Журнал Наш Современник №9 (2002)

Наш Современник Журнал

 

Татьяна Шутова • Война... Литература... История... (Наш современник N9 2002)

 

Война... литература... история...

(письма абхазских писателей Вадиму Кожинову)

 

Десять лет назад, 14 августа 1992 года, в Абхазию вошли войска Госсовета Грузии, и началась война — следствие распада великой державы, предательств и вероломства. А уже 25 августа командующий этими войсками Каркарашвили заявил из захваченного Сухумского телецентра менее чем стотысячному абхазскому народу: “Из ваших погибнут все 97 тысяч, которые будут поддерживать решение Ардзинба. Хочу дать совет лично господину Ардзинба: пускай он не сделает так, чтобы абхазская нация осталась без потомков”. По существу абхазам был предъявлен нацистский ультиматум: или покоритесь военной силе, или — тотальный геноцид.

В конце сентября — начале октября 1993 года наступил переломный момент в войне, был освобожден Сухум, а чуть позже вся территория Абхазии. На истерзанную землю пришли мир и — блокада.

Все эти годы Абхазия живет по мифологическому летосчислению. То, что было до войны, — это допотопные времена. Ее долгие тринадцать месяцев — бесконечная череда “нартовских деяний”. Есть и иные измерения: десять лет со дня гибели отца, тридцатилетний юбилей погибшего двадцати­летнего сына, брата, племянника.

Блокада. Практически полное отсутствие связей с внешним миром. Кавказское Макондо. Тут, как в романах Габриэля Гарсиа Маркеса, может пойти дождь из розовых лепестков, а когда люди начинают забывать слова, они пишут их на бумажках. Так складываются стихи и повести. События войны, пройдя горнило фольклора, превратились в притчи, легенды и даже анекдоты. Они более подлинны, чем реальность. Тут же бум мемориально-документальной литературы. Кажется, описан каждый миг войны, с разных точек зрения и позиций пересказан каждый день оккупации, боев, партизан­щины. По-абхазски обаятельно и трога­тельно изданы книги “История станов­ления абхазских бронетанковых войск”, “Земля Адама”, где утверждается, что рай был расположен тут, на их маленькой великой родине. Много рассказов и очерков. Но пока нет романов о минувшей войне. Точки над “i” на сегодняшний день поставлены, потому нет соблазна аллегорий, как в “Черных гостях”, “Сандро из Чегема”. Не пришло время эпопей. Впрочем, “Война и мир”, “Последний из ушедших” написаны не современни­ками событий. Писать роман по горячим следам трудно. Все, что стряслось, пока конкретно и осязаемо. Патриарх абхазской литературы Баграт Шинкуба пишет стихи. О любви. Джума Ахуба, подкошенный жутью плена и гибелью сына, говорит, что ему трудно извлекать из памяти слова. Абхазские еще возвращаются, а русский, который второй родной, — канул на дно и застыл.

Абхазы пытаются освоить сложившуюся реальность. Возрождают древние обычаи, создают новые традиции. Когда приходят вести из потустороннего — от реки Псоу — мира, умиляются и изумляются, как макондовцы “приношениям” Мелькиадеса (вновь вспоминается Г. Маркес). То, что было до роковой черты 14 августа, обретает образ сказаний.

 

Явление стати Кожинова на землю Апсны... Далекий, чуть ли не мифический 1977 год, прошлое тысячелетие...

Я помню Абхазию лета 1977 года. Абхазы взахлеб говорят о некоей статье в журнале “Дружба народов”, где “все правильно, все, как на самом деле”. По Пицунде “стенкой” ходят молодые абхазы. Если встре­чается “лицо грузинской национальности” — для нас, приезжих из России, все жители Абхазии тогда были на одно лицо — спрашивают: “Где мы?” Если встречный пожимает плечами и говорит: “Где, где, Бичвинта это...”, случаются потасовки. Надо отвечать либо по-гречески Пицунда, либо по-абхазски Лидзваа. Напряженность прорывается массо­выми митин­гами в Сухуме, Гагре, других населенных пунктах.

Здесь следует сказать, что народные волнения происходили и в 60-х годах, причем тогда под прямыми лозунгами о присоединении Абхазии (NB! Введенной в состав Грузии в 1931 году с понижением статуса от союзной республики до автономии) к РСФСР, а именно к Краснодарскому краю — пусть с еще большим понижением статуса, но только бы выйти из-под “опеки” Грузии.

Большинство жителей Абхазии статью, конечно, не читали. Более того, говорили, что власти изъяли из местных библиотек номер журнала, где она была опубликована. Пересказывали статью в доступной рассказ­чику форме. Когда я уезжала из Абхазии, друзья просили меня разыскать номер журнала и выслать им. Номеров журнала в продаже больше не было, пришлось в “Ленинке” делать очень редкую по тем временам операцию ксерокопирования и передавать “прокламации” в Абхазию через проводников поезда.

 

Теперь, из нашего далека, мы определили бы события 1977—1978 годов как отстаивание абхазами своей национальной самобытности. Впрочем, подобные напряжения, как я уже говорила, случались и ранее. Вспышки происходили периодически, “на молодую кровь” — как только подрастало еще не митинговавшее поколение. Но в СССР — тогда только митин­го­вали, а вслед за гибелью державы грузино-абхазский конфликт унес жизни более 20 тысяч человек, оставив опустошенной половину Абхазии.

В том давнем 1977 году речь шла о статье Вадима Кожинова “Современная жизнь традиций. Размышления об абхазской литературе”, напечатанной в 4-м номере журнала “Дружба народов”. Это блиста­тель­ный, ослепительный портрет народа в историко-литературном воплощении. Статья по насыщенности фактами, идеями, оценками соизмерима с монографией, и она не утратила своей ценности четверть века спустя. Но даже не это ее главное достоинство. Поражает удиви­тельное проникновение в то, что составляет основу национального характера абхазов, их неповторимый облик. Кожинов открыл абхазам их самих, увидев проницательными и любящими глазами то, что сами они, впитав с молоком матери, не сознавали во всей глубине и объеме. Перечитав теперь статью заново, я поймала себя на том, что думала и писала об Абхазии словами Кожинова, что это он открыл мне Абхазию, абхазов, их удивительную способность к самоиронии, сплав “предельной сдержанности и полной открытости”, нравственную основу с ее самобытным и глубоким понятием о чести “аламыс”, словом, то, что называется одним словом “апсуара” — “абхазскость”.

Нельзя не упомянуть еще одно размышление из “Современной жизни традиций”, и в этом тоже он, Кожинов, явил себя как блестящий полемист и фрондер. В своей статье он виртуозно обращается к версии модного в то время этнографа Г. Ф. Турчанинова о существовании древней абхазской письменности, которая могла быть “двигателем и соучаст­ником” древнейшего в мире финикийского письма. Не берусь судить о научной обоснованности гипотезы. То область историков, лингвистов. Тут важней контекст, в котором обращается к ней Кожинов, в том, как отозвалось его слово. В те напряженные времена абхазов невероятно ободрил постулат о том, что письменность, созданная их пращурами, могла послужить составляющей в создании греческого, а затем и славян­ского, русского алфавита, что она вернулась им кириллицей, на которой пишут их писатели. В их подсознании укреплялась линия: абхазы — русские — православные, и это становилось не случайным сближением.

Вполне возможно, что взрыв страстей конца 70-х годов просто совпал по времени с выходом статьи Кожинова. Но вероятнее, — и абхазы, особенно представители интеллигенции, подтвердят это, — совпадение было не случай­ным. Кожинов взрыв этот предчувствовал и, как мне думается, стремился дать абхазскому народу аргументы, помогающие ему отстаивать свое националь­ное равноправие . Итог того времени: 27 июня 1978 года, после очередных крупных волнений, Шеварднадзе — по требованию Москвы — вынужден был признать в речи на пленуме ЦК КП Грузии: “Прямо надо сказать, что в прошлом, известном нам периоде, в отношении абхазского народа проводилась политика, которую практически следует назвать как шовинистическая”.

Незадолго до смерти Кожинова мы говорили с ним о современной русской литературе о Кавказе. “Удивительно, но закономерно, — сказал Вадим Валерианович, — что подчас именно русские литераторы тоньше и глубже проникают в суть истории кавказцев, их менталитет, психологию”. Он выстраивал эту линию от Бестужева-Марлинского, Пушкина, Лермонтова, Толстого. То, что русским литераторам удается подчас проникнуть в Кавказ и кавказство глубже, чем самим его жителям, для кавказцев вовсе не обидно: лицом к лицу, как известно, лица не увидать. Так вот, то, что Кожинов говорил о подлинных русских писателях, в полной мере относится к нему самому.

Кожинова знали и любили в Абхазии. Он тоже очень любил эту удиви­тельную страну, часто бывал там. Имя Кожинова, я тому свидетель, стало символом борьбы абхазов за национальное самоутверждение. В 1977 году его дом был засыпан письмами из Абхазии. Его благодарили читатели, литераторы, представители творческой интеллигенции.

Ниже представлены фрагменты некоторых писем, предварить которые я хочу телеграммой Президента Абхазии В. Ардзинба и откликами на кончину В. Кожинова в газете “Эхо Абхазии”.

Татьяна Шутова

 

 

*   *   *

Глубоко скорбим о кончине замечательного русского ученого, общест­венного деятеля, мыслителя Вадима Валериановича Кожинова.

Человек выдающихся дарований, Вадим Валерианович внес вклад в самые различные сферы гуманитарной мысли. Его труды в области литературо­ведения являют пример глубокого и тонкого анализа, исторические изыскания открыли тайны великих трагедий 20-го столетия.

Вадим Валерианович был большим другом Абхазии. Мы никогда не забудем его эмоциональных выступлений в защиту нашего народа, его искреннего желания видеть Абхазию свободной и процветающей.

Имя Вадима Валериановича Кожинова навсегда останется в наших сердцах и нашей памяти.

Выражаем глубокое соболезнование родным и близким покойного.

 

Президент Республики Абхазия

В. Ардзинба

 

Слово о нашем друге

Не стало Вадима Кожинова. Мне трудно об этом говорить, трудно в это поверить. Мы были в тесной дружбе около сорока лет, дружили семьями. В опубликованной им в 1980 г. статье “Николай Рубцов среди московских поэтов” он сам рассказывает о нашем знакомстве, о нашей первой встрече в 1964 г. Тогда я учился в Московском литературном институте. А позже, во время прохождения мною курса аспирантуры в Институте мировой литературы, где Вадим Валерианович работал, мы стали общаться еще чаще. В этом научном центре он сблизился со многими молодыми абхазскими учеными-аспирантами. К их числу относятся В. Цвинария, А. Аншба, Б. Гургулиа, В. Агрба, В. Бигвава, Т. Джопуа, В. Авидзба, З. Аджапуа, В. Когониа, Д. Адлейба, А. Ладария, Ц. Габния, Е. Кобахия и др.

Благодаря Вадиму Валериановичу я получил возможность сблизиться и подружиться со многими замечательными русскими поэтами и учеными. Его друзья становились моими друзьями — это В. Соколов, Н. Рубцов, А. Жигулин, С. Куняев, А. Передреев, О. Чухонцев, Ю. Кузнецов и др. Вадим Валерианович был другом, покровителем, идейным вдохновителем этих и многих других талантливых людей, всех тех, в ком он видел искру Божью и желание служить России.

Со своей стороны, я способствовал творческим контактам Вадима Валериа­новича с абхазскими писателями, абхазской литературой, историей Абхазии. Он неоднократно приезжал в Абхазию, посещал семьи наших писателей, в том числе и Б. В. Шинкуба, чей двухтомник, вышедший в Москве, снабдил своим предисловием. Изучал нашу культуру, историю, быт и традиции.

В разные времена и в разные годы немало известных русских писателей писали об Абхазии и абхазской литературе, но, насколько мне известно, никто не писал так глубоко и со знанием дела, так профессионально об абхазской литературе и истории в течение многих десятилетий, как В. Кожинов, начиная с 60-х годов. Также надо особо отметить и его выступления на страницах центральной российской печати во время грузино-абхазской войны против геноцида абхазского народа.

Интерес Вадима Валериановича к Абхазии был настолько глубок и серьезен, что ему удалось собрать огромное количество книг, целую библиотеку по абхазоведению, равная которой в Москве вряд ли у кого найдется. Его мечтой было выпустить все написанное об Абхазии отдельным сборником, отдельным изданием, но он, увы, не успел. А с нашей стороны является долгом издать этот труд, чтобы все это не затерялось на страницах российской периодической печати.

Имя Вадима Кожинова широко известно не только в России, но далеко и за ее пределами. Его знали как крупного ученого, патриота России, всего русского, как защитника классических традиций и духовности великой русской литературы.

Он был одним из образованнейших людей своего времени. В его статьях, монографиях, трудах, составляющих многие тома, нигде нет скучных академических фраз, он писал всегда живо, захватывающе.

Если многие литературоведческие труды, монографии разных ученых после развала СССР канули в небытие, то слово В. Кожинова будет жить в сердцах многих поколений ученых и историков, а также всех тех, кто интересуется русской литературой и историей России.

Двери его дома в течение многих десятилетий были открыты для всех, к нему приходили десятки и сотни начинающих писателей, ученых, и для каждого он находил нужные слова, нужную оценку только что прочитанной вещи. Он был замечательным наставником, великолепным собеседником.

Смерть Вадима Валериановича — это большая утрата не только для русской словесности, русской истории, но и для нашей абхазской культуры и литературы.

Мушни Ласуриа

Мэтр российской словесности,

защитник интересов Абхазии

Вадим Кожинов... Не знаю, отозвалась ли еще где-нибудь на постсоветском пространстве его смерть такой же болью, как в Абхазии. Один из ведущих русских литературных критиков, он был большим другом и наставником абхазских писателей, а в публицистических выступлениях активно защищал интересы народа Абхазии.

Распад СССР в числе неизбежных, увы, издержек повлек за собой и разрыв прежних связей литератур входивших в него народов. Думаю, что Вадим Кожинов был один из тех, кто наиболее остро переживал этот процесс. Вот почему, наверное, он с таким доброжелательным интересом ждал появления новых произведений из Абхазии.

В благодарной памяти автора этих строк навсегда останутся жить те добрые слова, которыми он предварил на страницах журнала “Наш современник” в 1998 г. публикацию подборки моих рассказов о грузино-абхазской войне, а также немногочисленные, к сожалению, беседы с ним. В этих беседах мэтр российской словесности успел поведать немало интересного о взаимоотношениях русских и абхазских литераторов, о их творческих и дружеских связях.

Вадим Валерианович умер 25 января 2001 г. в возрасте 70 лет, похоронен в Москве. На похоронах присутствовала большая группа представителей абхазской диаспоры в столице России. Мы потеряли одного из своих верных и преданных друзей.

Виталий Шария

*   *   *

Здравствуй, дорогой Вадим!

Мы все, знающие тебя по ИМЛИ, да и не только мы, все те сородичи наши и друзья-благожелатели, которые уже успели прочесть твою Работу (ее достать очень и очень нелегко у нас), бесконечно благодарны тебе за твой благороднейший подвиг. Спасибо тебе! Доброе дело не пропадет даром!

Мне где-то неудобно было писать тебе, несмотря на то, что, ей-богу, твой труд приятнейшим образом потряс нас всех талантом и тончайшею своею проницательностью, из-за того что мое имя упомянуто в работе. Прости меня за нескромность, я не удержался и пишу тебе.

Вадим! Ты сказал о нашем народе такое слово, которое никогда не будет забыто (извини за тостообразные слова) нами и нашими потомками! Ты сделал для нас и нашей литературы то, что не могут решить тома (в какой-то мере даже в политическом плане!). Я это говорю от чистого сердца, и, знай, не я один так думаю.

В твоей работе с удивительной проницательностью, опять повторю это слово, увидены, тонко подмечены самые характерные черты духовной жизни абхазов, может быть, даже главное их моральное и историческое кредо. А этого до тебя так никто не замечал!

Я восхищен и где-то польщен, что это сказал ты — “посторонний” наблю­датель без предвзятостей, не зараженный национальной самовлюблен­ностью; я имею в виду то, что напиши это абхазец, его могли читатели воспринять иначе, — ты, русский, написал об абхазских традициях культурных и духовных (одним словом, навряд ли по моим предложениям можно изучить русский язык!).

Неблагожелатели, если есть таковые, не смогут сказать, что статья тенденциозна! Ибо есть и такие, которым твоя работа застряла в глотке! Но они в счет не идут.

Главное заключается в том, что на свет появилась большая работа, умная, тонкая, чистопородно-литературоведческая (не удивляю тебя своими оборотами? Главное, я считаю, с какой душой говоришь, а мой русский язык ты прости мне), за которую премного и премногие благодарны тебе.

Благодаря всему этому “Дружба народов” стала самым читаемым журналом у нас. Это о многом говорит.

Дорогой Вадим! Могу писать безгранично много тебе, человеку, которому мы все, абхазы, обязаны в той или иной мере (каждый в мере своих способ­ностей), но не буду утруждать тебя своим нерусским, нескладным слогом.

Мы еще много раз увидимся, ты побудешь у нас, это уж точно, и мы в Москве не редкие гости!

Одно скажу еще. Твою работу читают с большим интересом и еще многие будут читать с большой пользой для себя и для собственного удовольствия.

Было бы хорошо расширить ее литературную часть, довести до листов 4—5 и издать у нас в издательстве “Алашара”. А это возможно. Не трудно решить эту проблему у нас, тем более что Мушни главный редактор издательства!

У тебя будет еще одна хорошая книга, а у нас исследование, которое будет достойно представлять нашу абхазскую литературу широкому читателю.

Стоит подумать над этим.

Что касается издания ее, то сторонников будет предостаточно.

Прими, дорогой Вадим, мои самые искренние пожелания миpa, благопо­лучия, радости очагу твоему! Больших творческих успехов тебе и удач, дающих человеческому разуму и духу настоящее удовлетворение и радость.

Уважающий и любящий тебя Володя Агрба*.

Сухуми, 7/VI 1977 г.

 

*   *   *

Дорогой Вадим!

Я давно собирался написать Вам — как только прочитал Вашу статью, но какое-то странное блаженное состояние расслабляло меня. Может, это и от того, что я это состояние пытался выразить как нельзя лучше, но возмож­ности оказались за чертой недостигаемой?

Действительно, трудно выразить это состояние — это не просто радость или восторг и, конечно, не удовлетворенное тщеславие (!), а нечто большее — серьезнее, значительнее. Конечно, я безмерно рад, что такой критик, как Вы, обратили внимание на мои скромные вещи, а Ваше мнение для меня — все, но мое такое состояние, повторяю, не такое простое, а сложнее, значи­тельнее.

Словом, я не сумею как нельзя лучше это выразить, но постараюсь хоть приблизительно это описать: первым долгом это такое удивительно чуткое, удивительно благоговейное Ваше отношение к чужой древности, к чужой истории, к чужой судьбе, не сострадательное, а подвижническое, действенное. Потому и нынешнее наше состояние, недалекое от трагичности, показалось преодолимым (трагичность — это все же не упадочническое катастрофическое состояние, состояние тяжелое, но с достоинством).

Каждого из нас потрясло то, что Вы, один из талантливейших критиков, один из важнейших представителей всемирно прославленной великой литературы, взяли на себя миссию поддержать много страдавший народ и так блестяще выразили его мысли, желания, надежды, обжигающими крупицами разбросанные по земле, иссеченной, израненной безжалостными тысячелетиями и судьбой, поразительно поняли все тонкости его души!

Это лучший показатель особого благородства, гуманности той культуры, которая взрастила Вас.

(Простите мне этот высокий, ломаный “штиль”, но это искренне).

Именно такое отношение к судьбам других народов лучших представителей русского народа всегда было истоками доброго, преданного отношения к ним. Эти глубокие чувства со временем становились такими прочными, что даже не очень ласковые действия казацких штыков не могли их поколебать.

Спасибо, дорогой Вадим, за действительно подвижническое отношение к нашему народу и его культуре!

В поддержке, слове таких людей, как Вы, мы больше всего нуждаемся.

Журнал с Вашей статьей триумфальным маршем шествует по Абхазии. У меня уже взяли два журнала, и они пошли “в народ”.

Помимо всего она кстати пришлась к нашим обстоятельствам вот почему: именно сейчас затеяли очередную травлю нашей истории. На днях в местных газетах появилась гнуснейшая, низкопробная статейка, написанная с позиции силы, в которой одного из лучших наших историков Инал-Ипа Ш. Ф. обвиняют за то, что он назвал Абхазское царство (которое стояло около 300 лет) Абхазо-грузинским государством, а не целиком грузинским!

Вы слышали где-нибудь такую гнусную шутку?! Словом, ты не ты и лошадь не твоя.

Шутки шутками, но мы уже все страдаем хроническим нервным расстройством, возмущение душит нас, а сделать что-нибудь бессильны. Ко всему, такое состояние опустошает человека.

Вообще Абхазия — это экспериментальный участок, где проводятся опыты по получению гибридов дружбы и интернационализма (!).

Это наши будни. Давайте лучше перейдем к праздникам: это будет, когда Вы приедете к нам. Вы должны увидеть этот народ, которому сослужили великую дружбу, а он — Вас. Это просьба не одного меня, а многих, многих других. Мы будем ждать, когда и как Вы выберете время для поездки в Абхазию.

Больше я не смею Вас утомлять.

До скорых встреч!

Да хранит Вас Бог!

Алексей Гогуа*

*   *   *

Здравствуйте, уважаемый В. Кожинов!

 

Спасибо Вам за статью в “Дружбе народов”! Самое, самое сердечное Вам СПАСИБО! За Ваши теплые, глубокие и сердечные слова — Вам, дорогой, наша абхазская любовь. На нашу историю, литературу, язык, письменность Вы посмотрели глазами постороннего человека и выразили, положили на бумагу словами самого близкого (даже больше и лучше многих абхазцев) и родного человека.

Приедете в Абхазию — Вас встретят абхазским гостеприимством. Дай Бог Вам здоровья и счастья.

Джума Ахуба**

 

*   *   *

Здравствуй, бесконечно дорогой Вадим!

 

После непростительно долгой “раскачки”, наконец, отвечаю на твое письмо. Твоя великолепная статья принесла к нам в Абхазию так много неожиданной радости, что передать словами чувства моих земляков просто невозможно. Ставший сразу же известным четвертый номер “ДН” нельзя было достать, наши читатели перехватывали его друг у друга, все читали с упоением. Статья обратила на себя не просто внимание, а вызвала (да, да!) у настоящих абхазов целую бурю восторга, горячей, искренней и неподдельной любви к ее автору — Вадиму Кожинову, который, к всеобщему удовольствию, стал таким рьяным защитником, другом Абхазии, ее истории, культуры и литературы! Нас, которых ты упоминаешь в статье, долго еще после ее выхода останавливали на каждом шагу и без конца расспрашивали о тебе. (Я имею в виду прежде всего людей, далеких от литературы, а литераторы-то тебя знают!)

Мы, разумеется, с удовольствием рассказывали всем все то, что знаем о тебе и твоей столь многогранной деятельности. Бывали даже и такие случаи (чуть забавные со стороны, но примечательные) — сидим где-нибудь с друзьями, и смотришь, к нам подходят совершенно незнакомые люди и предлагают тост за твое здоровье и просят познакомить тебя с ними, если ты приедешь в Абхазию. И каждый выражал при этом свои чувства, по-своему, кто как мог. И это чудесно! Твое слово дошло! Я поздравляю тебя!

Лично я по мере возможностей стараюсь пропагандировать твою работу. Выдержки из нее я приводил в своем выступлении по Тбилисскому телевидению (передача посвящалась 60-летию Шинкуба. Участвовали многие, в том числе Мушни и я). О статье я говорил неизменно в своих выступлениях и на Сев. Кавказе, куда я ездил недавно в качестве участника проводившихся там в мае месяце Дней абхазской литературы и искусства.

Я не сомневаюсь в том, что статью твою будут знать и помнить еще долгие годы. Историки абхазской литературы будут на нее ссылаться, в нашем духовном мире она займет свое прочное место. Она написана по-настоящему талантливым человеком, от души, с позиции совести и порядочности, с порази­тельным знанием истории и особенностей (порой неповторимых!) развития духовного мира абхазского народа. От таких работ исходит самый здоровый путь к истинному взаимопониманию народов, к вечному диалогу их культур. Твоя работа — это объяснение в любви твоего народа к моему, беда которого заключается в том, что он малочисленный, в твоем сочувствии к несчастьям моего народа выразились не только твои личные достоинства, но и неистребимое, упрямо-живучее благородство и величие того благословенного Богом народа, одним из достойнейших представителей которого являешься и ТЫ.

Твоя работа поучительна для всех тех, кто привык проехаться по всем литературам своим скользящим пером. Ты понял многое из того, что мы чувствовали, но не могли объяснить, как-то даже неловко чувствовали себя с этими вопросами. Может быть, это от того, что нас старательно приучали думать так, словно у нас ничего не было и нет. Для меня кое-что проясняется уже, мы находимся внутри своей истории, а ты же ее увидел извне, мы идем снизу вверх, а ты находишься наверху, на волне высокой русской литературы и культуры мышления — ты хорошо видишь во всех направлениях. Пусть некоторые твои мысли пока кажутся невероятно фантастичными, но в твоей гипотезе об абхазской письменности, вызвавшей у грузинских ученых аллергию, содержится здоровое зерно логики. Она подкрепляется данными самого абхазского языка, который издревле пестрит терминами из мира книг. А о богатстве языка я и не буду говорить... есть древние языки, весьма богатые, но не имевшие письменности. (Может быть, богатство само по себе еще не доказательство наличия письменности).

Мне известно, что некоторые наши поэты и писатели написали тебе. Я надеюсь, что мнение Б. Шинкуба и А. Гогуа для тебя чрезвычайно дорого.

Совсем недавно я имел возможность говорить с Багратом. Он, кстати, дал мне почитать твое письмо к нему и его ответ. Я с радостью воспринял твою высокую оценку очень для нас дорогого романа “Последний из ушедших”. Полностью разделяю твои критические замечания по поводу двух последних частей романа. Нечто подобное я сам писал уже в своей статье о том же романе. К сожалению, мы с тобой правы. Баграт иначе думает, что частично отразилось и в его ответном письме к тебе. А в целом он очень и очень был рад письму. О статье же говорил много и хорошо. Даже спрашивал о тебе. А впрочем, ты вскоре познакомишься с ним и льщу себя надеждой, что убедишься сам в истинности наших с Мушни отзывов о Баграте Шинкуба — лучшем из абхазов!

 

(На этом имеющаяся в нашем архиве ксерокопия текста обрывается. Установить автора пока не удалось.)

 

Публикацию подготовили П. Флоренский и Т. Шутова

 

Не плачьте, русские, мы — есть!.. (Памяти поэта Геннадия КАСМЫНИНА) (Наш современник N9 2002)

 

НЕ ПЛАЧЬТЕ, РУССКИЕ,

МЫ  — есть!..

 

 

 

ПАМЯТИ РЕДАКТОРА ОТДЕЛА ПОЭЗИИ

Как всякий поэт, Геннадий Касмынин был немного актером. Невоз­можно забыть, как обычно, придя на работу, он часа три сидел в своем кабинете над рукописями, тщательно вычитывая, внося редактуру, принимая или отвергая, а потом тихим шагом поднимался на второй этаж в отдел прозы, и мы безошибочно узнавали его по шагам. Он медленно входил, чинно здоровался, садился, закуривал и начинал неспешный разговор, который чаще всего переходил в его монолог, обычно — лири­ческий. Он рассуждал о русской природе и о природе русского характера с чувством, с толком, с расстановкой, так, словно актер, в общих чертах выучивший свой монолог и впервые опробующий его на избранных зрителях. И всякий раз его было интересно послушать.

Потом некоторые из этих размышлений узнавались в его поэтических строках. Проверив на нас, он решал, что достойно поэзии, а что достойно забвения.

Он мечтал сыграть одну-единственную роль. Не просто так, а всерьез мечтал, что когда-нибудь некий хороший режиссер увидит его и воскликнет: “Батюшки! Да ведь это настоящий Тарас Бульба!” И загорится снимать фильм по непревзойденной повести Гоголя. А Геннадий Григорьевич и впрямь очень был похож на полковника Бульбу. Крупное телосложение, вес, осанка. Силища в нем была невероятная. Он мог взять человека, на вытянутых руках приподнять его и так переставить через невысокий заборчик. А как превосходно он читал монолог Тараса Бульбы “нет уз святее товарищества”! Не знаю, смог бы он сыграть роль... Скорее всего — вряд ли. Но мечта была красивая!

Как поэт он медленно, но неуклонно шел к вершинам творчества, и все видели, что с возрастом он будет расцветать все больше и больше. Увы, этому не суждено было осуществиться. Без поэзии он не мыслил своей жизни. Непревзойденно читал “Прощальную песню” Рубцова, не форсируя, не надрываясь — “Я уеду из этой деревни...”, но когда он доходил до последних слов “Мама, мамочка! Кукла какая! И мигает, и плачет она...” — трудно было не мигать и не плакать.

Как редактор отдела поэзии он был, несомненно, незаменим. Трудно себе представить человека, который бы с таким вниманием относился к своим авторам, не унижая неудачников и не перехваливая тех, чьи стихи становились украшением журнала. Искренне радовался любому талантливому новичку. Он терпеть не мог амикошонства и любил, чтобы все называли друг друга по имени-отчеству, ибо есть величест­венная красота в этом старинном русском обычае.

Геннадий Григорьевич медленно шел к осознанию Бога. Будучи некрещеным, бывало, подолгу беседовал о христианстве, готовясь к принятию таинства крещения основательно. К сожалению, оконча­тельным толчком к этому шагу стала болезнь, внезапно нагрянувшая. Отец Ярослав Шипов, совершая обряд, назначил меня крестным отцом. Так у меня появился крестник по возрасту на одиннадцать лет старше меня. Крестник, которому недолго оставалось жить на белом свете, исповедоваться и причащаться. Единственный из моих крестников, которого я продолжал называть по имени и отчеству. И лишь за несколько дней до кончины, когда он лежал и не мог даже говорить, я позволил единственный раз в жизни назвать его Геночкой.

В редакции в нем души не чаяли, и когда его не стало, быть может, лишь сынок Денис и жена Саида убивались по нем больше, чем сотрудники “Нашего современника”. Главный редактор тогда сказал: “Теперь мы еще больше стали семьей — у нас появился дорогой усопший”. С той поры прошло пять лет.

Царствие небесное рабу Божию Геннадию!

Вечная память тебе, дорогой Геннадий Григорьевич!

 

Редактор отдела прозы

 

 

 

*   *   *

То на Западе, то на Востоке

Над Россиею солнце встает, —

Это разных наречий пророки

На славянский слетаются мед.

 

Наедятся, напьются до рвоты

И с похмелья над ухом жужжат:

Ваше солнце встает, обормоты,

С нашей помощью там, где закат.

 

Мы на Запад глядим оробело,

Что-то светится там, и давно:

То ль реклама про женское тело,

То ль про нашу дебильность кино.

Как-то странно восходит светило...

А пророки с Востока тотчас,

Люди тонкие, вякают мило:

Ваше солнце всегда восходило

И взойдет, как обычно, от нас.

 

Мы со скрипом от Запада шеи

Повернули, глядим на Восток:

Может, нам обойдется дешевле

Азиатских восходов восторг.

 

Дым рассвета прозрачен и редок,

В улье облака розовый мед.

Знал крестьянин, наш праведный предок:

Над Россиею солнце встает.

 

Для детей белобрысых, для пашен

И для нас, если так и решим:

Небосвод, и да будет он нашим!

Наше солнце не будет чужим.

 

*   *   *

Теряю каждый день по дню,

А ночью — по звезде,

Друзей теряю и родню

В Твери, в Москве, везде.

 

Земля скупа и не вернет

И малости назад.

Весной теряю старый лед,

К зиме теряю сад.

 

Остановлюсь и оглянусь:

Не видно никого.

— Верни хоть что-нибудь мне, Русь!

— Вот ветер, на его.

 

Вот пыль тебе, вот зной, вот град,

Вот поле, вот и плуг,

И длинный перечень утрат,

Прощаний и разлук.

 

И чтобы ты когда-нибудь

Был рад потере сил, —

Вот смерть тебе и к смерти путь.

Он долог, как просил.

 

МОЛЕНИЕ НАПОСЛЕДОК

Гнездо в деревне разорю,

Швырну солому с крыши — вьюгам,

Себя в стаканы разолью,

Раздам друзьям, плесну подругам.

 

И не откажется никто,

И выпьют все, и в суматохе,

Чужие похватав пальто,

Погибнут без вести в эпохе.

 

Метель, метель, стели постель,

Я упаду на пух сугроба.

И лапником укроет ель

Кумач безвременного гроба.

 

Так быть могло, и шло к тому:

Однажды я из дома вышел, —

И жив еще, и не пойму,

Как уцелел, поднялся, выжил.

 

А зренья нет, и слух не тот,

И холодно в соломе солнца,

Одна печальница и ждет

Меня из странствий у оконца.

 

Иду по небу, как по льну,

Через приветы и проклятья,

К тебе прильну, к земле прильну

И не разжать уже — объятья...

 

ПОДСОЛНУХ

Мальчишка, чуть из колыбели,

У папки просит: “Сделай меч...”

И дышит запахом шинели

С его разжалованных плеч.

 

На глине, супеси, подзолах

Не быстро вырос паренек:

Среди подсолнухов — подсолнух,

Для деда с бабкой — огонек.

 

Когда в стране вскипели споры

И разъярились голоса,

Он защитил свои просторы,

Свои деревни и леса.

Упал, простреленный навылет,

На Красной Пресне в октябре,

И по нему рябина выльет

Всю кровь, все слезы на заре.

Над поминальною закуской

Не произносим слово “Месть!”...

Таким он был, обычным русским.

Не плачьте, русские,

Мы — есть!

 

РУССКИЙ НАРОД

Жует и бороду лохматит,

И собирает крошки в рот, —

Еще живет...

 

— А, может, хватит?

Ведь тыщи лет тебе, народ.

Поди, устал, пора на печку

Иль прямиком в уютный гроб.

Венок оплатим, купим свечку,

Попов заставим, пели чтоб.

Не сомневайся, честь по чести

Зароем в землю — прикажи!

 

Живет. И ластится к невесте.

И подновляет этажи.

Не собирается в могилу,

Еще не старый он казак.

И копит, копит, копит силу

И молодеет на глазах.

 

Ты погляди, какие лица

Сияют славой, просто шик!

На тыщи лет, как говорится,

Еще нас хватит, гробовщик...

СЛЕД ПО СЛЕДУ

Остались ноги у колосса,

И голова цела, хотя

С колес Россия на колеса

Перемещается, кряхтя.

 

Из века в век одно и то же...

Какие жуткие в ночи

Из-за бугра к нам лезут рожи,

И мы их бьем о кирпичи.

 

Бывало, встанем на колени

И восхищаемся кнутом,

И тут встает над нами Ленин,

И что с того? И что потом?

 

Куда ни гляну, где ни еду,

В какие дебри ни вхожу, —

Пересекаю след по следу,

По кругу заново кружу.

 

И не понять, какая сила

И кем нам заново дана,

Чтоб устояла ты, Россия,

И ныне, в  э т и  времена.

 

Меняешь путь, меняешь рельсы,

Хоронишь мертвых и живых

И учишь нас: точнее целься

И бей врага под самый дых.

 

И не велишь себе перечить,

Когда грядущее темно.

Прощай, Россия! И до встречи!

Конечно, если суждено.

 

Валентин Сорокин • Слово о друге (Наш современник N9 2002)

К 65-летию поэта Вячеслава Богданова

(1937—1975)

 

СЛОВО О друге

Если бы судьба дала Вячеславу Богданову пожить еще десять-пятнадцать лет, он стал бы, несомненно, очень крупным поэтом.

Поэты, вышедшие из рабочей среды, должны приобретать знания и литературный опыт по дороге к заводской проходной. А знания и опыт, приобретенные в цехе и помноженные на знания и опыт духов­ного мира, безусловно, дают писателю то, чего не даст ему ни одна аудитория.

Вячеслав Богданов быстро шел к своему призванию, зорким глазом оценивая пространство, которое он был обязан “обжить” вдохновением и словом:

 

Горела степь багряным цветом

И наплывал закатный мрак.

Стекали травы в буерак,

Перепела рыдали где-то.

 

Посмотрите, какая осторожная тревога художника выразилась в строфе!.. Он словно бы готовит себя, душу и сердце к чему-то сильному и большому. Имя этому — природа, дарование, совесть... Главное в поэте — чуткость к музыке жизни, к ветру Родины.

 

Камыш и тот, заслушавшись, притих.

Звала меня таинственная сила.

Но песня глуше,

Глуше каждый миг,

Все дальше уходила.

 

Вячеслав Богданов все больше и больше “прирастал” к синеве и раздолью не только потому, что он пришел на завод из деревни, но и потому (даже вероятнее всего, потому), что, рано познав железный труд, железный огонь, железное дыхание мартенов и домен, не мог не припасть на колени перед бессмертным бегом грозы, перед блеском и шумом моря.

Все, что создал человек гуманного на земле, — все на благо земли, а не на ее разрушение. И железо добыл человек — на благо жизни!

 

Я свой путь продумываю снова.

Как весенний улей — голова...

Все ошибки переплавлю в слово

На огне кровей и торжества!

 

Такое не скажешь походя. Такое надо сначала завоевать длинными годами, протекшими по огненным желобам домен и мартенов... На труде замешана человеческая воля, на труде восходит и талант человека. Вячеслав Богданов был очень трудолюбив. Прекрасный слесарь. Настоя­щий, без бахвальства и “чумазости”, рабочий. Ныне — рано ушедший русский поэт...

На Урал он приехал из черноземной Тамбовщины. Худой, тихий, совестливый. Отец его погиб на фронте. Мать — день и ночь на колхозной работе. Встретились мы с ним на пороге школы ФЗО № 5 в 1953 году в Челябинске. Сразу подружились, похожие друг на друга биографиями, любовью к стихам, к свету...

      Пришли в литературное объединение Челябинского металлур­гического завода. Ныне — это одно из самых сильных литературных объединений, из которого вышли двенадцать членов Союза писателей СССР. Мы уважительно и любовно относились к творчеству Людмилы Константиновны Татьяничевой и Бориса Александровича Ручьева. Постоянно встречались с Михаилом Львовым. Гордились своими земляками.

      Многие годы укрепляли и берегли дружбу с Василием Дмитриевичем Федоровым, чье непосредственное влияние на наши судьбы и на наше творчество — несомненно.

Нельзя брать слово неверными руками. Вячеслав Богданов был верен призванию, верен жизни. Он отлично понимал, что призвание — нечто большое и значительное — по труду, по необходимости учиться и растить в себе личность.

Его стихи стремительно набирали высоту. Особенно — после учебы в Москве на Высших литературных курсах. Казалось, появился новый Богданов: чуточку злой, иронично настроенный к самому себе, к тому, о котором бойко писали “многотиражные” критики...

Не пресловутую “рабочесть”, а рабочее достоинство хотел петь Вячеслав Богданов, не псевдооптимизм, а глубокую веру в судьбу и предначертание человека.

 

Я так давно не слышал соловья,

Мной эта птица издавна любима,

Как никогда,

Теперь необходимо

Мне навестить родимые края, —

Я так давно не слышал соловья.

 

Вячеслав Богданов понимал, что быть поэтом — дело чрезвычайно нелегкое. И журчащий родник, и журавлиные крики, и летящее зарево завода — все должно войти в углубленную душу. Только трезвая и беспо­щадная память, только храбрая совесть поэта смогли подсказать ему такое:

 

Расцвела агава в южном парке,

Цвет фонтаном заструился ярким.

Тридцать лет всего живет агава

И цвести лишь раз имеет право.

Только раз —

Цвести высоким цветом,

Увядая навсегда при этом.

Как ее возвысила планета —

Умереть от собственного цвета!

 

Валентин Сорокин

 

 

РОДИМЫЙ ДОМ

Н. Тряпкину

 

К дверям забитым я зимой приеду,

Замочный ключ до боли сжав в горсти.

И улыбнусь хорошему соседу,

И попрошу мне клещи принести.

Я в дом родной вернусь не блудным гостем!

И, как любовь,

Я ключ к нему сберег.

И под рукой

Застонут длинно гвозди

И упадут, как слезы, на порог...

И тишина мне бросится на плечи,

А голуби забьются под стреху.

Трубу открою в стылой русской печке

И, словно память, пламя разожгу!

Где Бог сидел — снежок набила вьюга.

И, осмотрев на карточках родство, —

Я вместо Бога

Сяду в правый угол,

Огонь в печи приняв за божество!

Дыши высоким пламенем, солома!

Пускай деревня видит наяву,

Как мой поклон —

Дымок над отчим домом —

Всему, чем я страдаю и живу!..

                                                               1966

 

В СТРАДУ

Заглушен крик перепелиный

С рассветом солнечного дня.

Колосья движутся лавиной,

О крылья хедера звеня.

 

Грузовики без остановки

Спешат к комбайну по гудку,

И тарахтелки-сортировки

Не умолкают на току.

 

Когда закончится работа,

Когда замрет моторный гуд,

За темной шторой горизонта

Передо мною вновь встают

 

Хлеба, шумящие, как море,

Рябины горькие плоды

И кровью пахнущие зори

Военной памятной страды.

 

У кузни сломанные жатки,

А в кузне гайки не найдешь.

И молчаливые солдатки

Вручную убирают рожь.

 

Дождями их согнула осень,

Но так работают сплеча,

Аж усталь золотом колосьев

В глазах вскипает по ночам.

 

Но от судьбины непокорной

Никто не охнул, не поник.

И только рожь роняла зерна,

Как будто плакала за них.

      1962

ДОРОГА

Веселых птиц степные голоса

Над головой висят как озаренье.

По дымным строкам вешнего овса

Легла моя дорога до селенья.

Я городской,

Пешком ходить отвык,

По чернозему все ж легко идти мне.

Веду с полями разговор интимный,

С надеждой жду попутный грузовик,

Ко мне пристал в дороге важный шмель,

Его полет и золотист и шелков.

Я лег в траву,

Под головой портфель,

Проходит мимо женщина с кошелкой.

В ее глазах усталость и весна,

А за плечом в кошелке — повилика.

Повеяло вдруг древностью великой,

Когда взглянула на меня она.

Я тихо встал.

Отвесил ей поклон,

Она, слегка седые вскинув брови:

— Несу траву теленку и корове,

Вот жду сынка,

Подумала, что он... —

Пошла она, не замедляя шаг,

В негромкое село свое степное.

Но слышатся и слышатся в ушах

Ее шаги,

Тяжелые от зноя.

Иду ей вслед,

Мой новенький портфель

Заигрывает с солнышком полдневным.

И привязалась дума,

Словно шмель,

О женщине с ее заботой древней —

О сыне, о корове, о телке...

И я скажу словами очевидца:

— От матерей живущим вдалеке,

Нам это и ночами не приснится!.. —

День ликовал на всем моем пути.

Был мир овсяный под лучами шелков...

А я всего лишь видел впереди

Ее — простую женщину с кошелкой...

                                                                   1974

ПАМЯТИ БОРИСА РУЧЬЕВА

Гляжу на могильные плиты.

И все же не верю в беду!..

Бывало, приеду в Магнитку,

К Борису Ручьеву приду.

Откроет он дверь. По привычке

Спокойно продумает речь.

В любом разговоре обычном

Любил цену слова беречь.

Он брал свою кровную книгу.

...Я знаю стихи наизусть,

Но снова таинственным мигом

Душа моя полнится пусть!

Глядел я на смуглые руки,

Их жесту спокойному рад.

...Как смог пронести через муки

Ты свой голубеющий взгляд?!

Как смог ты с индустрией спеться,

Сбрататься с Магнитной горой...

Как смог ты

Ранимое сердце

Высоко поднять,

Как герой.

Я знаю,

Мы все не из стали,

И всех поджидает черед...

Но слышу —

Твоими устами

Магнитка,

Россия поет!

            1974

ПАМЯТНЫЕ ВЕРСТЫ

От Смоленска до Брянска

Путь наш лег по весне.

По могиле по братской

Здесь на каждой версте.

Дышат дали устало,

Тает радушно снег...

На литых пьедесталах

Пушки — дулами вверх.

И бежит наш автобус

Дням обугленным вслед, —

В бесконечную пропасть

Жерлов пушек

И бед...

Вдруг слова,

Словно порох:

— Здесь сражался наш полк. —

И товарищ к шоферу:

— Тормозни-ка, браток?! —

И сошел по ступеням.

За чертой большака,

Опустясь на колени,

Землю взвесил в руках...

Завязал он в платочек

С украинской каймой

Той землицы комочек,

Видно, детям

Домой...

А над пашнею грустно

Плыл весенний туман.

Я налил белорусу

Горькой водки стакан.

Вновь бежал наш автобус

Дням обугленным вслед, —

В бесконечную пропасть

Жерлов пушек

И бед...

      1969

 

ЖЕЛАНИЕ

В. Сорокину

 

За какими делами захватит

Час последний в дороге меня?

Я б хотел умереть на закате,

На руках догоревшего дня.

Я с рожденья не верю в беспечность.

И за это под шум деревень

Впереди будет — тихая вечность,

Позади — голубеющий день...

Вам на память оставлю заботы,

Я не шел от забот стороной.

И покой на земле заработал —

День последний остался за мной!

И за мной — отшумевшие травы

И железных цехов голоса...

А  во мне эту вечную славу

Приютили душа и глаза.

Приютили, взрастили, согрели

Всем, чем мы и горды и сильны...

И вплели в полуночные трели

Соловьиной сквозной тишины.

По дорогам нетореным,

Тряским

Из-под рук моих песня и труд

Далеко уходили,

Как сказки,

И как сказки со мной уйдут!..

               1974

 

Юлий Квицинский • Отступник (Наш современник N9 2002)

Юлий Квицинский

ОТСТУПНИК

ЖИЗНЕОПИСАНИЕ

 

Уважаемый читатель!

 

Эта книга — продолжение рассказа, начатого “Искариотом” и “Генералом Власовым”. Часть событий книги я наблюдал со стороны, в другой части участвовал сам, о третьей — читал или слышал от других, а четвертой, скорее всего, не было, хотя она могла бы и быть, исходя из логики времени и состояния умов современников.

Эта книга только называется “Отступник”. На самом деле, она ни о ком конкретно. Она — о чем. Об отступничестве и извивах души человеческой. Об извечной теме предательства — многоликого, великого и мелкого, бытового и возвышенного, индивидуального и коллективного. Предательство как зло или как неизбежный спутник и двигатель человеческой истории? Завещание Иуды Искариота, на протяжении тысячелетий развращающее потомков? Или неизбывное проявление столь присущей человеческой сути подлости, которая рождает все новых ее мастеров и выразителей? Кто знает? Известно лишь, что всякий раз каждому воздается по заслугам и повторяется бессмертная притча об Иуде вновь и вновь. Всему время и случай. И нет ничего нового под солнцем.

Читатель, или всяк начинающий свое дело, или просто живущий, знай и помни об этом.

Ничего большего я сказать не хотел. Как рекомендовала однажды Анна Ахматова, если ты, идя по улице, слышишь, как кто-то кричит: “Дурак!”, необязательно оборачиваться. Советую то же самое и читателю моей книги. Она в той же мере относится к тебе, как и ко многим, многим другим.

Автор

 

ПРОЛОГ

 

В Москве было темно, грустно и холодно. Над городом висела серая туманная мгла, под ногами хрустел мокрый скользкий лед, который упорно не хотел таять, несмотря на плюсовую температуру. Надрывно каркали вороны, то ли выражая свою неприязнь к разношерстной толпе, текшей по скользким улицам к Белорусскому вокзалу, то ли утверждая свое превосходство над прочей живностью в лице мышей, крыс, воробьев, бездомных собак, кошек и бомжей, копошащихся в контейнерах с мусором в поисках пищи.

Ворон в Москве за последние годы становилось все больше. Вели они себя важно и нагло. Многие в этом засилье ворон усматривали знак. Не зря, мол, птица эта Москву облюбовала. Падалью от Престольной тянет. Жрут и раскле­вывают вместе с новыми русскими то, что осталось еще от тысячелетней России. Потом и те, и другие разбегутся, разлетятся, оставив после себя пустоту. Сбудется проклятье игуменьи, что предупреждала храм Христа Спасителя не ставить на том же месте. Однако же поставили.

Андрей глядел через сгущающиеся сумерки и туманную изморось вниз с шестого этажа на ворон, на хорошо упакованных дам, прогуливающих собак в обширном прямоугольном дворе. Двор этот и дом были знамениты. В последние годы Советского Союза щедро селил сюда председатель Моссовета Промыслов последних представителей советской элиты. С балкона одной из квартир этого же дома кричал потом на весь двор “Виват, Россия!” в день своего избрания подгулявший президент РСФСР.

С тех пор смешались на лестничных клетках дома вчерашние и сегодняшние и жили в странном симбиозе, как бы гарантируя своей близостью друг к другу физическую неприкосновенность. Ни красные, ни белые мирного сожительства не нарушали. Несмотря на всю взаимную  неприязнь, комфортность сосуществования под крышей номенклатурного дома перевешивала силу обид и эмоций, побуждала к взаимной вежливости и даже дружелюбию на личном и семейном уровне.

В дальнем конце двора Андрей увидел бывшего заведующего отделом ЦК, мирно беседовавшего с яростным антикоммунистом из президентской администрации. Дочка хозяина квартиры, где он находился, садилась в роскошный “Мерседес”, присланный за ней кем-то из крутых бизнесменов. В заставленной полками с книгами и украшенной восточными коврами комнате работал телевизор. Лились звуки траурного марша. На экране мелькали лица лидеров демократической России: зло вздернув подбородок, глядел в камеры рыжий Чубайс, воровато постреливал глазами кудрявый цыганоподобный Немцов, развесил толстые губы застывший в скорбной позе Гайдар, набычившись, держался за микрофон седой Черномырдин, несколько поодаль беспомощно щурился за толстыми стеклами очков Шохин. Мелькали лица каких-то одетых в хорошие костюмы безымянных господ, судя по всему, членов российского правительства. Ввиду частых перемен его состава Андрей их не знал, утешая себя тем, что не знали их и не интересовались ими большинство людей в Москве и России. Ну, прислало правительство на похороны каких-то своих дежурных членов. Не все ли равно, кого? Правительство сочувствует вместе с Чубайсом, Немцовым. Скорбит по должности. Так надо.

Хоронили Александра Тыковлева. Его лысина поблескивала под лучами юпитеров с подушек гроба. Тяжелый нос и грубо скроенный мясистый рот, которые то и дело крупным планом высвечивала телекамера, источали равнодушие. Казалось, Тыковлев воспринимал все происходившее вокруг себя как что-то само собой разумеющееся, но совершенно для него неинтересное. Конечно, он был прав.

Хозяин квартиры генерал Тарабаршин отпил очередной глоток любимого им виски. Он внимательно наблюдал за церемонией, вслушивался в надгробные речи. Лицо его болезненно кривилось каждый раз, когда ораторы клялись в любви покойному, обещали продолжить его дело, грозились обязательно выявить и примерно наказать врагов демократии, явившихся причиной безвременной кончины этого замечательного человека, гордости новой России. Получалось, что Тыковлев оставил друзей в очень трудную для них и для России годину. Трудно будет без него теперь. Конечно, он, как и его единомышленники, делали ошибки, но избранный путь был и останется навсегда правильным и единственно возможным. Другого не дано.

— Ишь ты, — внезапно прервал молчание генерал. — Про ошибки заговорили. Хороши ошибки! Страну загубили. Да какую страну! Вот бы взяли веревку да за эти свои ошибки хоть повесились бы. Так нет же, речи в микрофон говорят да на машинах с мигалками и охраной разъезжают. Иуды, — крикнул он в телевизор. — И Иуду хороните. Шабаш сатанинский на всю страну устроили.

 — Говорят, он с собой покончил, — отвернувшись от окна, возразил Андрей. — Совесть замучила.

— Не знаю, как у него насчет совести, — буркнул Тарабаршин. — Думаю, что не было у него никогда ни совести, ни чести. А говорят, что кур доят и что коровы яйца несут. Кто его знает, как он на тот свет попал. Вдруг они сами его туда и отправили? Может, он им больше нужен сейчас мертвый, чем живой — толку-то с него давно уже никакого. Им мученики требуются. Героев-то у них нет. Одни жулики, мошенники, расхитители казны. Шпана.  Страшно им. Почва из-под ног уходит. Вот и призывают друг друга к сплочению, объединению вокруг гроба усопшего подельника, клянутся, что друг друга не будут больше заказывать, топить и подсиживать. Да только куда им. Все равно как пауки в банке. А тыковлевские идеалы... Почитай, что он за свою жизнь написал. Сначала у Маркса и Ленина списывал. Потом с социал-демократических книжонок.

— Ну, как бы там ни было, — задумчиво глядя вновь во двор, промолвил Андрей, — нет его больше. Нет его больше! — повторил он с нажимом. — Сам ли он себя судил, Бог ли его прибрал. Но все. Кончился. Бог ему теперь судья.

— А вот и не кончился, — захохотал вдруг зло Тарабаршин. — Увидишь, не кончился. Не-е-е-т! Он жив, он изо всех углов и щелей к нам тянется. Того и гляди сейчас из гроба встанет и тебе подморгнет. Или на улице его встретишь.

— Ты перебрал, — разозлился Андрей, натягивая на себя пальто в прихожей.

— Иуды не умирают, — с убежденностью в голосе проговорил Тарабаршин. — Кто-кто, а он всегда с нами и среди нас. С тех самых пор, как  исчез их прародитель. Крапивное семя. Ладно, до завтра. Не стесняйся,  заходи! Я тебе обязуюсь опять мат поставить. Как сегодня. Правда, повторения такой теле­программы не обещаю. К сожалению, редкое событие.

Выйдя на Тверскую, Андрей привычно направился к троллейбусной остановке. Сумерки быстро сгущались. Мелкие капли дождя ложились на капли очков, заставляя расплываться огни реклам, стирая очертания лиц прохожих. Досадливо выругавшись, Андрей полез в карман за носовым платком и начал протирать очки, глядя близорукими глазами навстречу потоку машин, катившемуся со стороны Маяковки.

Большой черный лимузин с синей мигалкой внезапно притормозил неподалеку от Андрея. Почему он остановился, Андрей не мог потом  объяснить себе в точности. Скорее всего, машина просто уперлась в красный свет светофора. Одев свежепротертые очки, Андрей посмотрел в сторону лимузина и замер. Из глубины, с заднего сиденья на него глядели спокойные холодные глаза. Андрей знал этот изучающий тяжелый взгляд, похожий на взгляд крупной хищной рыбы из аквариума. Лица не было видно, но такой взгляд мог принадлежать только одному человеку. Тому самому. Тому, которого уже не было.

— Не может быть, — перекрестился Андрей, — не может быть! Надо подойти и заглянуть в окно, а там будь что будет. Извинюсь, скажу, что обознался.

Черный лимузин резко тронулся и тут же растворился в лавине ревущих моторов и мерцании красных сигнальных огней. Наваждение исчезло. Осталось смутное чувство гадливости и необъяснимого страха. Все знают, что упырей, ведьм и леших быть не должно. Не должно...

— Ба! — хлопнул себя по лбу Андрей. — Это же другой. Яковлев. Александр Николаевич. Надо же, попутал. Проклятый дождь, чертовы очки.

 

Глава I

ВПЕРЕД, ОРЛЫ!

 

Пуржило. Ветер трепал кроны деревьев, обрушивал на кочковатый косогор все новые заряды мокрого снега, укутывая сырым белым одеялом промерзшую землю и все, что лежало поверх нее. Под снегом исчезали свежие воронки от мин и снарядов, брошенное оружие, белая пелена затягивала обгорелые кусты. Неподвижно лежащие тела постепенно начинали походить на поросшие низкой травой кочки, которыми было обильно усеяно поле. Было тихо и сумрачно. Хотя стрелки часов едва перевалили за 5 пополудни, короткий ленинградский зимний день клонился к концу.

Саша пришел в себя от осторожного, но упорного постукивания по спине. В глазах двоилось, было холодно, на душе мерзко и страшно. Рядом никого не было. По шинели стучала раскачиваемая ветром ветка ракитника. Лежал он на животе, уткнувшись лицом в затянутую тонким льдом лужицу с грязной болотной водой. Страшно хотелось пить, но пить эту желто-коричневую жижицу Саша не решался. Потянулся, чтобы набрать пригоршню снега, и вскрикнул от внезапно пронзившей ногу боли.

“Видать, кость задело, — подумал он. — Ребята говорили, что, если в мякоть, то не больно, а кость сразу чувствуется. Отвоевался, теперь в госпиталь. Кто знает, на сколько. Но ведь жив, жив я?”

От этой мысли сразу как-то стало веселей. Теперь поскорее в медсанбат. Там вылечат, подштопают. Говорили, что раненых собирают и выносят с поля боя в течение ближайших нескольких часов. Так, мол, по уставу положено. Только какие там несколько часов? Уже вечереет, а наступать начинали ранним утром. Неужели бросили? Был без сознания. Вот и приняли за мертвого. Теперь жди разве что похоронной команды, если приедет. Надо кричать, звать на помощь. Надо ползти, спасаться. Иначе смерть,

— Ребята! Есть кто живой? Помогите! Помогите же!

Справа от себя Саша услышал стон. Поднял голову. В неверном свете сумерек увидел припорошенную снегом фигуру, которая с трудом помахала ему рукой. Похоже, это был Никитич, их сержант. Кажется, на гражданке был артистом. А здесь зануда и службист. Саша недолюбливал его. Было видно, что Никитич плох, хуже самого Саши, коль едва рукой шевелит и слова вымолвить не может. Какой из него помощник, коли ему самому помощь нужна.

Саша приподнялся на локте и попробовал ползти. Не получилось. Опять почувствовал страшную боль в ноге. В штанине стало тепло.

— Должно быть, кровь опять пошла, — с испугом подумал он. Надо перевязать, жгут наложить. Но я ведь ни встать, ни сесть, ни согнуться не могу. Где же тот замполит, что помощь всем и каждому через несколько часов обещал? Где эта сука?

Замполит был здесь, Саша обнаружил его всего в нескольких шагах впереди себя. Лежал он с развороченным животом, сжимая в руке никому уже не нужный командирский ТТ. Саша сообразил, что их с замполитом одной миной уложило. На мгновение ему стало стыдно. Они с замполитом почти одногодки, пацаны. Он жив, а замполит, бежавший впереди с криком “За Родину, за Сталина!”, готов. Такая уж у него должность собачья, надо быть смелее и идейнее других. А что он, меньше других боится, меньше других жить хочет?

— Зря я его сукой обозвал, — сделал вывод Саша. — Он не виноват. Но ведь кто-то же должен быть виноват в том, что я, круглый отличник, член ВЛКСМ, боец морской пехоты Александр Тыковлев, лежу и околеваю здесь. И никому до того дела нет, что так вот и околею. Ни красным командирам, ни партии, ни комсомолу, ни товарищу Сталину. Добро, что добровольцем пошел, чтобы живот свой положить за всех. А кто теперь за меня? Получается — никто.

Тыковлеву стало невыносимо жалко себя, свою только начинавшуюся жизнь, несбывшиеся мечты. Раненая нога ныла, росла жажда, усиливающийся мороз пробирал до костей сквозь волглую шинель. Саша то звал на помощь, то выл от боли. Он кричал, бессмысленно матерился, плакал, проклинал начальство, сначала звал на помощь своих, потом фрицев, натужно вспоминая немецкие слова из школьных учебников.

В самом деле, откуда ему знать, где он оказался. А вдруг наша атака захлеб­нулась? А вдруг наши откатились? Тогда никакого медсанбата не дождешься. Одна надежда на немцев. У них в армии порядок. Получше, наверное, нашего. Совсем недавно они листовки над нашими окопами с самолета разбрасывали. Листовки бойцам читать не положено. Надо, не читая, сдать замполиту. Но Саша, прикрывшись шинелью, при свете спички почитал. Звали немцы сдаваться в плен и вступать в Российскую освободительную армию генерала Власова. Бороться со Сталиным и большевиками. Питанье, обмундирование, зарплата и тому подобное. Оно, конечно, может показаться заманчивым. Только, похоже, войну немцы уже проиграли. Кто же к ним пойдет?

Саша решительно сдал тогда ту листовку, на которой было написано, что она будет служить пропуском к немцам для желающих идти в плен, замполиту. А теперь, глядишь, листовка могла бы и пригодиться. Взял бы ее из кармана и молча протянул немцу. И было бы все ясно. Первым бы подобрали и отправили в госпиталь. Это главное. Сейчас главное. Потом было бы видно. Но листовки нет. Надо продумать, на всякий случай, что сказать немцам. И почему он так плохо учил в школе немецкий? Когда надо, на ум идут всякие глупости: “Anna und Marta baden... Ich wei nicht, was soll es bedeuten...” Все не то. Надо сказать немцам, что он друг. Как по-немецки друг? Freund. Ага! Значит, ich bin Freund! Это, во-первых. Потом попросить помощи. Это, кажется, helfen. Наконец, нужно ясное политическое заявление, чтобы на него обратили внимание. Что бы такое сказать? Придумал. Когда немцы сдаются в плен, они твердят: “Гитлер капут!”. Значит, я буду говорить “Сталин капут!”. Это здорово. На крайний случай можно крикнуть и “Хайль Гитлер”.

Саша попробовал потренироваться, но силы оставляли его. Мозг работал все медленнее. Тыковлевым овладевало тупое безразличие.

Избавление пришло неожиданно. Сначала он услышал тяжелый хруст в кустарнике за спиной. Затем по лицу скользнул тоненький луч фонарика. Перед Тыковлевым выросла фигура в овчинном полушубке, в валенках, с винтовкой через плечо и с волокушей на ремне.

— Ты что тут, как заяц, притаился? Девчонки уже всех подобрали, а ты лежишь и молчишь. Не напоролась бы на тебя, так бы и ушла. А ну, давай на волокушу. Давай, давай, помогу, — затараторила санитарка, подхватив Тыковлева под плечи.

Перед тем, как впасть в забытье, Саша подумал, что надо бы сказать про Никитича. Он наверняка без сознания. Его, конечно, проглядели. Но ничего не сказал. Откуда-то вдруг всплыла подленькая мысль, что волокуша одна, а санитарка маленькая и хлипкая. В Красной Армии и без него, Тыковлева, есть кому отвечать за сбор раненых. Найдут, подберут всех, как положено. Молодежь в первую очередь спасать надо. Для Родины, для победы!

*   *   *

 Здание, в котором размещался госпиталь, стояло на углу мощенного булыжником проспекта Сталина — главной улицы города, и коротенького, тоже мощенного булыжником проезда. Он упирался другим концом в еще одну парадную магистраль города, носившую имя Ленина. За проспектом Ленина мощеных улиц уже не было — дepeвянныe тротуары, сохранившиеся Бог весть с каких времен и не до конца разобранные на дрова жителями города в голодные и холодные военные годы.

Место это было бойкое. Рядом с госпиталем расположились оба городские кинотеатра — “Рот-Фронт” и “Совкино”.

В ожидании очередного сеанса вокруг фланировали парочки, шла торговля папиросами, кедровыми орехами, серой сибирской жевательной резинкой, изготовленной из древесной смолы, газированной водой с сиропом.

Под окнами многоэтажного госпиталя постоянно дежурили стайки мальчишек. Временами окна то на том, то на другом этаже приотворялись, и вниз опускалась веревочка с небольшим свертком на конце. Кому-то из счастливчиков внизу доставалось поручение и деньги для его исполнения. Получив его, он бегом отбывал для закупки папирос, кедровых орехов или еще какой-либо мелочи. Случался и более крупный заказ — чекушка водки, изготовленной путем профильтровывания полученного по карточкам одеколона через активированный уголь, добытый из коробок от противогазов. Но водку надо было знать, где взять. За ее изготовление и продажу могли и забрать в милицию. Поэтому выполнение водочных поручений ложилось на избранных.

Исполненный заказ тем же веревочным путем поднимался затем наверх и исчезал в приоткрытом окне. Неписаный закон гласил, что сдача бумажками должна была быть возвращена заказчику сполна. Мелочь же можно было оставить себе за труды. Попытки нарушать это правило безжалостно пресекались самим мальчишечьим сообществом. Виновных били за обман Красной Армии и ругали “фрицами”. На заработанные деньги играли в “чику” или пристенок, бегали на городскую барахолку за тетрадями или карандашами. Некоторые мечтали даже накопить на трофейный аккордеон, загадочно поблескивавший своими перламутровыми клавишами в соседней комиссионке. Мечтали, считали доходы и тяжело вздыхали. Цена была неподъемная, а война явно подходила к концу. Наши уже вышли на западную границу, немец отступал. Сталин приказал добить врага в его собственной берлоге. За оставшееся до взятия Берлина время денег на аккордеон, пожалуй, не соберешь.

*   *   *

Из своего окна на четвертом этаже Саша часами глядел на проспект Сталина, на очереди перед кассами кинотеатров, на торговок, на суетившихся внизу мальчишек и на изредка проезжающие грузовые машины. Койка его стояла у самого окна. И хотя зимой из окна нещадно дуло, ему все же повезло больше других, им днями приходилось глядеть в потолок или на соседа слева или справа. Все книги были перечитаны, все темы переговорены. Ходить на костыле было больно и тяжело, да и особенно некуда. Госпиталь забит до отказа. В палате больше двадцати человек. Выйдешь в коридор, и там сплошные койки, так что ступить некуда.

Единственное событие в монотонной госпитальной жизни — это когда поступают новые раненые. Свежие люди, смена тем для разговоров, вести прямо с фронта, слухи, невероятные происшествия, поиски совместных знакомых. Госпиталь гудит дней десять. Потом все встает на круги своя. Опять только и разговору, что о бабах, да и о том, где бы достать выпить.

А бабы — они тут все наперечет. С десяток молоденьких девчонок-санитарок на этаже. Лечащий врач.

Начальник госпиталя — старый еврей с добрыми глазами за толстыми стеклами золотых очков. Полковник. Ему по должности положено держать в страхе Божьем и раненых, и медперсонал. Но у него не получается. Он и наорать-то толком не умеет.

Выручает заместитель по политчасти. Он и горластый, и вредный, и в госпитальных делах ушлый. Все ходы и выходы знает, всех насквозь видит. Говорят, что пришел из органов. Впрочем, кто его знает. Он про себя не рассказывает. Да и кто спрашивать будет. Не любят, конечно, подполковника Мухина, но признают. Все же не бывает без этих мухиных у нас дисциплины и порядка. Не будь их, превратится госпиталь тут же в бардак в прямом и переносном смысле. А так бардак хоть и существует, но как бы в припрятанном и весьма ужатом виде. Сожительствуют выздоравливающие с медсестрами, пьют по ночам, если повезет, казенный спирт, ухитряются что-то продать в город: кто чудом провезенный по всем железным дорогам и госпиталям пистолет, кто финку, кто трофейную флягу с какой-то немыслимой, но наверняка графской эмблемой.

Скучно и голодновато в госпитале. И есть хочется, и выпить тоже. Перманент­ное состояние голода и раздражение от сознания того, что лучше не будет. И ничего не поделаешь, хотя все знают, что тянут из госпиталя продовольствие, как говорится, почем зря. Каждый вечер в сумках несут что-то бабы с кухни. Зло берет смотреть на них. А с другой стороны, понять можно. Наверняка детям 200 грамм хлеба дают на иждивенца. Какая же мать тут не потащит. Вот и несет, хотя знает: поймают, лет восемь дадут и на детей не посмотрят.

Ну, а коли несут, значит, и другим можно. Надо только изловчиться, дождаться своей минутки. В госпитале то и дело пропадают одеяла, подушки, лекарства. Необъяснимым образом исчезает дефицитный американский сульфидин прямо у сестер с раздаточных столиков. В городе каждый порошок идет за много сотен рублей. Считается, что это верное спасение от воспаления легких, заражения крови. Тут любые деньги отдашь, лишь бы выздороветь, выжить. Свои больные остаются без лекарств. Но воров найти трудно. Не раненые же сами себя или своих товарищей обворовывают. Хотя, с другой стороны, откуда у раненого деньги, которые он на веревочке мальчишкам спускает? Говорят, что родственники присылают. Только что-то не может припомнить Саша, когда в их палате кто-то перевод или посылку последний раз получал. Ну да ладно. В жизни надо уметь устраиваться.

Это ему все время твердит лежащий на соседней койке худой и желтый, как лимон, капитан Фефелов. Будь как все, будь вместе со всеми, а думай о себе. Никто о тебе так не позаботится, как ты сам. А если позаботятся вдобавок и другие, так тебе только лучше от этого будет.

*   *   *

 У Фефелова стальные пронзительные глаза, пшеничная челка, спадающая на левый глаз, улыбка, не выражающая радости, а какая-то жестокая, внушающая страх. Ему под сорок. Он из партработников. Ампутированы обе ноги. Фефелов нервничает. Узнав, что он полный инвалид, перестала писать жена. Шлет письма только мать. Зовет к себе в деревню. А что он в деревне без ног? Написал в свой родной горком,  спросил, не возьмут ли назад на работу. Он инвалид Отечественной войны, все, можно сказать, партии и Родине отдал. Но молчит что-то горком. Много сейчас этих инвалидов, ой как много. А кто работу делать будет? Каждый инвалид на работе — это дополнительная нагрузка на соседа. Кому же за себя и за инвалида работать хочется?

Фефелов хорошо говорит на политзанятиях, которые проводит по палатам Мухин. Убежденно. Газеты внимательно читает, в курсе всех дел, что называется. Напоминает другим то и дело о совести и о большевистском долге. А по ночам плачет и матерится, накрывшись одеялом, чтобы другие не видели. Но Саша видит. Койки-то рядом.

Они с Фефеловым в последнее время много по душам разговаривают. Саше скоро выписываться. В армию больше не возьмут. Отвоевался. Раненая нога никогда больше гнуться не будет. Инвалид в 19 лет. А так много хочется взять от жизни. Еще больше хочется, после того как охромел. И умным быть хочется, и красивым, и везучим. А больше всего обидно, что честолюбивые мечты не сбудутся. Ни Чкалова из тебя уже не получится, ни Стаханова, ни Лемешева, ни генерала, ни футболиста. Пропала так и не начавшаяся жизнь. Теперь до самой смерти останешься Квазимодой. Ни хорошей профессии не получишь, ни карьеры не сделаешь.

— Кончай сопли размазывать, — резко обрывает Сашу Фефелов. — Послушать тебя, так такому, как мне, впору сразу вешаться. Подумаешь, нога у него не гнется. Так ведь сам-то цел и здоров как бык. И лет-то двадцати еще нет. Иди учись! Что лежишь на койке да глаза в окно пялишь? Взял бы лучше школьные учебники, подучил, подзубрил. Как выйдешь, сразу в институт. Не бойся, примут, даже если ничего знать не будешь. Фронтовик. Тяжелораненый. Ты только во всякие там престижные вузы не лезь. Ни к чему это тебе. Езжай куда-нибудь к родственникам. Где они у тебя? В Ярославле? Ну и катись в Ярославль. Поступай лучше в пединститут. Там одни девки. Тебя и начальство, и они на руках носить будут. Иди лучше на исторический. У тебя как бы сразу политическое образование будет. История, брат ты мой, это наука политическая. Постарайся комсомольским вожаком заделаться, в партию поступить. Впрочем, тебе, скорее всего, и  стараться-то не придется. Само собой получится. Начальство выдвинет, девки протолкнут, лишь бы самим от общественной работы уйти. Ну, а там, если повезет, пойдешь дальше. На кой хрен тебе учителем вкалывать. Ты давай сразу на освобожденную партийную или комсомольскую работу. По всем статьям подойдешь. Молодой, с высшим образованием, кровь на фронте проливал. А что на работу в деревню учителем не тянет, так это ввиду нехватки кадров для низовой партийной работы, с тебя спишется.

Фефелов резко хохотнул, поправил челку и продолжал.

— Все эти из престижных вузов, вроде Бауманского училища или из Московского университета, вечно на работу по специальности рвутся. Науку и технику хотят двигать. Это, мол, только совсем никудышный согласится вместо работы по специальности на трибуне руками махать, взносы собирать да транспаранты рисовать. Ну и пусть себе думают. Попадешь на партработу, всем им, в конце концов, нос утрешь. Там вся власть, там все решается. Так-то! А ты говоришь: не повезло, все кончено! Ничего не кончено. Все у тебя только начинается. Ты дураком не будь. Знай, что в партии порядок. Своих она не выдает, но чуть в сторону ступишь, пощады не будет. Будешь себя правильно вести, свой будешь. Все, что ни натворишь, простят, если перед Сталиным и партией чист. Стараться будешь, далеко пойдешь!

— Не хочу я в педагогический, — канючил Саша. — Неинтересно. Немужская это специальность. Вас послушать, так выходит, что учиться надо лишь для того, чтобы получить диплом. А потом всю жизнь заниматься совсем другим? Получается, я придуриваться должен. Поступать на учителя, чтобы протыриваться в партработники? А на политзанятиях говорите, что жить надо по совести.

— Я тебе добра хочу, — помрачнел Фефелов. — Ты сейчас из капкана выбираешься, который тебе жизнь поставила. Я уже жизнь попробовал, она не всегда такая, как на политзанятиях. В теории одно, на практике другое. А знать и то, и другое надо. Не боись, пройдет время, пошлют тебя учиться и по-настоящему. Уже не в пединститут, а в партшколу. На руководителя. Ты, Тыковлев, не финти. Ведь прикидываешь, на самом деле, как по жизни с почетом и полегче пройти. Меня выспрашиваешь. Вот я тебе и подсказываю. Хочешь как все, так и иди вместе со всеми. Только сдается мне, парень, считаешь ты, что ты лучше и умнее других. Вот и выбирай. И не думай, что я тебя подлостям учу. Честным человеком можно быть и наверху и внизу. Это уж от нутра твоего, от сути зависит.

С этими словами Фефелов обиженно отворотился к стенке и замолк.

— Извините. Я не хотел вас обидеть. Спасибо за подсказку. Я завтра же начну готовиться к поступлению в педагогический. Ей-Богу. И маме об этом напишу, — нерешительно забормотал Саша и вышел в коридор.

Про себя он твердо решил, что Фефелов говорит дело. Иного пути наверх у него, пожалуй, не было. И собственно, что было плохого в том, что предлагал ему Фефелов? Служить идеалам равенства и справедливости, делу социализма, делу партии? Сделать это своей профессией? Не этому ли его учили в школе на уроках литературы и истории? Не этому ли обещал он посвятить свою жизнь, вступая в комсомол? Правда, была в рассуждениях Фефелова существенная добавка. Служить не просто так, а ради и личного успеха, общественного положения и выгоды. Но ведь это и естественно для взрослого человека, который отвечает за то, чтобы было хорошо его близким и сам он не был никому в тягость. Он фронтовик, комсомолец, вступает в зрелую сознательную жизнь. Он обязан организовать ее, как учил Николай Островский. Жить активно, творчески, содержательно, словом, так, чтобы потом не было стыдно за потерянные годы. Нет, он определенно не хочет быть в числе неудачников. Он будет делать себя и свою жизнь сам. Сам! И для себя. В конце концов, это право  каждого. Свой вступительный взнос в пользу общества он уже заплатил, лежа на заснеженном поле под Ленинградом. Второй раз платить не следует. Пусть другие сначала свое заплатят.

Подумав об этом, Саша развеселился. Лицо его расплылось в бессмысленной улыбке, о появлении которой он не отдавал себе отчета до тех пор, пока ефрейтор из соседней палаты Васька Моргунов не прервал его размышлений самым бесцеремонным и свойственным только ему, Ваське, образом. Преградив Тыковлеву путь своим костылем, Васька заорал на весь коридор:

— Санек, чего лыбишься, как сайка в жопе? Иль забыл, что я уже полдня не курил? Должок, должок за тобой, салага. Думаешь, так отсюда и уйдешь, не отдав? Ты, падла, где хочешь, а тридцатник достань. Иначе я нервный, за себя не ручаюсь, у меня справка есть.

Для вящей убедительности Васька помахал костылем и уставился вопроси­тельно на Тыковлева. Тридцатника, взятого у него когда-то взаймы, он, по правде говоря, не очень ожидал. До самой выписки у Тыковлева таких денег не предвиде­лось. Однако попытаться стрельнуть у Саши папиросу стоило. Вдруг обломится.

— Нету, ей-Богу, ни папирос, ни табака нету. Сам бы стрельнул, да не у кого.

— А чего же ты тогда лыбишься? — разочарованно протянул Васька. — Чего тебя разбирает? Я думал, посылку получил.

— Думаю. Не про посылку, а про то, как дальше.

— Ну и чё придумал?

— Пришло мне в голову, что раньше все в Бога верили. Ну, верили сами или были обязаны верить. Кто как. Теперь верим все в социализм, в светлое будущее человечества. Это как бы одно и то же, хотя, конечно, разное.

— Ну и чё? — неуверенно переспросил Васька.

— А то, что одни верят бесплатно, а другие за ту же веру от пуза получают.

— Это как? — оторопел Васька. — За веру не платят. Ни за Бога, ни за ВКП(б).

— Еще как платят. Уметь надо, Вася. Вот я и улыбаюсь. Дураком не надо быть.

— Это ты про кого? — с трудом сообразил Вася. — Про попов или про политработников? Так я ни тех, ни других не уважаю. Имей в виду. Я за честность. Ты мне, Тыковлев, деньги отдай, — разозлился Васька. — Кончай зубы загова­ривать, философ х...ев!

*   *   *

После разговора с Фефеловым Саша круто переменился. С утра читал учебники, решал задачи по алгебре и геометрии. Потом придумал писать диктанты. Фефелов читал ему Тургенева или Горького. Потом сверял написанное с текстом, правил ошибки.

— Ты “Краткий курс” почитай, — посмеивался Фефелов. — Не просто почитай, а кое-какие листы наизусть выучи. Клятву, например, Сталина у гроба Ленина. На экзаменах очень может пригодиться. Да и вообще в последующей твоей жизни. Как будущему историку тебе “Краткий курс” назубок знать надо. Азбука большевизма, вроде как наше евангелие. Говорят, сам Сталин писал. Так что учи, запоминай. Не пожалеешь.

Саша старался. После занудного лежания на койке, осточертевших разговоров об одном и том же с соседями, игры в подкидного на щелабаны, куренья на лестнице под бесконечные рассказы о бабах и байки о подвигах в этом деле жизнь обретала вновь перспективу и смысл. Радио несло с фронта бодрящие новости. Фрицы драпали. Союзники наконец вошли на территорию Германии. В меню прибавилось американской тушенки и яичного порошка. Главврач сказал, что пора готовиться к выписке. Раны на ноге закрылись, швы срастались. Наступать на ногу становилось почти совсем не больно. В довершение всего пришла посылка и перевод от матери. Не Бог весть что: немножко меда, твердые, как железо, пряники, шерстяные носки, с десяток конфет “Раковая шейка”. Откуда матери взять больше? И это-то с трудом наскребла. Написала, что соседи помогали и денег тоже дали. Получил эти несчастные пятьсот рублей, Ваське долг отдал, папирос купил генеральских “Казбек”. Всей палатой курили.

Деньги, однако, быстро кончились. И засверлила голову неотвязная мысль.

— Вот в мае выпишут. Домой отправят. А как ехать? Ну, белье и форму выдадут. Это положено. Требование на железнодорожный билет. Продовольст­венный аттестат, чтобы до места добрался и с голоду не подох. Там на месте через военкомат уже карточки получишь. А ехать долго и непросто. Ребята говорят, что по аттестату не везде пожрать получишь. Они там на вокзалах не церемонятся, особенно с ранеными. Продовольствия не хватает. Пока права качать будешь, глядишь, поезд уйдет. А им того и надо, знают, что все равно отвяжешься. Одним словом, надо с собой “НЗ” в дорогу брать или денег. За деньги на вокзале все купить можно, только дерут три шкуры. Задача обеспечить себе выписку и отъезд.

Задача сложная. Тут уж кто во что горазд. Большинство, конечно, получает, что по закону положено, уходит на вокзал и начинает путь, уповая на советскую власть и на то, что мир не без добрых людей. Случалось, что помогут. Те же, кто не хотят на “авось”, шепчутся по коридорам, сбиваются в группы, чтобы ехать вместе, ведут о чем-то переговоры с мальчишками, что трутся вокруг госпиталя.

Там сложные вопросы решает Борька. Он постарше других, учится, наверное, классе в восьмом. Морда такая бульдожья, глаза немного навыкате. Есть у него несколько подручных пацанов, которыми он помыкает как хочет. Борька, говорят, круглый отличник, в стенной газете у себя в школе пописывает. Школу почти не прогуливает, мелочевкой, вроде покупки папирос, не занимается. Среди обита­телей госпиталя имеет репутацию серьезного малого. Многим помогал в решении разных деликатных дел.

Тыковлев Борьку не раз из окна видел. Думал, пацан как пацан. Лицо только какое-то недетское. О его особых качествах проведал лишь после того, как стал прислушиваться, о чем по вечерам шепчутся кандидаты на выписку на лестничных клетках. А почему, собственно, было не прислушиваться? Забота-то у всех общая, как лучше домой добраться. Может, ребята чего полезного удумают. Сначала слушал, потом как-то для себя неожиданно сам говорить и предлагать стал. Само собой так получилось.

С Борькой вскоре познакомились поближе, даже как бы подружились. На всякий случай. Кто знает, вдруг понадобится. Вообще-то Тыковлеву от Борьки ничего не надо. Деньги, которые прислала мать, давно испарились. И Борьке от Тыковлева тоже ничего не надо. Много их тут таких и вчерашних десятиклассников, и взрослых. Борька сам смотрит, где чего прихватить. Ему добывать приходится. Дома-то голодновато. Ходил бы он сюда к госпиталю, если бы не нужда. Того и гляди, нарвешься. Эти здоровые дылды хоть и школу позаканчивали, и на фронте побывали, а дураки дураками. Ничего не умеют. Не понимают, что с него-то как с малолетнего взятки гладки, а им чуть чего и штрафбат засветит. И за себя, и за них думать приходится. И этот хромоногий тоже зреет, видать. Слямзить чего-то собрался, но пока самому себе в этом признаться страшно. Затевает вокруг да около разговоры: “Ты, Борис, как учишься-то? Отец, поди, на фронте? Тяжело матери одной? Небось, помогаешь? Ну, молодец, молодец!”.

— Да телись ты поскорее! — думает Борька, скучно глядя на Тыковлева. — Все одно и то же. Будто их и вправду моя учеба или отец интересуют. Говорили бы сразу. Так ведь нет. Сразу никто не хочет. Каждый себя хорошим считает. И когда напакостят, по-прежнему о своей особе самого высокого мнения будут. Обстоятельства, мол, заставили, или бес попутал, или тот же Борька подучил. Простите раненого! А потом опять придут. Следующий раз обязательно будет. Он по себе знает: тоже сначала противно было. Лиха беда начало. Важно первый раз через себя переступить.

Вон соседка Нина, как на кухне с бабкой Акулиной сядет, так только про своего мужа на фронте и говорит. Ждет не дождется, плачет. И Акулина тоже заодно с ней плачет. А по утрам матерится, когда печку чистит да гондоны оттуда выгребает. Ходят к Нине в гости военные. А что? Ей двоих пацанов кормить надо. Да и бабе еще тридцати нет. Война, она все спишет, все простится, лишь бы детей сохранить, лишь бы муж вернулся. Потом жизнь начнется заново.

А впрочем, чего это он хромоногого в невинные девки сразу записал? Глаза у него больно нехорошие. Черные, хитрющие. Может быть, этот-то как раз Борьке все сто очков вперед даст. На фронте многие через себя переступали. Жить захочешь, чего не сделаешь. А что ранило, так ведь оно всех ранить может — и честного и сволочь. К Борьке просто так не подходят. Если подходят, значит, знают, зачем.

Придя к такому выводу, Борька прервал на полуслове Тыковлева,  продолжав­шего про что-то расспрашивать его.

— Дядь, ты говори, чего надо. А то мне пора. Уроки через двадцать минут начнутся. Я во вторую смену, бежать надо.

*   *   *

Надю на их этаже любили. Веселая, голубоглазая. На вид лет 16—17. Пришла прямо после курсов медсестер. На фронт ее почему-то не послали. Говорили, что порок сердца у нее обнаружился или еще какая-то болезнь. В общем, к тяжелым физическим работам была она негодная.

В госпитале ее поставили работать в аптеку. Но она стеснялась своей неполно­ценности, все норовила показать, что работать может не хуже других. Глядишь, то окна придет в палату мыть по своему почину, то обед поможет разносить, то письма кому-нибудь читает или пишет. Вежливая такая, ласковая в обращении. Была она из местных, внучка глазного врача, известного на всю округу. Городишко-то маленький, так что известность тут приобрести не так уж и сложно. Хотя, с другой стороны, и не просто. В большом городе человеку легче затеряться, а здесь все всё друг про друга знают. И если ты поганый человек, то будь каким-никаким врачом, инженером или еще каким начальником, а уважать не будут. Надиного же деда уважали. И внучку тоже, хотя дед, как говорится, был из бывших, в царской армии служил, носил всю жизнь жилет, пенсне и курил трубку.

Поначалу к Наде, конечно, приставать стали. Ко всем медсестрам и санитаркам пристают. Дело обычное. Иным это даже нравится. Жизнь личную хочется устроить. Мужиков-то в городе совсем нет. И надежды нет, что будут. В память о мужиках одни похоронки остались. Ну и что, что калеченый? Если разобраться, то калеченый лучше некалеченого. На фронт больше не пошлют. Муж будет! А так выйдешь замуж за какого-нибудь выздоравливающего, а через месяц вдовой станешь.

Знают эту бабскую философию соседи Тыковлева по палате. Пускаются во все тяжкие. Авось обломится, чем я хуже других. Баба она и есть баба, с нее не убудет. Но с Надей с самого начала не получилось. Ты ее прижмешь, а она плакать навзрыд начинает, так что перед товарищами неудобно. Вроде несовершенно­летнего обижаешь. Ты ей анекдот, а она раскроет свои синие глазенки, поначалу не поймет, а потом покраснеет, как мак, и скажет: “Как вам не стыдно! А еще комсомольцем называетесь!” Или что-нибудь еще в этом роде произнесет.

Вопрос о Наде не раз был предметом ночных обсуждений в палате, Тыковлев, разумеется, имел свою точку зрения на этот счет.

— Ну, на кой ты ей сдался? — популярно разъяснял он очередному неудачливому ухажеру. — Ты кто? Тракторист? Четыре класса образования? А у нее и дед и мать институты позаканчивали, на иностранных языках говорят, Пушкиных и Шекспиров наизусть знают. Ну, ласковая она, внимательная, вежливая. Так ведь это от жалости к тебе, из сострадания. И только. Не для тебя она. Так и заруби себе на носу. Она Татьяна Ларина. Читал про такую? То-то. Ей Онегин или, на худой конец, генерал нужен.

— Ах, генерал! — злобно щурился тракторист. — Я за нее и за всех этих, кто в тылу оказался, кровь проливал. Татьяна... Онегин... Нету у нас господ больше. Всех в семнадцатом году к общему знаменателю привели. Ишь ты цаца какая! Ночью ее в коридоре поймаю, тогда посмотрим...

— Я тебе поймаю, — резко вмешался Фефелов. — Тронешь, мозги вышибу.

— Да ладно тебе, — удивился тракторист. — Кто бы говорил. Ты сам и с кровати-то не слезешь. А туда же. Молчал бы лучше, пока самого не придушили. Сказал, подловлю ее, б...ь, значит, подловлю. Мне, ребята, ждать больше невмоготу, скоро выпишут, и тогда тю-тю. Ковыляй на вокзал. Нет, никуда она не денется. Давай на спор. Тыковлев, разбей!

— Сказал, не тронь, — мрачно промолвил Фефелов, — значит, не тронь. Тронешь, под трибунал пойдешь.

— Да пошел ты, — отмахнулся тракторист. — Все думаешь, что офицер, чего-то можешь. Никто ты больше. Обрубок безногий. Трибунал, трибунал... Нечем трибуналам больше заниматься. Да она же сама хочет. Ее только надо так прихватить, чтобы деваться было некуда. Вот посмотрите...

Тракторист свою угрозу попытался исполнить в ту же ночь. Но Надя подняла крик. Сбежались дежурные. Выскочившие в коридор ходячие наставили синяков трактористу.

Потом Надю отпаивали водой и давали понюхать нашатырь. Пришедшие на помощь многочисленные кавалеры обещали выбросить тракториста в окно, спустить с лестницы. Предложили Наде свою защиту и покровительство на будущее. Она сидела в углу на табуретке, обхватив себя руками за плечи, громко всхлипывала, стучала зубами и все повторяла: “За что? За что?”.

*   *   *

Надю арестовали тихо и буднично. Пришли в госпиталь два пожилых милиционера в своих мешковатых темно-синих мундирах, сапогах и затрепанных галифе. Прошли прямо в аптеку, потом вывели бледную Надю. Один шел впереди по лестнице. Другой сзади. Тот, что сзади, держал вытащенный из кобуры револьвер на шнурке. Надя глядела в пол. Ни с кем не разговаривала. А может быть, ей запретили разговаривать? Когда выходили на улицу, запричитала гардеробщица Феня:

— Да что же ты, девонька моя, наделала? Ведь ребенок она совсем, товарищи. Как же так?

— Я не виновата, — с твердостью в голосе и громко, на весь вестибюль вдруг сказала Надя. — Я не виновата. Я ничего не брала и никогда ничего не взяла бы у раненых.

— Иди, иди, — прикрикнул на нее милиционер сзади. — Разберемся. Не разговаривать с арестованной!

Из госпитальной аптеки исчезла в ту ночь большая партия лекарств. Исчезла в Надино дежурство.

*   *   *

Когда Борька постучался в ворота, его, как всегда, приветствовал злобный лай собак. Собаки заливались на всю улицу, а открывать никто не шел. Проходили тягостные минуты, из окон соседних домов на Борьку глядели любопытствующие. Ему все больше становилось не по себе.

Поглядел в щелочку между досок в заборе. В переднем дворе пусто. Но он маленький, этот передний двор. Клумба да две собачьих будки. Главный двор сзади за домом. Там корова, сарай с курами, кроликами, огород с огурцами и помидорами, стайка со свиньей. Там плохо слышно, что на улице делается. А может, хозяйка как раз корову доит. Это дело поважнее, чем стук прохожего в ворота. Каждая чекушка 30 рублей. Вера Ефимовна самая справная хозяйка на всю улицу. Да куда там улицу, считай на весь город. Продавщица в ОРСе. Не голодает. А что на заднем дворе заработает, то на книжку кладет. Забор у нее глухой и высокий. Чтобы от завистливых глаз укрываться. Народ за войну разбаловался, жиганов поразвелось. Не ровен час...

Вера Ефимовна — женщина одинокая, статная и еще смазливая для своих пятидесяти. Был у нее до войны муж — еврей. Куда-то подевался. Остался сын Илюшка. Жиган и барыга. Все в милицию попадал. Слава Богу, в армию недавно забрали. Армия исправит, если жив останется. А живет у Веры Ефимовны в доме работник, дед Матвей. Из раскулаченных. Его в  армию не берут — дед. Матвей в основном молчит, огород копает, дом охаживает. Мальчишки его боятся, злым считают. Во всяком случае, в огород к Ефимовне не лазят. Если поймает, изобьет нещадно. И от родителей потом влетит так, что мало не будет. С Ефимовной все дружить норовят. Если совсем туго будет, у кого денег в долг попросишь? Если дома кто заболел, у кого взаймы молока или муку возьмешь? Правда, Ефимовна процент берет. Так ведь лучше процент заплатить, чем подохнуть. И вообще у Ефимовны все достать можно. Закажи и достанет. Вот и уважают ее бабы, лебезят и заискивают, хоть и зовут за глаза спекулянткой и кровососом. Ho так издавна заведено. Сначала поклонишься в пол и руку поцелуешь, а отвернешься в сторону, так тут же сплюнешь и последними словами обругаешь.

Дверь в доме отворилась, прервав Борькины философские размышления. С крыльца спустился дед Матвей в замызганной рубахе и, адресуясь к закрытым воротам, ворчливо спросил:

— Это ты, что ли, Банкин? Перестань стучать, улицу всю переколготишь.

— Чего заладил каждый день? — продолжал Матвей, впуская Борьку во двор. — Сколько раз тебе говорили, чтоб без дела не ходил. Ты кто Ефимовне? Внук, брат, сват? Покупатель? А люди-то смотрят. А люди-то соображают. Вот досоображаются, да куда надо и стукнут. А сегодня ты вообще не ко времени. Горе у Ефимовны, большое горе. Илюшку убили.

— Может быть, мне не ходить? — забеспокоился Борька. — Только дело уж больно срочное, не знаю, как лучше.

Борька кивнул на небольшую матерчатую сумку, которую держал в руках.

— Назад нести не хотелось бы. На барахолку с этим тоже не пойдешь. Сразу заметут.

— Иди уж, раз пришел, — махнул рукой Матвей. — Она тебя все равно из окна видела, сказала впустить.

 — Я ей, Матвей Васильевич, соболезнование выскажу. Так уж получилось. Не она одна. У нас в классе что ни день, то плачут. Смертью храбрых за свободу и независимость нашей Родины. Как тысячи и сотни тысяч других. Честь и слава. Оно, может, и лучше, а то в тюрьме бы уже давно сидел, Илюшка-то. Вы же помните, какой он был.

— Ты насчет Родины и смерти храбрых не вздумай, — вдруг перешел на шепот Матвей. — По приговору трибунала Илюшку шлепнули. Вот она и не знала, пускать тебя в дом аль нет. Боится, как бы НКВД с обыском не нагрянуло, как бы на допрос не вызвали. Статья у Илюшки больно нехорошая, за попытку измены родине. А какая там измена, — развел руками Матвей. — Мальчишка, и девятнадцати еще не было. Выпороть его да отпустить по-хорошему бы. Матери теперь каково дальше жить? Хоть из города беги.

В комнате было полутемно из-за прикрытых ставней. Свет пробивался через узкие щели между досок, ложась светлыми полосками на покрытый старенькой клеенкой стол, освещая тяжелые в кольцах руки Веры Ефимовны. Лицо ее в полутьме было плохо видно. На голове платок, кокетливо завязанный по моде тех лет узлом вперед. Лицо, припухшее от слез, неподвижно, глаза прикрыты. Сидела Ефимовна откинувшись на спинку хлипкого по сравнению с ее пышным телом венского стула, посапывая временами носом.

— Принес? — спросила она без предисловий Борьку. — Можешь не расска­зывать, что принес. Знаю. Напротив в доме соседи плачут. Надю милиция забрала. Нашли, кого брать. А ведь посадят ее теперь. И ничего она не докажет. Как и мой Илюшка. — Плечи Веры Ефимовны заходили ходуном. — Никто его не пожалел. И ее не пожалеют. А сидеть-то давно тебе, Банкин, надо. Ну, и мне с тобой заодно. Вот возьму я тебя за шиворот и сведу, куда надо. Мне теперь все равно.

— А я чего? — возмутился Борька. — Я и не знаю, чего там в этой сумке. Меня раненые попросили вам сумку принести, я и принес. Я им уже больше года помогаю. Всем. Безотказно. Я в тимуровском движении. Отчет недавно на пионерсобрании был? Был. Мне благодарности директор и старшая пионер­вожатая выносили? Выносили. Да за меня все раненые скажут. Я в милиции клятву дам: честное ленинское, честное сталинское — под салютом всех вождей. Так что не надо меня водить в милицию. Меня сведете, а сами там и останетесь. И вся улица, если спросят, против вас покажет.

— Трусишка ты, — заулыбалась вдруг Вера Ефимовна. — Не бойся, никуда я тебя не поведу. Оставь свою сумку. За деньгами зайдешь через неделю.

— Посчитать бы надо, сколько и почем, — неуверенно возразил Борька. — Как же я просто так вам все оставлю? Мы ведь по цене должны сговориться.

— Иди, иди, — сказала Вера Ефимовна. — Ты ведь не знаешь, что в сумке. Ты честный пионер, помощник раненых. Пошел вон, пока не передумала, — прикрикнула она вслед удаляющемуся Борьке.

С уходом Борьки Ефимовна опять замерла на своем стуле. Покачивала временами головой, хватаясь рукой за сердце, шмыгала носом. А слезы катились и катились по ее начинающим дряблеть щекам. Ей было жалко сына. Ушел из жизни последний близкий ей человек. Она любила Илью, хотя в последние годы все отчетливее сознавала, что сбился парень с пути и должен плохо кончить. Но какая мать окончательно поверит в это? Найдет в себе силы предать своего ребенка? Она верила, надеялась, продолжала жить, работать и даже воровать для своего Илюши. Ее долг был помочь ему выбраться из той ямы, в которую он неудержимо катился, начав с воровства голубей, придя затем к уличным грабежам и пьяной поножовщине с такими же, как он сам. И вот все кончилось. Кончилась и ее жизнь. Нелепо и внезапно. Расстреляв Илью, трибунал вынес приговор и ей самой. Мать изменника Родины? А кругом матери и жены тех, кто отдал жизнь за нее?

Вера Ефимовна открыла глаза. Перед ней стоял молча Матвей. Почувствовав на себе ее взгляд, Матвей сказал:

— Зря ты. Выгнала бы этого гаденыша вместе с его сумкой. Пусть идет, куда знает. Зачем тебе все это? Для кого стараешься?

— Для него буду стараться, — зло ответила Ефимовна. — Пусть прорастет этот гаденыш в их собственной утробе. Пионер, комсомолец, тимуровец, отличник. Пусть они выкормят и выведут его в люди. А я помогу. Это им за Илью, за меня и за тебя, Матвей, тоже. Авось вовремя не расстреляют, а когда хватятся, поздно будет.

*   *   *

У Тыковлева было отличное настроение. В окно светило яркое майское солнце. На бульваре внизу начали распускаться тополя. В кармане гимнастерки лежали воинский железнодорожный билет и пачка синеньких сотенных. Саша старательно упаковывал свой вещмешок, насвистывая в такт безголосому Утесову, который своей чуть-чуть гнусавой скороговоркой распевал через черный картонный репродуктор на всю палату:

 

А название такое,

Прямо слово боевое,

Брестская улица

На запад нас ведет.

Значит, нам туда дорога,

Значит, нам туда дорога,

Зна-а-чит, нам туда...

 

Притопывая здоровой ногой, Тыковлев заговорил с Фефеловым:

— Дорога, значит, мне туда. На запад. В родные края. Пора. Экзамены сдавать, учиться, работать. Спасибо врачам, спасибо медсестрам, спасибо санитаркам. Спасибо, товарищи, за поддержку, за доброе отношение. А особое спасибо вам. За науку, как выжить и жить. Вы в меня вновь уверенность вселили, внутри пружину завели. Без вас я бы раскис. А теперь у меня план жизни есть и вера, что все получится. Должно получиться!

Саша от прилива чувств с размаху хлопнул себя по ляжке и, улыбаясь во весь рот, протянул руку Фефелову:

— Давайте прощаться. Желаю, чтобы и у вас все наладилось. С семьей, с работой. Ни пуха ни пера, как говорится. И не поминайте лихом. Я вам обязательно напишу, как приеду...

 Фефелов, однако, лежал, повернувшись спиной к Тыковлеву, не обнаруживая никакого желания разговаривать. Сашина рука безответно повисла в воздухе, а затем нерешительно вернулась в карман галифе. Наступила неловкая пауза.

— В чем дело? — с досадой спросил Тыковлев. — Неужели завидуете? Знаю, что вам тяжело, что тоже домой хочется. Но я-то тут при чем? Не понимаю...

— Не понимаешь? — поднял голову с подушки Фефелов. — Все ты понимаешь. Откуда деньги взял? Думаешь, я не видел, что в палате тебя не было, когда аптеку обокрали. А я ведь сначала не поверил. Думал, ты не такой. Комсомолец, честная душа, любитель книг и справедливости. Боялся даже, что такому, как ты, в жизни нашей сволочной трудно будет. Все приземлить тебя старался. А ты оказался сволочью, Тыковлев, сволочью последней. И сволочью, как видно, всю жизнь прожить задумал. И ведь проживешь, пожалуй. Больно здорово ты под приличного человека маскируешься. Снаружи простой, свой в доску, а изнутри гад ты, гад ползучий.

— Это не я, — вырвалось с перепугу у Тыковлева. — Это тракторист. Он ей отомстить хотел за тот случай ночью в коридоре. Напугать задумал. Он из аптеки все и утянул. Я только на стреме постоял. Назад положить уже не смогли. Не успели. Сразу милиция пришла. Потом пришлось продавать через Борьку. Все равно ей-то уже не поможешь, и держать у себя опасно. Я трактористу говорил, чтобы признался или сказал, что, мол, так и так случайно под лестницей нашел. Может, жулики бросили... Только он побоялся.

— Ты деньги взял? Взял. Из-за тебя человек в тюрьму сел? Сел. Ты девчонке, своей сверстнице, жизнь перекорежил и еще что-то объясняешь. Свистишь и ножкой притопываешь. Человека удачно продал. За сколько рублей, Тыковлев? Только ты помни. Ты не только ее продал, ты себя самого продал и предал. Чувствую нутром, что зря тебе это, зря говорю. Не пойдешь ты, Иуда, ни вешаться, ни каяться. Найдешь себе в жизни таких же иуд, как сам. И будешь жить припеваючи. Жалко мне только, что остановить я тебя уже не могу. Бессилен. Но плюнуть тебе в рожу я еще успею.

Теплый плевок повис на Сашиной щеке. С досады он размахнулся, чтобы ударить Фефелова, но остановился. Фефелов впервые за многие месяцы глядел на него блестящими радостными глазами и почему-то улыбался.

— Вы чего смеетесь? — поинтересовался Саша.

— Смеюсь, потому что знаю. Не ударишь ты. Струсишь. А ну как дознание начнут, за что офицера ударил. Утрешься и пойдешь со своим мешком и сребре­никами. Иди, иди. Пока. Но клянусь тебе, Тыковлев, сил не пожалею, чтобы тебя утопить, если когда-либо мне в руки попадешься.

— Это еще кто кому попадется, — прошипел Саша. — Психопат несчастный. Зря тебе ноги, а не голову оторвало.

 На душе, однако, было скверно. Прежняя безоблачная жизнь, в которой не было ни особых грехов, ни смертельных врагов, оставалась позади. Появилось чувство постоянной тревоги и неуверенности. Никитич, оставшийся лежать на поле под Ленинградом? Шальная мысль сдаться в плен немцам? Он ведь даже пробовал кричать что-то по-немецки. Но кто слышал? Кто знает, что не сказал он тогда санитарке про Никитича? Никто, кроме самого Никитича. Но он наверняка подох еще до того, как подобрали Сашу. Тут опасности, пожалуй, нет. С госпиталем получилось хуже. Тракторист все знает. Фефелов догадывается. Бульдог Борька деньги за ворованное ему отдавал. Надя, если выйдет, будет добиваться правды. Но он сегодня из этого далекого зауральского города исчезнет, и исчезнет окончательно. Тракторист поедет в свой Хабаровск. Восемь суток до Москвы. Фефелова заберут, если заберут, родственники в Краснодар. Он практически неподвижен. Борька? Малец еще. Неизвестно, куда его жизнь занесет. Ну, а Надя и выйдет нескоро, и, вернувшись домой, никаких концов, конечно, не найдет. Война кончится, госпиталь закроют, раненых распустят, врачи и сестры разбегутся. Ищи-свищи.

Так думал Тыковлев, топая с вещмешком к вокзалу. Нельзя сказать, что настроение у него было столь же радостное, что и утром. Но уверенности прибавлялось с каждым шагом.

Жизнь опять заулыбалась ему, когда, забравшись в вагон дальнего следо­вания, он один улегся на третьей багажной полке над добрым десятком сгорблен­ных спин, заполнивших купе под ним. Дети, старухи, пара командированных. Все они беспрекословно очистили лежачее место для раненого и даже помогли забраться наверх. Внизу лежачих мест в те времена, разумеется, быть не могло. На третьей полке обычно спали в пути по очереди. Но что поделать, если в купе попал тяжелораненый? Придется потерпеть. Он, как-никак, за всех пострадал. Все у него в долгу.

В пути Сашу подкармливали картошкой в мундире. На станциях бежали за кипятком и на его долю. Под стук вагонных колес он охотно рассказывал о своем первом бое, припоминал были и небылицы, которых вдосталь наслушался в госпитале. Постепенно входил в роль бывалого солдата, прошедшего в свои девянадцать лет огонь, и медные трубы, и волчьи зубы. О том, что его первый бой оказался и последним, он не поминал. Просто к слову не приходилось. Геройские похождения других постепенно становились частью его собственной детской биографии. Почтительное внимание и забота попутчиков начинали восприниматься как что-то само собой разумеющееся. Быть вне армии и вне госпиталя Тыковлеву положительно нравилось. Здесь он чувствовал себя не просто человеком, а человеком значительным; первым, а не как среди военных — третьим или десятым сортом.

Глядя часами в потолок вагона, он все больше приходил к  убеждению, что Фефелов со своими житейскими советами прав. Сейчас время таких, как он, Тыковлев. Не будешь дураком, все эти солдаты, бабушки, дедушки и задрипанные полуголодные командированные сами тебя выходят, выкормят, выучат и начальником поставят. Они горят желанием  облагодетельствовать таких, как ты. Думают, что долг будет платежом красен.

 — Иду в пединститут, — прошептал Тыковлев. — А там посмотрим. Новая жизнь должна начаться. Хорошая, мирная, счастливая.

 

Глава II

ДРУЗЬЯ ВСТРЕЧАЮТСЯ ВНОВЬ

 

Секретарь райкома комсомола Александр Тыковлев глядел из окна простор­ного начальнического кабинета на поток машин, автобусов и троллейбусов, с шумом проносящихся по проспекту Ленина. Было около десяти утра. Окно кабинета было приоткрыто. В щелку струился летний, но все еще прохладный воздух. Погода в том далеком 1953 году все никак не устанавливалась, хотя была уже середина июня.

Неопределенность чувствовалась не только в погоде. После смерти Сталина многое в стране пришло в движение, хотя сказать, что конкретно изменилось, Саша вряд ли взялся бы. Больше животом чувствовал, что наступают перемены. Но в какую сторону?

Всего пару месяцев назад шептались, что Лаврентий Павлович заместо Сталина будет. В райком стали чаще люди в синих фуражках заглядывать, делами интересоваться, разговоры заводить. Про первого секретаря райкома Мишку Абрамкина все любопытствовали. Но Тыковлев, слава Богу, ничего им не сказал: ни плохого, ни хорошего. Хоть Мишкин кабинет давно ему нравится, удержался. И прав оказался. Вот если бы дело еврейских врачей не закрыли, тогда, конечно, была бы эта его сдержанность непростительной ошибкой. Но он не промахнулся. Берию вдруг арестовали. Синие фуражки оказались не в фаворе, хотя чувствовали себя по-прежнему уверенно и беззаботно. Ну и что, что Берию арестовали? Арестовали, значит, расстреляют. Они же сами и расстреляют. И заживут опять припеваючи с каким-нибудь новым начальником.

Тыковлев синих фуражек всю жизнь боялся. Черт их знает. Ни с того ни с сего вдруг нагрянут ночью, арестуют, допрашивать станут.  Они любого взять могут. Ему, конечно, признаваться не в чем. Он всегда был за линию ЦК. Ни разу за несколько лет своей работы не колебался. Да только что толку? Те, которых в 1936-м брали, они разве против линии ЦК были? А Вознесенский против социализма пер? Да, наконец, сам Берия. Верой и правдой служили. А потом сами, на людях, в открытых заседаниях все признались. Почему? Может быть, их вовсе и не за измену шлепнули? Может быть, при всей верности за ними и еще какие дела и делишки попроще числились? Жизнь она штука сложная. Тем более у них там наверху. Не захотел Сталин грязное белье перед всем миром полоскать. Сказал им: так, мол, и так, вы мои старые друзья и соратники, стыдно мне вас как уголовников на тот свет отправлять. А отправить все равно надо. Давайте-ка лучше признавайтесь, что вы враги народа и политические преступники. Оно и для вас почетнее, и для дела партии лучше. На том и поладили. Тыковлев зябко передернул плечами. Подумал, что если хорошо взяться, с пристрастием, то, наверное, многим уважаемым людям, в конце концов, кисло станет. Он сам только жизнь начинает, а уже не хотелось бы, чтобы кто-то когда-нибудь узнал про него лишку. Есть дьявольская мудрость в речах главного прокурора Вышинского. Виновен или виноват? Казалось бы, в чем разница? Да в том, что можешь быть невиновным, а все же виноватым. Не виновен в том, в чем тебя официально обвиняют, но виноват во многом другом, а следовательно, достоин самого строгого наказания. Сам это знаешь. А суть-то дела для тебя вся в наказании, а не в формулировках обвинения. Не все ли равно, что тебе скажут перед этим самым. А коли знаешь, что виноват, так будешь всю жизнь бояться, а заодно и люто ненавидеть своих возможных разоблачителей, а главное — ту силу, которая может на тебя их наслать. Она всемогуща и не очень любит разбираться, какой ты в точности параграф или статью нарушил. Никакие адвокаты ей не указ. В кинофильме “Ленин в Октябре” все это просто объясняется. У нас пролетарский суд. И отправит он тебя на тот свет просто за то, что ты прохвост. Оно, может, и справедливо, но кто в своей жизни ни разу прохвостом не был? А вывод только один: пригибайся пониже и не попадайся. Авось пронесет.

Но это хорошо говорить, если ты где-нибудь в стороне от власти. А если проник во власть, пусть даже с самого краешка? Не будешь ничего говорить и делать — опять плохо. Того гляди в саботаже или аполитичности обвинят. Хорошо, если просто выгонят, но и тоже ничего хорошего в том нет, ибо в любом месте тебя спросят, почему с такой работы ушел. Люди сами оттуда не уходят. Все знают. Значит, ушли тебя. За что? И станешь ты сразу же никому не нужен. Ни дворником, ни библиотекарем, ни бухгалтером в экспедиции на Северном полюсе. Вытряхнут из жизни. И жаловаться тебе будет некому.

— Но, — поймал себя на мысли Саша, — сам ведь пошел. Никто не гнал, не заставлял. Хотел быть с молодых ногтей лучше других. За это платить надо. Чертов Фефелов! Но нет пути назад. Да и хочет ли он, Тыковлев, назад? Определенно нет. Только вперед и выше.

Саша уселся за стол первого секретаря райкома и начал тоненько насвис­тывать:

Мы рождены, чтоб сказку сделать былью...

*   *   *

Вообще-то Тыковлев не жалел, что последовал совету Фефелова. По оконча­нии института он за считанные годы подрос от инструктора райкома до секретаря по идеологии. Заимел комнату в коммунальной квартире — достижение по тем временам, получил постоянную прописку. Кормился сытно и вкусно в маленькой “для своих” райкомовской столовой с кружевными занавесками и горшками на подоконниках.

Работа его тоже устраивала. Конечно, секретарь по пропаганде и агитации не самое видное в райкоме место. Возишься с этими лозунгами и транспарантами к каждому празднику, проверяешь, чтобы портреты вождя где надо висели, чтобы на “Правду” и “Комсомольскую правду” подписывались, чтобы политинформации и политзанятия проводились, горкомовских лекторов по предприятиям, учрежде­ниям и школам рассылаешь и отзывы о лекциях наверх пишешь. Сам, понятно, что ни день, то где-нибудь про что-нибудь выступаешь, в пионеры принимаешь, кандидатов в “Артек” на отдых отбираешь, на комсомольских собраниях в райкоме присутствуешь.

В общем, дел хватает. Но работа эта по райкомовским понятиям не самая важная. Хоть ты и секретарь, но секретарь третий, а проще говоря — третьесорт­ный. Если кого на первого выдвигать надо, то обычно берут со стороны или второго повышают. Того, что оргвопросами и кадрами ведает. Секретарей по пропаганде вроде за балаболок считают. Ну и черт с ними! У Саши другой план, свой, так сказать, маневр. Ему поскорее из комсомола на партийную работу переходить надо. Инструктором в горком ВКП(б) приглашают. Для коммуниста настоящий рост там, а не в комсомольском детсаде. Если уж работать, то по-солидному. Из горкома партии прямой путь в ВПШ. Именно туда и стремится всеми силами Саша. Диплом ВПШ, как любит говаривать он, подпуская мягкий грузинский акцент, это гарантия от всех случайностей. Это самое высшее из всех образований.

Но для того, чтобы попасть в ВПШ, надо попыхтеть. Тыковлев знает это и пыхтеть согласен. Время есть, на здоровье жаловаться не приходится, дела в его комсомольском райкоме идут не хуже, чем у других. Значит, все остальное сбудется. Не может не сбыться. Достаточно поглядеть на тех других, кто работает в райкоме. Да чтобы на фоне этого убожества он, Тыковлев, не вышел в дамки? Быть такого не может.

Сегодня Саша за второго. Тот что-то приболел. А может, просто больным сказы­вается. Сегодня утверждение принятых в ВЛКСМ и выдача характеристик поступающим в специальные учебные заведения. Неинтересное мероприятие. Вот второй и попросил Сашу отбыть за него номер. Тебе, мол, Тыковлев, пора привыкать и к некоторым аспектам работы с кадрами. Учись к людям пригляды­ваться, за подпись свою на кадровых бумагах отвечать. Ошибешься, с тебя спросится. В общем, давай, тренируйся пока на школьниках и абитуриентах.

За длинным приставным столом рассаживаются свободные в данный момент инструкторы райкома, члены школьных комитетов ВЛКСМ, старшие пионер­вожатые, приглашенные из числа старых большевиков. Саша пересмеивается со знакомыми, интересуется здоровьем старших товарищей, на ходу раздает поручения членам комитетов, вежливо негромко смеется, для чего-то куда-то пытается позвонить и, не получив ответа, напускает торжественно-строгое выра­жение лица и официальным голосом спрашивает:

— Кажется, все собрались? Можем приступать, товарищи?

И, не слушая товарищей, нажимает на кнопку звонка, укрепленного на пись­мен­ном столе. Дверь открывается и в нее прошмыгивает тощая, как воробышек, девочка-подросток с аккуратно заплетенными косичками, веснушчатым носом, испуганными голубыми глазами и тщательно повязанным пионерским галстуком. Входит и замирает в нерешительности.

— Садитесь, садитесь, пожалуйста! — покровительственно указывает Саша девушке на одиноко стоящий, как для допроса, стул. — Кто докладывает?

— Я, — с готовностью отзывается паренек в лыжной куртке с комсомольским значком. — Оленева Наталья, 1939 года рождения, ученица 7-го класса, из служащих, занимается на “4” и “5”, член совета дружины школы...

Саша с трудом подавил зевок. Несколько часов заведомо потерянного времени. Сейчас начнется: “Оленева, расскажите биографию”. А какая у нее в 14 лет биография? Никакой. Спрашивать будут про отца, про мать. Не был ли кто-либо под судом и следствием, в оккупированных районах, не были ли родители за границей. Если были, наступает всеобщее оживление, следуют дополни­тельные вопросы. Комиссия проявляет бдительность. Обычно кто-нибудь предлагает вопрос о приеме отложить до выяснения. Все глядят после этого на председа­тельст­вующего, потому что он единственный, кто знает: пропустить или не про­–пустить. Но это бывает редко.

Значит, начнут гонять по Уставу ВЛКСМ, спрашивать из истории комсомола и пионерской организации, проверять, читает ли поступающий в комсомол газеты. Лидка из отдела пионерской работы обязательно спросит у кого-нибудь фамилию секретаря компартии Новой Зеландии или год рождения товарища Мориса Тореза. Она, стерва, каждый раз специально какую-нибудь такую закавыку придумывает, чтобы слухи о строжайшем приеме разносились далеко по району и заставляли трепетать сердца семиклассников. И никто ее никогда не решается одернуть. Ну, в самом деле, какое отношение секретарь компартии Папуасии может иметь к приему в комсомол какой-то школьницы из города Ярославля? Да его, этого секретаря, наверняка большинство инструкторов в самом ЦК видом не видывали и слыхом не слыхивали.

Прием шел своим чередом. Саша каждые пять минут вставал со своего места, широко улыбался, тряс руку, говорил как можно более проникновенно и торжест­венно: “Поздравляю со вступлением. Будьте достойным членом организации молодых строителей коммунизма!” Новоиспеченный член ВЛКСМ счастливо выпархивал в коридор, чтобы рассказать ожидавшим своей очереди, как там настроение, что спрашивают, за что ругают.

Процедура приема, по мере того как стрелка часов приближалась к двенад­цати, убыстрялась. Наступало обеденное время. Комиссии все больше надоедало задавать все те же вопросы и выслушивать на них одни и те же ответы. Когда прием в комсомол закончился, все облегченно вздохнули.

*   *   *

Абитуриентов на сегодня было немного. Всего четыре или пять. Саша быстро пропустил первых кандидатов. Одни шли в военный институт  иностранных языков, другие — в физтех. Отличники, разумеется. Взысканий в учетной карточке не значилось. Школа рекомендовала. Ну, и Бог с ними, как говорится. Пусть сдают конкурсные экзамены. Там в этих полузакрытых вузах есть своя приемная комиссия, она и решит.

Внезапно взгляд его задержался на фамилии Банкин. Банкин, Банкин... Неужели тот? “Глупости, — решил Саша. — Однофамилец. Из Сибири до нас тут ой как далеко, — подумал он, вспоминая свой нелегкий путь после госпиталя. — Хотя чем черт не шутит”.

Повертел в руках анкету Банкина. Он был выпускником местной школы. От сердца отлегло. Поступать Банкин хотел на престижный факультет журналистики МГУ. Имел какие-то публикации. Характеристика была самая восторженная. Талантливый ученик, любит советскую литературу, активно занимается общест­вен­ной работой, член комитета комсомола, музыкант, спортсмен...

— Следующий! — крикнул Тыковлев и с интересом уставился на дверь.

Вошел Банкин. Тот самый, который в памятный майский вечер отсчитал Саше за госпиталем тридцать сине-серых сотенных за украденные в аптеке лекарства. Саша узнал его сразу. Банкин мало изменился, хотя, конечно, подрос, раздался в плечах, расчесал темные волосы на пробор. Однако тяжелую бульдожью челюсть и нахальные, чуть навыкате глаза нельзя было спутать ни с чем.

Банкин вошел в кабинет с видом человека, знающего себе цену, но вместе с тем почтительно. Вежливо поздоровался, присел на краешек стула. Глаза его начали ощупывать предметы кабинета, лица сидящих за столом. Наконец, очередь дошла и до Тыковлева. Их взгляды встретились. Тыковлев понял, что Банкин узнал его.

На мгновение в Борькиных глазах затрепетала тревога. И тут же исчезла. Взгляд стал опять сосредоточенно официальным, спокойным. Глаза глядели поверх головы Тыковлева, как бы внимательно изучая что-то сзади него. Сзади Тыковлева на стене висел большой портрет Сталина. Видимо, он и занимал всецело Борькино внимание.

— Вот сукин сын. Не боится, — подумал Тыковлев с некоторой обидой, не дождавшись на Борькином лице никаких признаков смущения или страха. Даже заискивающей улыбки и той не появилось. — У этого парня есть самообладание! — констатировал про себя он. — Впрочем, что ему делать в этой ситуации? Бежать из кабинета? Плакать? Броситься в ноги секретарю райкома? Просить прощения? Чушь все это. Борька ждет, что будет. И в его положении это единственно правильное решение.

Конечно, он, Тыковлев, Борьку пропускать не должен. По совести не должен и по должности своей тоже. Борька, похоже, мазурик с детства. Двойная душа. Из тех, кто и на людях молодец, и в воровской шайке по ночам талант. Что работать, что воровать с ним — одно удовольствие. Только думают они всегда только о себе и своей выгоде. И ни о чем больше. Остальное второстепенно. Но кто про себя не думает?

Тыковлев глубоко вздохнул, прервав череду своих мыслей. “Не усложняй, — подумал он. — Сидит перед тобой семнадцатилетний парень, только что со школьной скамьи. Сопляк практически. Ну, занимался спекуляцией, когда был мальчишкой. Так с тех пор столько времени прошло. Может быть, перед тобой уже другой человек, а ты все вспоминаешь. Человек всегда имеет право на ошибку. А ты что, не ошибался? Было дело. Обстоятельства вынудили, война...”

Тыковлев широко и душевно улыбнулся Банкину, который складно отвечал на какой-то из очередных вопросов:

— А какой у вас, Борис, самый любимый советский писатель? За что вы его любите?

— Константин Симонов. И стихи его люблю и прозу.  Настоящий советский писатель. Патриот. Человек, преданный делу партии. И вместе с тем какой тонкий лирик! Одно его стихотворение “Ты помнишь, Алеша, дороги Смоленщины...” пронизано таким высоким и светлым чувством, такой любовью к Советской Родине и ее людям, что, право, я не знаю ничего похожего у других наших писателей...

— Есть к Банкину у товарищей еще вопросы? — прервал Борьку по-прежнему улыбающийся Тыковлев. — Езжайте в Москву. Желаю вам поступить в универ­ситет, хорошо учиться и успешно закончить его. Будем с интересом ждать ваших публикаций. Не забывайте свою школу, не забывайте свой райком, не забывайте комсомольскую работу. Перед вами открыт широкий путь, Банкин. Сегодня мы дали вам путевку в советскую журналистику. Не подкачайте!

Тыковлев, как заведено, крепко пожал на прощанье Борьке руку. На душе было легко. Тыковлев полагал, что видит Банкина в последний раз.

*   *   *

Дом, в котором поселился в Москве Тыковлев, был сравнительно новой постройки. Муж хозяйки, куда определили на постой Тыковлева, погиб в Великую Отечественную. Наверное, имел он кое-какие заслуги перед советской властью, поскольку позволяли вдове прирабатывать, сдавая жилплощадь — и не кому-нибудь, а слушателям Высшей партшколы.

 Комната, где разместился Тыковлев, была маленькая, метров двадцать, с окном на шумную Новослободскую улицу. В подъезде всегда темно и пронзи­тельно пахнет кошками. Подъездная дверь безвольно болтается туда-сюда под порывами осеннего ветра. Жильцов это, впрочем, нисколько не волновало. Они рождались, жили и умирали именно с такой дверью, с такой темной вонючей лестницей, в стенах, покрашенных мрачной темно-зеленой масляной краской, под тусклыми электрическими лампочками без абажуров, в коммуналках с прокопченными кухнями, с ржавыми серо-белыми ванными, с треснувшими от времени унитазами.

Нельзя сказать, чтобы жильцы дома не выражали недовольства условиями своей жизни. Делали они это часто и с воодушевлением. Ругать домоуправление было излюбленной темой встреч на общей кухне. Оно (домоуправление) было, во-первых, всегда виновато, а во-вторых, обязано... Тем временем жильцы продолжали спокойно вывинчивать лампочки в местах общественного пользо­вания, плевать и сорить на лестницах, резать ножами обивку на дверях друг у друга и вываливать мусор рядом с помойкой во дворе.

*   *   *

Тыковлев любил заниматься вечерами на кухне. Дождешься, когда все разбредутся по своим комнатам, зажжешь газовую горелку, чтобы теплей и уютней было, и читай себе, конспектируй. Тихо. Кто спит, кто в соседнюю квартиру ушел на телевизор. Слава Богу, в коммуналке, где он живет, телевизора ни у кого нету. А то весь дом бы каждый вечер сюда сбегался на голубой огонек. Не телевизор, а наказанье Господне для хозяина этого ящика. Но отказать нельзя. Людей обидишь. А с людьми ладить надо, особенно, когда всю жизнь в одной ванной и сортире.

Люди, прожившие жизнь в коммуналке, становятся коллективистами. Не из врожденного убеждения, а в силу обстоятельств. Этот коллективизм в каждой коммуналке имеет свое лицо. Люди, которых судьба свела жить в одной квартире, разные. Одна квартира славится тем, что там строгое расписание, сколько минут какой семье с утра ванной и плитой на кухне пользоваться. Обычно это там, где интеллигенция собралась — профессора, врачи, архитекторы. У них все вежливо: по имени и отчеству, спасибо-пожалуйста, но своей минуты соседу не уступят и очень не любят, когда к кому-то гости из провинции приезжают. Все расписание сбивается.

У Тыковлева обстановка попроще. Пара пенсионеров, рабочий, мелкий служащий из министерства, двое пацанов-школьников. В выражениях не стесняются, особых расписаний не устанавливают, а если бы и установили, то не стали бы соблюдать. Это, конечно, не касается двух вещей — уборки общественной площади и пользования ванной. Тут уже, как говорится, вынь и положь. Моя неделя, потом твоя неделя, потом Олькина. Мыться мне можно в четверг, а тебе в пятницу, а будешь слишком часто зажигать газ в ванной, жди объяснений. Что же это мы должны платить за пережог газа! Ты что думаешь, что самый тут чистый? Будь как люди, а люди в баню раз в неделю ходят.

То, что Тыковлев по ночам в кухне наладился читать, возражений не вызывает. Свет, конечно, жжет при общем счетчике. Но этот вопрос отрегулировали с хозяйкой. Она за Тыковлева будет доплачивать. А то, что он там со своими книжками сидит, это оказалось даже удобным. Раньше выйдешь ночью покурить на кухню — и словом переброситься не с кем. Сейчас придешь — всегда компания есть. Поговорить очень хочется. Про политику. Хрущев что ни день, то выступает. Оттепель началась: “Один день Ивана Денисовича” читают. Пленумы по сельскому хозяйству. Борьба с культом личности. Мирное сосуществование. Жилищное строительство. Первый в мире пассажирский реактивный лайнер Ту-104. Спутники запускают. Есть про что говорить. Языки развязались. Интерес появился. Каждый себя политиком мнит. А тут на собственной твоей кухне слушатель из ВПШ сидит. Им там, поди, больше говорят, чем простым смертным. Грех случаем не восполь­зоваться.

Главный политический собеседник Саши слесарь Дымилкин. Семь лет “отбухал” на Балтийском флоте матросом, чем гордится неимоверно. Живет в груди у Борьки Дымилкина с тех пор неутоленная жажда. Если не подвига, то стремления хотя бы “отмочить” что-нибудь эдакое. Таскает Борька со своего завода каждую неделю пакет с гайками, угольниками, инструментом, регулярно выпивает, а выпивши, часами с упоением отбивает на кухне чечетку или колотит свою мать.

На вопросы Тыковлева дает вполне логичные, с его точки зрения, объяснения. Гайки таскает, потому что больше из его цеха спереть нечего. А что же он за рабочий, если ничего домой с производства не принесет? Чечетку бьет в память о морской службе. Флот есть флот. Он и теперь готов выполнить любой приказ Родины. Но без замполитов. Никчемные они люди. И Хрущ зря с американцами про мирное сосуществование затеялся. Думает их обмануть, а они его вперед обманут. Надо вопрос решать кардинально: “В атаку, полный вперед!”. И все. А Хрущ все хитрит. И дома, и за границей. Смотреть на это противно. Почему и выпивать приходится. Был бы такой руководитель, как Сталин, он бы (Борька) ни за что не пил. А Хруща на плаху и топором на куски, как свинью, рассечь. Доведет он нас до беды.

Тыковлев поначалу Борькиных разговоров пугался. Как-никак сам на замполита учится. Провокатор это какой-то. Потом попривык. Повторяет Борька одно и то же каждый день. Все знают наперед, что скажет. И на заводе, конечно, знают. Ну и пусть болтает. Лишь бы свои гайки исправно точил. Кому от Дымилкина какой вред? Поговорит, выпьет и спать ляжет, а завтра опять на работу пойдет. И правильно, что на таких, как он, внимания теперь не обращают. Ясно, что Дымилкин говорит свои глупости для того, чтобы возражения вызвать, в разговор Сашу втянуть. Жалко, конечно, потерянного времени. Но сосед все же. С соседями ссориться не стоит. И Тыковлев терпеливо говорит, объясняет, доказывает...

А тем временем дела в ВПШ шли своим чередом. Читали лекции, проводили семинары. Но это так, обязаловка. Главное же было заводить побольше друзей, сплачиваться, спаиваться. Кто знает, куда после выпуска жизнь занесет. Но после ВПШ последним человеком нигде не будешь. И все твои однокашники — тоже. Значит, не иметь сто рублей, а иметь сто друзей на этом жизненном витке становится первостепенной задачей. Саша прилежно ходил, куда приглашали, пил “Столичную”, а иногда пахнувший клопами коньяк, жевал фабричные пельмени из пачки, хрустел соленой капустой и огурцами, хвалил украинское сало и узбекский кишмиш, травил анекдоты, рассказывал случаи из партийно-комсомольской жизни, участвовал в жарких философских спорах. И думал. Больше, конечно, про себя, чем вслух.

Учили их истории партии от самого первого странного съезда в Минске до самого последнего пленума ЦК. И знать надо было назубок все оппозиции и уклоны, статьи, резолюции и заявления, цитаты и эпизоды. Зачем? Казалось, что все это безвозвратно ушло в прошлое. Враги разгромлены, колеблющиеся перевоспитались, народ и партия едины, страна непобедима. Зачем нужны все эти истории про Троцкого, Бухарина и прочих заблудших выпускнику ВПШ, которого завтра пошлют секретарем парткома на какой-нибудь химкомбинат или на село? Народ тебе про нехватку кормов или поломанный комбайн, а ты им про борьбу с уклонистами?

Получалось, что не тому учат. Хорошо, если ты на партработу с какой-то приличной специальностью пришел, дело знаешь, то ли инженером был, то ли книги, статьи сам писать умеешь. Тогда к тебе и отношение другое. А так — один треп. Как рот закрыл, так и работа закончилась, потому как, на самом деле, ничего-то ты не можешь, кроме как руководить от имени партии. Это тоже, конечно, уметь надо, не всякий управится. Но, тем не менее, чувствовал Тыковлев свою ущербность, хотел потверже встать на ноги в жизни. Поэтому решил, что надо бы наукой заняться, диссертацию попробовать защитить, благо в ВПШ это поощрялось. Кто знает, как жизнь сложится, а поплавок он и есть поплавок.

*   *   *

В Берлине было в тот день жарко. В воздухе стояла типичная серо-синеватая берлинская дымка то ли от сырости, то ли от дыма и сажи с клингенбергской электростанции. Многочисленные распылители воды из последних сил выпрыскивали в воздух миллионы тончайших струек, которые оседали на уже пожухших газонах блестящими, режущими глаз каплями. Из приоткрытого окна ресторана “Волга” была видна тихая улочка, по которой изредка шныряли “Победы” или темно-коричневые немецкие “БМВ”. Пахло жареным луком, борщом. Немка-официантка только что принесла и расставила на столе высокие бокалы с пивом и графин с водкой.

— Товарищи, — Разбитнов, секретарь посольства, обратился к участникам застолья. — Действительность социалистической ГДР, — продолжал он, закусив огурцом, — требует всестороннего, подчеркиваю, всестороннего изучения не только глазами наших немецких друзей, но и своими глазами. Сегодня суббота. Слава Богу, сможем выпить среди своих, поговорить по душам, пойти, куда захотим. Начальство разрешило посмотреть столицу ГДР на все сто процентов. А то, небось, надоело жевать ихние боквурсты да слушать про укрепление дружбы с Советским Союзом. Они сами не верят в то, что говорят. Хотя, конечно, некоторые, может, и верят, потому что некуда им больше деваться. А все остальные, чуть зазеваешься, шасть на Запад — и поминай как звали. Немец и есть немец. Не верю я им, что бы они там ни говорили про марксизм-ленинизм, антифашизм и дружбу до гробовой доски. И вам не советую верить. Пока стоят тут наши войска, есть ГДР. Не будет войск, завтра же никакой ГДР не будет.

Разбитнов зачем-то хохотнул, затем подмигнул собравшимся, опрокинул сто грамм и с шумом запил пивом.

— Приступай, ребята. Наша советская пища. Не чета немецкой, которую и есть-то не хочется. Ох, и надоело нам тут, — вздохнул он толстым животом и состроил на молодом, но уже обрюзгшем лице сокрушенную мину. — Домой хочу страшно, но начальство не пускает. Интересные разработки есть, надо обязательно закончить. Непростое это дело. Вы как работники ЦК понимаете, конечно. Вам могу позволить себе открыться. Партия у нас сейчас всему голова, мы, работники органов, от вас не имеем секретов. Но, конечно, большего сказать не могу. Служба. Да! Но сегодня отдыхаю вместе с вами. Встретиться с человеком с родины — всегда огромное удовольствие. Послушаешь, как у нас жизнь в Союзе идет, и обидно становится, что приходится здесь лучшие годы убивать. Давайте, за нашу Родину, за партию, за Никиту Сергеевича по полной!

Разбитнов быстро хмелел, пытался что-то сообщать сугубо доверительно на ухо то одному, то другому собеседнику, рассказывал скабрезные анекдоты и, не дожидаясь реакции собеседников, сам же бурно хохотал, лез обниматься, шумно приветствовал знакомых за другими столиками. Похоже, субботний день был испорчен. Однокашники Тыковлева, аспиранты, приехавшие в ГДР по приглашению Академии общественных наук при ЦК СЕПГ, нерешительно озирались по сторонам, предвкушая скучный вечер в общежитии советского торгпредства, серо-коричневом доме в двух шагах от “Волги”, которое носило среди карлсхорстских жителей меткое название “утюг”.

 Саша уже внутренне изготовился сказать Разбитнову большое спасибо, оставить его в ресторане платить по счету и выйти на улицу, на воздух. Но в этот момент кто-то легонько тронул его сзади за плечо.

Саша не сразу узнал в стоявшем перед ним среднего роста молодом человеке Банкина. Да, Банкин прибавил по всем статьям с тех пор, как они в последний раз виделись в райкоме. На Борьке был красивый светло-серый однобортный костюм, ослепительно белая нейлоновая рубашка, лицо  источало довольство и сытость, тяжелый бульдожий подбородок не без значительности чуть-чуть задрался вперед и вверх.

 Рядом с Борькой стоял молодой, чуть лысоватый со лба человек с полными чувственными губами и самоуверенным взглядом карих с рыжими точками глаз.

— Привет, Марат, — обращаясь к кареглазому, заорал пьяный Разбитнов. — Милости прошу к нашему шалашу. Давай, давай, Светка, не стесняйся, — продолжил он, обращаясь к высокой блондинке в белой кофточке и полосатой юбке, торчавшей колом вокруг стройных ног. — Ты чего? Никак себе кринолин на Западе отхватила? Откуда только у вас, правдистов, западные марки. Целыми днями в Западном Берлине пасетесь.

— Знакомьтесь, товарищи, — продолжал он. — Марат Бодрецов, корреспондент “Правды”. А это его жена, наша карлсхорстская красавица Светка. А этот с ними, не знаю кто. Пусть Марат сам представит.

— Борис Банкин, — не глядя на Разбитнова, сухо сказал Марат. — Мой гость. Зам. главного редактора “Комсомольской правды”.

“Ого, — подумал Тыковлев. — Быстро шагает. Как бы штаны в шагу не порвал”. Но, на всякий случай, приветливо заулыбался навстречу всем троим.

— Присаживайтесь, присаживайтесь. Правда, мы уже кончаем. Может, по пивку еще всем?

— Как это кончаем? — возмутился Разбитнов. — Не кончаем, а только начинаем. Сейчас самое время в кафе “Норд”, там потанцуем. Это, знаете ли, место, где у них молодые вдовушки собираются, — осклабился он жирной улыбкой. — Правда, все под наблюдением МГБ. Но со мной можно, все будет шито-крыто. Ну, как, ребята?

Тыковлев поймал в этот момент взгляд Борьки, который чуть заметно покачал головой.

— Да нет, я не поеду. Душновато что-то, да перепили мы, наверное, немного. Потом, какой из меня танцор с моей ногой. Только мешать буду. Я лучше в гостиницу. Почитаю. А вы, конечно, полный вперед навстречу ночной жизни демократического Берлина.

Разбитнов не возражал. Загрузив тыковлевских приятелей в голубой “Форд”, взревел мотором и отбыл на бешеной скорости в направлении Берлинского зоопарка.

— Вот дурак пьяный, — беззлобно сказал Марат. — Придавит еще кого-нибудь. А у нас к вам другое предложение, Александр Яковлевич. Это хорошо, что они уехали. Мы тут с Борей в Западный Берлин проехаться хотим. Место уникальное, интересное. Вы ведь, наверное, еще ни разу не глядели на капитализм своими глазами. Есть уникальная возможность. Надо знать своего противника не понаслышке. Партработнику это требуется в первую очередь. — Марат легонько улыбнулся. — Одно свободное место в машине есть. Когда вернетесь, то всем ребятам скажете, что были у меня дома в гостях. В Москве тоже не очень распространяйтесь. Вообще-то я не имею права возить в Западный Берлин советских командированных, но к корреспонденту “Правды” немецкие друзья на границе привязываться не станут. Лишь бы свои не узнали. Ну как?

— Поехали, — сказал Тыковлев.

*   *   *

Серая корреспондентская “Волга” уверенно покатилась по бывшей Сталин-аллее к центру города. Миновали Александр-плац, потом Красную ратушу, въехали на Унтер-ден-Линден, нырнули под арку Бранденбургских ворот.

Саша затаил дыхание. Как-никак, но, формально говоря, аспирант ВПШ Тыковлев совершал что-то вроде преступления. В комиссии по выездам ЦК КПСС строго предупреждали, чтобы в Западный Берлин ни ногой. Инструктор Малышева спокойно и строго говорила, что бывают, мол, случаи, когда туда заезжают наши по незнанию, особенно на городской электричке. Сядут не на тот поезд или пропустят свою остановку, не зная языка. Город-то один. Приходится потом разбираться. Так что она советует быть внимательным, собранным, ездить по Берлину лучше вместе с нашими товарищами, работающими в посольстве или торгпредстве. Ну, а если уж бес попутал, то стараться поскорее вернуться в демократический Берлин и обязательно доложиться в посольстве.

А он, Тыковлев, гулять поехал по Западному Берлину, зная, что нельзя это. А ну как его специально проверяют, провоцируют? Черт его, этого Марата, знает. Из инокорреспондентов каждый второй состоит на службе в органах, а остальные привлечены на добровольной основе. Но он, Тыковлев, ведь не сам поехал. Его пригласили. Люди не случайные, свои товарищи, и  не просто товарищи, а, как и он, с партработы. Корреспондент “Правды” в Берлине — это номенклатура ЦК. Да и зам. главного редактора “Комсомольской правды” — это тоже не эскимо на палочке. Если приглашают, значит, можно. Во всяком случае, если что не так, он на них кивать будет.

 Тыковлев покосился на молчаливо восседавшего рядом с ним Борьку.  Перехватив его взгляд, тот чуть заметно улыбнулся:

— Все в порядке, Александр Яковлевич. У нас задание редакции, я тут и раньше бывал вместе с Маратом.

— У тебя задание редакции, а у меня запрет на выход в Западный Берлин. Час от часу не легче, — озлился Тыковлев и начал с деланным вниманием смотреть в окно машины.

За окном сгущались сумерки. Улица 17 июня была пуста. Позади остались развалины рейхстага и памятник советским воинам в окружении двух “тридцать­четверок”. Машина пошла вокруг золоченого ангела, венчающего колонну победы на Паризер-плац. Вслед Саше внимательно поглядели каменные Мольтке и фон Роон, прежде чем Марат повернул к Гедехтнискирхе и выскочил на знаменитый Кудамм, то бишь западноберлинский Бродвей.

Замелькала неоновая реклама, задвигались по тротуарам нарядно одетые люди, замигали удивительно яркие, по сравнению с восточными, западные светофоры, запахло западными сигаретами и еще чем-то заграничным. Марат быстро нашел свободное место на средней полосе Кудамма и припарковался.

Тыковлев вылез из машины и остановился, чтобы оглядеться вокруг. Это был иной мир. Мир, как он знал, давно обреченный на погибель. Мир, давно загнивающий и разлагающийся, но никак не умирающий. Мир, с которым он должен бороться, чтобы в конце концов победить. Но ничего, кроме робости, в себе в этот момент Саша не ощутил. Он был здесь чужой. Все вокруг было чужое. Жило своей, не похожей на нашу, жизнью: сверкало, искрилось, куда-то неслось, дышало завораживающими запахами, звало к себе десятками ярких витрин, элегантностью и разнообразием автомобилей, кокетливо улыбающимися лицами проходящих мимо женщин и даже чистотой и ухоженностью собак, чинно шествующих рядом с хозяевами. Контраст с сонливой пустотой улиц столицы ГДР был разительный. Казалось, он попал из общества уютной, спокойной и не очень следящей за собой матроны в компанию вызывающе красивой, капризной и взвинченной куртизанки.

— Пойдем в кино? — прервал поток мыслей Тыковлева Марат, указывая рукой на светящуюся красным вывеску “Астор”.

— А чего показывают? — без особого энтузиазма осведомился Борька. — Ты не забывай, я недавно из Парижа. Чего ты нас кино угощаешь?

— “Some like it hot”, — с некоторым упрямством в голосе отозвался Марат. — Новая американская комедия. Я еще не видел, да и наш гость, — кивнул Марат на Тыковлева, — наверняка тоже. У нас тут, конечно, не Париж. В том числе и зарплата в марках ГДР, а не в западных. Но чем богаты, тем и рады. После кино можно по городу прогуляться, зайти пивка попить, по сосиске съесть.

— Давай, — махнул рукой Борька. — Я тоже еще не смотрел. Но учти, после кино нам жрать захочется.

— Жрать в ГДР надо, — сухо заметила Светка. — Там дешевле и вкусней.

— Что дешевле, то да, а насчет вкусней, сомневаюсь, — огрызнулся Борька. — Ты что думаешь, вас партия сюда послала, чтобы вы все себе в сундук и за щеку складывали? Это не по-товарищески. У других в Москве и работы побольше, и дело поответственнее, чем у вас здесь. Так что же теперь? Раз вы за границей, вам все, а другим ничего? Неправильно думаешь, Светик. Забываешь, кто вас сюда послал и зачем. Шучу, шучу, — вдруг рассмеялся он. — Ты же меня знаешь.

— Знаю, — буркнула Светка и зашагала к кинотеатру.

*   *   *

Кино тянулось долго, почти два с половиной часа. Когда вышли из кинотеатра, совсем стемнело, и Кудамм стал еще более красив. Принялись ходить вдоль витрин, разглядывая выставленные в них вещи. Тыковлеву это вскоре надоело. Чего смотреть, коли магазины уже закрыты, да и денег на покупку нет. Побаливала уставшая раненая нога, после водки в “Волге” хотелось пить. Явно скисли и Бодрецовы. Видать, насмотрелись на все это не один уже раз и не чаяли, когда эта экскурсия закончится.

Не мог оторваться от витрин один Борька. Он подолгу разглядывал ценники на плащах и костюмах и, наконец, остановился как вкопанный перед витриной с меховыми шубами.

— Свет, а Свет, как тебе норочка, нравится?

— Очень нравится, — поддержала Борьку Бодрецова. — Только цена не та. Не для нас цена!

— Ну уж ладно тебе прибедняться, — подмигнул Борька, — всего-то три с половиной тысячи.

— Всего-то, — охнула Светка. — Да это же, если в менялке восточные на  западные поменять, так почти пятнадцать тысяч наших гэдээровских марок будет. Ты сдурел, что ли? Пять зарплат! Шубы в ГДР покупать надо, и не норки, конечно.

— Опять ты жидишься, — прищурился холодными глазами Банкин. А вот наш корреспондент в Париже мне недавно для Вали точно такую норку на ее день рождения прислал. Учились вместе, как с твоим Маратом — друг старый. Шучу, шучу, — опять засмеялся он. — Я Вале плащ хороший подыскиваю, вот как тот, что рядышком в витрине видели.

— Плащ не норка, — смущенно заулыбался Марат. — Не пора ли, однако, перекусить? Давай сюда за угол, тут один очень неплохой гаштетт.

Пошли в пивную, предварительно поглазев на витрину ночного бара “Chez nous”. В подсвеченной фиолетовым светом витрине фотографии почти голых девушек, портреты знаменитых артистов и артисток. Надо понимать, они сюда захаживали или захаживают. Саша не мог сдержаться. Подошли поближе к фотографиям нагих красоток с плюмажами на голове, которые, судя по всему, в такт на сцене задирали ноги. А вот еще одна, видать, совсем без ничего, сидит верхом на стуле, срам спинкой прикрывая. Такое он до сих пор видел только в трофейных немецких фильмах в первые послевоенные годы. Потом эти фильмы перестали показывать, но память и жгучий интерес к красивому, раздетому и развратному остались. В госпитале в свое время “кадриками” из этих фильмов, помнится, менялись. Поглядишь на свет и про рану забудешь. Жизнь взыграет.

Саша захотел вдруг поделиться воспоминаниями с товарищами. Просто так, к слову. Хотя, конечно, не просто так. Вдруг чего подумают. Так вот пусть не думают, а знают, что он инвалид Отечественной войны, человек с опытом и выдержкой, смотрит на эти картинки и посмеивается.

 — А все же тощие у них девки, ребята, а? Какие-то мослатые,  конеподобные. То ли дело у нас... — начал Тыковлев.

— Да не девки это, — вмешалась Светка, — а мужики. Вы это не заметили? Этот бар у них — место встречи гомосеков. Пошли отсюда.

Тыковлев поперхнулся и с досады даже сплюнул:

— И что, вот так вот в открытую?

— Да, вот так вот, — рассмеялся Марат. — А чего стесняться-то. Плати и имей удовольствие, если нравится. Тут так. Все за деньги и ничего без денег. Вся мораль, все жизненные ценности имеют свой эквивалент в марках. Может, Маркс в чем-то и не прав, но в этом он прав на все сто процентов. Могу клятвенно засвидетельствовать. Но живут, тем не менее, — вздохнул он, — и живут припеваючи. А по-нашему жить не хотят. Впрочем, наверное, человек никогда не хочет жить по совести и справедливости. Справедливость и совесть — это для других, а для него, любимого, должны быть исключения. И так думает каждый! Поэтому из справедливости и совести ничего и не получается. Ни у Кампанеллы, ни у Томаса Моора, ни у нас. Чтобы утвержать справедливость и равенство, нужна палка и сила. А станешь пользоваться палкой, какая же это справедли­вость? Палочная? Что-то не то. А они все решают через деньги. Вроде бы справедливо. Зарабатывай, и все! У кого больше денег, тому и больше от жизни достанется. А не заработал — сам дурак. И всем нравится, хотя больше девяноста процентов всю жизнь так в дураках и ходят. Зато могут надеяться до самой смерти, что когда-нибудь сумеют все же что-то прихватить и кого-то одурачить. Волчьи нравы? Но ведь еще древние говорили, что человек человеку волк. Это мы сейчас провозгласили, что человек человеку друг и товарищ. А ну как он по-прежнему волк и переделываться не хочет? Что тогда?

— Человек, прежде всего, продукт общества, — почувствовал необходимость вступиться за марксизм-ленинизм Тыковлев. — Люди ни  волками, ни святыми не рождаются. Их условия формируют. И уверен, что здешний человек и наш советский человек и думают, и чувствуют по-разному.

Мне вот, например, здесь, честно говорю, не по себе. Интересно, захваты­вающе. Но не по себе! Вы, наверное, привыкли уже, присмотрелись. Но и вы, конечно, не можете не ощущать, что мир этот не наш и не для нас. Только теперь я начинаю по-настоящему понимать, как важно сохранить в себе острое неприятие этого мира, его морали, его образа жизни. Они красивее и богаче живут, чем мы. Но за нами — правда. Мы должны постоянно чувствовать это. Усомниться в нашей правде — значит поднять руки вверх и сдаться. Сдаться не другому идеалу, а тем самым деньгам, о которых вы говорите. У них ведь нет идеалов, кроме денег? Не так ли? На этом их и сломаем! Изучайте, ребята, марксизм-ленинизм. Ей-Богу, не прогадаете.

*   *   *

В пивном баре горел тусклый свет. Было людно, шумно и дымно. Сели за деревянный некрашеный стол на такие же, как стол, стилизованные некрашеные лавки. Пробегавший мимо кельнер понимающе кивнул, заметив поднятую руку Марата, и через несколько минут принес четыре пива, аккуратно поставив каждую кружку на картонную подставку с синей надписью “Лёвенброй”.

— А есть будете то, что обычно? — спросил он у Марата.

— Товарищи, — обратился Марат к Тыковлеву и Банкину, — я предлагаю вам два блюда на выбор. Либо он принесет такую сковородку с жареными сосисками, кусочками печенки, почек и прочей требухой. Кстати, очень вкусно. Либо же можно взять на деревянной дощечке вестфальский окорок и всякие там колбасы. Тоже неплохо. Что будем?

— Давай, мужики, горячее, то есть требуху, — сказал Борька, — и шнапс заказать.

— Я без требухи, — решительно отрезала Светка, — и без шнапса.

Вечер разворачивался. Обсудили московские дела и сплетни. Кого куда назначили или собираются назначить. Какие материалы привлекли внимание в отделе ЦК. На что сейчас больше спрос: на тематику соцстран или на разобла­чительные статьи в адрес западных немцев. Бодрецов жаловался, что статьи про ГДР плохо идут. Социализм, мол, скучен ответственным редакторам. Куда как проще нацарапать комментарий про какую-нибудь неонацистскую провокацию в Западном Берлине или ремилитаризацию ФРГ. Завтра же в номер поставят.

Тыковлев слушал внимательно. Журналисты и журналистика его живо интересовали. Не исключено, что его могут взять на работу в отдел пропаганды ЦК. Пока это должно было быть тайной за семью печатями для всех, в том числе и для него самого. Но он умел слушать и понимать намеки. Впрочем, не надо было быть семи пядей во лбу, чтобы сделать выводы после того, что для сбора материала к диссертации его послали в Берлин, намекнув, что за этим могут последовать и другие загранкомандировки. На него у кого-то были виды. Как бы для ознакомления с темой его научной работы его приглашал зав. сектором ЦК. Похоже на смотрины. Но, как всегда, все делалось молчком. Никто ничего прямо не говорил и, уж конечно, не обещал. Закон партработы. Придет время — скажут.

Тем временем разговор пошел на житейские темы. Бодрецов рассказывал о том, как перестраивает свою корреспондентскую виллу, жаловался, что начальство не выделяет денег. Борька хвастался, что записался в секцию конноспортивной езды и недавно в первый раз прыгнул с парашютом, рассказывал Марату о последней попойке в редакции с участием всего руководства Комитета молодежных организаций и девочек из отдела школ ЦК ВЛКСМ.

Тыковлев не очень интересовался девочками из школьного отдела и лошадьми. Не собирался он и прыгать с парашютом. Перестав прислушиваться к Борькиной болтовне, он начал оглядывать пивную, ища глазами туалет. Пиво, выпитое со шнапсом, настоятельно просилось наружу. Саша нетерпеливо заерзал на лавке. Никаких признаков туалета обнаружить не удавалось.

— Это здесь за углом, вниз по лестнице, — понимающе глянув на Тыковлева, шепнул Марат.

Тыковлев радостно поднялся и заковылял в указанном ему направлении. Спустившись по лестнице, толкнул дверь с нарисованным на ней черным господином в котелке и очутился в просторном прохладном помещении с зеркалами, умывальниками и цветами. Тихо играла музыка, жужжал вентилятор. Настроение быстро улучшилось. Мысли в голове были нехитрые и приятные. Опять думалось о том, что чистый сортир — это все же важный элемент человеческого счастья. И правильно немцы делают, что довели свою культуру уборных до полного совершенства. Вот стоишь тут и отдыхаешь. И стоять хочется. Не то что у нас. Не знаешь, как поскорее из грязи и пронзительного запаха мочи выскочить. Даже в ЦК. Но в ЦК все же лучше, чем в других местах. В других местах министры, да что там министры, каждый начальничек норовит своим спецсортиром обзавестись, закрыть его на ключ и никого туда больше не пускать. Пустишь, обязательно загадят.

“И почему у нас нельзя, чтобы чисто было для всех? — думал Тыковлев. — Наверное, результат татаро-монгольского ига. Они сортиров не имели. В поле до ветру бегали. С кувшинчиками. Мы им уборные в Средней Азии стали строить, так они их из строя тут же выводят. Битым кирпичом подтираются и в унитаз бросают”.

Тыковлев радостно заулыбался и принялся застегивать ширинку. За спиной хлопнула дверь. В туалет кто-то вошел.

— Сашка, это ты? — вдруг услышал чей-то незнакомый голос Тыковлев и с перепугу обернулся, так и не застегнув последнюю пуговицу.

Перед ним стоял среднего роста уже пожилой человек с желтоватым лицом, редкими зачесанными назад русыми с проседью волосами. Темно-серый в елочку костюм, очки с неоправленными снизу квадратными стеклами, белая в синюю полоску рубашка, остроносые ботинки. По виду типичный немецкий служащий, они все слеплены на один стандарт. Но этот говорит по-русски и почему-то знает его. Лицо совершенно незнакомое, сколько Саша ни всматривался в него. Да и откуда у Тыковлева могут быть знакомые в Западном Берлине? Чушь какая-то.

— Не узнаешь, — улыбнулся незнакомец. — По лицу вижу, что не узнаешь. Не удивительно, много лет прошло. Да ты, наверное, думал, что нет меня в живых. Вычеркнул из памяти. Неужели так совсем и не припоминаешь? Нет? Синицын я, сержант из твоего взвода. Ну как, припомнил Никитича?

 — Никитич? — промямлил Тыковлев. — Какими судьбами?

— Долго рассказывать, — хохотнул Синицын. — Жизнь штука сложная. Тогда в поле тебя подобрали наши, а меня немцы. Лечили. Потом в армию к Власову пошел. А куда деваться? Жить захочешь, пойдешь, — опять нервно хохотнул он. — А после войны дороги назад уже не было. Здесь остался. Жену завел. Дети есть. Журналистом заделался. Статейки про Советский Союз пишу. Я, когда у Власова был, школу пропагандистов под Берлином закончил. В журнале его “Заря” пописывал. Немецкий постепенно выучил. Так и пописываю до сих пор. Теперь я не Синицын, а Бойерман. В университетах лекции приглашают читать по полито­логии. В общем, жить можно, не жалуюсь. Такая вот судьба, Сашка. Не бросил бы ты тогда меня в поле раненого, глядишь, все иначе сложилось бы. Да, не подумал ты обо мне, не вспомнил.

— Я тоже почти без сознания был, — нерешительно начал Тыковлев и осекся, услышав, как опять открылась дверь в туалет. “Свидетели мне не нужны”, — стрельнула в мозгу мысль. Тыковлев решительно двинулся к выходу, не глядя больше на Синицына.

— А я думал, что ты в сознании, — протянул Синицын. — Помню, как ты сначала по-русски, потом по-немецки на помощь звал. Громко это у тебя получалось. Я-то уже кричать не мог, все надеялся, что тебя услышат, а заодно и меня подберут. Ты куда? Постой, поговорить надо...

— Не могу, ждут меня, — опустив глаза, пробормотал Тыковлев и решительно захромал к выходу. В предбаннике туалета он обнаружил, к своему ужасу, Борьку. Банкин старательно мыл руки, склонившись над краном, и ласково заулыбался навстречу Тыковлеву.

“Слышал или не слышал? — сверлила мозг Саши испуганная мысль. — Если слышал, то сколько?” Он силился припомнить, на каком месте их разговора с Синицыным хлопнула дверь в туалет, что мог уловить Борька, стоя в предбаннике, прежде чем пустил воду из крана. Шум воды должен был бы мешать ему слышать. И не спросишь его. А спросишь, так ведь он, гнида, специально правду не скажет. Да еще сам вопросы задаст.

В смятении Тыковлев проковылял молча мимо Борьки и стал подниматься по лестнице в зал. Пусть себе Борька моет руки, идет в туалет, делает там свои дела. Когда вернется, так Саша уже будет сидеть, как ни в чем не бывало, за столом с Маратом и Светкой и торопить их с возвращением домой. Поздно уже, завтра вставать рано, ехать в Потсдам, выступать на семинаре по основным тенденциям развития современного империалистического общества. Если Борьке что и причудилось, то пусть забудет. Надо только поскорее уходить отсюда, а то вдруг у этого Синицына ума хватит подсесть за их столик.

Но Тыковлев ошибся. Борька вышел следом за ним, догнал его и как бы невзначай поинтересовался:

— С кем это вы там, Александр Яковлевич?

— Да не знаю. Немец какой-то. Чего-то спрашивал, вроде откуда я, что ли. Я, как ты знаешь, в немецком не силен.

— А-а, — заулыбался Борька. — Это ничего, это нормально. Они любопытные. Как увидят, что иностранец, сразу чего-нибудь спрашивают. А мне послышалось, будто вы с ним по-русски говорили...

Обратно ехали по темному и, как теперь казалось Тыковлеву, удивительно неинтересному и неприглядному Берлину. Уставившись в окно, Саша почти не слушал болтовню Светки с Банкиным, пояснения Марата по поводу берлинских достопримечательностей. В голове билась одна и та же мысль: “Что же все-таки слышал Борька? Откуда вдруг взялся этот чертов Синицын? Зачем его понесло в этот проклятый Западный Берлин? Чего он, дурак, там забыл? За месяц, за неделю до назначения на работу в ЦК КПСС? Это же надо додуматься променять такую возможность устроиться в жизни на какой-то киносеанс и кружку пива! И добро бы люди были полезные! Да он этих Бодрецовых в жизни больше не увидит. На кой черт сдались. И Банкин этот! Который раз думаешь, что отделался от него навсегда, а он опять тут как тут”.

— Незачем нам было ездить в этот Западный Берлин, — неожиданно для себя вдруг вымолвил Тыковлев, прервав пояснения Марата. — Чего увидели?  Да ничего. Витрины, а загляни за витрины — одна пустота, и прежде всего пустота духовная. У них нет будущего. Они сыты и довольны, но им нечего ждать нового. И от них никто ничего нового не ждет. От нас ждут. От них нет.

— Гниют они, разлагаются, — подхватил Марат, — но с очень приятным запахом.

— А ты не ёрничай, — оборвал его Тыковлев. — Забыл, кому служишь?

“Отмазывайся, отмазывайся, — подумал про себя Бодрецов. — Знаю я все. Сначала возьмешь за ради Христа на Запад. Хоть глазком взглянуть. Потом все витрины подряд языком оближете, штаны на порнофильме спустите, валидол от волнения примете. Зато на обратном пути, на всякий случай, свое полное несогласие и отвращение выразите. Носители идеи, мать вашу...”

Но ничего не ответил. Только согласно кивнул головой. В машине воцарилось мертвое молчание.

 

Глава III

ВОСХОЖДЕНИЕ

 

Саша сидел за своим письменным столом и глядел на Политехнический музей. Вот уже год, как он так сидел и глядел всякий раз, когда делать было нечего. Слева вокруг памятника Феликсу Эдмундовичу резво крутилась карусель “Москвичей”, “Волг”, “ЗИЛов” и “Побед”. Часть из этого потока выламывалась и с натужным воем неслась вниз к площади Ногина — на Солянку и в Китай-город. Наиболее чистые и новые машины чинно отделялись от потока и направлялись правее, к зданию ЦК. Одни высаживали пассажиров и парковались у сквера напротив. Это были чужие: те, кого вызывали на ковер или кто сам напросился. Свои-то въезжали внутрь. Правда, не все. Внутрь положено только начальству. Еще охране. Еще управлению делами. Другие свои, что на разгонных машинах ездят, выходят у подъездов и исчезают в них, а машина едет дальше.

Саша уже многих своих знает. В столовую и буфет будешь ходить, так лица быстро примелькаются, здороваться начнешь. Так, на всякий случай. Здороваться надо. Здесь все очень вежливые, корректные. По коридорам с темно-красными ковровыми дорожками не табунятся, анекдоты не травят, не курят. Каждый сидит в своей комнате с табличкой. Скромная такая табличка, и черными буквами на белом фоне значится “тов. Наседкин В. К.” или “тов. Тыковлев А. Я.” Никаких должностей. Все товарищи, все равны.

Правда, есть более равные среди равных. Они в основном в первом и втором подъездах сосредоточились. Саша же сидит со всем отделом пропаганды и агитации в десятом подъезде, как бы особняком от самого главного здания, где Первый секретарь, секретари, члены и кандидаты в члены Президиума ЦК. Но порядок у них в десятом, как и у всех. Кто сидит в кабинете один, кто вдвоем. У зав. сектором есть кремлевская вертушка, по заказу ему из буфета приносят чай с сушками. Его на работу на машине возят. Оно и понятно, думает Саша, огромная ответственность лежит на старших товарищах, и рабочий класс старается обеспечить своих руководителей всем необходимым для того, чтобы они могли трудиться на его благо, не отвлекаясь на бытовые трудности. Их у нас в стране, к сожалению, еще много, но с каждым днем становится все меньше, ибо живем мы все лучше и лучше, растем и крепнем, новую программу партии только что приняли, Америку обгоняем, жилье строим, целину поднимаем. Никита Сергеевич твердо обещал, что следующее поколение советских людей будет жить при коммунизме. Подумаешь, что будет лет через 10—15, и дух захватывает.

Саша жизнью своей очень доволен. Работа интересная. Под ним ходят журналисты и творческие объединения пишущей братии. Народ они, конечно, сложный. Каждый мнит себя если не Львом, то уж, по крайней мере, Алексеем Толстым. Склоки у них вечные между собой, подсиживания. Но на то они и живые люди. Среди писателей и артистов этого еще больше, так что грех жаловаться. Журналистами, кстати, руководить проще. Печать у нас насквозь партийная. С писателями намучаешься, уговаривая, а он годами что-то пишет и пишет и, в конце концов, что-нибудь все же по-своему напишет. С газетчиками разговор проще. Они ведь на зарплате, и результаты их творческого процесса видны каждый день. К тому же многие из них на КГБ работают, особенно те, кто за границей часто бывает. Свое место они хорошо знают. Тут держи сам ухо востро, а то и тебя в недостатке партийности обвинят. Шустрая публика! Только он, Тыковлев, шустрее. Иначе бы в ЦК не взяли. Заслужил доверие.

Да, еще и еще раз надо помянуть добрым словом Фефелова. Умный мужик. Тот, кто поставил на партию, в проигрыше не будет никогда. Знай это и не выпендривайся. Будешь правильно себя вести, партия выведет в люди. Конечно, не сразу. Конечно, не просто так, а за преданность, за труд, за сообразительность. Ну и что с того, что нет у него, Тыковлева, пока вожделенной вертушки, личной машины, сладкого чая с сушками? Да тьфу, наплевать и растереть! Что, на метро плохо ездить? Что, он чай себе вскипятить не может? Вон кипятильник лежит на окне, казенный, кстати.

Сифон стоит с газированной водой, тоже казенный. Паек кремлевский не  дают? Так цековская столовая лучше любого ресторана и в разы дешевле. А продукты для Татьяны и детей он и из буфета всегда принесет. Ну, нет у него пока казенной дачи, так ведь каждую пятницу на новеньком шикарном автобусе от парадного подъезда в пансионат отвезут. Отдыхайте, товарищ Тыковлев с вашей Татьяной и чадами за милую душу. И путевка в санаторий ЦК каждый год, пожалуйста. И бесплатный проезд в любую точку Советского Союза раз в году туда и обратно. И кремлевская поликлиника. И отличный детский сад.

— Спасибо партии, и еще раз спасибо. А чего пока еще нет, то вскоре  заработаем, — подмигнул сам себе Тыковлев. Все еще только начинается. Степаков заметит, у него глаз на людей наметанный. Надо стараться. Надо очки набирать. Вот уже из Архивного института звонили, предлагали учебное пособие для них по истмату подготовить. Надо подготовить. Со всех точек зрения надо. И студентам помочь, и самому над собой поработать. Руководство ничего так не ценит, как знание марксистско-ленинской теории, любовь к ней, работу над классиками. Все ведь знают, что мало кто Ленина читает для себя, с карандашом в руках. А уж про Маркса и Энгельса и говорить не приходится. Одно цитатни­чество и начетничество. А в коммунизм верить надо. Как доверять тому, кто коммунизма не понимает и лишь для формы поклоны перед Лениным и партией бьет? Нельзя доверять! А где возьмешь подвижников идеи? Товар исключительно редкий, потому и спросом пользуется. Теоретическая подготовка плюс опыт  практической работы и партийная хватка. Значит, надо продемонстрировать, что и то, и другое, и третье у тебя есть.

Тыковлев решительно снял трубку городского телефона и набрал номер.

— Зиновий Абрамович, это Тыковлев из ЦК. Не могли бы вы зайти ко мне в эту пятницу, скажем, часиков в одиннадцать по поводу последнего заседания правления союза. Да, вместе с протоколом. Постарайтесь к пятнице оформить. Да, да, пропуск будет заказан на десятый подъезд. Номер комнаты будет проставлен в пропуске. Не забудьте партбилет, с паспортом вас в комендатуру могут послать. Посмотрите, чтобы в партбилете все взносы были проставлены. До скорой встречи, рад буду с вами познакомиться лично.

Тыковлев положил трубку и поймал на себе взгляд маленького кучерявого мужичонки с золотыми зубами, сидевшего за столом напротив него. Это был новый инструктор отдела Мишляков, только что переведенный в Москву из новосибирского обкома. Мишляков пребывал в состоянии стойкой робости, которая обычно охватывала на многие месяцы провинциалов, попадавших на работу в ЦК откуда-нибудь с периферии. Они были заранее согласны со всем, что говорили им начальники и просто сослуживцы, старались сами ничего не делать, чтобы, не дай Бог, где-нибудь не промазать, и были всецело поглощены мыслью о том, как бы не упустить по материально-снабженческой части чего-либо из им положенного, но одновременно и не возжелать того, что было по чину не положено, и не выказать тем самым стяжательских наклонностей.

Саша сам проходил эту стадию, поэтому хорошо представлял себе, как Мишляков сейчас как бы невзначай спрашивает у работников соседнего отдела, как ему встать на очередь на квартиру и через какое время эту квартиру можно рассчитывать получить. У новоселов он будет выяснять, в каком районе они получили жилье и какой метраж. У секретарши Лиды Грызиловой будет выпытывать, можно ли в буфете заказывать продукты? По праздникам? Или когда хочешь? В каком количестве? У него, Тыковлева, новосибирец интересовался, какой пансионат под Москвой лучше, есть ли там еще свободные места. Так он и будет с замирающим от страха сердцем вести разведку, а не недодали ли ему цековские хозяйственники чего-нибудь из того, что положено, или положено, но необязательно, или, скажем, могло бы быть, но в порядке исключения. Когда урвет все, что сможет, успокоится и начнет думать о работе и карьере.

Мишляков что-то хотел спросить. Тыковлев внутренне развеселился, пытаясь угадать, что бы это могло быть на сей раз.

“Наверное, думает, не сходить ли ему в отпуск, пока лето не кончилось. Сейчас спросит, засчитываются ли ему месяцы, отработанные в новосибирском обкоме”.

Но Саша ошибся. Вопрос был неожиданный.

— Я, извините, товарищ Тыковлев, внимательно присматриваюсь к тому, как вы работаете. Мне многому еще учиться надо, привыкнуть к стилю работы других товарищей, не выделяться, так сказать, из общепринятого. Вы вот сейчас звонили куда-то по телефону. Как я понял, товарищу, которого лично не знаете. Пригласили зайти. Вы путем ему и не представились. Так, мол, и так, Тыковлев из ЦК. И все. Почему? Он, похоже, вас тоже не очень знал.

— Так лучше, — с готовностью ответил Саша. — ЦК есть ЦК. Нам разрешают так представляться: я такой-то, из ЦК партии. И все. Не обязательно уточнять. Мы, инструкторы, можем звонить, кому угодно: до уровня зам. министров. Впрочем, зам. министрам в промышленных министерствах тоже можно. Обычно все просьбы выполняют. С технарями вообще проще, потому что у них зам. министры в состав руководящих органов партии не входят. Значит, если из ЦК, то руки по швам. С КГБ, военными и мидаками сложнее. У них там в начальстве есть и члены и кандидаты. Они свои записки в ЦК КПСС, а не в отделы ЦК, как другие, пишут. Зав. отделами под ними ходят, а не их дрючат, чтобы за их спиной никто с цековскими не сговаривался. Так что тут точно все просчитывать нужно, а то нарвешься. Позвонишь такому и скажешь, что, мол, Иванов из ЦК, и надо бы сделать то-то и то-то. А он тебе в ответ: не понял, какой Иванов из ЦК. Иванов вроде в состав ЦК не входит. Так вы кто такой все же? Приходится тогда сказать, что звонит инструктор или референт отдела ЦК. А ему только этого и надо. Ах, инструктор. Так вы всего лишь работник аппарата ЦК. Что вам угодно? Кто поручил? Мне кажется, что это нецелесообразно. Впрочем, попросите вашего заведующего отделом позвонить моему министру, а я ему доложу, что вы к нам обращались по такому-то вопросу. Вот и думай тогда, как быть. Пойдешь жаловаться своему зав. отделом, так он тебя же и отругает, хотя, может быть, сам же поручение давал. Нет у вас, дорогой товарищ, рабочего контакта, не умеете себя поставить... А все потому, что сам звонить не хочет или боится, что где-то в чем-то просчитался. Кто его знает, того же Гречко или Громыко? А вдруг они уже о чем-то с Первым договорились, а до нас еще не дошло? А вдруг мы не в ту степь? В общем, дело это тонкое, я имею в виду рабочее повседневное руководство госаппаратом через отделы ЦК. Оч-ч-чень тонкое, — многозна­чительно воздел палец вверх Тыковлев.

— И с нашими клиентами не проще, — продолжил он. — Среди них каждый третий какой-нибудь лауреат, заслуженный или выдающийся. Значит, лично  известен. Кто — кому. Кто к Суслову на прием ходит. Кто водку с Никитой пил. Кто в Барвихе в пруду карпов с кем-то из нашего начальства ловит. К ним простому инструктору на кривой козе не подъехать. Кто ты такой, чтобы творческую личность учить, ограничивать, одергивать. Так что советую вам, прежде всего, тщательно изучить тот контингент, с которым будете работать. Без этого сгорите сразу и синим пламенем. А работать надо. Как? Через них самих. Одних против других использовать. Они с превеликой охотой дерутся и подножки друг другу ставят. Но опять же советую работать не напрямую, самому оставаться как можно дальше в стороне, быть арбитром. Лучше действовать через аппарат их творческих союзов и объединений, редакции, Академию наук. Аппарат — это великая сила. В аппарате надо иметь своих надежных людей, очень надежных, ни в коем случае не выдающихся. В этом залог успеха работы. Надо, чтобы они сами в творческих исканиях и спорах вырабатывали ту линию, которая задана партией, боролись за нее и отстаивали ее с убеждением, были непримиримы к противникам линии партии, искренне почитали их своими врагами. Это высший класс партийной работы. К сожалению, правда, не всегда так бывает. Не всегда получается. Но в идеале должно быть именно так. Именно такую работу больше всего ценит руководство. Мы как высший орган партии должны действовать убеждением, а не окриком. Администрировать — это последнее дело, хотя, конечно, иногда приходится, коли иного выхода нет.

— А Зиновию Абрамовичу я предложил, вы правы, зайти в приказном порядке, потому что он аппарат. Он знает, что не сможет не зайти. Он даже рад, что я ему позвонил, что будут у него задания из ЦК, что его помнят, знают и ценят. Мне не надо говорить ему, кто я. Он давно уже по их беспроводному телефону разузнал, кто я, откуда пришел, чем занимаюсь, что за человек. Он ждал не дождался этого звонка, наверняка волновался, почему столько времени прошло, а я его не вспомнил. Вот я его и вспомнил. Нужен он мне стал. Не дело стал писать последнее время этот наш Ерофеев. А еще политический обозреватель! Получается у него, что диктатура пролетариата, с одной стороны, освободила, а с другой — как бы закабалила людей. Начитался, видать, солженицынского “Иван Денисыча” и все копается. Уровень нашего потребления не нравится, дефицит, мол, человеческое достоинство унижает, морально-политическое единство общества ограничивает простор творческих исканий путей строительства социализма. А ведь это критика не кого-нибудь, а нашей государственной системы, хоть он хитрый и кивает на нерасторопных и догматичных Пал Палычей и ратует за широкий взгляд, за творческие развитие марксизма. Кто за дефицит, в конце концов, отвечает? Да мы отвечаем, ЦК КПСС. Ведь он это думает и другим потихоньку внушает.

— Вот пусть Зиновий Абрамович и подумает, как его лучше поправить, — продолжал с пафосом Саша. — Разумеется, руками его же коллег. Не принимать же ЦК, как в 1948 году, постановление о писаниях какого-то Ерофеева. Чести много будет. Да и прошли времена культа и его методов. Кто таких всерьез у нас принимает, когда страна на глазах обновляется и крепнет? Никто. Но поправить Ерофеева надо. Он человек известный и талантливый. Если стал такое писать, то не случайно. Небось, повторяет то, что всякие сотрудники НИИ из молодых да ранних, начитавшись газет и книжек в спецфондах, на кухнях по вечерам за бутылкой водки обсуждают. Шумим, браток, шумим! Помните Грибоедова? Так вот, пора просигналить им, чтобы кончали языки чесать. Много их развелось после “оттепели”. Делом надо заниматься, коммунизм строить, жизнь реальную видеть и понимать. К рабочему классу присматриваться, а то как бы он сам не занялся ими.

— Правильно, — поддержал Мишляков. — По сравнению с Новосибирском в кругах творческой интеллигенции обстановка в Москве намного более сложная. Впрочем, у нас в Академгородке тоже плесени немало.

*   *   *

Бубенцов сегодня был явно не в духе. Из-за стола не поднимался, руки не подал. Сухо кивнул и указал рукой на стул, предлагая садиться. Делает вид, что очень занят. Внимательно читает бумагу, водя по ней карандашом. Отдельные слова чуть-чуть подчеркивает, но так, чтобы потом можно было стереть ластиком. Обязательно сотрет, прежде чем даст бумагу на исполнение. Это такая привычка у зав. сектором. Говорит, что не хочет подчеркиванием навязывать свое мнение нижестоящему работнику, сковывать его мысль и инициативу. Может быть, и так. А может быть, каждый раз проверяет, достаточно ли по-партийному оценишь материал.

Так про начальника говорят в секторе. Тыковлеву же иногда кажется, что просто перестраховывается Бубенцов на всякий случай, по крепкой цековской привычке, не торопится свое мнение высказывать. Кто его знает, куда та или иная бумага, в конце концов, вывернется, кому боком выйдет. Сейчас, конечно, не сталинские времена, но ухо востро держать надо. В этом деле все очень непросто. Поэтому Тыковлев тихонько садится на стул и старается по возможности запомнить, в каких местах замирал над бумагой бубенцовский карандаш. Потом можно будет вычислить, куда рулить. Вызвал, конечно, чтобы дать какие-то “ЦУ”, то бишь ценные указания.

— Так, — крякнул Бубенцов. — Интересные дела на вашем участке происходят, Александр Яковлевич. Очень интересные. Прошу ознакомиться.

На стол перед Тыковлевым легла бумага из комитета госбезопасности. Саша про себя тут же отметил, что бумага пошла в комиссию партконтроля, выездную комиссию и к ним в отдел пропаганды. Похоже, персональное дело с кем-то из загранработников. Из его. Сашиных загранработников, то есть журналистов. Иначе зачем же было его вызывать. Радости мало. Бубенцов не зря нахохлился. Если он нахохлился, то Тыковлеву уже впору и голову пеплом посыпать. Он “сидит” на участке, где прокол. Он и никто больше. Правда, пинки получит он один. Если на чем-то попался загранкадр, то мало не будет и тому инструктору комиссии по выездам, который его выпустил. Им обоим сейчас — и Тыковлеву, и этому неизвестному пока что ему инструктору — начнут забивать в задницу большой арбуз, а они, в свою очередь, постараются валить всю вину на главных редакторов, секретарей парткомов тех организаций, которые проглядели грешника. Только бы никто не убежал, — подумал Саша. — Если сбежал, будет всем плохо.

Тыковлев лихорадочно пробежал бумагу. Никто, слава Богу, никуда не сбежал. Комитетчики доносили, что при бухгалтерской проверке корпунктов “Комсомольской правды” в Париже и Берлине обнаружены финансовые недостачи. И в том, и в другом случае руководители корпунктов объяснить недостачу не могут, оправдательных документов не имеют. Ревизия была внеплановой, внезапной, так что подготовиться они не сумели. Принятыми оперативными методами установлено, что недостачи возникли после пребывания в Париже и Берлине в служебной командировке заместителя главного редактора газеты Банкина. По данным источников комитета, он брал деньги из касс корпунктов, получал ценные подарки от их руководителей. Документов, фиксирующих выдачу денег Банкину, не составлялось. Свидетелей передачи ценных подарков тоже выявить не удалось. Докладывается в порядке информации и для возможного принятия мер.

— Что делать будем? — строго спросил Бубенцов.

— Надо разбираться, — неуверенно начал Тыковлев. — Зажрались они там на загранке, — внимательно наблюдая за выражением лица начальника, продолжал он. — Такие деньги по сравнению с советским работягой получают, и все им мало, руку в государственный карман нестыдно запускать. У кого воруют! У девчонки, что в совхозе в поле с утра до вечера работает. У токаря, что всю смену от станка не отходит. Выедут за границу и тут же забывают, кому обязаны своим благополучием.

Судя по потеплевшему взгляду Бубенцова, Тыковлев был на правильном пути.

 — Разобраться и наказать. Такие люди не могут представлять за рубежом нашу советскую печать, — еще больше распалялся Саша. — И с редакциями тоже разобраться. Надо повысить требовательность при подборе кадров, усилить контроль за качеством продукции наших корреспондентов и расходованием средств. Ведь большинство из них ведет курортную жизнь. Деньги в кассе есть, до московского начальства далеко, посольство им не указ в их творческих исканиях. Вот и жрут, да пьют, да по стране катаются, да раз в неделю какую-нибудь заметочку на полторы странички из местной печати скомбинируют. Такого корреспондента ни одна западная газета держать бы не стала. Сплошь трутни. Надо построже с ними, Александр Иванович. Я за самые строгие меры в отношении и Парижа, и Берлина, если материал подтвердится.

— Ну, хорошо, — кивнул Бубенцов, — начинайте. По ходу докладывайте. Что касается общих выводов о недостатках деятельности наших журналистов за рубежом, то это вопрос отдельный. Непростой вопрос, кстати. И еще одно: в бумаге упоминается Банкин. Вы как-то про него забыли. Понимаю, понимаю. Он, кажется, на главного редактора должен был идти. И, тем не менее, подумайте, посоветуйтесь с товарищами из других отделов. Не первый раз мы слышим про Бориса что-то неладное. Умный, казалось бы, парень, перспективный работник. Жаль будет, если окажется с гнильцой. Вы присмотритесь, что тут и как надо будет сделать. Наша задача растить кадры. Но это должны быть кадры, а не мусор. Согласны? — Бубенцов как-то многозначительно глянул на Тыковлева.

— Конечно, полностью согласен! — заторопился к двери кабинета Саша. Идти быстрее мешала раненая нога. Исчезнуть из кабинета Бубенцова ему хотелось немедленно.

*   *   *

Стояла типичная сочинская летняя сырая жара. Отдыхающие из объединен­ного санатория 4-го Главного управления Минздрава СССР валялись на каме­нистом пляже у подножья бетонной многоэтажки, жарясь в лучах заходившего солнца. Кто-то из референтов Первого секретаря ЦК КПСС проносился мимо пляжа, с трудом стоя на водных лыжах — последний писк сочинской моды. Простой же люд на пляже играл в карты, читал газеты или книжки, травил анекдоты, прикрывшись зонтиками или черными зеркальными очками. Купающихся, несмотря на теплую погоду, было мало. Грязновато-серая морская 22-градусная вода не манила докрасна обгоревших жирноватых отдыхающих. Разговор все больше шел о том, не сходить ли до ужина к “Петушку” в пивную при местном сочинском пивзаводе. Хотелось по жаре до ужаса пить, и даже дородные строгие жены, расположив­шиеся рядышком, кто с вязаньем, кто с затрепанным романом в руках, не усматривали в этих разговорах повод для вмешательства и строгих окриков. Ну, почему же мужику пивка не выпить, свеженького, бочкового? Не в ларек же у пропускного пункта они затевают идти жрать водку. Ее при гипертонии и по жаре врачи очень не рекомендуют.

В прохладном и просторном корпусе “люкс”, что справа от бетонной коробки главного здания, суетились официантки. Командовал Женя Гуляев, референт из международного отдела ЦК ВЛКСМ, специалист по Монголии по своему основному профилю, но больше известный за свой организационный талант и способности. С выражением серьезности и значимости на молодом и безвременно располневшем лице он со знанием дела покрикивал на официанток, предлагая добавить в угол стола еще бутылку коньяка, соорудить в центре пирамиду из фруктов, не забыть сациви, прибавить бастурмы, обязательно предусмотреть для девушек шампанского, принести кизилового напитка. Чувствовалось, что Женя знает толк и в выпивке, и в закуске и испытывает внутреннее наслаждение от предвкушения предстоящего застолья.

Временами появлялся директор санатория. Высокий, седой, худощавый человек с колодкой орденов на темном пиджаке и, несмотря на жару, в галстуке. Бросив оценивающий взгляд на стол, директор спрашивал Женю:

— Так пойдет или еще закуски добавить? Шашлыки будем подавать не раньше, чем через час? Я понимаю, что сигнал подадите, но мне надо давать команду, чтобы разжигали мангалы. Как думаете, сколько речей будет? Две, три?

— Старик, не волнуйся, — покровительственно ответствовал Женя. — Держи свои мангалы в готовности, присыплешь уголь солью, а как главный начнет говорить, так и нанизывай мясо на шампуры. Аккурат успеешь. Что ты, в первый раз, что ли? Все чин-чинарем будет. Ребята все свои. Никого посторонних. Хотят немножко расслабиться после адской работы. Сам знаешь, то целина, то вооруженные силы, то еще что. Партия приказала, комсомол ответил “есть”. Мы же знаем, к кому пришли. Петр Николаевич Саженцев — это фирма. Мы тебе верим, знаем, что будет как дома. Заранее благодарим тебя за гостеприимство. Друзей своих, знаешь, никогда не забываем и в обиду не даем. Ты нам, а мы тебе. Понимаешь, отдохнуть ребятам хочется, посидеть, поговорить, посмеяться, попеть. В сауну сбегать, ночью в море искупаться. С девчонкой по аллее прогуляться, потанцевать.

— Спасибо, Женя, за доверие, что выбор свой на нас остановил. Мы постараемся сделать все, как надо, — вежливым голосом промолвил Саженцев. — Однако, по-моему, стол готов. Иначе получится перегруз. Мы лучше потом еще поднесем, если понадобится. А то повернуться будет негде. Музыка там в углу. Магнитофон, пластинки, радиола. Там и старые комсомольские, и военные песни, и Майя Кристалинская. Ну, и, конечно, танцевальные произведения. Вот эти две бобины. Ага, и танго и фокстрот. Твист тоже есть и буги-вуги, — поймав вопросительный взгляд Жени, добавил Саженцев. — На все вкусы, одним словом, и в зависимости от градуса. Обслуживать вас будут Катя и Аня, — кивнул он в сторону двух ярких официанток. — Они у нас работницы с опытом. Двери в этот отсек будут закрыты, так что никто посторонний беспокоить не будет. Ну и вы тоже особенно-то не шумите, а то у нас сейчас в корпусе товарищ Промыслов, несколько послов. Я уверен, правда, что ничего слышно не будет. Корпус у нас добротный, еще сталинской постройки, стены толстые. А надумаете прогуляться или покупаться, то выходите прямо через балкон на улицу. И в парк!

— Не волнуйся, старик, не волнуйся. Не подведем, — заверил Женя. — Давай пять. Спасибо тебе еще раз.

*   *   *

Трещали цикады. Через открытые окна приятно повевал прохладный морской воздух. За разгромленным столом сбились в кучки по трое-четверо молодые люди в светлых костюмах. На диванах сидели по двое. В кучках рассказывали анекдоты, о чем свидетельствовали громкие взрывы смеха. На диванах занимались, судя по приглушенным голосам, политикой. В стороне от стола возле магнитофона под музыку занимались любовью, вернее, подготовкой к ней. Президиум стола занимался сам собой.

Банкин в этой компании не был новичком. Нельзя сказать, чтобы он чувствовал себя среди друзей. Многие тут недолюбливали Борьку, да и он любил не всех. Но было вместе с тем общее чувство корпоративности, принадлежности к кругу своих, обязательности взаимной выручки в делах с не своими. Не случайно то и дело раздавался тост: “За нас с вами, и за... с  ними!”, вызывавший приливы веселья. Кто понимался под “нами”? Пояснений  не требовалось. Это само собой разумелось. Это же, кто в этой комнате, кто такие же, как мы. А все остальные пусть как хотят. Лишь бы нам хорошо было. За нами будущее. Страна и все, что в ней, наше. Мы друг друга выведем в люди, мы элита. Нам уже многое позволено, а будет позволено еще больше.

Банкин давно приглядел кареглазую стройную девчонку, которую привели с собой сочинские товарищи. Наметанным глазом он вычислил, что, вероятно, это какой-нибудь из местных кадров на выдвижение. Может быть, ее в крайком в отдел школ взять планируют, может, секретарем в комсомольской организации в совхозе или в санатории поставить хотят, а может, она в журналисты просится. Хе-хе! В последнем случае Борькины шансы здорово повысились бы. Во всяком случае, пора двигаться на разведку. Сочинские товарищи забыли про свою выдвиженку и давят в углу очередную бутылку коньяка. Борька же свои пятьсот грамм на грудь уже принял и чувствовал себя в полной донжуанской форме. Поднявшись из-за стола, он было направился к девчонке, как вдруг восседавший в президиуме один из замов председателя Комитета молодежных организаций СССР потребовал внимания.

 — Товарищи, — глядя перед собой блестящими стеклянными глазами, проговорил он. — Я предлагаю вам встать и выпить за наш ленинский комсомол, кузницу кадров партии и ее надежный резерв. За последние годы партия все больше решительно и последовательно выдвигает молодежь, нас — комсо­мольских работников. Мы не обманем доверие партии. Руководство страной будет в молодых, твердых и опытных руках. Я предлагаю выпить за Александра Николаевича Шелепина, настоящего комсомольского вожака и человека с большим будущим. За железного Шурика!

Кто-то закричал “ура”. Но не все. Однако выпили все и стоя. Потом  сели и замолкли. Наступила неловкая пауза. Борька криво улыбнулся, подумав о том, как собравшиеся про себя вычисляют, кто из них доложит завтра первым насчет “железного Шурика”. Пили-то все, так что теперь, кто вперед. Жалко, не успел он присоседиться к той девчонке. Глядишь, увел бы ее в парк и ничего бы не услышал. А спросят, так не было меня в этот момент в зале, и реагировать не мог. Да, не повезло, — в сердцах подумал Борька. И все этот дурак Минаев. Кто за язык тянет! Будто бы от таких тостов что-то зависит в карьере железного Шурика. Хотя как же. Конечно, зависит. Может быть, на этом тосте и карьера закончится. Ну, если не Шелепина, то минаевская-то наверняка. А может быть, он это специально устроил? Может, проверить хотят, как среагирует на подобную провокацию комсомольская верхушка. А она ведь сегодня вся здесь, за немногим исключением. А кто проверить хочет? Сам Шурик, он ведь председатель КГБ? Или в ЦК решили, что Шурик им надоел?

— Чего задумался? — хлопнул кто-то сзади по плечу Банкина. — Давай еще коньяку тяпнем. Я с тобой хотел поговорить насчет той девчонки, — секретарь краснодарского обкома ткнул пальцем в направлении одиноко сидящей за cтoлoм чepнoглaзoй. — Она у нас в краевой газете уже два года работает. Разумная девка. Пора выдвигать. Во всяком случае, у нас такое мнение складывается. Может, поддержишь? Помоги ей в “Комсомолке” опубликоваться, сделай корреспондентом по Краснодарскому краю. А там посмотришь. Она, правда, толковая, я тебе не дохлую собаку продаю.

— А я как раз сам собирался с ней познакомиться, хотел на танец пригласить, а тут Минаев со своим тостом дорогу перебил, — обрадованно засуетился Борька. — Получается, на ловца и зверь бежит. “Да и жены со мной на это раз в Сочи нету”, — подумал он.

— Ну, тогда вперед, желаю удачи, — заулыбался секретарь. — Хочешь, я тебе из санаторского гаража “Чайку” организую, чтобы ты ее домой отвез? Неотразимое впечатление на ее мамашу произведешь. Очень она хочет, чтобы дочка в люди вышла. Соображаешь? То-то. Ну, не теряйся. Только Зойку-то в “Комсомолку” все же возьми. А то мы тебе припомним.

— Не пугай, сами разберемся, — попытался ответить ему в тон Борька. — В “Комсомолку” много хороших девушек попасть хочет. У нас жесткий отбор с учетом всех показателей, — многозначительно добавил он. — Но к краснодарским обещаю тебе самое благоприятное отношение.

— Ладно, ладно. Мы, если надо, то и начальству твоему в Москву позвоним, — продолжал секретарь, — чтобы там чего не подумали про тебя. Чтобы ясно было, что крайком официально выдвигает.

— А чего они подумают? — беззаботно заулыбался Борька. — Я чист как стеклышко.

— Ну и слава Богу, коли чист. Значит, зря болтают.

— Ты это про что? — протрезвел вдруг Борька.

— Иди, иди! Ни про что. Так. Приедешь в Москву, узнаешь. Чепуха все.

Борьке расхотелось кататься на “Чайке” с черноокой дивчиной. Что-то стряслось, пока он тут грелся на солнышке. Теперь ясно, что про тост Минаева надо немедленно доложить. Другие тоже доложат? Ну и пусть. У них свое начальство, а у него свое. Но не главному же редактору ему докладывать. Его, того и гляди, должны снять и перевести на другую работу. Зачем Борьке его положение укреплять? Совершенно не к чему. Нет, надо доложить в ЦК КПСС. Но кому? Высоко не надо лезть. Кто он большому начальству? Друг, сват, брат? Даже заведующий сектором и тот высоковат. Получится, что Банкин отличиться хочет. Не надо. Надо скромнее быть. Но сообщить в ЦК обязательно. Лучше всего через своего референта. Он хоть и новенький, а знакомый старый. Ему расти хочется. К тому же, если за Банкиным вдруг какие грехи обнаружились, то лучше всего его защитить может свой родной инструктор ЦК. Он тебе и бог, и царь, и высший судья.

 Итак, хромоногий Тыковлев, и только он. Борьке подумалось, что судьба все теснее связывает их.

*   *   *

Прилетев на следующий день в Москву, Борька тут же позвонил Тыковлеву. Тот был сух и официален:

— По какому вопросу? В чем срочность? Сегодня не смогу. Заходите лучше на следующей неделе. Я пока буду занят. Да, да и вашими делами в том числе. Обнаружились серьезные недостатки в работе ваших корпунктов в Берлине и Париже. Вы ведь там, кажется, недавно были. Приходится разбираться. Пока не готов сказать что-либо определенное. Через некоторое время я вас и сам пригласил бы на беседу. Вы меня опередили. Если есть что сказать по этому поводу, тем лучше. А-а-а? Вы по другому вопросу. Хорошо. Но и по этому вопросу нам с вами все же придется поговорить. Случай уж больно неприятный. До понедельника.

Трубка щелкнула и начала издавать частые гудки. Было ясно, что Тыковлев еще не знает, как ему поступить с Борькой, и от встречи уклоняется. До понедельника, однако, вопрос, видимо, должен был проясниться, иначе бы он встречи не назначил. Значит, жизни Борьке отмерено до понедельника. А дальше... Что будет дальше? Банкин неожиданно вспотел от волнения. А, была не была! Единова живем. Главное, ничего не менять в своем поведении. За ним, наверное, сейчас смотрят. Боится или не боится? Нервничает или не нервничает? Виноват или не виноват? А что это, товарищ Банкин, глаза у вас сегодня бегают? Хрен вам! Не бегают. Нечего мне бояться. Живу, как и жил. Ничего не заметите. У меня все в порядке.

Банкин решительно набрал номер своей квартиры. Ответила Варя:

 — Все в порядке: и дети, и сама. Что это ты раньше срока назад вернулся? Не позвонил из Сочи. Что-нибудь случилось? Я вроде бы ничего такого не слышала. Впрочем, хорошо, что вернулся. Я рада. Соскучилась. Да, да, конечно, соскучилась. Шуба парижская где? Что ты вдруг про нее вспомнил? Где ей быть? В ломбарде, конечно, на лето все меха на хранение в ломбард сдают. Ну, сказала же тебе, что нет этой шубы в доме. Что она тебе далась? Да, кстати, тебя тут на завтра ребята в гости приглашают. В совхоз. На лошадях покататься, в баньке попариться. Я сказала, что тебя нету, на юг уехал.

— Позвони и скажи, что приехал и буду обязательно, — прервал жену Борька. — Ну, надо так, понимаешь. Очень важно срочно с ребятами увидеться и поспрошать кое о чем. В том-то и дело, что надо еще до понедельника. Ты позвони сейчас, а то им лошадей заранее заказывать надо. Пусть мою застолбят, а то дадут какую-нибудь чужую и кусачую. Греха с ней не оберешься.

Банкин, как стал начальником, пристрастился к конному спорту. Им зани­маются, как говорят, по двум причинам. Одни лошадей любят. Другие — на лошадях сидеть и оттуда свысока на всех поглядывать. Этот другой был как раз Борькин случай. Благородный вид спорта, графья, князья, высокие сапоги, стек и шапочка. Что-то особенное. Хоть мы и все товарищи, но я не как все, а как избранные. Другие пусть на брусьях жилы рвут, потеют на марафонских дистанциях, разбивают друг другу носы на ринге. Это не для Банкиных.

Борька был сноб. Он быстро усвоил апломб в суждениях по литературным вопросам. Как бы невзначай давал понять, что говорит всегда о том, что знает лучше других. Козырял знакомствами, любил ходить в компании, где можно было запросто встретиться с сильными мира сего. И в конюшни-то его особенно потянуло после того, как узнал, что любит на лошадях кататься председатель военно-промышленной комиссии при Совмине. Большой человек был Леонид Васильевич. Правда, влезть в компанию председателя не получилось. Рылом не вышел. Зато познакомился с его ребятами рангом пониже. Они его в парашютный спорт стали затягивать. Мол, спорт смелых и решительных. Проверь себя. Слабо прыгнуть? Пришлось раз прыгнуть. Не хотелось, конечно. Но нельзя было не прыгнуть. Засмеяли бы те, кто ждал с пол-литрой внизу. Кое-как заставил себя отделиться от самолета и доказал себе самому и всем вокруг, что настоящий он парень — не жлоб и не трус. Хотя знал, что обманул и себя, и всех остальных, кто поверил. Но обмануть — это тоже большое искусство. Чтобы обманывать по-крупному, надо быть рисковым человеком. Борька всю жизнь был рисковым парнем, видимо, поэтому и везло ему всю жизнь. Во всяком случае, он в свою звезду твердо верил.

*   *   *

Конюх сказал, что Борькину смирную кобылу Азу забрал генерал Пластунов. Он подолгу ездить любит. Считай, до вечера не возвратится. А предложить он может Борьке только черного жеребца по прозвищу Сатана из-за крутого и шкодливого нрава. Остальных лошадей товарищи уже разобрали и просили передать, что поскачут в Марьино. Пусть, мол, Борис догоняет. По возвращении в пять будет баня и легкий обед. Так что шофера до тех пор вполне можно и отпустить. Пусть Борис переодевается пока что, а как готов будет, так он Сатану из конюшни выведет.

Перспектива поближе познакомиться с Сатаной Банкину вовсе не понра­вилась. Но деваться было некуда. День как-то с самого начала не заладился. Запоздал шофер — простоял в очереди на заправку. Потом попали в пробку на Рублевке. В результате приехали к шапочному разбору. Ни Азы, ни ребят уже нет. Скачи теперь один в Марьино. Не успеешь доехать, назад поворачивать придется. Толком ни с кем не поговоришь. В бане все после первой ходки нахлестаются водки, а после второй и вовсе соображать перестанут. Ничего так толком и не узнаешь. Зачем, спрашивается, ехать было?

В Банкине начинала закипать злость и раздражение. Нехорошо это. Лошадь чувствует настроение всадника, а лошадь не своя, с норовом. Может, все же лучше не ездить? А что тогда делать? Сесть в машину и вернуться домой? Раньше надо было думать. Водителя уже отпустил. Сидеть здесь до пяти и ждать, пока вернется вся компания? Засмеют, скажут, на Сатану сесть побоялся. Не годится. Все это, конечно, глупости, условности. Но вся жизнь соткана из таких условностей, они, а не ум и расчет зачастую определяют, что происходит с нами.

Завидев Борьку, конь всхрапнул и недовольно покосился на него красным блестящим глазом.

— Ну, ну, не балуй, — стараясь придать хозяйскую строгость и уверенность своему голосу, прикрикнул на жеребца Банкин, кладя руку на шею лошади. — Я двинулся вдогонку за нашими, Петрович, — решительно добавил, обращаясь к конюху, Борька и взлетел в седло. — До скорого!

Сатана резко взял с места и понесся к воротам. У ворот остановился как вкопанный и попытался укусить Борьку за ногу. Получив стеком по животу, вновь рванул вперед, встал на задние ноги и сбросил седока со всего маху на землю.

Банкин почувствовал резкий удар, хруст и боль в пояснице. В глазах потемнело. Он потерял сознание. Очнулся в машине “скорой помощи”. Подумал, что везут в Кунцевскую больницу и что более глупой истории, чем эта, с ним не могло приключиться. Лежи теперь на больничной койке и гадай, что в ЦК решат с тобой делать. Сам, дурак, выключил себя из игры. Спортсмен х...в!

Но из игры выходить нельзя ни в коем случае. Больничная койка — это необязательно проигрыш. Наоборот, это козырь! Конечно, козырь. Скажем, собрались они тебя за шкирку взять, а ты раз — и в больницу. А больного не тронь! Разберись сначала со здоровьем, а больному человеку позволь подлечиться. Не волнуй, не травмируй, не снимай, не назначай. Не зря у нас, чуть что не так, сразу товарищ, у которого неприятности, заболевает. Это жалость и сочувствие возбуждает и, главное, время позволяет выиграть. Пусть они занимаются берлинским и парижским корпунктами, пусть главного редактора на ковер тягают, а он пока что полежит да по кунцевскому парку погуляет. А там, глядишь, пока его выпишут, так и все решения уже вынесут и выговоры раздадут. Лишь бы с позвоночником все обошлось. Это главное. Обойдется! Не он первый с лошади падает.

— Мне повезло! — неожиданно для себя воскликнул Борька.

— Чего? — склонилась над ним медсестра. — Не волнуйтесь, сейчас приедем, рентген сделаем. Все хорошо будет!

— Сестра, мне срочно позвонить надо. Да не возражайте. Мне надо позвонить в ЦК! Это важно. Потом делайте со мной, что хотите. Хоть на  рентген, хоть на операционный стол.

 *   *   *

Тыковлев снял трубку не сразу. Борька даже подумал, что он уже ушел с работы. Хотя не было еще и пяти. Но Тыковлев ответил.

— Слушаю, — заговорила трубка его настороженным, но одновременно привычно руководящим голосом.

— Здравствуйте, Александр Яковлевич, — заторопился Банкин. — Хорошо, что я вас застал. Я в Кунцевской больнице. Сейчас меня к врачу повезут, потом на рентген или еще куда. Не знаю. Со мной глупая история вышла. Упал с лошади. Наверное, что-то в спине повредил. Болит очень. Прошу извинить, но в понедельник я к вам, наверное, не приду.

— Не волнуйтесь, Борис Дмитриевич. Не повезло. Ну, так ведь со всеми бывает, — переходя на отечески заботливый тон, зарокотал Тыковлев в трубку. — Надеюсь, что все обойдется благополучно.

Борька почувствовал, что сейчас трубка будет повешена. И все. Зачем тогда звонил? Чтобы сообщить, что в рабочий день на лошадях катается?

— Александр Яковлевич, я хотел сказать... У меня есть сообщить кое-что важное. Наверное, это срочно. Как член партии я считаю своим долгом сделать это. Посоветуйте, как лучше поступить. Я собирался доложить вам лично в понедельник, но теперь лишен этой возможности. Поверьте, это может быть действительно важно. Не для меня и не для вас, а для партии, для ЦК. Мне так, во всяком случае, кажется. По телефону говорить об этом не считаю правильным. Может быть, я напишу вам записочку, а Варя, жена моя, в понедельник подвезет ее к вам на Старую площадь. Хорошо, так и сделаем. Спасибо за внимание. У меня камень с души свалился. Еду лечиться!

В этот вечер после осмотра у врачей, рентгена и обезболивающих уколов Банкин приступил к составлению записки о дружеском вечере комсомольских руководителей в Сочи. Писал долго. Сочинение подобных документов требовало искусства, а не просто владения пером. Сказать и не сказать, намекнуть так, чтобы в любой момент иметь возможность отказаться от намека, выразить личное отношение к случившемуся и участникам, но в то же время выказать заботу только о высоком, общезначимом. Ни в коем случае не пересолить. Одним словом, суметь отделить небесное от земного, человеческое от нечеловеческого, личное от государственного! Борька понимал, что по этой записочке будут судить о его политической зрелости, а не о журналистских способностях. Он знал, что его собираются выдвигать. Не в обозреватели, а в руководители.

Он очень старался, временами забывая начисто о настойчиво колотившейся в крестце тупой боли. Она пройдет. Не в этом сейчас главное. Сейчас важно выстрелить в десятку, дать Тыковлеву в руки весомое доказательство своей преданности и политической зрелости. Оно должно перевесить все, что могут наговорить на Борьку ребята с берлинского и парижского корпунктов. Они, конечно, попробуют оправдываться. Валить на Банкина. Только пустое это все. Нет у них никаких доказательств. Попались сами и пытаются теперь честных, порядочных людей замазать. Все воры и растратчики так поступают. Товарищи в ЦК эти шутки хорошо знают и честных, преданных работников в обиду не дадут. Тем более если такой работник заболел. А он, Борька, заболел, хвала Сатане! А то, что он преданный, свой в доску, так после его записочки не должно остаться ни тени сомнений. Даже у Тыковлева. Мало ли чего там у них в сибирском госпитале было. С тех пор годы прошли, оба как-никак повзрослели и поднялись.

*   *   *

Тыковлев удобно разместился в середине продолговатого стола из темного дерева, занимавшего почти весь зал на нижнем этаже по Тэвисток-стрит. Из-за его спины в зал заглядывало смутное лондонское утро, смешиваясь с желтоватым светом электролампочек, освещавших зал старого и не очень просторного кирпичного особняка со скрипучими деревянными лестницами. Вчера вечером Тыковлев облазил по этим лестницам весь особняк, познакомился с его обитателями, выслушал неторопливые объяснения директора института, исполнявшего роль гида.

Лондонскому институту стратегических исследований было чуть больше десяти лет. Но славу он себе снискал уже вполне определенную. Заслуженно или нет, но в Москве институт уважали, считая чем-то вроде легального исследовательского центра западных разведок. Институт был и впрямь учреждением солидным. На дешевки и сенсации не разменивался. Данные и цифры, которые публиковал, не фальсифицировал. Те же, что публиковать не следовало, просто не публиковал. Одним словом, обеими сторонами признавался заведением полезным. Генштаб Вооруженных Сил СССР и советские дипломаты охотно пользовались на переговорах с Западом данными лондонского института. Собственных данных ни о своих войсках, ни о войсках противника называть было никак нельзя — все сплошная тайна. Назовешь — совершишь преступление. А как же вести тогда переговоры, спорить, убеждать, разоблачать? Выручал лондонский институт. Он говорил примерную правду. Ее и было вполне достаточно.

Путешествуя вчера по институту, Тыковлев долез до последнего этажа, где был представлен двум молодым людям, которые занимались, по словам директора, составлением стратегического баланса в Юго-Восточной Азии. В комнате мансардного типа стояло несколько пишущих машинок, валялись на полу какие-то газеты и журналы. Ради приличия надо было задать исследователям какой-то вопрос. А чего спросишь про баланс сил в Юго-Восточной Азии? Не знал Тыковлев этой темы совершенно. Решил пошутить:

— А что, ребята, над вами? — ткнул Саша в покатый потолок.

— Над нами, — задумался желтолицый не то китаец, не то индонезиец, — над нами только ЦРУ.

Тыковлев услышал, как удовлетворенно крякнул за его спиной полковник Миронов, выступавший под видом старшего научного сотрудника ИМЭМО, и, заулыбавшись, обернулся. Миронов многозначительно показал ему поднятый вверх большой палец и подмигнул. Саша, на всякий случай, тоже улыбнулся и подмигнул. Так вот невзначай выведем мы их, этих “ученых”, на чистую воду. Знай наших!

 Тыковлев помешал белой пластмассовой ложечкой черно-коричневую бурду в пластмассовом стаканчике, стоявшем у него под носом. Кофе был на вкус резок и не нравился ему. Молочника с молоком на столе сзади он так и не обнаружил. Спер его, что ли, кто-то? Сыпать же в кофе молочный порошок с гордым названием “Кример” по принципиальным соображениям не хотел, обозвав его синтетикой. Скорей бы семинар начинался!

Но семинар все не начинался. По залу бегала сотрудница института, которая то делала объявления насчет распорядка заседания, ланча и вечерней экскурсии, то звонила куда-то, выясняя причину задержки главного докладчика, то в десятый раз приглашала всех желающих отведать кофе. Вообще, на взгляд Тыковлева, она порождала только суету и ненужный шум. Что они, не понимают, что семеро одного не ждут?

Почему он, свежеиспеченный зам. зав. отделом КПСС, должен сидеть и ждать здесь появления какого-то директора королевского института международных отношений или, еще хуже того, какого-то заштатного конгрессмена из Айовы? Кто тут, собственно, главный гость? Официально он просто скромный доктор Тыковлев, сотрудник ИМЭМО. Но англичашки-то, конечно, знают, кто он на самом деле. Посольство сообщило, что точно знают и очень даже его личностью интересуются. Интересуются — и пусть. Но вести себя должны соответственно, а не валять дурака. Саша уже решил, что пора высказать свое недоумение примостившемуся неподалеку на краешке стула советнику посольства Петровцеву, но передумал.

У дальнего конца стола появилась знакомая ему фигура. Где он мог видеть этого человека? Но видел и знает это лицо точно. Русые с проседью волосы, желтоватый цвет лица, квадратные очки. Это он! Никитич! Однако как его сейчас-то величают? Он же тогда в уборной сказал. Забыл, начисто забыл. В армии был Синицын. А теперь? Бойерман! Да, да, Бойерман, чтоб ему сдохнуть. Зачем явился? Вдруг опять в старые знакомые или друзья напрашиваться станет? Что другим скажу, как объясню?

Голова у Тыковлева пошла кругом. Он почувствовал, что вспотел. Осторожно посмотрел в сторону Бойермана и поймал на себе его взгляд. Быстро опустил глаза, делая вид, что не узнал. Начал перелистывать лежащий перед собой доклад. Да только что толку-то? Узнал — не узнал. А Синицын-Бойерман, конечно, узнал. Теперь все от него зависит, как себя поведет. Полезет, дурак, на глазах у всех здороваться, тогда, считай, не  повезло тебе, Тыковлев, по большому счету. Посольские, да и другие, конечно, заметят и заинтересуются. А может, не полезет? Вдруг такта и сообразительности хватит? Тогда, считай, пронесло. Познакомимся на глазах у всех как бы заново. Все нормально выглядеть будет. Никто не трёхнется. Но это только для других будет так выглядеть. А он, замзавотделом ЦК КПСС Тыковлев, и бывший сержант Красной Армии Синицын будут знать, что вовсе не все так уж просто, что есть между ними тайна, о которой знать другим не положено. А вдруг об этой тайне знает и еще кто-то, кроме Синицына?

Тыковлев опять осторожно уголком глаза взглянул на Никитича. Он успел усесться на своем конце стола, оживленно разговаривал с какой-то англичанкой и в сторону Саши больше не смотрел.

“Что же, — решил Тыковлев, — мы выиграли передышку. Дальше придется действовать по обстановке. Надо найти какой-то способ сосуществования с этим Синицыным-Бойерманом, то есть, по-русски говоря, договориться с ним. Не могу же я заставить его исчезнуть из этой жизни. Не могу я в моем нынешнем положении и начать писать объяснения, что мы там с ним на фронте делали и как по разную сторону баррикад оказались. Этого еще не хватало. Пустяковый эпизод, и только. Без какого-либо политического значения и последствий! Это я со всей прямотой могу сказать себе и своей партийной совести. В чем я виноват? Ни в чем. А раз так, то и нечего спящих собак будить и создавать проблемы на пустом месте”.

*   *   *

Директор королевского института закончил свой вступительный доклад. Девчонка-распорядительница объявила перерыв с кофе, чаем и английскими булочками “маффинс”. Участники семинара дружно встали из-за стола и отправились к буфету. Старые знакомые кинулись друг к другу, спеша обменяться впечатлениями от доклада и новостями. Другие начали процедуру рукопожатий и вопросительного обнюхивания друг друга.

Тыковлев стоял несколько особняком с советником посольства, полагая, что английская распорядительница будет подводить к нему наиболее значимых участников семинара. Расчет оправдался. Одного за другим ему представили и главного докладчика, и какого-то лорда, и американского конгрессмена, и заезжего министра обороны из Сенегала. К концу перерыва подошел и Синицын-Бойерман. Англичанка отрекомендовала его как обозревателя западноберлинской газеты “Тагесшпигель”, специалиста по советской тематике, русского, давно живущего в Германии, эмигранта. Он сам добавил, что статьи свои пишет под псевдонимом Бойерман, после войны учился в Англии и с тех пор бывает здесь частым гостем. Ни движением лица, ни словом Синицын-Бойерман своего прежнего знакомства с Тыковлевым не выдал, был сух, сдержан и даже колюч, как это и подобало послевоенному советскому эмигранту.

— Какая-нибудь власовская сволочь, — бросил вслед отходившему Никитичу советник посольства. — У нас их здесь немало ошивается. Все на антисоветчине зарабатывают, а англичане их вечно на встречи с нашими товарищами подсовывают. Гадит, как заведено, англичанка. Гадит. Нрав у нее такой подлый. Вот и этот сюрприз нам аж из Западного Берлина притащила. Старается! Любят они нас очень! Однако, кажется, пора вновь приступать к делу, Александр Яковлевич. Вам выступать. С интересом  послушаю, как вы будете с ними сражаться.

*   *   *

Над Темзой подувал прохладный ветер. Солнце стояло еще высоко, но грело плохо из-за рваных серых облаков, повисших над Лондоном. Тротуары были все еще сырыми от недавно прошедшего дождя, ярко зеленела трава на газонах, на набережной, где остановилось чудное, как черный игрушечный кубик на колесах, английское такси, было не очень людно. Вместе со всеми участниками семинара Тыковлев прошел по трапу на белый прогулочный пароход и засомневался, куда ему сесть.

 — Пойдемте лучше на корму, — услужливо предложил ему Бойерман. — Здесь, на носу будет, пожалуй, слишком ветрено, а там, за ходовым мостиком потише.

— Зато с носу лучше видно, — заупрямился Тыковлев.

— И там тоже отлично будет видно. Кроме того, там и экскурсовода лучше слышно. Поверьте мне, я не в первый раз на таких экскурсиях. Плохого не посоветую. На корме, право, уютнее и спокойнее. А на нос мы всегда выйти успеем. Как к мосту Тауэр подойдем, так и двинем на нос фотографироваться.

Бойерман многозначительно хлопнул рукой по фотоаппарату, висевшему на его груди. Тыковлев подчинился. Мог, конечно, послать этого так называемого Бойермана куда подальше и присоединиться к группе своих, уже оккупировавших самую первую скамейку на носу. Но было как-то неудобно не прореагировать на заботу, проявленную к его персоне.

— Ну, так что, Петровцев? Пойдем, куда зовут? — Тыковлев взял под руку советника посольства. — Пойдем, может, ты мне в случае чего и с переводом поможешь. В английском-то я до сих пор не очень силен.

— Конечно, конечно, — заулыбался польщенный Петровцев. — Я сейчас, только шофера нашей машины предупрежу, чтобы подъехал к моменту нашего возвращения назад.

Сели за белый крашеный столик по правому борту. Официант принес кому кофе, кому бокал белого вина, кому пива. Кораблик отвалил от причала. Экскурсия началась.

Все места за столиком Тыковлева быстро заполнились англичанами. Задержавшийся на пристани Петровцев был вынужден сесть за соседний стол. Получилось, что Саша остался с англичанами один. Однако его опасения, что беседы не получится, были напрасны. Пара англичан, один из аппарата парламента, другой из военного министерства, вполне прилично объяснялись по-русски. Для остальных же вызвался переводить Бойерман.

Беседа от лондонских красот быстро перекинулась на русскую и советскую литературу. Англичане щеголяли знаниями Толстого и Тургенева, изъяснялись в любви и восхищении к Достоевскому, хвалили Эрмитаж и русский классический балет, Рихтера и Ойстраха. Вскоре дело дошло до Солженицына, потом до Синявского и Даниэля. Разговор набирал остроту. И Тыковлеву это нравилось. О чем, о чем, а уж о диссидентствующих советских писателях и журналистах он знал по долгу службы все, даже то, что они еще сами про себя не знали. Аргументы западных собеседников казались ему бесконечно наивными. Он отбивал их с легкостью, вновь и вновь наслаждаясь интеллектуальным превосходством над этими людьми, не прошедшими великой науки диалектики и исторического материализма, бессильными, как ему казалось, в дискуссии с ним, в своих попытках проанализировать процессы развития современного мира и, уж конечно, полностью невежественными в оценках советской действительности.

Он видел, как, старательно прикрытое вежливой маской, с каждым сказанным им словом нарастает раздражение его собеседников, как проступает резкость их формулировок, как суживаются щелочки голубых холодных глаз, уставленных на него. От этого становилось весело.

Пускай поярятся джентльмены. Не на того напали. Ишь чего удумали! Лекцию ему про Солженицына читать. А этот из военного министерства так и академика Сахарова помянул. Думал сразить его, ответственного работника идеологи­ческого отдела ЦК. Как бы не так.

— Вот что скажу я вам, уважаемые джентльмены, — решил окончательно умыть своих оппонентов Тыковлев. — Как я понимаю, не случайно у нас с вами этот разговор получился. Поэтому говорю вам откровенно. Зря вы с этой публикой у нас возитесь, свои деньги, время и силы тратите. Не в коня корм. Никто их в Советском Союзе особенно не знает и не интересуется ими. Почему? Очень просто. Никто из простых людей для себя от того же Солженицына или Сахарова ничего не ждет. Пустые они. Народ и страна живут одним, а они другим. Сидят на своих дачах и что-то сочиняют, а людям жить и работать надо в реально существующем для них советском мире. А если разобраться, что сочиняют, то и тут опять неувязочка выходит. Ну, написал Солженицын своего “Ивана Денисовича”. Прогремел. Тема новая, ранее запретная. А дальше что? Опять тот же “Иван Денисович” в двадцати пяти вариантах. Кому этот повтор интересен? Он, конечно, хочет сказать, что большевики весь Советский Союз в ГУЛАГ превратили, нашу историю заново переписать собрался. Но одного не учитывает. В ГУЛАГе-то сколько сидело? Один? Два? Три процента? А остальных там не было. И жили они год от года все лучше. А потом пришел Хрущев. Культ личности разоблачил, ГУЛАГ осудил и почти всех повыпускал. Они из лагерей как вышли, так все тут же заявили о своей полной приверженности советской власти и совершенной невиновности.

— И что ваш Солженицын после этого? — насмешливо продолжал Тыковлев. — Очень рассердился. До того рассердился, что эсэсовцев стал хвалить, сожалеть, что Гитлер нас не разбил, и призывать Запад больше хлеб Советскому Союзу не продавать. Спятил совсем Александр Исаевич. Он что же, хочет, чтобы у нас народ голодал, потому что Солженицыну советское правительство не по душе? Так его завтра за это какой-нибудь Ванька наш по башке ломом съездит, причем по собственной инициативе и без всякого участия КГБ. И прав, кстати, будет. Правда, вонь вы тут поднимете тогда страшную. Учитывая это, нам и приходится за ним присматривать. В его же собственных интересах.

— Ну, а с Сахаровым, — завершил свою тираду Саша, — и того проще. Физик он был хороший. Философ и писатель — никакой. Примитивный пересказ антисоветской западной литературы. Не больше того. Ни одной собственной мысли. Да и откуда этим мыслям у него быть? Политически наивный и необразованный человек. Я бы даже, честно говоря, не побоялся опубликовать его хилые политические опусы у нас. А что? Пусть люди прочтут и увидят, что читать нечего.

— И почему же не публикуете? — съязвил английский парламентский служащий.

— Да многим у нас просто стыдно за Сахарова. Особенно его коллегам. Считают, что академику и Герою Соцтруда не пристало такой примитив проповедовать. Что, мол, о других академиках и героях народ подумает? А я лично считаю, что ничего страшного. Пусть народ видит, что быть хорошим ученым — это еще не значит уметь разбираться в политике. Напоминать про это даже полезно, а то возомнили о себе слишком много некоторые наши ученые. Пора на землю возвращать.

— Нельзя запретить ученому думать, — покраснел от возмущения Бойерман. — Уже пытались это проделать инквизиторы. Ничего не вышло.

— Бросьте вы дурака валять, — возмутился Тыковлев. — Будто у вас тут все только и делают, что свободно думают. Маккарти — вот ваш высший блюститель свободы мысли. Не о свободе научного творчества речь, а о том, что вы пытаетесь в отношениях с нами, с великим Советским Союзом, делать ставку на таких отщепенцев, как Сахаров, Солженицын, и им подобных. Никак не можете уразуметь, что гражданскую войну вы в России проиграли, что Гитлера на нас напустили и опять проиграли, что атомной бомбой грозили, а теперь не знаете, куда спрятаться от наших баллистических ракет и водородных бомб. Кончать, господа, пора! Кончать с “холодной войной”! Социализм в СССР — это на века. У Советского Союза есть свои руководители, своя правящая элита. За ней народ. За ней мощь, с которой вы никогда не совладаете. Кончайте свои игры в треугольнике: ваша разведка — наши диссиденты — советский КГБ. Сто лет в этом треугольнике крутиться будете и никуда из него не выйдете. Хотите с нами разговаривать и договариваться, так и обращайтесь к тому, с кем можно и нужно договариваться. Подорвать нас вам не удастся. А про войну как средство ведения политики — так вас, кажется, учил Клаузевиц — вообще забудьте. Последняя война на вашем веку будет.

— Нет ни у вас, ни у нас иного пути, кроме мирного сосуществования, — эффектно закончил Тыковлев. — Наша сегодняшняя беседа еще раз подтверждает актуальность темы организованной лондонским институтом встречи. Мы вам дело предлагаем, а не пропагандой занимаемся, как сегодня утверждал кое-кто из ваших.

— Отвергаю обвинение в пропаганде, — поджал губы военный. — Мы собрались для того, чтобы лучше понять друг друга, не совершить ошибок в оценках намерений сторон. Вы говорили о мире и мирном сосуществовании. Я не против мира. Никто не против мира. Вы можете быть уверены в том, что у нас, у стран НАТО нет никаких агрессивных замыслов против СССР. Но, признаюсь, слушал ваши рассуждения о мире сегодня и не мог понять, как и почему они подаются в таком непримиримом, диктаторском тоне. Должен сказать, что этот тон, эта аргументация не успокаивают, а скорее настораживают.

Экскурсия подходила к концу. Пароходик, урча двигателем, маневрировал у пристани, стараясь прижаться бортом к причалу. Народ поднялся из-за столов и начал облачаться в плащи, продолжая оживленно разговаривать.

— Ну, как? — спросил, легонько обняв за плечи, Бойермана Тыковлев. — Я не очень расстроил наших английских хозяев?

— Да они люди привычные, — ответствовал тот. — Надеюсь, вы не думаете, что поколебали их убеждения.

— Не надеюсь, — скривился Тыковлев. — Это люди, которые ничего не решают. Они поставлены изложить официальную позицию да что-нибудь выспросить у собеседника. Не более того. А вопросы обсуждаются большие. Их должны хозяева решать, а не слуги. Мы хотим, чтобы нас услышали хозяева Запада. Те, кто у вас решает, как дальше жить. Достучаться до них — нелегкая задача. Но мы достучимся.

— А вы хотите поговорить с хозяевами? — вдруг спросил Бойерман.

*   *   *

Смеркалось. В большой белой комнате, украшенной дорогими полотнами русского авангарда, горел камин. Высокие продолговатые окна, обрамленные тяжелыми гардинами из темно-голубого шелка, открывали вид на тщательно ухоженный газон с небольшим фонтаном в дальнем углу. По периметру газона цвели великолепные рододендроны. Под окнами вдоль стены дома шла дорожка, усыпанная серо-белым гравием, обрамленная анютиными глазками. На газоне стояли несколько плетеных кресел и такой же столик на трех ножках.

В соседней с белой комнатой столовой с потолком из темного дерева сновала пара официантов малайского или филиппинского обличия в черных фраках. Командовала горничная англичанка, следившая за тем, как накрывали стол.

Выкатили тележку, обильно груженную бутылками. Увидев тележку, англи­чанка недовольно замахала руками.

— Слушаю, мэм? — с готовностью спросил официант.

— Не надо сейчас тележку. Уберите. Когда приедут гости, вынесете шампанское на подносах. Добавьте пару стаканов воды и сока, если кто не употребляет алкоголь. Держите наготове пиво, виски и, конечно, водку. Будут русские гости. В общем, будьте готовы удовлетворить специальные пожелания, если они возникнут. И обязательно поставьте на стол пепельницы. Говорят, русские непрерывно курят. Даже за столом между блюдами. Они предпочитают водку любым винам. Мне рассказывали, что они могут пить водку весь вечер.

Англичанка пожала плечами, давая понять, что находит это несколько забавным. Но иностранец на то и есть иностранец, чтобы вести себя не совсем так, как нормальные люди.

На газоне, все более окутывавшемся серо-голубыми сумерками, прогулива­лись несколько человек.

— Так, поясните все же, Ларкин, — вопрошал хозяина дома толстоватый приземистый лорд Крофт, — что за срочность во встрече с этим русским? Что нам от него надо? Я, право, не понимаю, зачем было лишать меня удовольствия отправиться, как заведено в это время, на охоту в Шотландию.

— Срочность в том, что он послезавтра уезжает к себе в Москву, — примири­тельно отвечал Ларкин, советник по науке американского посольства в Лондоне.

— Ну и пусть себе катится туда, откуда приехал. Что за страсть беседовать с каждым советским начальником, приезжающим в Лондон, да еще устраивать по этому поводу ужин. Все они на одно лицо. Повторяют одно и то же, даже слова при этом не разнообразят. Впрочем, черт их знает. Слова они, может, и произносят разные, только звучат они в переводе одинаково. У меня такое ощущение, что зря вы время тратите.

— Не совсем так, — вмешался в разговор полковник Беркшир, бывший военно-воздушный атташе Великобритании в Москве. — Я могу утверждать, что со времени Хрущева в их партийной элите происходит некоторая дифференциация. Они стараются иметь теперь собственное мнение хотя бы по некоторым деталям, второстепенным вопросам. Колеблются в пределах генеральной линии. А этот наш сегодняшний гость из молодых, он относит себя, скорее, к тому, что они называют творческим марксизмом. Кстати, Ларкин, как он тут себя вел, по вашему мнению? Доклад свой он, разумеется, зачитал слово в слово, как ему его в ЦК утвердили. В дискуссии не вступал. А в приватных разговорах его настолько плотно облепили ваши, что нам и подхода не было.

— Обычный тест на Солженицына и Сахарова, — пожал плечами Ларкин. — Результат, я бы сказал, отрицательный. Даже более чем отрицательный. Он отругивается не для проформы, а по убеждению. Становится временами агрессивным, ведет разговор в наступательном плане. Предмет знает хорошо. Все, что ему говорят про диссидентское движение, для него не новость. Пробует даже смеяться над нашей политикой в отношении СССР.

— Говорю я вам, что зря время тратите, — опять взялся за свое Крофт.

— Какой еще “тест” на Солженицына? — подал голос упорно молчавший до этого сенатор Боренстейн. — Мне кажется, что это в данном случае не подходит. Он же у них там какой-то видный пост в отделе агитации ЦК занимает. Служитель идеи, так сказать. А вы его Солженицыным смущать вздумали. Что вы своим тестом проверите? Хочет этот Тыковлев к нам перебежать, остаться в Лондоне или нет? Хочет на работу к вам, Ларкин, в ЦРУ поступить? Ха-ха. Как бы не так. Ему и без вас неплохо живется. А думает он, что и еще лучше будет. Он уже в команде хозяев страны. И психология у него соответствующая. В диссиденты он с вашей помощью никак не запишется. Не дурак он. Эту перспективу вы кому-нибудь другому предлагайте. А для Тыковлева придумайте что-нибудь посерьез­ней. Если, конечно, есть, что придумать.

— Давно придумано, — заметил член правления гамбургского банка Крузе. — Брандт, Крайский, Бар. Одним словом, конвергенция капитализма с социализмом, постепенное сближение и слияние. При этом, как говорит Бар, коммунисты сами своими руками свой социализм и демонтируют.

Немец запнулся, подыскивая подходящие английские слова, пожевал губами и продолжил:

— Идея давно уже опробованная. У нас это почти что получилось с их генералом Власовым. Дурак Гитлер не понял и помешал нашим военным. А то сейчас бы никакого Советского Союза не было. Их надо уговорить, чтобы они сами себя разрушили. Их надо убедить начать реформы на благо Советского Союза. Начнут, а потом уже не остановятся. Да что там, господа! Вспомните 1918 год. Они тогда при нашем содействии тоже взялись создавать новую Россию. Чем кончилось? Брестским миром!

— Кончилось тем, что они вас в 1945 году разбили и пол-Европы захватили, а Власова повесили, — неприязненно заметил Боренстейн.

— Два раза не повезло, обязательно повезет в третий раз, — упрямился немец. — Мы не можем делать ставку на то, что их свергнут какие-то диссиденты. Этих диссидентов раз, два — и обчелся. И воевать мы тоже не можем. Это гибель. Нужна активная восточная политика. И самое лучшее, что можно для этого придумать, так это конвергенция. Заживете, мол, так же сытно и красиво, как мы на Западе, если будете с нами дружить и слушаться умных советов. А мы вам советуем реформы. Для вашего же блага и удовольствия. Пора, пора, господа, проявить гибкость, встать на курс сотрудничества с нами.

— Я горячусь, — скороговоркой пояснил Крузе, — потому что, как вы знаете, немецкая нация расколота. Еще 50 лет, и немцы на Востоке и на Западе перестанут понимать друг друга. Этот процесс надо остановить и повернуть вспять. Иначе будет поздно. А вы, господа, обязаны сделать все, чтобы Германия воссоединилась. Только при этом условии мы вступили в НАТО... Конвергенция, может быть, и не покончит с Советским Союзом, но наверняка она прикончит ГДР. Мы готовы заплатить русским за это немалую цену. Я не думаю, что изоляция и оттеснение России должны быть вечным принципом политики нашего альянса. В случае согласия русских на воссоединение этот принцип вполне мог бы быть пересмотрен, смягчен, так сказать...

— Джентльмены, — вмешался лорд, — наша политика в отношении Советского Союза может иметь только одну цель — отстранение большевиков и победу над СССР. Мы от этой цели никогда не отказывались и не отказываемся. Это они хотят компромисса, заигрывают с нами, набиваются в друзья. Пусть тешат себя иллюзиями. Нам у себя ничего менять не нужно. Как живем, так и будем жить. Потребуется для этого потерпеть немцам, чехам или полякам еще 50 или 100 лет, пусть терпят. Мы не можем приносить в жертву немецкому единству ценности нашей демократии, свободного рынка, принцип святости частной собственности. Думаю, мои американские коллеги полностью согласятся с этим. Рано или поздно мы загоним советскую экономику в тупик, вызовем у них внутренний кризис. Они надорвутся и рухнут. Тогда все решится к нашей стопроцентной выгоде. Надо только твердо стоять на своем.

— Так все же, что делать-то сегодня будем? — переходя от назидательного на дружественный тон, обратился Крофт к Ларкину.

— Да ничего особенного, — улыбнулся Ларкин. — Он выразил желание поговорить с влиятельными собеседниками, в его понимании — с хозяевами жизни у нас, на Западе. Я, мол, хозяин и хочу говорить с людьми себе под стать. Думаю, лорд, что вы вместе с сенатором сыграете свою роль самым лучшим образом. А мы с полковником и нашим другом Крузе будем помогать вам. Коль скоро он к нам идет, ему и говорить. Если, конечно, есть что сказать. А если нечего, он тем больше стараться и надуваться будет. Тоже неплохо. В общем, посмотрим. Думаю, что вечер получится небезынтересным. Кстати, он придет с одним русским. Это эмигрант, журналист из нашей западноберлинской газеты “Тагесшпигель”. Нашей в том смысле, что мы ее основали, когда вошли в Берлин в 1945 году. Она в американском секторе города выходит.

Поймав на себе вопросительный взгляд Крофта, Ларкин пояснил:

— Кажется, они старые знакомые с этим корреспондентом. Вместе в Красной Армии служили...

В дверь позвонили. Из прихожей послышалась русская речь. Вся компания дружно двинулась навстречу прибывшим гостям.

*   *   *

Тыковлев, несмотря на напускную уверенность, войдя в белую комнату, слегка оробел. Смущал явно не тот, светло-серый в полоску костюм, в который он был одет. Не те были и ботинки — коричневые с длинными, болтавшимися по сторонам черными шнурками. Не та была и рубашка, бледно-салатового цвета, сильно помявшаяся за день. Он взглянул на себя со стороны и понял, что смотрится в этой компании тщательно одетых, причесанных и дорого пахнущих джентльменов как гадкий утенок.

“Ну и черт с ними, — подумал про себя Саша. — По одежке встречают, по уму провожают. У нас свой рабоче-крестьянский протокол. Пусть принимают такого, какой есть”.

Но неприятное чувство на душе оставалось, настроение испортилось. Оно усилилось, когда навстречу шагнул раскосый желтолицый официант с подносом и стал что-то спрашивать по-английски.

 — Карен, — раздраженно обернулся Тыковлев к сопровождающему его в качестве переводчика секретарю посольства Балаяну. — Чего он хочет?

— Предлагает шампанского, но говорит, что может принести и чего-нибудь другого, что попросите.

— А они что пить будут? — осторожно поинтересовался Тыковлев.

— Наверное, шампанское, — предположил Балаян. — А кто просто воду или сок.

— Я предлагаю нам выпить вместе водки! Как в Москве. Для начала. Позвольте представиться. Полковник Беркшир. Я работал несколько лет в вашей прекрасной стране. Мне нравится русская водка. Мне нравится Москва и русский народ. У меня русская кровь по материнской линии. Моя бабушка из рода Голицыных. Да-да! Князей Голицыных. Она читала мне в детстве русские сказки. Пушкин о царе Салтане. Ха-ха-ха! Извините, я немножко забыл русский...

— Что вы, что вы, — расцвел Тыковлев. — Вы отлично говорите. Акцента почти нет. С удовольствием принимаю ваше предложение. А то с шампанского начинать как-то неудобно. От него, как говорил мой дед, вошики в животе бегают.

— А что есть вошики? — заинтересовался Беркшир. — А-а-а! Понимаем. У вас был очень остроумный дедушка. Позвольте познакомить вас с участниками нашего сегодняшнего вечера. Это хозяин дома, советник американского посольства по науке и, кажется, тоже технике Билл Ларкин. Он муж заместителя директора института стратегических исследований Маргарет. Вы с ней, конечно, уже познакомились. Она сейчас занимается с детьми. Выйдет к нам в конце вечера.

— А вот это лорд Крофт. Видный консерватор, друг нашего принца. Лорд занимается предпринимательством. Он играет большую роль в некоторых военно-промышленных концернах. Очень интересуется внешней политикой, особенно нашими отношениями с Советским Союзом.

— Познакомьтесь теперь, пожалуйста, с сенатором Максом Боренстейном. Он тоже, как и я, выходец из России. Его дедушка был раввином в Одессе. Я не ошибаюсь, сенатор? Да. Они переехали в Америку в конце прошлого века и открыли свой бизнес. Не сразу. Постепенно. В молодые годы сенатор был аптекарем, потом стал юрисконсультом в профсоюзе швейников, потом занялся политикой. Он видный представитель еврейского лобби. Вы, видимо, знаете, господин Тыковлев, какую роль играет еврейская община в США, особенно на восточном побережье. У сенатора сильные позиции в конгрессе США. Он в числе тех, кто финансировал предвыборную кампанию президента Никсона.

— С удовольствием представляю вам теперь нашего немецкого друга господина Вильгельма Крузе, банкира и члена правления партии свободных демократов. Вы, конечно, знаете эту партию. Шеель, Ламбсдорф, Геншер. Вы сейчас ведете активные переговоры с Германией, с господином Брандтом. Вильгельм — сторонник сближения Германии и Советского Союза, он много сделал для заключения Московского договора. Он высоко ценит господина Брежнева и его политику.

— Мы рады возможности встретиться и познакомиться с вами. Любые возможности улучшения контактов с Советским Союзом очень интересуют людей на Западе. Нужно строить и укреплять взаимное доверие. Говорить откровенно, без предубеждений. Прошу вас рассматривать наше приглашение принять участие в этом неофициальном ужине именно в таком плане.

— Благодарю за приглашение, — начал Тыковлев. — Рад познакомиться с господами. Как и вы, считаю важным, чтобы наши контакты активизировались, чтобы мы открыто обсуждали все разделяющие нас проблемы на базе взаимного уважения. Мы должны сделать все, чтобы избежать конфронтации, чтобы обеспечить прочный мир.

По мере того, как Саша говорил, ему становилось скучно и как-то неудобно за себя. Хотелось сказать что-то неординарное, интересное. Получалось все одно и то же. Но собеседники не подавали виду, согласно кивали, слушая перевод Балаяна и делая серьезный, заинтересованный вид.

“А может быть, им и впрямь интересно, — подумал Тыковлев. — Не каждый день с работниками ЦК разговаривают. Ну, да ничего. Впереди еще целый вечер. Разговоримся. Чего мне-то сейчас сделать? Ага, кажется, наконец водку принесли. Давай-ка предложу им выпить за мир и дружбу”.

Тыковлев поднял бокал и демонстративно выпил его до дна. Беркшир последовал его примеру. Остальные пригубили шампанское и уставились на Сашу.

— Коль скоро ваша сторона представилась, то позвольте и мне  представить вам сотрудника нашего посольства Карена Балаяна. Что до меня, то я доктор философских наук. По образованию — учитель истории. Работал вначале педагогом, потом на комсомольскую и партийную работу перешел. Воевал на фронте. Вот, видите, был ранен, — Тыковлев хлопнул себя по хромой ноге. — Политически я за примирение с Германией, полностью поддерживаю политику Леонида Ильича Брежнева в германском вопросе. По-человечески, однако, не могу до сих пор простить немцам, что сделали меня смолоду инвалидом. Вы не обижайтесь, господин Крузе. Это понять не столь уж трудно. Нога все время мне напоминает, что Германия напала на нас и чуть всю жизнь мне не искалечила. Но я, как видите, не сломался. Работаю в ЦК нашей партии. Занимаюсь вопросами идеологии. Ну, а идеология и внешняя политика — области очень близкие. Так что с интересом приехал в Англию. С интересом участвую в семинаре. Много для себя почерпнул за эти дни полезного. Признателен за откровенные дискуссии. Буду докладывать в ЦК о том, что видел и слышал у вас.

Тыковлев подумал, что со второго раза получилось лучше, как-то человечнее. У них физиономии по мере перевода заметно поменялись, вроде даже потеплели. Надо подбавить еще неофициальности, доверительности. Расковать их. Что же придумать? Конечно же, картины! Нет такого хозяина дома, который не любил бы свои картины. Проявить интерес к ним значит потрафить его самолюбию.

Саша решительно двинулся к какому-то пестрому полотну и начал с умным видом разглядывать его. Расчет оправдался.

— Вам нравится? — с надеждой в голосе спросил Сашу подскочивший сзади Ларкин. — Это Кандинский. Настоящий Кандинский, — для вящей убедительности добавил он. — Я его на аукционе в Мюнхене купил. Гениальный художник.

— И художник он гениальный, и картина великолепная. Такой картиной можно гордиться, — с видом знатока изрек Тыковлев.

— Да что вы, — растаял Ларкин. — А я думал, что Кандинский в Советском Союзе не в чести. Ведь это никак на социалистический реализм не похоже...

— А я, знаете, — храбро улыбнулся Саша, — не считаю, что мы должны ориентироваться в изобразительном искусстве на одну какую-нибудь школу или манеру. Восприятие искусства — дело очень индивидуальное. Зачем пытаться диктовать? Я понимаю, что по идеологическим соображениям можно возражать против того или иного сюжета в изобразительном искусстве. Но когда сюжета нет? А его у Кандинского, как правило, нет. Пусть себе зритель понимает его, как хочет. Тут политики никакой. Еще более глупо искать идеологию или политику в музыке. Там-то, в отличие от живописи, и вовсе одни звуки. Что они выражают без текста? Кто возьмется это объяснить? Да никто. Ну и пусть себе сочиняет композитор. Лишь бы нравилось. Я, честно говоря, думаю, что выступления нашего ЦК по музыкальным вопросам в 1948 году больше вреда, чем пользы наделали. Пусть бы они там сами между собой колупались. Хренников с Прокофьевым или Хачатурян с Шостаковичем. Чего они в свои свары партию втягивают?

— Чрезвычайно интересно, — воскликнул Крофт. — Вы действительно так полагаете? Но ведь Ленин говорил, что советское государство должно быть партийным. Оно должно — как это у вас говорится? — мобилизовывать массы, вести, звать. Одним словом,  быть инструментом партии. Вы же, господин Тыковлев, считаете, что может быть абстрактная живопись просто для удовлетво­рения художественной потребности человека. Это очень либеральный взгляд. Вы считаете, что и музыка может быть просто прекрасной и политически бесцельной. Я рад, что в этом мы сходимся с вами. Но сходитесь ли вы с вашей официальной линией?

— Дело в том, что я работаю в том месте, где эту линию определяют, — усмехнулся Тыковлев. — Вы думаете, что она у нас раз и навсегда задана, что мы рабы марксовых и ленинских цитат. Это не так. Марксизм-ленинизм — это живое и поэтому всепобеждающее учение. Оно умрет, если не будет развиваться. Разумеется, литература и искусство — дело партийное. Не только у нас, кстати, но и у вас. Но партийность надо проводить там, где она получается, где она приносит пользу в решении политических вопросов. Вот тут и соображать надо, как лучше этого добиться. Думаю, что, если мы будем раздавать композиторам указания, какие писать ноты и в каком ключе, а художникам предписывать краски и сюжеты, вреда будет больше, чем пользы.

— Браво, господин Тыковлев! — воскликнул Боренстейн. — Я бы назвал то, что вы говорите, просвещенным коммунизмом.

— Как вы думаете, полковник, — полушепотом спросил Беркшира Крофт, — он понимает, что у них не получится установить разные правила игры для своей интеллигенции? Одни для музыкантов, другие для художников, третьи для литераторов и журналистов. Начнут с художников, а придут к свободе слова. Не правда ли?

— Не думаю, что он это понимает. Но он точно повторяет то, что я уже слыхал от некоторых старых членов их номенклатуры. В основе любых теорий обычно лежат вполне низменные побуждения. Ленин в этом плане, к сожалению, прав. В данном случае все очень просто. Некоторые высокие начальники в Москве прознали, что у нас мода на русский авангард. Большие деньги за Малевича, Лентулова, Кузнецова, ВХУТЕМАС и ВХУТЕИН платим. У них этого авангарда полно на чердаках и в запасниках музеев. Как диссидентское искусство его не выставляют, чтобы, значит, не развращать советский народ. Поэтому можно скупать его за бесценок. Вот они и скупают потихоньку, составляют частные коллекции. Если угодно, это способ создать себе в современных условиях капитал, страховку на будущее для детей, внуков, жен. В общем, по-человечески понятно. Помрет начальник, на что родственникам жить дальше? Вот и стараются. Особенно жены и дети. Ну, а начальнику неудобно картины антисоциалистических элементов скупать и целые собрания диссидентства дома держать. Боятся, как бы по партийной линии не попало за стяжательство. Собственно, чем они лучше тех же подпольных цеховиков, которых расстреливают за хищение социалистической собственности? Им тоже хочется собственности. Только другим путем. Поэтому и начинают доказывать, что не может быть просоциалистической и антисоциа­листической живописи или, там, музыки. Это, мол, нейтральные виды искусства. Для них надо сделать исключение. Другие мебель антикварную собирают, фарфор. Это тоже, мол, вещи нейтральные. Раньше эти дворцовые вещички как ненужный царский хлам в комиссионках продавали или за границу без сожаления отправляли. Арманд Хаммер на этом миллиардером стал. А сейчас царское да графское только подавай. Чем больше, тем лучше. Собственность — великая сила. Вот она и на нашего сегодняшнего гостя действует, даже если он и не совсем еще понимает это. Теоретически же обосновывать корректировку прежних идеологических установок проще поручить вот таким, как он, молодым карьеристам. У них и убеждений меньше, и желания вылезти наверх больше, чем у старшего поколения. Главное, они убеждены в том, что делают благое для страны дело. А нового Сталина у них нет и не предвидится. Бояться перестали. В России это очень много значит, если перестают бояться. Значит, начнут воровать. Чем дальше, тем больше. Все. Сверху донизу.

*   *   *

Ужин заканчивался. Прошел он, вопреки опасениям, довольно легко и непринужденно. Говорили банальности. Расспрашивали Тыковлева про Сибирь, тайгу, морозы и гнус. Хвалили Большой театр и Уланову. Восхищались Чайковским. Осторожно осведомлялись, кого из английских писателей любят в России. Уважительно кивали, когда Саша начинал демонстрировать знание Диккенса, говорить о постановках Шекспира в московских театрах. О, да, конечно, Диккенс уникальное явление в английской литературе. Особенно приятно, что его читают в России. Не всякий англичанин читал Диккенса. И уж редко кто читал его в Америке, Россия, чувствуется, самая читающая страна в мире. Жалко, однако, что мало знаком советский читатель с современной западной литературой...

— Все существенное и ценное в художественном отношении переводим, — возражал Тыковлев. — Специальный для этого журнал создан. “Иностранная литература” называется. Кстати, большим спросом у нас в стране пользуется. Насколько я знаю, такого издания у вас на Западе нет. Наверное, считаете, что читать чужую литературу необязательно? Варитесь в своем соку и полмира видеть не хотите? Получается, что наше социалистическое общество более открытое, чем ваше.

 — Не совсем так, господин Тыковлев, — сухо заметил Крузе. — Мы Солженицына вашего издали. А вы — нет.

— Ну, это отдельный и серьезный разговор,— помрачнел Саша. — Можем его продолжить, если хотите, после ужина. Пока же спасибо хозяину. Спасибо за очень вкусный ужин. Желаю этому дому добра и счастья.

Тыковлев встал из-за стола. За ним последовали другие гости. Двинулись назад в белую комнату. Расселись вокруг низкого овального стола с мраморным верхом. Подали кофе. Официанты стали предлагать коньяк и другие крепкие напитки. Взяв с подноса рюмку, Тыковлев опять заговорил:

— Вы затронули вопрос о творчестве Солженицына. Чувствую, что тема эта очень волнует вас, кажется вам привлекательной и перспективной. Сегодня на этом пароходике только о Солженицыне и говорили. Вообще-то вопрос большой. И не о Солженицыне он. Да, не о нем. А о том, как вы себе представляете будущее отношений между Западом и Советским Союзом. Вот и давайте об этом поговорим.

Тыковлев шумно перевел дух и отхлебнул из коньячной рюмки.

— Давайте, господа, начистоту, — предложил он. — Что вам этот Солженицын дался? Ну, есть в Советском Союзе Солженицын. Есть и еще десяток-два таких, как он. И что? Я сегодня на прогулке по Темзе уже вашим объяснял. Не на тех ставку делаете. Останетесь при пиковом интересе. Никогда диссиденты Россией править не будут. Что вы, в самом деле? Не понимаете, с кем разговаривать и договариваться надо? Забыли, что с Гитлером случилось? Не понимаете, что воевать с нами больше никогда не сможете? Не понимаете, что вообще мы вас больше не боимся? Наши войска стоят на Эльбе. Наши ракеты без труда достают до Америки. Атомного оружия у нас не меньше, чем у вас. Первый реактивный пассажирский лайнер построили мы, а не вы. Первую атомную электростанцию — тоже мы. В космосе первые опять-таки мы. Мы в год прирастаем на 8 — 10%, а вы, дай Бог, на 2—3%, если, конечно, не считать японцев. А разве можете вы тягаться с нами по уровню образованности народа, по бесплатной медицине, по ценам на товары первой необходимости? А у нас еще лучше будет. Мы только разворачиваемся. Так не пора ли принять мир таким, как он есть? Мы вам предлагаем мирно сосуществовать, не трогать друг друга, мирно соревноваться. Но для этого надо договориться об условиях. Мы хотим только предметного разговора, не держим камень за пазухой. Но пока ответа не слышим. Не слышим, — многозначительно и даже с некоторой угрозой в голосе сказал Тыковлев. — Но надежды не теряем. Вот и я для этого в Лондон приехал. Мы предлагаем диалог о мирном сосуществовании двух систем. Право, это самое разумное решение и для вас, и для нас. Атомная война — не альтернатива.

— Конечно, — быстро согласился Ларкин. — Но мы ведь начали с вами переговоры по контролю над ядерными вооружениями. Сам факт этих переговоров отражает новое отношение президента и конгресса США к Советскому Союзу и перспективам нашего сотрудничества. В зависимости от результатов, мы...

— Вот-вот, — прервал Ларкина Тыковлев. — В зависимости от результатов. По-вашему это значит, что, если мы согласимся односторонне разоружиться, вы нас похвалите. Не дождетесь. Если будем разоружаться, то только на равных. А на равных вы не хотите. Вот о чем речь! Все думаете обдурить и продиктовать условия. За нами уже третья часть планеты идет, а вы всё игры играете.

— Идет-то идет, — съязвил Боренстейн, — да только кто идет? Гвинея, Мавритания да Египет. Чем больше таких друзей себе на шею повесите, тем быстрее ко дну пойдете. Не получается у вас привлечь на свою сторону ни одно из развитых государств мира. Чем больше раздуваетесь вширь, тем скорее надорветесь. Мы у вас эту Мавританию, кстати, завтра могли бы перекупить. Только на кой черт она нам сдалась. А вам без нашей технологии  не обойтись. Ни чехи, ни восточные немцы вам не пара. Не тот калибр. Вот говорите про атомные электростанции да полеты в космосе, а ведь знаете, что ни накормить, ни одеть прилично своих людей не можете. Откройте ваши границы, господин Тыковлев. Вот и посмотрим, кто куда побежит. Ваши в капиталистический ад или наши в коммунистический рай. Да что там говорить! Стену в Берлине вы не от больших успехов поставили. Мы со времен Линкольна всегда стояли и стоим за свободу. Вы свободу у своих людей отняли. Верните им свободу, тогда все встанет на свое место. Будем соревноваться, дружить и сотрудничать.

— Свободу? — переспросил Тыковлев, которому в этот момент стало даже как-то жалко американского сенатора. — Мы, знаете ли, всегда спрашиваем, свободу от чего и свободу для чего. Абстрактной свободы не бывает. Не хочу углублять этой темы. Разговор затянется да и станет излишне острым. Вы только поосторожней насчет Линкольна и свободы. У него свобода для одних отлично уживалась с рабством для других. Не забывайте также, что США обязаны своим существованием геноциду коренного индейского населения. Гитлер, кстати, многое позаимствовал в этом отношении от ваших отцов-основателей. Так что давайте не будем. А что до недостатков нашего снабжения, то сами о них знаем, стараемся преодолеть. Но достижения Октябрьской революции на американские штаны не променяем. Не надейтесь! Слишком дорого заплатили за то, что имеем сейчас.

Воцарилась неловкая пауза. На выручку пришел Ларкин, как хозяин он счел за благо на время сменить тему:

— Как вам нравится “Вестсайдская история”? Господин Балаян сказал мне, что вы успели сходить на этот фильм. Совершенно оригинальное прочтение сюжета Ромео и Джульетты в условиях современного американского мегаполиса. Я лично очарован музыкой этого фильма. Думаю, что в культурных обменах заложен большой потенциал для улучшения взаимопонимания между западным миром и СССР. Культура прокладывает путь для политического диалога, о котором вы только что говорили.

— Да-да, — активно включился в беседу полковник Беркшир. — Именно в области культуры Советскому Союзу есть что предложить, причем самого высокого качества. Ваши музеи, классический балет, Большой театр, Ойстрах, Рихтер, Гилельс. Кстати, господин Боренстейн, — обратился к нему Беркшир, стараясь как-то смягчить надувшегося сенатора, — очень советую посмотреть советский фильм “Летят журавли”. Уникальное произведение.  Мы знаем одного Эйзен­штейна, но у них сейчас есть целая плеяда выдающихся кинорежиссеров и артистов. Жалко, что мы мало покупаем их фильмы.

— В Америке они мало известны, — поддакнул Крузе. — В Германии, однако, их все больше смотрят. В Западном Берлине появилась даже фирма “Пегасус-фильм”, которая покупает и прокатывает советские фильмы. За ней стоят влиятельные еврейские круги. Это многое объясняет. Им импонирует, когда делают хорошее кино, разоблачающее преступления фашизма против евреев. У русских стали появляться такие фильмы, и еврейская община, разумеется, тут же заметила их. Не только заметила, но и позаботилась, чтобы они получили премии и известность. Например, фильм “Восхождение”, где фашисты казнят советского партизана за то, что он партизан, и заодно с ним еврейскую девочку просто за то, что она еврейка.

— Это очень интересно, — оживился Боренстейн. — У нас пока что эта тема плохо развита. Все какие-то поделки с грохотом пушек, великолепными джи-ай и дураками немцами. Копируем англичан. А ведь в центре всей второй мировой войны — драма еврейского народа. Преступление фашизма в том, что он хотел уничтожить евреев. Если бы не это, то была бы война как война.

— Наверное, это не совсем так, — покривился Тыковлев. — Уничтожение евреев для Гитлера было лишь началом, легкой разминкой. За шестью миллионами евреев должны были последовать сотни миллионов славян... Но мы разбили Гитлера, разбили его совместно с Америкой, вернули мир Европе, несмотря на все разногласия в идеологической области. Неужели наши нынешние трения и разногласия настолько велики, что мы не сможем договориться в интересах мира и сотрудничества? Ведь у нас есть большой и позитивный опыт, как это сделать.

— Вы, молодой человек, говорите так, будто мы против мира с Советским Союзом, — вмешался лорд Крофт. — Смею заверить, это не так. Но мы испытываем недоверие и опасения. Наверное, их испытываете и вы. Не надо по этому поводу раздражаться. Это замечание в адрес моего друга Боренстейна, в равной степени как и в ваш. Ленин провозгласил задачу свержения капитализма, а Хрущев пообещал нас закопать. Мы этого не забыли и не забудем. Вы, наверное, тоже не забыли интервенцию 1918 года. Да и наши политики с тех пор много чего по вашему адресу наговорили. Так что недоверие с обеих сторон естественное. Оно сразу не исчезнет. Чтобы преодолеть недоверие, нужно идти навстречу друг другу. Одними словами и заверениями дело не обойдется. Вас прислали сюда  в Лондон не только чтобы участвовать в семинаре, но чтобы разговаривать с нами. Это хорошо. Но для того чтобы вести серьезный разговор, надо знать, кто вас прислал и что вы имеете предложить конкретно. Мы открыты для разговора. Я бы даже мог назвать, какие шаги с вашей стороны могли бы интересовать Запад в первую очередь. Но, как я понимаю, что-то интересное ожидают от нас и в Москве. Готовы ли вы сформулировать ваши ожидания? В конце концов, вы гонец. Скажите, с чем пришли.

Тыковлеву стало немножко не по себе. Одно дело надувать щеки на пароходе и говорить, что не видишь себе равных партнеров для серьезного разговора, другое — получить предложение выложить на стол карты, которых у тебя нет. В конце концов, он не имел ничего в виду, кроме возможности доложить по возвращении в ЦК, что вызвал в Лондоне интерес важных людей, здорово разъяснил им политику партии и в ответ услышал что-то интересное. Глядишь, его записку разошлют по секретарям ЦК, а то и по Политбюро. Потом на неделю разговоров будет по коридорам. Начальство Тыковлева заметит, еще раз в хорошую командировку отправит, а то и сочтет достойным дальнейшего продвижения по службе. А тут получился некоторый перебор. Но признаваться в этом было уже поздно.

— Моя задача скромная, — потупил глаза Саша. — Наша политика направлена на то, чтобы снизить уровень конфронтации, выяснить моменты расхождений с Западом и начать разговор о путях их преодоления. Для такого разговора не всегда подходят дипломатические каналы, официальная дипломатия. Иногда проще говорить по неофициальной линии, доверительно. У нас в стране все основные политические вопросы решаются в ЦК КПСС. То, что вы скажете мне, будет доложено именно там, где делается политика Советского Союза.

— И мы получим ответ именно оттуда? — глядя в глаза Тыковлеву, спросил лорд.

— Разумеется, — с вызовом ответил тот. — Но характер ответа будет зависеть от того, что вы скажете.

 — Ну, хорошо, — медленно произнес Крофт. — Передайте, что мы были бы готовы к разговору через вас. Нас интересуют пока два вопроса. Каковы возможности либерализации внутреннего режима в СССР, увеличения свободы творчества, освобождения политзаключенных, облегчения поездок за границу и т. п.? И, во-вторых, готовы ли вы пойти на сокращение того огромного перевеса по обычным вооружениям, который имеется у вас в Европе? Чего ожидаете взамен от нас?

— Желаю благополучного возвращения в Москву, — прерывая Крофта, пожал руку Тыковлеву Ларкин. — Ждем от вас известий. У вас есть наши визитные карточки. В случае нужды, господин Балаян всегда поможет вам связаться с нами. На память о нашей встрече позвольте подарить вам эту бутылку восьми­летнего шотландского виски.

Стоя перед дверью особняка Ларкина, Тыковлев нерешительно крутил полученную в подарок бутылку. На душе у него было противно. Слушали его, слушали, а потом с бутылкой на улицу выставили и еще на дорогу задание дали: доложишь, мол, своему начальству, что если хочет нам понравиться, пусть армию сокращает и диссидентам плодиться не мешает. Если уговоришь, можешь назад возвращаться. Примем. Если нет, проваливай на все четыре стороны.

— Чего это они мне дали, — со злостью спросил Балаяна Тыковлев. — Что это за дрянь?

— Почему же дрянь? — не понял Балаян. — Виски, неплохой сувенир. Долларов 20—30 стоит.

— Тридцать долларов? — усмехнулся Тыковлев. — Не разорились, сволочи.

*   *   *

Вернувшись в гостиницу, Тыковлев облачился в спортивные штаны и надел мягкие тапочки. Достал из мини-бара бутылку пива, погонял программы в телевизоре, выглянул в окно. По Стрэнду фланировала толпа, светились окна какого-то “паба”, откуда доносилась ритмичная музыка. Тыковлев пожалел, что отпустил Балаяна, который звал выпить и посмотреть изнутри на английскую пивную. Один теперь туда не пойдешь. Языка не знаешь да и фунтов жалко. Завтра надо зайти в посольскую монопольку, подарки жене и детям купить. К тому же проститутки шныряют. Вон внизу одна подцепила себе какого-то негра, оба смеются и такси подзывают. Выйдешь один, наверняка какая-нибудь пристанет. Еще провокацию устроят, сфотографируют. С них все станется.

Однако и спать ложиться не хотелось. Вновь и вновь прокручивал в мозгу сегодняшний вечер. Что сказал. Как сказал. Не так надо было говорить. Можно было дать под дых, а он вовремя не нашелся. Почему не выдвинул им каких-то требований? Не знал, что просить? А они знали. Не к теще в гости пошел, надо было заранее подумать. Ну, к примеру, почему бы не потребовать запретить все атомное оружие? Скажут, демагогия? А они со своими диссидентами разве не демагогией занимаются?

Впрочем, чего после драки кулаками махать. Как получилось, так и получилось. Теперь главное — в Москве доложиться правильно. Кого там будет интересовать, что и как на самом деле было. Что напишешь, тому и поверят. Правда, Балаян может чего-нибудь наговорить послу. Но тот старая лиса. Не полезет. Надо будет только к нему завтра обязательно зайти, рассказать, поблагодарить за содействие, сказать поубедительнее, что в ЦК он обо всем сам доложит. Пусть посол не беспокоится. Они в МИДе субординацию знают, с цековскими предпочитают не связываться, помнят, как Хрущев про ихнего Громыко говорил, что прикажет голой задницей на айсберг сесть, тот и сядет. Работник ЦК неподконтролен даже КГБ, не говоря уже о МИДе. Покончили с принижением роли партии, засилием карательных и прочих  административных органов. Жена Цезаря выше всяких подозрений и упреков. Так-то.

В дверь осторожно постучали. Тыковлев глянул на часы. Полдвенадцатого. Кого еще принесло? Подошел к двери, начал искать слова, как спросить по-английски: “Кто там?”. Не вспомнил, разозлился. Громко сказал: “Хэлло!”.

Из-под двери раздался голос Никитича: “Это я, не поздно, не помешаю?”. Никитич-Бойерман вошел в номер и нерешительно огляделся. Встретив вопросительный взгляд Тыковлева, смущенно улыбнулся:

— Вижу, как и я, не спите. Слава Богу, а то мы так и не успели толком попрощаться. Завтра, наверное, уже не увидимся. Я рано утром улетаю к себе в Берлин. Какие у вас впечатления от сегодняшнего вечера?

— Вот сижу, обдумываю, — нерешительно начал Тыковлев. — Хотите пива? Не стесняйтесь. Вон стакан. Честно говоря, я еще с мыслями не успел собраться. Думаю, что был у нас обмен аргументами. Не более того. Мне было интересно послушать, что говорят, как аргументируют, что выдвигают на передний план. Надеюсь, что и вашим господам скучно не было. Мы, конечно, очень далеки друг от друга. Я это впервые так четко ощутил. Но надо сближаться, искать точки соприкосновения. Я лично за это. Так ли мы уже в действительности далеки? Жить-то и вам, и нам хочется. Это главное. Это общечеловеческое. Надо и выдвинуть это во главу угла, постараться взглянуть на мир по-новому. Наверное, и здесь, на Западе, и у нас есть много влиятельных людей, которые привыкли к конфронтации, ничего иного себе и нe представляют. Но это инерционное мышление надо преодолевать. Мир ведь меняется. Есть столько задач, которые мы можем решать только совместно. Космос, мировой океан, научно-техническая революция. От них зависит будущее человечества, его выживание на земле. А мы все живем спорами и раздорами 20-х годов. Конечно, каждый останется при своих убеждениях, при той системе, которая ему нравится, но при всем том мы можем хорошо сотруд­ничать друг с другом, если захотим, если не будем держать камень за пазухой.

— Я с вами полностью согласен, — кивнул Никитич. — Надоела всем эта “холодная война”. Ваш Хрущев, кстати, здесь многим нравился. Возврата к сталинщине после него, конечно, уже не будет. Это главное. Вожди ваши стали поумереннее, поспокойнее. Жить в СССР становится лучше. Да и здесь у власти все больше прагматиков. Возьмите того же Никсона. Человек без идеологии, просто умелый, прожженный политик. С ним можно договариваться о чем угодно, лишь бы он при этом выгоду для Америки видел. Нужно наводить мосты, нужны энтузиасты этого дела. Без людей ничего не делается. А многие еще трусят по инерции. Это понятно. Здесь не забыли Маккарти, у вас — Ежова. Поэтому так важны встречи, подобные сегодняшней. Вы из нее сделали выводы для себя, а западные участники — для себя. Каждый будет потом докладывать, рассказывать. Ничто не останется бесследным. Постепенно сторонники нового мышления на Западе и Востоке найдут друг друга, сомкнутся, станут общественной силой, которая обеспечит перемены.

— Долгий это путь, — осторожно возразил Тыковлев. — На практике ведь что получается? Мы вам про мирное сосуществование, а вы нам в ответ всякие условия. Я поэтому и отбрил этого сенатора. Небось, обиделся на меня.

— Ни в коем случае, — запротестовал Никитич. — Чем более решительно станете отстаивать свою точку зрения, тем более интересным собеседником  будете. Здесь не любят тех ваших, которые под западного собеседника подлаживаются. Есть такие, что громко говорят о линии партии, а шепотом дают понять, что у них свое собственное, отличное, мнение, в друзья-товарищи набиваются. А на кой он серьезному политику, такой друг? Он ведь с Советским Союзом разговаривать хочет, дела с вашим правительством делать. Ему настоящий представитель советской власти нужен. Так что вы не стесняйтесь. Говорите, что есть на самом деле. И какой выход может быть из той или иной ситуации. Важно, чтобы собеседник чувствовал вашу добрую волю, желание помогать в наведении мостов, стремление что-то сделать для компромисса. Как я понимаю, вы это желание продемонстрировали сегодня. Это главное. Наверное, вы почувствовали, что такое желание есть и на западной стороне. Кстати, сегодня вы разговаривали с очень влиятельными людьми. Это люди американского и английского истэблишмента. Да и немец тоже не последний человек в ФРГ, он в личных друзьях у канцлера ходит.

— Спасибо вам за организацию этой встречи, — начал закруглять разговор Тыковлев. — Посмотрим, что скажут по этому поводу в Москве. Я ведь, как вы понимаете, от внешней политики довольно далек. Но одно могу сказать определенно: мы как общество развиваемся очень динамично, буквально преображаемся на глазах. Мы хотим жить в мире и взаимопонимании с Западом. Наша партия готова сделать все, чтобы не было войны, чтобы ушла в прошлое напряженность. Я солдат своей партии. Я готов внести свой вклад в решение этой задачи. Остальное пусть решает мое начальство. Обещаю, что все расскажу в Москве с благожелательных позиций. Так и передайте вашим знакомым. Если кто из них будет в Москве, меня можно найти в ЦК.

— А телефон ваш можно получить? — поинтересовался Никитич.

— Я сейчас переезжаю в другой кабинет. Не знаю, какой у меня будет новый номер телефона, — соврал Тыковлев. — Лучше позвонить в справочную ЦК, там скажут.

— Понимаю, — улыбнулся Никитич. — Вот вам моя визитка. На ней телефоны редакции и мой домашний. Если у вас возникнет необходимость, звоните. Всегда буду рад помочь. Жалко, что не удалось пообщаться подольше. Думаю, у нас было бы, что вспомнить, что рассказать друг другу. Вы только одно знайте, я был и остаюсь патриотом. Судьба так сложилась, что оказался по другую сторону баррикад. Но я болею за Россию, хочу, чтобы жить нашим людям стало лучше и свободнее. Поверьте, на Западе не все так плохо, как у вас в газетах рассказывают. Сами видите, как живут под гнетом капитализма, — хихикнул Никитич. — Пора кончать ссору. Для наших людей это сделать надо, Саша. Только варежку не разевать чрезмерно, а то обворуют и обманут. Хорошие нам, умные, новые политики нужны. Вот как ты, например. Ну, да мы еще не раз встретимся. Надеюсь...

*   *   *

В белой комнате догорал камин. Горничная хлопотала в соседней комнате, собирая со стола и проветривая помещения после ухода гостей.

— Ну, Ларкин, и для чего вы все это затевали? — спросил американца лорд Крофт, раскуривая толстую суматрскую сигару. — Вы хоть сами-то довольны?

— Я, безусловно, доволен, — ответил Ларкин. — Мне доставляет удовольствие разговаривать с ним. Он настоящий. Не очень далекий, но хитрый и старательный. Думаю, он без особых комплексов.

— Ну, это совсем не повод, чтобы тратить на него целый вечер, Ларкин. Вы что, друг мой, психологические этюды писать собрались? Мне он как человек был бы неинтересен. Прост, хитроват, ненадежен, убежден в том, что ловчее и умнее других. На самом деле, ограничен и малоинтеллектуален. Беда его в том, что, попав там у себя в Москве в начальники, он перестал понимать, что он на самом деле такое. Как вы думаете, чего он к нам запросился?

— Я думаю, с этого и начинать надо, лорд. Другие ведь цековцы нас стороной обходят. А этот контакты стал искать... Если хотите мое мнение, то Тыковлев карьерист, причем из не робких. Наверное, не в первый раз по-крупному играет. У них, чтобы взобраться вверх по карьерной лестнице, немало смелости, сообразительности и нахальства требуется. Борьба за место под солнцем. Как, впрочем, и везде. Люди всюду одинаковы. Бьюсь об заклад, что этот господин припожаловал к нам не просто так. Может быть, его, конечно, послали. Но не думаю. У меня осталось впечатление, что ему нечего было сказать. Так, одна пафосная агитация. Значит, приключений ищет. Думает на чем-то отличиться. Может, хочет работу сменить. Это самое простое. Надоело в Москве сидеть, захотелось за границу. Помогать успешно строить социализм, но за зарплату в западной валюте. У них это все больше в моду входит. Сейчас пойдет по начальству и будет намекать, что у него дипломатический талант обнаружился. А может, этот случай и посложнее. Чувствует, что никакого у них коммунизма при жизни этого поколения, как обещал Хрущев, не получится. Значит, придется запеть другую песню и певцов поменять. Он, по всему видно, парень с амбициями. Кто его знает, может, в солисты метит. Поэтому и говорю, что он мне интересен. Профессионально интересен.

— Ничего интересного не вижу, — вмешался Боренстейн. — Он не только ограничен, но неприятен.  Не постеснялся мою страну, мою конституцию оскорблять! Можете, Ларкин, сколько хотите думать, что у вас с ним что-то выйдет. Ваши ребята на любого русского хама с поцелуями готовы кидаться. Авось выйдет. Только здесь у вас ничего не получится, и времени зря не тратьте. То, что он хотел как-то использовать нас, это я допускаю. С него станется. Вернется в Москву, наврет с три короба. Еще услышите. А вот если вы его захотите использовать, то где сядете, там и слезете. Да-да...

— Сенатор, — запротестовал Крузе. — Нападать на него начали вы. Он не мог вам не ответить. Ведь тут у него свидетель был из посольства. Ему надо было дать вам по зубам. Так он и сделал.

— Ларкин прав, — поддержал американца полковник Беркшир. — Он к нам пришел. Значит, шел просить. Вел себя так, будто хотел посредничать между социалистическим и демократическим мирами. Это очень интересно. Нам надо использовать любую возможность оказать влияние на них, смягчить лед, просверлить дырки в стене. Так, кажется, выражается ваш Брандт? — повернулся Беркшир к немцу. — Я очень признателен лорду Крофту. Несмотря на весь свой скепсис, он создал у этого русского впечатление, что мы готовы с ним говорить. Конечно, на наших условиях. Но он понял, что его не отвергают. Думаю, он ушел окрыленный. Кто знает, может, постарается принести ответ. Тогда это может стать совсем интересно. Мы очень мало, к сожалению, знаем, что они там наедине с собой в ЦК думают. Там все больше новых людей. Надо поддержать разномыслие. Оно не только основа демократии. Оно основа разложения любой недемократической системы. Хорошо уже, если они подумают, что им надо строить что-то новое, что старое не годится. Это начало. Ключ к дальнейшему.

— Они думают то же самое про вас, — сварливо заметил Боренстейн.

— Пусть думают. Но разница в том, что у нас никто не собирается строить что-то новое, отказываться от того, что имеем. Есть, конечно, компартии и их члены. Но вы же знаете, их влияние ничтожно. Вы не найдете у нас на Западе ни одного правительства, ни одной партии, которые хотели бы что-либо менять в существующем порядке вещей. Мы в этом плане иммунны, защищены от случайностей. Теперь представьте себе, что будет, если ЦК КПСС решит когда-нибудь сказать, что коммунизм — это утопия, что они пятьдесят лет идут не в ту сторону, что нужны коррективы, что они зря проклинали нас и отгораживались от нас. У них нет маневра. У них нет набора альтернативных партий и политиков, обслуживающих их конституцию, их строй. Обвал в этом случае неизбежен. Мы выиграем исторический спор двух систем, не передвинув ни одной дивизии. Но для этого нам нужны такие люди в ЦК, как этот Тыковлев. Он, конечно, и сам не сознает своего исторического предназначения. А кто его сознает? Никто. Не знает человек своего времени. Наверное, и Иуда не знал, что делал, когда ушел с тайной вечери.

— Христос знал, — мрачно заметил Крофт. — Он послал его делать то, что задумал.

— Давайте думать, что Бог посылает нам Тыковлева, — усмехнулся Беркшир. — Мы делаем благое дело. Не будем отвергать Тыковлева. Все остальное — на его совести.

 

 

(Продолжение следует)

 

Михаил Чванов • "Плод же духовный есть любы, радость, мир, долготерпение..." (Наш современник N9 2002)

Михаил Чванов

“Плод же духовный есть любы, радость, мир, долготерпение...”

 

В этом году исполнилось 10 лет уникальной в своем роде общест­венной организации — Аксаковскому фонду, созданному и возглавляе­мому постоянным автором “Нашего современника”, вице-президентом Международного фонда славянской письменности и культуры, секретарем правления Союза писателей России Михаилом Чвановым, недавно награжденным орденом Преподобного Сергия Радонежского III степени Русской Православной церкви. Наш корреспондент Вячеслав Морозов встретился с известным писателем и общественным деятелем.

 

— В грамоте, сопровождаемой орден, духовный смысл которого выражен приведенными в ней словами из Святого Писания “Плод же духовный есть любы, радость, мир, долготерпение...” и подписанной Патриархом Московским и всея Руси Алексием II, сказано: “Во внимание к помощи в восстановлении Димитрие-Солунского храма в с. Надеждино Белебеевского района Уфимской епархии...”

— Это храм во имя покровителя всех славян великомученика Димитрия Солунского стоит почти на стыке Европы и Азии в бывшем родовом имении великого русского писателя Сергея Тимофеевича Аксакова, где “взросло русское чувство” у его сына Константина и где родился другой его сын, Иван, великий печальник Земли Русской и всего славянства, сердце которого разорвалось от наших русских и славянских неурядиц и который чуть ли не единственный из мирских похоронен в Троице-Сергиевой лавре. Напомню, что самого Сергея Тимофеевича — по обету, данному дедом, если родится внук, — назвали в честь Преподобного Сергия Радонежского. Сергей Тимофеевич Аксаков достойно пронес по жизни это многообязывающее имя: он не только написал свои удивительные книги, но и через своих детей продолжил тернистый путь великого Русского воззрения, на котором, несмотря на все хулы, страшные гонения и поражения, и по сей день русские и не русские люди ищут пути будущего России.

Когда я впервые с собранием сочинений С. Т. Аксакова, теперь уже более тридцати лет назад, крещеный, но тогда еще не носящий креста, приехал, как я теперь понимаю, по Божьему Промыслу, в село, лишь пустырь, на котором почему-то не решались селиться — что-то останавливало людей, — напоминал об аксаковской усадьбе. Храм, обезглавленный в тридцатые годы (“Все, кто сбрасывал кресты и колокола, потом с войны не вернулись”, — сказала мне встретившаяся около порушенной церкви старушка) и последние десятилетия служивший колхозным складом и от которого после того, как накануне моего приезда склад убрали, в течение месяца остался лишь остов, готовили к взрыву: бередил он души местных начальников своим видом. Появись я днем позже, было бы уже поздно. Потом я много думал над этим фактом. Как и над тем, кто, может быть, даже вопреки моей воле — подвинул меня на этот путь: спасения и восстановления аксаковских мест накануне, а потом уже в самый разгар так называемой перестройки, очень скоро переросшей в перестрелку, в открытый геноцид в своем большинстве потерявшего духовные ориентиры русского народа. Многие меня тогда если не за идиота, то за чудака принимали (многие и сейчас принимают: ну ладно бы Пушкин, Толстой, а тут всего-навсего третьестепенный Аксаков — так тогда трактовали его не только школьные учебники, — да, хорошо о природе, охоте писал, ну не убивать же на него жизнь, да еще другим не давать покоя...). В позапрошлом году позвонил я Вадиму Валериановичу Кожинову, теперь, после его смерти, уже можно сказать, великому русскому историку и мыслителю, Карамзину XX века. Я хотел пригласить его на очередной Х Между­народный Аксаковский праздник, даже не подозревая, что в последней его книге “Победы и беды России”, во второй части “Тысячелетний путь русской литературы в свете истории”, “Семейной хронике” С. Т. Аксакова посвящена целая глава, в которой он утверждает, что “...“Семейную хронику” Сергея Аксакова с определенной точки зрения можно считать истоком классической русской литературы”.

— Если бы ты позвонил мне неделей раньше! — с явным сожалением сказал Вадим Валерианович. — Я уже дал согласие поехать на Ливадийские чтения. К Аксакову я непременно бы поехал. Можно на следующий год?..

Увы, до следующего Аксаковского праздника Вадим Валерианович не дожил. Уже после смерти увидели свет приведенные мной выше строки. Как и эти: “...если задуматься основательнее, то приходишь к выводу, что творчество Аксакова... существует в душе каждого, кто знаком с миром русской прозы в целом (хотя и не читал “Семейную хронику”), ибо в том или ином смысле, в той или иной мере творческие уроки Аксакова восприняли и Пушкин, и Гоголь, и Тургенев, и Толстой, и Достоевский. “Семейная хроника” — это своего рода сердцевинное явление отечественной литературы, животворные токи которого пронизывают ее всю целиком...” И еще: “Можно утверждать, что “Семейная хроника” — первая по времени возникновения книга великой русской прозы ХIХ столетия, родившаяся, в сущности, ранее “Героя нашего времени”, “Мертвых душ” и даже “Капитанской дочки”.

Взрыв церкви тогда удалось предотвратить. Теперь я вспоминаю: все, что касалось Аксакова, несмотря на безвременье, у меня получалось. Не могу похвалиться, что я в жизни удачливый человек, скорее, наоборот, но все, что касалось Аксакова, у меня получалось, самые разные люди шли мне навстречу. Теперь Дмитриевский храм стоит, белоснежный, с взметенными над ним крестами, видимый из окон поездов, стучащих по транссибирской магистрали мимо станции Аксаково из Европы в Азию и из Азии в Европу, и по православным праздникам, и в ежегодный Международный Аксаковский праздник говорят над ним Аксаковские колокола, отлитые одним из лучших колокольных мастеров России Николаем Пятковым из Каменск-Уральского и подаренные храму Аксаковским фондом. А храмовая икона подарена Президентом Международного фонда славянской письменности и культуры, выдающимся скульптором и общественным деятелем Вячеславом Михайловичем Клыковым, а внес икону в храм старший брат убиенного русского поэта Игоря Талькова, Владимир.

— Что представляет собой созданный Вами Аксаковский фонд?

— Он создан в мае 1992 года как отделение Международного фонда славян­ской письменности и культуры. Целью для себя он поставил: восстановление памяти о великой семье Аксаковых, и не только в России, но и в Сербии, в Болгарии, во всем славянском мире. И, как первый этап, — восстановление аксаковских мест в Башкирии, где аксаковские корни. В пору Нового Смутного времени, обрушившегося на Россию, мы считали, что ее будущее невозможно в забвении или в формальном почитании семьи Аксаковых. К сожалению, ни у министерства культуры, ни у Союза писателей России до Аксаковых в ту пору руки не доходили.

В правление Фонда вошли писатели, художники, священнослужители, руководители промышленных предприятий, представители тогда только что нарождающегося класса предпринимателей. Средства Фонда по сей день складываются исключительно из благотворительных пожертвований. Фонд работает в тесном сотрудничестве с руководством Республики Башкортостан, с администрациями городов и районов. За 10 лет кое-что удалось сделать. Взять только село Надеждино, где создается Аксаковский историко-культурный центр. Если раньше до разрушенного храма в непогоду можно было добраться лишь в сапогах, то теперь в селе асфальт, водопровод, газ, восстановлен пруд. Городом Белебеем храму передано здание под дом священника с классом воскресной школы. Достраивается музей семьи Аксаковых. Надеюсь, что в этом году он будет торжественно открыт. Храм с музеем составляют единое нравственное целое, потому обнесены общей ажурной оградой. Минувшей осенью гостями XI Международного Аксаковского праздника заложен приусадебный парк. Рядом с приехавшим из многострадальной Югославии православным сербом Дойчлом Войводичем сажали свои деревья мусульмане из Сирии.

— Почему Аксаковский фонд Вы создали не в структуре Союза писателей России, что было бы для Вас, как писателя, более естественно, а в системе Международного фонда славянской письменности и культуры, возглавляемого скульптором Клыковым?

— Я сторонник пусть малых, но конкретных дел. Пришло время, когда, может, многим из нас, если не большинству, нужно отложить в сторону перо и засучить рукава. Получилось так, что в начале 90-х годов, в пору развала СССР, когда писательское слово было обесценено (честно скажем, и по писательской вине), а издательское дело рухнуло, духовной опорой стал для меня не родной Союз писателей, где тогда больше беспомощно стонали и плакали, рвали рубахи на груди (часто на пьяной) по погибающей России, чем что-то делали, — духовной опорой для меня стал скульптор Клыков да еще журнал “Наш современник”, который стоял, словно срединный мостовой бык посреди реки, которая во время дурного половодья тащила  весь накопившийся в стране хлам, яд и смрад. Вот-вот, кажется, не выдержит он этого напора, и обрушится мост, связывающий прошлое России с ее будущим, но он стоит до сих пор, храни его Господи! Клыков же конкретным делом продолжал, несмотря ни на что, строить Россию как художник и как общественный деятель, продолжив дело созданного в свое время сыном Сергея Тимофеевича Иваном Аксаковым Славянского комитета, надеясь, что в результате его усилий и усилий ему подобных отрица­тельный вектор отечественной истории постепенно превратится в положительный. И я встал рядом с ним, начав во глубине России, на стыке Европы и Азии восстанавливать аксаковские места.

Трагедия России в том, что на протяжении почти всей своей истории она была биполярной. Так называемые западники, разрывая ее, упорно тащили на Запад, не задумываясь, что в евразийстве ее Божье предназначенье: не разъединять, а соединять Восток и Запад. Истина всегда была за восточниками, отстаивающими особый путь России в мировой истории. Не случайно, что их называли еще почвенниками, но побеждали чаще западники, оторванные от корней, они были агрессивнее, на родной земле вели себя как инопланетяне, логика поведения которых нормальному человеку была непонятна. Но был один дом в России XIX века, куда почему-то тянуло не только восточников, что естественно, но и западников. В этом очень русском доме, своего рода оплоте почвенной мысли, что-то, может, даже на генетическом уровне останавливало тех и других от взаимных претензий, а что — они порой и сами не могли объяснить. Какое-то особое духовное поле, какой-то особый внутренний свет, который исходил от этой семьи, олицетворяющей православную Россию. Ни восточники, ни западники — никто, кажется, не бросил в Аксаковых камня, кроме разве только самых отпетых пламенных революционеров. За подтверждением этой мысли я опять-таки с благодарностью обращаюсь к вышедшей уже посмертной книге В. В. Кожинова “Победы и беды России”: “Богоданность “Семейной хроники” покоряла. Эту книгу всецело приняли славянофил Хомяков и западник Анненков, революционер Чернышевский и крайний консерватор Константин Леонтьев, “почвенник” Аполлон Григорьев и “космополит” Василий Боткин... Стоит напомнить, что тогда, во второй половине XIX века, не единожды “развенчивали” самого Пушкина (как Писарев) и Гоголя (Леонтьев)”.

Все отмечали особое место С. Т. Аксакова, его семьи в духовно-нравственной атмосфере России XIX века, но никто, кажется, по-настоящему, вплоть до сегодняшнего времени, не попытался определить суть этого уникального духовно-нравственного явления, его значения для будущего России. Да, богоданность! Именно богоданность! И если В. В. Кожинов вслед за А. П. Платоновым писал о богоданности С. Т. Аксакова применительно к “Семейной хронике”, то мы, живущие на границе Европы и Азии, на границе славянского и тюркского мира, Православия и Ислама, чувствовали богоданность Сергея Тимофеевича Аксакова гораздо шире...

— Недавно Вашему детищу — Аксаковскому фонду — исполнилось 10 лет. Для нашего бурного времени это целая эпоха. За это время успели родиться и умереть общественные организации с очень громкими именами. За вами, как я понимаю, не стоят олигархи...

— Каждый год я решаю: все, сил больше нет. Но, во-первых, не бросишь воз посреди реки, к тому же не достроен дом Аксаковых в Надеждине, во-вторых, на днях пришли с идеей создания еще одного историко-культурного центра — Табынской Божьей Матери, покровительницы огромной территории России от Волги и до Тобола, в трагическое для России время гражданской войны икона ушла с атаманом Дутовым в изгнанье; по одним сведениям, она по-прежнему в Китае, где десятилетия была опорой русской общины, вплоть до “культурной революции”, по другим — находится в Сан-Франциско, по третьим — в Ватикане. И я обращаюсь к соотечественникам за рубежом: помогите найти святыню уральского казачества! Ну и еще одна причина, по которой я не могу остановиться: нет никого рядом, кому можно было бы передать вожжи, наши патриоты, в том числе писатели, больше мастера погрозить из-за угла кулачком в сторону врага — разрушителя России, посидеть в президиуме, закусить-выпить... Таких, как Альберт Лиханов, в самое трудное для России время, когда в ней снова появились миллионы беспризорных, не бросивший свой Детский фонд, — единицы, великое он дело делает. Год назад он приезжал в Уфу, в программу приезда запланировали встречу со мной, а я отказался, настолько в ту пору мне тяжело было. О чем говорить, думал я: мне тяжело, ему тяжело... А теперь жалею: может, вместе было бы легче, он не увидел Аксаковский музей... Я чрезвычайно благодарен людям, которые, видя, что я на исходе, недавно решились встать рядом со мной: председателю Попечительского совета фонда, начальнику управления социально-экономической политики Администрации Президента Республики Башкортостан В. Г. Пчелинцеву и его сопредседателю — главному федеральному инспектору по Республике Башкортостан Р. З. Хамитову.

— Организуемый Вами ежегодный Международный Аксаковский праздник получил широкую известность. Гости, побывавшие на нем, приезжают потрясен­ными. Говорят, по размаху он превосходит все подобные праздники, в том числе Пушкинский.

— В минувшем году Международный Аксаковский праздник прошел уже в одиннадцатый раз. За 10 лет он стал поистине народным. Если в первые годы он проводился исключительно Аксаковским фондом, то теперь в республике принял статус чуть ли не государственного. Но все началось с реставрации дома, в котором С. Т. Аксаков провел раннее детство, в нем сейчас Мемориальный дом-музей, которому в прошлом году исполнилось 10 лет и который превратился в известный далеко за пределами России общественно-культурный центр. Этот дом прекрасно описан в “Семейной хронике” и в “Детских годах Багрова-внука”, и вы можете пройти по нему с этими замечательными книгами как с путеводителем. Здесь, как правило, в последнюю неделю сентября, накануне дня рождения С. Т. Аксакова, и начинается Международный Аксаковский праздник: аксаковскими чтениями, всевозможными выставками, кукольными представлениями. Как и детским праздником в саду имени С. Т. Аксакова, где некогда стоял дом, в котором родился великий писатель. Сад благоустроен и ухожен, в нем очищен пруд, детское кафе называется “Аленький цветочек”. Затем праздник перемещается в Аксаковскую гимназию русской национальной школы, по предложению Фонда учрежденную Президентом Башкирии. Аксаковский урок здесь ведут лауреаты Всероссийской литературной премии им. С. Т. Аксакова, также учрежденной Президентом Республики Башкортостан совместно с Международным фондом славянской письменности и культуры и Союзом писателей России, и почетные гости праздника. Например, в прошлом году Аксаковский урок вели вместе с лауреатом Всерос­сийской литературной премии им. С. Т. Аксакова, председателем правления Союза писателей России В. Н. Гани­чевым летчик-космонавт СССР, дважды Герой Совет­ского Союза В. П. Савиных и инженер-геофизик из Великобритании Ричард Дафф.

— Почему именно они?

— Виктор Петрович Савиных — ректор Московского университета инженеров геодезии и картографии. Этот университет — правопреемник основанного в прошлом веке Межевого института, первым директором которого был С. Т. Аксаков. И Виктор Петрович, почитая Сергея Тимофеевича как большого писателя (“Пролетая в космосе над Уралом, я всегда искал место, где родился Аксаков”) и первого ректора, ввел в своем сугубо техническом вузе обязательное изучение русского языка и даже открыл гуманитарный факультет. В. П. Савиных и директор Уфимской Аксаковской гимназии (а у нас есть еще Аксаковская гимназия в Болгарии, в г. Пазарджих) заключили договор о целевом приеме в университет лучших выпускников гимназии. А Ричард Дафф — внук первого переводчика произведений С. Т. Аксакова на английский, он привез в подарок Аксаковскому музею записки о своем деде, Джеймсе Даффе, который, однажды услышав отрывок из “Семейной хроники” от одного из сыновей уфимского помещика Пашкова, приехавшего в Англию на учебу, специально выучил русский, чтобы перевести на английский удивительные книги С. Т. Аксакова... А несколькими часами позже — торжественный Аксаковский вечер в Башкирском государственном театре оперы и балета, здание которого в свое время было построено как Аксаковский народный дом на народные пожертвования со всей России, деньги собирали как православные, так и мусульманские священники. На Аксаковском вечере, как правило, кроме Всероссийской Аксаковской литературной премии вручаются почетные дипломы Международного фонда славянской письменности и культуры и дипломы Аксаковской студенческой стипендии, учрежденной по предложению Фонда Уфимским горсоветом. На Аксаковских праздниках в разные годы побывали гости из Сербии, Болгарии, Белоруссии, Франции, Англии, Австралии, Польши, Абхазии, Латвии...

Начавшись в Уфе, праздник на второй день перемещается на 200 километров на юго-запад Башкирии, на родину Ивана Сергеевича Аксакова, в село с символическим названием Надеждино, которое, по нашему глубокому убеждению, должно стать одним из духовных центров России, ибо Аксаковы — не только ее великое прошлое, но и ее великое будущее. Потом — город Белебей, из которого праздник переезжает в село Зубово под Уфой, в бывшую деревню деда С. Т. Акса­кова по матери, где проходит большой фольклорный праздник: русские, украинцы, башкиры, татары, чуваши... Два года назад из-за недостатка средств и упреков некоторых чиновников от культуры: “кому нужны твои праздники”, — к тому же была тяжелая осень, затянулась уборка — я отказался от фольклорного праздника в Зубово. Так через неделю ко мне приехали председатель колхоза и председатель сельсовета: “Давайте в следующем году обязательно проводить, сельчане проходу не дают: “Почему не было праздника? Не может быть, чтобы Чванов денег не нашел, это вы их тайком от нас пропили и проели”. Как тут остановишься?!. Писательская организация из Сирии во главе с генеральным секретарем Всеарабского союза писателей Али Акля Арсаном была потрясена широтой и добротой прошлогоднего Аксаковского праздника. Сирийцам принци­пиально важно было увидеть регион России, где в удивительном согласии живут православные и мусульмане. Аксаковский праздник называется международным не только потому, что на него едут гости из-за рубежа, но и потому, что он стал в многонациональной республике праздником межнацио­нального и межконфессио­нального согласия...

— Не столь давно сразу в нескольких изданиях, в том числе в вестнике ИТАР-ТАСС “Папка президента”, тираж которой всего 70 экземпляров, — первый экземпляр ложится на стол Президенту России — была опубликована Ваша беседа с Верхов­ным муфтием России Шейхом-уль-Ислам Талгатом Таджуддином “Всевышним нам предопределено жить вместе”. В редакционном предисловии было сказано: “В Уфе, на крутом берегу Белой, в трехстах метрах друг от друга находятся два старинных здания, два духовно-нравственных учреждения. Это Мемориальный дом-музей С. Т. Аксакова, в котором также располагается Аксаковский фонд. И Центральное Духовное Управление мусульман России и европейских стран СНГ. Дом-музей и Аксаковский фонд возглавляет вице-президент Международного фонда славянской письменности и культуры Михаил Чванов. ЦДУМ — широко известный в нашей стране и за рубежом видный исламский богослов Верховный муфтий России Шейх-уль-Ислам Талгат Таджуд­дин. Этих людей — православного русского писателя и иерарха Ислама — связывают особые доверительные отношения...”

— Выше я уже сказал, что богоданность Сергея Тимофеевича Аксакова гораздо шире того круга понятий, который вслед за А. П. Платоновым очертил В. В. Кожинов: “...в то время, когда Аксаков начал создавать “Семейную хронику”, великая русская проза еще не существовала (за исключениям “Жития” Аввакума, известного тогда лишь в кругу старообрядцев), и как бы только сам Бог мог дать ей первотолчок, подарив Слово Аксакову...”. Богоданность “Семейной хроники” и в том, что она неназойливо, можно сказать, на генетическом уровне утверждает, что только в крепкой семье, в семейных отношениях с природой, в семейных отношениях в народе и между народами возможно будущее России, как и всего человечества. Но богоданность Сергея Тимофеевича Аксакова выразилась в самой родословной этой великой русской семьи. Сумев понять во всей полноте и многогранности суть Аксакова и Аксаковых, их тихой, непартийной власти над людьми, мы, может, полнее сумеем понять предназначение России как Божественного замысла. Мало кто придавал значения факту их национального происхождения. Какой тут вопрос, скажут мне: ну, конечно же, русские! Кто же тогда русские, если не Аксаковы?! Да, русские, и этот факт лишний раз доказывает, что “русский” понятие не крови, а отношения к Державе. Потому что Аксаковы самым счастливым образом соединили в себе славянскую и тюркскую кровь. И великая сказка Сергея Тимофеевича “Аленький цветочек”, так близкая русскому человеку, несет в себе огромный пласт фольклора Востока. Корни Аксаковых, несомненно, тюркского происхождения: “Аксак” в переводе с тюркского — хромой. И обликом Аксаковы больше тюрки, чем славяне. Но Аксаковы соединили в себе, может, сами до конца того не осознавая, гораздо больше, чем кровь, они соединили в себе две великие духовные цивилизации: Православие и Ислам. Как заметил на одном из Аксаковских праздников Верховный муфтий России Шейх-уль-Ислам Талгат Таджуддин, “зная или не зная об этом, Сергей Тимофеевич Аксаков даже в облике своем, в своей одежде воплощал идею взаимоприемлемости, взаимовлияния Православия и Ислама, взять даже то, что он не носил усов. Славянин, православный, если носит бороду, непременно носит и усы. А он не носил. А пророк Мухаммад говорил: “Отпускайте бороду, а усы сбривайте”.

Но это еще не все. Выразившие наиболее ярко национально-православную идею России сыновья Сергея Тимофеевича Аксакова, великие русские, великие славянофилы Иван, Константин и Григорий, оставшийся в тени братьев, — а он был одним из лучших губернаторов российских, — по матери (а она была полутурчанка) — из рода эмиров, прямых потомков пророка Магомета. Все это далеко не случайно. И случайно ли, что освободителем болгар и сербов от турецкого ига в XIX веке стал не кто иной, как полутурок, прямой потомок пророка Магомета Иван Сергеевич Аксаков? Как не случайно и то, что Духовное управление мусульман России Екатериной II было создано не в Казани, не в Москве, а именно в Уфе, на родине Сергея Тимофеевича Аксакова, и по предложению не кого-нибудь, а его крестного отца сенатора Дмитрия Борисовича Мертваго. Сейчас я не буду вдаваться в подробности этого уникального и не случайного для России и для всего мира явления. Без сомнения, из Аксаковых взросла великая евразийская мысль. Аксаковы, повторяю, — не только великое прошлое, но и великое будущее России. Это своего рода указующий Божий перст. И осознав это, Аксаковский фонд вот уже десять лет на границе Европы и Азии, на границе славянского и тюркского мира, Православия и Ислама строит тот особый аксаковский мир согласия и взаимопонимания народов России как единственный залог ее будущего. И не случайно, что в попечительский совет Фонда вместе с архиепископом Уфимским и Стерлитамакским Никоном входит и Верховный муфтий России Шейх-уль-Ислам Талгат Таджуддин. Он — постоянный и почетный гость ежегодного Международного Аксаковского праздника. И не в упрек православным иерархам будет сказано: именно он, Верховный муфтий России, сказал на Аксаковском празднике, а потом повторил на Всемирном Русском Соборе высокие слова о Святой Руси: “Понятие Святая Русь — не просто красивый образ, относящийся к безвозвратному прошлому. Уверен, что это и будущее России. Привыкли, что понятие “Святая Русь” — только для православных. Но мы, мусульмане, которые сейчас живут по всей России, по своей истории знаем, что наши предки приняли Ислам добровольно, у нас, как и у православных, тоже была свобода выбора. А когда вера выбирается добровольно, это и есть святое. Потому естественно, нормально и нужно мусульманину называть свою Отчизну, которая у нас общая с православными, Святой Русью. И русский царь признавался мусульманами Белым царем, за которого молились во всех мечетях России...”

— Как писали недавно демократические “Известия”, анализируя общест­венно-политическую обстановку в Башкортостане: “Многие в Башкирии считают Чванова русским националистом”. И то ли с удивлением, то ли с раздражением добавляли: “Чванов дружит с Верховным муфтием России Талгатом Таджуддином”.

— Понятие “русский” для меня — не понятие крови, а отношение к Державе. Или, как очень точно сказал Илья Глазунов: “Русский — тот, кто любит Россию”. Вот как раз суть понятия “русский” выразили собой Аксаковы. Предки С. Т. Аксакова, кажется, в XIV веке, при хане Узбеке, спасаясь от татаро-монгольского ига, попросили убежища на Руси, им дали удел, они отличились на государевой службе. Прошло время, за века они обрусели и уже русскими, православными вернулись — может, не подозревая о том — на свою древнюю родину. Вот в чем суть русской колонизации. Вот прежде всего в чем суть евразийства России, а не в отвлеченных философских изысках, которые это понятие — порой и специально — только запутывают. Кстати, все лучшее русскими евразийцами написано в изгнании, после страшной революции и не менее страшной гражданской войны, в запоздалом трагическом понимании, что Россия прежде всего рухнула от потери евразийства, повернувшись целиком в сторону уже совершенно падшего Запада. Великие славянофилы, великие русские Самарин и Хомяков тоже несут в себе тюркскую кровь. Все это не случайно. Как и не случайно, что в 30 верстах от Ново-Аксакова в приуральских “татарских” степях родились и великий русский историк Н. М. Карамзин (кстати, его предок, некто Кара-Мурза, пришел в Русь в ХV веке откуда-то из этих мест), и великий русский поэт Г. Р. Державин (его предок, мурза Ибрагим, вышел из Орды на службу к великому князю Василию Васильевичу). И будущее российское дворянство как сословие складывалось первоначально как раз из выходцев из Золотой Орды, особенно после Куликовской битвы, когда из Орды ушло к князю Дмитрию много татарских мурз и им нужно было дать какие-то гражданские права и привилегии. От выходцев из Орды многие громкие русские фамилии.

— А как оказались в Башкирии Ваши предки?

— В XVIII веке их, не спрашивая, приписали к уральским горным заводам. А в XIX веке, после освобождения от крепостного права, они — купили! — у башкир землю в складчину. Как шло соприкосновение православных и мусульман, русских и нерусских? Как два или даже три народа постепенно притирались друг к другу? Ответ нужно искать в языках народов, потому что язык — зеркало народной души. Одни слова умирают, другие, наоборот, рождаются. Может, напрасно мы иногда пытаемся сохранить их в живом языке — безвозвратно ушли понятия, которые они определяли. Есть слова-понятия, которые чрезвычайно редко, но рождаются одновременно у двух или даже у нескольких народов. И они говорят о взаимоотношениях этих народов больше, чем труды ученых-историков. Научных работ по взаимоотношениям башкирского, татарского и русского народов, наверное, уже тысячи, все они в большей или меньшей степени отображают часть истины, но народная душа, а значит — главное, порой остается за пределами этих исследований. И потому для меня главное в том, что, несмотря на сложность и порой драматичность исторических взаимо­отношений этих трех народов, в языке каждого из них одновременно родилось великое слово “знакум”, не подчиняющееся ни грамматическим, ни стилисти­ческим нормам ни одного из трех языков. Слово “знакум” не просто слово-понятие. Это целый всеобъемлющий свод законов, по которому три народа определяли взаимоотношения между собой. “Знакум” — не просто искаженное слово “знакомый”. Можно было отказать в хлебе, в помощи, в пристанище — другу, брату, свату, но нельзя было отказать “знакуму”, хотя никто не знал, почему. Считалось святым — приютить на ночлег “знакума”. И что бы ни писали некоторые новейшие историки в угоду новейшим политическим или иным веяниям, для меня отношения русского, татарского и башкирского народов будут определяться великим словом “знакум”. А все остальное от лукавого, привнесенное лжеинтеллигенцией, неумной, недообра­зованной, вышедшей из народа в прямом значении этого понятия и не вернувшейся в него, кричащей на каждом углу о национальном сознании, не менее политиков виноватой в развале великой страны, в трагедии Карабаха и Приднестровья и во всех других кровавых конфликтах на территории бывшего СССР... И, может быть, в самую трудную для меня пору именно Верховный муфтий России, в свое время подвергшийся мощному прессу со стороны не только откровенных ваххабитов, не без помощи московских политиков и думских законодателей захвативших чуть ли не треть мечетей России, поддержал меня своим словом: “Держитесь! Что сейчас происходит — проверка Вам. Это ваш не случайный крест, что Вы, по сути, бросив писать, посвятили свою жизнь восстановлению Димитриевского и других храмов, восстановлению памяти об Аксаковых, предвидя будущие славянские и неславянские беды, трагедию Югославии, посвятили свою жизнь восстановлению древних славянских и славяно-тюркских связей, организовав Аксаковский фонд, собирающий около этого храма ежегодный Международный Аксаковский праздник. Я помню Вашу статью “Где ты, новый Иван Аксаков?..”, прозвучавшую как бы в пустоту. Увы, в России ныне нет личности такого размаха, как Иван Сергеевич Аксаков. Я знаю, порой Вы приходите в отчаяние, порой Вам кажется, что строите храм на песке. Нет, у Вашего дела уже большие плоды. И главное, что в Вашем вроде бы чисто русском, православном деле Вам одинаково помогают как православные, так и мусульмане. Потому что Вы снимаете шоры с глаз людей. Потому что, говоря о Димитриевской поминальной субботе, Вы не устаете повторять, что, вопреки общепринятому, а точнее, навязанному мнению, на Куликовом поле Русь столкнулась не с Золотой Ордой, а вместе с Золотой Ордой — все с тем же коварным Западом, потому что Мамай к тому времени давно уже не представлял Золотой Орды и шел на Русь с генуэзской пехотой на папские деньги, а на помощь ему спешил литовский князь Ягайло, в войске же князя Дмитрия, наоборот, была татарская конница. Да, русские былины оставили в народе память на века о жестокости и унизительности монгольского ига. Будучи пусть и поэтическими, но все равно историческими хрониками, они не могли рассказать того, чего не было, что принесло бы другое, латинское иго: несомненно, Православная Русь была бы уничтожена, как в свое время Византия. Да, Золотая Орда покушалась на все: на имущество, на волю, но, подчиняясь какому-то глубинному, сакральному чувству, не покушалась на Веру. И получается, что, выдвинувшись на Запад и на время географически поглотив Русь, она спасла от уничтожения Православие. И после Куликовской битвы, когда Русь была обескровлена, и на нее в 1339 году двинул свои рати Витовт, навстречу ему неожиданно выступили монгольские рати, которые на реке Ворскле нанесли ему страшное поражение. Мне кажется, нельзя не согласиться с мнением великого евразийца Георгия Вернадского: “Битва на Ворскле — одно из величайших событий русской истории, хотя в этой битве восточнорусские полки не участвовали, а западнорусские участвовали на стороне Витовта”. Весь этот ряд перечисленных фактов можно объяснить только высшим смыслом истории, только Божьим Промыслом... Благодаря евразийству Россия стала великой державой. И Вы — евразиец, только не отвлеченный философ, а представитель конкретного практического дела. Можно много спорить по этому вопросу, но только конкретное дело и ясное понимание цели может сегодня спасти Россию. Впрочем, что спорить о евразийстве?! Европа и Азия не случайно, словно мощным сварочным швом, соединены Уралом, в предгорьях которого не случайно родились Аксаковы”.

— Широко известна и другая программа Аксаковского фонда — проведение в рамках Праздника славянской письменности и культуры уже ставшего традиционным Праздника Николы Вешнего с фестивалем колокольного звона в другом созданном с Вашей помощью историко-культурном центре “Никольский храм” в недавно еще мертвом селе Николо-Березовка на северо-западе Башкирии...

— Это самое древнее русское село на территории Башкирии, основанное еще Строгановыми. Чудотворную икону Николая Угодника Березовского в свое время призывал на Москву царь Иван Васильевич Грозный, он даже специально для нее построил церковь, которая так и называлась — Николы Закамского, к сожалению, она не сохранилась. Но пришло время: попросилась икона обратно... Предвидя великие беды России, в Николо-Березовку специально поклониться чудотворной иконе дважды приезжала великая княгиня и будущая великомученица Елизавета Федоровна... Так вот это древнее богатое село было уничтожено окончательно уже совсем недавно, в шестидесятые годы XX века: оно должно было уйти на дно нового рукотворного моря на Каме. Но нет худа без добра: так называемая перестройка не дала осуществиться этому проекту. И стояли несколько десятилетий каменные дома удивительной архитектуры с пустыми глазницами окон и провалившимися крышами и полуразрушенный храм, когда-то один из самых величественных в России. Но нашелся человек, уроженец Николо-Березовки, предприниматель Валерий Григорьевич Тетерев, который однажды пришел ко мне (до этого он уже помогал Аксаковскому музею в Уфе): “Давай попробуем восстановить храм...”

Валерий Григорьевич — редкостный человек. К сожалению, таких людей ныне в России мало. Приходя в Аксаковский музей, он высмотрел в фольклорном коллективе девушку-красавицу и вскоре на ней женился. На заседании Фонда при распределении обязанностей я в шутку сказал ему: “В России сложилась очень тяжелая демографическая ситуация. Поручаем тебе демографическую программу”. Проходит год, и я получаю телеграмму: “Россия не погибла, родился Гришка Тетерев”. Через полтора года вторую: “Россия не погибла, родился Ванька Тетерев”. На сегодняшний день таких телеграмм у меня уже четыре... Честно скажу, что я не очень-то верил в восстановление Свято-Никольского храма, кроме всего прочего продолжал жить и здравствовать проект затопления села. Оказалось, что для новой российской власти, вроде бы начисто отвергнувшей прежнюю власть, остались директивными многие постановления Политбюро ЦК КПСС, потому закон по-прежнему запрещал в Николо-Березовке любое строительство. Нас неожиданно поддержал Президент Башкортостана М. Г. Рахимов указом о создании историко-культурного центра “Никольский храм”. В. Г. Тетерев начал с того, что поставил покаянную часовню на родительском кладбище. И когда ее в ночь на Пасху ритуально сожгли, зная, что истинные злодеи останутся в стороне, а пострадают мальчишки, которых хитро подговорили на преступление, он не пошел в милицию, а поставил на месте сожженной деревянной каменную. Сейчас Свято-Никольский храм стоит над Камой в своей прежней красе, действует в колокольне храма созданный В. Г. Тетеревым церковно-исторический музей, чтобы спасти храм от подмыва Камой, отсыпана двухкилометровая дамба-набережная, вместо старого деревянного через речку Пензу перекинут новый стометровый бетонный мост на полуостров, на котором находится храм. На поднятие колоколов, отлитых все тем же Николаем Пятковым, по подсчетам милиции, в мертвом селе собралось около пяти тысяч человек, а через год в селе состоялся уже Всероссийский праздник колокольного звона, и сейчас храм, может, единственное, что мешает осуществлению сатанинского проекта о поднятии уровня рукотворного моря...

— И, возвращаясь к прежнему вопросу: Православие и Ислам...

— Совсем не случайно Благодатный огонь, нисходящий в Православную Пасху от Гроба Господня, свят только для православных и мусульман. В нынешнем мире есть силы, которые упорно хотят столкнуть Ислам и Православие, чтобы окончательно уничтожить Россию, и не только Россию, чтобы на всей планете восторжествовал князь мира сего. Логика этих сил цинична и по-своему мудра. В России до сих пор нет ни национальной власти, ни национальной идеологии, но есть две реальные духовные силы, которые еще продолжают удерживать нравственный дух народа, — это Православие и Ислам. И нужно их столкнуть — а на пепелище придем мы и установим нужный нам космополитический порядок. И 11 сентября лжемусульмане “въехали” на “боингах” в вавилонские башни лжехристиан. И в первый день трагедии только у Верховного муфтия России хватило мужества на весь мир сказать правду: “вскормленное Америкой зло бумерангом вернулось обратно”. Я уверен, что эта операция разработана в глубинах спецслужб, может быть, даже не американских, а транснациональных, чтобы, во-первых, еще раз попытаться столкнуть христиан с мусульманами, а во-вторых, и это с каждым днем становится все более очевидным: под видом борьбы с терроризмом начать очередной, последний поход по завоеванию непокорных стран. Пока наши политики рассуждали, надо ли пускать НАТО дальше на восток, натовские базы, перепрыгнув через нас, вдруг оказались в Таджики­стане, Узбекистане, Киргизии... И самое страшное, что новый мировой порядок устанавливается порой руками самих втянутых в конфликт православных и мусульман, как это было в Югославии.

— Вы говорите, что перестали писать. Но Ваши рассказы периодически появляются в “Нашем современнике”. В издательстве “Голос” вышла большая книга “Крест мой?!. Загадка штурмана Альбанова”, презентация которой недавно состоялась в Международном славянском культурном центре в рамках дней Аксаковского фонда в Москве.

— В книгу вошли рассказы разных лет, а также цикл рассказов и повесть о трагедии нынешней Югославии, роман-поиск “Загадка штурмана Альбанова”. До того, как Господь привел меня к созданию Аксаковского фонда, я был и спелеологом (не знаю, войду ли в историю отечественной словесности, а в географических справочниках мое имя уже есть, как первоисследователя глубочайших пещер Урала), поднимался к кратерам величайшиx действующих вулканов Евразии, искал без вести пропавшие в Арктике экспедиции. В “Загадке штурмана Альбанова” я попытался разгадать судьбу без вести пропавшей в полярных льдах шхуны “Св. Анна”, под руководством Г. Л. Брусилова в 1912 году ушедшей в Арктику. По плавучим льдам в разгар первой мировой войны вернулись лишь двое: матрос Конрад и штурман В. И. Альбанов, впоследствии пропавший в водовороте гражданской войны. Кстати, его путевые записки в виде дневника штурмана Климова использовал В. Каверин в своем романе “Два капитана”. Недавно они были изданы в США в престижном издательстве “Modern library”... Эссе “Крест мой?!.” — исповедь о радостях и бедах Аксаковского фонда... Но особой радости, как бывало раньше, по поводу выхода новой книги почему-то нет. При мизерном тираже она все еще лежит в книжных магазинах. А кто ищет ее, не может найти, потому что книготорговля ныне не представляет единой системы.

— А что было радостью последнего времени?

— На Пасху в родной деревне Старо-Михайловке на северо-востоке Башкирии рядом с погостом, где лежат все мои родственники по отцу, кроме тех, кто погибли за други своя на разных войнах, поставили деревянную церквушку. От Аксаковского фонда я подарил ей колокол. По нищете фондовской оплатил колокол 40-килограммовый, а Николай Пятков в ответ: “Из уважения к трудам твоим во славу России я отлил тебе без очереди стокилограммовый Благовест и по своей воле к заказанной тобой надписи “От Аксаковского фонда” добавил “...и от раба Божьего Михаила”.

 

Мир Свиридова • Разные записи (Наш современник N9 2002)

 

 

От редакции

 

“Мир Свиридова” — такую постоянную рубрику, посвя­щенную жизни и памяти великого русского композитора, мы открываем сегодняшней нашей публикацией.

Его творческое наследие поистине необъятно. Как любой русский гений — он не замыкался в узкой сфере профессио­нального творчества, но оставил после себя тома рабочих тетрадей, дневниковых размыш­лений, громадное эпистолярное наследие. Во всем этом поистине безбрежном мире он выразил себя не только как композитор, но и как мыслитель-философ, как политик, как критик и литературовед, как гениальный читатель. Словом, как русский человек с поистине необъятными запросами к жизни...

Наряду с рубрикой “Мир Леонова”, которую мы ведем вот уже несколько лет, теперь в журнале будет жить — “Мир Свиридова”, наполненный публикациями из архива и воспоми­наниями о нем его современников.

РАЗНЫЕ ЗАПИСИ

Тетрадь 1990—1994

 

Предлагаемая читателям публикация текста Георгия Васильевича Свиридова продолжает серию публикаций одного из наиболее емких источников литературного наследия композитора, так называемых “толстых”, 96-листных (формата A3) тетрадей. Недавно издательство “Молодая гвардия” выпустило в свет книгу “Георгий Свиридов. Музыка как судьба”, куда вошли тексты 19 тетрадей. В частности, туда вошел текст Тетради 1979 — 1983, которая публиковалась в 12-м номере журнала “Наш современник” за 2000 год. Остались еще 21 тетрадь, не считая малоформатных тетрадей, блокнотов (их тоже около сорока), отдельных листов, несколько папок с машинописными текстами, огромное число записей в нотных рукописях и пр.

Тетрадь 1990—1994 содержит в себе одни из последних записей, которые Георгий Васильевич вел в 1990-е годы. Тетрадь была начата в сентябре 1990 года, о чем свидетельствует заглавие на первом листе. Но, судя по характерному желтому цвету отпечатка записей на противо­положных страницах, фрагмент, посвященный поездке в Париж, возможно, был начат ранее 1990 года.

Сама тетрадь — из “восходовской” партии с ГОСТом 13309-79 —появилась в доме еще в начале 1980-х годов. Вероятно, жена композитора, Эльза Густавовна, не сразу обнаружив запись фрагмента о Париже (он помещен на лл. 12 — 24), решила вести в ней свои собственные деловые записи. С них и начинается тетрадь. Они относятся к сентябрю-октябрю 1990 года и идут до 11-го листа включительно, прерываемые репликами или вставками Г. В. Свиридова. Но вставки эти появились позднее, в 1992 году. Об этом можно догадаться по краткой реплике Георгия Васильевича прямо над самой первой записью жены: “Ничего не сделано за 2 года”. Здесь же он делает свои вставки в уже написанное Эльзой Густавовной. И только после этих деловых записей и фрагмента, посвященного поездке в Париж, композитор начинает записывать свои мысли и тетрадь полностью переходит в его руки. Эта новая глава в истории ведения этой тетради обозначена записью на л. 25, помеченной датой 12 апреля. Судя по содержанию (речь идет о заседаниях Верховного Совета СССР), это запись 1992 года. То, что это именно 1992 год, свидетельствует одна из последующих записей, датированная 4 мая 1992 года. Затем, после фрагмента “О Булгакове”, в “жизни” тетради наступает перерыв. Середина тетради пуста. И только в самом конце ее появляется последняя запись от 23 ноября 1994 года. Если не считать набросков текста поздравительных телеграмм на Новый 1997 год в одной из тетрадей, опубликованной в упоминавшейся книге “Музыка как судьба” — Записи 1989—1990 (1996), — вероятно, это одна из самых последних записей в “толстых” тетрадях.

По содержанию и по тону речи, по упоминаемым в ней лицам и делам данная тетрадь продолжает ряд последних тетрадей 1990-х годов. Не буду комментировать мысли Георгия Васильевича*, обращаю внимание читателя только на обстоятельства его жизни в это время. В начале 1990-х годов композитор еще необыкновенно много работал, замыслы рождались один за другим. Вырисовывалось грандиозное сочинение, очертания которого ему были неясны, но он понимал, что это одно из последних сочинений. Имею в виду его замысел 42-частного ораториального произведения “Из литургической поэзии” для солистов, хоров различных составов и симфонического оркестра (отсылаю читателя к своей вступи­тельной статье “Хоровая “теодицея” Свиридова”, к 21-му тому полного собрания сочинений композитора, где я рассказываю об этом незавер­шенном сочинении). Свиридов торопился, он ощущал — силы постепенно уходят. Он хотел еще много сделать, не только написать новые, но и завершить недописанные ранее вещи. А их оставалось еще очень много... **

К тому же жизнь становилась все труднее и труднее. Рушился налаженный механизм работы издательств, звукозаписывающих фирм, концертных организаций, Музфонда. Поддержка культуры со стороны государства заметно уменьшалась, на смену приходили не очень понятные по своему скрытому смыслу слова “благотворительность”, “спонсорство”, “меценатство” и не очень ясные перспективы формирующегося художест­венного рынка. Старому композитору, прожившему всю свою творческую жизнь при советской власти, приноровившемуся к ее порядку и правилам игры, было трудно перестраиваться.

Весьма скромно был отмечен 75-летний юбилей Свиридова. Сам он не планировал какие-либо крупные акции, фестиваль или абонемент, осознавая, что наступают времена на редкость немузыкальные. Да к тому же все силы он положил на организацию огромного хорового форума — фестиваля отечественной хоровой музыки***. В течение сезона 1990—1991 гг. прошло несколько концертов и среди них — “лидерабенд” Нины Раутио с Еленой Савельевой 24 октября 1990 года****.

Старые исполнители постепенно уходили. Кто-то в силу возраста терял голос, кто-то уезжал за границу. К тому же камерное пение в России для певцов становилось невыгодным делом — платили гроши. И вот в этот момент появляются певцы нового, более молодого поколения — Владимир Чернов, Инесса Просаловская, Нина Раутио, позднее Ирина Бикулова, Дмитрий Хворостовский. Труднее всего было с тенорами. Некоторое время он возлагал надежды на Германа Апайкина, пришедшего из Камерного хора Елены Растворовой. Прослушивал он и других певцов.

К середине 1980-х годов Свиридов по состоянию здоровья вынужден был отказаться от концертных выступлений в качестве аккомпаниа­тора. Остро встала проблема новых пианистов. И они появились. Среди них была Елена Савельева, ставшая в 1990-е годы одним из ключевых пианистов-аккомпаниаторов интерпретаторов камерно-вокальной музыки Свиридова. Композитор теперь работал с певцами и пианистами, на что он всегда не жалел ни времени, ни сил, понимая важность такого рода совместной работы. Поиск новых исполнителей и работа с ними — не столь заметный, но чрезвычайно важный для музыки Свиридова предмет его забот, отразившийся в Тетради 1990—1994.

Между тем силы постепенно уходили. Неумолимо надвигалась старость. Эльза Густавовна, человек неукротимой, железной воли, тоже стала слабеть. Ей уже не хватало сил на ведение хозяйства, на трудные переговоры и заключение контрактов (она была главным “добытчиком” денег), налаживание быта и к тому же выполнение функций секретаря и советника.

Необходимо было пригласить помощника. Тетрадь содержит в себе сведения о кандидатуре на эту должность — Слепневе. Игорь Алексеевич Слепнев работал на студии грамзаписи “Мелодия”, прекрасный, настоящий музыкант, любящий музыку Свиридова и один из тех редких людей, кто понимает сокровенную сущность творческих идей и художнических идеалов композитора. Он был вынужден уйти с приватизировавшейся студии “Мелодия”. Однако он так и не стал секретарем Свиридова. Причина была весьма прозаична — бюджет композитора в это время стал в одночасье плачевным. После денежной реформы старый человек потерял все свои сбережения, авторские стали резко сокращаться, новой музыки было мало, работа в театре и кино была уже тяжела, да и заказов стоящих почти не было, не говорю уж о гонорарах, просто смехотворных. Свиридов вдруг оказался на грани нищеты. Пришлось отказаться не только от секретаря, но и от шофера, от мечты о домработнице. Настали очень трудные, безотрадные дни. Не случайно записи в Тетради 1990—1994 окрашены в мрачные тона.

В это время Георгий Васильевич позвал меня в Москву. Дядя давно внимательно следил за моей карьерой. Еще в начале 1980-х годов я написал очерк, посвященный его хоровой музыке 1960—1970-х годов. Дяде понра­вился очерк, он отметил ряд ценных для него наблюдений, образов. В это время музыкальный критик А. А. Золотов собирал Книгу о Свиридове, и Георгий Васильевич порекомендовал взять мой очерк и переделать его в статью. Там она и была опубликована под названием “Метаморфоз традиций (наблюдения и мысли по поводу некоторых хоровых сочинений Г. В. Свиридова последних лет)”*. После защиты кандидатской диссер­тации и перехода на работу в Ленинградскую консерваторию мы договорились с Георгием Васильевичем, что я буду составлять новый сборник научных статей. Летом 1986 года работа началась. Я приезжал к нему в Перхушково, где он снимал дачу в академическом поселке Ново-Дарьино у милейшей Элькионы Дмитриевны Сауковой, и мы работали целыми неделями до полного изнеможения. В мае 1986 года я записал аудиокассету его воспоминаний о Курске, потом он уже без меня наговаривал на диктофон дополнительно свои воспоминания о приезде в Ленинград в 1932 году**. Записи мемуарного характера остались в некоторых тетрадях (часть из них вошла в упоминавшуюся книгу “Музыка как судьба”).

Работа над сборником шла весьма напряженно, изобиловала драмати­ческими моментами, которые отчасти отразились в записях некоторых тетрадей второй половины 1980-х годов. И все же когда книга вышла и получила хорошие отзывы в печати (особенно на Георгия Васильевича произвела сильное впечатление рецензия B. C. Непомнящего в журнале “Новый мир”*), он одобрил книгу.

Книга вышла в свет в 1990 году, помню, что мы отметили ее выход в один из моих приездов в Москву. В это время дядя и стал говорить всерьез о моем переезде в Москву. Тут, как водится, подвернулась оказия. Дело в том, что с поста директора Государственного Центрального музея музыкальной культуры должен был уходить Р. Н. Здобнов. С Ростиславом Николаевичем и его женой пианисткой Маргаритой Алек­сеев­ной Федоровой Георгий Васильевич был хорошо знаком, они давно дружили домами, бывали друг у друга в гостях. Между ними состоялся довольно обстоятельный разговор, Георгий Васильевич подробно расспрашивал о музее, его коллективе, проблемах. После этого разговора он советовался еще с некоторыми близкими ему людьми, затем дошел до министра культуры Н. Н. Губенко. Речь уже шла о моем переводе, я ездил оформлять документы в отдел кадров министерства. Но в последний момент я заколебался. Перспектива переезда в Москву при общей неустроенности жизни меня испугала. В начале января 1991 года, когда я в очередной раз приехал к дяде в Москву, у нас состоялся трудный, мучительный разговор. Я поделился своими сомнениями относительно целесообразности переезда. Дядя обиделся на меня...**.

1991 год, сам по себе тягостный, один из тех, что зовутся роковыми, прошел для меня в ужасном напряжении еще и из-за моей собственной растерянности, непонимания, что делать дальше. Но мои предчувствия относительно развития общих событий в стране оправдались. В конце августа, когда я приехал к дяде на дачу в Ново-Дарьино, мы наблюдали по телевизору, как под звуки рок-концерта на Васильевском спуске рушилась грандиозная империя — мы понимали это оба, ничего не говоря друг другу. В одночасье не осталось ни СССР, ни министерства культуры СССР, естественно, и министра тоже...

В результате я не выдержал этого напряжения и в начале 1992 года слег в больницу с инфарктом. Дядя написал мне теплое письмо. Там есть такие строки: “Помни: у тебя в жизни есть большие задачи, и в этом твое отличие от многих и многих, силы надо беречь. Не суетитесь с Симой и о квартире и пр., это все само собой пойдет, когда подлатаешь здоровье. Да и жизнь, возможно, хоть как-то организуется, сейчас же — очень трудное время, хаос, бесчестность и низменность достигли невероятных размеров. От одного этого сознания люди болеют и даже гибнут...”***. Письмо было написано 22 марта, а между 12 и 16 апреля 1992 года в публикуемой тетради появились следующие слова: “Алик (это мое домашнее имя. — А. Б. ) — единственная надежда на то, чтобы не погибла бы моя работа, хоть часть ее бы сохранить, оформить в записи, пусть несовершенной, предварительной”.

Слова эти я прочитал впервые в июле 1998 года, разбирая тетради после того, как ни Георгия Васильевича, ни Эльзы Густавовны уже не было в живых. Мне трудно передать словами, что я испытал, прочтя их... В конце 1999 года я ушел с поста проректора по научной работе Петербургской консерватории и полностью сосредоточился на изучении архива Георгия Васильевича и публикации его произведений, материалов. За короткий период мне удалось составить список его сочинений, набросать план издания полного собрания сочинений, выпустить один том этого собрания, организовать переписку аудиокассет с записями авторского исполнения сочинений Свиридова и описать содержание 150 кассет, подготовить к печати и откомментировать двадцать тетрадей с личными записями композитора. Не говорю уже о фестивале, посвященном 85-летию со дня рождения композитора в Петербурге, о Симфонии для струнных, первой редакции фортепианного квинтета, струнном квартете, романсах на слова А. Блока 1938 года, о музыке к трагедии В. Шекспира “Отелло” и монологе для баса с оркестром “Гробница Кутузова” на слова А. С. Пушкина (“Перед гробницею святой...”), которые удалось восстановить и вернуть к концертной жизни. Творческому наследию великого русского композитора посвящена вся моя нынешняя жизнь, и я молю Бога, чтобы он дал мне еще сил, чтобы успеть сделать как можно больше — об этом мне постоянно напоминает дядина запись в Тетради 1990—1994, его духовное завещание мне...

Вот, собственно, и все, что я могу сейчас сказать о том бытовом фоне, на котором возникали записи в этой и других тетрадях начала 1990-х годов. Остальное — в комментариях.

 

 

Тетрадь

1990 г., сентябрь м-ц

 

Дурсенёва1,

Лина Мкртчан2 (sic!)     певцы

 

Ничего не сделано за 2 года

1. Абелян Л. М.3

а) Переиздание пластинок: “Метель” и “Время, вперед!”4

      “Курские песни” Кондрашин5

      “Ночные облака” Минин6

б) Новая: “Поэма памяти Сергея Есенина”

в кассеты — по списку

 

[2] Блоковские “Песни безвр”7 Соединить хоровые и вок вещи с орк

Мал хор?

Тяжко нам было...

Ветер принес изд...

Мы живем в стар келье...

 

2. [Сидельников Л. С. (“Музыка”8 письмо об издании за рубежом “Три хора “Ц Ф И” и “Зорю бьют”9 (Переводы заказать на англ. язык?)]

3. “Советский композитор”

Отдельные издания — все с переводом на английский язык

а) Хоровой сборник10

      Три хора “Ц Ф

      ”

      Три миниатюры11

      Концерт памяти Юрлова

б) Отчалившая Русь12

в) Трио13

[4. Отправить ноты в Америку хор сборник и “Пушкинский венок”]

[5. Книгу (?) Залыгину С. П. и Кострову В. А.14 

[6. Слепнев15 Секретарство (его телефоны?)]

 

Принципиальной разницы у них (у всех!) нету. Сочинение “от приема” гл образом оркестровка.

Штамп — абсолютный, безусловный. Все — одинаковы, похожи, стереотипны. Редкие композиторы сочиняют от мелодического начала (от темы). Но такие композ есть. Притом разного качества дарования.

 

Встречи:

Губенко Н. Н.

Образцова

Муз дела — хоровые в частности16.

[ Колобковым о Ведерникове]

 

1994 г., 30 октября

 

Мысли о Шекспире, любимом моем поэте с малых лет (!). Украл, т. е. “замотал”, 2 тома его сочинений из школьной бибки у А. Алексеевны Моисеевой17, благороднейшего, воспитаннейшего человека. Преподавала русс язык и литературу. Смольнянка. Помню ее как живую до сего дня. Кража этих книг была позором моей жизни. Я смертельно боялся, что он обнаружится, но все обошлось, и эти книги были со мною всегда до войны, кажется.

Но удивительна сама страсть моя к Шекспиру. Каким образом она возникла — не помню. Очевидно, под влиянием чтения его драм. В самом деле — это какой-то невероятный человек. [В нем много] В русской гениальности, в самом ее типе и облике — многое от него: Пушкин, Достоевский, Толстой. И само отвержение Шекспира Л. Н. Толстым как-то удивительно их роднит. Ведь надо же

 

Репетиции:

Раутио и Савельева18

[Позвонить Чеглаковой Е. B.19 

было ругать! [обругать?] [Несуразность?]

 

Театр А. К. Толстого, весьма сильный и примечательный (да и поэзия его хороша!). Сейчас — стариком я снова читаю и вспоминаю Шекспира. Он цепко сидит в памяти у меня (уже ветшающей, увы!), а когда-то была — удивительна. И. И. Соллерт говаривал мне (а мы часто любили пококетничать памятью в Нсибирской эвакуации)20: “Память — первое свойство гения!”, слова, кажется, Отто Вейнингера21.

 

Магнитофон и пленки 22

 

1. Новые — отложить на даче в одном ящике стола пленки и магнитофон.

2. Собрать все кассеты вместе, прослушать и привести в порядок — в городе.

3. Все старые записи в течение зимы собрать прослушать (сделать описание кассет [всех кассет], делая этот регулярно), сделать описание кассет в отдельную тетрадь и (отпечатать все это). За все это несу ответственность я.

 

1. Составить списки сочинений вокальных, хоровых, инстр и др., для издания отдельно (не томами!)

2. Встреча с Пикулем23. Кто заправляет в изд “Сов. композитор”?

 

Хоз дела 8/Х

1. Дверь (обивка)

2. Машина — двигатель, к кому обращаться.

1990 г., 8 октября

 

1. Подписать письмо Залыгину С. П.

2. Письмо и встреча с Сидельниковым.

3. Шан дю Монд, Франция, дать ответ Марине Богдановне Данелии, ВААП24

4. Пластинки и кассеты

Абелян — сроки               не сделано

5. [Ноты Титаренко25 и от него в расписку]

6. [Позвонить Слепневу И. А. о секретарстве]

 

Концерт

Билеты

Приглашения

[1990 г., 22 октября

 

1. Репетиции Раутио — Савельева

2. Встреча с Сидельниковым

3. Встреча с Слепневым (секретарь)

4. Сговориться о встрече с Абелян Л. М.

5. Разговор с Чеглаковой Е. В.

6. Колосова В. Г. — разговор с ней. Кто напишет статью о концерте?26

 

Составление писем и отправка нот в Америку, ФРГ]

1961 г. Поездка в Париж27

 

Консерватория, ее кодекс (закон управления, подписанный императором Нап I в Московском Кремле — жест, конечно, театральный, но любопытный)28. Парижская консерватория — национальное учебное завед. 8 из 12 учеников должны быть подданными империи, Апартаменты — Керубини29, тогдашн директор г-н Лушер (композитор)30. Классы-пианисты, своя школа, свое туше, способ игры Р. Казадезюс, Корто31, романтизм, он присутствует и в импрессионизме Дебюсси и Равеля.

Дальнейшее движ Фр музыки — пестрая Шестерка32; “музыка эксперимента” Сати33 — довольно посредственно (на скандал). Сама музыка уходит ввиду малой самовитой ценности, но слава о скандале остается, увы!

 Далее пестрая Шестерка. Пуленк34 наиболее интересный из них. Влияние Стравинского (большое), “русская педаль” (Мусоргский также). Общность у Стр и Мус чисто “материальная”: некоторые гармонии, обрывки русск мелоса, “антисимфоничность”, приемы развития музык материала. Но по сути — это ничего не имеющие общего композиторы, абсолютно. Восторженное Православие Мус и безбожный нигилизм Стр, рядившегося в сутану католического ксёндза.

Представление в театре “Сара Бернар”35. Не случайно м. б. выбранное здание на “историческом” спектакле приезжей немецкой оперной труппы под упр Шерхена36, “Арон и Моисей” Шёнберга37, где был весь еврейский Париж. Дамы с невероятным количеством навешанных драгоценностей и жемчуга, солидные буржуа, дельцы, словом, владыки мира и Парижа в том числе.

Расписанный Шагалом (начинавшим входить в число “мировых” художников) потолок (вместо старого рисунка Буше), в котором преобладало желтое, как яичный желток, пятно, символизирующее “цвет” еврейства (его знак во время нем оккупации), уродливые, худосочные фигурки и фамилии оперных композит (“знаменитых”). Потому что для евр главное — это “знаменитость”, а совсем не глубина, не содержание, не духовный смысл и заряд искусства. Довольно много разных имен, в т. числе имя самого художника-мазилы. Отсутствуют лишь два сверхзнаменитых: Вагнер и Верди. Они причислены к фашистам и не удостоены внимания38.

Спектакль очень однообразный, скучный, музыка ничем не примечательна, особенно теперь, когда она растиражирована в сотнях тысяч копий, принад­лежащих перу последователей еврейской школы39.

Длинная (более часа без перерыва) музыкальная (додекафоническая) клякса, сплошной хроматический аккорд, который долго оставался звучать в ушах после спектакля, эта мертвая музыка противна здоровой природе человеческого слуха, она утомляет, очевидно, какие-то звуковоспринимающие нервы и раздражает их нормальную природу.

Успех был парадный, но не большой, никакого восторга. Да и публика была слишком чопорна и преисполнена сознания своего величия.

Спектакль в оккупированном городе в расписанном завоевателями главном театре завоеванной страны. В другом завоеванном городе Версале, на стене замызганного королевского дворца, прикреплена мраморная доска с надписью золотом: “Дворец восстановлен на средства Рокфеллера”, старшего, младшего или среднего — не помню.

Французы весьма цинично относятся ко всему этому, в т. числе и к своей истории, к своей ушедшей славе.

Во дворце поразила меня жуткая неопрятность, прямо-таки грязь. Устав от прогулки, я хотел сесть на довольно-таки ветхий старый диван в одном из коридоров, но был быстро остановлен сопровождающей нас переводчицей. Кстати, все почти переводчицы франко-русские еврейки, кроме одной баронессы де Сталь, остзейской немки из Латвии, внучки, дочери или племянницы б. министра путей сообщ России. Об этом сама она говорила, дама весьма заносчивая, помогавшая мне делать кое-какие покупки (очевидно, это входило в ее обязан­ности) для Эльзы. И она сделала это очень хорошо, чудесный плащ (дорогой), духи, изумительн сумка. Впрочем, сумка (роскошная) была куплена, кажется, позже, во время другой поездки.

Театр Гиньоль (позже закрытый)40: ужасы, отрубленные головы, харакири на сцене. Тут меня стошнило, сказать по чести. Нечто устаревшее безумно, “плюсквамперфектное”.

Зрителей в зале было ничтожно мало.

1961 г. Робко начинавшийся тогда стриптиз. Никакого впечатления, просто противно. Смотрели поздно, в районе Шанзелизе. Усталые бабенки, от которых жутко несло потом, и усталые зрители — туристы, один немец-старик с женой заснул на стуле, прочие также скучали. Сексуального подбодрения я не получил.

Но во Франции еще было “французское”, дирижеры — французы, композиторы тоже: Дютийе, Мессиан, Лесюр, старый Орик — симпатичный41. Видел кинокартину о жизни Тулуза-Лотрека, с его прекрасной, стильной музыкой42. И неважно, что прикладной, хорошее всюду хорошо. Позднее это все исчезло. Вместо Шарля Мюнша43 — Баренбойм44 абсолютно бездарный, скучный сухой “махало”, наглый до предела, в т. числе по отношению к артистам оркестра, а теперь посадивший туда какого-то Сеню Бочкова45 (sic!) или что-то в этом духе, воспитанника бездарнейшего Мусина46.

Дирижерское дело, как и скрипичное, пианистич, погибло теперь окончательно. Штамповка — технарей, совершенно лишенных художественного ощущения музыки.

1961 г. Цены — по теперешним временам — совершенно “божеские”. Жизнь подорожала раз в 20 с той поры. Шикарная скатерть и салфетки голландск полотна стоила мне 110 франков. Теперь ей и цены нет. Галстуки на развале — по франку, таких я не покупал, а приличные от 5—10 франк. За 25—40 франков первоклассные образцы, от Диора. Покупал я также в 70-х годах, кажется в 73 или 74-м, тогда я бывал там часто, галстуки от Кардена, тогда он входил в моду, у него были тяжелые цвета красные, бордо. Очень красивые.

Знакомство мое с Р.-М. Гофманом47, изумительным, очень умным и талантливым человеком. Его мысли о жизни вообще, о художественной жизни в частности, были очень прозорливы и все оправдались . Он предсказывал скорую духовную гибель Европы и возлагал надежды лишь на могущую распрямиться Православную Россию. Но теперь она получила смертельный удар.

Начавшее вызревать возрождение русского племени страшно напугало мировых владык. Они грозятся теперь истребить нас уже целиком, не отдельные сословия: дворянство, духовенство, государственное чиновничество, военную и флотскую аристократию, аристократию духа (мыслителей, богословов, ученых-гуманитариев, литераторов, русских учителей, врачей, инженеров), наконец, русских крестьян — оплот и фундамент нации. Теперь она исчезнет целиком, ибо выродилась путем марксистского воспитания, смешанных браков и проч. Аминь! Этот процесс идет уже полным ходом.

 

 

Апрель — 1248. Ожесточенная борьба за власть в Верх Совете. Некое подобие единения все же возникает, когда дело “до петли доходит”. Эту петлю на шее коренных народов России ловко затягивает военизированное “лобби” .

Все те же и оне же, как бы и не менялось ничто за эти “советские” годы. Из “гадючьих яиц” первокоммунистов-террористов вылупились крупные гады, о которых пророчески писал когда-то великий Булгаков49. Популярнейшее имя теперь Егор, в насмешку над Георгием Победоносцем, “звезды” православной, ведь глумление над церковью обратилось военным походом против нее. Разрушаются все наши национальные институты: церковь, образование, от которого остались одни обломки (а оно продолжает сеять ложь, смуту, натравливает народ на народ, превращая жизнь в открытую Гражданскую войну).

Наместник Буша — юркий Миттеран для большего контакта назначает Мининделом Франции “украинца” с фамилией Береговой, который по-французски читается и произносится как “Берегов-уа” (буквы “ou” (оу), стоящие рядом, произносятся как (“ya”).

Внук чекиста эпохи Гражданской войны, убийцы Голикова, также носит имя “Егор”, хотя ему Егор Тимурович Г. [ это шаржированное прозвище совсем не идет этому толстому, азефоподобному лицу]. Перед телевизором торчит сутками, заявляя, что Россия погибнет без него. Тут же “консультант” Старов, провоцировавшая уже кровавый Карабах.

Лица: 1) Стар; 2) из ленингр телевид “пятое кровавое” колесо; “великий русский” актер Басилашвили (посредственный лицедей, русофоб); 4) Гранин; 5) Евтуш и некий Карякин — наследующие Достоевскому “кроткие” — на смену депутатам И. М. Москвину, Н. К. Черкасову, С. Бондарчуку, Смоктуновскому, Ю. Яковлеву [? Забыл (Пав. I)]. Наконец, в Верх Совете нет наших писателей. Между тем это люди, представляющие Совесть России, а она у нее — ЕСТЬ, пока есть такие люди, как Аст, Бел, Залыг, Крупин, Распутин.

Программа правит Гра, скоропалительно, аварийным путем проводимый “геноцид”, прямое истребление народов. А сам премьер-министр прежде всего вызывает в памяти д-ра Менгеле50, проводившего “опыты” по различным формам массового истребления людей. Ныне этим делом занимаются “экономисты”, в т. числе полуграмотный премьер карикатурного государства, явно временного типа, созданного именно для скороспелого массового истребления коренного населения и прежде всего русских.

Достойный внук своего деда. Запрограммированный человечек, полугра­мотный “спецьялист” по экономике. Не только не ведая сомнений (чуждых подобным людям по природе), но прямо-таки с библейским размахом провести истребление целых народов.

Я с глубоким вниманием следил за деятельностью В С, в котором впервые обнаружились серьезные люди, понимающие всю меру опасности, которая возникла для нашей жизни, для самого нашего существования. Молодые гады, вылупившиеся из “роковых яиц” марксистской идеологии, которые торжествуют теперь при дворе нового императора, напоминающего библейских царей

 

Церковные заповеди, особенно стихиры, пророчества, не говоря уже о словах самого Иисуса Христа, это не математические формулы и законы , они согреты всей полнотой возвышеннейших чувств и миропредставлений помыслом Духа Божия, они требуют соответственно — проникновенной музыкальной фразы, отражающей не только голую мысль, пусть и высокую, но и полноту чувства, посильного для Человека проникновения в помыслы и Тайны Духа Божия, требуют иррационального вдохновения, бессознательного, в чем заложен более всего — творческий гений.

“Происхождение мелодии заложено в бессознательном”, эта мысль знамени­того музыканта-теоретика Эрнста Курта была мне до последнего времени неизвестна. Я вычитал ее из статьи Ал. Серг. Белоненко — “Метаморфоз тра­диций”51.

Алик — единственная надежда на то, чтобы не погибла бы моя работа, хоть часть ее бы сохранить, оформить в записи, пусть несовершенной, предвари­тельной.

Связь моя с Чернушенко52, кто бы мог помочь. совсем не может этого понять. Чудак — предлагает, что он сможет это сделать сам, как любил говорить покойный Шостакович, “в своей манере”.

В том-то и дело, что тут надобно оформить “мою” манеру, она — есть, но ее надо понять и помочь в деталях.

16 апр.

 

Палач, на котором еще не засохла кровь миллионов русских людей, заявляет себя сторонником свобод, так же как сторонниками свобод называли себя все изверги, которые получили власть в России над ее одуревшим, ослабевшим и обессилевшим народом.

И вот этот палач идет теперь, куда бы вы думали, в церковь Божию и стоит перед образом Спасителя рядом с Патриархом, держа в своих навеки окровав­ленных руках свечку.

1992 г., 4 мая

 

“Река жизни”, о которой поэтически писали многие литераторы, превратилась в грязный, зловонный и заразный океан. Чудовищное изобретение для порабощения человечества — телевизор. Этот “ящик Пандоры” источает, не иссякая, море лжи. Люди с ужасными лицами, на которых прямо написана продажность, особенно омерзительны подмалеванные женщины. Их зловонные рты изрыгают непрерывное вранье. Прожив всю свою жизнь в окружении неправды, казалось, можно бы к этому привыкнуть, но невозможно избавиться от отвращения.

Есть, однако, люди не то чтобы приспособившиеся, но прямо-таки “назначен­ные”, сотворенные для обитания в грязи; омерзительно сальный от пошлости Р, какое-то исчадие ада, таким был, надо сказать, всегда!

 

О Булгакове53.

 

Сталин в его представлении не сатана (глыба мрака), как думают толкователи писателя. Судя по пьесе “Батум”, это скорее — Антихрист. Ведь Антихристов много, во всяком случае несколько. А Сатана — один.

Пьеса “Батум” не раскрыта. Начальная сцена в семинарии на экзамене — ключ и смысл этого произвед, единственно художественное место — находка. Вот идея, которую Б хотел сразу показать. Остальное — уже — подробности, малозначительные. [Отвержение Бога].

А сколько подобных сатанистов расплодилось в наши времена. Как соблазнителен успех, торжество личности, примат якобы таланта .

 

1994 г., 23 ноября

 

Вчера вечером случайно “попал” на передачу о музыке Шнитке по 1-й секции TV.

Сделанный, как видно, за границей большой фильм, шикарно снятый как “шоу эпохи”.

Ораторы: Рождественский, Башмет (sic!), обязательный Ростропович, какой-то русский поп типа Глеба Якунина, говоривший на фоне икон и горящих светильников речь о “творческом гении” .

Пианист Крайнев54, друг Нестеренко55 и Золотова56, кривлявшийся как на шабаше, бивший руками по клавишам, возгласил композитора гением XXI и XXII (!!) века. Как видно, они заняли свое “главное” место уже на века, навечно. Музыка (кусочки) производит убогое впечатление, и сам композитор совершенно убогий, не скрывающий, впрочем, своего счастья, целующийся со своей супругой и пр.

Все это на фоне ежедневных “зверских” убийств, грабежей, выбрасываемых из окон многоэтажных домов трупов удавленников и живых людей, побоищ и расстрелов на улицах, в молодежных кафе, убийств “по заказу”, “кокаинной лихорадки” в ночных клубах (для “элиты”: всевозможных лихоимцев и “воров в законе”, которые терроризировали целые города и районы быв Советского Союза).

400 000 в Москве умирают ежегодно, статистика из газеты. Это официально. Бомжи и др. бродяги, а также городская нищета свозятся тракторами и зарываются в бульдозерные ямы в отдаленных районах.

Народ совершенно впал в идиотическое равнодушие, а более молодые его силы уходят в бандитизм, который стал массовым.

Страшное, “последнее” время. Полный мрак и ужас, смерть — кругом. Общество музыкантов, с которыми я хоть как-то общался, позорно и гнусно. На фоне всего кошмара — погоня за деньгами, за “славой”, абсолютная лживость всего, что слышишь кругом.

.

 

Натиск буржуазной стяжательской стихии. Небывалый, неслыханный, подогреваемый мощнейшей силой лживой советской пропаганды , не только не утерявшей своей силы, но и удесятерившей , сбивающей с толку народ. Прививки разврата молодым поколениям, воспитываемым заранее как отбросы общества.

Делец, спекулянт, политический аферист, “вор в законе” заняли командные позиции в разгромленной стране. Идет разворовывание государства (всего, что можно украсть), преданного своими правителями. И наконец, главным ворам достанется сама русская земля.

Народ полууничтоженный, рабски послушный любому негодяю, утерявший какое бы то ни было достоинство человеческое, не говоря уже о национальном достоинстве.

 

Достойные

 

В. Веселов57

А. Юрлов58

Астафьев

Распутин

Залыгин

Непомн Вал Семенович59

Ольга60 и Володя61

Дети62

Эльза63

Гаврилин64

Мать65 — Сестра66

 

“Хотя ясти...” — соло с орк67

 

Примечания

 

1 Александра Дурсенёва (р. 1964), певица (меццо-сопрано), лауреат между­нар. конкурсов, с 1994 г. — солистка Большого театра РФ.

2 Лина Мкртчян, певица (меццо-сопрано).

3 Лариса Мирановна Абелян, музыковед, чл. СК РФ, засл. работ. культуры РСФСР (1976), зав. ред. классич. музыки фирмы “Мелодия” (1978-1993), гл. библиотекарь и муз. редактор ГАСО России.

4 Имеется в виду переиздание пластинки с записью Музыкальных иллюст­раций к повести А. С. Пушкина “Метель” и сюиты из музыки к кинофильму “Время, вперед!” в исполнении Большого симфонического оркестра Центрального телевидения и Всесоюзного радио под управл. Владимира Федосеева (записи Всесоюзного радио 1974 и 1975 гг. См. грампластинку: “Мелодия” 1985 СТЕРЕО С10-06383-009).

5 Речь идет о пластинке “Мелодия” СТЕРЕО 33 CM 01021-01944, на которой записаны “Курские песни” в исполнении Государственной республиканской академической русской хоровой капеллы (худ. руковод. А. Юрлов) и Академического симфонического оркестра Московской государственной филармонии, дирижер К. Кондрашин, звукорежиссер А. Гросман. На другой стороне в исполнении той же капеллы записаны “Пять хоров на слова русских поэтов” (звукорежиссер И. Вепринцев). Свиридов ценил эту запись и порекомендовал ее для переиздания знаменитой фирме Пате Маркони EMI (см. Sviridov 2С 063-90280 Y).

6 Имеется в виду пластинка “Мелодия” 1981 СТЕРЕО С10-15907-08 с записью кантаты “Ночные облака” на слова А. Блока в исполнении Московского камерного хора и инструментального ансамбля БСО ЦТ и ВР, партия фортепиано А. Сац. Дирижер Владимир Минин, звукорежиссеры И. Вепринцев и Е. Бунеева (запись 1980 г.). На обратной стороне записаны 7 хоров из Литургии Иоанна Златоуста С. В. Рахманинова, соч. 31.

7 Свиридов подготовил к исполнению и издал четыре хора из цикла “Песни безвременья” на сл. А. Блока. Как удалось установить, замысел представлял собой 12-частное произведение для меццо-сопрано, смеш. хора без сопровож­дения и в сопровождении инструментального ансамбля (1980). Содержание цикла, составленное по рукописным источникам, см.: Георгий Свиридов. Полный список произведений: (Нотографический справочник)/Сост. А. Белоненко — М.; СПб.: Национальный Свиридовский фонд, 2001. — С. 45—46, № 66. См. также: Георгий Свиридов. Музыка как судьба. — М.: Молодая гвардия, 2002.

8 Леонид Сергеевич Сидельников в 1980-е — нач. 1990-х гг. — директор изд-ва “Музыка”.

9 “Зорю бьют...” — фрагмент концерта для хора “Пушкинский венок” на сл. А. С. Пушкина (1978).

10 Речь идет о сборнике хоровых сочинений, планировавшихся к выпуску к 75-летию со дня рождения композитора в 1990-м году.

11 Три миниатюры: Для смеш. хора без сопровожд. Содерж.: 1. Хоровод: “Веселимся, кружимся, хороводом тешимся...” (Сл. А. Блока); 2. Веснянка: “Зеленая травушка в поле вырастала...” (Слова из нар. поэзии); 3. Коляда: “Уродилась коляда накануне Рождества...” (Слова нар.) (1972—75).

12 “Отчалившая Русь”, поэма для голоса в сопровожд. фортепиано на слова С. Есенина (1976).

13 Трио для фортепиано, скрипки и виолончели в 4-х ч. (1945).

14 Речь идет об изд.: “Музыкальный мир Георгия Свиридова”: Сборник статей/Сост. А. Белоненко. — М.: Сов. композитор, 1990. Свиридов подарил эту книгу писателю С. П. Залыгину и поэту В. А. Кострову.

15 Игорь Алексеевич Слепнёв (р. 1935), музыковед, пианист (кл. В. Н. Арга­макова), редактор муз. ред. симф. и камерной музыки Всесоюзной фирмы грамзаписи “Мелодия”.

16 В конце 1980-х — нач. 1990-х гг. Свиридов порывался несколько раз написать большую статью в один из “толстых” журналов (“Новый мир” или “Наш современник”), посвященную проблемам состояния отечественной музыкальной культуры. После того, как было ликвидировано Всероссийское хоровое общество, он намеревался выступить в печати со статьей, специально посвященной состоянию хорового дела в СССР и особенно в России. См. Тетрадь 1991 в книге “Георгий Свиридов. Музыка как судьба” и мои комментарии к этой тетради.

17 Александра Алексеевна Моисеева, классная руководительница 9-го класса школы № 4 им. В. И. Ленина в Курске, где учился Юра Свиридов в конце 1920-х — начале 1930-х гг. См. о ней фрагмент воспоминаний Георгия Васильевича “Мои учительницы и учителя” в Тетради 1989, текст которой опубликован в кн.: “Георгий Свиридов. Музыка как судьба”.

18 Нина Раутио, певица (меццо-сопрано), лауреат междунар. конкурсов, в то время солистка Большого театра; Елена Павловна Савельева, пианистка, концерт­мейстер, в то время педагог Московской гос. консерватории им. П. И. Чай­ковского.

19 Евгения В. Чеглакова, концертмейстер, в те годы работала в оперном классе Моск. гос. консерватории.

20 Об Иване Ивановиче Соллертинском и жизни в Новосибирске в 1941—1942 гг. см. Тетрадь 1972—1980 в кн. “Георгий Свиридов. Музыка как судьба”.

21 См. главу “Память и гениальность” в книге Отто Вейнингера “Пол и характер”.

22 В личном архиве Г. В. Свиридова сохранилось свыше 150 кассет и около 20 бобин магнитной ленты с записью авторского исполнения Свиридовым своих сочинений и его “размышлений вслух”. Эльза Густавовна начала работу по составлению списка кассет. Но работа эта была весьма трудоемкая, она не успела ее сделать. После ее кончины мне пришлось продолжить эту работу, заняться созданием звукового архива. Благодаря Президентскому гранту в течение 1999—2001 гг. удалось переписать на новый носитель старые записи. В настоящий момент Национальным Свиридовским фондом продолжена работа по описанию и систематизации этого архива. Достаточно сказать, что на компакт-диски переписано звукового материала в общей сложности свыше 100 (ста!) часов реального звучания. Причем среди записей есть произведения, не зафиксированные (или частично зафиксированные) на бумаге.

23 Речь идет о композиторе Владимире Анатольевиче Пикуле (р. 1937), курянине по происхождению. Он работал в то время в изд-ве “Советский компо­зитор”.

24 Граммофонная фирма “Шан дю Монд” в 1960-е — 1970-е гг. издавала пластинки с записью произведений Г. В. Свиридова. Данелия (урожд. Троцюк) Марина Богдановна, в конце 1980-х — нач. 1990-х гг. — эксперт отд. музыки Управления музыки и драматургии ВААП.

25 Константин Афанасьевич Титаренко (р. 1918), нотный редактор изд-ва “Музыка”. В течение сорока лет — бессменный редактор произведений Г. В. Сви­ридова. В настоящее время — нотный редактор Полного собрания сочинений Г. В. Свиридова, издающегося Национальным Свиридовским фондом.

26 Вера Колосова в то время была собкором газеты “Советская культура”. Речь идет о статье, посвященной концерту Нины Раутио и Елены Савельевой в честь 75-летия со дня рождения Свиридова, который состоялся 24 окт. 1990 года в Большом зале Моск. консерватории.

27 Георгий Васильевич неоднократно возвращался в своих записях к первой поездке в Париж в 1961 году См. Тетрадь 1989—1990 (I), опубл. в кн. “Георгий Свиридов. Музыка как судьба”.

28 Кодекс консерватории — у Стендаля (Анри Бейля) в “Воспоминаниях о русском походе”.

29 Луиджи Мария Карло Керубини (1760—1842), композитор. По националь­ности итальянец. Со дня основания Парижской консерватории в 1795 г. был одним из инспекторов и преподавателем (с 1816 — профессор), в 1822—1841 — ее директором.

30 Раймон Лушёр (1899—1979), франц. композитор, с 1956 по 1962 был директором Парижской консерватории.

31 Робер Марсель Казадезюс (1899—1972) и Альфред Дени Корто (1877—1962) — выдающиеся представители франц. пианистической школы.

32 "Шестерка” (“Группа шести”), содружество франц. композиторов конца 1910-х — сер. 1930-х гг. В группу входили Л. Дюрей, Д. Мийо, А. Онеггер, Ж. Орик, Ф. Пуленк, Ж. Тайфер. Название по ассоциации с содружеством русских композиторов “Могучая кучка”, известным во Франции под именем “Группа пяти”. Идеологом “Шестерки” был поэт Ж. Кокто. На творческие установки и звуковую эстетику группы оказал влияние композитор Э. Сати, критик муз. импрессионизма.

33 Эрик Сати (1866—1925), франц. композитор. Скандальную славу принесла его музыка к эксцентричному балету “Парад”, созданному совм. с Ж. Кокто и П. Пикассо в 1917 году. Тем не менее Свиридову нравились его музыкально-драма­тич. сцены “Сократ” на тексты диалогов Платона для 4 певцов и камерн. оркестра (1920).

34 Франсис Пуленк (1899—1963), франц. композитор. Свиридов особо тепло отзывался о его опере “Человеческий голос” (1958) по монодраме Ж. Кокто.

35 Театр Сары Бернар на пл. Шатле, с 1862 по 1949 г. — Театр наций, с 1949 по 1967 — театр Сары Бернар, с 1967 по 1968 — городской театр. В 1968 г. театру возвращено имя выдающейся франц. актрисы Сары Бернар. Ныне — муниципальный народный театр.

36 Герман Шерхен (1891—1966), нем. дирижер, педагог, муз.-обществ. деятель. Один из последовательных пропагандистов новой музыки и особенно творчества А. Шенберга. Был первым исполнителем “Лунного Пьеро” и Камерной симфонии Шенберга (1912). В 1919 г. основал в Берлине Общество современной музыки, в 1919—1920 издавал ж. “Мелос”. После войны принимал деятельное участие в организации симф. оркестра для фестиваля совр. музыки в Дармштадте, в 1954 г. открыл студию электронной музыки в Гравесано (Италия).

37 Опера “Моисей и Арон” не была завершена А. Шенбергом. Впервые прозвучала в 1954 г. на радио Гамбурга, первая постановка осуществлена в Цюрихе в 1957 г., затем в Берлине. Берлинскую постановку и видел в Париже Свиридов. Он неоднозначно относился к этому сочинению. С одной стороны, он ценил его за саму идею обращения к близкой ему теме судьбы народа, тем более в переломный момент его истории. История “исхода” евреев из Египта, тема поклонения золотому тельцу как ложному богу были благодатными сюжетами для музыкально-драматического воплощения. И либретто оперы Свиридов ценил. Он прекрасно понимал, что в этом сочинении заложена очень много значащая для него самого национально-религиозная идея. Музыка к двум первым актам писалась Шенбергом с лета 1930 по март 1932 г. В 1933 г. Шенберг окончательно вернулся в лоно иудаизма. О связи своих замыслов музыкального воплощения Ветхого завета с его религиозными взглядами композитор писал сам. В письме Альбану Бергу от 16 окт. 1933 г. есть такие строки: “Как тебе, несомненно, известно, мое возвращение к иудейской вере состоялось уже давно, и свидетельства тому в моем творчестве имеются даже в изданных сочинениях , а также в “Моисее и Ароне”, о котором ты знаешь с 1928 года...” (Арнольд Шенберг. Письма/Составл. и публ. Эрвина Штайна; Перевод В. Шнитке. — Санкт-Петербург: Композитор, 2001, с. 259). С другой стороны, Свиридов считал, что язык оперы не имеет ничего общего с подлинно национальным еврейским музыкальным языком и что сконструированная Шенбергом искусственная звуковая система не в состоянии раскрыть важное для народа содержание собственно самому народу.

38 Здесь Свиридов не совсем точен. Дело в том, что в малом, внутреннем тондо плафона все же есть весьма условное и практически неузнаваемое изображение Верди в виде некоей странной, болезненной фигуры в шляпе. Причем здесь использовано в виде фона пятно желтого цвета. Иконографического изображения (пусть условного) Вагнера действительно нет. Зато вместо самого композитора изображены на зеленом фоне сплетенные летящие фигурки мужчины и женщины, изображающие Тристана и Изольду. Почему-то самое большое пятно желтого, солнечного цвета пришлось на изображение балета П. И. Чайковского “Лебединое озеро”. См.: Lassaigne Jacques. Le Plafond de L’Opera de Paris par Marc Chagall. — Andre Sauret (editeur) — Monte Carlo, 1965. Надо сказать, что Свиридов к раннему периоду творчества Шагала относился с большой симпатией, видел в этом примитивизме поэтическое, трогательное, народное.

39 В другой тетради Свиридов называет метод композиции в двенадцати тонах, изобретенный Шенбергом, “немецко-еврейским лере” (от нем. “lehre” — учение), что точнее. Однако вопрос происхождения языка и стиля современного музыкального авангарда, который критикует здесь Свиридов, на самом деле не так прост. Во-первых, хотя додекафония стала важным компонентом для метода композиции авангардистов, но она была не единственным источником. В разработке той же техники “тотального сериализма”, или стохастики, принимали участие композиторы иных национальных школ и иных национальностей, например, француз Оливье Мессиан, грек Янис Ксенакис и др. Во-вторых, деятели музыкального авангарда довольно быстро дистанцировались от самого Шенберга. Далеко не случайно один из видных представителей поколения послевоенного музыкального авангарда Пьер Булез еще при жизни Шенберга написал статью “Шенберг умер” (1946), в которой противопоставил повышенный романтический по происхождению эмоционализм Шенберга более сдержанному рациональному языку его ученика Антона фон Веберна, а вновь созданное Международное общество Антона Веберна в 1952 г. возглавил Игорь Стравинский, уж совсем не жаловавший ни Шенберга, ни евреев. В чем Свиридов прав, так это в своем наблюдении о том, что сама техника додекафонии, открытая Шенбергом, имела многочисленных адептов среди евреев. Достаточно вспомнить его ярых приверженцев и последователей — Рене Лейбовица, Мильтона Беббита, Гершковича, музыковедов Г. Штуккеншмидта, Т. Адорно и др. И, безусловно, в условиях послевоенной жизни евреи ощущали свой моральный реванш над побежденными, гордились всеми представителями своего народа, кто внес вклад в мировую культуру, и усиленно пропагандировали эти достижения. Примеча­тельно, что свое учение о композиции сам Шенберг считал изобретением еврейского гения и видел свою миссию сквозь призму своего религиозного миросозерцания. Вот его собственные слова: “Ибо, как Бог избрал Израиль народом, призванным, вопреки всем преследованиям, вопреки всем страданиям, сохранять чистое, истинное Моисеево единобожие, так израильские музыканты призваны явить миру пример, единственно способный пробудить наши души, чтобы человечество могло достигнуть высот развития” (Арнольд Шенберг. Письма... с. 396).

40 Театр Гиньоль Анатоль в парке Бютт Шомон, существ. с 1892 г. В июне 1963 г. Ролан Вагнер приобрел права на показ спектаклей. В новом статуте театр начал свою деятельность в 1981 г.

41 Анри Дютийе (р. 1916), Оливье Эжен Мессиан (1908—1992), музыковед, Жорж Орик (1899—1983) — франц. композиторы. Лезюр Франсуа Лесюр (р. 1923), композитор и музыковед, зав. муз. отд. Национальной б-ки в Париже, руковод. Центр. секретариата Междунар. каталога муз. источников (RISM), през. Франц. о-ва музыковедения, руковод. Центра документации Клода Дебюсси в Сен-Жермен на Ле (en Laye).

42 Скорее всего речь идет о фильме американского режиссера Джона Хьюстона “Мулен Руж” (1952) с музыкой Ж. Орика. Однако я помню, как в одном из наших разговоров Свиридов, вспоминая поездки во Францию, среди виденных в Париже картин назвал фильм “Французский канкан” знаменитого французского режиссера Жана Ренуара (1954), в котором тоже главным героем был Тулуз-Лотрек. Но музыку к этому кинофильму писал композитор Жорж Ван Парис.

43 Мюнх Шарль Мюнш (1891—1968), франц. дирижер и скрипач.

44 Даниэль Баренбойм (р. 1942), изр. пианист и дирижер, в 1975—1978 был главным дирижером Парижского оркестра.

45 Имеется в виду Семен Бычков (р. 1952), выпускник Ленинградской консерватории по классу проф. И. А. Мусина. Возглавлял Парижский оркестр в 1988—1998 гг.

46 Илья Александрович Мусин (1903—1999), нар. арт. РСФСР (1983), засл. арт. БССР (1939), засл. деят. искусств Узб. ССР (1942). Свиридов нелестно отзывается об И. А. Мусине как концертирующем дирижере. Но его педагогическую карьеру он все же ценил. Помню, как он однажды в разговоре сравнил Мусина с шекспировским Банко, которому ведьмы напророчили, что не он сам, но его дети будут царствовать после Макбета... Мусин воспитал целую плеяду известных дирижеров, таких как О. Димитриади, К. Симеонов, Ю. Домаркас, А. Кац, Ю. Темирканов, В. Гергиев, В. Синайский и др.

47 Ростислав Модестович Гофман (1915—1975), франц. музыковед рус. происхождения, муз. писатель. Один из первооткрывателей музыки Свиридова на Западе. См. его кн.: “Historie de la musique russe, des origines a nos jours” (“История русской музыки от истоков до наших дней”), монография (1968).

48 6 апреля 1992 г. открылись заседания Верховного совета депутатов РФ. Свиридов внимательно следил за развитием внутриполитических событий.

49 Намек на повесть М. А. Булгакова “Роковые яйца” (1925).

50 Йозеф Менгеле (1911—1971?), нем. воен. врач, главный доктор Аушвица, проводивший жестокие эксперименты над людьми.

51 Книга о Свиридове... — С. 173. Эрнст Курт (1886—1946), выдающийся швейц. музыковед-теоретик. Идеи Курта оказали влияние на русскую мысль о музыке, в частности на взгляды выдающегося русского мыслителя о музыке — академика Б. В. Асафьева (И. Глебова).

52 Владислав Александрович Чернушенко (р. 1936), дирижер, муз.-общ. деятель, худож. рук. академич. капеллы им. М. И. Глинки (с 1974), ректор Ленингр. (затем Петерб.) консерватории (с 1980), профессор, нар. арт. СССР, лауреат Гос. премий.

53 М. А. Булгакову Свиридов хотел посвятить исследование. См. фрагменты из незавершенной работы, посвященной теме “М. А. Булгаков и музыка” в кн. “Георгий Свиридов. Музыка как судьба”. Данный фрагмент посвящен пьесе М. А. Булгакова “Батум” (1939).

54 Владимир Всеволодович Крайнев (р. 1944), пианист, нар. арт. РСФСР (1984), профессор, лауреат Гос. пр. СССР (1986).

55 Евгений Евгениевич Нестеренко (р. 1938), певец (бас), солист Большого театра СССР (РФ), нар. арт. СССР (1976), Герой Соц. Труда (1988), профессор, лауреат Лен. пр. (1982).

56 Андрей Андреевич Золотов (р. 1937), муз. критик, кинодраматург, засл. деят. иск-в РСФСР (1984), лауреат Гос. пр. СССР им. А. В. Луначарского (1964), Гос. пр. РСФСР им. бр. Васильевых (1986), пр. Москвы (1999), профессор, академик Межд. академии творчества.

57 Вадим Федорович Веселов (1931—1990), композитор, один из самых близких друзей среди композиторов. См. о нем в упоминавшейся книге “Георгий Свиридов. Музыка как судьба”.

Сохранилась очень интересная переписка Свиридова с Веселовым 1970—1980-х гг., несомненно,в своем роде документ эпохи.

58 Александр Александрович Юрлов (1927—1973), хоровой дирижер, муз.-общ. деятель, педагог, нар. арт. РСФСР (1970), нар. арт. Азерб. ССР (1972).

59 Валентин Семенович Непомнящий (р. 1934), писатель, д-р филол. наук, зав. сектором изучения жизни и творчества А. С. Пушкина и председатель Пушкинской комиссии ИМЛИ РАН, лауреат Гос. пр. РФ (2000).

60 Имеется в виду Ольга Ивановна Доброхотова — музыковед, филолог, комментатор муз. ред. ГТРК Телестудия “Останкино”, засл. деят. иск-в Удмурт. АССР.

61 Имеется в виду дирижер Владимир Иванович Федосеев (р. 1932), дирижер, нар. арт. СССР (1980), лауреат Гос. пр. СССР (1989); ныне рук. и гл. дирижер Большого симф. оркестра им. П. И. Чайковского Министерства культуры РФ.

62 У Г. Свиридова было двое детей. От первого брака с В. Н. Токаревой — сын Сергей (1940—1956), от второго брака с А. Л. Корниенко — сын Георгий (1948—1997).

63 Эльза Густавовна Свиридова, урожд. Клазер (1925—1998), третья, последняя жена Свиридова.

64 Валерий Александрович Гаврилин (1939—1999) — рус. композитор, нар. арт. РСФСР (1985), лауреат Гос. пр. СССР (1985).

65 Елизавета Ивановна Свиридова, урожд. Чаплыгина (1894—1973).

66 Тамара Васильевна Белоненко, урожд. Свиридова (1920—2002).

67 “Хотя ясти, человече, тело Владычня...” — фрагмент незавершенного духовного сочинения 1990-х гг. “Причастие: Для солистов, дет., жен. и смеш. хоров в сопровожд. симф. орк”. См.: Георгий Свиридов. Полный список произведений (Нотографический справочник)/Сост. А. Белоненко. — М.; СПб.: Национальный Свиридовский фонд, 2001, с. 51, № 87.

 

Публикация, вступительная статья и комментарии

А. С. Белоненко

 

Сергей Кара-Мурза • Советский человек на Кубе (Наш современник N9 2002)

Сергей Кара-Мурза

Советский человек на Кубе*

 

Как многие помнят, 1 января 1959 года на Кубе победила революция. Батиста, самый кровавый “сукин сын” США, сбежал, прихватив казну. Эта революция — удивительное и таящее в себе множество уроков явление второй половины века. Совершенная вопреки теориям и расчетам, она вызвала безудержный восторг евтушенок всего мира, а сейчас, по взмаху дирижерской палочки хозяина, — стала объектом их самой патологической злобы и клеветы.

То предательство, которое совершила мировая культурная элита в конце 80-х годов в отношении Кубы, — веха общей смуты. Важная часть этой измены вызревала среди нас, на наших глазах и даже в нас самих. За последние десять лет телевидение Москвы не сказало о Кубе ни одного теплого слова — лишь злорадство и ненависть. Это — чистый, прокаленный случай ненависти, не оправданной никакими разумными обстоятельствами и интересами. Ведь никакой осязаемой вины Кубе приписать не могут. Все эти вопли про тоталитаризм Кастро — полная чушь. С пресловутыми правами человека дела на Кубе несравненно лучше, чем во всех латиноамериканских “демократиях” и даже чем в самих США.

Это — ненависть к народу, который сохраняет достоинство и держится в условиях, когда это кажется абсолютно невозможным. Ненависть к народу, который, находясь на грани самого настоящего голода, сохраняет младенческую смертность на уровне 7 на тысячу — когда в богатейшей демократической Бразилии она составляет 37 на тысячу (в РФ — 17). Ненависть неконструктивная и низкая. Если бы мы поняли истоки этого переворота в душе нашей либеральной интеллигенции, мы бы прояснили многое и в нашей судьбе.

Ну ладно “демократы”. Для них Куба враг, потому что была другом СССР. А он сейчас им так ненавистен, что втайне они жалеют, что США не разбомбили проклятую империю, не сожгли напалмом города и деревни их отцов и матерей. Но ведь таких принципиальных немного. А остальные, молодежь, просто не знают, чем была Куба для СССР сорок лет назад. Она стала для нас драгоценным подарком судьбы. И это было всем настолько ясно, что об этом даже не говорили. Ведь мы получили дружественную страну в Западном полушарии, и дружба эта не требовала охраны советским штыком, как в Венгрии или Польше.

Тогда — было ясно, но на волне “антисоветской революции” даже наша патриотическая оппозиция (и даже кое-кто из “красных”) нет-нет да и помянет недобрым словом якобы расточительную помощь советского государства Кубе. За все последние годы ни один авторитетный военный не сказал вслух, что значило для нашей страны в 1960 году вырваться из кольца военных баз США и получить “непотопляемый авианосец” в 90 милях от Майами. Не сказал, что значила для нас помощь кубинцев в вооруженной защите Анголы, Мозамбика, Эфиопии — наших важных потенциальных союзников в Африке. Да, Горбачев все это сдал Западу, но ведь в 60—70-е годы Горбачева еще у власти не было и мы не собирались капитулировать!

Ни один подводник или рыбак не сказал, что значило для СССР получить базу для его флота в “центре” Америки. “Голоса” надрывались: на помощь Кубе мы тратили миллион долларов в день (по 10 центов на каждого кубинца). Но ведь в то же время мы получали за наши товары, с которыми нас не пускали на мировой рынок, до трех миллионов тонн сахара в год по 30 коп. за килограмм — это сколько будет доходу, если в СССР его продавали по 90 коп.? А тогда мы не только доход могли в уме держать.

Я уж не говорю, что Куба для нас была окном в Запад. У нас появились друзья, владеющие передовой западной технологией в целом ряде отраслей и самой передовой организацией ряда производств, медицины, связи, ресторанов и отелей. Ведь часть Кубы была по своему уровню частью США, причем не просто частью США, а частью, устроенной для американской элиты. Многие госпитали Кубы были оборудованы и организованы для лечения самых богатых американцев, и нам, кто туда попал и смог там поработать, просто открылся новый технологи­ческий мир, мы такого и не представляли себе.

Наши инженеры и технологи сразу, уже в 1959 году, получили доступ на новенький, с иголочки, нефтеперерабатывающий завод, построенный США по последнему слову техники. Мы, по тупости бюрократов, весь этот потенциал информации не использовали, но множество наших инженеров все это пощупали руками.

А разве в нынешние времена честь не обязывала наших медиков втиснуться на телевидение и крикнуть зрителям, что блокадная Куба каждый год принимала и принимает сегодня на лечение тысячи и тысячи чернобыльских детей? Что она делает этим детям операции, которые “на рынке” стоят тысячи и тысячи долларов!

Но я не буду здесь вдаваться ни в политику, ни в экономику. Просто дам кусочки мозаики сугубо личных впечатлений — из тех, что в какой-то малости помогли бы нам осознать и черты советского строя, и происходившие в нем процессы.

На Кубе я провел счастливые годы. Работал, смотрел вокруг, спрашивал, думал. Вырос я в АН СССР, в среде “шестидесятников”. Набрался от них спеси, с которой они подходили к проблемам общества — демократия, оптимизация, эффективность. Куча дешевых, кухонных рецептов. Куба из меня вытряхнула этот мусор, выбила меня, как пыльный ковер. До сих пор мне бывает до боли стыдно, как вспомню, с каким апломбом давал поначалу советы кубинцам — то у них не так, и то не эдак. И как много слоев “простой” проблемы приходилось преодолеть, пока начинал понимать ее суть. У нас дома, при уже устоявшейся системе, рядовой человек в такое положение не попадал. Он был встроен в организованную машину и выполнял свой кусочек работы.

За эту науку я благодарен огромному множеству кубинцев — на моих глазах разыгрывались драмы любви и раскола, побед и ошибок, искуплений и прощений, как в любой революции. Но не было в ней ненависти. За это кубинцы благодарны СССР. Поддержав Кубу в самый трудный момент, мы позволили их революции не ожесточиться — и это там прекрасно понимали. Мы в 30-е годы такой руки помощи не имели, и радостно было видеть, как прекрасна суть революции нашего типа, если людям не приходится озлобляться.

И вся эта стихия претворялась в творческое движение делом немногочис­ленного, повыбитого Батистой поколения. Не подберу для него иного слова кроме как светлое поколение. Они пошли на безнадежную лично для себя борьбу и безропотно гибли, пока своей кровью просто не смыли мафию Батисты с Кубы. По душевному складу они сродни нашим народникам — как мы их знаем по литературе. Но одно огромное отличие: любовь наших народников к человеку была слегка абстрактной, концептуальной. А на Кубе эти молодые революционеры были исполнены не просто живой, теплой любви, но почти животной нежности ко всему своему народу — к ребенку в трущобе, к старику в приюте, к девочке-проститутке, которую стали учить музыке. Мне приходилось с этими людьми работать, ходить по лачугам и видеть, как они брали на руки детей и какова была ответная любовь родителей этих детей.

Быть может, сегодня это выходит боком. Любовь — палка о двух концах, и на Кубе пришло поколение избалованной молодежи. Помню, в январе 1972 года я зашел с дочкой на пляж в Гаване. Никого почти нет — зима. Сидит гpуппа подpостков-негpов, из “низов общества”, кpутят магнитофон и на чем свет стоит pугают Кастpо — магнитофон у них ленточный, а у какого-то пpиятеля, уехавшего в США, кассетный. Подсел ко мне стаpик, убиpавший пляж, тоже негp. Расстpоен ужасно. “За них ведь боpолись, — говоpит. — Раньше они вообще на этот пляж войти не могли. А тепеpь сыты, учатся, pаботой будут обеспечены — так магнитофон плохой. Вот свиньи”. А я ему и говоpю: “Наобоpот, по ним-то и видно, что вы не зpя стаpались. Раньше им и в голову бы не пpишло, что общество и пpавительство им обязаны дать хоpоший магнитофон. Общество было для них вpагом, и они не ждали от него ничего хоpошего. Думали, как бы что у него уpвать или ему отомстить. А тепеpь это люди, котоpые не воpуют и не пpосят, а тpебуют. Запpосы их искpивлены, но это дело вpемени”. К сожалению, головы были искpивлены не только у подpостков и не только в Гаване, а еще больше в Москве. Но факт, что эти ребята уже вырастали как граждане Кубы — а до революции само понятие “гражданин” на Кубе не имело смысла.

Да, любовь и идеализация человека — часто источник поражения, но в тот момент соединение жертвенности с любовью просто создало новую Кубу — новое общество. Что бы там мне ни говорили о производственных отношениях. Благодарность и ответная любовь народа компенсировали неопытность и ошибки, неизбежные лишения и нехватку. Куба в 60-е годы просто дышала счастьем. Оно сияло на каждом шагу. Я жил в Сантьяго-де-Куба и иногда ходил на факультет пешком, срезая путь — через фавелу, скопище лачуг. Там уже была начальная школа, в тени огромного дерева поставлена доска, стульчики. Приходила девушка-учительница, весь класс ее окружал, и каждый ребенок крепко обнимал и целовал. Только потом она начинала урок.

Чтобы верно взвесить это, надо знать, из чего вырвалась Куба. Это было патологическое общество. Красавица Гавана и Варадеро, виллы на лучшем в мире пляже — роскошное место отдыха и разврата миллионеров и гангстеров с Севера. Небольшой современный сектор: блестящая организация, давние традиции профсоюза, открытость науке и культуре, аристократизм интеллигенции. Малые города с застойным сословным бытом — и море трущоб с отверженными. Именно море. И все это — разные миры, враждебные друг другу. Почти всю землю прибрали к рукам янки и засадили сахарным тростником. Монокультура — полная зависимость от одного рынка и от импорта всего и вся. На рубке тростника сезонникам платили за дневную норму батоном хлеба и разрешением есть тростник. А когда завозили более покладистых и выносливых негров с Гаити, то и этой работы не было. И над всем этим — коррупция и доходящий до абсурда террор.

Я приехал на Кубу в 1966 году уже в новое общество. Бросился в глаза шрам старого — это не отразишь в статистике. На Кубе много очень красивых девушек, глаз не отвести. Идет такая, с лицом богини — а ноги искривлены туберкулезом, рахитом и другими следами детского недоедания. В Орьенте, бедной провинции, это было почти всеобщее явление. Как увидишь, сердце сжимается. Второй раз я приехал туда же в 1972 году. Подросло поколение девочек, вскормленных уже после революции. Это было как чудо — у всех спортивные, гармоничные фигуры. Следы болезней начисто исчезли. Стоило только дать каждому ребенку по литру молока в день. Ежедневно по улице медленно проходил грузовик с молоком, и человек бегом разносил к каждой двери литровые бутылки — на каждого ребенка до 12 лет и на старика после 60 лет. Хоть к лачуге, хоть к обшарпанному коттеджу бывшего миллионера. Надо было только выставлять с утра пустую бутылку и в ней монету в 20 сентаво.

Выправлять то изломанное общество “заднего дворика” США — это был подвиг труда и терпения. Все было творчеством, все — против “теории”. Стали строить хорошие дома, с мебелью — и переселять туда из трущоб. Около Гаваны вырос целый белоснежный город. Жильцы переломали всю мебель, разбили ванны и унитазы, сорвали двери — снова организовали трущобу, уже в многоэтажных зданиях. Такова была их культура. Им терпеливо ремонтировали квартиры, объясняли, показывали фильмы. А со всех сторон — шипенье “конструктивной критики”.

Я и сам поначалу сыпал формулами Маркса и Либермана, но протрезвел, примерив на себя реальность. Вот маленький эпизод. Приходит ко мне в лабораторию группа ребят 4-го класса и две учительницы. Говорят: хотим, чтобы вы вели у нас кружок. Ладно, отвечаю. Давайте сделаем кукольный театр и будем с ним ездить по городкам и деревням (я раньше увлекался изготовлением кукол). Посовещались они, выходит карапуз в очках и говорит: нет, будущее Кубы — наука, мы хотим научный кружок. Вот доктринер! Ну ладно, давайте научный. Стал я им объяснять суть процессов производства сахара — от размола тростника до получения кристаллов. Каждый этап раскрывался через эксперимент с научными методами. Понимали с полуслова сложные вещи — то, что студентам 4-го курса трудно было втолковать. Получилась вся цепочка завода, только в колбочках, центрифуге, хроматограммах — наглядно и увлекательно.

Послали нас на слет школьных кружков. Из всех мест поехали к городку Байамо старые автобусы с детьми. Все наутюженные, причесанные. Кто везет поросят, кто растения, кто конструкции. Все это разместилось на огромном лугу. Когда я увидел, меня охватил ужас. Столпотворение! Прогомонили до вечера, стали развозить на ночлег — по лагерям, построенным для старших школьников, которые по месяцу работают в поле. Привезли нас: мальчиков — в один барак, девочек — в другой. Все учителя — женщины, оказался я один взрослый мужчина на две сотни мальчишек. Все улеглись на койки в два этажа, начальник лагеря выключил свет и ушел. И тут началось! Как будто накопленный за века темпера­мент вдруг вырвался, подобно джинну из бутылки. Чинные минуту назад, мальчики прыгали, кричали, ломали. Я раньше даже не слыхал ни о чем подобном. Попытался я что-то сказать — на мой голос полетел град ботинок, книг, каких-то досок.

Прибежал начальник лагеря с фонариком. Все моментально зажмурили глаза — не шелохнутся. Мне неудобно притворяться, я моргаю в свете фонарика. Он напустился на меня: “Как твоя фамилия? Из какой школы?” Я назвал школу, стараясь говорить без акцента. Начальник насторожился. Какой-то голосок из темноты объяснил: “Это профе, из университета”. Начальник ушел, безумство возобновилось. Зашел старик-шофер, спавший в автобусе, стал увещевать сквернословов: “Как же вы будете завтра приветствовать учителей грязным ртом?” Ходит по бараку, рассуждает. Притихли, заснули. Он знал, что им сказать.

*   *   *

На Кубе мне понравилось рубить тростник. В детстве все мы любили палкой рубить лопухи — а теперь эта любимая игра превратилась для меня в почетное занятие. Да не палкой, а остро отточенным мачете, почти настоящим мечом. Да не какие-то лопухи, а ствол толщиной почти в руку, длиной в три метра. Такой азарт, такие точные движения. Как в каком-то танце. У нас на полях таких азартных работ нет, а там я повидал двух-трех человек, которые шли по полю, как ураган. С криками, с песней, без рубах. Тростник от них летел, как из какой-то бешеной машины. Есть такие уникальные личности — норм десять давали, хотелось смотреть и смотреть. Но это, конечно, были не преподаватели университета. На фоне кубинских интеллигентов я выглядел неплохо, как раз норму выдавал — 90 арроб (около тонны). За такую норму, напомню, до революции давали батон хлеба и разрешали есть тростник*.

Как раз при мне впервые из кубинских университетов стали посылать сотрудников на рубку тростника — на полтора месяца зимой. Посылали небольшую часть, так чтобы не прерывать занятия — а студенты ездили по воскресеньям. Я напросился и был доволен — много повидал и удовольствие от работы получил. Хотя экипирован был неважно. Меня удивляло, что кубинцы носили рубахи из грубой жесткой ткани — в такую жару. Оказалось, что сухие листья тростника режут тонкую ткань, как пилой, — и вскоре мои московские рубашки превратились в лохмотья. Рука, держащая мачете (точнее, его утяжеленную разновидность), тоже поначалу страдала. Вечером первого дня я насчитал на ладони 23 отдельных волдыря.

Поначалу донимало солнце. В полдень надо было идти за три километра в лагерь обедать, но сама эта мысль мне и кое-кому из преподавателей показалась абсурдной — не дойдем. Да и есть казалось невозможным. Решили остаться отдохнуть на поле. А солнце в зените, тени нет ни от чего. Попытались шнурками связать над головой стебли тростника вроде шалаша. Бесполезно. Промаялись три часа в полубредовом состоянии. Еще пару дней пробовали так “отдыхать”, а потом как миленькие стали бегать на обед — и крутой рис на воде показался вкусным.

Работали бригадами по четыре человека. Со мной работал один профессор, видный на Кубе ученый, спектроскопист. Он был профессором Калифорнийского университета (Беркли), но из патриотических соображений вернулся после революции на Кубу. Вообще, был большой романтик. Другой — молоденький переводчик. Он работал с нашими военными и преподавателями. К нам в бригаду он втерся, чтобы со мной практиковаться в русском языке. Третий был контрреволюционером, который за подпольную деятельность просидел четыре года в тюрьме. Он только что вышел — а тут его невеста, преподавательница неорганической химии, уезжает на рубку тростника. Ну, он и попросился тоже, чтобы побыть рядом с ней.

В тюрьме он, естественно, четыре года рубил тростник и был из нас единст­венным, кто на практике знал главные приемы. У него мы и учились. Сначала тыльной стороной мачете двумя движениями сбиваешь со ствола сухие листья, потом хватаешь ствол левой рукой в сыромятной перчатке, отрубаешь верхнюю часть стебля, срезаешь у него сочную зеленую верхушку. Потом наклоняешься и точным ударом срубаешь тростник точно вровень с землей. Иначе пенек загнивает и на будущий год тростник выходит хилый. Разрубаешь ствол на два или три куска. Сзади идут женщины и укладывают куски в ровные кучи — чтобы схватил своей лапой погрузчик. Потом мальчики 8—10 лет приводят телеги с шестерками волов, туда грузят тростник и везут к ветке железной дороги. В перерывах волы жуют отрубленные сочные верхушки, которыми усеяно поле, и бензина не требуют.

Между нами в бригаде, конечно, постоянно возникали дискуссии по всем вопросам бытия, и меня спрашивали, как то-то и то-то устроено в СССР, какие точки зрения у нас сталкивались по тем-то и тем-то вопросам. Кубинцы хотели по нашему опыту как-то представить свое будущее. Профессор-романтик верил многим нашим условностям — речам, фильмам. Например, посмотрел он фильм по спектаклю МХАТа “Кремлевские куранты” — об отношениях революции и интеллигенции. Рассказывает с восторгом, ссылается, как на аргумент. Я больше говорил о реальной практике и привлекал аргументы Ленина для ее объяснения (без ссылки на источник). Как ни странно, эти аргументы, которые нам в СССР казались надоевшей банальностью, моими собеседниками воспринимались как откровение и поражали их своей оригинальностью. Вот какова роль воспитания — иная точка зрения просто не приходит в голову. Кстати сказать, точки зрения, которые давались образованным людям в системе буржуазного воспитания, были нам, к моему удивлению, хорошо знакомы. Мы в наших кухонных дебатах в Москве 60-х годов ушли далеко вперед по сравнению с профессурой Калифорнийского университета. Хотя занудства в Беркли, похоже, было побольше — у нас в Москве дебаты были поживее, мысли посвежее, хотя и не намного.

Из этой троицы полное совпадение взглядов с моими наблюдалось у контрреволюционера. Он признавал мои доводы здравыми, и у него самого они были продуманы, он к ним сам пришел путем перебора многих вариантов в “школе тюрьмы”. Человек он был очень молчаливый, на кубинца мало похож — высокий, белокурый (я его сначала принял за европейца). Он, как я понимаю, стал убежденным и упорным сторонником кубинского социализма (примем такое условное название). Хотя от политики держался подальше. Я потом попал в Сантьяго-де-Куба в 1979 году и был у него дома. Он окончил университет, стал инженером, старшая дочь его уже училась в музыкальной школе при консерва­тории, имела способности. Сам он мало изменился, и мы с ним поговорили с таким же взаимным пониманием, как раньше.

Другие мои товарищи по бригаде на тростнике были левыми идеалистами. Горазды критиковать — и Кастро за ошибки в политэкономии, и СССР — за недостаточную революционность. Переводчик был, можно сказать, кубинским диссидентом, но таким, который за светлый образ для сравнения взял СССР. Если бы я ему сказал, что у нас диссиденты лелеют образ США, он бы страшно удивился — а так, по структуре мышления был типичный диссидент, все ему не нравилось. Правда, у него идеализм диссидента сочетался с ярко выраженным прагматизмом. Он даже ухитрился эмигрировать в Испанию, а это для кубинцев была большая удача. Гринго, в общем, все на Кубе недолюбливали и убегали в США только потому, что там сразу получали очень большие материальные льготы. А Испания — Мать-отечество (есть в Латинской Америке такая странная формула).

Я, поскольку привез на Кубу приборы, подружился с механиками и электриками в мастерских — надо было переналаживать наши приборы на другую частоту. У них была нехватка элементов — транзисторов, сопротивлений и т. д. Я пошел в порт, на советский корабль, зашел к радисту. Знал, что они свои станции не ремонтируют, а заменяют весь блок с дефектом. Спрашиваю: не дадите ли дефектные блоки? Бери! Я нагрузил целый мешок, взвалил на спину и принес в университет. Ребята были счастливы — на много лет запас. Работали они прекрасно, все сколько-то лет пробыли в США на заработках. И много мне интересного рассказывали о тамошних мелочах быта и человеческих отношений. Многие вещи им казались такими дикими и ужасными, что они переходили на шепот, как будто я иначе мог испугаться.

*   *   *

Посылая преподавателей университета на рубку тростника, кубинцы, видимо, учитывали опыт и советских субботников, и целины. Я увидел тогда на Кубе этот наш опыт, как бы перенесясь в машине времени в прежние времена — и мог сравнить с тем, чем он стал у нас в СССР в конце 60-х годов. Это было поучительно. Я увидел на Кубе то, что мы в нашем времени уже разглядеть не могли, да это уже и ушло.

Конечно, неизнуряющий физический труд, тем более в поле, всегда и везде полезен. Но он сопрягается с разными социальными условиями и воспринимается по-разному. У нас в середине 60-х годов интеллигентная публика стала относиться к практике посылать ее на недельку-другую в колхоз очень отрицательно.

Здесь, на Кубе, в связи с этой практикой открылась вещь, для меня совер­шенно неожиданная. Подавляющее большинство не только интеллигентных, а и вообще городских кубинцев не имело никакого представления о труде в той отрасли, которой жила страна. Вся Куба полвека жила на прибавочный продукт, что производили те, кто возделывал и рубил тростник. А что это за работа, горожане не знали. Когда они приехали в поле, взяли в руки мачете, познакомились с бытом крестьян, — это у многих вызвало потрясение. Так вот как жил и трудился их любимый кубинский народ! Батон хлеба за то, чтобы нарубить 90 арроб! Земляной пол в лачуге! Мальчик в восемь лет целый день водит упряжку волов! А цену на сахар американцы иногда сбивают до полутора центов за фунт! Но мы же ничего этого не знали! То есть в газетах читали, а знать не знали.

Произошла и такая странная вещь. Довольно многие преподаватели готови­лись уехать — кто в Европу, кто в США. Между собой мы об этом знали, хотя при официальной подаче заявления на выезд человек должен был уйти из учреждения системы просвещения. Не знаю почему, но многие из тех, кто собирался эмигрировать, поехали тогда рубить тростник, хотя особого принуждения не было. Может, решили напоследок повидать сельскую Кубу. Был, например, старенький профессор математики. Встанет на поле среди тростника — и смотрит вокруг. Борода развевается, в руке мачете, на поясе кружка. Ему крестьяне кричат, со своим простонародным произношением: “Сеньоль! Будьте добры, присядьте отдохнуть!”. Он чуть не плачет. А должен был в марте уже уехать, сразу после конца этой работы. Потом смотрю — он все еще в Сантьяго, едет тихонько в университет на своем огромном допотопном “форде”. Оказывается, решил не ехать. И еще таких же было немало. Порубили тростник — и что-то в них сломалось. Или восстановилось.

На наших, в 60—70-е годы, физический труд такого эффекта, конечно, не производил. Даже наоборот. Говорили разное: что эта работа неэффективна (я, кандидат наук, тра-та-та...), что эта повинность — отрыжка тоталитаризма, что эта бесплатная рабская сила развращает крестьян и т. д. Доля правды во всем этом была. Но я все равно не понимал, почему работа в поле вызывала у многих такое отвращение — ее неприятие было страстным, иррациональным. Ну, пусть неэффективно (хотя — почему? ведь посылали помочь в моменты пиковых нагрузок, это именно эффективно). Пусть даже отрыжка тоталитаризма. Но раз уж ты поехал — поработай, ведь это приятно, в конце концов, — свежий воздух, а не кабинетная затхлость, и полезно.

Очень плохо, что власти СССР были нечувствительны к тому важному факту, что у интеллигенции эта колхозная повинность вызывала отвращение. Нельзя было продолжать, не выявив причины этого отвращения и не сняв ее. Но — властей этих уже нет, подумаем о людях. Мне кажется, что многие из новых поколений молодежи не желали идти в поле потому, что боялись взглянуть правде в глаза — их тело не желало работать, делать усилия, радоваться здоровой усталости. Оно от нее страдало. И это был признак какого-то угасания. Люди не хотели видеть, как что-то отмирает в их молодом теле. Как угасает воля к жизни, какой-то важный инстинкт.

Может, странно покажется, но в этом было угасание и советского строя. Эти люди хотели, чтобы этот строй сгинул, чтобы не ездить им в колхозы, не трогать рукой землю и сено, не служить в армии. Эти люди хотели такого строя, чтобы он оставил их в покое, дал расслабиться у дешевого телевизора с бутылкой дешевого плохого пива в руке. Чтобы он дал им умереть. После 1991 года люди стали быстро умирать. Это, конечно, результат реформ — бедность, безысходность и т. д. Но я думаю, есть и еще одна невысказанная вещь — новый строй разрешил умирать. А советский строй этого не разрешал.

Но тогда, конечно, никто ни о чем таком не думал.

*   *   *

В деревнях на востоке Кубы делают особый напиток типа кваса — пру . Размалывают какой-то корень, заквашивают дрожжами с сахаром, и готово. Вкус и аромат неповторимые, у меня вызывали они какое-то щемящее чувство, чуть ли не галлюцинации. Будто я снова попал в детство. Странный эффект. Еще так же действовал на меня один дешевый, но редкий даже на Кубе фрукт — мамей, или сапоте . Он плохо хранится, поэтому его почти нет в продаже. У него красная мякоть, которую разбивают в миксере с молоком. Когда мне удавалось глотнуть такого напитка, меня охватывал воздух детства, с его светом и запахами. Так живо и сильно, что страшно становилось. Как будто я вот-вот вспомню что-то главное, что я забыл. Удивляло, что никогда в детстве я ни вкуса, ни запаха этих плодов не знал и ничего похожего не встречал в нашей жизни. Такое вот действие на психику. Тропики...

Но тогда, на тростнике, речь шла не об этих тонкостях. Пру давало нам простое и грубое наслаждение. Деревенский прусеро поставил свое коммер­ческое предприятие на перекрестке дорог, по которым мы расходились на поля в темноте, в 5 утра, трясясь от холода, и возвращались на обед в полдень, содрогаясь от вертикальных лучей солнца. Вот в этот момент никто не мог одолеть соблазна. Отдавали монету и получали почти литровый стакан пру со льдом. Второй стакан — когда снова шли на поле в три часа дня. Тут уже пили не торопясь, со вкусом. Узнав, что я из СССР, прусеро не раз заводил со мной разговор — возможно ли такое, что у нас реки покрыты льдом? Подходи с ведром и коли сколько хочешь. Прямо так — ни платить, ни спрашивать не надо. Слушал он недоверчиво. Сам он по утрам ходил с тележкой к железной дороге, и там поезд на момент притормаживал, и из вагона-рефрижератора ему кидали блок льда в 50 кг. За что он ежемесячно вносил сумму, которую мог бы сэкономить, если бы их деревенская речка была, как и в СССР, покрыта льдом.

Так мы наслаждались этим пру. Но как-то в полдень, когда мы глотали холодный пру молча, запекшимися губами, подъехал верхом на худой кляче, подстелив под себя мешок, негр-старик. Он был из тех гаитянцев, которые контрабандой приплывали рубить тростник за бесценок, а после революции остались на Кубе. Говорил он на своем гаитянско-афрокубинском наречии очень скупо, но красноречиво. Хоть и не было у него ни одного зуба, речь его была понятна. Уборка тростника затягивается, рук не хватает, и местный комитет защиты революции велит прусеро на время свернуть свою торговлю и влиться в ряды мачетеро. Мужик он здоровый и умелый, рубить будет за троих. Прусеро чуть не зарыдал — бросить торговлю как раз на пике благоприятной конъюнктуры, при монопольном положении на рынке! “Я же выполняю социальную функцию!” — закричал он вперемешку с мягкими кубинскими ругательствами и протянул руки к толпе университетских преподавателей за поддержкой. Но поддержки не получил, все пили свой последний стакан молча. Старик дернул за веревки, служившие ему поводьями, разбудил свою заснувшую кобылу и уехал.

Больше мне пру попить в жизни не довелось. Уже назавтра прусеро рубил тростник невдалеке от меня, действительно за троих. Видимо, это было ему не трудно, у него даже оставалось время, чтобы рассказывать анекдоты, которым он сам радовался и смеялся больше всех.

*   *   *

В Университет Орьенте прислали несколько студентов из СССР. К нам, в Химическую школу, попал один, делать дипломную работу, с химфака Ленинград­ского университета. Звали его Яша. Я, как химик, помог ему устроиться, со всеми познакомил. Руководителем у него стал тот профессор из Калифор­нийского университета. Яша был парень с исключительным талантом. Он хорошо знал английский и французский — и через два месяца стал прекрасно говорить по-испански. Не просто говорить, а с блеском. Когда мы уже пробыли половину срока на тростнике, вдруг приезжает и Яша. То ли ему наше начальство посоветовало, то ли из любопытства. Стал он у нас пятым в бригаде. Наш профессор-бригадир относился к нему с отеческой нежностью. Его просто переполняло счастье, что у него — дипломник из Ленинградского университета.

Как я уже говорил, на поле мужчины рубят тростник, а женщины его собирают и укладывают в кучки. Яша попробовал рубить, но недолго — до первой мозоли. Значит, полчаса. Бригадир ему говорит: Яша, собирай и укладывай тростник. И стал Яша делать женскую работу. Но не как женщины. Он снял рубашку, чтобы загорать, и сел в своей соломенной шляпе. Куда дотянется рука — оттуда берет срубленные стебли. Потом перебирается в другое место и снова садится. Мне из соседней бригады кричат, с тонкой издевкой: “Эй, товарич ! Не хочешь тоже тростник носить, вместе с Чинитой?”. Чинита — лаборантка с кафедры неоргани­ческой химии, симпатичная, с примесью китайской крови (потому и прозвали Чинита). Я отвечаю: “Вместе с Чинитой — с удовольствием. Пусть она собирает, а я ее с тростником буду носить”.

Любопытно было смотреть на профессора. Он был тучный, рубить ему было тяжело — а тут его молодой советский компаньеро, приехавший чуть ли не с крейсера “Аврора”, сидит и загорает. Видно было, что чувства в нем клокочут — но ни разу не сорвался. Выкрикивал какие-то тончайшие намеки, которые Яша не обязан был понимать. Яша любил поговорить и попрактиковаться в языке. Идя с поля, он заводил философские беседы с попутчиками, которые к этому времени уже еле ворочали языком. Я как-то раз шел сзади и вдруг поймал себя на мысли, что моя рука готовится точным ударом перерубить ему сухожилие на пятке. Рука уже привыкла рубить, и очень точно, без всякой помощи головного мозга — и вот как она захотела использовать этот навык. Страшное дело. Я вспомнил, как на целине Наташа Кузнецова всадила вилы в задницу одного сачка. Тоже, наверное, сама удивилась своему поступку.

Когда мы притаскивались вечером в барак, все сначала валились на койки и минут двадцать просто неподвижно лежали, ни о чем другом и думать не хотелось. А Яша смазывал лицо каким-то ароматным кремом, надевал чистую рубашку и отправлялся на экскурсию — осматривать местность и быт кубинских гуахиро. Вслед ему из разных углов барака вполголоса кричали одно обидное слово. Это — за крем, которым не положено было мазаться мужчине, и вообще.

Весной кубинцы объявили Яшу персоной нон грата. Это был первый случай в отношении советского человека, поэтому поднялся шум. Профессор пришел ко мне расстроенный. Я, говорит, в знак протеста решил подать в отставку со всех своих постов в университете. Я говорю: “Бросьте даже и думать, что за глупости. Что вы вообще знаете о Яше и о причинах его высылки?”. Меня тогда сильно удивило это странное стремление — протестовать, хотя и самому неясно, против чего протестуешь.

Пришел ко мне секретарь нашей комсомольской организации: “Напиши Яше хорошую характеристику, мы будем его перед кубинцами защищать. Консул велел”. А консул был одновременно и куратором от КГБ. Я говорю: “Кто я такой, чтобы характеристики писать? А если бы и был обязан, то хорошую бы не написал. Зачем же перед кубинцами в глупое положение становиться? Пусть потихоньку уезжает, ведь ясно, что что-то накопали”. Так и получилось. Пошло наше начальство с демаршем, и, как мне рассказывал потом переводчик, им ректор таких вещей наговорил и такие документы представил, что положение их было весьма глупым.

Как ни странно, и позже жизнь меня сводила с Яшей. Он был аспирантом в моем институте в Москве, в начале 70-х эмигрировал, стал видным деятелем, привозил к нам в институт виднейшего раввина с мировой репутацией — Адина Штайнзальца...

*   *   *

На Кубу я попал почти дуриком — пришла в голову такая блажь. Как-то в 1959 году ехал в электричке, и попала на глаза старая газета. В ней статья о партизанах Кастро и фотография: девушка в шляпе, верхом на лошади и с винтовкой за плечами. Лица было не разглядеть, но захотелось поехать на Кубу. Не знаю, где газетчики такой снимок откопали, наверное, из американского фильма и вовсе не про Кубу. Стал учить язык, кстати, попал на месяц в больницу с гепатитом — самые идеальные условия для этого. Приятель достал мне учебник испанского языка, изданный в 1937 году для наших военных, едущих в Испанию.

Этот учебник мне и помог. С химфака послали одного знакомого на работу в Университет Орьенте, он кинулся искать учебник. Нашел у меня, я ему отдал, а он за это там обо мне замолвил слово. Бац — приходит в мой институт заявка на меня с Кубы. Шеф рассвирепел — что за махинации, кто вас так учил жить! В общем, не пускает. Я заплакал, честно признаюсь. Он перепугался: что с вами, что с вами? Говорю: хочу на Кубу. Не знаю, что он обо мне подумал, но смягчился. Сделаете, говорит, диссертацию — и езжайте.

В общем, был еще целый ряд перипетий, но в конце концов отбыл я на Кубу: с грузом реактивов, приборов и парой аквалангов.

 Радушие было общим, даже со стороны политических противников. Все знали, что советские приехали помогать, и были за это благодарны. Я это, кстати, видел и в Испании. Франкист, франкист, а за помощь Испании, ее детям испытывает к СССР большую благодарность.

В Москве, в лаборатории, мы заранее обсудили возможные темы исследо­ваний. И вот собрались с кубинцами на совет, я им изложил перспективы и возможности, они приняли их с энтузиазмом.

Я пошел в местный аналог ДОСААФ, попросил помощи. Они тоже обрадова­лись, у них был мощный катер, и мы стали обходить побережье и нырять — знакомиться с местными подводными условиями. Что интересно, на Кубе существует особый тип человека, которых у нас как-то не видно. Мы больше действуем сообща, ватагой. А там много одиночек, которые берутся за невозможные дела. “Старик и море” у Хемингуэя — образ типичный. Таков, вообще говоря, был и Фидель Кастро, и те виртуозные рубщики тростника. Эти люди с ружьем охотились на рыб весом более сотни килограммов, те таскали их по морю по много часов. Они ныряли так, что я никогда бы не поверил, если бы сам с ними не был, — без акваланга на глубине 20 м сидели и копошились в корал­ловых рифах, как будто имели жабры. А я видел, как люди работают под водой, сам бывал водолазом в морских экспедициях, не раз работал на Японском море. Пишу об этом потому, что это распространенное в заметной части кубинцев ощущение огромных возможностей личности — важная черта их революции.

Хотя кубинцы и горячо одобрили мой проект, они незаметно свернули меня на другой путь. Повезли на сахарные заводы посмотреть процесс производства. Рассказывал один из мировых авторитетов в этой области, человек умный и поэт своего дела. И обнаружилось множество проблем, которые можно было эффективно исследовать, а кое-какие даже решить с помощью тех методов биохимии, которыми я владел. Причем это были бы оригинальные работы с большими перспективами — мировые исследования сахарного производства методически отстали от современной молекулярной биологии на целую эпоху, и никакого мостика нигде не возникало. А раз уж я тут...

В общем, я начал пробовать и быстро втянулся. Какие там моллюски, которыми я прежде занимался! Погрузился в мир тростника, патоки, кристаллов и множества непонятных явлений, происходящих в этом мире. Попал и в новый мир людей, которые не были похожи ни на нашу академическую среду, ни на публику из наших отраслевых НИИ. Это были мастера, из которых многие обладали замечательной наблюдательностью и склонностью к обобщениям, самородки. С ними было хорошо работать, много их интеллектуальных приемов надо было перенять. Когда в фильмах видишь фигуру такого мастера-философа, это кажется надуманным, некой метафорой. Ни у нас, ни на Западе этого типа как-то не видно, здесь уже работают большие коллективы. А на Кубе эти люди были важной частью культуры.

*   *   *

На Кубе шло становление современной научной системы. Наблюдать за этим было интересно. Дух научности, как бородавка, может сесть, на кого захочет. Есть страны, которые вкладывают уйму денег — и ничего не получается. И люди есть, и институты, но духа нет, все как-то вяло. В кубинцах такой дух был, и сейчас он силен. Уже в конце 60-х годов были видны “зародыши” блестящих работ. А главное, была цепкость. Как появляется толковый специалист, его прямо облепляют. Я приехал из очень сильной лаборатории, да к тому же знал язык. Множество людей приходило — посоветоваться, посмотреть, что-то освоить. В период между сафрами — мертвый сезон на сахарных заводах. А там лаборатории контроля, два-три химика-техника. Я говорю: присылайте их к нам, в университет. И нам помогут, и небольшие исследовательские проекты по обновлению методов анализа  будут проводить. Так и стали делать. Нам было большое подспорье, а у девушек-техников появился энтузиазм. Замечательно работали, и все сделали неплохие работы — приспосабливали современные методы большой науки для целей анализа в сахарном производстве. Дело было верное, только работай. Все выступили на научном конгрессе. Кое-кто из них потом эмигрировал и, как писали, очень хорошо устроился в США — благодаря этому опыту.

Среди молодых кубинцев я тогда выделил бы такие категории. Те, кто учился в элитарных западных университетах (Куба старалась посылать в разные страны), осваивались на Кубе с большим трудом. Им казалось, что работать продуктивно в таких бедных лабораториях нельзя. Даже в Национальном центре научных исследований, который по сравнению с нашей московской лабораторией был роскошным учреждением. Зайдешь к таким “западным” ученикам — сидят, ноги на стол, и магнитофон свой кассетный крутят. Мол, реактивов и приборов нужных нет. Выпускники советских вузов были в этом смысле покрепче, их бедность не пугала, умели наладить работу. Среди тех, кто учился на Кубе, тоже было заметное разделение.

Дети интеллигентов, казалось бы, должны были стать главной силой. Но в них я замечал какой-то комплекс неполноценности, думаю, унаследованный от отцов. Они как-то не верили, что на Кубе может быть сильная наука, робели. Но зато ребята из трудовых семей, часто вечерники, стали просто чудесными кадрами. Их не волновал статус и престиж в глазах “мировой науки”. Они видели проблему — и искали способ ее решить. С теми средствами, какие есть. И проявляли замечательную изобретательность и способность к обучению. Кстати, лучшим институтом Академии наук Кубы стал Институт генетики сахарного тростника, но среди его сотрудников не было тогда ни одного с высшим образованием. Только несколько советских генетиков-консультантов — и молодые кубинцы из техникума.

У кубинцев была исследовательская и изобретательская жилка. Например, они вместе с нашими специалистами сделали комбайн для рубки тростника. При этом решили проблему, которая никому не давалась. Куст тростника такой мощный, что вокруг корней образуется кочка. А ножи комбайна должны срезать тростник вровень с землей, но не зарываться — они должны следовать профилю почвы, и это было трудно. Во время международного конгресса сахарников устроили показательную работу этого комбайна. Собралось человек пятьдесят с киноаппаратами — из Австралии, Японии, Южной Африки — из стран, где выращивают тростник или производят машины. Комбайн прошелся по полю — блеск! Те, кто сам знал, каково рубить тростник мачете, были глубоко взволнованы. А иностранцы кинулись к машине, стали совать под нее свои киноаппараты и стрекотать ими — крутить и вертеть с нажатым спуском. Отснимут пленку, переза­рядят — и снова. Старались устройство режущей системы заснять. Потом, уже в 1972 году, на Кубе наладили патентную службу, я был знаком с ее организа­тором, он мне много интересного рассказал (он учился у Василия Леонтьева, и тот своим ученикам высказывал важные суждения о советской экономике и плановой системе — то, что наши реформаторы никогда не напечатают).

Наблюдая за работой и старых, и молодых кубинских исследователей, я подумал, что и у них распространен тот стиль научного мышления, который я про себя называл “русским”. Он, правда, и у западных ученых встречается, но как что-то редкое, особенное. А у русских часто, иначе бы ничего не вышло, просто средств бы не хватило на тот объем работы, который русская (и особенно советская) наука сделала. Суть этого стиля я бы выразил так: склонность делать широкие обобщения при большой нехватке эмпирического материала. Не всегда, конечно, это плодотворно, много бывает неудачных “фантазий” и “бредовых идей”, но ум тренируется — и удачные работы с лихвой окупают неудачи коллег.

Поработав на Кубе, я стал думать, что этот стиль возникает там, где ученый не слишком скован идеологическими догмами “научной метрополии”. То есть он знает эти догмы, уважает их, но находится на периферии мирового научного сообщества и может не бояться его тяжелой руки. Русские были в таком положении и, похоже, кубинцы тоже. А срочные проблемы решать было надо, и кураж для этого был.

Кроме того, для работы в таком ключе нужно иметь “свободу” выходить, на этапе рождения идей, за рамки того рационализма, который, конечно, необходим ученому, но может и слишком его дисциплинировать. Про русский ум давно было сказано:

 

Он трезво судит о земле,

В мистической купаясь мгле.

 

В очень большой степени то же самое можно сказать и про кубинцев. Образы, которыми они мыслят, часто парадоксальны. Мне до Кубы казалось невозможным увидеть “Кафку”, воплощенного в массовой культуре, а там это бросается в глаза — и в литературе, и в обыденном разговоре. Эта общая способность — вывернуть проблему наизнанку и увидеть ее с неожиданной стороны, не защищенной от исследователя, — счастливым образом была не задушена в новой научной молодежи, а развита.

У кубинцев, с которыми я общался, было сильно выражено такое свойство. Они были способны на вдохновение, когда мысль работает в каком-то ином измерении и ты входишь в транс. В лаборатории это хорошо видно, но также и на поле, на празднике. И в то же время это — вспышки на фоне постоянной глубокой грусти, постоянного размышления о чем-то не вполне земном. Как будто тоска по Испании (и по Африке) навсегда отложилась в характере под действием этого тропического солнца, которое останавливает время.

В одном из номеров журнала “Курьер ЮНЕСКО” была большая фотография, получившая какой-то главный приз. Называлась она “Размышление” (Meditacion) , и снято было на ней лицо кубинского крестьянина, присевшего на поле. Я удивился, как мог фотограф ухватить суть того явления, что я и словами-то никак не могу выразить. Вот на этом неведомом и поднялась кубинская наука, как только революция создала социальные и экономические условия. Надеюсь, переживет она нынешние трудные времена, как и русская. Надеюсь, но не уверен.

Если бы наше сотрудничество с кубинскими учеными продолжилось подольше, у нас бы могли сложиться замечательные совместные бригады, просто блестящие. Но мы потянулись за Горбачевым — и теперь клянчим у Сороса подачки на пропитание. И своими подачками он этот русский стиль научного мышления как сапогом вышибает.

*   *   *

В 1967 году на Кубе создавалась единая партия — по типу КПСС. В нее влились бывшие члены просоветской марксистской партии, которая строго следовала теории и активного участия в революции не принимала, и члены бывших подпольных революционных движений. Но главное, в нее собирались уже новые люди, сложившиеся после революции. До появления партии связующей структурой политической системы на Кубе были органы прямой демократии — комитеты защиты революции. Мы о них плохо знаем, а мне кажется, что полезно было бы их опыт изучить и понять. Что-то подобное и у нас появится, когда нынешний хаос станет нестерпимым, а цельной обобщающей идеологии еще не созреет. КЗР были везде и объединяли самых разных людей, согласных лишь в одном — защитить страну, избежать гражданской войны и обеспечить действие простых принципов справедливости. Идеология размытая, но в таком положении доста­точная. Правда, для существования подобной системы нужна большая терпимость в людях и способность к рассуждениям и диалогу. Кубинцы — прирожденные ораторы и любят выслушать мнение другого, если он его хорошо излагает. Мы же слишком устремлены к истине и ложные, на наш взгляд, суждения слушать не хотим.

Но, конечно, для выработки и выполнения больших программ развития на Кубе нужна была партия, это все понимали. Мы в СССР стали охаивать и разрушать единую партию потому, что страх войны прошел и развитие казалось обеспе­ченным (а точнее, многим оно стало казаться ненужным, поверили в какую-то волшебную палочку и скатерть-самобранку, которую мессия вроде Горбачева принесет). В общем, на Кубе стали проходить собрания, на которых обсуждались кандидатуры тех, кто подал заявления в партию. Поскольку партии не было, в нее принимали (точнее — отправляли ) на общих собраниях трудового коллектива.

Как-то я в университете пошел в мастерские, а там как раз собрание. Подал заявление молодой инженер, я его помнил по рубке тростника. Вел собрание какой-то хмурый “кадровый работник”, видимо, из старых подпольщиков. Кандидат изложил свои установки, ему задали вопросы, что он делал “до падения тирана” и пр. Потом стали обсуждать. Встает старик, токарь. Я, говорит, отвергаю его кандидатуру, не место ему в партии. Потребовали от него доводов. Он отвечает:

— Гонсалес — хороший работник и честный человек. Но в партию его брать нельзя, потому что он способен человека обидеть, а это для партии опасно.

— Как он вас обидел?

— Я деталь испортил, а он подходит и говорит: “Ты халтурщик, ты ценную деталь запорол”.

— Так он прав был или нет? Вы испортили деталь?

— Я не отрицаю, как инженер он был прав, я по халатности работу запорол. Но ведь он меня обидел. Я же вдвое старше его, а он мне такое говорит. Он обязан был найти другой способ наказания, необидный.

Поднялся спор, и мне он показался интересным. Все соглашались с тем, что старик работал спустя рукава, и его следовало наказать. Вот попробуй найти способ наказать, но так, чтобы не обидеть. Инженера этого в партию рекомен­довали, хотя не без оговорок.

*   *   *

Вообще, проблема “не обидеть” была на Кубе поставлена как большая национальная проблема. нам это было непривычно. Когда говорят о репрессиях на Кубе, о нарушении прав человека, это надо встраивать в совсем другой контекст, нежели, например, у нас. Слово то же, а смысл другой. Нас возил на машине Карлос, красивый парень, сын генерала при Батисте, которого расстреляли после революции. Очень гордый был, и было бы немыслимо, чтобы кто-нибудь помянул ему старое.

Но режим был строгий, и трагедий возникало немало, особенно в связи с выездом, эмиграцией, разрывом с родственниками. В аэропорту приходилось видеть душераздирающие сцены отъезда навсегда — при том, что у кубинцев просто животная любовь к своему острову и своей культурной среде.

Но при всей строгости и тяжести норм не было такого, чтобы мытарить людей сверх меры. Я вращался в тех кругах, где было довольно много “антикаст­ристов”. Ведешь себя в рамках уговоренного минимума лояльности — тебя не трогают. А болтать — болтали свободно. Старики в Гаване сидели на скамейках и рассуждали, как американцы явятся их освобождать — по морю или по воздуху? Но социальная база режима была настолько прочной, что на болтовню можно было не обращать внимания.

Мне пришлось вникнуть в эти проблемы из-за одного щекотливого обстоя­тельства. В 1970 году мы в Гаване жили почти полгода в отеле, не было свободного дома. К моей дочке привязалась девочка, ее сверстница, симпатичная мулаточка, звали ее Нуассет. Все время к моей дочке бежала, не оторвешь. Пришлось общаться с родителями. Мать кубинка, отец — француз, фотокорреспондент. Ждали документов для отъезда в Париж. Около них — компания видных кубинских интеллектуалов. Один из них, поэт, получил премию Дома Америк, важное событие. Он до этого сидел в тюрьме как слишком нахальный диссидент. Как раз вышел, получил премию, и они постоянно собирались в отеле, в ресторане или в баре, и через эту девочку нас втягивали в светские контакты.

Потом нам дали дом — целую виллу в предместье, мы уехали, а через пару дней звонит эта кубинка и говорит, что ее мужа арестовали как шпиона и что он передает нам привет. И не только стала звонить, но и приходить с девочкой. Из отеля она съехала обратно к матери и стала просить покупать ей продукты, потому что ее оставили без карточки и т. д. И все время рассказывает о муже, о допросах, о том, что он раздавлен доказательствами, — и передает от него привет. Продукты я ей купил, но показалось мне, что хитрый Пьер хочет впутать в свое дело советского специалиста, чтобы усложнить работу кубинским органам. Поговорил я с некоторыми кубинцами, лаборантами, надежными друзьями, все рассказал. Как, спрашиваю, может ли быть, чтобы осталась эта Фелина с дочкой без карточек? Все, независимо друг от друга, сказали, что это абсолютно невозможно. Семьи арестованных не только не ставят в такое положение, но даже, наоборот, предоставляют им некоторые льготы “по случаю потери кор­мильца”. Разные люди так ответили, с разными политическими установками. Так что я скрепя сердце сказал Фелине, что мы к ней и Нуассет прекрасно относимся, но поддерживать с ней отношения не можем. Она сказала: “Понимаю”, — и исчезла.

...Как-то устроили в парке праздник трудового коллектива нашего научного центра. Сидит кучка наших женщин за столиком, потягивают лимонад. Подошел к ним молодой шофер Педро, который возил в школу детей наших сотрудников и был очень дружен и с детьми, и с их мамашами. Он только что демобилизовался с флота, был очень веселый и довольный жизнью. Пошутил он с дамами — и широким жестом угостил их ликерами и чем-то там еще. Увидал это наш начальник, молодой москвич-вирусолог Миша, и велел дамам тут же заплатить Педро ту сумму, что он на них потратил (мол, у парня небольшая зарплата и т. д.). Педро решил, что это шутка, сказал какие-то галантные слова и исчез. Так этот наш ученый Миша пошел к самому генеральному директору Центра, потребовал вызвать Педро, чтобы тот принял от него деньги. Директор Мишу в разум привести не смог (уместных для такого случая русских выражений он не знал, а Миша не очень-то владел испанским). Вызвали Педро, он выслушал и сказал, что он кого хочет, того и угощает, и пусть они все катятся от него подальше. Возникла международная напряженность, и Педро с нашего горизонта исчез. Другой шофер тоже был хороший, но все же дети по Педро скучали.

Из-за этого бдительного Миши я нагрубил уважаемому человеку, о чем сожалел. Как-то мы идем с ним в лабораторию, а у подъезда машины, люди стоят. Кто это приехал, спрашиваю. Он мне говорит: “А-а, тренер футбольной команды “Спартак”. Из любопытства”. Я занялся работой, налаживаю свой прибор, момент напряженный. В коридоре тихо, все куда-то попрятались.

Заходит ко мне невзрачный тип, я даже удивился, что футболисты такие бывают. Спрашивает: “Чем это вы тут занимаетесь?” Я очень популярно объяснил — на том уровне, на каком, как мне представлялось, мыслят футболисты. Он был, похоже, не в духе: “Вы мне тему, тему вашу изложите”. Что это, думаю, за спартаковец такой любопытный выискался? Но изложил, более или менее добродушно. А ему опять что-то не понравилось: “А зачем структуру этого черного полимера знать? По-моему, совершенно излишне. Уводит вас от главного”. Тут я разозлился — гонял бы ты свой баллон, а не совал нос в реакцию Майяра. Говорю ему: “Я вас не учу, как по полю с мячом бегать, а тут уж я без ваших советов обойдусь, какой полимер надо изучать, а какой не надо”.

Он хмыкнул довольно зло и убежал. Ну, думаю, “Спартак” не будет чемпионом. Выглянул в коридор — там непривычно пусто, в обоих концах кубинцы в форме. Вернулся я к своему прибору, забыл об этом. А вечером смотрю телевизор — Фидель Кастро идет в обнимку с этим “тренером” из “Спартака”. Оказалось, это председатель Госплана СССР Н. К. Байбаков. Он тогда, как я слышал, очень полезные советы кубинцам дал, здравые.

*   *   *

Боязнь кубинских властей “обидеть” политических и социальных противников создавала необычные проблемы. Памятуя об общей ненависти к режиму Батисты, человек в форме на Кубе тогда никого и пальцем не мог тронуть. Как-то мне рассказали, что подрались на остановке два парня, а рядом офицер стоит вооруженный. Кинулся он к прохожим: “Товарищи, разнимите их, я не могу, я в форме”. Почти поголовное вовлечение граждан в “милицию” было там абсолютно необходимо — все стали стражами порядка.

Эта боязнь власти, кстати, как раз вызывала недовольство обывателей. На подъеме революции, при всеобщем энтузиазме, хулиганство в принципе исчезло как социальное явление. Но в конце 70-х годов, как говорят, стало возрождаться — а тут как раз жесткая кампания за права человека. В начале 80-х годов зачастили на Кубу международные инспекции, и правительство вообще выпустило всех преступников из тюрем. Чего, мол, еще вам надо? Правда, какая-то их часть отплыла в демократические страны — выезд стал свободным. Но все равно обстановка ухудшилась, а люди как раз привыкли к полной безопасности. Я был в Гаване летом 1988 года, попал на карнавал. Все на улицах, и в такой толпе хулиганство опасно. А полицейские без оружия и без дубинок. Правда, в касках. Как где заварушка, они как тигры туда прыгали, каску с головы сорвут, возьмут в руку — и давай “разнимать”. Удивляло, как они прыгали — вспрыгнут на парапет набережной и кидаются в толпу прямо через головы людей.

Помню другой карнавал, 1967 года, в Сантьяго — там карнавал самый типичный и красочный. Открывает шествие братство масонов, впереди идут их старейшины — старику 104 года и старухе вроде того. Почти все негры, в цилиндрах и полосатых штанах, как в XVIII веке. Глава провинциальной власти выходит, целует старуху, старику дает конверт с деньгами — особая помощь ансамблю, в котором самые старые участники. Но я карнавал описывать не буду, это большое дело. Массовая культура высокого уровня. То, что нам показывают из Рио-де-Жанейро — театрализованная эстрадная туфта. Настоящий афро-латинский карнавал, в той же Бразилии, вещь сложная.

На том карнавале во время шествия выделялась “компарса” треста “Куба-Табак” (компарса — это ансамбль в несколько сот человек, со своим оркестром, костюмами, хореографией и огромной многоэтажной повозкой для солистов). На повозке танцевали восхитительные красавицы — и кидали в толпу пачки сигарет и сигары. Я на них так разинул рот, что они стали кидать в мою сторону, я был в ударе, высоко прыгал и поймал несколько сигар и три-четыре пачки сигарет. Вокруг меня прыгала стайка мальчишек, лет десяти, но я безжалостно перехватил все трофеи. Тогда один из них подошел ко мне и говорит, что я много поймал, не поделюсь ли с ними. Но трофеи есть трофеи, и я сунул ему под нос кукиш. Он страшно удивился, вгляделся в него и спрашивает: “Что вы хотите этим сказать, товарищ?”. Я ему популярно объяснил, он восхитился выразительностью этого жеста, побежал к своим, и вижу, все они тренируются в составлении кукиша и хохочут. Никогда не видели, и очень он им понравился. Так я способствовал распространению русской культуры.

Но я вспомнил карнавал по иному поводу. Возвращались мы как-то с женой с того карнавала домой уже под утро. Останавливается огромная полицейская машина, еще из старых американских, пожилой полицейский предлагает подвезти до дома. Сели, разговорились. Он всю жизнь прослужил в полиции и рассказывает о карнавале. Раньше, говорит, карнавал был для полиции тяжелым испытанием — очень много убийств. Во время карнавала сводились все счеты. Все в масках, ткнул ножом в толпе, ищи-свищи. Этот полицейский одобрил новую власть потому, что она сразу приняла разумное, по его мнению, постановление — запретила носить маски на карнавале. Сразу убийства прекратились. Я удивился: неужели такой эффект? Ведь все равно толпа, поймать трудно. Старик мне объяснил: дело не в том, трудно или не трудно поймать. Человеку без маски совесть не позволяет убийство совершить. А маску надел — и как будто сам себя не видит. Он это сказал так убежденно, будто это вещь очевидная. Но это он на опыте знает, а нам удивительно. Кстати, в 1988 году правозащитники яростно требовали от правительства разрешить маски на карнавале и почти добились своего. Обыватели вздохнули спокойно, когда власти все-таки не пошли на уступки, еще разок проявили свой тоталитаризм.

Полицейского этого мучила раздвоенность. Он не знал, как ему относиться к новой власти, всю жизнь его воспитывали в крайнем антикоммунизме. Он хотел обиняком, негласно что-то выяснить. И стал ко мне по вечерам домой заезжать — поговорить. Сначала стеснялся, приедет и стоит за дверью, один раз даже напугал меня — я поздно вечером открыл дверь, а за ней — полицейский. Мне, говорит, воды надо в мотор залить, а видно, что давно уже стоит. Выпьем кофе, по стаканчику рома, разговариваем. Он спрашивал, как у нас жизнь устроена, самые простые вещи.

Советских специалистов любили и уважали — и за честную работу, и за нормальное сердечное отношение к людям. Что ни говори, а этим наши сильно выделялись, даже среди “народных демократов”. Жаль, что в массе своей неважно наши языком владели — для работы достаточно, а о тонких материях поговорить уже трудно. Примером своим изъяснялись. Это, конечно, главное, но людям хочется и тонких материй. Да и сами без языка многого увидеть и понять не могли. В этом смысле у меня было преимущество, и я им пользовался. Ездил, куда хотел, с самыми разными людьми разговаривал, по радио выступал.

*   *   *

На Кубе в те годы сошлись в одних коллективах советские люди трех разных поколений. Как в пробирке — чистый эксперимент, не то что в полноценной общественной каше дома. Были люди, прошедшие войну в сознательном возрасте, даже работавшие или воевавшие; были такие, как я — помнившие войну простым детским умом и желудком; были и совсем молодые, знавшие о войне теоретически (и скептически). В чем-то я бывал заодно со “стариками”, в чем-то — с молодежью. Иногда различия вспыхивали ярко.

В 1967 году университет решил, видимо, в качестве подарка к юбилею Октября устроить нам роскошную поездку по острову. Было время каникул, можно было отлучиться. Дали автобус, тронулась в путь вся наша колония, с семьями, весело. Замечательные вещи мы посмотрели — и техникумы, устроенные в живописных местах, по 20 тысяч студентов, и место высадки группы Кастро со шхуны “Гранма”, и рыболовецкие кооперативы. Ночевали мы в старых гостиницах, еще колониальных времен, угощали нас вещами, которые в больших городах и делать разучились.

Где-то на южном берегу дали нам ужин на высшем уровне. Видно, местечко это строили для туристов — ресторан устроен со вкусом, на какой-то очень старой барже, стоит на якоре. Сначала столько подали всяких креветок и прочего, что главное блюдо уже энтузиазма не вызывало. А оно тоже было прекрасно (вообще, искусство поваров на Кубе было тогда выше, чем, например, в Испании и Мексике, не говоря уж о США). Но раз уж этот великолепный кусок мяса принесли, то “старики” его съели, и тут я был вместе с ними. Смотрим — наши “молодые” (это были ребята-переводчики из языковых вузов) к угощению даже не притронулись. Сыты!

“Старики” сначала с удивлением, а потом и со скрытой угрозой стали спрашивать: “Вы чего это не едите?” Ребята равнодушно отвечают, что не хочется, закусками наелись. И вообще, в чем, мол, дело? Тут на них зашипели: “Как в чем дело? Как в чем дело? Что значит наелись?” Кончилось тем, что мы, “старики”, взяли у своих молодых соседей нетронутые тарелки и съели по второму куску мяса. Потом, когда шли обратно, слышался возмущенный шепот: “Видал? Они наелись! И из-за этого пропадать пище? Вот что значит человек войны не видел, ты ему уже в голову простых вещей не вобьешь”.

Я понимаю, что молодому человеку все это покажется странным. Но тем, кто прожил войну хотя бы, как я, ребенком, диким и абсурдным казалось именно поведение тех молодых переводчиков.

Тогда, в конце 60-х, советские люди стали обустраиваться, покупать квартиры, мебель. У многих прежняя вынужденная непритязательность жизни вызвала болезненный приступ скупости, желания накопить, а потом и купить. Я, выросший уже после войны, в себе и в моих сверстниках, не говоря уже о более молодых, такого не замечал. Во всяком случае, это было реже, чем в старших.

Конечно, и нервы были натянуты, многие заграницу тяжело переносили. Сломает что-нибудь ребенок или утопит в море, в волнах, маску — крик подни­мается, искать заставляют. Скажешь: “Ну что ты, Алексей, из-за маски убиваешься! Смотри, парень уже ревет. Все равно ведь не найти”. Одумается, расстроится, сам удивляется, что на него нашло, объясняет: “Ты пойми, по халатности вещь угробил. Если так пойдет...”. А просто у него в уме калькулятор щелкнул: маска — десять песо, мог бы их обменять на пять сертификатов, это в Челябинске 25 руб. Почти четверть зарплаты м. н. с.! Ищи маску, мерзавец!

Дома-то, в Союзе, это накопительство широко и не могло проявиться, на зарплату не разгуляешься. А тут нам половину зарплаты обменивали на особую псевдовалюту (“сертификаты”) — но половину трать на Кубе. Однако с помощью разных ухищрений можно было и больше обменять, ужаться в расходах. И некоторые в самоограничении доходили до крайности.

Когда я приехал в Гавану в 1970 году, с годовалой дочкой, пришлось долго жить в гостинице. В ресторане мы платили треть цены, остальное оплачивал научный центр. Но все равно для нас было дорого. В кафе только два блюда — жареная рыба или почки в вине. Вкусно, но за три месяца с ума сойдешь, а годовалый ребенок и за неделю.

Я неделю ждать не стал, из консервной банки сделал печурку, в колбочку приладил фитиль, налил спирта, и можно было варить дочке еду не хуже, чем на газу. На работе мне знакомые давали кусочек мяса, чуток овощей — ребенку хватало. Недалеко от нас, на том же этаже жила другая советская семья, у них был мальчик лет пяти. Худенький, бегал в длинных черных трусах босиком по холлу самой роскошной гостиницы “Ривьера” — ее только-только перед револю­цией отстроили себе гангстеры США, чтобы проводить там свои конгрессы и приезжать в карты играть. Прекрасное творение зодчества, скульптуры и изощренного вкуса.

Там останавливались всякие мировые лауреаты, диссиденты всех мастей и шпионы. Чьи они были, неизвестно, но у них это прямо на лбу было написано, и все друг друга знали. Кстати, одна такая шпионка из США, специалист по парти­занскому движению в арабских странах, была очень милая девушка, прямо “гений чистой красоты”. И среди этой публики бегали по роскошным коврам моя дочка и этот белобрысый мальчик.

Как-то вечером они набегались и поднялись поиграть еще в комнате. А я как раз сварил кусочек мяса, провернул его через мясорубке, поставил на стол и пошел в ванную, где на роскошном мраморном столике у меня была кухня. Возвращаюсь в комнату и вижу, что этот мальчик лихорадочно хватает руками с блюдца вареное мясо, запихивает в рот и, давясь, не жуя, глотает. Стосковался по пище и не утерпел. Большой уже, и стыдно ему. Уставился на меня несчастными испуганными глазами и побежал из комнаты. Доэкономились родители.

Легко было бы посмеяться над ними и обвинить их в скопидомстве, а не получается. Почти все эти советские специалисты выросли в семьях, где много поколений тяжело работали и скудно потребляли. И вот выдалась им возможность накопить денег и потом купить что-то, ранее недоступное. И стал бес их толкать под руку — одних сильнее, других меньше.

*   *   *

К началу 70-х годов экономическая политика на Кубе еще не устоялась, иногда происходили непонятные шараханья из стороны в сторону. Вернее, непонятны они были нам, далеким от конкретных деталей процесса. Еще в 1968 году много было частных лавочек, где продавались овощи, фрукты, причем очень дешево. По улицам мулы тащили тележки, окрестные огородники привозили свой продукт. Кричали, созывали покупателей — спускайся и бери. Когда я приехал в 1970 году, многое изменилось, и это были, говорят, самые тяжелые годы (до краха СССР, разумеется). Не было ни зелени, ни овощей. А у меня дочка маленькая, да и сын был на подходе.

Поселили нас на прекрасной вилле, в предместье Гаваны, рядом с Националь­ным научным центром. Что делать? Я скрепя сердце распахал киркой и лопатой шикарную лужайку перед верандой, сделал грядки и засеял — помидоры, морковь, капусту. По ведру помидоров утром собирал. Потом и кубинцы так стали делать. Но летом ничто из знакомых нам культур не росло. Непонятно почему — то же солнце, та же температура. Вырастет чуть-чуть — и хиреет.

А недалеко жил китаец-кубинец с большой семьей. Видно, переселили его из трущобы в пустующую виллу. Человек семь детей. По вечерам он всех их выводил, вплоть до грудных, и рассказывал про звезды, объяснял карту звездного неба. Так и стояли все, задрав головы, даже маленькие на руках. Вечера там темные. Бывает, идет негр в темной одежде — только глаза как будто по воздуху плывут, моргают, да зубы, если улыбнется. Когда про такое читали — не верилось.

Этот китаец имел за городом огород и стал нам давать то, что летом растет — зелень, корнеплоды тропические, вместо картошки. А ему за это рис, кофе и немного сигарет. Овощи приносили его дети, старшему было лет десять, звали его Сантьяго. Всегда в пионерском галстуке — революционер. Светлая голова, другого слова не подберешь. И как с детьми управлялся — ни разу не крикнет, а все подчинялись ему с радостью. Когда моя дочка с ними играла, я был рад — такой пример перед глазами.

Этот мальчик вообще среди сверстников в поселке верховодил. Как-то я иду, еще не знал их близко, и вижу такую сцену. Мальчик, сын моего коллеги, немца из ГДР, что-то не поделил с кубинцем, обхватил его и пытается повалить, как обычно. А все вокруг стоят, оторопели, не понимают. Сантьяго увидел меня и кричит: “Товарищ, скажите, пожалуйста, что он делает?” И от многих наших родителей я слышал тогда эту странную вещь — среди кубинских детей не было драк, и они не понимали, когда их сверстники из Европы пытались с ними драться. Скорее всего, это было временное явление, романтический момент. Но очень любопытный.

Вообще, отношение к детям на Кубе было очень ласковым, и дети росли незлобивыми. Когда в автобус входила женщина с ребенком, к нему тянулось несколько пар рук — взять к себе на колени. Уступать место там не было привычки, да и тесно обычно было, передвигаться трудно. Передают малыша под крышей автобуса с рук на руки: “Ах ты, мое солнышко! Ах ты, мое небушко!”. Дети не боятся.

*   *   *

В Сантьяго, в 1966 году, Педро Соберат, подводник из их “ДОСААФа”, мечтал создать группу подводной археологии. Около Сантьяго было много испанских кораблей потоплено, еще колониальных времен. Они ныряли, даже пушки доставали (при Батисте их чуть не арестовали — решили, что собираются чугунную пушку восстановить и к Фиделю отправить). Для начала надо было наладить съемки. А я как раз привез бокс для подводной съемки, нам с женой на свадьбу перед отъездом подарили. Я решил его отдать, все равно понял, что времени у меня не будет. Попробовали — прекрасно снимает, но сломался мой аппарат “Зенит” для этого бокса. Педро говорит: “Здесь есть один советский товарищ, Пабло, прекрасный мастер. Он у нас в Сьерра-Маэстра ведал радиостанцией. Поехали к нему, он починит”. Надо же, думаю, мы и слыхом не слыхивали, что в Сьерра-Маэстра у Фиделя был наш радист. Вечером поехали, куда-то на окраину. Где же, думаю, здесь советские живут? Я же все их места обитания знаю.

Приехали. Обычный кубинский домик, выходит Пабло, столь же обычный кубинец. Заходим, Педро ему объясняет — и Пабло переходит на русский язык, правда, скованный. С трудом говорит, но прилично. Потом зовет: “Мама!”. Выходит старушка в русском платье, лицом совершенно русская. После 1917 года девочкой уехала с родителями из Ярославля, осели на Кубе, Пабло ее сын. Обрадо­валась случаю поговорить на русском языке, нисколько его не утратила. Видно, читает.

Я потом в машине говорю Педро: “Вы знаете, что советский — это не то же самое, что русский”. Он удивился: “Да? А в чем же разница?”.

Значит, радистом у партизан Фиделя был русский Павел, которого кубинцы зовут “совьетико”...

Русских на Кубе было не так много, но все же заметное число. Приедешь в какой-нибудь городок, тебе говорят: “У нас есть один старый совьетико, сапожник”. А как-то в гостинице, в Гаване, пришли ко мне кубинцы, только что вернувшиеся из Москвы. Я заказал обед в номер, старик-официант прикатил столик с обедом. Я смотрю и говорю по-русски: “Видно, кофе-то он забыл”. А старик мне по-русски же отвечает: “Кофейник в печке, чтобы не остыл”, — под столиком маленькая печка укреплена.

*   *   *

Многие вещи на Кубе нас удивляли и казались неправильными. Мы их давно пережили и забыли. Что они противоречат “теории”, и сами кубинцы знали, и многие там их тоже порицали. Но, вглядевшись, я во многих теоретических истинах усомнился. Например, тогда, в 1966—68 годах, многие блага давались на Кубе бесплатно или очень дешево. Телефон-автомат на улице был бесплатный, вход на стадион, на любимый кубинцами бейсбол — бесплатно. Если массовый праздник, вдруг бесплатно раздают по бутылке пива и редкостное любимое лакомство — булку с куском ветчины. Казалось, это несправедливо. Ведь кто-то это оплачивает, а достается это явно не всем. Не все ходят на бейсбол.

Но, накапливая наблюдения, я стал видеть во всем этом большой символи­ческий смысл. Даже литургический, если можно так выразиться. Какое-то совместное причащение, как будто восстанавливалось утраченное братство людей. И тут не было ни идеологического, ни политического смысла, и эффект был гораздо глубже и очень сильный. Это по людям было видно.

Например, никто никогда не взял бы лишней бутылки пива или булки с ветчиной. И никто в этом другого не заподозрил бы. Когда мы приехали на слет школьных кружков, там стали раздавать эти булки с ветчиной. Один мой ученик меня увидел и мне отдал свою. Я спрашиваю: а ты как же? Пойду, говорит, еще возьму. Спокойно сказал. А в университете на каком-то празднике я подошел, а переводчик, который рубил со мной тростник, только что взял бутылку холодного пива, увидел меня и мне отдал. Сам подошел к ящику со льдом и тянется за другой. Наш стеклодув, член профкома, который этим заведовал, удивленно говорит: “Ариас, ты же только что брал”. Это у него вырвалось без всякого злого умысла. Ариас взвизгнул что-то нечленораздельное и бросился прочь. Я говорю стеклодуву: “Он мне отдал свою бутылку”. Тот побежал за ним, кричит: “Товарищ Ариас, вернитесь! Товарищ Ариас, немедленно вернитесь! Я вас предупреждаю...”. Тот не вернулся.

Эти “бесплатные мелочи” глубоко переживались — как будто люди совместно “преломляли хлеб”. В ночь на Новый, 1967 год на самом большом проспекте Сантьяго накрыли длинный стол — ужин для всего города. Билет стоил три песо, очень недорого, и ужин был хороший, даже кусочек халвы и виноград из Испании — ритуальные для новогодней ночи вещи. Я думал, мало народу придет. Нет, почти весь этот стол был заполнен, и все были рады побыть вместе.

Я жил потом на этом проспекте, а за ним напротив дома — большой стадион для бейсбола. Вход бесплатный. Перед домом большая лужайка, под уклон к проспекту. Когда была игра, лужайка заполнялась заседланными стреноженными лошадьми. Это приезжали на игру крестьяне из деревень, иногда издалека. Лошади там прекрасные, арабские. Всадники отпустят подпруги и идут на стадион. Ночью вернутся, еще поговорят об игре, сядут на лошадей и по домам. И такая радость, такое спокойствие было в этих голосах, что я начал думать, что затраты на содержание стадиона окупаются многократно. Тогда окупались. Теперь этого нет, да и не нужно, люди это переросли. Но тогда это был простой и искренний знак расположения и уважения ко всем людям, без различия классов и сословий. И понят этот знак был совершенно правильно. И смеяться над этим, ссылаясь на какие-то учебники политэкономии, было попросту глупо.

*   *   *

В Сантьяго я жил в трехэтажном доме на втором этаже. Дом хорошо был сделан, все время продувался сквозняками, в нем было прохладно даже в жару. Под нами обосновался американец, геолог. Веселый мужик, все время на мотоцикле разъезжал с геологической сумкой. А жена была мегера, ей, видно, на Кубе не нравилось, и по ночам у них слышались крики и звон разбиваемых тарелок — полы там каменные.

Она меня иногда подвозила на машине. Как-то мы с ней ехали в университет. Проспект поднимался на холм, где был перекресток, главный въезд в город, а дорога налево круто спускалась к университету. На перекрестке стояли пионеры, вроде бы регулировали движение под руководством полицейского. Видимо, у них был урок правил движения. Мы поднялись на холм и остановились, пропуская встречные машины. К нам подошел мальчик лет десяти, с жезлом. Наряжен он был ради такого случая в костюм американского шерифа — шляпа, звезда, игрушечный кольт у пояса. Видно, купили ему в подарок на Рождество. На шее пионерский галстук. Подошел к окошку водителя и говорит на своем негритянском наречии: “Сеньола, налево крутой спуск, будьте осторожны”.

Это, видимо, ее доконало, и вся ее ненависть к Кубе и этим негритянским мальчикам прорвалась — во взгляде, в одном только взгляде, прямо в глаза этому пионеру-шерифу. Лицо мальчика у меня на глазах вспухло от ужаса. И губы, и нос, и уши — все вспухло, а глаза наполнились слезами и выражали животный страх и полное непонимание. Если бы я не видел, никогда бы не поверил, что чувство, выраженное одним взглядом, может материализоваться в такое сильное физиологическое действие.

Потом эта женщина уехала в США, геолог остался и забрал к себе венгерку с медицинского факультета. Эта была бой-баба, эмигрантка 1956 года и ярая антисоветчица. Замечательно вскрывала кроликов на занятиях, чуть ли не руками их разрывала. Любила это дело и достигла мастерства. Зажили они с геологом весело, и из их квартиры уже раздавались другие звуки.

*   *   *

На Кубе, вдали от России, во мне улеглось и даже слегка успокоилось то, что было заложено нашей бурной, невыносимо напряженной советской жизнью 40—60-х годов.

Рано утром в Сантьяго меня будило пение множества боевых петушков. Несмотря на закон, запретивший петушиные бои, старики в лачугах продолжали этих петушков выращивать, и они, перекликаясь, кукарекали, привязанные за лапку к колышку. Это солнце и это бодрое пение наполняли сердце радостью. Ночью все затихало, и без пяти двенадцать кто-то проезжал по проспекту мимо моего дома верхом, цокая подковами. Стук копыт слышался издалека, когда он спускался с холма, въезжая в город. Видно, этот человек где-то работал ночным сторожем и ехал из деревни. Целый год каждую ночь я ждал топота его лошади, идущей рысью, — и ни разу не заболел и не опоздал. Один только раз чуть-чуть задержался, с холма пошел галопом. Когда я его слышал, на душе становилось спокойно — и сон был крепким, до петухов.

И все, что я видел тогда на Кубе, опиралось плечом на силу и мысль советского строя.

...Как жадно ждали наши демократические интеллигенты, чтобы эта Куба рухнула без СССР, озверела от голода, разложилась. Как сладострастно они смаковали каждое издевательское сообщение. Ура, на набережной Гаваны опять появились проститутки! Ура, потребление белка на Кубе снизилось ниже физиологически допустимого уровня! Ура, нет горючего для автобусов — на улицах появились рикши. Как их бесило, что не растет на Кубе детская смертность, не закрываются школы!

 Куба выкарабкивается, хотя еще ждут ее самые трудные времена — смена поколений. Молодые ее интеллигенты, у которых в детстве уже не было рахита и костного туберкулеза на почве голода, не верят, как и мы в 80-е годы, что голод существует. Во всяком случае, не верят, что он может ударить и по ним лично,  и по их детям. Но им уже нестерпимо скудное для всех существование. Они, уверенные, что желают улучшить любимую социалистическую систему, “не знают общества, в котором живут”.

Последний раз я был в Гаване в октябре 1999 года. Да, по улицам, изнемогая на подъемах, везут седоков рикши на тележках, построенных из велосипеда. Молоденький полицейский ведет девочку-проститутку, будет говорить с родителями. Слышно, как он ей внушает на простонародном наречии: “Тебе надо учиться, а ты чем занимаешься”. Она гримасничает. В предместье на перекрестке шоссе “желтый человек” (в особом желтом комбинезоне) останавливает грузовики, проверяет путевой лист и сажает, сколько можно, людей, которым нужно ехать в том же направлении. Остальные терпеливо ждут в тени.

Людьми моего возраста и старше там овладела одна мысль, полная трагизма. И выражают они ее на удивление одинаково — значит, она витает в воздухе. Рикша остановился передохнуть около меня на набережной. Разговорились. Он сказал: “Пока старики у власти, мы живы. Придут молодые — и продадут нас, как Горбачев продал вас”. Вечером, по холодку, гулял старик с внучкой — нарядной, в красивом платьице, счастливой. Перекинулись парой фраз. Он сказал: “Пока старики у власти, мы живы. Придут молодые — мы все подохнем”. Чем я мог его утешить? Только тем, что подохнут не все.

Назавтра — лекция перед студентами гуманитарных факультетов. Светлые лица. Родина или смерть! Говорю о перестройке, о результатах либеральной реформы — формально верят, а за живое не берет. Понятия “мы подохнем” нет в их интеллектуальном аппарате.

В день гибели Камило Сьенфуэгоса, как обычно, все школьники Гаваны двинулись к набережной — бросить в море цветок. Все в красивой, отутюженной форме, все веселые и здоровые. За время, пока я там не был, лица детей стали тоньше, повадки сдержаннее, разговор насыщеннее. Какой контраст с тем, что я видел за эти годы в Мексике, Бразилии и даже Уругвае. Куба вырастила поколение юных аристократов — не на свою ли голову? Увидим, но иначе воспитывать детей никто не хотел. Сложное общество потому и хрупко.

Из гавани вышел и пошел вдоль набережной военный корабль, ракетоносец. Сильное волнение, он почти скрывается между волнами. На палубе неподвижный строй матросов в парадной форме. Будут бросать большой венок. Корабль догоняют военные вертолеты, дверцы открыты, видны венки. Вдоль набережной — десятки и десятки тысяч детей, с восторгом смотрят и на красивый кубинский корабль, и на вертолеты. Я тоже смотрю — они построены еще в СССР.

 

 

 

Александр Панарин • Страхи властвующих как фактор стратегической нестабильности (Наш современник N9 2002)

Александр ПАНАРИН

Страхи властвующих

как фактор

стратегической нестабильности

 

1. Три переворота

в политической истории человечества

 

Опыт России показывает — ни один противник не может принести столько вреда собственной стране, как ее властные элиты, испытывающие к ней страх и ненависть. Целенаправленная эксплуатация этих фобий — главная находка нашего противника в холодной войне и главная причина российских катастроф. У М. Горького в “Сказках об Италии” в чудовищном контексте звучит фраза: “Мать хорошо знает, где находится сердце ее сына...”1. Именно этим типом “знания” воспользовались убийцы великой страны. Как это возможно, где корни этого убийственно отстраненного или даже убийственно злоумышленного отношения наиболее влиятельных — властных меньшинств к стране, которая их вскормила? Подходя к этому вопросу, необходимо выделить два уровня: тот, что относится к политическим особенностям эпохи модерна в целом, и тот, что характеризует специфику России в нашу эпоху. В истории наблюдаются три всемирно-исторических переворота, касающихся отношений власти и общества. Первый, хорошо описанный в теории, характеризует возникновение публичной власти как особой структуры, переставшей совпадать с самоорганизацией общества и возвышающейся над ним. Эта историческая новация возникла на Востоке вместе с возникновением первых государств — “деспотий”. Это означало возникновение классической дихотомии: “управляющие—управляемые”, над проблемами которой до сих пор бьется политическая мысль.

Переворот этого типа, сопутствующий возникновению цивилизации , описан в “Артхашастре”, в “Книге правителя области Шань” и других шедеврах полити­ческой мысли Востока.

Второй переворот возник на заре европейского модерна — в эпоху позднего Возрождения. Его идеологом стал Макиавелли, который в книге “Государь” провел принципиальное различие между старым правителем , который правил по традиции (по инерции наследственной власти), и новым правителем , которому власть необходимо завоевать и удержать, опираясь на властные технологии. У самого Макиавелли сохраняется двусмысленность в содержании терминов старого и нового: противопоставление старого, наследственного типа власти и нового, обретаемого в процессе политического производства, как это свойственно посттрадиционным обществам, здесь не артикулировано. Но хотя Макиавелли и не поставил точку над “i”, весь контекст его теории свидетельствует об эпохальном столкновении двух моделей: наследственной монархии и постмонархическом правлении, где власть становится сознательно решаемой проблемой .

Наследственный монарх думает не о власти — она ему обеспечена самим фактом рождения в качестве “наследника”, а лишь о том, как ее употребить. Для посттрадиционного правителя власть выступает как продукт специально предпри­нимаемых усилий; вот почему он смотрит на нее технологически , исследуя законы производства власти и механизмы ее удержания . Словом, это — умышленный правитель, для которого подданные (“управляемые”) — это не семья, в которой он за старшего, а чужие люди , которые могут его принять или не принять. Современная либеральная идеология придает решающее значение различию между авторитарно-патриархальной моделью власти, ключевой мета­форой которой является “семья” во главе с деспотически заботливым “отцом”, и демократической моделью, где отношения людей характеризуются как отношения независимо-совершеннолетних. Это, в самом деле, принципиальное различие, но в нем важно, как показывает наш новейший опыт, артикулировать и другие моменты, “беззаботно” игнорируемые либеральной теорией, занимающейся безудержной апологетикой европейского модерна. В семье невозможен геноцид — даже самые деспотичные отцы детей не убивают, а наказывают. Вот почему традиционные монархи не знали эндогенного геноцида — направленного против собственного народа. Модерн познакомил человечество с этим новым видом опыта, и мы бы поступили весьма опрометчиво, приписав это “пережиткам традиционализма” — как раз традиционализм этого не знал. Между “натуральной” властью наследственного монарха и произвольной властью посттрадиционного правителя различие такое же, как между натуральным продуктом и его современными технологическими заменителями. В натуральном продукте наличествует масса “непредусмотренного”, но на деле оказывающегося полезным; в искусственном есть только предусмотренное. В то же время натуральный продукт хорошо вписывается в окружающую среду, искусственные же изделия, как и сам процесс их производства, могут существенно ее деформировать. “Натуральному” государю нет нужды бессовестно обманывать подданных для того, чтобы быть избранным, нет нужды стравливать различные группы общества, чтобы, политически обессилив его, обезопасить себя, нет нужды “раздаривать сувере­нитеты” и ослаблять государство только для того, чтобы снискать поддержку “региональных лидеров”, нет нужды потакать коррупции “олигархов” для того, чтобы получить от них деньги на очередную предвыборную кампанию.

В посттрадиционном обществе власть выступает как технология , причем по своей потенциальной “антиэкологичности” — разрушительности для социальной среды — эта технология не уступает самым жестким промышленным технологиям. Власть, выступающая в новом технологическом обличье, рассматривает все общество как средство . Либеральная теория признает, что демократическая власть не отличается добротой своих намерений; эта теория прямо подчеркивает, что при демократии добротность действий правителей обеспечивается не характером их целей и качеств — цели у них корыстные, “рыночные”, — а системой “сдержек и противовесов”. Демократический правитель, подобно рыночному товаро­производителю, сознательно печется не об обществе, а о своих корыстных интересах, но “невидимая рука” демократической политической системы, подобно невидимой руке рынка, обеспечивает совпадение этих интересов с общест­венными.

Однако мы знаем, что на невидимую руку рынка на Западе перестали полагаться со времен “великой депрессии” рубежа 20—30-х  годов. “Новый курс” Рузвельта был серьезным вызовом “невидимой руке”. С тех пор “слепые пятна” рынка непрерывно расширялись. В конечном счете оказалось, что социальная и информационно-коммуникационная инфраструктура, а также инфраструктура постиндустриального общества, включающая систему поддержки науки, культуры и образования, также входят в “зону ошибок рынка”, который обрекает на “недофинансирование” все относящееся к долговременным условиям развития “человеческого фактора”.

Нет ли у нас сегодня оснований подозревать, что политическая демократия формально-представительного типа так же имеет свои “слепые пятна”, свою “зону ошибок”? Совсем недавно цензура прежнего великого учения накладывала запрет на всякую критику социализма; эта цензура действовала не только в странах “реального социализма”, но и в интеллектуальной среде Запада, где законо­дателями моды были левые интеллектуалы. Сегодня новое великое учение накладывает запрет на всякую критику рынка и демократии. Это в особенности страшно, ибо после Канта само понятие критики стало означать не отрицание, а очищение — переход от дорефлексивного (традиционно-догматического) отношения к рефлексивному, т. е. творческому. Современные же либералы, судя по всему, “школу Канта” не проходили и в своем отношению к рынку и демократии демонстрируют тот самый докритический догматизм, который со времен кантианского переворота может считаться морально устаревшим. Разумеется, нам необходимо отличать, какие из изъянов постсоветской демократии связаны с давлением “додемократического” наследия, а какие относятся к имманентным ограничениям самой формально-представительной демократии.

Ее социальная слепота — бесчувственность к фактическому социальному неравенству и бесправию, относящемуся к внеполитической повседневности, сегодня особенно бросается в глаза, но в принципе является давно подмеченным недостатком. Убедительную критику этого социально бесчувственного фор­мализма буржуазной демократии дал марксизм. Но сегодня эта социальная критика должна быть дополнена культурно-антропологической критикой. Дело в том, что посттрадиционная политическая система во главе с “новым правителем” макиавеллиевского типа означает переход от органической картины общества к механической . Посттрадиционные властители впервые в истории смотрят на свой народ отстраненно, в духе субъект-объектной системы отношений. Избира­тели в этой оптике выступают не в качестве субстанции, свойства которой (традиции, интересы, идеалы) принимаются как должное или как факт, а в качестве сырья, которое еще предстоит обработать в ходе избирательной кампании. В стартовой позиции — в начале избирательной кампании — политические технологии имеют дело с тем, что они считают “полуфабрикатом” (или даже вовсе бесформенным “сырьем”), а на выходе они ожидают получение продукта с заранее заданными свойствами — избирателя с нужными установками. Когда Б. Березовский говорил, что он берется провести в президенты абсолютно кого угодно , он выражал технологическое презрение к электоральному большинству, типичное для демократии. Мы много полезного для себя откроем в демократии, если научимся различать две стороны: демократию как ценностную систему, опирающуюся на понятие политического суверенитета народа, и демократию как технологическую систему, прямо отрицающую этот суверенитет в пользу технологического отношения к народу как к обрабатываемой массе . Причем ценностная сторона ныне все более уходит в тень, технологическая — захватывает политическую сцену. “Технологическая парадигма” меняет не только восприятие электората, но и восприятие политических акторов — соискателей и носителей власти. Технологический подход означает, что настоящий профессионал в политике — это тот, кто не имеет устойчивой идентичности — незыблемых взглядов, убеждений, принципов, а готов непрерывно менять идентичность, как свойства товара, которыми предстоит обольстить “покупателей”. Иными словами, вместо классической субстанциальной системы, на одной стороне которой выступает народ — суверен, на другой — политики с яркими и устойчивыми убежде­ниями, мы имеем релятивистскую систему , где избиратели проходят техно­логическую обработку в качестве податливого сырья, а политики столь же произвольно меняют номенклатуру своих “изделий”, выносимых на политический рынок.

Вот почему современная демократия так негодует против “традиционалистов”, сохраняющих устойчивые убеждения и упрямо защищающих дорогие им ценности. Люди, обладающие морально и ценностно-психологической устойчивостью, не вписываются в современную демократию как технологическую систему, призванную приводить избирателя в заранее заданное состояние. Вот почему эта демократия третирует ценностно-устойчивых личностей с принципиальной позицией, называет их “маргиналами-традиционалистами” и, в самом деле, политически маргинализирует их, всеми силами выводя за рамки реального функционирующего политического поля.

Таким образом, демократия как технологическая политическая система реально ухудшает качества современного человека, ставя его перед дилеммой: либо оставаться вообще вне политики, либо входить в политику в роли рептильной личности, не имеющей стойких позиций и убеждений. По этой причине техноло­гическая система современной демократии отвергает само понятие народа как устойчивой коллективной личности, проносящей через все перипетии истории, через все изменения политической конъюнктуры выпуклые национальные качества.

Сегодня мы наблюдаем третий переворот во взаимоотношениях власти и общества, “элиты и массы”. Еще недавно демократия, даже превратившись в релятивистскую технологическую систему, сохраняла субстанционалистские ограничения, связанные с национально-государственным суверенитетом. Политические элиты-соискатели и носители власти могли как угодно “обраба­тывать” свой народ с помощью политических технологий, но они не могли менять его на другой, больше им нравящийся. Партия меньшинства, не сумевшая убедить большинство, вынуждена была отступиться, следуя принципу: “избиратель, как и потребитель, всегда прав”. Ситуация круто изменилась в эпоху глобализации . Глобализация, собственно, и означает дистанцирование национальных элит от туземного населения и переориентацию их на вненациональные центры власти и влияния. Глобализованная элита (или ее часть), даже оказываясь в явном меньшинстве в собственной стране, отныне не следует императиву “избиратель всегда прав” (на самом деле следует читать: “применим к нему в следующий раз более изощренные технологии”). Глобализированная элита исходит из презумпции “изначальной неправоты” своего национального избирателя, которого следует “поправить”, опираясь на поддержку извне. Понятие политического суверенитета народа уступает место так называемым “законам глобализирующегося мира”, с которыми “современные элиты” должны считаться больше, чем с мнением собственного национального большинства. Глобализация, таким образом, вообще перечеркивает демократию, отбрасывая ее центральное понятие — законо­дательство электоральной воли национального большинства. Вот почему реконструкция политических систем идет в направлении усиления исполнительной власти за счет всемерного ослабления законодательной и представительной, рекрутируемых из тех, кто непосредственно имеет дело с избирателями и вынуждены, хотя бы условно, учитывать их настроения и интересы.

Это противопоставление глобальной и национальной идентичности — важнейший факт нашего времени — не везде имеет одинаковые последствия.

В странах, принадлежащих к так называемому глобальному центру — формирующих и контролирующих современные наднациональные центры власти, такие как МВФ, МБРР, ВТО и другие, само собой наблюдаются большие совпа­дения “национального и глобального” — глобальной ответственности элиты с ее национальной лояльностью.

Напротив, в странах, относимых к мировой периферии или взятых на подозрение новыми властителями мира, расхождение между “глобальной подотчетностью” элиты и ее “национальной подотчетностью” достигает макси­мальных масштабов.

Дело доходит до того, что само признание местных элит в качестве элит, их международная легитимация напрямую зависит от их решимости порвать с национальными интересами и служить наднациональным центрам власти. В противном случае против них организуется мощнейшая кампания дискредитации — они удостаиваются названия “традиционалистов”, “националистов”, “экстре­мистов”, “батек” и т. п.

Вполне понятно, что кампания дискредитации элит, сохранивших нацио­нальную привязку и отстаивающих национальный суверенитет, как и кампания всяческого поощрения “глобализирующихся” элит, готовых торговать нацио­нальными интересами, вписывается в стратегию современного мирового гегемонизма. Соискатели глобальной власти над миром именно так должны поступать — это “вполне логично” и, следовательно, банально. Более трудный вопрос политической теории — почему местные элиты и в первую очередь современная российская элита так безоглядно потакают этому гегемонизму, так беззастенчиво противопоставляют себя нации? К ответу на этот вопрос мы и переходим.

2. Страхи приватизаторов

 

Подобно тому, как демократия бывает двух видов — номенклатурная демократия класса политических профессионалов, обрабатывающих избирателей, и массовая “демократия участия”, известная нам из опыта античности и средневековых городских коммун, капитализм также бывает двух видов. Наиболее известен — из марксистской литературы и из нынешнего опыта — номенклатурно-олигархический капитализм, основанный на экономическом монополизме крупных собственников. Но смешанная экономика большинства стран Запада включает и менее знакомую нам экономическую подсистему массового народного капитализма. Основу его составляют многочисленные мелкие и средние частные фирмы, мелкие секции, распространение среди персонала предприятий, кооперативная собственность трудовых коллективов. Марксистская картина мира закрыла нам эту сторону действительности, что в конечном счете сослужило услугу номенклатурной приватизации начала 90-х годов как практике, которой якобы “нет альтернативы”. Марксистская политическая экономия настаивала на действии “непреложных законов” концентрации и централизации капитала, обрекающих мелкое и среднее предпринимательство на вымирание. Марксистская политическая социология настаивала на законах углубляющейся социальной поляризации общества, под влиянием которой аристотелевская “золотая середина” общества обречена на историческое исчезновение.

Эти стереотипы, в числе многих других, перекочевали из голов марксистских теоретиков в головы теоретиков реформ (часто речь шла о перемещениях внутри одной и той же головы), что послужило определенным теоретическим фоном, благоприятствующим номенклатурной приватизации бывшей государственной собственности. “Нелицеприятность” теории здесь состояла в том, что, несмотря на сомнительность номенклатурной приватизации по меркам социальной справедливости и по критериям самой демократии, логика экономических законов, касающихся “решающих преимуществ” крупной собственности, диктует реформаторам свои неумолимые условия. Но эта “теоретическая”, доктринальная ловушка была далеко не главным фактором соответствующего выбора реформа­торов. Значительно более весомым фактором был реальный политический расклад сил. Как уже не раз приходилось писать автору1, партийная и гебистская номенклатура, предчувствуя системный кризис своего режима, тем не менее готова была “обменять” его на другой только при условии, что новым господст­вующим классом и классом-собственником снова будет она же. Номенклатурная приватизация была настоящим вызовом социальной и исторической справедливости — ведь она отдавала авангардные позиции при новом строе как раз тем, кто ожесточеннее всего сопротивлялся общественным переменам, кто выступал в роли профессиональных преследователей . Тем не менее они соответствовали законам политического реализма: у обезоруженного общества на было сил на победоносную революцию снизу.

И, наконец, необходимо упомянуть третий фактор: могучее внешнее давление. Как известно, на столе Ельцина в конце 1991 года лежало несколько проектов приватизации. Были и такие, которые сближались с несравненно более национально и социально корректными образцами приватизации в Польше, Чехии и других постсоциалистических странах Восточной Европы. Проект Е. Гайдара был самым грубо-узурпаторским, начисто отлучающим большинство российского населения от реального дележа государственной собственности. Данным проектом предусматривалась такая последовательность: сначала — “отпуск цен”, опустошающий многолетние сбережения населения, и только затем — приватизация, причем — по закрытым “партийным” спискам, исключающим “профанное большинство”. Несмотря на вопиющую антидемократичность этого проекта, именно его поддержала американская сторона, пообещавшая выделить немедленный кредит в 38 млрд долл. в случае его принятия. По свидетельствам очевидцев, именно американское давление сыграло решающую роль в том, что Б. Н. Ельцин остановил свой выбор на этом проекте. Аналитики, занимающиеся этим вопросом, объясняют “парадокс” американского поведения экономическими интересами США: навязывая России заведомо экономически неэффективную и коррумпированную модель номенклатурного капитализма, “ревнующего” к любой экономической инициативе рядовых граждан, они тем самым предупреждали перспективу превращения России в динамично развивающуюся страну, способную стать новым конкурентом Америки. Это действительно так: “диффузный” капитализм, основанный на множестве независимых гражданских инициатив массово-предпринимательского типа, несомненно эффективнее монополисти­ческого номенклатурного капитализма, являющегося слепком советской бюрократической экономики, да еще с поправкой на полную государственную безответственность, на безудержное разворовывание ресурсов и бесконтрольный вывоз капитала.

Но наряду с этим мотивом, относящимся к экономическому гегемонизму и монополизму Америки, следует принять во внимание и мотив, относящийся к ее стратегии однополярного мира и глобальной геополитической гегемонии. Американские советники, настаивающие на заведомо нелегитимной — в глазах российского населения — номенклатурной приватизации, отдавали себе полный отчет в том, что этот шаг роковым образом отделяет новую российскую элиту от собственного народа и делает ее заложником заокеанских покровителей. Нелегитимность номенклатурной приватизации, означающей прямую и грубую экономическую экспроприацию местного населения, предопределила переориен­тацию новой властной элиты с национальных на глобальные, сиречь американ­ские приоритеты. Новая реальность состоит отныне в том, что главным гарантом новой собственности и новых собственников стала внешняя сила, ибо надежной внутренней социальной базы у узурпаторов народной собственности быть не могло. Теоретически допустимо, что эти узурпаторы могли бы выступить в роли своеобразных центристов: поведя себя в экономической сфере как номенкла­турно-монополистические собственники, они могли бы в сфере политической “надстройки” носить социал-демократические маски, демонстрируя заботу о социальной защите ими же обделенных тружеников, безработных жертв деиндустриализации и т. п. Этому помешали два обстоятельства. Первое состояло в том, что новый американский план для мира исключал статус-кво, сложившийся по окончании холодной войны, на что многие из наших “демократов” наивно рассчитывали.

Распад СССР и “социалистического лагеря” в Восточной Европе вовсе не был конечной геополитической целью США, как можно было вначале подумать. Эти сдвиги, как оказалось, были не концом, а началом нового мирового процесса, конечным итогом которую было деление человечества на меньшинство, имеющее право на прогресс и развитие, и большинство, обрекаемое на управляемую социальную деградацию, депопуляцию и вытеснение со своих территорий. Уже поэтому социал-демократические “компромиссы”, связанные с сохранением некоторых элементов прежней системы социальной защиты населения, роста ее квалификационно-образовательного и культурного уровня, оказались полностью неприемлемыми для американской стороны. Американские кураторы российских реформ (как и реформ всего постсоветского пространства) стали навязывать нашим “реформаторам” новые императивы МВФ, связанные с решительным свертыванием всего того, что относится к подсистеме развития человеческого фактора. Внешне это выглядело как императив рыночной экономики, освобождаю­щийся от социальных нагрузок. Стратегически же это означало новый геополити­ческий императив: обесценение населения по сравнению с ценой стратегически важных территорий, которую оно занимает. На стратегически важных мировых территориях, ставших объектами американских притязаний, не должно быть населения, способного выступать как самостоятельный и эффективный субъект хозяйствования. Населению новой мировой периферии (а именно туда переместился бывший “второй мир”) вместе со всеми территориями, которые оно исторически занимает, предстоит превратиться в объект организаторской воли нового мирового гегемона. Поэтому главной целью реформы — как они виделись “трезвому взгляду” заокеанских стратегов, а не затуманенному взгляду демократов-утопистов — является, во-первых, резкое физическое сокращение населения на территориях, ставших объектами стратегической экспансии, а во-вторых, резкое снижение человеческого статуса этого населения — его фактическая деградация и моральная дискредитация. Императивные рекомендации МВФ, несоблюдение которых карается не только отказом в кредитах, но и международной обструкцией со стороны новых институтов глобализма в целом, представляют собой программу управляемой социальной деградации и разрушения “человеческого фактора” цивилизации. Перед “реформаторами” возникла дилемма: либо отвергнуть эту иностранную программу управляемой социальной деградации для страны, пойдя на риск отлучения от глобального сообщества, либо принять эту программу к исполнению. Но принятие такой программы требовало такого переворота в сознании, который до сих пор еще никем по-настоящему не описан.

Подвергнуть собственное население управляемой деградации — для этого требуется предварительный антропологический переворот: принципиально новый взгляд на эту людскую массу. Грабеж номенклатурной приватизации был еще как-то совместим с прежним “обыденным” сознанием (своя рубашка ближе к телу), но для того чтобы приступить к плановому ускоренному сокращению населения и к лишению его нормальных условий и гарантий человеческого существования , требуется особая “научная реконструкция” восприятия — новый научный расизм . Без презумпции расовой неполноценности “этого народа” невозможно было бы делать с ним то, что делалось и делается. А эту презумпцию, в свою очередь, можно было утверждать и защищать только при условии уничтожения всяких свидетельств его высокого человеческого, интеллектуального и морального достоинства.

Так началась кампания дискредитации великой национальной культуры (в том числе великой русской литературы), с одной стороны, отлучение “современно мыслящего” населения от культурного наследия, с другой. Получилось так, что без идеологически обоснованной ненависти к национальному культурному наследию нельзя было занять “последовательную позицию” в деле осуществления планов глобализации в отношении “этой” страны, а без такой готовности элита, успевшая не на шутку проштрафиться перед собственной страной, не могла рассчитывать на компенсирующую поддержку извне.

Но это не снимает другого вопроса — о предпосылках откровенной русофобии, зреющих в предшествующие годы. И здесь мы подходим ко второму обстоятельству, объясняющему шараханье из крайности в крайность: от тотального коммунистического социал-интернационализма к тотальному социал-дарвинизму.

 

3. Народ — пасынок

западнической письменной традиции

 

Культурологическая теория вскрыла, в числе механизмов социокультурной динамики, напряжение между двумя полюсами культуры: малой устной (народной) и великой письменной (книжной) традициями. В числе функций великой письменной традиции значится функция примирения родственных этносов, о чем писал в своих работах покойный Б. С. Ерасов1. Сварливые племенные боги отличались малым нравственным кругозором и нетерпимостью. Но когда на месте племенных религий возникли великие монотеистические религии, межплеменное общение стало осуществляться не непосредственно на уровне обыденных эмоций и страстей, а через высший сакральный объект, перед лицом которого “слишком земные” страсти утратили легитимность. Зародившаяся великая письменная сакральная традиция развела в стороны обыденную психологию и сверхобы­денную мораль, создав высшие универсалии духа.

Наряду с этой примиряюще-возвышающей функцией великая письменная традиция несла еще одну: она создавала символический язык, свободный от местных ограничений и привязок, способный функционировать и обобщать смыслы надэмпирического характера, выходящие за пределы обыденного опыта.

Все это не означает, что другой полюс культуры, относящийся к малой устной традиции, к повседневному народному опыту и психологии, теряет всякое значение. Люди, лишенные всякой привязки к этому второму полюсу культуры, описаны в нашей литературной классике как “лишние люди”, лишенные устойчивого внутреннего стержня и идентичности. Особая трагедия нашей культуры состоит в том, что в ней эти два полюса — книжный и народный — непозволительно далеко разошлись в стороны. Со времен первого нашего реформатора Петра I великая письменная традиция становится заемной — чужой. Сегодня, когда опыт западнических реформ пережит как национальная трагедия, во многих регионах мира стали сопоставлять две модели модернизации: через вестернизацию — заимствование и механический перенос западных образцов и через реконструкцию собственной великой письменной традиции. Нашей великой письменной традицией является “греческий текст” — православие как великая (надэтническая) восточно-христианская традиция. Патриарх-реформатор Никон первым в истории Московской Руси сделал акцент на противопоставлении великой письменной и народной традиции. Старообрядству как “народному” православию он явно и жестко противопоставил греческий первоисточник.

С фактически-исторической точки зрения он ошибался: “русские обряды ближе к ранневизантийским, чем греческие, поскольку греки следовали относительно новому уставу, а в России сохранился и преобладал устав более древний”1. Но в данном случае дело не в том, прав ли Никон как историк-библиофил; дело в самом механизме противопоставления надэтнического цивилизационного текста и местной этнической традиции. Почему уже тогда, еще до появления “царя в немецком платье” носители большой традиции способны были выступать как безжалостные погромщики малой — в этом заключена какая-то тайная драма нашей культуры. Драма превратилась в трагедию, когда на трон сел реформатор, противопоставивший местной народной традиции уже не текст собственной, православной цивилизации, а, по сути, иноцивилизационный, западноевропейский текст-образец. Как известно, западный модерн родился от встречи средневековой западной (“латинской”) цивилизации с античностью. Средневековая культура была деревенской; филология ренессанса открыла античность как культуру городскую, “полисную”. Опираясь на это открытие, Западная Европа сама вытащила себя за волосы из средневековых “захолустий” в модерн.

В принципе, такой путь не был полностью противопоказан и русской культуре. В греческой античности она могла снова отыскать себя. В известном смысле Платон ближе православию, чем католицизму, а текст Фукидида, посвященный Пелопонесской войне, на Руси мог бы читаться как более “биографический”, чем в Западной Европе.

Но настоящей реконструкции “своей” античности на Руси так и не произошло. Путь от святой Руси к России-империи пролег не через реконструкцию своей собственной православно-византийской традиции, а через насилие вестернизации. Между петровскими реформаторами “немецкого образца” и русским право­славным народом пролегла настоящая пропасть. С тех пор и по сей день реформаторы в России болеют презумпцией недоверия к почве, к национальной традиции и ее носителю — народу. У нас до сих пор не решен вопрос о статусе славянофилов: кто они такие. “Почвенники”, противопоставляющие большому бюрократическому государству и всем его “текстам” малую народную традицию, или “цивилизационщики-фундаменталисты”, противопоставляющие свою большую надэтническую традицию — православную — чужой цивилизационной традиции, узурпаторски разместившейся на нашей святой земле.

В России так и осталась не проделанной колоссальной важности работа — по реконструкции собственного (восточно-христианского) цивилизационного текста и реинтерпретации всех общественных практик с позиций этого большого текста. Речь идет о тех процедурах, которые на Западе впервые философски обобщил Э. Гуссерль в своей теории “феноменологической редукции” — вынесения за скобки всех “наносов опыта” для возвращения к “первичной реальности”.

История нашего существования есть одновременно и история нашего пленения опытом неудач, предрассудками, стереотипами. Обращение к первич­ному (аутентичному) тексту своей собственной цивилизационной традиции — это возвращение из плена в ситуацию первичных выборов и первичных решений. В этом пункте решающим для судеб нации является различие двух способов вынесения за скобки не устраивающего нас настоящего: посредством анамнезиса-припоминания нас самих — когда мы еще были “подлинными”, или посредством мимезиса — подражания другим, что означает применительно к нам самим, что подлинными мы никогда не были. Вот в чем могло бы состоять действительно различие между западнической и славянофильской партиями нашего общества: дело не в том, что одни требуют решительных изменений, а другие якобы довольствуются тем, что есть; дело в том, что одни критикуют настоящее, постулируя присутствие нашего подлинного исторического “я”, к которому мы должны вернуться как стартовой позиции новейшего реформирования, а другие не предполагают ни в нашей душе, ни в нашей духовной истории никакой подлинности — одно только “проклятое прошлое” господ и рабов, безжалостных палачей и тупо бессловесных жертв. Петр I как первый западнический реформатор — фигура переходная, несущая на себе непроговоренное влияние традиции. Если бы он был достаточно последователен, его бы отношение к русскому народу мало чем отличалось от отношения современных правящих западников. Если цивилизационный анамнезис-припоминание собственной великой традиции бессмысленен по причине отсутствия такого, то одно из двух: русский народ нужно или полностью переделать в другой “исторический материал”, или помочь ему как “педагогически безнадежному” поскорее исчезнуть с исторической сцены. Петр I переделывал и физически истреблял, но и в переделывании и в истреблении был не до конца последователен, ибо не проговорил для себя самого некие предельные условия своего реформационного эксперимента. Во многом он оставался нерефлектирующим наследником русской истории и культуры, сохраняющим сыновье нерассуждающее чувство. Инициаторы большевистского переворота 1917 года были первыми в русской истории реформаторами, которые сыновьих чувств уже не имели вовсе. Для них Россия уже выступила как чистый объект преобразующей воли, ценный уже не сам по себе, а исключительно ввиду результатов, которые предстоит получить. Ни история, ни география, ни культура “этой” страны их уже ни к чему не обязывали: они ценили не Россию, а социализм, который они внедряли в Россию. Они недрогнувшей рукой подписали Брестский мир, потому что им важнее была не целостность страны как таковой, а лишь то пространство, в данный исторический момент пригодное для социалистического эксперимента. Подобно современным демократам, они готовы были бы и на превращение России в “маленькую Швейцарию”, и только политический реализм, вскормленный опытом гражданской войны, подсказывал им, что в качестве правителей такой “маленькой Швейцарии” они вряд ли способны уцелеть в условиях беспощадной драки. Большевики стали первой партией, для которой Россия как таковая не представляла никакой самостоятельной ценности: ее могли ценить лишь в той мере, в какой она способна была стать социалистической. 70 лет спустя придет другая партия, которая выставит свое условие лояльности: ценить Россию лишь в той мере, в какой она способна стать “демократической”. Именно подозрение в том, что российское большинство имеет не социалисти­ческую, а “мелкобуржуазную” природу, вызвало известную русофобию Ленина и перерастание большевистской войны с “эксплуататорским меньшинством” в войну с крестьянским большинством . Соответствующие подозрения новых правящих демократов — в том, что российское большинство имеет общинную и авторитарно-тоталитарную природу вместо частнособственнической и либе­рально-демократической, объясняет неприкрытую русофобию правящего меньшинства и его готовность опираться в борьбе с большинством на внешние силы. Идущие к нам с Запада “великие учения” меняются по законам инверсии — из одной крайности в другую; постоянным является неприкаянность русского народа, каждый раз оказывающегося на подозрении. Тайны этой неприкаянности до сих пор не разгаданы. Можно поставить вопрос о том, что здесь относится к общим закономерностям эпохи, а что остается загадочным казусом русской истории. Если под модерном понимать переход от условий бытия, являющихся заданными для личности, к условиям, которые является итогом ее сознательного выбора, то приходится признать, что “иррациональная” — нерассуждающая — привязанность к своей стране и народу являются пережитком досовременной психологии и морали. Это не снимает другого вопроса: способен ли в принципе человек жить как целиком рассудочное существо, всему выставляющее оценки по сугубо рациональным критериям? Если так, то вскорости должны исчезнуть “иррациональные” чувства мужчины и женщины, родителей и детей, братьев и сестер вместе с законами эмотивной сферы как таковой. Несомненно, известная преданность национальных элит на Западе своим странам является “традицио­налистской чертой”, которую они сохранили в значительно большей степени, чем современная российская элита. Эта привязанность может быть “рационали­зирована” в психоаналитическом смысле — то есть обоснована и оправдана постфактум на языке прогрессизма, на котором выражает себя специфическая идейная “любовь по расчету”: любят свою родину за то, что она “самая передовая”, самая богатая, самая демократическая и т. п. В той мере, в какой эти критерии в самом деле овладевают сознанием, любовь итальянцев, испанцев, португальцев и других заведомо не самых передовых наций к своей стране можно признать более надежной, чем соответствующее чувство самых передовых. Первые еще сохранили способность к иррациональному переживанию своей идентичности как чего-то самоценного, тогда как вторые олицетворяют окончательную победу прогрессистской идеологической расчетливости. Что касается России, то с нею уже все ясно: расчетливые ее по-настоящему никогда не полюбят, ей остается только уповать на любовь нерасчетливых. Момент истины наступил сегодня. Еще советский патриотизм включал роковую неясность: любил ли советский человек свое социалистическое отечество за то, что оно самое передовое и могучее и указует путь всему человечеству, или это чувство заключало в себе известные “пережитки” старой жертвенно-нерассуждающей любви. Сегодня прогрессисты, дружно перешедшие из коммунистического в либеральный лагерь, в полном соответствии с идеологической расчетливостью — когда ценят и любят только передовых, обречены не любить Россию, ибо по либерально-демократическим и “рыночным” критериям передовой и даже среднего уровня страной она явно не является. Это — момент истины, но не последний, не высший момент. Последний момент впереди и открывается он в логике начавшейся мировой войны. Как поведут себя прогрессисты, когда наконец поймут, что США — их образцовая страна-гегемон, демократический наставник всего человечества, является безжалостным и беспардонным агрессором, расчищающим себе жизненное пространство за счет других стран и в первую очередь — за счет России? Поменяют ли наши авангардные группы общества свое идеологически расчетливое отношение к собственной стране, пытаемой по очередным критериям “цивилизованности”, на старый нерасчетливый патриотизм, который и спасал Россию в трагическую годину? Или их прогрессистское “осовременивание” окончательно, а следова­тельно, окончательно их превращение в партию либерально-демокра­тических компрадоров, готовых сдать свою страну в решающий момент?

То, как они проявили себя во внутренней политике, по-настоящему настораживает. Самоназвание правящего блока в качестве “центристского” — чистый обман. Центристы должны были бы сочетать рыночные реформы с политикой социального государства, щадяще относящегося к местному населению. Наши реформаторы отвергли социал-демократизм и центризм в пользу социально убийственного радикал-либерализма не столько по причине своей идеологической зависимости от Запада, то есть в качестве адептов “чикагской школы” как новейшего прогрессистского образца, сколько по причине своего культур-антропологического “пессимизма”: они решили, что с таким человеческим “материалом”, каким является русский народ, настоящей демократии, как и настоящего рынка построить нельзя. Поэтому они освободили от любых возможных помех социал-дарвинистский механизм “естественного отбора”, не оставляющий шансов национальному большинству нашей страны. Зададимся вопросом: как поведут себя те самые господа, которые не верят в добротность “человеческого материала” “этой” страны? Не решат ли они в некий роковой “момент “Х”, что мировая война является в принципе таким же механизмом глобального естественного отбора, как и мировой рынок? В борьбе мирового рынка с их собственной нацией они оказались на стороне рынка. На чьей стороне они окажутся в решающий момент борьбы мирового гегемона с их собственной нацией?

 

4. Судьба русской духовной традиции

как великого суперэтнического текста

 

То, что рано или поздно, следуя законам развития модерна, класс интеллек­туалов будет идентифицировать себя не столько с народом, сколько с текстом, представляющим “прогресс” и “современность”, сомнений быть не может. В конце концов культурно-историческое призвание интеллигенции как раз и состоит в том, чтобы привить на местную почву великую суперэтническую (письменную) традицию и так выстроить систему национальных приоритетов, чтобы супер­этнические универсалии стояли в национальном сознании на первом месте. Однако по этому критерию у нынешних западников нет оправдания. Ведь никто не сможет отрицать тот факт, что величайшие гении нашей национальной культуры — от Пушкина до Достоевского и Толстого — являются не почвенниками , а классиками , не только сформировавшими богатейшие по содержанию супер­этнические (универсальные по значению) тексты, но и сообщившими этим текстам неповторимую интеллектуальную, моральную и эстетическую убедительность. Просвещенческие тексты XVIII века в России носили следы умозрительного конструктивизма, напоминающего рационалистическую умышленность самой петровской империи и ее столицы — Петербурга. Пушкин потому и стал национальным гением, что ему удалось примирить противоположности: просве­щенческому универсализму сообщить достоверность народного переживания, а народному чувству и опыту — просвещенческую логическую убедительность и ясность. Язык Пушкина — это язык, в котором с равной свободой местное переводится на общечеловеческое, а общечеловеческое — на местное.

Пушкину принадлежит еще одно чудо. Этот светский человек, почти эпикуреец в некоторых гранях своего мироощущения, так вписал изъяны, драмы и трагедии национальной жизни — а они в России велики, как нигде — в логическую и метафизическую структуру человеческого бытия в мире, что казавшиеся неизбежными “инфантильные” чувства обиды и зависти (известное rassentiment) преобразуются в зрелое, “взрослое” чувство своей неповторимой судьбы, испытания которой надо нести с достоинством. Пройдет всего два-три десятилетия, и элитарным, а затем и массовым сознанием завладеют теории классовой обиды, все изъяны бытия объясняющие ясно, просто, а для обиженных — еще и комплиментарно. Станет формироваться человек, с инфантильным нетерпением ожидающий счастливого “конца истории”, ибо настоящие тяготы истории ему уже кажутся не по силам. Мироощущение Пушкина было совсем другим — значительно более близким интуициям “народного сознания”, чем “великим учениям” французского просвещения и других уже зарождающихся при его жизни мифам, потакающим интеллигентскому нетерпению. Пушкин не учил долго­терпению, но учил достоинству. А достоинство есть высочайшее из экзистен­циальных искусств, даваемых человеку: это искусство распознавать тот самый момент, когда терпение из достоинства превращается в порок раболепия, как и тот момент, когда нетерпение превращается из нравственно законной вспыльчи­вости оскорбленного чувства в истерическую впечатлительность. Последующее засилье великих учений воспитало поколения невротиков, то и дело подталкивающих национальную историю к заветной счастливой развязке, а в результате получающих неслыханные исторические срывы и трагедии.

Загадка “великих учений” в том, что они, в отличие от великих мировых религий, дают легитимацию не лучших, а худших человеческих чувств. Создается нешуточное впечатление, что энергетика прогресса, в отличие от энергетики религиозного нравственного усовершенствования, питается не лучшими, а худшими из человеческих эмоций. Марксизм легитимировал классовую зависть и ненависть; ленинизм в 1917-м — военное дезертирство, позволив трусам, капитулянтам и мародерам выступать в роли тех особо “классово сознательных”, которые раньше всех почувствовали, что пора превращать трудную и опасную войну с грозным внешним противником в более легкую и многообещающую “войну с эксплуататорами”.

Новое либеральное учение легитимирует повальную коррупцию, гражданскую безответственность, стяжательские инстинкты и даже прямое национальное предательство с помощью идеологии безграничного индивидуализма и “морали успеха”.

Мы должны в этом свете оценить великую русскую литературу XIX века как культурно-исторический и духовный феномен, альтернативный идеологическим “великим учениям”. Начиная с Гоголя все наши национальные гении уже вполне сознательно и целеустремленно борются с заразой “великих учений”, подрывающих духовное здоровье нашей слишком впечатлительной нации. Антагонизм между идеологическими “великими учениями” и русской национальной классикой — вот еще один фактор, объясняющий идеологически зараженную ненависть к русской культуре.

Пора заново поставить вопрос о русской свободе, ибо после либеральных истолкований этого вопроса смута и дезориентация охватила головы многих. Бесспорно, русская свобода связана с физическим пространством России и с ее литературным пространством. О соизмеримости этих двух пространств говорил в свое время Бердяев: о том, что русская литература проклинала русскую империю и одновременно жила ее масштабами, не могла без нее. Сначала несколько слов — о нашем физическом (географическом) пространстве. Здесь американцы могли бы нас понять: ведь тема отодвигаемого фронтира — расширяющихся границ как гарантий исполнения “американской мечты” — есть важнейшая тема американской культуры. Сегодня, когда американская свобода получила новое гегемонистское звучание, по-новому звучит и тема территории. Мы привыкли к американским заявлениям по поводу того, что они — самая свободная нация в мире. Но сегодня, в однополярном мире, эта претензия звучит иначе: американцы имеют право быть единственной свободной нацией в мире — остальные признаются в этом отношении еще несовершеннолетними и нуждающимися в американской опеке. И новая американская ревность к российской территории — это не только ревность новых колонизаторов, собравшихся прибрать к рукам дефицитные ресурсы планеты. Это еще и ревность к русской свободе, связанной с огромностью нашего “имперского” пространства. Объявление любого региона Земли зоной американских национальных интересов есть, несомненно, посягательство на суверенитет всех других народов и на их свободу. А поскольку русская свобода, во-первых, уже получила смысл исторической альтернативы американским трактовкам свободы и, во-вторых, каким-то интимным образом связана с огромностью российской территории, то на сознательном уровне американские гегемонисты ревнуют к богатству российской территории, на подсознательном — к соперничающей с ними российской свободе.

Однако, чтобы раскрыть глубинный смысл русской свободы, надо все же обратиться не к географическому пространству России, а к пространству русской литературы. Здесь мы имеем особую “империю духа”, в самом деле не знающую никаких границ. Русская литература, с тех пор как она оформилась в особую духовную систему, уполномочивает русского человека постоянно обсуждать, активно вмешиваться во все мировые вопросы. Здесь — настоящая тайна нынешней американской русофобии. Современная американская культура отличается большой этнографической терпимостью — это диктуется реалиями полиэтнического общества, в котором “плавильный котел” давно уже отключен. И по этим критериям “нового этнизма” нам вполне простили бы нашу специфику. Если бы русский народ заявлял о себе сугубо этническим образом, персони­фицируясь русоволосым улыбчивым типом, опоясанным кушаком и с шапкой набекрень, все было бы “о’кей”. Но в качестве типа не этнического, а всемирно-исторического, по-своему ставящего все великие мировые вопросы, он для современной Америки совершенно неприемлем — посягает на западную монополию истолкования судьбоносных вопросов вообще, и американскую — в особенности. Действительно, русская классическая литература создала особое глобальное пространство, где на примере русских вопросов обсуждаются вопросы вселенские. Причем обсуждаются с нигде не виданной степенью свободы .

Надо задуматься над специфической ролью “великих учений”, рожденных на Западе, но призванных управлять умами во всей ойкумене. Это особое дистанционное управление, не связанное с обычной административно-полити­ческой властью, военным и экономическим влиянием. Солдаты этого всемирного идеологического фронта Запада, верой и правдой ему служащие, — это пресловутые “западники”, с ученическим старанием зубрящие “авторитетные тексты” и любую свою мысль обосновывающие посредством этих текстов.

Конечно, такие западники, демонстрирующие мазохистскую готовность к крайнему национальному самоуничижению, водились в России и в период расцвета великой русской литературы. Но тогда они никак не могли задавать тон. Наши величайшие литературные гении, начиная с Пушкина, обладали высочайшей духовной свободой и обсуждали мировые и национальные вопросы без всякой оглядки на западных “мэтров” и так называемое мировое общественное мнение. Гоголь заявил о себе антизападникам в тот самый момент, когда западничество как специфический тип идеологической власти уже стало складываться.

Гоголь стал первой жертвой этой власти, ощутив на себе ее хватку, по цепкости и жесткости намного превышающей хватку цензоров и полицейских по должности. Следующий, еще более впечатляющий вызов новой идеологической власти бросил Ф. М. Достоевский. В тот самый исторический момент, когда признаком “современности” и специфической интеллигентской благонаме­ренности была вера в социализм и его освобождающую вселенскую миссию, Достоевский пишет “Бесы”. Всемирно-исторический прогноз, данный в этом романе, был альтернативен прогнозам, данным величайшими социалистическими пророками Европы — Марксом, Прудоном и другими властителями дум. Теперь-то все знают, что наш национальный мыслитель несравненно точнее и глубже обрисовал будущее, заданное социалистической идеей, чем вся западная мысль, вооруженная наработками немецкой классической философии, английской политической экономии, французской историографии. Как удалось этому болезненно впечатлительному, мнительному, лишенному необходимого досуга для неторопливой исторической рефлексии человеку не спасовать перед величайшими авторитетами века, устоять перед давлением “передового общественного мнения”, перед напором нравственно и социально оправданной политической нетерпеливости — вот тайна, секрет которой — абсолютная, ни с чем не сравнимая духовная свобода великой русской литературы. В идейном плане Достоевского причисляют к “почвенникам”. Это все равно что астронавта причислить к кучерам. “Русские мальчики”, обсуждающие в захолустном Скотопри­гоньевске мировые вопросы на уровне, на каком их ставили Кант, Гегель, Маркс и при этом — с недогматической, надпартийной непринужденностью, возможной только в нашем специфическом пространстве-времени, — “почвенниками” названы быть не могут. Может быть, здесь, у Достоевского, впервые с настоящей пророческой силой заявила о себе восточно-христианская мировая идея, способная родить альтернативу западной мировой идее. Алеша Карамазов, посланный старцем Зосимой из монастыря в мир, призван придать новое измерение этому миру, актуализировать в нем те смыслы, связанные с высшей правдой-справедливостью, забвение которых ведет к тотальной стратегической нестабильности и, может быть, к апокалиптической перспективе. Завет старца Зосимы, судя по всему, до сих пор не выполнен, и некрикливый инок Алексей в миру еще не явился со своей не бросающейся в глаза миссией. Если ему все же суждено появиться в нынешний поздний час мировой истерии, то путь его проляжет там, где очертила его русская духовная традиция. И здесь именно кроются тайны великой ревности и нетерпимости к нам со стороны всех сильных мира сего. Даже национализм державно-милитаристского толка нам легче простили бы. Но после Лермонтова, Достоевского, Толстого по-настоящему полнокровный, достоверный для себя самого национализм у нас уже невозможен.

В пространстве, где тосковал “печальный демон, дух изгнанья”, где излагал свой вселенский проект Великий Инквизитор и где, в противовес им же, исходил землю в нищем виде благословляющий ее Царь Небесный, национализм как серьезная идея немыслим. Именно поэтому он в России сегодня — дело либо вовсе слабых умов, либо профессиональных провокаторов.

Русским национализмом сегодня часто играют, но на высоком стратеги­ческом уровне он серьезно не обсуждается.

Вся профилактическая работа стратегических оппонентов России ведется в другом направлении: изгнания нашей страны из числа носителей вселенской альтернативной идеи, ибо эти оппоненты в глубине души подозревают, что и сегодня ее некому выдвинуть, кроме “этих загадочных русских”. Достоевский в свое время не только изумил, но и не на шутку озадачил и даже испугал Запад мировой загадочностью русской души. С тех пор все читатели Достоевского на Западе эту загадку разгадывают, а среди “нечитателей” Достоевского настоящих стратегов быть не может, как не может их быть среди “нечитателей” Канта, Гегеля и Маркса.

Одним из правил “стратегической игры” наших противников является тщательное замалчивание того, чего по-настоящему боятся, и — как результат — возникает соответствующая “подмена тезиса”. Сегодня на Западе дружно кричат об опасности “русской мафии”, “русского коррупционизма” и “русской небрежности” в обращении с ядерным оружием или ядерными отходами. На самом деле по-настоящему боятся другого: иррациональности русского темперамента, заставляющего брататься со слабыми и бросать перчатку сильным. По этой части нас сегодня старательно и жестко тестируют. Правящие верхи, предавшие братскую Сербию и предающие Палестину, принимающие как должное американские базы в постсоветском пространстве и вообще решившие отныне ничему не удивляться и все принимать как должное, уже таким образом прошли это тестирование.

Но русский народ, который сегодня мрачно и загадочно безмолвствует, несомненно, остается на стратегическом подозрении. Главное обвинение, которое ему бросается — неисправимая архаичность. Казалось бы, какое кому дело до нашей архаичности и неприспособленности к веку — это, скорее, должно обнадеживать наших ревнивых соперников. Но они по-прежнему подозревают, что специфическое “реликтовое излучение”, от нас исходящее, не дает всему миру окончательно “осовремениться” по-американски. Наша моральная идея, наша солидаристская идея — вот те слагаемые “русской идеи”, которые по-прежнему внушают настоящее опасение архитекторам нового мирового порядка. Эти архитекторы желают работать и внутри своих стран, и в планетарном масштабе только с так называемой “системной оппозицией”, которую у нас должны были олицетворять, согласно центристскому политическому проекту, “левый центр” И. Рыбкина и “правый центр” В. Черномырдина. Сегодня в этой роли могла бы выступать “неразличимо дуалистическая” модель, в которой правящий “центризм” олицетворялся нынешним блоком думского большинства, а оппозиция — Союзом правых сил, справедливо “сетующим” на то, что правящая партия осуществляет все его важнейшие идеи, публично в этом не признаваясь. Иными словами, если вы довольствуетесь “критическими частностями”, не оспаривая всерьез сложившуюся властную монополию, — вы системная оппозиция, которую “современная демократия” согласна признавать. Если же вы в самом деле вынашиваете более или менее серьезную политическую альтернативу, то вы — антисистемная оппозиция, подлежащая запрету и уничтожению. Словом, современной признается такая демократия, которая де-факто строится на однопартийности . Партийно-политический плюрализм, который здесь признается, — это плюрализм оттенков в рамках однопартийной системы. Разумеется, чтобы придать этому плюрализму видимость достоверности, а избирателя избавить от скуки или от отчаяния от невозможности выразиться, можно имитировать политическую страстность по тому или иному искусственно созданному поводу. А в некоторых обстоятельствах партнеру по однопартийной системе можно придать и функцию страшилки. В 1996 году всем опостылевший Ельцин, в принципе, не мог победить в рамках позитивной политической логики, имеющей в виду собственные достоинства претендента. И тогда изобретательные политические технологи навязали избирателю выбор в рамках отрицательной логики: претендент плох, но те, кто представляют альтернативу ему, заведомо хуже. Тогда, в 1996 году, альтернатива вырисовывалась еще в рамках системы реальной оппозиции, а не системной. Сегодня в России уже сделан решающий шаг по строительству фактически безальтернативной политической системы. Нынешнему президенту, уже обремененному явно непопулярными у избирателя внутриполитическими и внешнеполитическими заданиями, не светит победа в рамках логики положительного выбора. Следовательно, необходим психологи-ческий эффект страшилки, который, судя по всему, будет исходить уже не от коммунистов — ими электоральное большинство сегодня не испугаешь, — а от кого-нибудь из наиболее ненавистных избирателю членов системной “правой оппозиции”, например от Чубайса. В самом деле, как бы ни проштрафился нынешний президент перед электоральным большинством, еще недавно так на него рассчитывающим, по сравнению с дружно ненавидимым Чубайсом он все равно будет выглядеть предпочтительнее. Вот какие новые возможности заложены в модели системной политической оппозиции. По сравнению с нею прежняя коммунистическая однопартийность выглядит одновременно и примитивной, и хрупкой конструкцией, ибо загоняет народное недовольство в непредсказуемую зону “непроговоренного”. Здесь же недовольным представлена возможность “проговориться” и тем самым стать более предсказуемыми и управляемыми.

Так вот, в свете этого нового крестового похода мирового истеблишмента против всех сил антисистемной оппозиции внутриполитического (классового) и внешнеполитического толка Россия по-прежнему выступает как носитель реликтовых стихий нонконформистской “антисистемности”.

Ее правители стремятся изо всех сил оправдаться по этой “политической статье”, но ее народу, по-видимому, суждено войти в новейшую эпоху стратеги­ческой нестабильности в качестве нереабилитированного. Профилактическая работа с ним ведется по двум основным направлениям.

Во-первых, его геополитически изолируют, отрывая от всех традиционных союзников и оставляя в полном мировом одиночестве. Для этого бывшее гигантское “имперское пространство” последовательно сужается и дробится по блоковому, этническому и другим признакам. Считается, что утративший чувство большого имперского пространства русский человек превратится, наконец, в законченного провинциала, более не интересующегося большими мировыми вопросами. Лишенная всяких нормальных гарантий, поистине изматывающая повседневность должна поглощать все его силы и внимание, закрывая всякий горизонт.

Во-вторых, русский народ изолируют от созданного его великими классиками великого духовного пространства, где генерировались вселенские идеи и ставились потрясающие вопросы. Из идейного максималиста, каким ему завещано быть всей его духовной традицией, его хотят превратить в “минималиста”, которого хватает лишь на обсуждение неотложных бытовых вопросов и формирование жалких стратегий низкопробно-эгоистического индивидуализма.

С этой целью осуществляется целенаправленный погром культуры и традиции, в котором задействованы профессионалы из министерства культуры, из министерства образования, из новых литературно-художественных, театральных, журналистских объединений. Созданы новые виды театра, специальное назначение которого — такая “реинтерпретация” национальной литературной классики, которая должна превратить наших классиков в пособников безого­ворочной национальной капитуляции перед криминально-торгашеским духом “современности” и ее сомнительными “эротическими” играми.

Создана “новая критика”, призванная показать, что, с одной стороны, Пушкин, Гоголь, Толстой вовсе не таковы, какими они “традиционно представлялись” русскому человеку — искателю правды и справедливости, а с другой стороны, что современный уровень деградировавшего “совка” таков, что у него нет никаких прав претендовать на классическое литературное наследие как на его собст­венное, принадлежащее ему по праву национальной идентичности.

Это изгнание нашего современника из большого духовного пространства должно быть признано даже более опасным, чем изгнание его с законных территорий, освоенных великими предками. Новое территориальное изгойство русских как гонимой национально-исторической общности закрывает важнейшие экономические перспективы и подрывает национальную безопасность. Но в большой истории, как и везде, действует принцип превосходства духа над материей. Слабеет дух — и сужаются самые большие пространства, закрываются казавшиеся несомненными перспективы. Крепнет дух — и материя телесных сил повинуется, пространства расширяются, перспективы проясняются. Именно поэтому сегодняшнее духовное экс-пространство русского народа, запланиро­ванное отлучение его от собственной большой традиции представляет в страте­гическом отношении еще более опасный вызов национальному бытию, чем даже собственно территориальное экспроприаторство. Территорию можно утратить и отвоевать заново; с разрушенной духовной традицией сложнее — она, как товар Маркса, представляет собой “не вещь, а отношение”, а отношения — в том числе и с собственным прошлым — бывают невосстановимыми. Вот почему на первое место в современной национальной борьбе за выживание объективно выдвигаются интеллектуалы-гуманитарии.

От них требуется дать отпор современной атаке стратегического противника на духовные твердыни нации. Выступая в роли западнических эпигонов, это невозможно сделать в принципе — здесь поддакивание разрушителям предопределено как позиция. Требуется вполне осознанное и решительное размежевание среди интеллигенции. Прежние недомолвки и увертки более недопустимы. Те, кто не принимает перспективы духовной и физической гибели России, должны прямо заявить, что более не будут терпеть деятельности духовных погромщиков, их “факультативного” или профессионально оплачиваемого национального нигилизма. Защитникам нашей большой традиции — а без нее нет и не может быть самостоятельной большой России — предстоит выработать адекватную стратегию. Она состоит не в том, чтобы заниматься национальным самовосхвалением, призывать к духовно-политической изоляции и пестовать “исконное”. По существу, она состоит в том, чтобы заново переосмыслить современные проблемы глобализирующегося мира с позиций нашей большой духовной традиции, сформулировать альтернативные варианты ответа на мироустроительные вопросы нашей эпохи, не сверяясь с западными “мэтрами”, помня их “партийно-цивилизационную” пристрастность и ограниченность, их новый “цивилизованный расизм”. Всякие ссылки на интеллектуальную дистанцию между оснащенным мировым центром и скудной периферией не могут быть приняты сразу по нескольким соображениям. Во-первых, потому, что с позиции современного миросистемного подхода различие центра и периферии, сильных и слабых ресурсных воздействий является относительным: в точках бифуркации слабые воздействия способны вызывать непропорционально сильные эффекты. Во-вторых, потому, что привилегированным заведомо свойственно упрощать и искажать ситуацию с прицелом на выгодное им статус-кво и утверждать, что настоящему положению вещей “нет альтернативы”. Альтернативу ищут и находят не те, кто лучше оснащен, а те, кто кровно в ней заинтересован. Вот почему “настоящие чудеса” истории, связанные с появлением новых альтернатив, новых центров силы, новых моделей развития, зачастую происходили не в господских центрах, а на обделенной периферии мира. В этом смысле пора заново реабилитировать “периферию”. Находиться в положении осаждаемой и экспроприированной, прижатой к стенке периферии — значит находиться в творческой позиции, в ситуации, где без поистине творческих решений не обойтись. В этом смысле новое положение России как осаждаемой периферии, лишенной прежних резервов, слабых духом побуждает к капитуляции, сильных — к небывалой творческой активизации. Парадокс ситуации состоит в том, что Западу можно довольствоваться старыми стереотипами и тривиальными подходами, тогда как Россия на них объективно не способна продержаться. Ее дилемма: гибель или творческое обновление. Те, кого не оставила большая вера и большая любовь, отвергают гибель и выбирают подвиг созидания.

Резюмируем. Русская литература национальна по своей сути и близка народу не потому, что выпячивает какие-то этнографические черты или занимается народовосхвалением. Ее национальный характер определяется ее христианскими духовными корнями, предопределяющими ее стойкий социальный и моральный пафос. Народу ближе всего этот пафос, что и предопределило стойкое единство народа и текста русской классики. Это же обстоятельство предопределило отторжение русской классики современным либеральным истэблишментом. Истэблишмент ныне живет “иронией”, а не пафосом, хотя несомненная специфика этой “иронии” в том, что здесь инстинкт “иронизирует” над разумом, похоть над целомудрием, двоедушие над прямодушием. В специфическом ареале, где обитают нынешние приватизаторы, такая ирония естественна, ибо все высокие ценности, против которых она направлена, мешают там “нормально жить” и “эффективно действовать”. Но в той реальности, где живет народ, долговременные стратегии существования совсем иные. Без социального и нравственного идеала, без чувства справедливости, солидарности, сострадательности русский народ выжить просто не может. Эмпирический опыт “либерализированной” повседневности может опровергать это. Но это — призрачный и кратковременный опыт, его специфическая “наука” ведет в никуда. Противоядием от такой науки и выступает великая русская духовная традиция, великая русская литература.

 

5. Российская государственность

как альтернатива “конца истории”

 

Вопрос о месте государства, его роли и функциях — один из главных пунктов коренного расхождения между народом и “элитами” новой, либеральной эпохи. Подозрение в том, что русский народ тяготеет к государственнической позиции, сегодня является тяжелейшим из всех либеральных подозрений в его адрес. Расхождение это — кардинально, и оно прослеживается на уровне идеологии, политики, политической культуры, системы ожиданий.

Начнем с идеологического уровня. Парадокс состоит в том, что либеральная неприязнь к государству и государственнической позиции носит глубоко антидемократический характер. Разумеется, следуя либеральным стереотипам, то есть понимая под демократией право на свободную критику и индивидуальное самоопределение, мы в этом парадоксе ничего не поймем. Он открывается тогда, когда мы обратимся к языку либеральной социальной антропологии . Тогда мы увидим, что эта антропология делит человечество на две неравноценных части: суперменов, способных “вырвать свое” в любых социально и морально не контролируемых условиях, и “неадаптированных”, способных выжить только в среде, где существуют социальные и моральные гарантии. В этом отношении А. Чубайс — наиболее последовательный и откровенный адепт либеральной антропологии. Он не постеснялся признаться в том, что ориентировался не на цивилизованную, а на спонтанную (то есть соответствующую законам джунглей) приватизацию. “Суть спонтанной приватизации можно сформулировать двумя фразами: если ты наглый, смелый, решительный и много чего знаешь (имеется в виду не интеллектуальное, а “шантажирующее” знание. — А. П. ) — ты получишь все. Если ты не очень наглый и не очень смелый — сиди и молчи в тряпочку”1 . Надо сказать, что при всех поправках и на российскую специфику и на специфику самого Чубайса как тяготящейся законом личности, здесь тем не менее выражена существенная сторона либеральной антропологии как таковой, замешенной на принципах “естественного отбора” и презрении к уязвимым, щепетильным и деликатным. Главным же условием “естественного отбора” является государст­венное невмешательство в исход “спонтанных” отношений, основанных на законе джунглей.

Социально-историческая подоплека отношения буржуазного либерализма к государству отмечена двусмысленностью, связанной с промежуточным статусом третьего сословия. Буржуазный “антиэтатизм” носил демократический характер в той мере, в какой содержал критику феодальных привилегий и протекционизма, мешающего установлению справедливых, то есть равных отношений социальной соревновательности. Но по отношению к стоящему ниже него четвертому сословию бесправных наемников буржуазный “антиэтатизм” носил антидемократический характер, ибо тормозил формирование цивилизованных отношений между рабочими и работодателями, склонными игнорировать человеческое достоинство и элементарные жизненные права материально зависимых людей.

В свете этого приходится признать, что наши приватизаторы дважды повинны перед демократией: государственную собственность они заполучили не “спонтанно”, а опираясь на властно-номенклатурные привилегии, — здесь этатизм им не претил; но после того как они ее заполучили, они тотчас же стали тяготиться нацио­нально-государственным, социальным и моральным контролем общества за их делами, то есть стали неистовыми “антиэтатистами”. В их презрении к простому народу сочетается псевдоэлитарный снобизм старых пользователей спецраспре­дели­телями с социал-дарвинистской асоциальностью “новорусского” типа.

Здесь — настоящий секрет их зоологического антикоммунизма. Идеологически коммунизм давно мешал коммунистической номенклатуре: мешал конвертировать власть в собственность, причем наследственную, гарантированную от посягательств государства. Поэтому все принятые в последнее время законы о собственности несут следы классово-номенклатурной полемики с государственным контролем, “плебейско-пролетарским” по своему происхождению. Причем крушение советского коммунизма избавило от государственного социального контроля не только номенклатурных и криминальных нуворишей приватизации. Оно послужило толчком к новому вселенскому освобождению буржуазного класса от ограничений, накладываемых социальным государством. Поражение коммунизма стало поражением социального начала в пользу социал-дарвинистского. Это означает, что всемирная схватка двух систем, олицетворяемых сверхдержавами, велась в присутствии наблюдателя, решившего немедленно воспользоваться новыми реалиями, возникшими после победы США в холодной войне. Этим стратегическим наблюдением являлся класс буржуазных “делателей денег”, весьма тяготящихся и социальной нагрузкой, и “пуризмом” государства, преследующим наиболее неразборчивых любителей быстрого обогащения. Когда рухнула система социализма, из этого факта заинтересованные наблюдатели постарались извлечь максимальные дивиденды. Они состояли во всемирной дискредитации государственного социального контроля как такового. А поскольку в таким контроле объективно был наиболее заинтересован простой народ, то он и стал, вместе с государством, объектом ожесточенной либеральной критики, весьма напоминающей внутренний расизм . Это — расизм, вооруженный критериями уже не физической, а социальной антропологии и преследующий “социально неполноценных”. Сверхчеловеки “свободного” (от социальных ограничений) рыночного общества выступают как антиэтатисты, тяготящиеся государством; им противостоят социально незащищенные “недочеловеки”, адресующиеся к государству в поисках защиты и социальных гарантий. Таким образом, в старое классовое деление буржуазного общества на собственников и несобственников, на патронат и наемных рабочих современная либеральная идеология привнесла элементы откровенного социального расизма. Эксплуа­таторы стали суперменами, эксплуатируемые — неполноценным “человеческим материалом”. Жесткий язык, но он соответствует новому стилю эпохи, являющейся эпохой стратегической нестабильности.

Обратимся теперь к следующему вопросу: почему здесь, как и во многих других моментах нынешней стратегической нестабильности, объектом агрессии выступает в первую очередь русский народ. Здесь мы видим столь характерное для новейшей эпохи превращение идеологических и социально-политических категорий в расово-антропологические. Как возникла новая логическая цепочка либеральной пропаганды: от антикоммунизма — к критике государственного начала вообще, а от нее — к “антропологической” критике русского народа, к расистской русофобии?

Русский народ, в самом деле, является одним из самых государственнических, или “этатистских”, в мире. Причем данная черта является не просто одной из его эмпирических характеристик, отражающих ситуацию де-факто, но принадлежит к его сакральной антропологии как народа-богоносца, затрагивает ядро его ценностной системы. Там, где нынешние либеральные обвинители видят проявление лени и жажды опеки, на самом деле выступает мужественная жертвенность и мессианское чувство призвания. Философия государственности не только выстрадана русским народом в ходе тяжелейшего исторического опыта, но и вписывается в его великую письменную традицию — православие. Ненависть к греху и любовь к ближнему как религиозные принципы реинтерпретированы народным сознанием как принципы государственнические, как доминанта политической культуры . Источник греха есть самоволие и потакание собст­венным слабостям. В народном восприятии эти черты политически персони­фицированы как сибаритские — “неслужилые”, связанные с отпадением от единой целостности соборного, общинного и державного типа.

В свою очередь любовь к ближнему тестируется в экстремальной повсе­днев­ности осадного государства как готовность “постоять за други своя” против “степняков” — тысячелетний опыт непрерывных набегов, “татар” — почти полутысячелетний опыт, “немцев” и т. п. Представьте, как в этих исторических и геополитических условиях мог бы выглядеть либеральный стандарт поведения, связанный с “дистанцированием от государства” и пренебрежением обязан­ностями социальной взаимопомощи и взаимозащиты? Это не означает, что русские, по странной причудливости своего характера, “любят трудности” и чураются индивидуального благополучия как такового.

В творческой биографии одного из величайших наших гениев, соединившего в своем сознании культурные архетипы малорусского юга и великорусского севера, прослеживается драма столкновения “индивидуализма” и “коллективизма”. Гоголь, автор “малоросских повестей”, описывает южнославянское детство русского народа. Привольная природа, щадящий климат, казацкие вольности — все это реминисценции киевского периода нашей истории.

Прекрасным вспоминается этот период, как прекрасным кажется детство в наших ностальгических воспоминаниях, но детство это кончилось трагической травмой татарского погрома. Мы ничего не поймем в характере нашего народа, не постигнем логику его исторического развития, если истолкуем эту трагическую прерывность нашей истории в смысле алогичных внешних вмешательств или станем, как это делают сегодняшние украинские националисты, различать не два периода единой истории, а две истории двух разных или ставших разными народов — киевского и московского.

Вынужденный путь из благодатного украинского юга на московский север — это нечто аналогичное еврейскому исходу из Египта, знаменующему моральное взросление древнего своевольного народа и его приобщение к закону. Путь Руси с юга на север — это биография взросления, отягощенная невзгодами и травмами, которые разрушают слабый характер, но закаляют сильный. Историк И. Солоневич очень убедительно описал русский опыт расставания с инфантильным либера­лизмом эпохи мелких самостоятельных княжеств, не знающих тяжелой длани централизованной государственности. Инфантильная беспечность индиви­дуалистов-самостийников, чурающихся единой государственной дисциплины, была оплачена чудовищным разгромом и неслыханными тяготами “ига”. После этого опыта русский народ повзрослел, и отныне всякое отступление от взрослых норм державного существования в логике нашей политической культуры означает инфантильную регрессию. Русский либерализм есть неврасте­ническая регрессия — процедура психологической “отключки” слабых характеров от “принципа реальности”. Никто не может отрицать, что в кладовых нашей инфантильной памяти крылись варианты иначе возможного, следы впоследствии нереализованных, заглушенных альтернатив. Жестокие процедуры их реактивного подавления менее продуктивны в культурном и психологическом отношении, чем более тонкие стратегии культурно-психологической сублимации. Именно этими стратегиями пользовался Гоголь в своем творчестве. Подави Гоголь в своем сознании нашу общую украинскую память — и он не смог бы столь свежими, столь удивленно критическими глазами посмотреть на привычные для многих уродства петербург­ской бюрократической России, на ее неуклюжие социальные типы. В то же время, если бы Гоголь смотрел на Московскую Русь, сохранившуюся в провинциальной России средней полосы, и на петербургскую императорскую Россию целиком посторонними, “инородческими” глазами дюжинного украинского националиста, его творчество никогда бы не обрело дорогие всем нам черты имманентной критики гражданина и патриота России. Гоголю не во всем удалось сбалансировать этот взгляд изнутри и извне преодолеть “инфантильную обидчивость” в пользу взрослой имманентной самокритичности, что и стало его творческой трагедией. Он посмотрел на современную ему Россию с позиции юношеских обещаний киевского периода и, убедившись, что многим из этих обещаний не суждено быть выполненными, впал в творческую депрессию. Вместо целостно-имманентного воззрения на историческое будущее России в нем стали сталкиваться отчаявшийся реалистический художник и фундаменталист-проповедник, требующий должного без оглядки на сущее. Вся последующая русская литература, включая классиков “социалистического реализма”, пыталась заделать брешь между этими полюсами, отыскать “безусловно положительного” героя в самой жизни и тем самым “окончательно реабилитировать” нашу культуру и историю. Окончательной реабилитации не получилось: нам предстоит — тем, кто на это способен — любить, беречь и всеми силами защищать от врагов нашу несовершенную Россию . Юношеский максимализм, как и максимализм идеоло­гический, является здесь опасной ловушкой: как только идеологически зараженные максималисты убеждаются, что Россия не такова, какою им ее рисовала схема “идеологически должного”, их любовь к России способна превращаться в ненависть, их патриотизм — в осознанное компрадорство.

Итак, мы имеем реальную драму двух полюсов культуры: православно-христианский тезис должного (в переводе на земной язык — социально справед­ливого) и антитезис сущего, со всеми неблаголепными чертами последнего. Не только либеральные критики России, но и многие деятели патриотического лагеря привычно утверждают, что в России оказался не представлен, недоразвит средний термин, способный стать связующим звеном между указанными полюсами. Но если бы аналитики не оказались в тайной или явной зависимости от стереотипов либеральной идеологии, старой и новой, они бы не стали сосредотачивать свое внимание на “среднем классе”, “срединной культуре”, “пространстве ценностно нейтральных значений” и других заемных терминах либерального символизма. Реальным “средним термином” российской жизни и культуры является государство .

В России оно — никакая не машина для подавления одного класса другим (марксизм), не составляющая групповых воль и интересов, не “ночной сторож”. В основе всех функций российского государства лежит одна функция, объясняющая, почему Россия сохраняет архетип святой Руси, почему царь у нас — помазанник Божий, почему православие, самодержавие и народность стянуты в один узел. Дело в том, что государство российское есть оружие, стоящее на стороне слабых против сильных и тем самым ломающее “нормальную” земную логику, как и логику либерального “естественного отбора”, согласно которой сильные естественным образом торжествуют над слабыми. Христианская система ожиданий, связанная с нравственным превосходством нищих духом и их мистическим торжеством, в России повисла бы в воздухе, обратилась в заповедь, значимую для немногих праведников, если бы не священная мощь грозы государевой, то и дело указывающей особо сильным и особо своевольным их должное место. Специфический демократизм российского “государственного деспотизма” основан на архетипической идее союза священного царя с народом против “сильных людей”, злоупотребляющих своими возможностями как в отношениях с нижестоящими, так и в отношении обязательных государственных повинностей. “Слабое” государство в России — это не демократическое государство, как это следует из либеральной логики, а номенклатурно-олигар­хическое государство, идущее на поводу у сильных и начисто игнорирующее интересы слабых. То, что эта архетипическая логика до сих пор действует, свидетельствует наш новейший опыт: современное либерально-демократическое государство целиком контролируется “сильными” олигархами и демонстрирует циничное пренебрежение законами, правами и интересами незащищенного большинства. Всякое ослабление государства у нас означает не высвобождение гражданской инициативы и энергии, а все более бесцеремонную узурпацию всех возможностей цивилизации социально безответственным олигархическим меньшинством. Таковы реальности российского общественного бытия, и игнорирование их в угоду либеральным схемам приводит к чудовищной деградации общественной жизни, попранию человеческого достоинства миллионов людей, стремительной варваризации повседневности. Чтобы быть демократическим в социальном отношении — чутким к социальным запросам и правам большинства, — российскому государству необходимо быть сильным — устойчивым к давлению номенклатурных и криминальных кланов, не говоря уже о давлении иностранных сил, заинтересованных в социальном истощении России. Россия потому и получила в народном сознании название Святой Руси, что ее государство осуществляет — на грешной земле и грешными земными средствами — священный парадокс христианства, обещающий слабым грядущее торжество, сильным — грядущее унижение. Российская государственность, таким образом, в чем-то ломает логику земной жизни и истории, внося туда загадочную мистическую аномалию, связанную с идущими сверху сакральными энергиями, с христианским обетованием страждущим и нищим духом. Здесь и лежат таинственно-мистические корни народного государственничества. Государственный патриотизм русского народа связан не столько с чувством родной земли , языческим по происхож­дению, сколько с христианским переживанием парадоксальности российской государст­венности, реализующей в той мере, в какой это возможно на нашей грешной земле, идеал социальной справедливости и православной предпочи­таемости праведных в ущерб притязаниям сильных и наглых. Поэтому известная российская кротость перед лицом государства — свидетельство не холопского раболепия, а живого ощущения присутствия высших принципов и высших парадоксов, таинственно сопутствующих государевой миссии. Перед государст­венными самозванцами, как бы ни были они вооружены силой и деньгами, внутренней олигархической и могущественной внешней поддержкой, русский человек не раболепствует. Следовательно, дело не в силе как таковой, а в правде; если государство хоть в какой-то степени воплощает эту социально-христианскую правду, оно удостаивается самоотверженного служения и самоотдачи народных низов, не заглядывающих в бухгалтерские ведомости. И, напротив, даже самое щедрое на оплату либеральное государство, призывающее на службу “профес­сионалов, а не праведников”, обречено сталкиваться с обескураживающими свидетельствами того, что по законам “нормального рынка” и эквивалентного обмена в России никто не живет. Впрочем, с самого начала ясно, что слабое либеральное государство, не способное обременять сильных необходимыми налогами и социальными обязательствами, богатым и щедрым быть не может: оно неизменно переплачивает сильным ценой злостной недоплаты слабым, не умеющим вырвать “свое”.

Так вот почему так боятся крепкой российской государственности правящие либералы. Ее духовная оснащенность высшей социальной идеей прямо ставится ими под подозрение не только в качестве залога обременительной и неприемлемой для них социальной защищенности большинства, но и в качестве угрозы социального возмездия всем, кто успел “наследить” и проштрафиться. Вот почему недопущение возрождения крепкой российской государственности является категорическим условием “партии реформаторов” — кошки, которая знает, чье мясо съела.

Стремительный процесс деградации России сегодня осуществляется в двух формах. Первая всем очевидна: она связана с повсеместными проявлениями “спонтанной приватизации” в широком смысле слова. Это и бесконтрольный вывоз капиталов за рубеж, в результате чего страна лишается возможности инвестиций в собственную экономику. Труд миллионов, похищенный таким образом, становится подспорьем глобализирующихся “элитных” групп, порвавших с собственной страной и создающих себе инфраструктуру за границей. Это и уход капитала от налогов. В современной России налоги платят только представители непривилегированного и вконец обнищавшего большинства; “наглые, смелые, решительные и много знающие” налогов не платят вовсе. Это, наконец, в значительной мере легитимированное в правовом отношении и полностью легитимированное идеологически уклонение наиболее экономически и социально эффективных групп общества и отдельных индивидов от всяких обязанностей перед обществом. Они, считающие себя членами виртуального “гражданского общества”, отлучили себя от реального российского общества, его забот и интересов.

Все это, повторяю, соответствует неуправляемым процессам спонтанной приватизации и спонтанного индивидуализма, которым новая идеология и партия власти дали “зеленый свет”. Но наряду с процессами спонтанной общественной деградации, действующими по законам энтропии, мы наблюдаем и процессы умышленной, “управляемой деградации”. Эти процессы можно описывать и прогнозировать посредством процедур логической дедукции — надо только не искажать логику в пользу тех или иных сентиментальных допущений или стереотипов. Аксиоматически бесспорное основоположение: новый режим является режимом собственников, и его высшим приоритетом является защита этой новой собственности. Аксиома вторая: владельцы этой собственности знают, что в глазах большинства она является нелегитимной и на поддержку большинства они рассчитывать не могут. Из этих двух аксиоматических положений следует весьма нетривиальные выводы, способные разрушить все наши прежние стереотипы. Вывод первый: находящееся в страхе перед большинством правящее меньшинство всеми силами стремится и будет стремиться к политическому, идеологическому и моральному разоружению большинства — превращению его в пассивно-безоружный объект чужой воли. Вся демократическая риторика призвана во что бы то ни стало скрыть этот главный факт. Вывод второй: правящее меньшинство заранее — на всякий случай — готовится к гражданской войне с большинством, так как стремительный процесс социальной поляризации, массового обнищания, перечеркивания всякой приемлемой социальной перспективы гражданского мира и стабильности не сулит. Вывод третий: на основе такой системы ожиданий правящее меньшинство осуществляет ослабление — в профилактических целях — любых общественных институтов, в принципе способных стать для него опасными. Одним из таких институтов является армия. При Б. Н. Ельцине проводилась персональная профилактическая чистка армии: армейские руководители, устойчивые перед новыми соблазнами, то есть отказавшиеся быть повязанными с режимом преступной круговой порукой, под любыми предлогами увольнялись. Оставались те, на которых можно было завести “убедительное досье”, то есть тотально управляемые. Эта еще кустарная технология — ибо имела в виду людей, а не институты как таковые — сегодня усовершенствована. Нынешняя либеральная атака на армию есть ее пресле­дование как института, имеющего свои исторические, культурные, моральные основания в российском обществе и в русском народе. Армия как институт формирует, одновременно сама им питаясь, патриотическое, оборонное сознание, базирующееся на заведомо внерыночных предпосылках и презумпциях. Премьер-министру М. Касьянову не было особой нужды уточнять, что основной функцией всех институтов государства, армии в том числе, является защита собственности . Это положение аксиоматично в рамках новой общественной системы и в публичных подтверждениях особо не нуждается. Но из этого чисто дедуктивно вытекает необходимость армейской реформы и даже очерчивается характер этого реформирования. До тех пор, пока правящая элита сохраняет убеждение — она и сегодня его сохраняет, — что главная угроза новой собственности исходит не извне, а изнутри, со стороны изгойского большинства, она будет стремиться к тому, чтобы и по численности и по оснащенности внутренние войска превышали армию, были в буквальном смысле сильнее ее. С одной стороны, здесь сказывается влияние пугающих примеров “армейских революций” во многих развивающихся странах, с другой — общее либеральное недоверие к армии как одному из традиционалистских институтов, препятствующих общей либерально-индивидуалистической “раскованности”. Поставим вопрос: какая армия лучше приспособлена к исполнению “нетрадиционной” функции — защите собственности — национально-мобилизационная или наемная? Ответ ясен заранее: наемная армия по определению свободна от “иррациональных” чувств (таких, например, как патриотизм) и отличается предсказуемым поведением: служить тем, кто лучше платит. Внутри страны наиболее платежеспособной группой является олигархи­ческий класс, следовательно, именно ему и будет верно служить армия профес­сио­нальных наемников.

Из этого вытекает деление “людей в погонах” на две неравноправных группы. Защитники собственности так или иначе должны быть приобщенными к стилю и духу привилегированных групп, интересам которых они должны служить перед лицом недовольного социального большинства. Они, следовательно, должны быть пропитаны особыми элитарными чувствами и элитарным презрением ко всему тому, что связано с “социальным гетто”, его чувствами, установками, привычками. Поэтому будущая армия профессиональных наемников будет денационализи­рованной в культурном и морально-психологическом отношениях.

Что же касается второй, “традиционалистской” армии, призванной к выполнению “устаревших функций” защиты Отечества, то ее, соответственно, будут пополнять представители устаревших культур и “субкультур” — сыновья социального гетто. Плохо обученные, плохо питающиеся, мало приспособленные к новейшей технологической дисциплине, словом, “бывшие люди”, напоминающие босяков М. Горького. Теперь профессиональный вопрос: растущее значение в современных войнах играет информационно-разведывательное обеспечение, которым занимаются профессионалы спецслужб. Ясно, что народная армия, пополняемая представителями традиционалистского большинства и предназначенная для “традиционалистских” целей обороны страны от врагов (у либеральной России врагам быть не положено!), не может органически включать в свой состав эти элитные в самом профессиональном смысле подразделения. Они должны находиться вне ее и контролироваться не армейским командованием, а людьми, представляющими новую элитарную “субкультуру” — олигархическую.

Поэтому я уверен, что проект новой армии, эксилицитно или имилицитно, содержит идею отделения и противопоставления элиты спецслужб, так или иначе приобщенной к олигархическим верхам и их деликатным тайнам, костяку массовой армии, лишаемой, таким образом, той подсистемы, без которой эффективные военные операции и победоносные сражения в принципе невозможны. Думается, модель такой системы — когда армия воюет без эффективной поддержки спецслужб или даже в условиях их тайного саботажа и “подсиживания” — сегодня апробирована в Чечне. Там прослеживается судьба традиционной армии как института, бойкотируемого “настоящими профессионалами” и предназначенного не побеждать, а вымирать, то есть вписываться в процесс управляемой деградации и дестабилизации.

Вероятно, аналогичные процессы разделения на эзотерическую — привилеги­рованную — и экзотерическую — профанную и деградирующую — подсистемы с характерным употреблением двойных стандартов, касаются и других институтов, находящихся на подозрении в качестве носящих традиционалистские функции. Возможно, что и система дипломатии включает “профанную” подсистему представительства и защиты национальных интересов, покидаемую всеми теми, кто “нагл, решителен и осведомлен”, и эзотерическую, образованную кругом тех, кому в самом деле доверены деликатные государственные тайны и не менее деликатные решения. Представители профанной подсистемы протестовали во времена впервые озвученных планов продвижения НАТО на Восток, представители эзотерического круга приближенных и осведомленных доверительно объясняли натовским странам, что “протесты” предназначены исключительно для внутрен­него пользования — успокоения “красно-коричневого большинства”.

Эти противопоставления привилегированного и непривилегированного, обретающие форму противопоставления эзотерического и “профанного”, сегодня разрушают общество как объективно взаимосвязанную систему, нуждающуюся в единой логике и стиле управления. Дуализм эзотерического и “профанного” подрывает систему здравоохранения, в которой стремительно деградирует профанная, то есть обращенная к массе населения, подсистема образования, спорта и т. д.

Вплотную приблизился роковой “момент истины”: осознание того, что то самое гражданское общество свободных собственников, на которое сделали ставку наши реформаторы, является обществом денационализированного мень­шинства, более или менее сознательно дистанцирующегося от “этого народа”.

Нельзя сказать, что это является российским казусом в истории мирового капитализма. Не только в странах так называемого “догоняющего развития”, где капитализированные слои составляют компрадорскую группу, но и на самом Западе первоначальный проект “гражданского общества” включал лишь третье сословие собственников, оставляя за бортом четвертое сословие наемного городского большинства. Маркс убедительнее кого-либо другого описал изгой­скую историю этого большинства, выключенного из “цивилизации”, “демократии” и “правового государства”. Сегодня русский народ, как и другие народы, относящиеся к туземному населению мировой периферии, наследует судьбу этого изгойского четвертого сословия. Отличие народа состоит в том, что он в недавнем прошлом удостоился реабилитации в ходе “культурной революции”, урбанизации и социалистической индустриализации, в результате которых стал советским народом, защищенным “передовой идеологией” своего времени. Ему, вкусившему плодов прогресса и идеологического признания прогрессистов всего мира (левые на Западе долго видели в нем своего союзника, за что и удостоились там прозвища красной “пятой колонны”), труднее, чем другим, нести груз новой “вселенской отверженности”. Тем не менее его новая глобальная реабилитация, по всей видимости, не закрыта. Удивительные процессы зреют в глубоких недрах современной духовной сферы. В свое время Маркс реабилитировал четвертое сословие, выстроив систему парадоксов, глубоко изоморфную парадоксами иудео-христианской традиции.

В самом деле: в терминах светской науки, построенной на позитивистских основаниях, никакого загадочного, а тем более мироспасительного будущего у четвертого сословия — пролетариата быть не может. Сам Маркс постоянно доказывает, что отношения пролетариата с буржуазной цивилизацией — это игра с нулевой суммой: вырастание богатства, образованности, цивилизованности на одном, буржуазном, полюсе одновременно означает возрастание нищеты, невежества, дикости и варварства на другом полюсе — пролетарском. Кончиться это должно революционным взрывом. Что же, такой взрыв сам по себе не противоречит “позитивной” логике здравомыслия: предельно обездоленные, обиженные и отчаявшиеся в самом деле способны на бунт, и соответствующие предостережения не раз высказывались в самой буржуазной литературе. Парадокс начинается там, где Маркс говорит о диктатуре пролетариата и ее мессианской роли. Еще Э. Бернштейн здравомысляще сомневался: помилуйте, если мы говорим о крайнем обнищании и предельном одичании четвертого сословия, о том, что весь грандиозный процесс накопления буржуазной цивилизованности идет мимо него, то как же можно ожидать, что этот изгой цивилизации, этот мрачно насупленный отверженный с булыжником в руке как символом приглашения в каменный век, внезапно осуществив переворот и заполучив диктаторскую, никакими законами не ограниченную власть, осчастливит человечество, подарив ему невиданно светлое будущее? Этот вопрос Бернштейна, совершенно законный в рамках позитивистской логики, является тем не менее морально незаконным в рамках иудео-христианского мировоззренческого и ценностного комплекса. Тезис о едином комплексе сегодня может многих шокировать, но если мы признаем не только различие, но и единство и преемственность Старого и Нового заветов, то этот тезис необходимо принимать. Как показали русские философы С. Булгаков и Н. Бердяев, логика Маркса впитала в себя иудео-христианскую диалектику священных парадоксов. Вспомним содержание Завета, заключенного Богом Ветхого завета с избранным народом. Завет предполагает, что наряду с профанной историей этого в высшей степени незадачливого и упрямого народа, противопоставившего себя всем остальным, всеми гонимого и побеждаемого, существует и его сакральная, мистическо-мессианская история. Если этот народ сохранит верность Завету, не будет кланяться другим богам, не будет раство­ряться среди других народов, то сам Господь пошлет ему спасение и возвысит над всеми народами. Убедительность этого парадокса совершенно противоречит убедительности обычного логического заключения. Суть в том, что именно не сильный и не влиятельный, даже не “среднеотсталый”, а самый слабый, самый презираемый, гонимый народ возвысится над самыми сильными . Этот архетип сакральной парадоксальности движет парадоксальную историческую диалектику Маркса. Его четвертое сословие — это не средний класс, обладающий законной перспективой, а олицетворение предельной отверженности, предельного социального падения и изгойства. И перед ним, как и перед древними евреями, возникает дилемма: преодолеть свое изгойство еще здесь, в “профанной” истории, путем растворения, натурализации среди других “нормальных” народов (в данном случае — нормальных социальных классов), сделав ставку на реформизм, на постепенное улучшение своего положения, или сохранить свое первородство, свою верность загадочной судьбе и миссии, последовательно отвергая искушения обуржуазивания и постепеновщины. Пролетарии Маркса, подобно евреям Ветхого завета, выбирают второй вариант — судьбу изгоев, исполненных веры в свою высшую истину и конечное торжество.

Это воспроизведение парадоксальных ходов древнееврейской и марксистской историософии получает новую актуальность применительно к нынешнему положению и судьбе русского народа. Тайным подтекстом всей современной либеральной мысли в России является страх перед мистическим изгойством русского народа в “мировой” (то есть буржуазной) истории и желание быстрей­шего подключения к “мировой цивилизации”. Либералы готовы не постоять за ценой, чтобы оплатить принятие России в “европейский дом” — даже ценой слома ее идентичности, разрушения ее великодержавности, безжалостной выбраковки всех социальных элементов, в образе которых просматриваются черты “цивилизационной отверженности” и мистически окрашенного “упрямства”. Да разве сам Даллес, свежими глазами стратега “холодной войны” посмотревший на нового соперника Америки — Россию, не спроецировал, сам, может быть, того не сознавая, на русский народ мистический образ ветхозаветного изгоя — носителя загадочной миссии? “Мы найдем своих единомышленников, своих помощников и союзников в самой России. Эпизод за эпизодом будет разыгрываться трагедия гибели самого непокорного на Земле народа, окончательного, необратимого угасания его самосознания”. Единомышленники, помощники и союзники в самой России в самом деле нашлись. Далеко не все они — сознательные компрадоры, поставляющие на новый глобальный рынок заранее заказанный товар — невыгодные России экономические и политические решения. В роли более вдохновенных разрушителей выступают те, кто тяготится риском русской судьбы в истории . Это не столько ненависть к русскому народу, сколько ненависть к его таинственно изгойской судьбе, подтверждаемой и провоцируемой его неугомонным мессианским темпераментом. Риск исторического “образа жизни”, выбранного русским народом в соответствии с его духовно-религиозной традицией, связан с тем, что он неизменно становится поперек дороги сильным и наглым. Перечеркивать “законные” ожидания преуспевающих и оправдывать “незаконные” предчувствия неприкаянных и непреуспевающих относительно конечного торжества “правды-справедливости” — вот тот русский камень преткновения, не убрав который сильные мира сего не могут спать спокойно. Не случайна неожиданно “страстная” пропаганда бесстрастных либералов, предназначенная насаждать потребительское сознание в России. Действительно, потребительское сознание — неосознанная, но психологически достоверная альтернатива мессианскому сознанию. Если и есть у наших правящих либералов какая-то социальная база в стране, то она носит не столько социально-экономический, сколько социально-психологический характер. В объективном социально-экономическом отношении либеральные реформы ни в чем не подтвердили свою эффективность. Круг социально отверженных, не прошедших “рыночного отбора”, непрерывно ширится. Но в социально-психологическом измерении можно в самом деле отыскать некий массовый персонаж, выполняющий роль попутчика и потакателя при реформаторах. Речь идет о личности, уставшей от бремени в общем-то нормальных социальных и моральных обязательств. “Мне надоело жить праведником(цей), я хочу жить как все”. В этой банально-бытовой исповедальности содержится своя “глубина” — глубина отторжения, отпадения от великой духовной традиции. “Жить легко” — это для подавляющего большинства наших соотечественников реально означает не экономическую обеспеченность и вертикальную мобильность — здесь тенденции как раз обратные, — а освобождение от духовного бремени ценностей, удерживающих от скольжения вниз, к существованию без принципов.

Однако это противоречие между реальным социально-экономическим опытом изгойства и отверженности, утраты элементарных гарантий нормального существования и моральным опытом циничной “либерализации” кодексов нравственности, оставляемых для одних только неприспособленных традицио­налистов, не может длиться долго. Основной парадокс современного либераль­ного реформизма в России состоит в том, что он требует счастливого — гедонистического, буржуазного сознания от тех, кого он же реально низвергает на самое дно нищеты и отчаяния. Народу говорят: оставь свое мистическое изгойство, отвернись от непреуспевающих — они достойны своей участи — и повернись лицом к преуспевающим, войди в число “нормальных народов”. В конце концов, поскольку проект коллективного преуспевания в России не получился и стране в целом, может быть, так и не суждено встроиться в мировой ряд “достойных”, следует отказаться от самого понятия народа как коллективного субъекта с единой нераздельной судьбой и оперировать понятиями свободных социальных групп и свободных индивидов, которым незачем “ждать остальных”. В этом, собственно, и заключен смысл понятия “открытого общества” — открытого для свободного входа чужих и свободного выхода бывших своих, которых не устраивает общая судьба страны.

Любопытно, что особую, страстную старательность в этом деле либерального перевоспитания граждан проявляют еврейские теоретики и публицисты. По-видимому, здесь сказывается энергия вытесненного собственного мессианского комплекса. Представителям народа, познавшего тысячелетний опыт гетто и мистическую страстность ожиданий обетованного спасения и величия, представляется “слишком знакомой” эта мессианская психология, которая к тому же применительно к русским, кажется, выглядит изначально профанической. Уж если сам избранный народ променял свою мистическую избранность на вполне реальную перспективу земного преуспевания и даже гегемонии, обеспечиваемой стратегическим союзом с новым господином мира — Америкой, то почему бы русским не смириться с логикой вполне земного существования, с земной участью?

На самом деле в этих аргументах содержится больше подтверждений русского историософского мистицизма, чем его опровержений.

Во-первых, мистическими парадоксами живет не только историософия, но и мораль. Когда мы перед лицом очевидно превосходящего зла упрямо утверждаем: правда все равно победит, зло будет наказано, мы опираемся не на статистику прошлых побед добра и прочие эмпирические свидетельства, а на загадочно достоверную высшую интуицию. Во-вторых, если евреи решили для себя окончательно и бесповоротно вписаться в историю земного процветания и могущества, отставив в сторону мессианистские упования и сопутствующие им парадоксальные исторические ожидания, это еще не значит, что мессианизм и историософская парадоксальность вообще обречены на исчезновение. До тех пор, пока длится земная история торжествующего зла и попранного добра, предельная социальная поляризация и связанное с нею низовое, народное изгойство, будет сохранять свою морально-религиозную и историософскую убедительность мистический парадоксализм, ободряющий всех “мировых изгоев”, не согласных примириться с “законным” (по земным меркам) торжеством сильных, наглых и приспособленных. Если еврейский народ в самом деле “устал” от бремени мессианства и окончательно решил “хорошо устроиться” на земле посредством ни перед чем не останавливающихся стратегий успеха, это значит, что этот факел в ночи понесут другие “мировые изгои”.

Наконец, ниспровергатели мессианской эсхатологической морали должны бы вести себя более последовательно. Для того чтобы прагматическая мораль успеха в самом деле овладевала сознанием тех, кто вчера числился в сторонниках “мистического традиционализма”, она должна находить свое подтверждение в реальном социальном опыте. Но как раз в опыте народов, в нынешний поздний час капиталистической истории подключившихся к стратегии “догоняющего развития”, слишком часто подтверждается не мораль успеха, а мораль неуспеха. И в первую очередь это касается нынешнего опыта русского народа. В отличие от других народов, населяющих незападную периферию мира, он не был беспомощным и слаборазвитым. Его держава успешно соперничала с самой сильной державой Запада и имела на своем счету не только военные достижения, но и преимущества в образовании, социальном обеспечении, в системе массовой социальной мобильности, демократически открытой для всех. Народ тем не менее поверил западным пропагандистам, что его государственное и социальное бытие обременено нетерпимыми изъянами, что само могущество его неправедно и представляет имперскую силу, что его образ жизни — не цивилизованный и т. п. И вот он доверчиво разоружился — сам, не потерпев ни единого поражения от противника, снял барьеры, открыл границы, ликвидировал основы своей военной мощи. “Партнеры по разоружению” все больше подталкивали его на этом пути, требуя все новых свидетельств чистосердечного раскаяния, добрых намерений, ученической старательности. И что же: как только он действительно разоружился, открыл границы, снял защитные барьеры, даже пустил в свою душу чужих наставников, ничего за душой не оставив, последние сразу же обнажили хищнический оскал. Они не постеснялись откровенно выдвинуть систему двойных стандартов: вооружаться до зубов, требуя от нас полного разоружения, строить свои базы, требуя от нас полной ликвидации того, что еще осталось от наших, отказаться от “имперских притязаний” на постсоветское пространство, сами туда бесцеремонно внедряясь и объявляя зоной своих национальных интересов. Им можно нарушать заповеди “открытого общества”, защищая протекционистскими барьерами свою сталелитейную промышленность, нам ничего подобного нельзя, им можно создавать зоны экономической интеграции в качестве признанного условия эффективного развития, нам это категорически запрещается, им позволено пресекать любые попытки этносепаратизма, защищая свою феде­ральную целостность, тогда как наши усилия в этом направлении не только морально осуждаются, но и реально политически блокируются, что ставит под угрозу целостность страны и ее будущее.

Уроком чего все эти двойные стандарты и вероломства являются? В первую очередь, разумеется, уроком политического реализма, жестко преподанным адептам очередной политической утопии. Увы, прогресс, вооружая людей технологически, нередко разоружает их морально и интеллектуально. Прогрессу слишком часто сопутствует не только моральное отупение и вырождение, но и интеллектуальное оскудение, вызванное, с одной стороны, упованием на мощь информатики, с другой — на утопии нового мирового порядка, где все прежние реальности и ограничения якобы утратят место.

Наша реакция на очередной “обман века” может быть смоделирована по двум разным законам: политического реализма и мистического парадоксализма. Но следует сразу же оговориться, что политический реализм, оторванный от нашей мистико-мессианской традиции, неотвратимо вырождается в капитулянтство перед “реальной силой”.

Именно такого рода политический реализм демонстрируют сегодняшняя кремлевская администрация, желая во что бы то ни стало отвести то ли от страны, то ли от себя персонально недовольство нынешних организаторов однополярного мира, выдвинувших жесткий тезис: кто не с нами, тот против нас. Политический реализм “целиком современного”, низменного прагматического толка, избав­ленный от груза имперских воспоминаний и мессианистских предчувствий, диктует одну линию поведения: пристраиваться на любых условиях к мировому гегемону, всячески сторонясь предосудительных связей и союзов с теми, кто находится у него на подозрении. Собственно, предписания “гегемона” России сводятся к еще более жесткому и простому правилу: принятие прямого американского правления в позиции один на один с директивным центром и — никаких самостоятельных “горизонтальных коалиций”. Конечно, возможен и политический реализм другого рода, которому учила британская континентальная стратегия: перед лицом очередного претендента на гегемонию в Европе объединяться с более слабыми, сообща давать ему отпор, сохраняя тем самым плюралистическую модель мирового устройства. Но для того чтобы подняться от “политического реализма” первого типа ко второму, требуются политические качества, которые формировались в духовном климате, существенно отличаю­щемся от климата тотальной либеральной расслабленности и потакания сильнейшим.

По культурно-историческим меркам мобилизационный климат есть детище добуржуазной эпохи — наследия, которому сегодня забывают приносить благодарность. Крупные характеры викторианской эпохи, последним отпрыском которой был Черчилль — тот самый, кто посмел “возразить” Гитлеру в 1939 году, несли в себе мессианское чувство, ибо всякая империя опирается не только на силу, но и на мессианское призвание.

Разумеется, при этом сохраняется принципиальное различие между “просвещенческой миссией белого человека”, с которой выступали европейские колониальные державы, и сакральной, сотерологической миссией Святой Руси — России, как силы, пришедшей в мир затем, чтобы унять сильных и наглых и ободрить слабых, открыв им перспективу спасения. Этот архетип действовал на протяжении всей российской истории: от первых московских царей, при которых вызрела формула “Москва — третий Рим”, и до последних генеральных секретарей советской эпохи. Можно проводить какие угодно аналогии между “советской империей” и другими империями, но невозможно игнорировать ее загадочную парадоксальность: советская империя, вместо того чтобы использовать свою силу для получения экономических дивидендов, как это делали все другие империи, дотировала из своего не слишком богатого бюджета программы индустриализации опекаемых ею стран, строила заводы и обучала молодежь, внушала “комплекс освобождения” вместо комплекса неполноценности. Она тщательно оберегала от уничтожения туземные языки и литературы, занималась “ренационализацией” в тех случаях, когда возникала угроза утраты идентичности бывших колониальных окраин, растила национальные кадры и элиты. Ей, несомненно, можно вменить в вину грех насильственно насаждаемого атеизма, но это связано было не с “конфликтом цивилизаций”, не с имперской этнофобией, а с тем, что ее государственный марксизм сам выступал в качестве религии и “теологии освобождения”. Советский “имперский центр” был представлен не национальным государством метрополии со свойственным ему национальным эгоизмом, а государством, несущим на мировой арене ту же функцию, что и внутри страны: унимать сильных, давая шансы слабым. Вся история Азии, Африки, Южной Америки — колонизационной ойкумены — сложилась бы совершенно иначе, не будь грозного СССР, давшего исторический шанс национально-освободи­тельному движению мирового Юга и Востока.

СССР навсегда “травмировал” Запад тем, что сломал “нормальную” логику земной истории, согласно которой сильным и развитым полагалось господст­вовать, безнаказанно угнетая слабых и “неразвитых”. Все неистовства современ­ной либеральной пропаганды против “советского империализма” и “русского мессианизма”, вся нынешняя профилактическая работа новых хозяев мира по искоренению самих корней такого поведения России в мире несут на себе печать этой травмы — оскорбленного самолюбия наглых, которым “положено”. Сегодня, когда Советского Союза нет в мире, сразу же обнажилась роковая истина этого мира: западная цивилизация целиком сохраняет свою гегемонистско-колониа­листскую природу и способность к геноциду по отношению к “неполноценным народам”. Иной стиль поведения, как будто проявившийся в послевоенные годы, явился не следствием действительной внутренней эволюции Запада, как можно было думать, а лишь следствием его страха перед силой СССР — союзником слабых. Разумеется, внутри “социалистического лагеря” были свои “слабые”, вынужденные подчиняться Москве и оскорбляемые этим. Но сегодня настало время провести дифференциацию между протестом против Запада со стороны бывших колониальных стран и протестом против СССР со стороны бывших социалистических стран Восточной Европы. Смазав это различие, мы не разберемся в настоящем и не поймем будущего.

Против Запада выступали восточные низы общества, вооруженные в первую очередь социальной идеей — там она явно превалировала над сугубо нацио­нальной и вбирала ее в себя. Против СССР выступали преимущественно социально преуспевшие и эмансипированные слои общества, вооруженные либерально-гедонистическим проектом против аскетического коммунизма и его “экономической неэффективности”. Национализм здесь был стилизацией, призванной подключить к “протесту” низовое патриотическое сознание. Почему так важно уже сегодня уловить это различие? Потому что сегодня, в “посткоммунистическую” эпоху, наступившую после разрушения СССР, социальная протестная идея находит все большее подтверждение в связи с возросшей социальной безответственностью буржуазных классов и возросшей бесцеремонностью западных стран, вновь почувствовавших себя в колонизаторской роли хозяев мира. Напротив, анти­коммунистическая протестная идея либералов все больше раскрывает себя как верхушечная идея сторонников формальной демократии, “умывающей руки” при виде вопиющей социальной поляризации мира. Повсюду в мире растет энергия возмущения реставрированным внешним и внутренним социальным расизмом, третирующим все права “неприспособленных туземцев”, в том числе и их право на жизнь. Сегодня эта энергия пребывает совсем не в том состоянии, что вчера. Здесь мы сталкиваемся с одним из многих парадоксов современного мира. Парадокс в данном случае состоит в том, что победившее либеральное общество ведет мир в направлении, прямо противоположном тому, которое является нормативным для либеральной теории.

Либеральная теория все свои надежды возлагает на рост среднего класса — той самой силы, которой дано сменить “манихейскую” картину мира на благополучно “серединную”, революционный катастрофизм — на осторожное “совер­шенст­вование”, протестную мораль “неприспособленных” на конформист­скую мораль “приспособленных”. Либеральная же практика новых реформаторов действует в направлении ускоренного уничтожения самой базы массового среднего класса, насаждая неслыханно жестокую социальную поляризацию. Дело в том, что средний класс современного постиндустриального общества — это не столько лавочники, торговцы и владельцы малых фирм, сколько люди, профес­сионально связанные с наукоемким производством, со сферами науки, образования, здравоохранения и культуры. Но именно эти постиндустриальные сферы постиг безжалостный либеральный “секвестр”. Массовая деиндустриа­лизация повлекла за собой, в свою очередь, массовую деквалификацию, больнее всего ударила по наиболее профессионально развитым и социально ответственным группам, гарантирующим обществу цивилизованное существование. Вот она, антиномия либеральной эпохи: осуждая коммунизм как идеологию мрачного социального гетто, отличающегося классовой ревностью, мстительностью и подозрительностью, эта эпоха ознаменовалась неслыханным расширением такого гетто, неожиданной архаизацией существования и опыта десятков и сотен миллионов людей. Другая антиномия (или другой парадокс) связана с либеральным постулатом институизации политической активности, в особенности протестной. В учебниках по политологии неизменно выделяется формула политической стабильности, связанная с сокращением пространства неинституированной политической активности: институизация должна опережать участие. Иными словами, не успели вы почувствовать себя обиженным, как перед вами оказываются готовые к услугам профессиональные успокоители — специалисты по улаживанию конфликтов и устранению проблем. Это — в теории. На практике же смертельно боящиеся ограбленного большинства верхи общества всеми силами стремятся лишить обездоленных адекватного политического представи­тельства. Они полны решимости искоренить “антисистемную” оппозицию в лице, в частности, компартии и других решительных и идеологически оснащенных левых объединений. Идеал политически стабильной системы — это ситуация, когда скажем, президент Ельцин вынимает из правого кармана “правый центр” В. Черномырдина, из левого — “левый центр” И. Рыбкина и предлагает избирателям выбирать из них. Этот фарс, свидетельствующий о полном отрыве от реальности, разыгрывается и сегодня. Снова сверху возникают “политические инициативы”, связанные с запретом компартии, снова политические технологии режима стремятся расколоть КПРФ, изгнать ее из Думы и т. д. Как это вписывается в теорию институированной политической активности и институированного протеста? Адресовать протест левого большинства “центристам” указанного типа — это все равно что адресовать апелляцию жертвы ограбления грабителю как стабилизирующей инстанции, заинтересованной в том, чтобы сохранить “статус кво” вместо того, чтобы грубо ломать ситуацию. Разумеется, все это свидетель­ствует о полном отсутствии настоящего стратегического мышления у новой правящей элиты — она мыслит тактически авантюрно, игнорируя законы долговременной перспективы.

Аналогичный парадокс новая либеральная система демонстрирует в глобальном масштабе. Здесь тоже гегемонисты, с неслыханной наглостью перекраивающие мир в свою пользу, называют себя “центристами”, “стабилиза­торами”, призванными навсегда искоренить очаги непредсказуемости и источники антисистемного протеста. Они находят в себе силы непритворно изумляться тому, что существуют традиционалисты, опасающиеся продвижения НАТО на Восток, и т. п. Всеми силами разрушая институциональную систему, в которой более слабым и менее развитым державам предоставлялась хоть какая-то возможность законно выразить свой протест и напомнить о своих интересах, устроители нового мирового порядка одновременно удивляются “всплеску терроризма”, “политически иррациональных эмоций”, неуправляемых стихий, противоречащих стилю политического консенсуса.

Исчезновение СССР означает не только уход со сцены удерживающей силы, не дающей развернуться старым и новым колониальным “джентльменам удачи”; оно означает и крушение прежней системы, институирующей движения мирового антизападного, антиколониального протеста. Соответствующая энергия не исчезла в мире; напротив, с учетом неожиданного реванша сил, грубым образом попирающих достоинства целых народов и многомиллионных низов общества, эта энергия непрерывно растет. А вот институтов, способных канализировать эту энергию, придать ей социально и политически предсказуемую форму в мире, подвергшемся новому “либеральному” разгрому, сегодня практически не осталось. Можно ли сказать в этих условиях, что стратегическая стабильность возросла в мире? Считать так могут только либо догматики, опьяненные новой либеральной утопией, либо новые “супермены”, настолько презирающие “плебс”, что не допускают и мысли о его возможности всерьез оспорить “новый порядок”. Новая реальность такова — и об этом надо сказать со всей откровенностью — что она оставляет слишком мало шансов мирным, “парламентским” формам народного протеста как внутри “реформированных” стран, так и в масштабах по-американски “реформированного” мира. И внутренние и внешние победители оказались нетерпимыми гегемонистами, напрочь чуждыми той самой культуре плюрализма и консенсуса, которую они как будто брались насаждать. Их кредо — “победитель получает все” и — “горе побежденным”. Все это означает, что гигантская энергия социальной обиды и отчаяния будет искать себе выход, с одной стороны, в нетрадиционных актах протеста — таких, в частности, как акции террористов-камикадзе, а с другой — в глобальной перспективе — в кристал­ли­зации чего-то такого, что впоследствии может быть названо мировым государством “диктатуры пролетариата”. Уже сегодня в мире зреет заказ на появление новой сверхдержавы, заменяющей Советский Союз в роли удержи­вающей, канализи­рующей и оформляющей силы: сдерживающей новозаявленных господ мира сего, канализирующей и оформляющий гигантскую энергию нового мирового подполья, игнорируемого либеральным истеблишментом. Реальная стратегическая дилемма сегодня состоит не в том, возникнет или не возникнет протестная сила, равная по мощи своим притеснителям и способная напомнить им о мировых законах, которые нельзя нарушать. Настоящая дилемма состоит в том, примет ли эта сила характер антиглобалистского интернационала и антиглобалистской мировой революции, или, в конце концов, она оформится в виде явления новой сверх­державы, воплощающей волю протестного Юга и Востока в борьбе с неоколони­заторской волей, воплощаемой американским гегемо­низмом. Разрешение этой дилеммы во многом определяется ближайшим выбором новых правящих элит постсоветского пространства и, конечно, в первую очередь России. Сегодня правящая российская элита видит главную угрозу своей “новой собственности” внутри страны, в лице своего “загадочного народа”. Этим и определяется ее нынешний откровенно компрадорский, проамериканский курс. Но вполне может случиться, что перед новым натиском США на Россию, который уже непрерывно усиливается, произойдет давно ожидаемый в народе раскол элиты: на компрадоров, которые настолько удалились от собственной страны и настолько провинились перед ней, что им уже, как они сами полагают, нет пути обратно, и представителей “национального капитала”, осознающих, что, несмотря на все туземные изъяны и неудобства, у них все же нет более надежной страны-убежища, чем своя собственная. Если это в самом деле произойдет — а бесцере­монность американского экономического и геополитического вторжения в наше пространство к этому подталкивает, — тогда новой элите предстоит весьма напряженная работа, направленная на объединение того, что сегодня так далеко разошлось в стороны: защиту собственности и защиту Отечества. Сегодня в глазах народа новая собственность антинациональна по своему характеру, а в глазах новых собственников защита отечества — антибуржуазна. Если у значительного числа новых собственников возникает уверенность, что угроза их собственности извне, со стороны наступающего по всему фронту мирового гегемона более реальна, чем угроза изнутри, им придется вырабатывать новый имидж патриотов. Нечто аналогичное, как известно, произошло с большевиками накануне второй мировой войны. Когда они рассчитывали на социалистическую революцию в Европе, собственный народ для них был пасынком, находящимся на подозрении из-за своей неискоренимой “мелкобуржуазности” и традицион­ности. Но когда “передовой Запад” обманул их ожидания и вместо нового социалистического мирового порядка явил им, в лице излюбленной Германии, лик захватчика и агрессора, им срочно пришлось реконструировать идеологию пролетарского интернационализма, введя в нее старый русский патриотизм. Более того: обида на обманувший и предавший Запад и страх за свою судьбу внутри страны, имеющей основания для тяжелых подозрений, подвигли большевистскую партию на такие метаморфозы — в патриотическом духе, — что они в этом заведомо опередили всех своих бывших оппонентов и критиков. Очень может быть, что нечто аналогичное ожидает нас завтра. Весьма возможно, что значительная часть тех самых либеральных идеологов, которые сегодня пеняют русскому народу на его традиционалистско-националистические пережитки и рецидивы “оборонного сознания”, завтра бросятся всеми силами насаждать это сознание. Сегодня сетующие на устойчивость национальных пережитков, мешающих приему в “европейский дом”, завтра увидят в этих пережитках свой последний шанс на спасение перед давлением вооруженного до зубов внешнего агрессора. В геополитическом плане это означает, что сегодняшняя политика всяческого открещивания от внутреннего и внешнего Востока, от старых советских союзников, продолжающих находиться на подозрении у США, будет преобразована в новую блоковую политику старого евразийского типа, ориентированную на поиск славяно-тюркского, славяно-мусульманского, славяно-индийского “антиглоба­листского” синтеза. Но возможны и другие, более “мистические” сценарии будущего развития, ибо со времен появления великих мировых религий мировая история включает мистическую составляющую в качестве скрытой пружины и вектора.

 

Цель США — хаос в мире (Беседа Александра Казинцева с генерал-полковником Леонидом Ивашовым) (Наш современник N9 2002)

 

ЦЕЛЬ США — ХАОС В МИРЕ

 

Беседа Александра КАЗИНЦЕВА

с вице-президентом Академии геополитики

генерал-полковником Леонидом ИВАШОВЫМ

 

Александр КАЗИНЦЕВ: Леонид Григорьевич, прошел год со дня взрывов в Нью-Йорке и Вашингтоне. Снова по телевидению будут день и ночь прокручивать кадры рушащихся небоскребов. Газеты станут захлебываться ненавистью и сентиментальностью. Сантименты достанутся американцам, ненависть — арабам, исламскому миру, экстремизму вообще. Глядишь, вспомнят и о русских бритоголовых мальчишках, чтобы еще раз потребовать применения к ним закона об экстремизме... Между тем до сих пор нет никакой ясности в главном вопросе — кто же взорвал ВТЦ.

Леонид ИВАШОВ: Американцы так и не представили убедительных доказательств, что за взрывами стояли радикальные исламские структуры. А сама поспешность, с которой были названы виновники и государства, их поддерживающие, говорит о том, что адресность силовых американских акций была заранее спланирована. Мы в нашей Академии внимательно изучали поступающие сведения и проследили цепочку событий, начиная с президентских выборов в Америке. Вывод такой: в Соединенных Штатах сложились две силы с двумя разными концепциями установления мирового господства. Мировое господство, или, как говорят сами американцы, мировое лидерство — это общая стратегическая линия и геополитическая идея. Она заложена в основные нормативные документы США — Стратегию национальной безопасности в новом столетии, новую военную доктрину, планирующие документы Национального совета по разведке и т. д. Тут обе силы едины. А вот как достичь цели — взгляды разнятся.

Буш, его команда, силы, которые за ним стоят, стремятся поставить во главе мирового порядка государственные структуры Соединенных Штатов. Американское лидерство, по их мнению, это господство США как государства. Конкуренты нынешней администрации — Гор, Либерман и силы, стоящие за ними, — стремятся оформить это доминирование как господство мировой элиты над всеми государствами.

Если говорить более конкретно, к числу элит следует отнести 360 семей, владеющих 70 процентами мировых богатств (в том числе те три, чей капитал равняется ВВП 48 беднейших государств мира), транснациональные корпорации, надгосударственные образования, финансово-олигархическую мафию и т. д. Эти силы стремятся господствовать над всеми государствами, в том числе  над Соединенными Штатами. Отводя Америке роль великана, который будет таскать им каштаны из огня.

Столкновение, тогда еще бескровное, между двумя силами произошло во время последних президентских выборов в США. Как известно, победили “государственники” — Буш и его команда. События 11 сентября, скорее всего, месть транснациональной элиты. Попытка подорвать позиции Буша. В той ситуации не исключалась отставка президента и — при назначении новых выборов — одно­значный приход к власти раскрученной команды Гора — Либермана. В числе дальней­ших целей — канализировать политику США в русло, намеченное мировой элитой.

А. К.: Леонид Григорьевич, я подробно писал об этом в статье “Big Boom” (“Наш современник”, № 3, 4, 2002). Рад, что выводы моей статьи совпадают с концепцией такой авторитетной организации, как Академия геополитики. А каковы последствия 11 сентября?

Л. И.: Техасские ковбои развязали себе руки и стремятся к достижению мирового господства форсированным силовым путем. Используют чисто военную стратегию — обозначился успех, они бросают все силы, чтобы развить, расширить его масштабы. Это объявление целого ряда государств в качестве целей американских ударов, в том числе ядерных, наращивание военного бюджета и т. д.

Мировое сообщество пригнулось под этой военной мощью. Мир находится в состоянии хаоса, нестабильности, разбалансировки всех международных институтов. Соединенным Штатам удалось сломать, в том числе с помощью России — и к ее несчастью! — ту структуру международных отношений, которая складывалась после Второй и даже Первой мировой войны.

Это входит в американские планы — создание хаоса. Через вооруженные конфликты, через нестабильность они хотят отбросить назад целые регионы. Зачем? В своих стратегических документах — тех, о которых я упоминал, а также докладе Национального совета по разведке от декабря 2000 года — американцы делают вывод, что в новом столетии главным будет противоречие между ограниченностью природных ресурсов и ростом потребления, обусловленным как повышением качества жизни, так и увеличением населения Земли. Причем рост народонаселения произойдет не за счет западных стран, а за счет Юга и Востока. Возникает дилемма: либо снижать потребление в США — либо замедлить рocт уровня жизни в других странах. На взгляд экспертов Академии, сегодня в политике США четко просматривается линия на организацию глобального хаоса.

Разворошили Балканы — и погрузили их в нищету. Разворошили Ближний Восток. Наблюдается попытка столкнуть Индию и Пакистан. Можно предположить, что будут обостряться проблемы Китая. Резко ухудшилось геополитическое положение России.

A. К.: О том, как за последние месяцы изменилось положение нашей страны, мы, конечно же, будем говорить. Но прежде я бы просил Вас подвести предварительные итоги так называемой антитеррористической операции в Афганистане. После вступления американцев в Кабул многие эксперты (в том числе и российские — из числа демократов) ставят нам в пример бравых “джи-ай”: вот, дескать, что значит профессионалы. Русские призывники сколько лет с Чечней справиться не могут, в том же Афгане на 10 лет завязли, а профессио­нальная армия США в считанные дни взяла ситуацию под контроль. Правда, после поспешного свертывания (фактически провала) операции “Анаконда” в марте тон комментариев изменился. “Вашингтон пост” подвела и вовсе не утешительные для американцев итоги: “Лидеры “Аль-Кайды” и “Талибана” на свободе, международный терроризм не подавлен”. Чего же добился Вашингтон, чего не смог достичь, и что в ближайшие месяцы будет происходить а Афганистане?

Л. И.: Фридрих Энгельс говорил, что афганцы могли бы стать самой могущественной нацией мира, если бы не две черты их национального характера. Первая — лютая ненависть к любой центральной власти, вторая — неистовая любовь к свободе. История Афганистана, прежде всего его пуштунского ядра, подтверждает это. Пуштуны не раз избирали на Джирге короля, но не позже чем через два года становились в оппозицию к своему же выдвиженцу. Можно ожидать, что именно пуштунские племена станут в оппозицию к Карзаю. Не признают они и любого иностранного присутствия. Уже сегодня поступает информация, что талибы произвели перегруппировку сил, начались обстрелы американских баз. Стабильность вряд ли установится. Материальная помощь, которая будет туда поступать, скорее всего, будет разворовываться местными элитами. До населения она вряд ли  дойдет. Говорить о быстром возрождении Афганистана не приходится.

Тем не менее свои собственные задачи в Афганистане американцы решают достаточно активно. Почему в качестве цели ударов они выбрали Афганистан? Его геополитическое положение позволяет влиять на ситуацию в Синьцзян-Уйгурском автономном районе Китая. Влиять на обстановку в центральноазиатских государствах. Влиять на политику Ирана. Влиять на Индию. Далеко не случайно параллельно с боевыми действиями в Афганистане обострились отношения Индии и Пакистана.

Наконец, закрепившись в Афганистане и Центральной Азии, США получили дополнительную возможность оказывать давление на Россию. Геополитическая доктрина Соединенных Штатов оформилась еще в середине XIX века. Один из ее идеологов Джошуа Стронг в 1885 году выпустил работу, определяющую долгосрочную политику США. Именно там была поставлена цель — достижение мирового господства. Затем наиболее известный геополитик конца XIX — начала XX века адмирал Альфред Мэйхэн развил эту теорию, уточнив, что территория Евразии, прежде всего России, является серединой земного шара. Он пришел к выводу, что без установления контроля над этой территорией нельзя управлять миром. Именно Мэйхэн выдвинул план “Петля Анаконды”. Далеко не случайно и операция Пентагона в Афганистане и Центральной Азии носит название “Анаконда”. Вокруг России создается цепь баз для того, чтобы лишить ее геополитического и стратегического маневра, оказывать постоянное влияние, сдавливать, удушать.

А. К.: Следующей жертвой после Афганистана американцы наметили Ирак. Очевидны экономические выгоды, которые могут извлечь из этого США. Известна и застарелая вражда семейства Бушей к Саддаму Хусейну (что вносит неожиданный оттенок средневековой семейной вражды в мировую политику третьего тысячелетия). Удастся ли Вашингтону повторить в Ираке афганский сценарий? Есть ли для этого предпосылки политические: племенная раздроб­ленность, наличие вооруженной оппозиции? И предпосылки военные? Весной, когда по всему миру подсчитывали, за сколько дней Буш раздавит Саддама, по каналам CNN проcкочило любопытнейшее сообщение. “Американская армия нуждается в переоснащении своих кораблей, самолетов и укомплектации оружия. Необходимо пополнить запасы амуниции и дать войскам отдых... Армия США не готова сейчас к проведению еще одной крупномасштабной войны”. В Белом доме эта информация вызвала истерику. Что же получается? Америка блефует, угрожая Ираку? С какой целью — заставить Хусейна уйти добровольно? активизировать внутреннюю оппозицию? добиться снижения цен на нефть? А если американцы все-таки собираются действовать этой осенью, не используют ли они в самом деле ядерную бомбу, чем грозили не раз? Ядерное оружие могло бы компенсировать недостаток обычных вооружений.

Л. И.: Я бы не сказал, что американцы блефуют. Разработаны конкретные планы, и, скорее всего, они их осуществят. Но и та информация, на которую ссылаетесь Вы, существенна. Американцы расстреляли достаточно много своих оперативных и даже стратегических запасов. В основном это были устаревшие боеприпасы — от них нужно было так или иначе избавиться. Но проводились испытания и новейших систем. Во многом операцию в Афганистане, как и в Югославии, инспирировал военно-промышленный комплекс. По сути на реальных (а не полигонных) объектах проводились испытания суперсовременного оружия. Расстреляв старые запасы, военные — с помощью ВПК — оказывают давление на правительство, чтобы пополнить арсенал новейшими вооружениями.

Что касается Ирака, то операция против него уже началась. Новая военная доктрина, контуры которой Доналд Рамсфелд уже обрисовал, включает элемент информационно-психологической операции. Ранее он применялся, но в контексте военных акций. Сегодня военно-психологическая операция — это самостоятельный элемент достижения американских целей. И когда в США говорят о возможности применения ядерного оружия, когда Буш и Чейни делают резкие заявления в адрес Багдада — это психологические давление. На сам Ирак — чтобы подавить волю Саддама Хусейна и его окружения, и на арабские страны, да собственно на все мировое сообщество — чтобы приучить к мысли, что операция обязательно будет. И не случайно в России такие телеведущие, как Познер, Шустер, Сванидзе, Млечин и другие русские, уже говорят не о том, что агрессия против суверенной страны — это варварство, разрушение важнейших принципов взаимоотношений между государствами, а о том, участвовать нашей стране в американской агрессии или не участвовать. Как видно, верхушку России уже сломали. То же происходит в ряде арабских стран. Повторю — кампания против Ирака уже началась.

Далее можно предвидеть демонстрационные военные действия — нанесение отдельных ударов. Наверняка будет интенсифицирована работа по созданию оппозиции в самом Ираке, а также по нагнетанию страха в стране. Это второй этап. И, наконец, третий — это, скорее всего, воздушная операция с использо­ванием спецназа, чтобы поставить под контроль всю территорию Ирака.

А. К.: А это возможно?

Л. И.: Авраам Линкольн говорил: военной силой можно добиться любой победы, но, как правило, эти победы недолговечны... Однако американцы пока не думают о долговечности и не анализируют проблему столь глубоко. Сегодня у Буша замаячила возможность отомстить за отца, не сумевшего свергнуть Саддама Хусейна. Это личностный момент. Но главное, конечно, в том, чтобы установить всеобъемлющий контроль над нефтяными месторождениями Ближнего Востока. А покорив Ирак — через присутствие в Турции, Грузии, — поставить под контроль все пространство между Персидским заливом и Каспийским бассейном. Далее можно будет выбросить иракскую нефть на мировой рынок, “посадить” цены — первой это почувствует Россия, потому что нефть у нас дорогая. Ну, а через нефть можно строить любую политику...

Согласятся ли с этим народы — прежде всего арабских стран? Можно прогнозировать усиление внутренней борьбы в этих странах, вплоть до восстаний против тех режимов, которые займут проамериканскую позицию. И в этом аспекте действия США приведут к глобальной дестабилизации.

А. К.: Насколько соответствуют эти планы и действия Соединенных Штатов интересам Европы, зависящей от импорта ближневосточной нефти? Для ЕС хаос на Ближнем Востоке обернется параличом экономики. К чему приводит следование европейской политики в американском фарватере, показывает ситуация вокруг Югославии. Напомню для наших читателей: Балканы всегда были мостом для проникновения исламского влияния в Европу. Взяв Белград, Сулейман Великолеп­ный в 1529 году осадил Вену — столицу Священной Римской империи, “объеди­ненной Европы” того времени. В случае его успеха европейская и мировая история пошли бы другим путем. Место ООН заняла бы Исламская конференция и базировалась бы она не на Ист-Ривep  в Нью-Йорке, а где-нибудь на берегах залива Золотой Рог в Стамбуле...

После Первой мировой войны Франция — ведущая в группе стран-победи­тельниц — активно способствовала созданию Югославии, чтобы заблокировать сближение Германии с исламским миром.  И вот стена, отделявшая чинных европейских обывателей от воинственных пассионариев Востока, рухнула. Благодаря усилиям самой Европы, пошедшей на поводу у Вашингтона. Для ЕС это обернулось падением курса евро, усилением потока наркотиков с Ближнего Востока и возникновением исламского государства в центре Европы.

Леонид Григорьевич, возглавляя Главное управление международного сотрудничества министерства обороны, Вы чуть ли не в одиночку противились планам расчленения Югославии. Как Вы оцениваете ситуацию после того, как в марте 2002 года это государство перестало существовать?

Л. И.: Вы затронули целый комплекс вопросов. С одной стороны, США, доминируя в НАТО, принуждают Европу к атлантической солидарности. Одновременно шантажируя ее тем, что, если европейские политики будут упрямиться, Америка обойдется и без Старого Света. С другой, европейцы не желают таскать для американцев каштаны из огня. Стратегические концепции ведущих  стран Европы — Франции, Германии — рассматривают движение на Восток и на Юг в качестве определяющих направлений развития. В связи с чем влиятельные геополитики, в частности Роберт Стойкерс, делают вывод, что атлантизм враждебен Европе. Стойкерс считает, что “путь Европы — это ее сотрудничество со странами третьего мира и особенно с арабским миром”. Старый Свет несет потери, политические и экономические, от жесткой привязки к американской политике.

Европа сегодня сталкивается с массой проблем, которые без исламского мира она решить не может. Вы правильно сказали об энергоносителях: без нефти с Ближнего Востока Европа не проживет. В то же время она перенасыщена товарами,  нуждается в новых рынках. Освоение рынков Центральной и Восточной Европы пока не дало ожидавшегося эффекта. В этом смысле миллиардный исламский мир куда более перспективен. Далее: дефицит рабочей силы. Без арабских и турецких рабочих Европа обойтись не может. Одновременно эта зависимость порождает социально-экономические проблемы. Поэтому без тесного сотрудничества и определенного влияния на государства — поставщики рабочей силы, им не обойтись. Европейцы опасаются столкновения ислама, прежде всего радикального, с западной цивилизацией. Франция не забыла этого противостояния. Германия ощущает это давление. Тем более они заинтересованы, чтобы в исламских странах были дружественные режимы, чтобы иметь возможность через исламские государства влиять на радикальный ислам.

Что касается Балкан, то для Европы там сложилась весьма неприятная ситуация. В период моей работы в Министерстве обороны, встречаясь с европейскими военными и политиками, я ощущал обеспокоенность европейцев положением на Балканах. Там ведь идет острейшее соперничество. В начале 90-х годов Германия многое сделала, чтобы события пошли по ее сценарию — Словения, Хорватия... Этим были недовольны французы, англичане. Ну и, разумеется, американцы не желали упустить такой стратегически важный перекресток всевозможных коммуникаций. Поэтому они вмешались, и весьма мощно. То, что сегодня происходит на Балканах, полностью отвечает американским интересам. Первое: они забили клин в европейский континент, который будет постоянно вызывать нестабильность и отвлекать политические, экономические и иные ресурсы ЕС к этому региону. Этим американцы воюют и против конкурента доллара — евро. Второе: хаотизировав Балканы, США добились того, что постоянно будут там востребованы.

А. К.: Они оказались востребованы и на постсоветском пространстве. Не кажется ли Вам, что события здесь начинают развиваться по югославскому сценарию? Пока еще в основном не в самой России (хотя свое Косово существует и внутри РФ — Чечня), а вокруг нее. Американские базы появились в Средней Азии. На очереди Закавказье. Грузии, на мой взгляд, отводится роль спускового механизма в процессе разрушения России. Что такое российско-грузинская граница сегодня? Да это же бикфордов шнур! По ту и другую сторону вдоволь взрывчатого материала. Достаточно одной провокации, и снаряды или бомбы лягут на чужой территории, Шеварднадзе обратится к мировому сообществу, и США вступятся за “обиженных”, благородно отстаивая “целостность и суверенитет” маленькой “свободолюбивой” республики. А на нашей стороне границы “джи-ай” будут цветами встречать чеченские девушки. Это больше чем потенциальная угроза. Это последовательность  актов сценария, принятого к постановке. Не так ли?

Л. И.: Такой сценарий вполне вероятен. Но возможен и иной. Разбалансиро­ванность, хаос, безвластие могут восторжествовать в Москве. Некоторые элементы такой ситуации уже заметны. В этом случае некоторые регионы могут заявить об “ограниченном суверенитете” и т. д. И даже если в Москве осознают опасность расчленения, реальность тезиса Бжезинского о том, что Россия будет расчленена, то повлиять на ситуацию — на Кавказе, в Поволжье или за Уралом — будет крайне сложно, поскольку на территорию России уже проецируется военная сила — американская, натовская. И с территории Грузии, а возможно, и Азербайд­жана, и со стороны Центральной Азии. Под этим прицелом найдутся ли полити­ческие лидеры, найдутся ли силы, которые начнут наводить порядок и восстанав­ливать целостность государства... Тут же возникнут “права человека”, мощное западное давление на Центр и одновременно обещание всяческой помощи субъекту, заявившему о суверенитете. Вариант расчленения России весьма возможен.

Тем более действия родного правительства нередко укладываются в тот же сценарий. Например, понижение статуса и роли губернаторов. Вроде бы выстраивается вертикаль власти. Но ее укрепление не должно означать принижения роли губернаторов в принятии государственных решений, а тем более в управлении регионом. Сегодня губернаторы поставлены в экономическую зависимость от Центра. А взгляните на разборки московских и питерских за владения богатствами  регионов — от якутских алмазов до красноярского алюминия и тюменской нефти.  Люди на местах все видят и возмущаются! Вызывает опасение деятельность транснациональных компаний — постепенно они устанавливают контроль над страной. Все это не укрепляет конструкции нашего государства, а напротив, расшатывает их. Даже такая акция, как повышение цен на железнодорожные перевозки, имеет геополитический аспект. Затрудняются связи периферийных регионов с Центром. И регионы все больше ощущают его ненужность.

“Петля Анаконды” в виде военных баз на границе России сковывает маневры московского руководства. А уж когда руководство само поощряет присутствие иностранной военной силы!.. Я сам военный и знаю, что военная сила никогда просто так не размещается. Любой части дают либо конкретную задачу, либо направление возможных действий. Проецируют ее силу в определенном направлении. Базы, размещенные в Центральной Азии, будут ориентированы не только на Афганистан и даже не столько на Афганистан. То же с американским военным присутствием в Грузии: оно позволяет взять под прицел Россию. И если завтра какой-то субъект Федерации начнет откалываться, он всегда сможет рассчитывать на поддержку американцев.

Не видеть этого — значит быть преступником по отношению к собственной стране и народу. И может быть, самое страшное — это то, что Россия уже более десятка лет топчется на месте, на историческом перекрестке, не зная, куда идти. У страны нет стратегической линии поведения — потому что мы не знаем, какое государство строим. Это все равно что выбросить военную часть в поле, постоянно менять командный состав, каждый приходит — Вовчик, Шурик, Борис — и начинает то в одном направлении наступать, то в другом двигаться. Блуждаем в потемках, не имея четких планов, задач, этапов их достижения. Нет геополитической идеи, нет модели строительства государства, нет нормального развития. Это путь в никуда.

А. К.: А Вы бы взялись обозначить положительную программу?

Л. И.: Она просматривается. Не буду говорить о конкретике, но есть методология. Первое, что должен сделать президент — нынешний, будущий — определить геополитическую идею России. Полагаясь не столько на себя и чиновников ближнего круга, сколько на научные наработки, на мощные научные кадры. Надо ответить на вопрос: кем мы хотим стать? То ли сверхдержавой, как США, то ли мировой державой, как Германия, Китай, Индия, Великобритания. Тo ли хотим замкнуться в рамках региона и на равных сотрудничать с Казахстаном, Турцией. Это первое — какую геополитическую цель мы перед собой ставим.

Второе. Мы должны построить модель государства. Что для России означает Центр, что регионы. Ведь они государствообразующие субъекты, какова их роль? Кто принимает судьбоносные решения — быть ли России социалистической, быть ли капиталистической, дружить с Китаем или дружить с Америкой? Когда в Совете Федерации заседали губернаторы, то важнейшие функции — объявление войны, заключение мира, посылка воинских контингентов — были прерогативой глав регионов. Сегодня СФ — организация не слишком серьезная. Между Центром и регионами должна быть взаимозависимость, а не силовой диктат из Москвы. Надо, чтобы Владивосток постоянно ощущал положительные импульсы, идущие из столицы, и был бы связан экономически, политически, коммуникационно с Центром. Чтобы он был не только зависим от Москвы, но и влиял на принятие важнейших решений и никогда бы не помышлял об отделении.

Надо выстроить модель экономики. Чтобы не было такого — приходит один министр и объявляет отрасль естественной монополией; приходит другой, начинает расчленять ее, а третий вообще выводит из-под государственного контроля. Необходимо определить те стратегические отрасли, которые вечно должны быть государственными, потому что на них держится безопасность России.

И конечно, надо выстроить внешнеполитическую поведенческую модель. А то мы сначала бежим в Китай, во Вьетнам, на Кубу, а потом все бросаем и бежим на Запад. Это не поведение серьезной державы. Надо выработать геополитическую линию. Мир устал от зла. Он ждет доброго примера. Он ждет Россию, которая могла бы предложить новый вариант мироустройства.

 

"Вы должны быть набатом" (Наш современник N9 2002)

“ВЫ ДОЛЖНЫ БЫТЬ НАБАТОМ”

 

 

 

 

Уважаемый Станислав Юрьевич!

Обращается к Вам давний читатель и почитатель Вашего журнала с великой просьбой.

Случилось так, что в 1994 году, после введения национальной валюты в Казахстане, какое-то время российские журналы перестали поступать. Таким образом, 3-я часть “Года великого перелома” Василия Ивановича Белова, которая печаталась в Вашем журнале “Наш современник”, № 1, 2 за 1994 г., так и не поступила в Казахстан, в частности в Астану (в то время г. Акмола).

За эти годы куда только я не обращался! Все бесполезно. Никто не может или не хочет мне помочь.

Вы, конечно, простите меня, уважаемый Станислав Юрьевич, за прямое обращение к Вам, но все-таки я попросил бы помочь. Хоть я и мусульманин по вере, но вот выбрал день Пасхи для написания моей просьбы (авось, дойдут мои молитвы до Всевышнего и до Вас).

Может, у кого-нибудь из членов редакции завалялись эти два номера “Нашего современника” (кстати, в 1994 году 3-я часть “Года великого перелома” В. И. Белова печаталась и в “Роман-газете”).

Я очень люблю Ваш журнал. За многие годы я имел возможность читать В. Астафьева, Б. Можаева, В. Белова, И. Васильева, Н. Бурляева, Т. Доронину, И. Глазунова и многих других писателей, и теперь невозможность найти 3-ю часть “Года великого перелома” В. И. Белова меня сильно огорчает.

Так что у меня последняя на Вас надежда, уважаемый Станислав Юрьевич, и если бы я добыл каким-нибудь образом 3-ю часть “Года великого перелома” В. И. Белова, я был бы неимоверно счастлив в этом году — году моего 60-летия.

 

Касен Баймырза Калиулы,

г. Астана

*   *   *

Уважаемый Станислав Юрьевич!

Считаю себя счастливым человеком, ибо купил два тома Вашей книги “Поэзия. Судьба. Россия”. Слежу за ее продолжением по публикациям “Нашего современника”. В пятом номере журнала — размышления о российско-польских отношениях. И в историческом плане, и о нынешних.

 Это очень нужный материал. Написан Вами на строго документальной основе. И потому лишенный и полонофильства, и полонофобии, но дающий могучий отпор и отповедь русофобии, которая, к сожалению, и до сих пор в Польше процветает.

Убедился в этом, прочитав четыре номера журнала “Новая Польша” — декабрьский за прошлый год и три за нынешний. Это издание поступает в нашу районную библиотеку бесплатно. Значит, его редакция и авторы считают нужным и полезным пропагандировать свои идеи среди русских читателей. Под “бархатной перчаткой” общих любезностей — острые “когти” многовековой ненависти.

Почитаешь “Новую Польшу” и подумаешь: ведь поляки всегда были правы, а Россия, СССР и даже нынешнее наше ельцинско-путинское государство — их исконные враги.

Примеров много. Как известно, советско-польская война 1920 года началась с того, что войска Юзефа Пилсудского захватили Киев. Естественный отпор со стороны РСФСР этой агрессии осуждается. Ни слова в журнале о том, что около 60 тысяч советских военнопленных (точная цифра и сейчас не совсем ясна) погибли от голода, холода, издевательств в польских лагерях.

Пользуясь своей силой, Польша аннексирует по Рижскому договору Западную Украину и Западную Белоруссию. Но возврат этих территорий в состав СССР в 1939 году “Новая Польша” называет оккупацией.

Журнал требует, чтобы нынешняя Россия компенсировала гибель, депортацию и всевозможные репрессии примерно 566 тысячам человек.  А “Союз сибиряков” требует возмещения еще для 50 тысяч поляков  — бывших ссыльных и зэков, ныне проживающих в Польше. Вот такая информация опубликована в журнале № 3 на стр. 16.

...Эти требования были приурочены к визиту Путина в Польшу. И тот ответил, что компенсация “за сталинские репрессии” в принципе возможна — при обращении к российским властям в соответствии с существующим в РФ законодательством.

“Новая Польша” захлебывается от радости, сообщая о том (в № 2 журнала), что Путин возложил цветы к памятнику Польскому подпольному государству и Армии Крайовой. Печатает отклики на это событие ветеранов антисоветского воинского объединения. Которое, как известно, отправило на тот свет множество советских солдат — освободителей Польши от гитлеровской оккупации. Господа из Армии Крайовой явно ликуют: еще бы, возложением цветов президент Путин признал “вину” своей страны перед нею!

Кстати, президент Польши Квасьневский явно подыграл этим настроениям, когда в своей речи при посещении совместно с Путиным кладбища советских воинов, освободивших Варшаву 17 января 1944 года, двусмысленно выразился так: “...по мнению одних — освободивших, по мнению других — оккупировавших Польшу...”

“Новая Польша” усиленно пугает свой народ поставками российского газа. Очень, оказывается, страшно для поляков, что ныне они составляют до 70 процентов всего получаемого из-за границы голубого топлива. Какая угроза суверенитету Польши! Опубликовано письмо к ее руководству за подписью двух бывших министров иностранных дел и других крупных деятелей с требованием: довести долю иностранных закупок газа до 30 процентов от каждого партнера. И пусть придется платить на 40—60 процентов дороже датчанам и норвежцам — лишь бы не зависеть от России.

Журнал живо обсуждает ситуацию, которая складывается вокруг Калинин­града и области после вступления Польши и Литвы в Европейский союз. Никакого учета интересов России — требует “Новая Польша”. Составляет длинный список из 25 пунктов на предмет своих явно хищнических аппетитов. Вот выполните их — тогда и посмотрим, как дальше с вами обращаться. Перечень — в № 4 журнала за нынешний год.

Откуда этот амбициозный тон, бесконечные претензии, откуда злобная, поистине зоологическая русофобия? От нашей слабости и гонора Польши (впрочем, опирающегося больше на ее вступление в НАТО и шаткость российской власти).

Журнал информирует, что на польской территории шли маневры войск НАТО, в которых приняли участие 20 тысяч военнослужащих из 11 стран этого блока. “Новая Польша” не скрывает: эти маневры вызвали тревогу главнокомандующего ВВС России генерала Владимира Михайлова. А вот как смотрит на этот сюжет правительство РФ, что-то, признаться, ничего не известно.

Журнал постоянно намекает, что в Москве у польского руководства есть друзья. И похоже, что это сущая правда. Во всяком случае, дипломат из россий­ского посольства в Варшаве Андрей Шугуров заявил: мы заинтересованы в сотрудничестве с северо-восточным корпусом НАТО, расположенным в Щецине. Особенно когда Калининград и область окажутся окруженными территорией стран — участниц Евросоюза. Кто уполномочил этого Шугурова высказывать такое мнение, “Новая Польша” не пишет.

Впрочем, чему же удивляться? “Московский комсомолец” в № 120 от 4 июня с. г. напечатал статью “Кроты” бегут с корабля”. А там говорится, что начальник канцелярии российского министерства иностранных дел долгие годы был шпионом США, что хорошо знал министр Козырев, продвигавший его по службе. Недавно Потапов (и еще два шпиона-дипломата) сбежали к своим хозяевам в США.

 Хорошо, что в очередном фрагменте книги “Поэзия. Судьба. Россия” Вы, Станислав Юрьевич, так убедительно показали подлинное отношение к нам в стране, которая считает себя частью Европы, а нас, грешных, татаро-монголами.

Надо изживать посеянные Горбачевым, Ельциным, Шеварднадзе, Козыревым и нынешним руководством иллюзии об “общеевропейском доме”, о “вхождении в мировую цивилизацию”.

Хватит пресмыкаться, лебезить, бесконечно извиняться и каяться! Чем больше низкопоклонства, тем больше у Запада желания кобениться и издеваться над Россией и русскими.

Уже такой решимости быть твердыми и гордиться своей историей, давать отпор русобофии — достаточно, чтобы с нами начали считаться.

Л. Шолохов,

редактор многотиражной газеты“Огнеупор”

ОАО “Семилукский огнеупорный завод”

 

*   *   *

Уважаемый  Станислав Юрьевич!

Глубоко благодарен Вам за исследовательский очерк “Шляхта и мы”! В нем дана адекватная историческая оценка польского и русского менталитетов. Давно не испытывал я такого эмоционального состояния, которое пробудили Вы этой статьей. Мой дед, живший в Белоруссии, с печалью рассказывал мне в детстве о “шляхетском гоноре”, родственном изуверству по отношению к белорусам...

 

Александр Ореховский,

г. Новосибирск

 

*   *   *

Уважаемый Станислав Юрьевич!

“Шляхта и мы” — шедевр, прорыв. Справедливо выделить эти главы в самостоятельное произведение; оно должно быть издано отдельной книгой, в обложке “Нашего современника”.

Считаю, что идеологом и организатором спецгруппы историков по Катынскому делу был партработник В. Фалин.

Фалин был послом СССР в ФРГ, попал под влияние В. Брандта, Г. Шмидта и немецкого образа жизни (в этом я убедился, постоянно прослушивая “Немецкую волну”). Например, перед своим визитом в СССР Шмидт просил организовать в дни пребывания посещение художественных музеев в сопровождении тонкого знатока живописи г-на Фалина. ЛЕСТЬ — оружие западного дипломата.

Теперь к Катыни. В передаче ОРТ “Как это было”, посвященной Катынскому делу, принимала участие некто Лебедева, член комиссии историков, обнару­жившей так называемые неопровержимые доказательства вины. Она как-то мелко хихикала по поводу немецкого происхождения веревок, которыми были связаны расстрелянные поляки. “Уж веревки НКВД всегда могли найти”. Кто-то задал вопрос об идентичности расстрела пленных красноармейцев в Орле с катынским расстрелом. Дама сникла, увяла, в студии возникла пауза, казалось, она перечеркнула все, что до этого утверждалось. Паузу и передачу закрыла реплика ведущего Шкловского: “Катынь, очевидно, — месть за гибель красноармейцев в польском плену”.

Издавайте книгу! Главный девиз работы — смерть советской деликатности в межнациональных вопросах! Лишь порою “сладостен обман”...

С уважением                                                                                                

В. С. Гладских,

г. Дзержинск

*   *   *

Дорогой Станислав Юрьевич!

Всякий раз, когда я читаю вашу “Поэзию. Судьбу. Россию”, у меня, как и у многих читателей, возникает желание как-то выразить свои чувства, непременно возникающие во время чтения. Вот и “Шляхта и мы” — не оставила безучастной, ибо дала ответ на многое, что волновало всю жизнь и... казалось несовместимым с “братством народов”, подчас казавшимся надуманным явлением.

Меня заинтересовали воспоминания Н. Вальдена (Я. Подольского) о его жизни в плену у поляков (“НС”, № 5, 2002) и приведенные Вами кусочки сцен из лагерной жизни, где автор удачно (чтобы выжить) использует “органические особенности, роднящие мусульман с евреями”: на вопрос о национальности отвечает, что он — “татарин”. Мне, как казанскому татарину, кажется, что он имел в виду татарина крымского, ибо в истории они больше имели дело с Крымом, чем с Казанью, да и у последних все-таки больше “русскости”, что ли... Но это так, к слову пришлось.

В 1941 году я окончил 7 классов и больше учиться в школе не пришлось целых 10 лет: работа на тракторах и комбайнах, затем фронт, а после войны “повезло” в “кадровой” отслужить до 1951 года.

...Помню, как послал меня главный инженер зерносовхоза “Ударник”, что в Самаркандской области Узбекистана, вместе с другими пятнадцатилетними в Нарынский учкомбинат по ускоренной подготовке комбайнеров-трактористов, находившийся в Наманганской области. Это — так называемый “ферганский оазис”, ныне привлекающий таджикских экстремистов как лакомый кусок. Там-то я впервые воочию встретил польское воинство, да еще и в знаменитых по литературе “конфедератках”, уже своим видом “отдаляющих” их от нас. Если наши солдаты в наших краях были в непрезентабельных шинелях и обмотках, то... польская шляхта была одета и обута с иголочки — в английское сукно и ботинки на толстенных подошвах, а офицеры — в сверкающие сапоги.

Во всем их облике, во взглядах сквозило презрение к нам, как к “быдлу”. И это я, пятнадцатилетний, запомнил на всю жизнь. И еще мы удивлялись: почему их разместили в “райском крае” — Ферганской долине, а не в голодной степи, где мы работали под знойным солнцем, выращивая хлеб?

Встречал я поляков и непосредственно в Польше. В 1944 году пришлось воевать на Карпатах и 3 месяца находиться в госпитале после ранения в г. Ярославе-на-Сане. Когда уже в выздоравливающей команде я стоял на вахте с “трехлинейкой” возле ворот госпиталя, меня всегда раздражал надменный вид солдат-жолнежев. Особое раздражение вызывал у солдата, курившего махру, запах — умопомрачительный запах турецкого табака, который оставляли за собой проходившие мимо госпитальных ворот польские офицеры с сигаретами в руках.

После выздоровления нас, более образованных, имевших семилетнее образование, направили на курсы санинструкторов, находившиеся здесь же, в городе Ярославе-на-Сане, и располагавшиеся в одном крыле женского монастыря.

И вот в конце февраля 1945 года нас, курсантов, по тревоге подняли и по трое с автоматами направили по селам и хуторам спасать славян-украинцев и белорусов от бесчинств поляков, творимых над ними.

То, что мы видели и слышали от них — было ужасно. Бандиты (по-другому их назвать не поворачивается язык) ночью врывались в хаты селян-православных и, избивая мужчин, насиловали девушек, уводили скот, лошадей и всю нехитрую крестьянскую технику, отбирали силой драгоценности, и чтобы те не сопротив­лялись и не поднимались с места, пока они бесчинствовали, устанавливали на их головах гранаты.

Мы помогали этим  несчастным выехать на оставшихся еще кое у кого лошадях из хуторов и деревень и сопровождали их до ж.-д. станции города и там в течение более полумесяца охраняли “табор” на открытой площади под дождем и снегом. Не верилось глазам и ушам, что такое могут делать “просвещенные” славяне-католики со своими братьями-славянами, с которыми они жили бок о бок в течение всей жизни, с периода, когда Польша в 1920 году “оттяпала” Западную Украину и Белоруссию у ослабевшей России.

Всю жизнь о рассказанном выше я не распространялся, под давлением чувства братства с поляками, негодуя втайне за то, что наше правительство эшелонами отправляло масло в Польшу, когда Запад не спешил им на помощь в трудные для них голодные годы.

Боровская земля до сих пор хранит память о событиях 1613 года, когда они грабили Боровско-Пафнутьевский монастырь и убили князя Михаила Волконского.

И теперь как относиться к ним, когда, ссылаясь на исторические примеры с “коридорами”, обнимаясь с Путиным, президент Польши все-таки выдавил из себя, что-де “коридора в Калининградскую область” они не создадут.

Ракиб Узяков —  

инвалид Великой Отечественной войны,

г. Балабаново

*   *   *

Уважаемая редакция!

Вот уже три года прочитываю каждый номер “НС”, который попадает в руки (беру в библиотеке), от начала до конца.

Я считаю, что каждый материал журнала, будь то проза, поэзия или публицистика, должен быть интересным, живым, острым, таким, как “Идущие в ночи” Проханова, “Big boom” Казинцева, “Шляхта и мы” Куняева. А у вас проходят повести и рассказы, которые, как мне кажется, не выдерживают уровня вашего журнала. Или же  статьи, которые мало кто будет читать, например в № 3 за 2002 год — статья о технике живописи — это для художников, для специализи­рованного журнала, а не для литературно-публицистического, как ваш. Это только один пример, но могу привести их много. Что касается прозы, то редко кто из малоизвестных авторов, печатаемых в журнале, бывает интересен.

Некоторые авторы не вполне представляют себе современное население России. Пишут: народ, народ, крестьяне, деревня. Там, мол, истоки России. Там русские люди, патриоты. Глубинка. Вот откуда, мол, пойдет возрождение России. Я бы и сам хотел, чтобы так было. Однако. Вот молодые — до 20-ти и чуть дальше — чем интересуются? Наберут кассет, самое главное — порнуха. Самая гадостная. Чем гаже, тем интереснее. Если комедии — обязательно амери­канские, и чтобы про “голубых”, и смех хорошо бы за кадром. Боевики — побольше бы выстрелов, негров и бестолковщины. Советская если комедия — фигня, “фу, русское”. И таких очень много. Таких по селам — большинство. Если что по телевизору скажут, по радио — для них это так и есть, никто и не усомнится, какую бы глупость ни сказали. И средний возраст, и старики не особо лучше.

Какую огромную телеаудиторию собирают “Большая стирка”, “Моя семья” и прочая ерунда! Плебейские, американские по сути, рассчитанные на инфан­тильных сплетников, гнилых людей, передачи.

До сих пор помню поганую истошную истерику теленовостей конца 94-го и 95—96-го годов по поводу войны — события и без того страшного и тяжело травмирующего. Так вот, ни одного из окружающих меня людей никак не задела и не возмутила такая оскорбительная подача информации. Ежедневно смаковались кадры, показывающие погибших российских военнослужащих, горящую технику. Ежедневно показывали С. Ковалева,  который злорадствовал и лгал о “чеченском народе”. Ни одного чеченского трупа — только наши. Постоянные интервью у каких-то зверьков в папахах, их претензии и угрозы. У меня это вызывало ответную реакцию и ненависть к тем, кто заведует информацией, а вот у окружающих — нет, ни одного такого, по крайней мере, не встретил. Масса идиотов смотрела это все как сериал, и если и возмущалась, то только тем, чем возмущались Сванидзе, Сорокина и им подобные. Все ругали Ельцина, генералов, жалели солдат, но при этом уважали всевозможных сванидз и чеченов.

И таких — огромное количество, уважаемая редакция. Таких — масса. Русских людей-то мало. Баранта без всякой национальности, не знающая истории и свято верящая телевизору — большинство нашего населения. Молодые бандерлоги днями, сутками стоят в подъездах, в темных углах, курят травку, жрут таблетки, — вот еще идиотизм наших дней — пожирание таблеток. Ни одному из них самостоя­тельно не придет в голову, например, сделать себе мешок, повесить и бить по нему, тренироваться — естественное мужское желание. Таблетки жрать лучше. Глупые порочные бабы табунами едут в Турцию, арабские станы и другое “зарубежье”, чтобы позорить нас, занимаясь там проституцией. На мой взгляд, их стоило бы расстреливать. Вот эти люди, эта шелуха — главная беда России. Они — орудие сионистов, полезные идиоты. Ни ЦРУ, никакое другое вражьё ничего не сделали бы без их помощи. Случись какая смута, им задурят головы, они будут на стороне врага, против нас.

По моему мнению, государство наше сейчас на грани развала. Ситуация напоминает конец 80-х. Во главе — своего рода Горбачев. Так же везде летает: “налаживает контакты” с мировой элитой. Так же его любит население. Так же восторженно обступают, норовят потрогать руками, задают дурацкие  вопросы, получают соответствующие ответы. Так же он сдает то, что еще осталось.

“Наш современник” и “Советская Россия” — единственные патриоти­ческие, нормально ориентированные издания, которые доходят до провинции. Поэтому вы, журнал “Наш современник”, должны играть куда большую роль, чем сейчас играете. Вы должны быть набатом. Вы должны быть консультантом людей, которые хотят что-то понять. Вы должны быть журналом нормально ориентированных (во всех отношениях) молодых людей, а не журналом только части высокообразо­ванной интеллигенции. Кто, если не вы?

 Много места в журнале пропадает зря. Полезнее было бы сделать информационную рубрику в каждом номере с толковым комментарием, например, Казинцева — что же действительно происходит сейчас в стране и в мире, ведь, как вы знаете, в СМИ все фильтруется и искажается мощно.  А то получается, что какое-нибудь фуфло, назову навскидку — хотя бы еврейский халтурщик А. Дементьев — “скаковая  лошадь азарта”, постоянно появляющийся на “настоящем радио России”, говорящий там всякую муть и читающий свои жалкие детские стишки, — гораздо популярней вас. Ему и пишут, и звонят “работяги”, “люди из глубинки”, “народ”. Зрители “Моей семьи”, “Большой стирки” и “Дикого ангела”.

С уважением

В. А. Погорелов

 

*   *   *

Здравствуйте, уважаемый Станислав Юрьевич!

Низкий поклон Вам за книгу “Поэзия. Судьба. Россия”! Книга не отпускает от себя, 2 тома прочитал в течение 8 дней, а затем продолжение в № 5 “Нашего современника” — “Шляхта и мы”. Читается все на одном дыхании. Сколько нового открываешь для себя. Честность и правда заставляют думать и размышлять о нашей жизни, о России, о русской душе, о настоящей прекрасной поэзии. И возвращаться вновь к произведениям великих русских поэтов, писателей: А. Пушкина, А. Блока, С. Есенина, Ф. Достоевского, Н. Гоголя, А. Ахматовой.

Сейчас наша молодежь во многом поклоняется западной культуре, “красивой жизни”, хочет иметь побольше денег, жить шикарно. Наркомания и алкоголизм уносят жизни тысяч молодых людей. Больно видеть рекламу по телевидению так называемого “продвинутого пива”. Куда это может ‰“продвинуть” нашу молодежь? А за нее надо бороться, показать ей настоящий путь в жизни, чтобы судьба России ей была не безразлична. Страшно и больно за предательство русских писателей, таких как В. Астафьев, за остальных не говорю, просто жаль их. Только настоящие всегда идут по краю.

Игорь Клепиков,

г. Семилуки

*   *   *

Впервые пишу в самый любимый журнал “Наш современник”, с которым познакомился в начале 60-х годов. Именно с ним у меня связана проникновенная любовь к современной русской литературе советских ли времен, или современного лихолетья, безвременья, алчущих русских жертв нынешних властителей и их лакеев... Проза Валентина Распутина (“Живи и помни”), “Царь-рыба” — покойного Астафьева, его же “Пастух и Пастушка”, “Ода русскому огороду”, “Ловля пескарей в Грузии”. Произведения Ю. Бондарева (военный цикл, вернее послевоенная тема). А “Усвятские шлемоносцы” Е. Носова! Он меня потряс — этот солдат и художник слова. А его “Вино победы”! А Воробьев —љљ “Это мы, господи”!

Видимо, самое главное — это ваша (всех) русскость, принадлежность к целительной и великой литературе русского народа! Какие разные авторы и какой широкий диапазон проникновения в души русских людей...

А романы Личутина! Всего я не могу от волнения перечислить. И не в этом дело!

Я верю, просто верю, что не должна погибнуть наша нация, несмотря на улюлюканье всяких успенских, хакамад, немцовых, всех околокремлевских лизоблюдов и самих власть предержащих, всей этой камарильи ельцинского призыва...

Собирался писать о том, что именно русская, современная литература, что сохранилась в лице авторов и соратников “Нашего современника”, — дает мне веру, что у России есть шансы воскреснуть, хотя ох какая тяжелая судьба и у народа русского, и у его хранительницы души — литературы!

 

А. А. Саньков,

пенсионер

*   *   *

Привязался я к вашему журналу — сам просится в руки. Ни к одному “толстому” периодическому изданию не тянет так, как к “НС”.

Со второго полугодия 2000 года и весь 2001 год ваш журнал не поступал в нашу районную библиотеку. Причина банальная: не было денег на подписку (приходится урезать “бюджет”), а спонсоров не находилось. В общем, скучал. И вот захожу недавно в читальный зал библиотеки. Неожиданно увидев первые номера “НС” за 2002 год, просиял: опять начал поступать! Не раздумывая, взял.

Так и не ведаю, было ли за пропущенные полтора года продолжение вашей книги “Поэзия. Судьба. Россия”, чтение которой прервалось из-за непоступления журнала в библиотеку.

С удовольствием читал воспоминания о В. Кожинове (спасибо за публика­цию!). С интересом ознакомился с отрывками из книги Валерия Гаврилина, личность которого меня привлекала, но знал о нем мало и рад, что В. Белов решил увековечить его имя в “ЖЗЛ”, о чем узнал из вашего журнала.

С уважением к вам —

В. Тюпин,

с. Верхняя Тойма Архангельской обл.

 

 

*   *   *

Уважаемый Станислав Юрьевич!

Вы подарили нам с мужем в день юбилея СП в Кемерове свой двухтомник. Я прочла, муж читает. Спасибо Вам, солидарна с Вами. Мужественная, честная, чистая книга. Чистая, как (помните?) у Абрамова его недописанный труд. Я ученица его жены. Училась в ЛГУ. Защищалась по Бунину (“Жизнь Арсеньева”), переписываюсь с Людмилой Владимировной до сих пор.

Вот она в последнем письме утешает меня, напоминает наставление Серафима Саровского: “Сотвори мир в душе, и многие вокруг тебя спасутся”. Она, наверное, права, напоминая об этом. Но нет у меня мира в душе и не знаю, как его вернуть. Она о Серафиме Саровском, а я думаю о Сергии Радонежском, о том, что он воинов наших на битву благословлял. А кто нас благословит? Ведь война идет, и война, каких еще не было. Сознательно, цинично, откровенно убивают Россию. Вирусом сатанизма.

Распята Русь-матушка меж Востоком и Западом. Богом призвана спасительницей других народов быть и только этим спасется, если перенесет все испытания и соблазны. Перенесет ли? Достоевский лучше всех знал о миссии нашей России.

Короток век наш. Страшно, если уйдет наше поколение, не увидев просвета, прорыва. Вот почему именно сейчас от художников слова, кисти и др. нужны свидетельства времени, документальная проза, публицистика. Будущим историкам да и поколениям потомков нужна правда о времени. Ведь как фальсифицируют историю! Как пытаются вытравить из сознания молодых и то, что заложено генетически. А уж историю и культуру нашу пытаются вовсе предать забвению. Замалчивают имена, юбилеи, памятные даты великих русских людей.

Мои родители — оба фронтовики. И вот читаю (у внучки) “Новейшую историю”. Кто же победил фашистов? США, Англия, Франция. Россия фактически ни при чем. Вот “Радио России”, называющее себя через каждые 10 минут (чтоб не забыли) “настоящим”. Какой-то мерзавец из “АРС-благотворительность” убеждает стариков завещать им жилье, тогда они о стариках позаботятся. И — буквально: “Вы думаете о наследниках. А они о вас? Хватит думать о будущих поколениях, думайте о себе”. Какой уж тут “мир в душе...”

Мы с мужем лето проводим в деревне. Таежная деревушка. Сюда можно добраться только на катере. Он ходит по выходным. Глуховато. Но какая река! Как птицы поют под окном!

 Вашу книгу читала, отрываясь с трудом. Она написана художником, и такого рода документальный материал имеет особую цену. Некоторые главы перечитываю.

Храни Вас Господь.

Зоя Естамонова,

г. Кемерово

 

*   *   *

Если “поэт в России больше, чем поэт”, то “Наш современник” в России больше, чем журнал.

И уже фактом своего существования он опровергает утверждение о том, что “нет пророка в своем отечестве”.

Ваш журнал — коллективный пророк, как и коллективный пропагандист, агитатор и организатор (вспоминается ленинская триада)...

Регулярно читаю “Наш современник” в течение последних 15 лет.

Пытаюсь, как могу, быть полезной журналу: выписываю наиболее значи­тельные (на мой взгляд) фрагменты его публикаций (преимущественно публицистику, работающую на Русскую идею) и отсылаю друзьям, с тем чтобы они, ознакомившись с подборками цитат, рекомендовали их своему окружению.

 

Л. М.,

г. Николаев

 

 

Александр Сегень • Константин Васильев (К 60-летию со дня рождения) (Наш современник N9 2002)

Среди русских художников

 

КОНСТАНТИН ВАСИЛЬЕВ

К 60-летию со дня рождения

 

Первый послевоенный год. Краснодар. Четырехлетний мальчик играет возле забора. Проходящий мимо солдат останавливается, чтобы поговорить с ним и даже немного поучаствовать в его играх. Быть может, мальчик похож на его сыночка, к которому он теперь возвращается. Солдату пора идти. Он достает кусочек сахара и протягивает его мальчику. А тот, вместо того, чтобы тотчас положить сахар себе в рот, начинает рисовать им на заборе. Он еще не знает, что такое сахар, но уже знает, что такое — рисовать. Кем же мог стать этот мальчик? Конечно же, художником. И он стал им — Константином Васильевым.

Он родился 3 сентября 1942 года в Майкопе, который за месяц до этого оккупировали немцы. И первые полгода своей жизни малыш рос в городе под свастикой. В феврале 1943 года Майкоп был освобожден. Каким удивительным образом этот первый год жизни отразится потом в его творчестве! Вдруг в двадцатишестилетнем возрасте в нем вспыхнет жажда писать образы из германской мифологии. И появятся эти бесчисленные зигфриды, зигмунды, нибелунги, валькирии со всей сопутствующей им символикой, которая в русском человеке непременно вызывает чувство ненависти, потому что слишком сильна еще генетическая память о нашествии этих зигфридов в 1941 году. Холодные мертвящие взгляды серо-голубых бесчувственных глаз. Сверхчеловеки, в которых уже нет человеческого. Орлы, соколы, дымы, пожары... Художник словно заболел всем этим в какой-то особый период своей жизни. Словно в него самого вторглись орды фашистских варваров. И даже автопортрет 1968 года на фоне статуи Марса являет нам образ почти нацистский — военная рубашка, галстук, леденящий взор, сжатые бледные губы. Истинный ариец!

А потом наступает освобождение. В 1970 году появляется картина “Витязь”. Композиционно здесь всё еще оттуда — из германского цикла. Но Зигфрид уже носит более теплые, человеческие черты. Он суров, но он не по ту сторону добра и зла. Это суровость “Спаса Ярое Око”, а не бога Одина. Под картиной “Витязь” можно было бы написать: “Александр Невский”. Да и спросите любого, кто знает творчество Васильева, но не специалист: “Есть ли у него Александр Невский?” И почти наверняка вам ответят: “Есть”, имея в виду именно картину “Витязь”.

А год спустя появляется “Валькирия над сраженным воином”. Прекрасно написанное северное небо, светящийся русский снег, на снегу — поверженный немецкий завоеватель, рогатый шлем соскочил с головы, и ветер шевелит легкие волосы мертвой белокурой бестии. Под этим полотном можно спокойно написать: “После Ледового побоища”. Но художник в те годы не любил привязывать темы своих полотен к истории, считая, что миф важнее исторической правды.

Всё, воин, пришедший с Запада, повержен. И в жизни Константина Васильева наступил лучший период, самый мощный. Он находит главное — тепло. То редкое и драгоценное тепло, которое мы так любим в нашей северной природе, когда сквозь мрачное, черно-синее небо вдруг прорвется луч солнца и вмиг затеплит собою кусок поля, как в картине “Деревня Васюткино”. Пейзажи конца 60-х — начала 70-х настолько великолепны, что их нельзя сравнивать ни с какими пейзажными работами великих русских живописцев прошлого. Они несравнимы и присущи кисти только одного Васильева. “Излучина”, “Заброшенная мельница”, “Облако”, “У тихой воды”, “Берег”, “Часовня”, “Марийская деревня”, “Дорога в Лаишево”, “Ночь над Волгой”, “Опушка леса” — несомненные шедевры пейзажной живописи. А “Море” и “Шторм”! Казалось бы, как можно, будучи реалистом, соревноваться в изображении моря с Айвазовским? Но Васильев необычайно смел, он чувствует силу, она распирает его, и он в двух картинах показывает нам, что может и должен превзойти всех, кто когда-либо брался писать море.

И он весело и радостно пробует себя во всем, он хвалится нам, что для него нет узкой специализации. Если он пишет сюжетную картину, то подарит нам на ней такой пейзаж, что трудно понять, что для него важнее на полотне — сюжет или природа, как в его излюбленной теме “Рождение Дуная”, которой он посвятил несколько полотен.

Художник в своем настоящем проявлении — вот что такое Константин Васильев. Не позер, не делатель своего великого имени, не откормленный придворный маляр, для которого все равно кого писать, Валентина Распутина или Собчака, маршала Жукова или главного редактора “Моськи” Паши Гусева. Для Васильева было диким и чуждым изображать из себя художника. Как истинному творцу ему было не до этого — хватило бы времени на творчество. Он терпеть не мог слово “вдохновение”, просто не знал, что это такое, потому что вся жизнь его была напоена вдохновением. Это было его “привычное состояние”, как написал о нем Анатолий Доронин, автор прекрасной книги из серии “Жизнь замечательных людей” и директор музея в Лианозове, где выставляется большинство картин Васильева.  

Как стучит сердце, как дышат легкие, как течет по жилам кровь — так и творчество всегда было при Васильеве, не останавливаясь ни на минуту. Он говорил:

—  Я не понимаю, что значит писать по вдохновению. Это в тусклый мозг вдруг проникает лучик света? Сидит, сидит человек и вдруг, как шальной, бежит: мысль пришла...

Вряд ли можно назвать другого такого художника второй половины ХХ века, который бы столь разнообразно отразил глубинный мир русской души. Вот русские былины — под кистью Васильева они восстают именно такими, какими воспринимает их ребенок. Мой сын может их часами разглядывать. Садко и Добрыня, Вольга и Микула, Алеша Попович и Василий Буслаев, и вновь — рождение Дуная. Среди них есть картина “Илья Муромец и голь кабацкая”. Это тоже автопортрет, хотя в чертах Ильи вы не увидите ни малейшего сходства с Васильевым. Здесь — сходство иное, внутреннее. Художник в силе всегда так же весел и распахнут для этих маленьких, которых с двух сторон обнимает Илья своими широченными лапищами, привлекая к себе.

Цикл, посвященный Великой Отечественной войне. Полное торжество над зигфридами и валькириями! “Нашествие” — вот их суть, они маршируют на фоне грозного неба и без тени жалости проходят мимо величественных руин право­славного собора, разрушенного ими. Одна из немногих картин, где Васильев изобразил православных святых — они горестно взирают с фресок поруганного храма. “Парад сорок первого” — Минин и Пожарский из своего славного русского прошлого взирают с пьедестала на Красной площади, как, чеканя шаг по заснеженной брусчатке, идут на смертный бой с новыми завоевателями советские полки. “Тоска по Родине” — каски, спины в шинелях, штыки, слева какие-то обломки, впереди — кровавое зарево. И лишь один солдат в тоске и тревоге оглянулся вполоборота. “Прощание славянки” — те же наши солдаты, но только вид спереди, а сбоку — женщина и девочка, бледные, измученные страхами и ужасами войны. Но вот они — наши самолеты в картине “Над Берлином” — “бьет и жжет врага стальная наша вьюга”! И горят орлы и свастики в картине “Унтер ден Линден в огне”. И, наконец, монументальный портрет маршала Жукова, нашего Георгия Победоносца, за спиной которого поверженные фашистские знамена и штандарты, огонь и развалины Германии.

Пожалуй, самый популярный цикл среди почитателей Васильева —  это картины “Старец”, “Жница”, “Ожидание”, “Гадание”, “Северный орел”, “Нечаянная встреча”, “У чужого окна”, “Человек с филином”, “Великан”. В его творчестве они — как концерты для фортепьяно с оркестром в творчестве Рахманинова. Образы русских людей здесь — не те, которые мы видим в зеркале или с экранов телевизора, но те, которые где-то очень глубоко в нас сумел разглядеть только один человек — Константин Васильев. Вот — влюбленный молодец с вилами и прекрасная смущенная девица с коромыслом — он что-то шепчет ей? Или дерзко поцеловал? Или просто на мгновенье прильнул к ее небесно прекрасной щеке? Один и тот же сюжет зеркально повторяется на двух полотнах, но в картине “У чужого окна” — на фоне избы с разукрашенным морозом оконцем, а в “Нечаянной встрече” — на фоне старинных деревянных ворот, восхитительно разнаряженных инеем и снегом. То же повторение в картинах “Гадание” и “Ожидание” — девушка, полная неги, тревоги, мечты и страсти, и свеча, столь же выразительная, как в картинах Жоржа де Латура.

Эта же свеча — в бесспорном шедевре Васильева, портрете Достоевского, одной из его предсмертных работ. Впервые Васильев нарисовал Федора Михайловича карандашом в 1973 году. Нарисовал настолько мастерски, что трудно определить, какой из портретов лучше — карандашный или более поздний, написанный маслом. При сравнении этих двух работ прежде всего бросается в глаза их сходство, которое поначалу кажется несомненным. Но потом только понимаешь, что сходство лишь в пуговице пиджака, она скорее напоминает шляпку огромного гвоздя, который вбит писателю глубоко в сердце. Далее начинаешь отмечать различия. На черно-белом карандашном портрете Достоевский освещен дневным светом, который входит в темное помещение, по-видимому, через окно, возле которого он сидит. Лицо полно задумчивости, но не творческого порыва. Сейчас он не будет писать, он лишь обдумывает и потому весь — внутри самого себя, похожий на куколку бабочки. Обратись к нему с вопросом — он далеко не сразу ответит, а потом переспросит: “А? Что?” Но миновал день, наступила ночь, и вот он — совсем иной Достоевский на портрете, писанном маслом. Горит свеча из картин “Гадание” и “Ожидание”, лицо писателя озарено золотистым пламенем, оно пышет решимостью. На зеленом сукне стола — чистый лист бумаги. Уголок слегка загнут и потрепан. Его только что терзала правая рука, застывшая в судорожной позе. Глаза — почти безумные, губы что-то неслышно шепчут. Еще мгновенье — и пройдет этот самый мучительный миг творчества, когда не можешь подобрать первое слово, первый звук, первую краску. Рука схватит перо, и на чистый лист бумаги забрызжут первые фразы нового произведения.

Константин Васильев прожил короткую жизнь. Ему было всего тридцать четыре года в тот роковой вечер 29 октября 1976 года, когда он вдвоем с приятелем спешил на вечер в Зеленодольске, где должно было происходить обсуждение его картин после выставки, и их обоих сбил поезд. И как всегда в таких случаях, уже поневоле привычно задумываешься: “А не убили ли?..” И как всегда вырывается из сердца надрывное: “В самом расцвете сил и таланта...”, “Он мог бы еще столько создать...”, “У него впереди еще было столько...” С безвременных смертей Пушкина и Лермонтова наших гениев преследует эта страшная традиция.

Да, Константин Алексеевич Васильев прожил мало. Но он успел создать свой огромный и неповторимый мир. Удивителен его предсмертный портрет. На нем изображен зрелый, много испытавший и переживший человек. Глаза полны решимости, силы, мысли, скорби. Он подобен Достоевскому, сидящему перед чистым листом бумаги. Правой рукой он забрасывает за левое плечо немецкую пивную кружку с орлом — он окончательно прощается с зигфридами и валькириями. Фон красный — там, сзади, еще горит пожар. Но на лицо уже падает белый, светлый луч. Художник переполнен творческими силами, он идет к истине и свету... Таким принял его Господь.

 

Александр Сегень

 

Александр Суворов • Имя Девы — Россия (Наш современник N9 2002)

ИМЯ ДЕВЫ — РОССИЯ

 

 

Россия, Русь, храни себя, храни,

Смотри, опять в леса твои и долы

Со всех сторон нахлынули они,

Иных времен татары и монголы.

( Н. Рубцов , “Видение на холме”)

 

Константин Васильев — художник, предугадавший наше время из глубины глухих 70-х, прозревший в идейных сумерках предперестроечной поры нынешнее противоборство сил. В бесчинстве наступившего и длящегося лихолетья его творчество звучит чистой и ясной нотой, лики картин не лгут.

Среди известных художников первым на Васильева обратил внимание Илья Глазунов. Друзья Константина показали ему работы “Нечаянная встреча” и “Гуси-лебеди”, Глазунов позвонил министру культуры и сказал, что готов организовать выставку Константина Великоросса (таков был творческий псевдоним художника). Из Казани работы привезли на самосвале. К сожалению, выставку тогда сделать не удалось, но главное, что Глазунов вдохновил Васильева на создание никла картин, посвященного русским былинам, — теперь они занимают целый зал в Музее творчества Константина Васильева. Так пересеклись пути двух выдающихся художников-патриотов.

Васильев — художник героического миросозерцания. Главная тема его живописи — это Россия в ожидании героя-освободителя. Кто этот грядущий герой? Может быть, это “Человек с филином” (сам художник в кругу друзей именовал эту картину “Грядущий”), седовласый пророк с вещей птицей, символизирующей мудрость, вызревшую в сумерках истории. Старец ступает по облакам, держа в руке плеть — знак власти, которой должно пасти и вразумлять народы, бесчисленные, как песок морской. Под свистящими ударами этого воловьего бича побегут в ужасе глумливые ненавистники России, и развеется марево напасти над Землею Русской. В ногах старца горит свиток с надписью: “Константин Великоросс, 1976”,- это псевдоним и год гибели художника. Но из пламени сгорающего имени возникает, подобно птице Феникс, молодой дубок, свежая, юная поросль. В этом пророческом образе, завершенном художником за считанные дни до трагической гибели, дается обетование — сгорая, Васильев завещает силу духа и путь грядущим сынам России, ее молодой поросли, которой суждено могущество.

“Ожидание” — вот подлинно доля томящейся в темнице русской души, скорбящей в заточении под игом новых иноземцев-кочевников. Надежда в глазах истомленной Девы-Руси, перед которой во мраке заледеневшего темничного окна горит свеча, источник света и символ надежды. Свеча — художественный талисман Васильева, который можно видеть на многих его работах. История возникновения замысла “Ожидания” такова. Когда в оккупированном Майкопе отец Константина воевал в партизанском отряде, фашисты заставляли мать художника жечь на окне свечу в надежде на то, что огонек в родном окне привлечет партизана домой. Так из материнского рассказа художник перешел к высокому обобщению, прозрев в огоньке свечи тревожный зов русской души, обращенный в темный зимний простор.

Герои былин и сказаний Земли Русской, образы народной генетической памяти, дремлющие под спудом каждой русской души, — сколько их вновь обрело живописную плоть под кистью Константина Васильева! Здесь художник уподобился древнему вдохновенному певцу-баяну, вызывавшему к жизни тени великих предков. Сознание родства с могучими героями-предками придавало слушателям былин силы их прародителей и благородную чистоту помыслов. Так, в песнях на пиру совершалось таинство древних русичей: посвящение в Святую Русь.

Миф — вот подлинная стихия великого художественного дарования, именно в мифе Васильев нашел духовные основания своего творчества. Символический реализм — так сам художник определял свое оригинальное направление, свой путь в русской живописи XX века.

Образы величия русского духа — благородная почва, на которой растет к солнцу всякий подлинный русский творец, кто б он ни был по призванию. Герои эпоса обращают человека к высшим проявлениям жизни, преображают и просветляют его дух, который возрастает мужеством предков, придавая самому художнику эпическую мощь. Не случайно мифологический эпос — единственная сфера, где люди и боги действуют наравне, бок о бок. Боги впускают человека в свой круг. Герой в древней мифологии — это сын бога и смертной женщины, он тем самым живет на грани двух миров — человеческого и божественного. Герой способен на подвиг, деяние, невозможное для простого смертного. Обычный человек может стать героем, только совершив великий поступок, превосходящий земной порядок вещей, принеся себя в жертву ради высшей цели. Тем самым человек усыновляется бессмертными богами, уподобляется им. Художник, окруженный эпическими образами и движимый высокими замыслами, сам вступает в круг героев как равный.

Константин Васильев объединяет в своем творчестве героев из разных эпох. Существует как минимум три героические эпохи, образы которых запечатлены в творческом наследии художника. Первая из них — эпоха арийского эпоса, общая для европейских народов, имеющих единый расовый корень. Герои “Старшей Эдды”, воплощенные Васильевым в графическом цикле “Кольцо Нибелунгов”, это Зигфрид, богиня любви Фрея, карлик Альберих и другие образы, навеянные музыкой Рихарда Вагнера, также преисполненного героического мироощущения. Музыка великого германца вдохновляла Васильева, стихия музыки вообще была наиболее родственной художнику, столь же близкой ему по духу, как и сама живопись. Из всего пантеона арийских богов Васильев включил в собственный мир образов прежде всего Валькирию. Эта божественная вестница стала подлинной музой художника.

Другая героическая эпоха Васильева — былинная эпоха Руси. Эпоха древнерусских героев рождается из мифологического универсума славян, объединяющего пантеон языческих богов, одного из которых художник изобразил на картине “Свентовит” — грозное, облаченное в доспехи божество с печальными глазами. Оружие бога — оружие духовной брани, в которой сражался художник, подчас в одиночку одолевая врага в поединке. Он был и один в поле воин среди ненавистников и равнодушных в глухом безвременье, но только облаченный в незримую броню, во всеоружии духа мог он защитить святой огонек свечи в русском заповедном окне.

Рождение былинной эпохи из древнерусского пантеона характеризует символический акт, отраженный Васильевым в работе “Дар Святогора”. Святогор — олицетворение мистической мощи Руси, объемлющей небесный дух, кровь рода и земную почву. По сказанию, Святогор — сила неимоверная, он мог бы и землю поднять, если бы вделать в нее кольцо. Когда он передает русскому витязю меч, это означает высшее посвящение, дар Святогора — это меч харизмы. Герой, получивший меч, становится духовным вождем народа, посвященным в божественный замысел. Работа Васильева, раскрывающая этот символический акт, так и называется: “Огненный меч”.

Эпоха богов окончена, эпоха богатырей наступает на Руси. И первая цель героя — подвиг. Во все века и на все времена этим подвигом было сражение со злом. Олицетворение зла — змей, или дракон в западном рыцарском эпосе. Сражение витязя со змеем — общий сюжет для русской и европейской мифологии. Мотив этот может иметь и такое происхождение, что человек, совращенный змием в Райском саду, жаждет поразить виновника своего изгнания, переиграть миф и вернуть потерянный рай. Святой Георгий Победоносец из православной агиографии также поражает змея, безусловно, здесь бой со змеем — бой за Царство Небесное. Все эти образы несомненно имеют один источник. Васильев не мог обойти стороной этот символический подвиг, одна из его картин — “Бой Добрыни со Змеем”.

Самой знаменательной фигурой русских былин и для Васильева был Илья Муромец, которому посвящены работы художника “Илья Муромец освобождает узников” и “Илья Муромец и голь кабацкая”.

Сродни Илье-богатырю и Садко, гость (купец) Новгородский, изображенный Васильевым дважды — на картинах “Садко в море” и “Садко и Владыка Морской”. На этот раз русский богатырь одолевает не врага в человеческом обличье, а саму неумолимую стихию. Попав в пучину морскую, Садко своей вдохновенной игрой на гуслях заставил плясать Владыку Морского, отчего на море разразилась невиданная буря, и мореходы взмолились, чтобы купец перестал играть.

Микула Селянинович с картины Васильева “Вольга и Микула” — вот истинный русский характер. Мирный пахарь, этот добродушный гигант — подлинное олицетворение народной души. Его призвание — возделывать русскую землю, плодородную, необъятную и щедрую, как и сама душа Народа-Микулы. Душа  и земля таинственно связаны между собой незримыми узами; только Микула-добрый оратай может быть подлинным хозяином Земли Русской, другому она неподвластна: в чужих руках не будет рожать земля, и небо прогневается на инородца, погибель сынам его! И как бы ни был могуч Вольга-богатырь на картине, он представляется мал по сравнению с пахарем Микулой. Но случись лихолетье, Микула Селянинович и в одиночку выйдет против вражьей рати, и тогда не будет в мире силы грозней этого русского титана, который, вооружившись одной своей натруженной сохой, не остывшей от пашни, одолеет черную напасть. Бойтесь прогневать доброго Микулу, вороги Земли Русской!

Но вот оно и настало — грозное лихолетье. Плачет-убивается княгиня Ярославна на картине Васильева “Плач Ярославны”, она оплакивает не только участь мужа, но и саму Святую Русь приснопамятную. Воздетые к небу руки, глаза, исполненные слезами... Безутешны рыдания княгини о минувшем и безвозвратном на фоне наползающих сумерек. Поразительны, проникновенны краски картины, это осиротевшая душа кричит в бездонную небесную бирюзу. Первое великое горе пронзило юное сердце. Но у Васильева нет мертвого — есть уходящее. Надвинулись из-за горизонта иные времена.

Сменяются героические эпохи. Словно моровое поветрие чумы, пришло на Землю Русскую татаро-монгольское иго. Героизм в творчестве Васильева приобретает женский облик: мудрость и терпение — женские добродетели. Народу надо выстоять в черную годину, чтобы напитаться новых сил от Матери-Земли. Настасья Микулишна, женщина-воительница с одноименной картины Васильева, открывает в творчестве художника плеяду русских женских характеров. Когда мужчины пали в бою или сникли духом, место защитников Отчизны занимает хранительница домашнего очага. В многоликом образе русской женщины — вся соль Земли Русской, тайная суть священной Матери-Земли.

На картине “Авдотья Рязаночка” молодая женщина с простым и открытым лицом изображена предводительницей множества крестьянского люда, который теснится за ее спиной. Но Авдотья Рязаночка отнюдь не воительница-амазонка, как ее героическая предшественница из прошлой эпохи, ее подвиг иного рода. Проникновенная вековая мудрость читается в ее взоре. Когда татарский хан покорял Рязань, он встретил столь ожесточенное сопротивление защитников города, что в отместку повелел всех мирных жителей угнать в полон, в Орду. Среди тех, кому грозило рабство, у Авдотьи Рязаночки были отец, муж и малый брат. Смелая женщина явилась к хану и стала просить у него освободить близких, на что лукавый кочевник предложил ей самой выбрать из троих кого-нибудь одного. Это был бы тяжелый выбор для каждого. Но героиня рассудила вслух, что ее отец уже дал продолжение роду, у них с мужем тоже есть дети, а вот у брата все впереди. И она попросила освободить брата. Пораженный Авдотьиной мудростью, хан повелел отпустить на волю всех рязанцев.

В картине “Горят пожары” в сознании художника пробуждается древний архетип, образ генетической памяти русского народа. Главная опасность для древних русичей исходила от дикой степи, со стороны кочевых орд, для которых грабеж мирных селений был привычным способом существования. И когда кочевники подступали к русским пределам, то вся необъятная степь до горизонта покрывалась огнями их походных костров. Не было для русского человека тех времен зрелища тревожнее, чем эта объятая ночным заревом степь. Именно родовая память навеяла зловещий сюжет картины. Русский орел на полотне зорко смотрит с утеса на огни пожарищ в ночном просторе, знак пришедшей на Русь беды. Кружащее поодаль воронье усиливает этот образ, воронье здесь — галдящее глумливое племя ненавистников, которые злорадствуют всякой новой беде русского народа. Картина символически соединяет два великих нашествия в истории Земли Русской.

Заключительный героический период в творчестве Васильева — это период Великой Отечественной войны. Это было великое нашествие на Русь, пожалуй, величайшее за всю историю, если исключить последние времена. Одна из картин художника так и называется: “Нашествие”. Работа выполнена в черно-серых грозовых тонах. Нескончаемой колонной наступают фашистские солдаты. И, казалось бы, ничто не препятствует нахлынувшим на Русь полчищам. Но в самом живописном образе разлито недоброе молчание, это затишье перед грозой, которая вот-вот разразится. Зловещую тишину нарушает только четкий шаг вражеского войска по пылящей дороге. На самом деле на картине Васильева изображено главное противостояние двух сил — покорившей полмира фашистской орды и Святой Руси, которая смотрит на супостатов с древних фресок. Образ лаконичен, но он исчерпывающе выражает истинный характер противостояния. Когда в 1812 году шедший на Русь Наполеон переходил через Западную Двину, он задрал голову к небесам и крикнул дерзко: “Тебе — небо, мне — земля!” В этих словах заключен подлинный смысл всякого великого нашествия на Землю Русскую. И русский витязь в очередной раз поразил змея, флаг Отечества взвился над поверженным Берлином.

 

 

Венчает героическую эпоху Великой Отечественной войны портрет Георгия Константиновича Жукова, маршала-победоносца. Все символично в этом образе. Герой изображен на фоне пылающих городов, лежащих в руинах, он попирает фашистские штандарты с орлами и паучьими свастиками. Лучезарный образ маршала сродни герою картины “Прощание славянки”, — тот же победный взор, то же вдохновенное мужество в чертах и самой осанке Жукова. Предводительствуемое маршалом воинство спускается с грозовых небес. Это русский эпический герой из новой истории, современный Георгий Победоносец, раздавивший оплот нового варварства.

* * *

Женские образы на картинах Васильева практически всегда идеальны: жизнь художника целомудренна, весь путь его посвящен единственно творчеству. Творчество — вот подлинное богослужение для Васильева, иного он не знал. И женщина в его произведениях — воплощение прекрасного идеала.

На картине “Жница” крестьянская девушка, утомленная дневной страдой, устало обняла березку. Несказанная гармония мира веет здесь, чувство, безвозвратно утраченное современным человеком. Фигура жницы, березка, золотое ржаное поле, небо и месяц за горой, — на всем этом лежит печать умиротворения и покоя. Молодая крестьянка на полотне — такая же часть мироздания, как и березка. Ничто не нарушает предвечной гармонии, где Небо и Земля покоятся в согласии.

Образ на картине “Гадание” внешне схож с девушкой у морозного окна в “Ожидании”, но это лишь внешнее сходство. Если “Ожидание” исполнено высокого символизма, то “Гадание” изображает молодую крестьянку, гадающую на Святки в надежде увидеть своего суженого. Крестик в руках и свеча здесь — принадлежность гадательного обряда. Это очень эмоциональный образ, быть может, самый насыщенный чувствами во всем творчестве Васильева. Свеча, своего рода талисман художника, разрывает здесь тьму грядущей неизвестности. Эта гадательная мимотекущая неопределенность сродни изменчивой женской душе, поэтому всякая женщина — прирожденная гадательница. Отсвет свечи и радость узнавания озаряют лицо крестьянки. Судя по всему, суженый явился ей.

Образ своей юношеской любви Васильев запечатлел в портрете Лены Асеевой, которая была подругой его сестры Людмилы. Любовь оказалась неразделенной, горькое объяснение причинило художнику немало сердечных мук. Константин очень тяжело переживал разрыв. “Портрет Лены Асеевой” выполнен словно бы сквозь туманную дымку прожитых лет, минувших со времени расставания. И, обращаясь мысленно взором к ушедшей юности, художник изображает любимую рядом с собакой, которая здесь — символ верности. Да и сам портрет есть по сути признание автора в верности твоему юношескому чувству.

Первым духовным другом художника была его родная сестра Людмила. Девушка рано умерла, и Васильев посвятил ее памяти два портрета — карандашный рисунок и большую живописную работу, на которой Людмила изображена во весь рост. С карандашного портрета смотрит с грустной полуулыбкой юная красивая девушка, в глазах которой читается понимание своей трагической участи. Это очень теплый и трогательный образ безвременно ушедшей юности. На большом живописном портрете изображена молодая цветущая женщина, гуляющая с собакой по залитому солнцем лесу. Загадка, содержащаяся в этой картине, позволяет заглянуть во внутренний мир души художника. Дело в том, что Людмила умерла в семнадцать лет, а на полотне она выглядит так, как могла бы выглядеть двадцатипятилетней. Это говорит о том, что образ любимой сестры не оставлял Васильева, там, в глубине его внутреннего существа, девушка жила по-прежнему и продолжала взрослеть вместе с братом-художником. Это в очередной раз подтверждает: для художника нет смерти. Такова тайна портрета, исполненного настоящим художником.

Существует четыре автопортрета Константина Васильева, выполненные в разную пору его жизни, и каждая из работ — это своеобразная исповедь художника, а равно его взгляд в зеркало собственной души. Любопытно сопоставить эту авторефлексию Васильева разных лет. Самопознание художника поразительно. “Познай самого себя”, — эту древняя философская максима, начертанная над входом в древнегреческое святилище Дельфийского оракула, была жизненным девизом художника, начиная с отрочества.

С первого карандашного автопортрета, сделанного пятнадцатилетним художником (1957), глядит застенчиво еще не утвержденный в своем творческом призвании мальчик, мечтательный и замкнутый в  мире фантастических образов. Это пора ученичества, юный живописец осваивает грамоту живописного ремесла в художественной школе при Суриковском институте. Именно в те годы в художнике закладываются основы для дальнейшего творческого пути; он жадно впитывает все необходимое для духовного роста, читает, слушает музыку, обретая необходимую духовную основу, которая позволит ему затем подняться к вершинам.

На автопортрете, выполненном двадцатишестилетним художником (1968), Васильев находится на подъеме творческих сил. С картины смотрит красивый молодой человек с открытым взглядом. Художник изобразил себя в форме военного образца на фоне бога войны с мечом и боевого знамени. Он словно бы готов на бой, Васильев. Пребывая душой среди героических образов, он сам становится в ряд собственных героев. Его творческое призвание окончательно определилось в тот период; художник обретает собственный путь в живописи, он тверд и решителен в своей невидимой брани с ненавистниками России.

Другой автопортрет Васильева (1970) можно охарактеризовать как вполне светский. Здесь художник запечатлел себя в пору зрелого мужества. По воспоминаниям друзей, художник относился к творчеству, как к священнодействию. Во время работы его нередко можно было застать с кистью в руках — в парадном костюме и галстуке.

Последний автопортрет, написанный художником незадолго до гибели (1976), — это поистине вещий образ. Васильев прозрел свой трагический путь и неизбежный исход. Трагедия вообще высший творческий жанр, в ней человек прикасается к таинству смерти, к той великой неизбежности, с которой рано или поздно столкнется лицом к лицу каждый. Перевернутая кружка с орлом, которую держит на картине художник — это опустевшая чаша жизни. В те глухие года, когда жил и творил художник, только круг духовных друзей и былые творения человеческого гения были его животворной средой. Ничто более не вдохновляло в ту пору. Невыразимая скорбь о царящем безвременье и о своей судьбе застыла навек в глазах художника, произведения которого приобрели широкую известность много позже. Подлинная жизнь Васильева оказалась жизнью посмертной. И эта горькая ясность открывается в его последнем образе, — образе стоящего перед обрывом человека. Васильев был обречен и понимал это как никто другой.

Один из выдающихся портретов, выполненных художником, — портрет Федора Достоевского. Не случайно упоминание о нем именно в этом месте. При сопоставлении последнего автопортрета Васильева и образа великого писателя поражает их внешнее сходство. Видимо, существует некий блуждающий образ русского пророка, разлитый в ауре России, который накладывает свою печать на сам антропологический тип обладателя вещего дара. На портрете перед Достоевским горит васильевская свеча. Лист бумаги перед писателем еще чист, но во вдохновенном взгляде Федора Михайловича светится, словно отблеск  живого огня, гениальный замысел будущего произведения. Портрет Достоевского работы Васильева — один из самых выдающихся и проникновенных портретов писателя в русской живописи.

Сын Неба и Земли, человек немыслим вне живой природы. Васильев как художник универсален, пейзажи, на которых запечатлен облик родной земли, занимают в его творчестве особое место.

Вольный волжский край олицетворяет для Васильева Родину, не случайно поэтому картина “Отечество” изображает те места, где жил художник. Прожив всю жизнь на волжском просторе, вблизи тех мест, где в полноводную ширь русской реки катит свои волны Свияга, петляя меж обрывистых берегов, поросших лесом, именно там художник черпал силы и вдохновение; всякий творец, словно Антей, время от времени припадает к земле. Над простором, где уединенно белеет  на высоком берегу покинутый храм, в небесной беспредельности реет орел, символ свободного духа и одновременно геральдическая птица Руси. И этот свободный полет над необозримыми просторами Отчизны — творческая стихия самого художника.

Другой замечательный пейзаж Васильева называется “Свияжск”. Волга вблизи васильевских мест широка и полноводна как море. Много на ней необитаемых островов. На одном из них царь Иван Грозный во время своего Казанского похода основал монастырь, рядом с которым и возник городок Свияжск. На пейзаже Васильева этот остров-храм, словно сказочный Китеж-град, возникает из пучины вод. Девушка на берегу оглядывается и грустно смотрит на речной простор, красный праздничный сарафан развевается на ветру. Но черный траурный плат на голове рождает противоречие в самом образе, как бы разорванном между трауром и праздником, между скорбью и радостью. Что разрывает девичью душу, можно только гадать, ведь Васильев не допускает ни случайных оплошностей, ни капризных прихотей в своих произведениях. Подобный вопрос-загадку содержат многие работы художника, это создает своеобразное мистическое поле внутри картины, в которое оказывается погружен зритель, сам невольно становящийся участником действа внутри образа.  

У Васильева свой метод создания пейзажа. По рассказам друзей, художник делал с натуры только набросок, а картину писал уже у себя в мастерской. Прихотливое творение живой природы, под кистью Васильева пейзаж рождается вторично, уже из глубин творческой души. Пожалуй, самой знаменательной в этом отношении предстает “Лесная готика”. Хрупкая ажурная елочка словно парит в лунном свете, не касаясь земли, в окружении могучих древесных стволов. Как представляется, главная идея этой замечательной картины — это тема уединенной души, тонкой и ранимой, которая парит в собственной фантастической грезе, вынужденная жить в чуждом, косном окружении. Действительность, окружавшая художника, была именно такова, так что “Лесную готику” можно рассматривать как романтический образ его внутреннего мира. Название картины происходит от самой сущности готического стиля в искусстве, где готика — это чистый порыв человека ввысь, к небесам, в манящую запредельность, запретную для обыденного человеческого бытия, вознесение к духовным вершинам вопреки земному притяжению — силою одной мечты. Образ этот очень близок всей жизни художника.

Творческое наследие Васильева самодостаточно, оно образует законченную систему образов и тем самым может и должно истолковываться, исходя из себя самого. Это касается всех его граней и живописных аспектов. В системе символического реализма Васильева Север — понятие священное, эзотеризм Васильева — эзотеризм Севера. Именно Великий Север, а не Великий Восток, в отличие от господствующего миропонимания, предстает для художника духовной святыней. Это дыхание священного Севера пронизывает собой символизм васильевского творчества. Заповедный Север хранит русские святыни. Священный Север сводит воедино символические образы Васильева, его дух веет в каждом из них, будь то “Ожидание” с Девой-Россией у замерзшего окна, встреча в зимнем селе “У чужого окна”, седовласый охотник из “Северной легенды”, “Северный орел”, этот дух Руси Сокровенной, или же, наконец, “Человек с филином”, пророк Севера, ступающий по облакам над белым простором в лучах занимающегося северного рассвета. Летний зной неприемлем для художника как дыхание пустыни, оплота враждебных кочевников, Васильев инстинктивно избегает слепящих красок Юга, в этом слышится голос предков, донесенный генетической народной памятью.

Валькирия, божественная вестница Севера — вот настоящая муза художника Васильева. Это сквозной образ, проходящий через все зрелое творчество художника, подобно живому огню свечи. На картине “Валькирия” посреди снежного простора под грозовыми мглистыми небесами лежит юноша-воин, предательски пронзенный копьем, брошенным в спину. Над юношей застыла Валькирия, которая, согласно мифу, прилетает из заоблачных высот за павшим в битве героем, чтобы унести его в блаженную страну Севера. Подняв над юношей руку, она пытается тайным волшебным жестом оживить его. Рядом с вещей девой застыл белый крылатый конь, сородич Пегаса. Несмотря на смертельную рану, герой словно бы спит — розовеет румянец на щеках, полуприкрыты глаза. Он не похож на обычного, закаленного в боях воина, это воитель иного рода: тонкое одухотворенное лицо выдает в нем натуру поэтическую. Поэт — герой духовной сферы, его подвиг совершается вне земного круга вещей, поле битвы героя — небеса. Юноша во вдохновенном забытьи грезит, что он пал в сражении, и с небес Священного Севера за его окрыленной душой спустилась с небес муза-Валькирия.

* * *

Именно краски Севера наложили свою печать на цветовую палитру Васильева. Белый цвет снегов, серое, большей частью мглистое небо, багрянец морозного рассвета над дремучими непроходимыми лесами, — для создания этих образов художнику нет нужды пускаться в какие-то живописные изыски, это навек запечатлелось в заповедной глубине самой русской души. Мир Севера неприютен, подчас прямо враждебен человеку, и нужно быть подлинным героем, чтобы выстоять в этой схватке за жизнь. Русская зима дышит во многих работах художника, на большинстве из которых запечатлены зимние образы. Васильев — живописец зимы.

Красный цвет у него чаще всего означает духовную напряженность перед схваткой. Если в автопортрете, где молодой художник изображен на фоне Марса (1968), бордовые сполохи на заднем плане говорят о готовности Васильева к духовной битве, то на последнем автопортрете, выполненном в год смерти (1976), кровавый фон — это цвет роковой развязки. Красный цвет преобладает в таких работах, как “Поединок”, “Дар Святогора”, “Огненный меч”; в трагическом образе гибели Евпраксии и в картине “Костры горят” цвет сам по себе — зловещий символ нашествия на Русь поганой орды.

 С желтой части спектра начинается умиротворенная гамма цветов.  Зеленый цвет означает в его палитре защищенность; это цвет лесной чащи, под покровом которой герой чувствует себя в покое и безопасности на лоне родной земли. Кольцом лесов опоясан заповедный Север Руси. В недрах живой природы вольно дышится человеку, будь то старый охотник из “Северной легенды” или же тайноведец “Северный орел”. Зеленый цвет преобладает на картине “Отечество”, где над лесным краем в голубом небесном просторе реет гордая птица духа. Васильев — поэт потаенных лесных троп, куда не ступит нога иноплеменного пришельца, поэтому сам вид разгульной степи, за которой лежат страны полуденные, удел лукавых хазарских каганов и диких кочевых орд, от веку враждебных русичам-землепашцам, чужд душе художника. Даже на картине “Жница” за ржаным полем виднеется лес, куда заказан путь недругам. Дикая степь всегда таила в себе угрозу русскому землепашцу. Пейзаж Васильева — неизменно лесной пейзаж, как единственно приемлемое для художника лоно природы.

Бездонная бирюза неба, словно океан, опрокинувшийся над землей, — цвет, в котором дышит свобода и беспредельность для художника. Небесная голубизна в сокровенном окне, за которым ждет героя Дева-Россия, и окно это — будто бездонный колодец с кристальной живой водой. Окно само по себе символ в васильевском творчестве (например, “У чужого окна”), наряду с водной гладью заповедных лесных озер (“Русалка”, “Гуси-лебеди”, “Северная легенда”) и привольных рек (“Свияжск”, “Отечество”), — за всякой зеркальной гладью, как за пределом, разделяющим земное и небесное, таится от посторонних глаз извечная русская тайна. Целый волшебный мир кроется в этом вещем Зазеркалье, куда смотрится девушка на выданье из картины “Гадание”. В небесную бирюзу плачется безутешная Ярославна, тоскуя о князе Игоре, изливая свою беду зрящим над миром небесам. Откуда-то из голубой беспредельности ступает над землей пророческий “Человек с филином”. В небесной голубизне над лесом высится снежной горой облако на одноименном пейзаже Васильева, как новая открывшаяся глазам художника вершина.

Синий цвет означает некий предел, границу в палитре художника. Это предел, за которым кроется тьма. Синий цвет ночи, в которой царствуют чудовища, окаймляет окно в “Ожидании”, но эта зловещая ночь отступает вместе с меркнущими звездами, когда откуда-то из-за края земли грядет по воздуху старец со свечой и плетью в руках на картине “Человек с филином”. За синим пределом ночи клубится враждебная жизни чернота, исчадия которой бегут наступающего дня — Красна Солнышка.

Так между двумя пределами — красной и синей границей — раскрывается цветовая гамма живописца, где цвета, как и сами герои Васильева, являются символическим выражением действующих духовных сил.

Очевидцем этой незримой битвы и был художник Константин Васильев, или Константин Великоросс, — этим своим творческим псевдонимом, как богатырской броней, он до сих пор страшен ненавистникам России и люб ее защитникам.

Помочь народу вспомнить героическое прошлое — значит предуготовить его к великому будущему. В этом — главная заслуга художника Константина Васильева.

 

Александр Суворов

 

Сергей Семанов • Президент Путин в трех измерениях (Наш современник N9 2002)

 

Президент Путин

в трех измерениях

 

Глянцевый журнал “Итоги”, детище Гусинского—Киселева, хромая на обе ноги, все еще тянет свое существование. Новогодний номер вышел со льстивым портретом президента Путина на цветной обложке. Ему же посвящена последующая серия фотографий, тоже цветных и подобострастных. Пояснение к этой портретной галерее дает Леонид Радзиховский — незадавшийся психолог, ныне маргинальный репортер, он толкует наши российские дела, по выражению Достоевского, “с брюзгливой скорбью в глазах”. Кисловато усмехаясь в бородку, он как бы указывает нам: вот сейчас я вам, серым и сирым, все растолкую. Но тут вдруг тон брюзгливо-скорбного комментатора преобразился в пафосный, почти торжественный. Цитируем начальный отрывок:

“То, что Владимир Путин назван “человеком года”-2001, да еще с громадным отрывом — сенсация вполне ожидаемая. На какие возрастные, национальные, имущественные, географические, профессиональные ломти ни режь российский социологический пирог, опрос в любой группе даст все тот же результат. В чем, в чем, а в этом страна едина.

 Первое объяснение такого единодушия вполне банально: Путин — президент! К тому же президент мобильный, работящий, без вредных для страны привычек и мании величия. Если добавить к этому еще регулярные выплаты зарплат-пенсий и общий экономический рост, то сам вопрос о причинах популярности Путина может показаться надуманным. Все это, конечно, так. Но есть здесь один аспект, не сводимый к одному только курсу рубля. Вопрос ведь в том, почему именно сегодня Путин оказался столь необходим своей стране? И какая она сегодня, эта страна? Ответ однозначен: на рубеже веков Путин выполнил главную свою функцию — функцию национального лидера. Он сумел расшифровать вызовы времени, абсолютно точно определив место России. И сделано это было единственно верным способом — не декларациями, а поступком. Поступком историческим: Путин решительно перевел стрелку движения России на Запад. Повернул так радикально, как никто из его предшественников.

 Свой выбор Путин зафиксировал 11 сентября — именно тогда в пламени “большого взрыва” и родилась новая политика России, оказавшая гигантское влияние на судьбу мира в ушедшем году. Говоря без преувеличения, Россия выиграла мировую войну. Выиграла самым радикальным и единственно мыслимым в XXI веке способом — предотвратив ее”.

“Так говорил Радзиховский”: Путин велик, ибо стремится на Запад. А там и только там, по мнению всех радзиховских, прошлых и нынешних, полное счастье. Ясно, куда наследники Гусинского склоняют российского президента. Льстиво, но откровенно.

Однако имеются и иные точки зрения на деятельность президента Путина. В начале нынешнего года в Москве вышла в свет небольшая книжка “Путин и его команда, пожирающие России”. Там высказался иной, не менее известный публицист — Борис Миронов. Тот самый, который недолго был министром печати в одном из бесчисленных ельцинских правительств, а теперь борется с пресловутыми “еврейскими олигархами” и их ставленниками в Кремле. У него о президенте Путине сложилось несколько иное мнение. Тоже процитируем, и тоже в отрывках:

 

“1990-й... Путину всего 38 лет. Он молод, тренирован, хорошо образован. Подполковник Комитета государственной безопасности. Государственной безопасности! И он, подполковник КГБ, в 38 лет, сознавая весь трагизм положения страны, которой присягал на верность, которую клялся хранить как зеницу ока, защищать до последней капли крови, теперь, почуяв опасность, бежит с боевого поста, прикрываясь заботой о детях, и, не стыдясь того, так и пишет: “потихоньку начал думать о запасном аэродроме”, не думать о том, как и что делать, чтобы спасти страну от развала, он начал, вы только вслушайтесь в признание 38-летнего кадрового офицера госбезопасности — “потихоньку начал думать о запасном аэродроме” . Не идея, не верность Присяге ведут офицера Путина, а жажда жить. И это не разовая слабость,  не случайный отступ, которого человек стыдится потом всю жизнь, нет же, вот он ушел, удрал, пристроился неплохо, в ЛГУ не задержался, метнулся туда, где еще сытнее, теплее, уютнее, престижнее, карьернее — в помощники председателя Ленсовета Собчака, а мыслишки нехорошие и здесь покоя Путину не дают: на ту ли лошадку поставил, не промахнулся ли?

*   *   *

Умело и ловко навязали нам ошибочное впечатление, что верный чекистской привычке ни дел своих, ни имени своего не высвечивать, Путин, хоть и занимал высокие публичные посты в мэрии Санкт-Петербурга, в Управлении делами Президента, в администрации Президента, тем не менее оставался в тени мало кому известным вплоть до последней минуты, когда Президент России Ельцин, перебравший и опробовавший на зуб десяток своих преемников, тут и Немцов, и Шумейко, и Черномырдин, и Степашин, и Примаков, остановил свой выбор на Путине и громогласно известил страну о том. Однако в кругах сведущих, по должности обязанных знать, Путин был не просто широко известен, он был именит.

*   *   *

Будучи вице-мэром Санкт-Петербурга, Путин отвечал за лицензирование ряда казино, получая за каждую лицензию от 1000 до 300 тыс. долларов США. Кроме того, он является учредителем всех элитных клубов города.

Ближайшей связью Путина по коммерческой деятельности является Цепов Р. И., руководитель охранной фирмы “Балтик-эскорт” (ее основал некто Золотов, в прошлом начальник личной охраны А. Собчака, ныне руководитель личной охраны Путина). Именно Цепов собирал деньги при лицензировании игорного бизнеса города. В качестве примера можно назвать казино “Конти”, руководитель которого Мирилашвили ежемесячно через Цепова выплачивает мзду Путину. Фирма “Фармовит” платит Путину 20 тыс. долларов США в месяц.

В 1995 году Цепов подарил жене Путина изумруд, который он выиграл в карты у преступного авторитета “Боцмана”. Последний в 1994 году украл изумруд в Южной Корее. Изумруд находится в розыске в Интерполе (каталог 1995—96 гг.)... Через Путина Цепов получил пять документов прикрытия, в том числе ФСБ РФ, СВР РФ, МВД РФ... В настоящее время Цепов скрывается от уголовного преследования в Чехии, куда выехал по подложным документам (загранпаспорт, права оформлены на подставную фамилию в УФСБ по г. Санкт-Петербургу)...

В следственной бригаде прокуратуры (Ванюшин Ю. М.) имеются материалы о том, что бывший руководитель специализированного бюро ритуальных услуг Макутов ежемесячно выплачивал Путину по 320 тыс. долларов США.

С помощью вице-губернатора Санкт-Петербурга Гришанова (бывший командующий Балтийского флота) Путин через порт Ломоносов занимался продажей кораблей военно-морской базы. Данный порт, находящийся на территории бывшей военно-морской базы и созданный Собчаком, Путиным, Черкесовым, является пропускным пунктом по контрабанде природных ресурсов из России и ввозу в нашу страну импортных товаров...

Путиным была создана система “продажи” детей за границу через детский дом Центрального района г. Санкт-Петербурга. (Материал у руководителя следственной бригады Лысейко В. А., а также у заместителя Генерального прокурора РФ Катышева...)

Стоит ли удивляться после этого, что люди Путина, в бытность его шефом ФСБ, шерстили весь Санкт-Петербург, чтобы изъять любые компрометирующие Путина материалы, особенно их интересовали документы по приватизации гостиниц “Астория” и “Прибалтийская”, а также все бумаги за подписью Путина, касающиеся функционирования военно-морской базы, на которой с 1992 по 1996 годы не существовало ни таможни, ни погранслужбы, хотя через этот перевалочный пункт прошли сотни тысяч экспортных гражданских грузов (знаменитые куриные окорочка, например, расползались по всей России именно отсюда). Как стало известно “Новой газете”, люди нынешнего директора ФСБ Патрушева активно разыскивают в Испании всех, кто хоть что-нибудь знает о деятельности корпорации “ХХ Трест” на испанской земле и владеет какой-либо документацией об этом. Можно, конечно, предположить, что доблестные чекисты оказались принципиальнее своих коллег из МВД и отказываются прятать под сукно возбужденные громкие дела по Собчаку и Путину, верные Присяге и своему профессиональному долгу, намерены завершить начатое расследование”.

И наконец, последнее. На исходе минувшего года вышла в свет книга, роскошно изданная и очень дорогая: “Владимир Путин. История жизни. Книга первая” (М., “Международные отношения”, 2001). В ней подробнейшим образом описывается детство, отрочество и юность Володи Путина в Ленинграде, расска­зано о его товарищах, учителях, тренерах, о поступлении на учебу в КГБ, многое иное. Сведения эти весьма новы, до сих пор о том почти ничего не публиковалось. Очень много фотографий, порой весьма выразительных и публикуемых впервые, остается только пожалеть, что мы не можем их вос­произвести.

Но кто же автор? На титуле книги значится — Олег Блоцкий. Журналист он не слишком знаменитый, но личность приметная. В 1993-м он восторгался стрельбой по Дому Советов и воспевал полководца Грачева. А потом его имя еще мелькнуло в связи со скандальной пленкой посланца “Свободы” Бабицкого. Там российский БТР волочил какие-то тела. Возник мировой скандал. Так вот, пленку эту самую Бабицкому продал... Блоцкий. Ныне их пути разошлись. Бабицкий служит на той же “Свободе”, но уже в Праге, а Блоцкий составляет житие президента Путина.

Итак, читаем:

“По воспоминаниям однокурсников, преподаватели были не только опытными педагогами, но и людьми, влюбленными в свое дело. Бывшие студенты до сих пор вспоминают о них с любовью и восхищением:

“Когда нам начали читать специальные науки: уголовное право, уголовный процесс, криминалистику, — хотелось не просто ходить на занятия, а даже бежать. Наш декан, Николай Алексеевич Сергеев, был образованнейшим человеком: знал несколько языков, ученый с мировым именем, к нему иностранные делегации чуть ли не каждый месяц приезжали. Или же Олимпиад Соломонович Иоффе, который всегда читал лекции, расхаживая по нашему огромному залу. Ребята со старших курсов приходили, чтобы его еще раз послушать. Он ни разу не воспользовался какой-либо записью. Все — только по памяти. А она у него была блестящей. Или же Полина Соломоновна Элькинд, которая читала уголовный процесс. Нет, наш факультет в подборе педагогов был очень хорошим. Грех жаловаться”.

Однокурсники вспоминают, что Путину учеба нравилась и давалась легко (впрочем, вполне возможно, что этой  легкостью он просто бравировал, занимаясь на самом деле по ночам и не говоря об этом ребятам). Один из товарищей Путина, который не имел никакого отношения к юрфаку, так рассказывает о том периоде обучения друга: “В университете им давали ту информацию, которую мы иметь никак не могли. Ведь тогда газеты были не то что сейчас. Как говорилось тогда, “в “Правде” известий, в “Известиях” — правды”. Для меня, например, былo абсолютным открытием, что совершаются какие-то сексуальные преступления, что даже суд по этому делу был на Фонтанке, что там чуть ли не пятьдесят человек было осуждено. Я об этом узнал от Путина. А он, в свою очередь, услышал на занятиях. Они значительно расширяли представления о том обществе, в котором мы жили. Мы понимали, что нe все у нас так ладно, как об этом постоянно твердили по телевизору и в газетах. А Володя приходил с занятий и нам о всяких интересных случаях рассказывал. Кстати, выражение “римское право” впервые я услышал именно от него. Он увлеченно рассказывал об этом самом “римском праве”, но не выпендривался. Ему было интересно рассказать, а нам — послушать. Так что никакого хвастовства знаниями с его стороны не было.

По воспоминаниям тех, с кем учился Путин, он жил по принципу: учеба — спорт, секция — университет. Никто из сокурсников не помнит Путина в каких-либо развеселых студенческих компаниях или на курсовых вечеринках. Спорт поглощал все свободное время, но лишь близкие товарищи на курсе и в учебной группе знали, что он не только занимается самбо и дзюдо, но и добился значительных успехов.

Вспоминает Василий Шестаков: “Когда Володя уже учился в университете, то каждую свободную минуту он приходил в зал и тренировался. Во-первых, тяжело бросить. Ведь столько лет было отдано спорту. Во-вторых, это другой мир. Университет — университетом, а спортивная секция — это другой мир, куда приходишь и от всех забот отрешаешься. Они остаются где-то в стороне: на улице, в институте, дома. Здесь же ты чувствуешь себя раскрепощенным. И потом, если у тебя есть любимое дело, оно приносит удовлетворение: неважно, показываешь ты результат или нет. Сам по себе тренировочный процесс тоже достаточно интересен”.

В университете отношение Путина к общественной и комсомольской работе не изменилось: он не старался пробиться в какое-либо руководство, будь то общественная работа или комсомольский актив. Впрочем, когда этого требовала ситуация, Путин все-таки “высовывался”.

Об одном таком случае вспоминает Леонид Полохов:

“Он мог встать на любом собрании и честно выступить, сказать, как он понимает и видит ту или иную ситуацию. Путин любил говорить напрямую. Он не боялся так поступать, потому что был убежден, что именно так надо жить и действовать. Но выступал он не часто, а лишь тогда, когда этого, по его разумению, требовала ситуация.

На одном собрании обсуждали какой-то проступок то ли студента, то ли студентки, который грозил исключением с формулировкой “действие, несовместимое со званием студента юрфака”. Не помню, что конкретно произошло: то ли воровство было, то ли книги были взяты из нашей библиотеки и не возвращены. Не помню.

Но точно знаю, что на том собрании выступил Путин, который безусловно осудил этот проступок. Однако его речь была не обличительной. Он, скорее, рассуждал: человека выгоним, а как он дальше будет жить. Ведь у него очень небогатая семья. Мне импонировало, что Путин рассуждал очень по-житейски, не рубил сплеча. Он предлагал: давайте подумаем, может, постараемся помочь, вдруг мы неправильно поступим, если человека вот так на улицу вышвырнем. Путин проблему рассматривал с разных сторон. И эта черта мне очень в нем тогда нравилась. Скажу, что и потом, встречаясь через десятилетия, я видел, что эта черта в нем не только осталась, но даже развилась. И мне было приятно, что он остался прежним. Я очень боялся, что Комитет его изменит. Что же касается того проступка, то человека в итоге выгнали”.

Анатолий Семенович Рахлин вспоминает другую историю, которая также произошла в студенческие годы Владимира Путина:

 “Парня из нашей секции должны были посадить в тюрьму. За хулиганство. Хороший парень, но где-то с кем-то случайно подрался, а потом, когда милиционеры начали его “вязать”, он, не зная, кто это, так как они не были в форме, конечно же, их раскидал. Парня обвинили в злостном хулиганстве, сопротивлении милиции и должны были осудить на два с половиной года колонии.

 Помню, мы с Володей как общественные защитники поехали на тот суд в Пушкино. Причем Путин сам вызвался быть защитником. А я к тому времени уже давным-давно знал, что он собирается идти работать в КГБ. Казалось бы, какая поездка, какая защита? Учись и “не высовывайся”. А он, студент юридического факультета, собирается и едет. Я считаю, что тогда он совершил по-настоящему мужественный гражданский поступок. Здесь ярко проявилась и одна из черт его характера: если он верит человеку, то готов его защищать, не думая, что это повредит его карьере.

Я не стану утверждать, что Путин идеальный человек, потому что таких просто-напросто нет. Но то, что в нем есть ряд качеств, которые делали и делают его цельной натурой: самостоятельность, честность, порядочность, — это абсолютно точно. Он не способен на подлость. И Володя никогда и никого не предал из друзей. Более того, он всегда им, если это требовалось, помогал. К слову сказать, тому парню на суде дали по приговору лишь половину срока”.

Сокурсники, достаточно близко знавшие Путина в те годы, отмечают и некоторую его романтичность, которая, как они утверждают, вообще была характерна их поколению, воспитанному шестидесятыми годами. Впрочем, многие из них были откровенно удивлены, когда узнали, что именно эта самая романтичность (а они утверждают, что именно она) привела Владимира Путина в Комитет государственной безопасности.

Впрочем, Василий Шестаков, который знал о его решении пойти работать в КГБ задолго до его университетских друзей, отдавая должное романтизму того времени, считает, что причина значительно глубже: “Вообще-то, еще тогда он очень серьезно относился к любому делу, и спустя рукава он им заниматься не мог. Нe исключаю, что, учась в университете, Володя продолжал серьезно заниматься спортом потому, что знал, куда он впоследствии пойдет. Поэтому он вполне сознательно готовил себя к этой работе, в том числе и физически. Во всяком случае, по тому, что мы знали на тот момент, и по нашим романтическим представлениям работа в КГБ предполагала в том числе и знание приемов рукопашного боя. А дзюдо, самбо и есть по большому счету боевые разделы этих единоборств”.

По воспоминаниям однокурсников, Путин никогда внешне не проявлял своего стремления к работе в КГБ, в отличие от нескольких других студентов, которые не скрывали от товарищей, что свою дальнейшую жизнь они видят только в структуре “тайного ордена”. Парадокс (а может, сами нормы существования КГБ) заключается в том, что из многих желающих с курса “послужить Отчизне в госбезопасности” на последнем этапе осталось четыре человека, из которых лишь двое, Владимир Путин и Олег Виноградов, были зачислены в штат Комитета государственной безопасности.

Многих сокурсников подобный выбор товарища озадачил, они считали, что место следователя в прокуратуре было бы для Путина гораздо предпочтительней да и в житейском плане гораздо выгодней, нежели служба в закрытом ведомстве, где человек подчиняется железной дисциплине и уже полностью себе не принадлежит.

Впрочем, один из бывших университетских приятелей Путина отметил: “Он —  игрок. Игрок! Причем с некоторой долей авантюризма. Он может рисковать, но все, что имеет, на банк никогда не поставит”.

Другой товарищ, который знает нынешнего президента с детства, подтвердив сказанное, добавил: “По жизни он игрок, но только по большому счету и в хорошем смысле этого слова. Ставки должны быть велики. По мелочи он не играет...

Поиск и отбор лучших студентов в высших учебных заведениях СССР для работы в Комитете государственной безопасности был налажен и действовал десятилетиями еще до прихода Юрия Андропова в КГБ. Поэтому можно твердо говорить только о более целенаправленной и широкомасштабной работе в этом направлении после того, как Юрий Владимирович возглавил органы госбезопас­ности.

Справедливости ради необходимо отметить, что в шестидесятые, а особенно семидесятые и восьмидесятые годы служба в КГБ считалась чрезвычайно престижным делом.

 Помимо волшебных “корочек” сотрудника госбезопасности, которые заставляли трепетать не только простых обывателей, но даже предста­вителей МВД, офицеры КГБ, как правило, в материальном и бытовом плане жили гораздо лучше, нежели их коллеги из Прокуратуры, Минис­терства обороны, милиции и даже ГРУ. Они получали квартиры гораздо быстрее, их жилье практически сразу “телефонизировали”. Комитет имел по всему Советскому Союзу разветвленную сеть пансионатов, санаториев и домов отдыха, где чекисты вместе с семьями могли поправить пошатнувшееся здоровье.

Ну, а принадлежность к Первому главному управлению КГБ СССР открывала офицеру блестящую перспективу выезда за границу, куда подавляющему большинству простых смертных сограждан дорога была просто заказана. Именно поэтому партийные, хозяйственные и проф­союзные “бонзы” Советского Союза пытались пристроить своих детей не просто в КГБ, но именно в ПГУ, которое занималось внешней разведкой. Отбор “волосатых” в КГБ, как называли в Комитете сынков высокопоставленных деятелей, происходил по другим — телефонным — правилам. Остальных же отбирали следующим образом.

Система изучения, проверки, а затем и привлечения студента вуза в “органы” была в принципе одинаковой по всему Советскому Союзу. Наиболее активно “вербовщики” работали в крупных студенческих и научных центрах СССР: Москве, Ленинграде, Киеве, Минске, Владивостоке, Новосибирске, Свердловске, Одессе, Риге, Ростове-на-Дону, Казани, Ташкенте, Баку, Тбилиси, Ереване, Кишиневе, Алма-Ате, Омске, Тюмени, Иркутске. Впрочем, и небольшие города тоже не оставались без внимания.

На первом этапе сотрудники институтских отделов кадров, среди которых, как правило (если дело касалось университетов и крупных профильных институтов), были отставные офицеры КГБ, внимательно изучали личные дела новоявленных студентов. Кого-то отметали сразу: темное, неприглядное, а то и просто криминальное прошлое родственников, пусть даже дальних; наличие родни за рубежом, тем более в капиталистических странах; национальность (евреям путь в Комитет был просто заказан); отсутствие комсомольского билета у сердца, а также нежелание влиться в дальнейшем в “передовой отряд молодежи”.

Затем с оставшимися кандидатурами кадровики тщательно “работали”, внимательно изучая студентов в процессе их обучения в течение последующих нескольких лет. “Изучение” складывалось из нескольких моментов: негласные беседы обаяшки-кадровика с преподавателями профильных предметов, руководителями курсов и факультетов, а также обработка информации, полученной от местных стукачей, которыми, как правило, являлись по совместительству все те же комсомольские и студенческие активисты. Особое внимание кадровиков обращалось на моральную устойчивость, прилежность и успехи в учебе, патриотизм, рассудительность, спортивные показатели (если таковые имелись), коммуникабельность, умение дружить, разумное бескорыстие, отрицательное отношение к стукачеству на товарищей.

Все остальные, кто не попадал под эти категории: тихие алкоголики, прогульщики, бабники, отчаянные картежники и просто неблагонадежные, — безжалостно отметались в сторону. В итоге оставалось достаточное число студентов (как правило, их количество в семь-восемь раз превышало число кандидатов).

Затем списки подавались непосредственно в отделы кадров областных и республиканских УКГБ, где и происходил окончательный отбор вероятных кандидатов на работу в КГБ.

Следующим этапом была обычная рутинная бумажная работа, которая сводилась к проверке дальних родственников, а также к более углубленному изучению кандидата. И вновь часть из них отсеивалась. Только потом списки передавались дотошным офицерам КГБ, которые в дальнейшем непосредственно занимались кандидатами.

“Из 80—120 студентов, — вспоминает Дмитрий Ганцеров, — мы брали на работу человек 8—10. Очень важна первая встреча. После нее многие отсеивались. Но с теми, кто подходил, начинали работать плотнее. С Путиным я начал проводить встречи где-то с января 1974 года. Он мне очень понравился, и говорю это не потому, что Путин сейчас президент. Нет. Путин был не бойким, но энергичным, подвижным, смелым. А главное — он умел быстро находить нужный контакт с людьми. Без этого качества человеку нечего делать в КГБ, а тем более в разведке”.

 В результате встреч, которые происходили приблизительно раз в месяц или в два, Ганцеров убедился, что Владимир Путин для работы в КГБ пригоден, и подготовил заключение, которое было передано на утверждение вышестоящему начальству. Последующее решение было скорее формальным, потому что весь массив работы выполнял нижестоящий офицер, который впоследствии нес персональную ответственность за отобранную кандидатуру. В марте 1975 года стало окончательно ясно, что Владимир Путин будет работать в Комитете государственной безопасности.

Вспоминает Виктор Борисенко: “Помню, что в то время Путин еще учился в университете. Я был дома, и вдруг приходит Володя и говорит:

— Пойдем.

— Куда, зачем, почему? —  спрашиваю. Он ничего не объясняет. Мы садимся в его машину и едем. Подъезжаем к ресторану кавказской кухни, который в то время находился рядом с Казанским собором. Заходим в этот ресторан.

 Я по-прежнему не понимаю, что случилось. Я заинтригован. Пытаюсь понять. Забегая вперед, скажу, что так ничего и не понял. Ясно только, что произошло какое-то чрезвычайной важности событие. Но Путин мне о нем не говорит. Даже не намекает. И впоследствии не сказал ничего.

В тот момент Володя был очень торжественный. Что-то очень важное произошло в его жизни. Но я знал, что к нему никогда нельзя влезать в душу. Между нами давно было заведено неписаное правило, что о каких-то вещах я его спрашивать не могу. Есть грань, за которую лезть было нельзя. Я и не лез.

Очень хорошо помню, что тогда мы ели сациви. Что-то даже немного выпили. Типа ликера. Очень слабенькое и совсем по чуть-чуть. Мы хорошо посидели, поговорили.

В тот день меня очень-очень удивило то, что Володя хоть и выпил, но сел за руль. До этого он никогда себе подобного не позволял.

Только потом я понял, что таким образом товарищ отмечал со мной свое поступление на работу в КГБ”.

 

Итак, мы дали отрывки из новейших публикаций о нашем президенте. Мы не делаем для наших уважаемых читателей никаких подсказок. Наученные долгим горьким опытом, они сами уже научились отличать истину от демагогии — ядовитой или приторной, все равно. Одно другого стоит.

Путин, как известно, имеет чин полковника. Россией однажды уже правил другой полковник —  император Николай II. При нем Российская держава неуклонно клонилась к упадку и в конце-концов рухнула. Личный конец Николая Александ­ровича тоже был неблагополучен. Сейчас Россия тоже клонится к упадку. Интересно, когда и каков будет конец Владимира Владимировича?..

 

Обзор подготовил С. Семанов

Содержание