдна, прийшов iй кiнець,

Боротися з смертью було iй не в мiч,

Одначе боролась поки зайшла нiч.

Я бачив метелик поронений млiв,

Крыльце перебите на сонечку гpiв.

Ще трошки пожити на думцi було,

I може пожив би, так сонце зайшло.

Пришли на память слова старинной песни, которую я пела лет 70 тому назад. 5 лет как умерла моя дочка Тамара. По специальности врач-педиатр. Она была умница и красавица. Её любили и уважали люди. Все дни приходили ко мне её подруги. И хорошие знакомые с Киева и Полтавы приезжали. А её нет и нет. Эти дни живу в большом горе и печали, потому вдруг и выплыли в памяти слова старинной песни. Знаю, что Вы очень заняты, а я лезу к Вам со своим письмом, со своим горем”.

Процитирую ещё два письма из тех тысяч, что прислали мне как литератору и публицисту:

“Царское Село. 27.2.94 г.

Дорогой и замечательный писатель Василий Иванович! Знаете ли Вы, что о Вас с акцентом идёт речь в книге Ф. Чуева “Сто сорок бесед с В. Молотовым” (M. Teppa, 1991). Это в связи с письмом Фрумкина в Политбюро. Пафос книги — в ней более 600 страниц — гимн Сталину и сталинщине. Мой приятель учитель, прочитав эту книжицу, сказал: “Это реставрация нимба вокруг чела “отца всех-всех народов” и реабилитация геноцида, массового убиения крестьян Руси”. Книга — оправдание 70-летнего эксперимента над сельской страной. И пусть запоздалая, но романтизация кремлёвских Супер-Гениев... На днях я прочитал Ваш очерк в “Лит. России” о годе “великого перелома”. О тличная мужественная публикация! Спасибо Вам *. Может быть, упомянутая книга Вам поможет: как Антитеза, как “наоборот”, — коль творите свою книгу о коллективизации и гангстерском раскулачивании... Помоги Вам Бог! (Очень личное: меня исключили из комсомола в начале 1930 г., т.к. я отказался участвовать в раскулачивании.) Похоже, что Ф. Чуев запутался в трёх соснах!!!

С глубоким уважением Дмитраков Иван Прокофьевич, ветеран войны и труда, доцент, мне 83-й год.

Будете в наших местах, прошу ко мне. Конечно, сможете у меня переночевать. С Витебского вокзала электричкой 20 минут ехать. Мой дом. тел. ..., питерский. Милости просим. И. Д.”

“Уважаемый В. И. Белов!

Я вам уже писала и вы мне ответили. Теперь я прочла два первых тома из вашего собрания сочинений от 1991 г. Вы знаете, все произведения одинаково замечательные и воспитательные. Их бы в школе проходить, во многих красной нитью проходит: русские после 1917 г. сами друг друга сажали, предавали, конвоировали, охраняли, расстреливали. Но всё это от того, что после 1917 г. народ никто не воспитывал в целом. Вот на ваших-то произведениях и воспитывать бы детей. Да найдутся ли учителя?

Уважаемый Василий Иванович! Почаще пишите воспитательные статьи для взрослых, совсем редко статьи ваши печатают. Очень сильно наш народ надо воспитывать.

Для вашей писательской деятельности я хочу вам написать примеры из нынешней жизни. Насчёт себя хочу сказать: все мои деды — крестьяне курганские и алтайские. В 1930 г. все мои родственники были репрессированы: крепкие мужики расстреляны, все остальные сосланы на север. Все их братья, сестры, родители. Одна только бабушка с моей 2-летней мамой убежала куда глаза глядят. Вся родословная у меня из квадратиков синих (сосланы) и красных (расстреляны). А вообще докопала я документально до 1850 г.

Что интересно, пять лет назад я часто коллег, знакомых расспрашивала — где их предки в 1930-м были. Почти у всех в роду ссыльные. Это настолько массово было. Просто многие не интересуются предками. А если копнуть — страшная картина.

Теперь о современных событиях. Недавно в наш цех пришли три юных хулигана 18—20 лет и стали бить вахтовых рабочих, которых было человек 19 здоровых мужиков. Часть мужиков-вахтовиков спряталась в баню. Часть вахтовиков оказалась с синяками. Потом эти юнцы побили стёкла в четырёх автомашинах, в общем, миллионные убытки. Спрашиваю вахтовика-рабочего — почему вы их не выкинули из цеха? Ответ: “Они нас потом по одному в торф закопают, они нас в тюрьму посадят, они мафия, у них папа в мэрии работает”. Я говорю: “А если американцы придут — что делать будешь?” Вахтовик говорит: “Это другое дело”. Но уж видно, что при американцах такие люди от страха сами начнут вешаться. Вот наши мужики — задебилизованные телевизором.

Другой пример. У нас будет собрание акционеров, сказали — зал будет маленький, отдайте свои голоса четырём человекам от каждого предприятия, напишите доверенность. Все 35 тысяч человек не задумываясь пишут доверенности начальникам предприятий. Основной вопрос собрания — утверждение директором 35-тысячного коллектива русских, татар, башкир, хохлов бывшего гражданина Молдавии Вайнштока Семёна Михайловича. И все 35 тысяч как кролики под взглядом удава. И не думают, что после утверждения этот человек-иностранец безжалостно выкинет 1/2 коллектива. Все думают — вдруг не меня! А что тут думать, когда уже почти всех дам переводят на 6 часов работы в день с 1.04.94. С другой стороны, ты ж копни свою родословную — где твои предки кости сложили, по чьей милости? Не могу! Эти дебилы своими рученьками себе на голову сажают сами не знают кого! Скажите — это народ? Это русский народ?

Ещё. Членам профсоюза отпуск больше, чем не членам. И вот за эти несколько дней народ идёт в зависимый профсоюз. А был тут два года назад независимый профсоюз, но его лидеру отрезали ухо, избили и выжили из города. Это за одну забастовку. Почерк чувствуете? Большевистский.

Ещё. Выборы в местные, областные думы 6.03.94. Объявили, что всем, кто придёт, дадут бесплатно лотерею. Народ повалил. Читаю потом таблицу: в розыгрыше в основном шампунь, колготки. Человек, получающий 500, 800 тыс. руб., ради колготок идёт на выборы. Выборы состоялись! Главное, массовость была, а уж итоги какие надо нарисуют.

Вы подумаете — я брюзжу? Нет, я трясусь от страха, я слишком много знаю и анализирую историю, которая всегда повторяется. Я видела фашизм в лицо в сентябре 1993 г.

Вам мои примеры обязательно пригодятся. Только мою фамилию не упоминайте. Иванова Н. 22.03.94 г. Желаю Вам творческих успехов!”

... Да, ничего не скажешь, смелая женщина: “Я видела фашизм в лицо в сентябре 1993 г.” И тут же: “Только мою фамилию не упоминайте”.

Кто же первым сумел обнародовать (озвучить, так сказать) мерзкую мысль о склонности русского народа к фашизму? И почему Н. Иванова так падка на лживые заявления и мысли? Назвать дебилами вceх русских, кроме самой себя, разумеется, это так просто, даже безопасно... Конечно, все люди разные, в России имеются и такие и сякие, и мужественные, и даже совсем трусы либо малодушные. Кто с этим спорит? Но я не могу согласиться с Н. Ивановой, хотя в её письме много правды. Однако словечко “фашизм” явно навязано ей “ящиком”, то есть нынешними демократами.

...Помню, сразу после вражеского нападения гитлеровцев, буквально через несколько дней, пришли повестки молодожёну Николаю Барову, Ваське Морошкину, Серёге Пудову и десяткам других. Типичное: “при себе иметь кружку, ложку, полотенце и на трое суток продуктов” получили все молодые парни и мужики. Помню, как плакал, уходя на войну, один — муж Лидии Мироновой из деревни Пичихи. Так плакал, что слезы горохом. При этом он говорил, что его убьют, ему дома больше не бывать и, как в песенке, “по зелёному лужку с сударушкой не хаживать”.

Лидию, его сударушку, с того печального дня так и прозвали Молодкой, Молодкой она и оставалась до своей кончины.

Большинство призванных сразу погибли, уже в июле пришли первые извещения.

(Проявляя, может быть, излишний интерес к прошлому нашей семьи, послал я письмо одной землячке — Лукичёвой Марии. Она охотно ответила:

“Добрый день, здравствуйте, Василий Иванович и вся ваша семья. С Новым годом и с Рождеством Христовым поздравляю вас всех. Василий Иванович, письмо ваше я получила и про Перьят сколько помню, опишу. У них семья была большая, отец, жена, четыре сына и дочь. Они были, как раньше звали, середняки. У них была одна лошадь, две коровы и овцы. Ещё был дегтярный завод, гнали дёготь и продавали. Пока живой был отец у Ивана, он пёк баранки и пряники, я это помню хорошо, мы бегали к ним, так нам совали пряников и баранков. Они продавали пряники и баранки. Как помер старик, тогда Иван Степанович стал ездить на ярмарки с дёгтем. У него был дружок Цветков Иван Петрович по прозвищу Ярыка. Ярыка жил справно, держал две лошади, жеребца, пять коров и мелкую скотину. Он всегда держал работника. Торговал лошадьми. Вот они вместе с Иваном Степановичем ездили на ярмарки, а как приедут с ярмарки, у них начинался спор, кто больше выручил. Потом стала коллективизация. Ярыку раскулачили и выслали не знаю куда. А Иван Степанович со своей семьёй вошёл в колхоз, у него старший сын и второй были коммунистами. Все четверо сыновей были женаты, были дети.

Потом старший сын с семьёй уехал на Дальний Восток, а эти жили дома до войны. С войны из них никто не вернулся, их жёны с детьми куда-то уехали, но вот у Платона жена, как получила похоронку, она тогда жила в Пундуге, то не могла перенести, сама себе ножиком распорола брюхо. Остались сиротами два мальчика.

Когда в колхозе жили, то было много народу. У ребят Алехинцевых была гармонья, так Костя всё на сенокос ходил с гармоньей. А Перьята сыновья Коля и Вася были коммунистами, организовывали колхозы, а отец их и в колхозе гнал дёготь, а когда не стал справляться с работой, то передал завод Ахтохе Пичишному, тот недолго гнал, завод сгорел.

Про Перьят сыновей была частушка:

У Перьёнковых братанов

На троих одни портки,

Платон носит, Вася просит,

Николаю коротки.

Василий Иванович, спасибо вам за книжку, я с такой радостью читала. С приветом к вам Лукичёва Мария. 15 января 2001 г.”)

Отец Иван Фёдорович чувствовал, что и ему предстоит уходить на фронт. Как-то он подвыпил (вспоминая только что полегших), взял ружьё с заряженными патронами, складной, чуть ли не хлебный ножик и повёл меня в поле. Это поле почему-то называлось четвёртым.

Была сухая, довольно тёплая погода, был полдень, и запах полевых цветов дополнял всю роскошь летнего дня. Белые кучевые облака в бесконечном голубом небе почти не двигались, ветерок дул совсем ласково, словно лишь для прохлады. Несмотря на июль, ещё взлетали жаворонки, захлёбываясь своими журчащими голосами, то поднимаясь вертикально ввысь, то опускаясь так же вертикально.

Отец положил ружьё в траву, срезал ивовый прутик и вырезал мне свистульку. Подул, а она не свистит. Тут уже я принялся настраивать, в этом деле я был уже ловчее отца. Сок в иве шёл на убыль, но я сделал свистульку. Поколотили, чтоб “свернуть”. Посвистели оба по очереди... Но меня больше интересовало лежащее рядом ружьё (сломка 16 калибра). Отец не стал меня больше мучить, показал, как взводить курок, как прицеливаться и нажимать на спусковой крючок. Лишь после этого вставил патрон. Но сначала выстрелил сам прямо в синее небо, “сломал” ружьё, вынул гильзу. Я спросил:

— Татя*, а чем это так пахнет?

— Сынок, это порохом так пахнет. Бери вот патрон и заряжай сам!

Я оказался на седьмом небе... “Сломил” одностволку не без натуги. Вставил патрон с дробью, запыженной газетной бумагой.

— Не торопись! Осторожней... — предупредил отец. — Поднимай прикладом к плечу... Я взведу тебе курок, а ты пока целься...

Куда там целься! От восторга я сумел только поднять одностволку под углом. Отец едва успел взвести курок, и я бахнул не целясь... Газетные пыжи долго падали в полевую траву... Мне хотелось палить ещё и ещё, но отец, смеясь, сказал, что патронов больше нет. Мне не было восьми лет, но я впервые почуял в себе взрослого во всех трёх ипостасях: пахаря, охотника и солдата. Я хвастался перед сверстниками, как заряжал и стрелял, как пыжи разлетелись. Был я счастлив, хотя в деревне то тут, то там женщины выли и причитали.

Но сейчас мне хочется вернуться к “передним”, то есть предвоенным, подлинно счастливым своим годам. Сказать, что я уже тогда стал пчеловодом, конечно, нельзя, но с отцовским, пахнущим гарью дымарём, с кисейными сетками и громадной медогонкой был я уже запанибрата.

У отца имелось четыре или пять “домиков”, как мы называли ульи. Они стояли на горке около нашего амбарчика. В жаркую погоду мы наставляли по два-три “магазина”. В такую же пору отец с мамой качали мёд деревянной медогонкой, оборудованной из большого чана, в котором варили когда-то сусло.

Прежде чем обмыть медогонку чистой колодезной водой, отец отдал её в наше распоряжение, мы же отдали её на управу всем деткам деревни Тимонихи. Особенно восторженно встретил такое отцово, следовательно, и моё распоряжение мой закадычный друг, сирота Доська Плетнёв. (Я изобразил его в одном из первых своих прозаических опытов, рассказец назывался “Калорийная булочка”.)

Как назвать чувство, охватившее меня, когда я, запыхавшись, бегом прибежал к медогонке с Доськой? Гордость? Нет, это слово не годится. К тому же оно слишком близко к православному понятию “гордыня”. Гордыней в этом смысле тогда и не пахло. Был восторг от того, что я стал причиной Доськиного восторга, была гордость за своих щедрых родителей (ведь в медогонке, если б отец не опрокинул её на бок, натекло бы ещё с полведра янтарного мёда). Порадовался тут не один Доська, лазали в чан сразу по двое, а пословица “кто опоздает, тот воду хлебает” была у ребятишек тут как тут. К вечеру нагрянули все детки и даже подростки. Увы, мёду на стенках чана уже не было. Правда, медогонку маме всё равно пришлось мыть водой из колодца.

Моя любовь к литературе началась благодаря отцу Ивану Фёдоровичу через Григория Мелехова и Василия Тёркина. Правда, моё знакомство с Александром Трифоновичем Твардовским возникло ещё до Великой Отечественной войны (ВОВ, как пишут ослабевшие от голода пенсионеры и сытые, но ленивые журналисты). Было мне тогда лет пять или шесть от роду... Я не умел даже читать. Слушать, однако, умел.

Поэт явился в нашей сосновой избе году в 1936-м, не раньше. Голос моего старшего брата Юрия навсегда запечатлел в моей памяти трубокура и балагура Ивушку, жилистого деда Данилу, который парился в бане “в потолок ноги”. И ещё что-то смутное, волнующее о ловле рыбы решетом. Брат вслух читал журнал “Колхозник”.

Настоящая литература — это когда читатель, слушатель знать не знает писателя, общаясь с героем, а не с автором. Счастливы при добротной литературе оба: и читатель, и автор, не ведающие друг о дружке! (Примерно в таком читательском состоянии бродил я по тайге вместе со старым Гольдом или слушал завиральные истории старого негра про братца Кролика.)

Вторая, уже осознанная встреча с Твардовским произошла во время войны. Моего отца отпустили на несколько дней домой после ранения. Помню, как он рассказывал нам про книгу “Тихий Дон”, сожалея, что не успел дочитать её в госпитале. Тогда же рассказывал он и про Василия Тёркина.

У меня осталось чёткое ощущение: сами Шолохов и Твардовский стояли для отца как бы на втором, совершенно размытом плане, на первом же плане стояли очень близко, почти реально, Григорий Мелехов и Василий Тёркин.

Семью нашу, как миллионы иных семей, судьба “не обошла тридцатым годом, и сорок первым, и иным” — российская неласковая судьба! Уезжая на фронт во второй раз, отец, должно быть, чувствовал трагическую развязку своих предвоенных метаний между Москвой и Тимонихой. Но мог ли он предположить, что сложит голову именно на Смоленщине?

Помню, как в Коктебеле два среднеазиатских писателя внушали мне прямо противоположные мысли. В одно ухо поёт “куштун”, в другое “пуштун”. Я отмалчивался изо всех сил. Чёрное море без остановки гнало свои волны на Коктебельскую набережную. В Афганистане гибли лучшие русские парни. Покинул я тогда гостеприимный писательский дом и поехал в Смоленск, чтобы посоветоваться с отцом...

В Орле была железнодорожная пересадка. В Смоленске без труда сел я на дребезжащий автобус, вёзший людей на Духовщину. Чем ближе подъезжал я к местам, где погиб Иван Фёдорович, тем большее волнение теснилось в груди... Вот и райцентр, нужный мне. Лейтенант районного военкомата показался мне слишком несерьёзным. Равнодушие к моему приезду сквозило в его неторопливых словах. Флегматичное отношение к минувшей войне меня оскорбляло. Но вот он достал списки захоронений по Духовщинскому району Смоленской области... Не списки фамилий, а всего лишь названия братских могил. Я вспомнил свой опыт “облагораживания” братских могил в Красном Селе, когда я служил действительную. Впервые осознал родство отцовской судьбы и судьбы своей, ведь отец в 25—26-м годах служил действительную именно в Красном Селе. Под Ленинградом же его и ранило во время войны, о чём он говорил в письме тёте Любе. Как мы “облагораживали” воинские захоронения, лучше не вспоминать. Я подумал, что здесь, на Духовщине, это происходило не лучше...

Но вот лейтенант достал из шкафа пофамильные списки. В самом райцентре была главная братская могила. Среди Беловых десятым или двенадцатым стоял мой отец... Так много было погибших однофамильцев, а ведь алфавит лишь начинался. С волнением я выскочил из военкомата, побежал к Духовщинскому памятнику, где зарыты солдаты и офицеры. Это было так называемое “облагороженное” захоронение.

Я хотел видеть первоначальную братскую могилу, где сразу после боя был похоронен отец. Но деревни, которая сообщалась в извещении, не существовало. Не помню, как я добрался до кулагинской школы и до реки Царевич. Учитель кулагинской школы рассказал, что та деревня сгорела ещё во время боёв. Мы взяли бутылку водки и пошли на берег Царевича, нашли место братской могилы. Молча помянули всех, кто тут лежал с осени 43-го по июнь 53-го. Могила напоминала большую заброшенную силосную траншею, которая на скатах заросла травой. Я сорвал горсть этой травы, чтобы свезти матери в Тимониху. Учитель сказал, что все останки из этой могилы перезахоронены в деревне Кулагино. Там, дескать, сделан памятник, и средней школе поручено следить за ним. Мы допили, что осталось, я остался один, пообещав учителю зайти в школу. Долго в одиночку сидел на бывшей отцовской могиле.

...Кулагинский памятник напоминал бетонное укрепление, внутри был беспорядок. В школе я не стал выяснять, почему перенесли погибших с живописного пригорка на берегу Царевича сюда, в Кулагино. Было и так понятно: здесь был центр сельсовета и школа, дома, построенные уже после войны. Спрашивать, почему отец числился в Духовщинском захоронении, тоже не имело смысла...

Кулагинский колхозник, имя которого я не записал и не запомнил, рассказывал, как они прятались в картофельном погребе во время грохота и пожаров. Он в 43-м был уже подростком. Вода в реке Царевич текла тёмной от русской и немецкой крови. В каком-то печатном материале я рассказывал, как встречался с генералом, командиром 5-го гвардейского корпуса, брошенного на подмогу частям, кои не могли без танков и артиллерии прорвать три укреплённых немецких линии. Генерал назвал тогдашнюю обстановку одним коротким словом: “Каша!” Тем не менее, покрыв обширное Кулагинское поле своими телами, русские сломили сопротивление врага и 19 сентября 1943 года взяли Духовщину. Отец “отстал” от своих на берегу Царевича... и он лежит нынче, может быть, сразу в трёх могилах... Я не могу простить маршалу Ерёменко, вознамерившемуся взять Духовщину без ударного кулака. Простить гитлеровского генерала Клюге тоже не в моих силах. Об этом я скажу в лицо любому отпрыску тех немцев, что приходили в Россию...

Мать рассказывала однажды, как мечтала поехать на Духовщину и найти могилу отца. Я привёз ей в Тимониху пучок могильной травы...

Как уже говорилось, вода в Царевиче текла красно-коричневой от крови русских солдат, без танков и артиллерии штурмовавших Кулагинское ровное поле.

За этот день один

В селе одном смоленском

Не оплатил Берлин

Своим стыдом вселенским,

Окаменела память,

Крепка сама собой,

Да будет камнем камень,

Да будет болью боль!

Ощущением боли и горечи за Россию пронизана вся насквозь лучшая, на мой взгляд, поэма Твардовского “Дом у дороги”. Эта пронизывающая горечь не покидает меня с осени 1943 года, когда моя мать осталась вдовой с пятью малолетками на руках. (К тому же времени относятся и мои собственные беспомощные стихотворные опыты, но осознанной связи с великими сполохами русской поэзии душа не ощущала даже после того, как мои ранние стихи были опубликованы в “толстом” журнале.) Горечь и боль переходили иногда в отчаяние....

Нет, мать, сестра, жена

И все, кто боль изведал,

Та боль не отмщена.

И не прошла с победой.

Что бы сказал Александр Твардовский, зная о предательских действиях Шеварднадзе и Горбачёва? Или при виде бэтээров, стреляющих по своим, что бы сказал Александр Трифонович? Вполне можно представить не только то, что он сказал бы, но что и сделал бы...

В начале 60-х, будучи в Москве, я спасался от отчаяния тем, что писал рассказы о военной поре. Ни панфёровский “Октябрь”, ни софроновский “Огонёк”, ни “Юность”, ни “Знамя” моей прозой не заинтересовались. В “Новом мире” молодой человек без всякого энтузиазма взял рукопись: “Придите недельки через три”. Через месяц тот же молодой человек (это был драматург Михаил Рощин) так же уныло сказал мне: “Нет, это нам не подходит”. Увы, в “Новом мире” ограда была выше колокольни! Только угроза моего личного знакомства с Александром Трифоновичем заставила работников редакции показать ему рукопись тех же рассказов, которые отвергались Рощиным, и затем, благодаря Александру Яшину, снова попали в редакцию. Они долго лежали там без движения...

Когда-нибудь, если провиденье отпустит мне ещё какое-то время, подробно напишу об одной моей серьёзной и двух-трёх мимолётных встречах с Твардовским. А пока... Пока я испытываю ту же горечь и ту же боль, которыми насквозь пронизан “Дом у дороги”. Слышу негромкий, с глуховатой хрипотцой голос Александра Трифоновича, чую запах его дымящейся ментоловой сигареты. И думаю: почему же так неблагодарна память людская? За что так не любят Твардовского многие из тех, кого он с восторгом печатал в своём журнале? Голос Твардовского звучал, видимо, не для них. Он звучал для страны, в том числе и для тех юношей, которые были расстреляны в Останкине:

И голос тот как будто вдаль

Взывал с тоской и страстью

И нёс с собой его печаль,

И боль, и веру в счастье.

В тех же 60-х мы с Александром Романовым однажды всю ночь по очереди вслух читали Твардовского, читали и перечитывали именно эту поэму... Александр Романов умер в одно лето с моим старшим братом Юрием. В связи с демократическими реформами телеграмму принесли не вечером, когда она пришла, а днём следующего дня. В результате я не успел на поезд и не смог поехать на похороны брата...

А к 40 дням Саши Романова в местной газете опубликовал я примерно такую заметочку: “Не стало друга. Приказал долго жить. Только сейчас, после сорока дней, в полной мере я ощутил трагедию одиночества и какую-то нелепую пустоту. И лишь сейчас понял глубинный смысл русского народного выражения: “Приказал долго жить”. Да, ушёл навсегда и приказал долго жить. Так просто и так ясно! Живите долго, друзья и родные, доделайте за меня то, что не успел совершить я, Александр Романов! Вы должны, вы обязаны жить... Это как приказ командира, упавшего с простреленным сердцем, приказ родным, друзьям и соратникам: живите долго и действуйте, делайте то, что делал я, когда был в живых...”

Все сорок дней, пока душа Саши не предстала перед Богом, я не мог примириться с горестной пустотой, которая образовалась с его уходом. Смерть Романова — это наша общая потеря, но для меня эта утрата просто непосильна: мы были друзьями с 1955 года. Александр Романов был подлинным архитектором, умелым строителем Вологодской писательской организации. Он строил её по кирпичику, с истинно русским терпением, с многолетней настойчивостью и с той неподражаемой добротой, которая от века присуща северному крестьянству. Фундамент, заложенный Александром Яшиным и упроченный Сергеем Викуловым, оберегался и надстраивался именно Александром Романовым. Вместе с Виктором Коротаевым, тоже умершим слишком неожиданно, он буквально выпестовал множество молодых и старых вологодских писателей. Здание, созданное Александром Романовым, оказалось достаточно прочным, чтобы выдержать либерально-демократическое землетрясение, устроенное врагами Российского государства. Подземный гул этого государственного землетрясения не развалил нашего писательского здания. Мы выстояли в самые тягостные периоды... То, что создавалось Александром Романовым, было необходимо для всего вологодского края, для всей северной культуры и, может, для всей России. Ведь культура всегда формировалась вокруг книг и вокруг печатного дела. (И художники, и театр, и музыка, и даже политика невозможны без книжных издательств, хотя у нас в Вологде построенная общими силами типография приватизирована. Газетное и книжное дело тоже приватизировано, издательская работа нынче пущена на самотёк.) Писательская организация всегда являлась цементирующим, скрепляющим началом общекультурной жизни Вологды и области. Эти скрепляющие традиции она сохранила и сейчас, хотя столичные демократы, вроде Александра Николаевича Яковлева, не оставляют гнусных попыток расколоть, то есть разрушить организацию. Прорабы горбачёвской и ельцинской перестройки небезуспешно старались создать альтернативные, то есть фальшивые писательские организации в Москве и регионах России. В Вологде эта затея с треском провалилась. Такое прочное вологодское здание построил Александр Романов с помощью Виктора Коротаева, Василия Оботурова и других стойких его друзей типа Владимира Ширикова. Мы признаём это в полной мере, поэтому пусть память об Александре Романове всегда струится и теплится в наших северных нежарких местах...

Будучи прекрасным организатором литературных сил, Александр Романов всегда оставался глубоко лиричным, тонким поэтом, знающим материальные потребности нашего народа и все его духовные чаяния. Книги Александра Романова — это достояние всей русской литературы, каковым достоянием являются произведения, например, Николая Рубцова и Анатолия Передреева, которых мы так мало ценили и берегли при жизни. Стихи Александра Романова приписаны многомудрыми критиками к так называемой “тихой лирике”. Но что значит “тихая лирика”? Можно ли сказать так о Есенине или о Тютчеве, о Твардовском да и о самом Пушкине? Нет, я совсем не согласен с таким термином, приклеенным к лирике. Поэзия есть поэзия, и лирика есть лирика. Стихи Александра Романова останутся чистым, незамутнённым родником русской культуры, родником нашего северного народного слова. Он был превосходным знатоком этого слова, чуял его всем сердцем и всей кровью, которая пролилась на вологодский асфальт 5 мая 1999 года.

Подобным же родником русского слова был для меня и Александр Трифонович Твардовский, и Михаил Александрович Шолохов, которых так опаскудили просвещённые мещане и зубастые либералы. Не хочется называть их фамилии. Их, заколдованных телевидением, стало слишком уж много... Но не могу промолчать об одном писателе-фермере — Ю. Д. Черниченко, который после штурма Верховного Совета заявил о победе либералов весьма гнусными словами. Эти слова даже повторить противно. И для этого фермера я закончу начало моих детских воспоминаний страницами о корове по кличке Берёзка.

Теперь-то мне представляется совершенно чёткой, хотя и не совсем объяснимой истиной взаимная связь между социальными (классовыми, как говаривалось) условиями и поведением домашних, а иногда и диких животных. В детстве такая мысль была бы высмеяна не только учителями, но и сверстниками. Господа прогрессисты, не ухмыляйтесь... Вы сумели вдолбить в наши детские головёнки немало фальшивых идей вроде дарвинизма, утверждавшего обезьянье, а не Божественное происхождение человечества. С классовой теорией вы тоже, похоже, перехватили. Впрочем, полемика с дарвинистами типа Черниченко отвлекла бы меня от дела.

Где, скажут, доказательства того, что общественно-социальные отношения влияют на поведение животных? На этот вопрос можно бы ответить таким же вопросом: а где доказательства, что это не так? Но такой диалог даже с прогрессистом попахивал бы банальной демагогией. Поэтому доказательства, хотя бы мало-мальски понятные большинству так называемых “обезьянных” потомков, необходимы. На этом печальном размышлении вспомнил я кой-какие события своего детства, а затем и случаи более зрелой поры.

И зароились вопросы, как роятся жарким летом ульи на пасеке.

Почему, к примеру, музыка так сильно действует на волков и собак? Отчего инкубаторские цыплята разбегаются в разные стороны и куры вырастают какими-то непутёвыми, а петухи агрессивными? Инкубаторский петух очень опасен даже для взрослых, не только для детей (однажды я с полмесяца жил с болячкой на ноге, образовавшейся от петушиного клевка). Не зря сосед по имени Фауст (ныне покойный) называл инкубаторских то фэзэошниками, то шпаной, хотя фэзэошник и воришка отнюдь не одно и то же. Собаки, несмотря на всё разнообразие их пород, отлично чувствуют настроения, царящие в семье и в обществе, козы, живущие у одиноких женщин, сбавляют удой при определённых радио-телепередачах. Они же перенимают свойства характера своих хозяев. Почему?

Задаваясь таким вопросом, накарябал я однажды книжицу для детей. Однако в неё вошли далеко не все происшествия, достойные быть описываемыми и изучаемыми.

Сейчас я вставил бы в эту книгу истории с так называемыми дикими животными и особенно с прирученными человеком ещё Бог весть когда лошадьми и коровами. И вспомнилась мне Берёзка, а перед этим жития многих святых. Печальник и заступник русской земли св. Сергий Радонежский с руки кормил хлебом голодного медведя, приходящего к преподобному из лесных подмосковных дебрей. К дереву, в дупле которого жил св. Павел Обнорский, слеталось множество разноголосых лесных птах.

Примеры эти неисчислимы, но дарвинист-первоклашка, затем юный марксист узнал об этих примерах лишь недавно, когда жизнь пошла на закат... И чем грустнее становится от этого ощущения, тем острее воспоминания детства, тем ярче картины далёкой, более чем — увы! — полувековой голодной, но счастливой поры.

Однако ж и счастливой не очень...

В нашей семье после смерти бабушки Александры Фоминишны и гибели отца в сражении под Духовщиной кроме мамы осталось пятеро, как говорилось, малмала меньше. Старшему брату Юрию было пятнадцать, мне одиннадцать, остальные трое совсем малышня. Но Анфиса Ивановна так и осталась вдовой с тридцати семи лет, хотя возможности выйти замуж у неё, конечно же, были.

Чтобы в тех экстремальных, как теперь выражаются, условиях сохранить и вырастить всех пятерых безотцовских “чирят”, нужны были незаурядное мужество и невероятная устремлённость.

Не помню, по какой причине и в каком году мы лишились коровы. Вероятно, это случилось ещё при живом отце. Ивана Фёдоровича до 42-го года не брали на фронт, поскольку он, будучи младшим командиром, “обучал” допризывников на лесопункте. Это обучение совмещалось с усиленной рубкой леса. Но сразу после мобилизации под Ленинградом отца ранило. Он писал, что кто-то крепко молился за него, поскольку он вышел из тех боёв всего лишь раненным в руку. А в сентябре 43-го его убило уже под Смоленском...

Итак, в нашей семье дойной коровой оказалась коза Милька, о которой речь будет позднее. Но что значит коза на такую оравушку? Доила она всего пол-литра в сутки. Может, чуть побольше... И молоко её чем-то пахло, неприятным, козлиным. Мама ухитрилась обзавестись колхозной телушкой, и мы сообща придумали ей имя: Берёзка. Почему Берёзка, кому из нас пришло в голову это название? Этого я не помню. Но помню, как мы все радовались тёлочке. Она была маленькая по сравнению с другими (сена на зиму надо меньше), вся чёрная. Она благополучно “обошлась”, то есть вскоре стала настоящей коровой, и мама начала её доить. Но колхозное воспитание Берёзки, её рождение в коллективе сказалось в её поведении самым невероятным образом. Она, будучи уже не в колхозе, сломала рог в драке с так называемыми личными, то бишь “кулацкими”, коровами. Помню, как кое-кто из нас заливался слезами при виде окровавленного запекшегося корня, оставшегося от сломанного рога. Он зажил не скоро. Покрылся сперва какой-то плёнкой, затем этот остаток чуть отвердел. Все мы лелеяли нашу Берёзку, рвали для неё траву летом, зимой мама наводила тёплое пойло. Она отелилась вроде бы зимней порой таким же чёрным бычком, мы затащили его в избу и поместили за печь в закутке, где я устраивал себе место для сна. Пришлось уступить место новорождённому и переселиться “за шкап”, где спали младшие с матерью. Но мне было уже около десяти лет. Когда старший брат приходил из школьного общежития на воскресенье, мать стелила ему на полу соломенную постель. Матрац, набитый соломой, укрывала стёганым одеялом, клала набитую мякиной подушку. Я завидовал старшему брату и выпросился “из-за шкапа” на пол к Юрию, а когда он уходил в школу, спал на полу уже один. Помню, как ловил отцовскими заячьими клепцами крысу, которая пробежала ночью по моему лицу. Я проснулся, но со сна не ощутил всего ужаса и сначала не понял, кто пробежал по лицу. Понял намного позже, днём, и мы с Юрием клепцами, то есть заячьими капканами, начали ловить крысу. И мы поймали эту гадину! Однако мой рассказ о Берёзке...

Странное было это существо, принесшее так много неприятностей мне и слез моей матери Анфисе Ивановне! Сначала Берёзка часто убегала из “единоличного” стада в колхозное. Потом привыкла пастись с “единоличницами”, но то и дело уводила коров в запрещённые места — то на озимь, то на овёс. Она грудью проламывала гнилые изгороди, и все коровы шли следом за нею. О, сколько было с ней неприятностей каждому пастуху! А пасли своих коров и телят по очереди, примерно через каждые десять дней. И когда приближалась наша очередь пасти, у меня начинало ныть что-то в груди. С тех пор у меня странно болит душа даже при виде любого пастуха или пастушки, хотя при “демократическом” режиме пастух в наших краях совсем редкость.

Один случай, как я “пропас” коров и как маму оштрафовали, а сам я чуть не погиб в тайге, описан в рассказе “Иду домой”. Подобных случаев в моём детстве свершилось не так и много...

Однажды я пас коров за деревней, за речкой на сжатом ржаном поле. Задача была проста, но иногда непосильна. Надо было удержать стадо строго на одной площади, в определённом поле. Площадь ограничивалась с одной стороны лесом, с другой речкой Нодобицей. Две другие стороны были открыты. В лес животных отнюдь не тянуло, но речка Нодобица и в дождь не была препятствием для коров. Надо было бежать изо всех сил, чтобы воспрепятствовать коровам уйти.

Уселся я на большой, ещё по-осеннему тёплый камень со стороны леса и зорко наблюдал за стадом. Коровы шумно поедали траву между лесом и пахотными загонами. По ржаной стерне они не хотели пастись и медленно двигались вниз, ближе к лесу. Вдруг наша Берёзка вышла из общих рядов и, поглядев на меня, нахально двинулась в сторону овсяного поля. Я побежал, обогнал её и заворотил обратно. Снова уселся на камень. По солнышку день моей пастьбы только лишь начинался, а другая, не помню, чья, краснопёстрая корова направилась к берегу Нодобицы. Чего ей вздумалось? Может, захотелось пить? Рассчитывая на это, я не побежал за ней тотчас и поплатился. Видимо, напившись воды, краснопёстрая (теперь бы я назвал её красно-коричневой) вероятно, из любопытства начала переходить мелководную Нодобицу. Это было совсем не по правилам, и я побежал возвращать корову в общее стадо. Она, увидев преследование, сама повернула обратно и освободила от напряжения мои отнюдь не спринтерские силёнки. Статус-кво был восстановлен! А наша семейная кормилица тем временем решила по-своему. Она повела к овсу всех моих подопечных! Я кинулся догонять, и тут мигом исчезли все мои добрые чувства к нашей Берёзке.

Она опять стала направляющей для всех коров деревни Тимонихи. Она поспешно уводила их на овсяное поле. Я собрал все свои детские силы и пустился вдогон. На всю жизнь запомнилась мне эта гонка по ржаному жнивью. Когда я почти сравнивался с последней уходящей коровой, Берёзка — что бы вы думали? — побежала! Корова не лошадь, быстро бегать не может. Но стадо, возглавляемое Берёзкой, как будто дразнилось. Бегу, бегу, и коровы во главе с нашей бегут. Выдохнусь, остановлюсь, чтобы перевести дух, и Берёзка переходит на шаг. Это и было самым обидным для юного чабана. Я опять побегу, чтобы обогнать Берёзку. Она увидит, что догоняю, и снова бежит, только меж задних ног вымя болтается из стороны в сторону. Сердце моё готово выпрыгнуть, в груди едко саднит, ноги подкашиваются, а стадо всё ближе к общественному овсу... Сил догонять не стало.

И в эту минуту всё во мне закипело от горькой обиды. Я начал хватать с полосы комья сухой земли и палить в собственную корову. Комья не долетали до цели. В горячке с комьев перешёл на каменье. Я уже не очень и разбирал, куда попадают камни, они бухали в какую попало корову или телёнка. Стадо уходило к овсу. Я обессиленно сунулся прямо в ржаную борозду и зарыдал... Но и плакать у меня уже не было сил. Какая-то тётка, вроде бы Палашка Румянцева, остановила Берёзку, завернула стадо от овсяного поля и едва не отхлестала пастуха, который не мог удержать коров, ивовой вицей. Так было положено. Хорошо ещё, что Палашка не заметила моего главного преступления. Я ведь кидал в животных каменьем...

Коровы ходили, как будто ничего не произошло. Палашка ушла по тропке в сторону гумен, а моя Берёзка снова марширует не в ту сторону! Теперь она уводит стадо к Нодобице, а сил догнать и обогнать у пастуха уже не осталось. От обиды и горя, от усталости и ещё от чего-то неведомого я не мог даже плакать и еле держался на ногах, когда солнце наконец взошло в небе на самую высокую точку. Дальше время пошло чуть быстрее, сытые коровы на сухом ровном пригорке улеглись отдыхать. Голодный и весь измученный коровьим непослушанием, я еле-еле дождался, когда каторжный срок пошёл к завершению. И вот, наконец, день начал совсем истаивать, тени от августовского солнца становились всё длиннее. Светило, наконец, и вовсе накололось на лесные зубцы. Домой! Хорошо, что уже осень, первый иней успел ознобить полчища оводов, а то бы коровы замаяли меня до полусмерти...

А примерно через двенадцать дней снова пасти! Я всей душой возненавидел эту работу. С нетерпением ждал начала сентября, чтобы пойти учиться. А там скоро зима и надолго кончится пастбищный сезон...

Детские тяготы забывчивы и недолговечны. Вспоминается больше не эта пастьба, а невозвратные летние вечера, когда мы ходили вокруг Берёзки словно спутники, когда мать устраивалась доить корову, и тёплый комариный вечер тихо и мирно опускается на Тимониху. У речки в траве кричит дергач, тени домов становятся такими длинными! Даже чья-то гармошка пиликает. Мы вытаскивали из шерсти Берёзки лесных клещей, напившихся крови, смахивали комаров, гладили и разговаривали с нашей Берёзкой, как с человеком. Она шевелила большими ушами, сизый выпуклый глаз мерцал в сумерках, хвост отгонял комаров, а спасительные струи звенели о дно подойника. После дойки прямо на нашем крылечке мама наливала молоко сначала в разбитое блюдечко кошке, затем из фарфоровой чашки угощала сестёр и младшего брата. Юрий был уже выше таких угощений, считая себя старшим в семье. Я же так и не научился, не привык пить тёплое, то есть парное, Берёзкино молоко. Наверное, сказывался козлячий опыт, да и вообще я был упрямый мальчишка. Взрослея, считал несолидным молочком угощаться и во всём подражал старшему брату. К тому же был излишне брезгливым.

Как-то, наблюдая, как мать поит новорождённого бычка, я видел, как она учит его пить молозиво. Она опускала руку в молозиво и совала палец телёнку в рот, имитируя Берёзкину сиську. Так телёнок учился пить молозиво. Но с этим нашим бычком я настрадался не меньше, чем с нашей Берёзкой. Когда телёнок подрос, мы перетащили его в хлев. Но вскоре он там заболел, начал кашлять, как человек. Это случилось морозной зимой, потому что бычок простудился. Быть может, мы вынесли его из избы слишком рано, может, он хватил сквозняку и заболел воспалением лёгких. Ветеринар посоветовал матери запаривать сенную труху и давать бычку дышать этим паром. Я клал запаренную кипятком сенную труху в холщовый мешок и надевал эту торбу телёночку на голову. Только бычок продолжал кашлять и перестал пить молоко, разведённое горячей водой. Вскоре он околел. Бычка — единственного нашего богатства — не стало... Берёзка стояла в другом углу хлева, и ей хватило сена только до апреля. Мы все боялись, что и она погибнет от голода. Потом её перегнали в соседний дом, потому что половину Берёзки мать продала соседям. Мама доила теперь её лишь через день, но и то триста литров молока надо было сдать государству. Молоковоз через день записывал нашу сданную порцию. Много ли? Здешние коровы и более крупные, чем наша Берёзка, давали в год всего 600—700 литров, то есть практически всё молоко сдавалось в счёт налога. Детям погибшего фронтовика Белова Ивана Фёдоровича оставалось совсем немного. Впридачу недобросовестная соседка отнюдь нас не жалела. Пользуясь тем, что Берёзка стояла теперь в её доме, она...

Словом, Анфиса Ивановна пришла однажды с почти сухим подойником, зато вся в слезах. Ночью соседка выдоила наше молоко. Как жаль, что коровы не говорят! Берёзка рассказала бы всем людям о коварстве соседки.

Тем не менее, корову надо было докармливать до свежей травы. Сено кончилось. Мы с мамой брали большие Ермошихины санки и ехали по утреннему насту в поле, собирали вилами из-под снега остатки сенных остожий. Зиму кой-как одолели. Мама жаловалась на ссадины на плечах, таскать ноши за два километра было не всё равно. Снег-то растаял, а трава не росла. И всё же мать как-то ухитрилась откупить половину Берёзки у коварной соседки.

Увы, однажды под осень непосильные налоги вынудили мать навсегда распрощаться с Берёзкой. Корову пришлось сдать государству. Я служил тогда в армии под Ленинградом, в Красном Селе.

Мама сделала верёвочную узду и первого сентября повела сдавать на станцию Пундуга нашу Берёзку. До Пундуги было сорок пять километров. Берёзка сначала охотно шла следом, потом, видимо, почуяла, куда её уводят.

Уводили её на убой.

Не знаю, что тогда творилось в нашей семье, я был далеко. Но то событие каким-то краем коснулось Рогули, описанной мною в повести “Привычное дело”. Уже после того, когда повесть вышла в свет несколькими изданиями, Анфиса Ивановна рассказывала, как вела она корову до станции Пундуга Северной железной дороги, где принимали скот.

Всю дорогу до конца своего смертного пути Берёзка плакала. Крупные светлые слезы катились по её морде весь день, пока шли до станции. Мать плакала тоже, жалея корову и нас, а может, потому, что вспоминала погибшего мужа. Он уже не мог за неё заступиться. Кто знает, что думали обе?

— Мама, почему ты раньше не написала мне в письме, как плакала Берёзка по дороге на Пундугу?

— Я почти никому не рассказывала, — ответила мне Анфиса Ивановна. — А кому рассказала, те мне не верили. Вдруг бы и ты не поверил?..

Мне хотелось сказать матери, что мы все пятеро всё же выросли, что она ни одного из чирят не потеряла в войну благодаря Берёзке и Божией помощи. Но я промолчал, из-за горловой спазмы слова застряли в груди.

(Продолжение следует)