Ксения Мяло
ДНЕСТР: НА НЕЗРИМОМ РУБЕЖЕ
Летом 1993 года мне случилось быть в Ярославле; и вот там, в местном музее, я увидела небольшое полотно Шишкина, поразившее меня как грозное пророчество, которому суждено было сбыться. Напомню: тогда прошло едва ли полтора года после 8 декабря 1991 года, когда в Беловежской Пуще прекратило свое бытие историческое Государство Российское и когда в мгновение ока к России нынешней перестал иметь непосредственное отношение целый сонм имен и событий, вне связи с которыми просто нет нашей национальной идентичности. Случившееся все еще казалось ирреальным (не может быть! вот так, в единый миг...) Но из глубины поднималось знание, что это страшное и впрямь произошло; и возникло чувство обрубленности — не подберу другого слова.
Так вот, картина И. Шишкина называется “Беловежская Пуща. Срубленный дуб”. Собственно, это даже не картина, а этюд, и его отличает от всех привычных, известных полотен художника — такого реалистичного, такого ясного, столь не склонного к мрачному колориту, скрытым планам изображения, к мистическим намекам — необыкновенная сумрачность, даже угрюмость пейзажа. Более того: вокруг поверженного тела в глубине окружающей его чащи гримасничают какие-то зловещие, почти гоголевские силуэты. Все дышит злом, и не просто злом, но сознательной злой волей — перед нами сцена убийства, в том нет сомнений. А дуб — ведь он не рухнул от старости, он даже не повален бурей, но срублен — еще полон жизни, мощных сил, он простирает в воздух болезненно скорчившиеся ветви.
Так что же за видение посетило художника, какое предчувствие?
Впрочем, вернее всего, сам он не вкладывал в свой маленький этюд того грандиозного символического значения, которое сюжет его получил сегодня, но — такова природа творчества — бессознательно воспринял некий сигнал из будущего, в котором срубленным окажется само Древо Государства Российского. И речь не только о пространстве — сколь бы ни было страшно его рассечение; еще страшнее — рассечение времени и пресечение родословия (дуб — родословное древо). В III тысячелетие Россия вступает как страна без внятного представления о своей истории, потерявшая и точку собственного начала, и смысловую связь последовавших за этим началом событий. Разрозненными клочьями в общественном сознании носятся и повисают какие-то даты, имена, и это их броуново движение временами рождает эффект трагикомический — как, например, диковинная любовь утратившей выходы к морям, то и дело демонстративно отрясающей прах Империи от ног своих Российской Федерации именно к строителям Империи, Петру I и Екатерине II.
А также — к Суворову, юбилей альпийского похода которого знаменательно совпал с пушкинским и, подобно последнему, ярко высветил царящую в сознании современной России сумятицу, неспособность внятно определить черты собственной преемственной исторической личности. В те дни в моду вошло едва ли не хоровое цитирование строк из “Бородинской годовщины”:
Сильна ли Русь? Война и мор,
И бунт, и внешних бурь напор
Ее, беснуясь, потрясали —
Смотрите ж: все стоит она!
Здесь все — и “левые”, и “правые” — останавливались, обрывали стих, превращая Пушкина в того, кем он никогда не был и не мог быть: в певца поражения — а он любил и не стеснялся петь победу; певца Российской Федерации, а не Великой России — словно бы Пушкин когда-нибудь мог смириться с тем добровольным самооскоплением, вследствие которого нынешняя Россия отказалась даже от тех своих наследственных земель, которые не хотели от нее уходить. И это называется — “стоять”? Тогда за что же Суворов бился на берегах Дуная и Днестра, а Нахимов и Корнилов в Севастополе, а ...
Впрочем, перечислять можно долго, потому что Пушкин в “Бородинской годовщине” говорил не о “вхождении в Европу” усеченного остатка исторической России, а о напряженном противостоянии миров, в котором решался вопрос о самом бытии нашего Отечества — как самоценной личности, готовой вступать во взаимообогащающий диалог с Западом (как и с Востоком), но решительно отказывающейся быть поглощенной иным цивилизационным космосом. Отказывающейся признать, выражаясь современным языком, право Европы на “мониторинг” русской национальной жизни и государственного поведения России. К тому же Пушкин слишком ясно видел, какой своекорыстный интерес движет Европой в ее будто бы “гуманитарной” озабоченности судьбой Польши (как тот же интерес сегодня движет ею в будто бы озабоченности проблемами Чечни). И вызов “борьбы миров” он принимал с рыцарской прямотой:
Куда отдвинем строй твердынь?
За Буг, до Ворсклы, до Лимана?
За кем останется Волынь?
За кем наследие Богдана?
Признав мятежные права,
От нас отторгнется ль Литва?
Наш Киев дряхлый, златоглавый,
Сей пращур русских городов,
Сроднит ли с буйною Варшавой
Святыню всех своих гробов?
Сегодня, особенно после триумфального визита римского понтифика-поляка в “Киев златоглавый”, каждая строка здесь бьет мощным разрядом острейшей политической актуальности — и вот в годы-то 200-летия рождения “национального поэта” (так назвал Пушкина Чаадаев именно после его “антиевропейских” стихов) и суворовского перехода через Альпы, 60-летия начала Великой Отечественной войны и 10-летия гибели Советского Союза, оберегая свои нервы, обрывать строфу, внушать себе и другим, что, мол, все в порядке, Россия та же и прочую утешительную ложь?! Нет, не та же, и это видно хотя бы уже из самой опаски дочитать до конца. Так хотя бы из уважения к событиям отечественной истории, чьи закрывающие век и тысячелетие юбилеи оказались разделены такими краткими промежутками времени, дочитаем до конца уклончиво обрываемые строки:
Смотрите ж: все стоит она!
А вкруг ее волненья пали —
И Польши участь решена...
Победа! Сердцу сладкий час!
Россия! Встань и возвышайся!
Греми, восторгов общий глас!
Но тише, тише раздавайся
Вокруг одра, где он лежит,
Могучий мститель злых обид...
Перед нами хранительный для Отечества сонм героев, где надо всеми возвышается великая тень Суворова, и, не правда ли, все стихотворение-то о другом, нежели пытаются внушить нам нынешние психотерапевты от политики. Оно — о вековом выстаивании России против западного Drang nach Osten, в котором Польше всегда отводилась роль “бегущей впереди паровоза”. Так какое же отношение все это имеет к нынешней России, чьей официально объявленной и разделяемой, не будем скрывать этого от себя, миллионами сограждан целью является всего лишь “вхождение в Европу”? Ясно, что суворовская, как и пушкинская великодержавность тому лишь помехой, “ссорит нас с Европой”, словно трепетная лань, страшащейся имперской тени на Востоке. И вот, чтобы успокоить бедняжку, создается особый жанр отмечания юбилейных дат, в рамках которого умудряются с ловкостью канатоходца обойти самую суть памятных событий и смысл деятельности юбиляров. Благо, разорванное в клочья историческое сознание современных россиян позволяет конструировать из его фрагментов самые экстравагантные коллажи. Именно так и произошло с юбилеем суворовского перехода через Альпы. В восприятии нынешней России это событие предстает каким-то игрушечным, далеким, чем-то вроде размытого в дымке времени опыта “строительства общеевропейского дома” и “вхождения в цивилизованное сообщество”. Никто уже не помнит, что в Альпы русскую армию загнало коварство австрийцев, напуганных грандиозностью итальянских побед Суворова и буквально строивших планы ее там погибели, и что коварство это вызвало глубокое негодование императора Павла I.
Неважно, все неважно — да здравствует Суворов, так помогший европейской стране Швейцарии! Швейцария о нем помнит, и — безо всякой иронии — спасибо ей за такую память: в Европе, столько раз спасенной жертвой русского солдата, она, увы, скорее исключение, чем правило. Но только какое отношение альпийский поход Суворова имеет к Российской Федерации? Ведь вся итальянская кампания Суворова, частью которой был переход через Альпы, соотносилась со стремлением Российской Империи в надвигающейся буре событий, которым предстояло изменить карту Европы, защитить свои позиции и не позволить задвинуть себя на второстепенные и третьестепенные роли, а то просто превратить в статистку на сцене всемирного исторического театра.
История Европы не будет вершиться без России — таков был дух Империи, и потому переход Суворова через Альпы был для нее такой же естественной необходимостью, что и взятие Измаила, что основание Севастополя и Тирасполя. Но ведь именно от этого наследия отказалась Российская Федерация, и трагический юбилей начала Великой Отечественной она встретила усеченной, почти утратившей связь с той страной, что 22 июня 1941 года приняла первый удар тяжелейшей в ее истории войны. До распада СССР мы знали, что война эта завершилась величайшей в ее истории Победой, но не то сегодня. Десятилетие, протекшее со времени “срубания дуба в Беловежской Пуще”, словно изменило все освещение исторического пейзажа — и что скажут теперь молодому россиянину слова когда-то каждому человеку сжимавшей сердце песни:
Двадцать второго июня,
Ровно в четыре часа
Киев бомбили, нам объявили,
Что началася война...
Речь-то об иностранной столице, как за границей и Севастополь; и это уже не свое, кровное, неизреченное, не та “смертная связь”, которую когда-то Марина Цветаева определила как самую сокровенную суть чувства родины. А потому, хотя умом мы знаем, что Победа была, сердцем знаем и другое, в горьких строках высказанное недавно скончавшейся Татьяной Глушковой:
Мы проиграли, проиграли
Тебя, Священная война!
Будем честны перед собой: цельной, преемственной общенациональной памяти, непосредственного переживания непрерывности истории в России больше нет, как нет его и на пространстве бывшего СССР. Но оно еще хранится в сознании отдельных людей, а также в иных точках на этом пространстве, которые предстают настоящими голограммами едва ли не всей общероссийской истории. И теперь уже не в Москве воспринимаешь ее целостный образ, а, например, на Братском кладбище в Севастополе, где в Вербное воскресенье тихо и незаметно кладут нарциссы и освященные вербы на уже едва ли не забытые Россией могилы 150-летней и 60-летней давности.
Или в Тирасполе, на берегу Днестра, где на центральной площади легендарный генералиссимус и основатель города все еще вздымает своего коня и где рядом с павшими в Великой Отечественной войне покоятся те, кто пытался защитить наследие Суворова тогда, когда Москва уже сама отреклась от него: ведь на референдуме 17 марта 1991 года большинство москвичей проголосовало против сохранения СССР.
* * *
Зажатому между двумя “великими”, Дунаем и Днепром, Днестру как-то не слишком повезло в русской литературе. Правда, Гоголь посвятил ему несколько строк в финале “Тараса Бульбы”, но, положа руку на сердце, их нельзя не признать бледноватыми рядом с гоголевским же вдохновенным гимном Днепру. И все же, хотя и не у классиков, есть в отечественной словесности “портрет” этой теперь уже полностью утраченной Россией реки, удивительно точно схвативший некоторые черты ее особой сущности. Он набросан пером побывавшего в 1846 году в Тирасполе ныне забытого писателя С. И. Черепанова, чей очерк, написанный по заданию санкт-петербургского журнала “Иллюстрация”, доносит до нас отзвук той светлой, кипучей радости, с которой Россия вступала во владение некогда утраченным ею наследием Киевской Руси. “И, наконец, посреди голой степи перед нами, как роскошный оазис, раскинулся город Тирасполь с его чудным местоположением и разгульным Днестром, постоянно нежащимся то в тени садов, то в ароматической глуши лесов...
Днестр показался мне игривее, блестящее, великолепнее обыкновенных рек, и долго любовался я его величественным бегом...”
Эта вольная, своенравная стремительность как определяющая черта в облике бегущей с Карпат реки еще в древности, быть может, так же бросилась в глаза и грекам, назвавшим ее Тирас, что значит “быстрый”. Прошедшие с тех пор века дорисовали портрет; и поток исторических событий, развернувшихся на днестровских берегах, своей бурной энергией, бескомпромиссностью поединков, в которых сходились здесь целые миры, оказался сродни бегу мощной, блестящей, быстрой воды. А еще — повторил сильные, чистые изгибы днестровского русла, схожие с тетивой натянутого лука.
Прогибаясь то на запад, то на восток, Днестр уже одним начертанием своим дает картину натяжения сходившихся здесь сил. И не на его ли берегах впервые так зримо, в пространстве, натолкнулся на пределы своего стремления к безграничной экспансии Запад, олицетворяемый Первым Римом? Впрочем, еще в начале первого тысячелетия до нашей эры Днестр получил значение рубежа миров, став пограничьем между фракийскими племенами и киммерийцами, упоминаемыми уже в “Одиссее”, обитавшими в Причерноморье и преградившими фракийцам путь на восток. Примерно с VII в. до н.э. киммерийцев сменили скифы, занявшие территорию от Днестра и Дуная до Дона, затем Днестр стал границей между фракийскими племенами гетов и ираноязычными сарматскими кочевниками; однако земли, лежащие на восток от Днестра, в широком смысле так и остались “Скифией”, как “скифами” навсегда остались для Запада населяющие их народы.
Именно “скифов” и не смогли одолеть римские легионы, наголову разбившие и уничтожившие племена гето-даков. Днестра они так и не пересекли, а остатки завоеванного населения (т. е. та его часть, которая не была истреблена или продана в рабство) были частично романизированы и в III веке нашей эры ушли с римлянами, когда сюда вторглись германские племена готов. Днестр опять стал границей — на сей раз между владениями вестготского короля Атанариха (земли к западу от Днестра) и державой остготского короля Германариха (земли к востоку от Днестра). В IV веке нашей эры и тот, и другой были разбиты пришедшими из глубин Азии гуннами. Приднестровские земли запустели, а с конца V-го—начала VI веков стали заселяться славянскими племенами. Когда же в IX веке происходит разделение славян на западных и восточных, Днестр опять становится границей — на сей раз между ареалами формирования тех и других.
Итак — почти всегда пограничье! Трудно найти другую реку, которая через тысячелетия столь устойчиво пребывала бы в этом качестве. По степени напряженности между Западом и Востоком рядом могут быть поставлены разве лишь знаменитая “линия Феодосия” на Балканах, с распадом Римской империи на Западную и Восточную разделившая южных славян на хорватов и сербов, да Восточная Пруссия со времени обоснования здесь Тевтонского ордена. Однако натяжение на этих двух рубежах обозначилось лишь в конце I-го, а масштабно развернулось во II тысячелетии. На днестровских же берегах оно уходит в почти уже непрозрачную глубину истории, контуры которой так резко прочерчены здесь вольными, лишенными прихотливости и лукавства (присущих иным рекам) изгибами Днестра — свидетеля славы и падения “трех Римов”.
Быть может, непреодолимость днестровского рубежа почувствовал и римский император Траян, при котором, как считалось до сих пор, были воздвигнуты знаменитые “лимы” — валы, насыпанные для защиты “цивилизованного мира” от простирающегося на восток “мира варваров”. “Траянов вал”, как пишет французский историк Ле Гофф, долгое время было даже принято именовать “Великой китайской стеной западного мира”. Правда, раскопки, проведенные недавно в Приднестровье, пошатнули привычное представление и позволили выдвинуть гипотезу, согласно которой лимы были воздвигнуты не римлянами для защиты от скифов и протославян, а наоборот — последними для защиты от римлян. Но, в конечном счете, это не меняет главного: того, что здесь пролег рубеж цивилизаций, и за этот рубеж Запад мог прорываться лишь спорадически, всякий раз бывая отброшен.
В XI—XII вв. и территория, именуемая ныне Приднестровьем, и Бессарабия входили в состав Древнерусского государства; затем Приднестровье было разорено прохождением батыевых орд, а затем, после разгрома татарского войска в битве на Синих водах русско-литовским князем Ольгердом и пребывания в Великом княжестве Литовском, Приднестровье на несколько веков оказалось на стыке Польши и Крымского ханства. Частично его земли вошли в состав Речи Посполитой, а частично образовали так называемое Дикое поле — территорию без общепризнанного суверена и с пестрым по этническому составу, хотя и довольно редким населением. О характере последнего дает некоторое представление молдавский историк и писатель XIX века Богдан Хашдеу. Последний так говорит об этом феномене, которому в некоторых чертах суждено было повториться на излете II тысячелетия: “За Днестром, на границе Польши с татарским ханством, была создана маленькая республика из беглых людей, девизом которых стало уничтожение врагов христианства. Вскоре они прославились своей неустрашимостью и стали называться казаками...”
Хашдеу говорит также о “рыцарской республике”, и крошечная рыцарская — или, если угодно, казацкая — приднестровская республика играла своеобразную роль хранителя этой земли вплоть до часа, когда сюда вернется Русь, теперь уже в образе Российской Империи. И она вернулась: по Ясскому миру, заключенному в декабре 1791 года между Турцией и Россией, земли, лежащие между Южным Бугом и Днестром, отошли в полное владение последней. По духу и букве договора — навечно, оказалось — ровно на 200 лет, но вина в том не приднестровцев. Казаки Дикого поля с готовностью влились в состав созданного Потемкиным Черноморского казачьего войска, что отражало естественную связь закрепления России на этих землях с ее продвижением к Черному морю. В Манифесте Екатерины II подчеркивалось, что вновь приобретенные земли обещали “приметные выгоды и преимущества в коммерческой системе на Черном море”. Но торговые суда нуждаются в защите военных, а эффективной коммерции не бывает без опоры на эффективную оборону (это только современная РФ попыталась — безуспешно — действовать наоборот); а потому, напоминает один из приднестровских историков, “с целью укрепления новой границы намечено было построить три крепости: Хаджидерскую (Овидиопольскую), Хаджибейскую (Одесскую), Срединную (Тираспольскую)...”
Место для последней выбирал и руководил фортификационными работами А. В. Суворов, специально для этого вызванный из Финляндии, где также занимался закладкой крепостей. Он и считается основателем города, смысловым центром которого его памятник (и его память) остается доныне. И немало правды заключено в не лишенных горечи словах директора Государственного мемориального музея А. В. Суворова, сказанных им на проходившей в мае 2000 г. в Петербурге научной конференции “Суворов. История и современность”: “В мире есть две страны: Швейцария и ПМР, где хранят память о А. В. Суворове”.
Однако в Приднестровье это не просто память: это скорее все еще ощутимая, все еще живая вибрация тех могучих энергий, напряжением которых было удержано для создания иного мира, иной цивилизации громадное, уходящее на восток пространство — удержано в те баснословно далекие дни, когда на аренах празднующего триумф Рима на протяжении почти полугода как гладиаторы сражались тысячи плененных гето-даков. И сколько раз ни рушилось русское государство, территория эта — в отличие от Бессарабии — никогда не порывала с ним своих связей, предпочитая автономное бытие никем не признанной, но свободной земли включению в чуждый ей мир, эмблемой своей имеющий образ Капитолийской волчицы. Удержалась она в искони родственном ей мире и в годы Гражданской войны, когда на правом берегу Днестра — в Бессарабии — 2 декабря 1917 года была провозглашена Молдавская республика, объявившая о своем условном присоединении к Румынии. Однако последняя не просуществовала и года, была оккупирована румынскими войсками, и в ноябре 1918 года ее руководящий орган “Сфатул цэрий” (“Совет края”) буквально под дулами румынских пулеметов проголосовал за безусловное присоединение к Румынии.
На приднестровских же землях в 1924 году была создана МАССР, включенная в состав Украины; и именно к Приднестровью была в 1940 г. присоединена Бессарабия, а не наоборот. Иными словами, бывшее Дикое поле опять сыграло для России роль плацдарма, позволившего ей восстановить свое влияние на правом берегу Днестра, значение чего в преддверии надвигающейся войны переоценить было невозможно.
К началу войны противник сосредоточил на румынской границе 3 фашистские армии, всего более 600 тысяч войск с танками, артиллерией, авиацией. Превосходство по отношению к боевым силам советских пограничных частей было восьмикратным, тем не менее бои на границе продолжались одиннадцать дней, и эти дни тоже сыграли свою роль в том, что к Москве немцы подошли не в августе, а лишь в октябре. Однако еще более затянутым оказалось продвижение войск гитлеровской коалиции на левом берегу Днестра, и в ходе Великой Отечественной войны вообще необычайно ясно проявились некоторые особенности геополитической динамики данного региона. Процесс обретает здесь парадоксально-диахронный характер, так что, например, Тирасполь был оставлен советскими войсками лишь 8 августа 1941 года (Кишинев пал 16 июля), т. е. месяц спустя после того, как немцы подошли к Киеву.
Так же обстояло дело и в конце войны: Тирасполь был освобожден 12 апреля 1944 года, когда Витебск был еще в руках немцев, и лишь 20—29 августа прошла Ясско-Кишиневская операция; а уже 31 августа пал Бухарест. Как видим, разница в сроках, для тогдашней скорости движения фронта, внушительная, и она производит впечатление почти мистических свойств приднестровской “капли”, с иррациональной силой стремящейся к общеславянскому океану на востоке.
Но дело, разумеется, не в мистике, а в том, что Россия, ввиду особенностей исторически сложившейся личности Приднестровья, его резко выраженных качеств плацдарма, а также — не в последнюю очередь — его безграничной преданности общему “Большому Отечеству”, получала здесь жизненно необходимое ей время для собирания сил. Отсрочка была вновь дана и в конце ХХ века. Ибо тот римско-легионерский характер румынского фашизма, который сделал для Приднестровья 1941—1945 годы как бы органическим продолжением великой борьбы, начавшейся еще во времена “Траянова вала”, будучи возрожден молдавскими националистами в годы перестройки, естественно соединил для крошечной республики ее упорное, длящееся вот уже десять лет выстаивание с годами Великой Отечественной.
В декабре 1941 года “кондукэтор” Антонеску в беседе с профессором Г. Алексяну так обрисовал программу-максимум в отношении Приднестровья: “Власть Румынии установилась на этой территории на два миллиона лет”. Это будет почище “тысячелетнего рейха”! А когда в годы распада СССР на правом берегу Днестра вновь было поднято знамя румынского легионерства, прославлено имя Антонеску и проклято само русское слово, само имя России, там пахнуло той же маниакальной ненавистью к славянству, корнями уходящей в глубины тысячелетий.
“Быть румыном, думать и чувствовать по-румынски означает заявить во всеуслышание о благородном своем происхождении, о естественной гордости за сохраненное имя, указывающее на твоих древнеримских предков. Это значит говорить на румынском, даже если кое-где кое-кто называет его молдавским языком, который не только является прямым потомком прославленной латыни, носительницы великой мировой культуры, но и языком-победоносцем. Да, победоносцем, потому что в вековой борьбе со славянскими диалектами (курсив мой. — К. М. ) и с другими языками он вышел несомненным победителем”, — так писала в сентябре 1990 года кишиневская газета “Цара”, рупор Народного фронта Молдовы, отражая этот блок настроений. Ответом стало рождение, в том же сентябре 1990 года, Приднестровской Молдавской Республики, сосредоточившей в себе всю энергию днестровского изгиба на восток. И всякий раз, когда я вижу горящий напротив конного Суворова Вечный огонь, я ловлю себя на мысли: а много ли найдется мест на Земле, где с таким упорным постоянством горел бы огонь неугасимой воли к отстаиванию некоего незримого рубежа — рубежа, значения которого, кажется, не понимает уже и сама Россия и олицетворением которого остается узкая полоска непризнанной республики.
* * *
Бесконечно так продолжаться, конечно, не может, тем более что на сей раз приднестровское упорство не только оказалось Россией не оцененным, но она, похоже, готова перейти к новому циклу давления на Приднестровье, словно задавшись целью окончательно сломить и уничтожить сосредоточенную здесь силу тяготения к ней. Как это ни покажется странным на первый взгляд, угроза такого нового давления явилась следствием события, у многих в России, в том числе и в кругах патриотической оппозиции, вызвавшего едва ли не настоящую эйфорию: победы на парламентских выборах в феврале 2001 г. КПМ и вступления ее лидера, Владимира Воронина, в должность президента Республики Молдова.
Между тем никаких убедительных оснований для подобной эйфории пока нет; и причиной тому вовсе не какие-либо особенности политической личности Воронина, о которых говорить пока тоже рано, но сама сложившаяся на берегах Днестра реальность. А полагаясь лишь на предвыборные обещания, считать, будто этот узел будет распутан в волшебно краткие сроки, — значит этой реальности либо совсем не знать, либо игнорировать ее, последствия чего всегда печальны. Наследие же Воронин получил крайне тяжелое прежде всего в том, что касается его собственной республики: разрушенной и разворованной, запутавшейся в долгах, с обнищавшим населением и предельно зависимой от Запада. А до какой степени подобная зависимость может корректировать предвыборные речи политиков, нам прекрасно известно и по опыту России — даже в нынешнем ее состоянии величины, не сравнимой с Молдовой. Нельзя не учитывать и сохраняющегося влияния достаточно сильной прорумынской оппозиции, которая не преминет использовать в своих целях любую неудачу Воронина. Поскольку же речь не о монархии (а ведь даже в последних государственный курс может резко меняться в зависимости от личности правителя) и вопрос о власти решается на выборах, верхом легкомыслия со стороны России было бы поддаться соблазну конъюнктурного решения вопроса. Сегодня она, по ряду признаков, готова совершить эту тяжелую ошибку и уже перешла к глубоко аморальной практике экономической блокады Приднестровья. По инициативе “из верхов” в начале мая были заморожены все связи между российскими и приднестровскими предприятиями — даже в тех случаях, когда уже состоялась предоплата соответствующей продукции. Назвать это иначе, нежели новой попыткой выкручивания рук Приднестровью, невозможно; и трудно допустить, чтобы президент РМ не был в курсе происходящего.
Впрочем, в резко антиприднестровской программе Андрея Караулова “Момент истины” (выпуск 14 мая 2001 г.) он и сам заявил, что при встрече с В. Путиным попросил его “посильнее нажать“ на рычаги давления на ПМР.
А коль скоро это так, то мы вправе предположить, что речь идет о согласованной тактике действий РФ и РМ. Поспешность, с которой В. Воронин уже предложил заведомо неприемлемый для Тирасполя вариант решения приднестровской проблемы — включение ПМР в состав единой Молдовы, пусть и на правах самой широкой автономии, также настораживает. В Тирасполе прекрасно понимают, что это означает потерю собственной, большими жертвами созданной армии и структур безопасности — при том, что Кишинев и при новом руководстве отказывается рассматривать неоднократно предлагавшийся приднестровским руководством вариант общей демилитаризации региона. И можно представить себе судьбу лишившейся средств самозащиты “автономии” в случае новой перемены политического курса Кишинева!
Тем не менее, посол России в Молдове Павел Петровский уже поспешил заявить, что непризнанную ПМР правильнее было бы именовать одним из регионов Молдавии, руководителем администрации которого является Игорь Смирнов. Это — шаг назад по сравнению даже с московским Меморандумом 1997 года, где речь шла об общем государстве, слагаемом РМ и ПМР. И есть все основания заключить, что Москва — при тихом согласии президента РМ Воронина — вновь берет курс на проводившуюся руководством Ельцина в 1992—1996 гг. одностороннюю поддержку Кишинева и принудительную ликвидацию ПМР. Внешне политические перемены в Кишиневе в глазах не слишком дальновидных или не слишком осведомленных людей создают удобный предлог для такого нового ужесточения позиции Москвы по отношению к Тирасполю. Вновь в пестрой среде “государственников” возрождаются наивные иллюзии, будто “жертвой Приднестровья” можно обеспечить возвращение Молдовы в сферу российского влияния. Не будем обсуждать моральный аспект такого подхода — безнравственность его очевидна. Но, кроме того, хитроумный на первый взгляд, он по сути до крайности примитивен и страдает серьезным исходным изъяном: полным игнорированием правового аспекта проблемы. Российская политика, с органически присущей ей склонностью к юридическому нигилизму, не раз уже спотыкалась “на этом самом месте”.
Между тем включение ПМР в состав РМ было бы актом вопиющего пренебрежения правом. Ибо никаких юридических оснований для пребывания территории Приднестровья в составе Молдавии, кроме соответствующего решения советского правительства от 2 августа 1940 года, которым и была создана разместившаяся на обоих берегах Днестра МССР, не существует. Но именно это решение было объявлено незаконным в постановлении Верховного Совета МССР от 23 июня 1990 года, утвердившем Заключение Комиссии Верховного Совета Молдавской ССР по политико-юридической оценке советско-германского договора о ненападении и дополнительного секретного протокола к нему. Заключение это было подписано председателем ВС республики М. Снегуром и выдержано в духе резкой враждебности к исторической России вообще, а не только к конкретной ее форме — СССР.
В документе говорится, в частности: “Вследствие русско-турецкой войны 1806—1812 годов и продолжительного дипломатического торга, Бухарестским мирным договором (1818 г.) Россия расчленила государство Молдавию, аннексировав территории между Прутом и Днестром, искусственно распространив на ее название “Бессарабия”... 27 марта 1918 г. Сфатул Церий (совет страны) высказался путем голосования за объединение Бессарабии с Румынией... 28 июня 1940 г. СССР оккупировал силой оружия Бессарабию и Северную Буковину вопреки воле населения этого края... провозглашение 2 августа 1940 г. Молдавской ССР было актом расчленения Бессарабии и Буковины”.
Тем самым республика упраздняла себя самое в том виде, в каком она существовала до 23 июня 1990 года; а принятие данного постановления в контексте общей шумихи вокруг “пакта Молотова—Риббентропа”, как в пропагандистских целях стали именовать советско-германский договор о ненападении, открыто обозначает его роль в деле разрушения СССР, инструментом которого была и вся эта шумиха. Тем самым не Тирасполь, а именно Кишинев, по духу и букве права, совершил акт сецессии (отделения) от общего единого государства, верность которому и на сей раз подтвердило Приднестровье, 2 сентября 1990 г. создав ПМССР, заявившую о желании остаться в СССР. Такое же желание было высказано абсолютным большинством приднестровского населения на общесоюзном референдуме 17 марта 1991 года, тогда как в Молдове проведение референдума было сорвано.
Не учитывать всего этого невозможно, и мы вправе ожидать от нового руководства РМ ясного ответа на вопрос об оценке им постановления 23 июня 1990 г., сформулировавшего юридическое обоснование новой молдавской государственности. Коль скоро преемственность по отношению к нему сохраняется, сохраняется, вопреки утверждениям г-на Петровского, и вся система аргументов, разработанная Приднестровьем в защиту своей равносубъектности в составе общего с Молдовой государства. И, разумеется, при создании такого государства не может быть и речи о выкручивании рук Тирасполю.
Наконец — last but not least (последнее по месту, но не по значению) — нельзя не помнить о как будто бы вскользь упомянутой в постановлении Буковине. Вопрос этот уже является предметом трений между Молдовой и Украиной, а в самой Молдове, как и в Румынии, есть немало сторонников дальнейшего будирования этого вопроса. Противоправное заталкивание Приднестровья в унитарную Молдову, несомненно, усилит их напор в данном вопросе. А это, особенно в случае новых политических перемен в Молдове, исключать возможность которых было бы просто несерьезно, может породить цепную реакцию нестабильности в регионе, где равновесие базируется на системе взаимоувязанных между собой международных договоров: стоит вспомнить лишь вопросы Трансильвании или Добруджи. И результат погони за тем, что кому-то сегодня представляется выгодой, может оказаться печальным не только для Приднестровья.
* * *
В нижней части утвержденного 7 ноября 1847 г. герба Тирасполя по черному полю диагонально от правого верхнего угла проходит крепостная стена красного цвета. Она указывает на то, что город вначале был основан как крепость; по обе стороны от стены помещены по одному желудю — напоминание о дубовых лесах, когда-то характерных для ландшафта Приднестровья.
Однако сегодня они скорее вызывают в памяти “срубленный дуб в Беловежской Пуще”. Само же Приднестровье чем-то схоже, даже очертанием, с дубовым листком — тем самым, что “в степь укатился, жестокою бурей гонимый”. Уподобится ли РФ жестокосердной чинаре, тем самым порывая с родословием Государства Российского, со всей его историей? Исключить этого нельзя. Но тогда, рано или поздно, ей придется осознать, что она потеряла здесь и духовную крепость, лишь зримым выражением которой была “фортиция”, воздвигнутая Суворовым. Приднестровье станет искать свой путь в “мировое сообщество”, коль скоро его служение перестало быть нужным для России до такой степени, что она нашла возможным цинично подвергнуть блокаде столь беззаветно преданную ей землю в канун Дня Победы и 60-летия начала Великой Отечественной войны. Фантазии же российских “пикейных жилетов” на тему о геополитических выигрышах, сулимых сдачей Приднестровья, очень скоро обнаружат всю свою вздорность.
Правобережье Днестра никогда не играло и по определению не может играть той роли средоточия восточного “силового поля”, которая событиями тысячелетий засвидетельствована в Приднестровье. А закономерности подобного масштаба не подчиняются прихотям преходящих правителей. Если Россия действительно хочет сохранить свое влияние на юго-западном направлении, она не может не считаться с ними, и соответствующим должен быть алгоритм ее поведения с ПМР. Попытка же обмануть историю обернется лишь тем, что с новым изгибом Днестра на Запад завершится начавшееся почти три тысячи лет назад противостояние, создавшее саму возможность исторического бытия России.