1793. История одного убийства [litres]

Натт-о-Даг Никлас

Лучший дебют 2017 по версии Шведской академии детективных писателей. Эта захватывающая, остроумная и невероятно красивая книга о темных временах жизни Стокгольма с лихо закрученным криминальным сюжетом и подробно описанным на основе исторических документов городским бытом XIII века прославила начинающего автора, потомка древнего дворянского рода Никласа Натт-о-Дага. Его книгу сравнивают с «Парфюмером» Патрика Зюскинда и романами Милорада Павича. «1793» стал бестселлером в Швеции, а через неделю после первой публикации — и во всем мире. Более лютой зимы, чем в 1793 году, в Стокгольме не бывало. Спустя четыре года после штурма Бастилии во Франции и более чем через год после смерти короля Густава III в Швеции паранойя и заговоры населяют улицы города. Животный ужас, растворенный в воздухе, закрадывается в каждый грязный закоулок, когда в воде находят обезображенное тело, а расследование вскрывает самые жуткие подробности потаенной жизни шведской элиты.

 

Карта Стокгольма

 

Часть первая

Призрак дома Индебету

 

Осень 1793

Большой страх пришел. Тысяча слухов множатся, один другого нелепее, и разобраться возможности нет. Рассказчикам несть числа, но мнится мне, все они отчасти поэты. Если верить упомянутым россказням, свирепость злодейства превосходит все, доселе нами ведомое.
Карл Густаф аф Леопольд, 1793

Микель Кардель лежал на доске в ледяной воде. Юхан Йельм не шевелился, в углах рта скопилась розовая пена. И Кардель упустил Юхана — волна вырвала скользкий от крови и соленой воды воротник из его руки, и Йельм пошел ко дну. Микель закричал, но из глотки вырвался только слабый стон. Он опустил голову в воду, проследил путь друга в бездну, и ему показалось, что там, в глубине, где бессильно зрение, угадывается иной, недоступный человеку мир. Искалеченные тела моряков медленно опускаются к вратам преисподней, ангелы смерти принимают их под черные крылья, а черепа их щелкают челюстями в припадке издевательского хохота.

 

1

— Микель! Микель Кардель! Пальты!

Сначала тихо, потом все громче, громче… Его имя точно всплыло из глубины, взбаламутив омут сознания. Он сделал попытку разлепить глаза. Левый открылся сразу, а правое веко пришлось поднимать усилием брови, подпертой указательным пальцем. Боль в отсутствующей руке обязательно даст о себе знать. Но не сразу. Вместо левой руки — выточенное искусным столяром деревянное подобие, буковый протез. Даже пальцы есть. Культя покоится в выдолбленном по размеру углублении и удерживается на локте кожаными ремнями. Сколько раз зарекался — развязать или хотя бы ослабить ремни перед выпивкой, тогда бы не натерло культю до крови.

Первое, что он увидел, — грязные, в жирных пятнах доски стола. Попытался поднять голову и удивился: голова не поднималась. Щека прилипла к столешнице. С усилием выпрямился, лишившись при этом парика. Выругался, отодрал парик от липкой жижи, вытер им лицо и сунул за пазуху. Шляпа валяется на полу, тулья сплющена — видно, кто-то наступил. Микель поднял шляпу, выправил тычком кулака и натянул по самые уши.

Постепенно начали связываться обрывки памяти. Ну да, трактир «Гамбург». Напился до бесчувствия и так и уснул за столом. Преодолевая головную боль, огляделся — остальные не лучше. Хозяин не выбросил их в канаву только потому, что сохранил кое-какую надежду: а вдруг расплатятся за выпитое? Валяются на полу и на лавках, дожидаются утра, когда можно будет двинуться домой и принять на себя град упреков и ругательств.

Карделю все равно. Он калека, живет один и располагает своим временем, как захочет.

— Микель, ты должен пойти с нами! Там утопленник! Там, в Фатбурене, утопленник!

Двое. Беспризорники. Физиономии знакомые, только имена вспомнить не может. У них за спиной — Багген, жирный хозяйкин кавалер. Краснорожий и заспанный. Встал между детьми и главным сокровищем погребка, собранием гравированных стеклянных кружек, хранимом под замком в синем шкафу. Кроме замка, есть еще и засов.

Здесь, в кабачке «Гамбург», по пути к виселице в Скан-стуле, осужденным на смерть позволяют выпить в последний раз в жизни. После чего на кружке алмазом процарапывают имя висельника и отправляют в синий шкаф.

Посетители могут выпить из такой кружки, но за отдельную плату и под наблюдением. Плата зависит от известности преступника. Почему-то считается, что это приносит счастье. Кардель никогда не мог понять, почему.

*

Он протер глаза — как песком засыпаны. И в ту же секунду понял: он все еще пьян.

— Какого черта?! — хотел спросить Микель, но вышло что-то вроде «ова чёта». Голос не слушался, язык словно прилип к наждачному нёбу.

Ребята переглянулись. Ответила девочка. Наверняка старшая сестра — очень уж похожи. Только и разницы, что у мальчишки заячья губа. Мальчугана окатила волна перегара, он сморщил нос и спрятался за спиной сестры.

— Там мертвец в воде, прямо у берега…

В ее ломком голосе — странная смесь страха и возбуждения.

Малейшее усилие привести в порядок мысли — и Микелю показалось, что у него сейчас лопнут вены на лбу. Сердце колотится так, что, наверное, на улице слышно.

— А мне-то какое дело?

— Ну пожалуйста, Микель, там нет никого, а мы же знали, где тебя искать.

Кардель, спотыкаясь, спустился с крыльца «Гамбурга» и пошел за детьми, вполуха слушая рассказ про одичавшего вола, собравшегося было напиться из Фатбурена, но испугавшегося и убежавшего в сторону Танто.

— Он его мордой, пошевелил, мордой…

— Утопленника… — вставил мальчик.

— Ну да… А тот как начал вертеться!

— Утопленник, значит…

Ближе к озеру мостовая закончилась, и они зашагали по раскисшей глине. Кардель давно не был в этих краях. Ничего не изменилось. Уже много лет городские власти собирались очистить берег, построить причалы и мостки, но все планы словно уходили в песок. Даже не в песок, а в эту мокрую, скользкую, вечную глину. Удивляться нечему — и город, и все королевство балансировало на грани катастрофы. Кому и знать, как не ему. Кардель, как и многие другие, постоянно искал приработки, брался за любую работу — мизерного годового жалованья даже на жратву не хватит.

На месте немногочисленных усадеб по берегам появились мануфактуры. Отходы, недолго думая, сваливали прямо в озеро — предназначенная для мусора выгородка, обнесенная дощатым забором, давным-давно переполнена.

Нога поехала по скользкой глине, оставив за собой широкий след. Он нелепо взмахнул единственной рукой, пытаясь удержать равновесие, смачно выругался, но все же устоял.

— Небось протухшей подружки испугался, вол-то ваш. Или свиного хребта. Мясники, сволочи, все в озеро валят. Нечего было будить.

— Мы лицо видели в воде, — наперебой закричали дети. — Он у самого берега лежал! Человеческое!

У кромки воды бледно светилась неопрятная пена. Дети правы — что-то там плавает в нескольких метрах от берега. Что-то темное. Вряд ли человек — слишком маленький.

— Я же говорил — с бойни.

— Он у самого берега лежал, отнесло, наверное… Лицо было видно!

Девочка продолжала настаивать, а мальчик молча кивал чуть не на каждое ее слово.

Кардель фыркнул:

— Я пьян. Поняли? В соплю пьян. В зюзю. Лучше вспомните, какую взбучку получили от того сепарата, которого вы заманили искупаться в Фатбурене…

Он, чертыхаясь, долго снимал одной рукой кафтан. Забытый за пазухой парик упал в грязь. Ну и черт с ним. Купил эту дрянь за несколько рундстюкке. Мода на парики уже отходила, и носил он его, только чтобы выглядеть подостойнее, — больше шансов, что кто-то пригласит ветерана войны на стаканчик-другой.

Кардель поднял голову — над Орста-фьордом все небо усеяно серебряными гвоздиками звезд. Наверное, дело идет к полуночи. Он закрыл глаза, чтобы не потерять внезапно посетившее ощущение красоты мира, шагнул в воду — и погрузился в жидкий ил чуть не по колено. В сапог хлынула ледяная осенняя вода. С усилием выдернул ногу, чтобы не упасть, и двинулся вперед. Сапог остался на дне.

Вода тяжелая, дурно пахнет, вокруг плавает полно какой-то дряни, которую выбрасывают даже обитатели сёдермальмских трущоб, а им-то вроде бы и выбрасывать нечего — нищие как церковные мыши.

Дно ушло из-под ног. Резкая боль внизу живота — судорога холода и паники. Эта лужа глубже, чем он рассчитывал. Судорога паники… и едва ли не более болезненная судорога памяти. Второе Роченсальмское сражение, разгромленный шведский флот, неотвратимый ужас смертельных водоворотов, гибнущие друзья…

Кардель обхватил тело, как спасательный буй. Поначалу показалось, что он был прав, — это не человек. Видно, помощники мясника потихоньку выбросили протухшую тушу в озеро, а скопившиеся гнилостные газы вытолкнули ее на поверхность. Но он перевернул тело и оказался лицом к лицу с утопленником.

Черты хорошо различимы, хотя глаза налиты мутным студнем, словно повернуты внутрь. Разбитые губы, ни одного зуба. Волосы… ночь и грязная вода Фатбурена сделали все, чтобы изменить их цвет, но несомненно светлые. Густые.

Кардель судорожно вдохнул и захлебнулся.

Откашлявшись, лег на спину и полежал немного, держась за жуткий поплавок и вглядываясь в изуродованное лицо утопленника. Потом оттолкнулся ногами и двинулся к берегу.

Дети молча ждали. Даже отступили на несколько шагов, словно опасались, что их постигнет та же участь.

Вытащить тело на берег оказалось не так легко. Кардель ухватился за остатки куртки и, упираясь ногами, выволок труп на берег. Дети даже не думали помогать — наоборот, отошли подальше и зажали носы.

Кардель долго отплевывался — вода в Фатбурене тошнотворная.

— Бегите на Слюссен за сосисками!

Ребята стояли как вкопаные, не в силах отвести взгляд от мрачного улова.

Кардель набрал полную горсть грязи и швырнул в детей.

— Бегите, сучьи дети… кому сказано! Там ночная стража… хоть одного пальта приведите, черт бы их всех подрал!

Он проводил взглядом мелькающие ножки, посмотрел на утопленника, и его вырвало.

Над озером повисла давящая тишина. Пронзило чувство одиночества, словно гигантская ледяная рука стиснула грудь. Он несколько раз глубоко вдохнул, но воздуха все равно не хватало. Тяжелые, все ускоряющиеся удары пульса отдавались в шее. Ему стало очень страшно. Он знал, что за этим последует. Появится, словно соткавшись из мрака, отсутствующая рука. Она у него есть, вернулась и болит, словно ее грызет свирепый зверь с железными челюстями, и отчаянный рев этой боли заглушает живые звуки мира.

Он лихорадочно сдирает ремни, швыряет деревянную руку в грязь. Сжимает культю правой рукой, мнет уродливый обрубок — не может она так болеть, эта рука! Ее у меня нет! И раны давно зажили…

И как всегда — приступ короток, не более минуты. Несколько судорожных вдохов, дыхание постепенно восстанавливается, страх тает, мир обретает очертания.

Эти припадки преследуют его уже давно. Три года — с тех пор как его списали на сушу. Он потерял руку и друга. Казалось, средство избавиться от кошмаров найдено. Перегонное вино и драки… Но, оказывается, и этого мало.

Кардель огляделся — никого. Только он и изуродованный труп.

Прижал обрубок к груди и сидел, раскачиваясь из стороны в сторону, словно оплакивал покойного младенца.

Он не знал, сколько прошло времени. Одежда намокла, но Микель не замечал холода — согревал еще не выветрившийся спирт.

Наконец явились стражники. Двое. В таких же, как у него, синих камзолах и белых лосинах; мушкеты с примкнутыми штыками. Судя по походке, оба пьяны — дело обычное, хоть и наказуемое. С одним Микель не раз встречался и знал по имени. Полунищая стража охотно, как и он сам, топила горе в вине, а кабаков на Сёдере не так много. К полуночи стражники уже на ногах не держатся.

— А… Микель Кардель! Решил искупаться в городском нужнике на ночь глядя? Или проглотил бриллиант и сблевал в воду ненароком? А может, какая шлюха тут заблудилась? — Стражник демонстративно зажал нос.

— Заткнись, Сольберг. От меня, может, и воняет, но не меньше, чем от тебя. Я сивуху не пью. Посмотри сам… и прополощи рот, прежде чем будить капрала.

Кардель с трудом поднялся, расправил затекшую спину и показал на утопленника.

Калле Сольберг подошел поближе и отшатнулся.

— О дьявол…

— Вот именно. Один пусть останется здесь, а другой чешет к дворцу и волочет сюда констебля.

Кардель снял куртку и завернул в нее деревянный протез. Собрался было уходить — и тут же вспомнил про сапог на дне озера. Положил сверток, чертыхнулся и на подкашивающихся ногах двинулся по собственным следам в озеро. Не торопясь, стараясь сохранять достоинство. Сапог нашелся быстро. Он с трудом выдернул его из ледяной, злобно чавкнувшей жижи.

Стражники кинули жребий. Повезло Сольбергу — тот уже карабкался по склону. Бежать до королевского дворца не близко, но все же лучше, чем сидеть на пустынном берегу и караулить полусгнивший труп. До утра еще далеко.

А Кардель отправился к своему кузену — у того был колодец. Можно отмыться, а если тот не спит, не грех и пропустить стаканчик.

 

2

На секретере — аккуратно расчерченный на клетки лист бумаги. Сесил Винге положил рядом карманные часы, снял цепочку и пододвинул восковую свечу. Отвертки, пинцет, щипчики — все на месте. Растопырил пальцы — никаких признаков дрожи.

Очень осторожно, пинцетом вытащил удерживающий стрелки шплинт, снял и положил каждую в свою клеточку на бумаге: часовую — справа, минутную — слева. Снял циферблат, посмотрел на внутренности… ответственный момент. Иногда бывает очень трудно вытащить хитрый механизм из гнезда. Минимальное усилие. Медленно, одну за другой, снял шестеренки и положил каждую в свою клетку. Вынул пружину — освободившись из плена, она рывком распрямилась и легла в стороне безвольной спиралью, будто и не приводила только что в действие весь искусный механизм. В клетке пружина не уместилась, пришлось пристроить рядом.

Остался анкерный механизм. Отвертка, не толще швейной иглы, постепенно выманила крошечные винтики из их убежищ.

Часы разобраны, но о неумолимом ходе времени напоминают церковные колокола. Большой колокол в церкви Святой Элеоноры бьет каждые полчаса, а с холма на балтийском берегу доносится слабое эхо колоколов Святой Катарины.

Теперь все то же самое, только в обратном порядке. Десятки крошечных деталей, и у каждой свое место. Только не торопиться… Тонкие пальцы то и дело сводит судорога. Приходится прерываться, сжимать и разжимать кулак, потирать руки. Сидит он неудобно, боль в тазобедренном суставе то и дело стреляет в позвоночник.

Наконец, стрелки на месте. Он закрепляет их на оси крошечным шплинтиком и заводит часы. Поворот ключа — и они тут же начинают исправно тикать. И та же мысль, наверное, в сотый раз с прошлого лета: именно так должен быть устроен мир. Рационально и умно. У каждого зубчатого колесика свое место, и результат их совместного движения ярок и понятен: часы показывают время.

Чувство умиротворения покидает его, как только часы заведены. Мир обретает форму, и форма эта не приносит ему утешения. Он кладет пальцы на левое запястье и считает пульс, глядя, как секундная стрелка завершает оборот на циферблате с именем мастера: Бюрлинг, Стокгольм. Сто сорок ударов в минуту. Отверточки и щипчики сложены в футляры, но его одолевает искушение повторить все с самого начала: разобрать и собрать. Но нет. В доме пахнет едой, и служанка скребется в дверь — пора к столу.

На столе — большая супница с синим узором. Хозяин, канатных дел мастер Улуф Роселиус, склоняет голову, быстро бормочет молитву, берется за крышку супницы — и с руганью отпускает. Трясет обожженными пальцами.

Служанка бросается к нему с полотенцем и чашей холодной воды. Запах пареной репы и вареного мяса постепенно разглаживает морщины недовольства на лбу хозяина.

Сесил Винге делает вид, что не заметил происшествия, смотрит на колеблющееся пламя восковых свечей, вдумчиво изучает игру теней на потемневшей от времени дубовой столешнице.

Канатчику за семьдесят, годы выбелили волосы и бороду. Роселиуса знают в городе, он справедливый и щедрый человек. Устроил приют для бедных при церкви Святой Элеоноры. Состояние его когда-то было достаточно велико, позволяло купить усадьбу графа Спенса на краю Ладугордсландета. Но старость Роселиуса отравлена неудачным коммерческим альянсом с соседом Экманом, счетоводом из финансовой коллегии. Покупка лесопилки в Вестерботтене обернулась серьезными финансовыми потерями. Винге догадывался, что Роселиус чувствует себя оскорбленным, — вот что он получил за годы щедрой благотворительности. И сумрачное настроение хозяина передается остальным, будто под потолком висит свинцовая грозовая туча.

Винге неловко: он снимает комнату у Роселиуса. Роселиус вынужден сдавать жилье, чтобы свести концы с концами. Каждый постоялец — невольное напоминание о нелегком положении хозяина, а сегодня Роселиус мрачнее обычного: каждую ложку супа сопровождает горестный вздох. Ест молча и, когда на дне тарелки остается совсем немного, откладывает ложку в сторону и прокашливается.

— Глупо давать советы молодым… никогда не знаешь, на что нарвешься. И все же Сесил… будь так добр и выслушай. Не буду ходить вокруг да около, ты и сам знаешь: я желаю тебе только добра.

Он опять глубоко вздыхает, показывает, как нелегко ему начать этот разговор.

— Это против природы, Сесил. Муж должен быть рядом с женой. Разве не давал ты клятву верности? «В радости и в горе…» Возвращайся к жене, Сесил.

Кровь бросилась в голову — и Винге тут же постарался взять себя в руки. Человек не должен позволять чувствам руководить разумом. Глубокий вдох. Глухие удары крови в ушах, будто где-то выбивают ковер. Но время идет — надо что-то ответить.

Годы нисколько не притупили ум и хватку Роселиуса, хватку, которая когда-то сделала его старейшиной цеха канатных мастеров. Винге едва ли не слышит, как сменяют друг друга мысли за его нахмуренным лбом.

Старик вздохнул, откинулся на стуле и поднял руки с открытыми ладонями — жест примирения.

— Мы немало соли с тобой съели, Сесил. Ты умен, что да, то да. Этого у тебя не отнять. Книги читаешь. Да и не злодей какой-нибудь, уж я-то тебя знаю. Но тебя ослепили все эти новомодные идеи. Думаешь, все можно решить умом? Ну нет. Ошибаешься. Чувства с разумом не идут в одной упряжке. Возвращайся к жене, Сесил. Вам обоим будет лучше. Обидел — попроси прощения, и делу конец.

— Ей так лучше. Я все взвесил и продумал, — сказал Сесил Винге, и сам услышал, как неубедительно прозвучали его слова. Словно ребенок оправдывается.

— Сесил… чего бы ты ни хотел достичь, результат будет — ровно наоборот.

Винге никак не мог унять дрожь в руках; даже ложку положил на стол, чтобы не привлекать внимания. Голос совершенно не слушался.

— Так сложилось. — Он неожиданно охрип.

Роселиус помолчал, потом заговорил, и тон был почти ласковый:

— Я видел ее сегодня на рыбном рынке. Она ждет ребенка. Живот уже не скрыть.

Сесил поерзал на стуле и в первый раз за все время разговора посмотрел канатчику в глаза:

— Она была одна?

Роселиус кивнул и потянулся рукой — хотел по-отцовски положить ее на предплечье. Сесил отдернул руку — и удивился. Инстинкт опередил мысль.

Он зажмурился. Еще раз — взять себя в руки. Представил себя в своей внутренней библиотеке, где выстроились ряды невидимых книг в ничем не нарушаемом покое. Мысленно снял с полки томик Овидия и прочитал: Omnia mutantum, nihil inherit. Все меняется, ничто не исчезает бесследно. Что еще нужно знать для душевного равновесия?

Сесил открыл глаза. Взгляд спокоен и непроницаем. С усилием унял дрожь в руках, положил ложку в тарелку и встал.

— Благодарю за суп и заботу, но все же ужинать отныне буду в своей комнате.

И пошел к двери, провожаемый горьким напутствием канатных дел мастера:

— Если человек думает одно, а действительность говорит другое, значит, мысль неправильна. Тебе ли это не понять? Тебе, с твоим классическим образованием?

Винге не ответил. Он уже отошел от стола настолько, что можно сделать вид, будто не слышит.

Вышел в прихожую на непослушных ногах и поднялся по лестнице в комнату, которую снимал у канатчика еще с начала лета. Опять одышка — остановился, оперся рукой о косяк и подождал, пока успокоится дыхание.

За окном — двор усадьбы. Солнце уже село. Смутные тени фруктовых деревьев на склоне, за ними угадывается море. Огни на Корабельном острове: моряки торопятся завершить дневную работу. На темном небе — громоздкий силуэт церкви Святой Катарины.

Сесил открыл окно и с наслаждением подставил все еще горящее лицо вечернему бризу. Каждое утро город словно делает глубокий вдох, а к вечеру выдыхает — ветер меняет направление и начинает дуть в сторону моря. Куркан, старинная мельница, медленно и натужно вертит крыльями, словно хочет сбросить ременный шкив, укрощающий ее природную страсть к вращению. А чуть дальше, у горизонта, ее сестры отвечают на том же языке — долой эти узы, дайте нам вертеть нашими крыльями, мы хотим улететь.

Становилось прохладно. Сесил закрыл окно и посмотрел в зеркало. Ему нет еще и тридцати. Черные волосы, схваченные на затылке лентой, странно контрастируют с бледной физиономией. Шея замотана шарфом.

Уже не различить, где кончается горизонт и начинается быстро потемневшее небо. Появились первые звезды. Мир устроен скверно: слишком много мрака и слишком мало света. Краем глаза он различил мгновенный, как моргание, прочерк упавшей звезды. В детстве ему говорили: если успеешь в этот миг загадать желание, оно непременно сбудется. Сесил смеялся над суевериями, но сейчас… кто знает, может, и правда. Только успей загадать…

Винге надолго задумался. Он не знал, сколько времени так просидел — час или два. Сидел, пока боковым зрением не заметил: во дворе что-то происходит.

Фонарь. Кто-то помахивает фонарем на липовой аллее. Винге никого не ждал, да и хозяин, насколько ему известно, тоже. Странно.

Он надел плащ и спустился во двор. Оказывается, двое: служанка Роселиуса с фонарем, а рядом с ней какой-то недоросток. Согнулся, уперся руками в колени и пытается отдышаться.

Служанка сунула фонарь Сесилу.

— К вам, господин. Я бы такого и на порог не пустила.

Повернулась и ушла размашистым шагом, укоризненно качая головой, — мир совсем обезумел.

Винге пригляделся — мальчишка. Сопливый и грязный, лет двенадцать-тринадцать. Голос еще не ломался.

— И что?..

— Это вы и есть Винге, который ходит в Инбетку?

— Полицейское управление размещается не в Инбетке, а в доме Индебету. Что касается меня, то да, я и в самом деле Сесил Винге.

Мальчишка подозрительно посмотрел на него из-под спутанной челки.

— Они там, на Дворцовом взвозе, обещали заплатить, кто добежит быстрее. Так я первый… чуть не помер. В боку колет и во рту как бы кровь. Вспотел весь, а на улице… сами небось знаете, как спать на улице в октябре в мокрой одежке. Дали бы кругляш на разживу.

Сказал и замер, будто удивился собственной наглости. Винге посмотрел на него оценивающе.

— Ты же сказал, за тобой другие прибегут. Могу и подождать немного.

Мальчуган скрипнул зубами, проклиная собственную дурость. Винге слегка улыбнулся, открыл кошель, достал монету и покрутил между большим и указательным пальцами.

— Повезло тебе, что на меня нарвался. Я не стану ждать твоих соперников. Терпение не входит в число моих достоинств.

Скороход облегченно засмеялся, показав дырку во рту, оставшуюся от двух выбитых зубов.

— Полицеймейстер хочет вас видеть. Сказал — немедленно. У себя дома, в Кузнечном переулке.

Винге кивнул и протянул ему монету. Мальчишка боязливо, словно ожидая подвоха, подошел, выхватил кругляш и пустился бежать. Одним прыжком перескочил низкий каменный забор, чуть не зацепившись ногой.

— На хлеб, а не на водку! — крикнул Винге вдогонку.

Мальчишка вместо ответа спустил штаны и звонко похлопал себя по голому заду.

— Еще пару таких поручений — и выбирать не надо: хватит и на то, и на другое!

И с победоносным смехом пустился бежать, на ходу натягивая штаны.

Ночь поглотила вестника, а Винге опять почему-то вспомнил про упавшую звезду и никак не мог сообразить: успел он загадать желание или нет?

Уже несколько месяцев полицеймейстеру Юхану Густаву Норлину обещали служебную квартиру, но пока ничего не дали. Он так и жил с семьей в старой квартире, в трех кварталах от биржи.

Винге поднялся по лестнице на третий этаж и остановился отдышаться.

Уже далеко за полночь. Квартира небольшая. Ясно, что ни одному ночному посетителю не удастся поговорить с хозяином, не перебудив при этом все семейство. Не удалось и Винге — едва он позвонил, где-то в соседней комнате заплакал ребенок и послышался голос укачивающей его матери.

Норлин встретил его в прихожей, без парика, в форменном кафтане, надетом на ночную рубаху.

— Сесил… спасибо, что так быстро отозвался.

Винге молча кивнул.

Они прошли в гостиную. Норлин показал на стул у изразцовой печи.

— Катарина поставила кофе, думаю, скоро закипит.

Полицеймейстер сел напротив и прокашлялся. Ему было явно неудобно, что он вытащил Винге из постели в столь поздний час.

— Труп нашли, Сесил. В Фатбурене, на Сёдермальме. Какие-то сорванцы заметили и уговорили пьяного инвалида выволочь его из воды. Состояние тела… Парень, который мне рассказывал, десять лет в страже, много чего насмотрелся. Его не удивишь. Но когда он начал описывать утопленника, согнулся вдвое и еле удержался, чтобы не оставить свой ужин у меня на ковре.

— А может, и не от этого. Насколько я знаю ночную стражу, перегонным они вовсе не брезгуют. Не перепил ли? А может, приснилось?

Норлин даже не улыбнулся. Винге устало потер глаза.

— Юхан Густав, ты обещал, что последнее дело, когда ты просил меня помочь, будет и впрямь последним. Не забыл? Я работал на вас весь год, самое время заняться и своими делами.

Норлин, ни слова не говоря, встал, вышел из комнаты и вернулся с булькающим медным кофейником.

— Моя благодарность не знает границ, — серьезно сказал он. — Я не могу вспомнить ни единого случая, когда твой вклад не превзошел бы все мои ожидания. Благодаря тебе наши показатели с зимы улучшились настолько, что всем ясно — ты оказал нам огромную услугу, и не одну. Но, положа руку на сердце, Сесил: разве я тоже со своей стороны?.. — Он попытался встретиться с Винге взглядом, но попытка не удалась: тот отвел глаза. Норлин вздохнул и поставил кофейник на стол. — Когда-то мы были молодыми, Сесил… Молодыми и нахальными, старались поскорее сделать себе имя в судах. Ты всегда был идеалистом, стоял на своем, чего бы тебе это ни стоило. А я… Жизнь подрезала мне крылья. Я умел идти на компромиссы, поэтому и стал полицеймейстером. А сегодня я тебя спрашиваю: часто ли мы сталкивались с серьезными преступлениями? Неграмотный фальшивомонетчик… еще кто-то жену убил и даже не озаботился молоток отмыть от крови. Пьяные дебоширы. Нет… на этот раз — что-то другое. Мы такого никогда не видели, ни ты, ни я. Если бы был кто-то еще, кому я могу довериться, — но такого нет. Среди нас живет настоящий монстр, Сесил, и он на свободе. Тело перенесли в церковь Святой Марии. Очень прошу тебя: последняя услуга. Больше никогда не буду тебя беспокоить.

Винге наградил Норлина таким пронзительным взглядом, что теперь отводить глаза пришлось полицейскому начальнику.

 

3

Кардель спустился с Мельничной горы, остановился и выплюнул коричневую табачную жижу. Успел привести себя в порядок: вымылся в колодце у родственника, попросил взаймы чистую рубаху. За известковой белизной домов, сливающихся с белесыми испарениями с Гульфьорда, виден Город между мостами с примыкающим к нему Рыцарским островом — смутный темный колосс с редкими, загадочно подмигивающими огоньками.

Не успел он покинуть предместье, наткнулся на прохожего с изрытым оспой лицом и полицейским серебряным жетоном на цепочке. Тот, судя по всему, направлялся к Полхем-шлюзу.

— Ты не знаешь, куда делся утопленник из Фатбурена? Меня зовут Кардель, это я его вытащил несколько часов назад.

— Слышал, слышал. Ты ведь из сепаратов, да? Ну так его пока отнесли в морг при Святой Марии. Дьявольщина какая-то… Хуже в жизни не видел. А я-то думал… думал, вытащил — и ладно, твоя работа закончена, а ты вон чего… да ладно, теперь знаешь, где искать. А я в Индебету, надо доложиться до рассвета.

*

Кардель, то и дело скользя на размокшей от обильной осенней росы глине, спустился по склону к каменной церковной ограде. Церковь Марии — инвалид, как и он. В год его рождения случайная искра из пекарни обернулась огненным инферно и превратила в пепел двадцать кварталов. Шпиль Тессина провалился сквозь потолочные своды и пока еще не восстановлен, хотя прошло больше тридцати лет.

Кардель нашел калитку и оказался на погосте. Поежился — как всегда на кладбище, показалось, что покойники наблюдают за ним исподтишка. Стряхнул наваждение — и вздрогнул: тишину нарушил странный звук, будто где-то под землей лает собака. Он не сразу понял, что это, но тут же заметил тень на поляне между церковными соснами и горсткой неказистых строений. Там стоял человек и натужно кашлял в платок.

Кардель остановился в нерешительности. Что делать дальше? Неизвестный поборол кашель, сплюнул и повернулся. На фоне освещенного окна в лачуге могильщика виден только силуэт, в то время как сам Кардель как на ладони.

— Так это… вы… вы нашли утопленника, Кардель? — задышливый поначалу голос под конец фразы обрел звучность.

Кардель молча кивнул — выжидал, к чему клонит неожиданный собеседник.

— В полиции наверняка не спросили… но Кардель… это же не полное имя?

Кардель снял мокрую шляпу и слегка поклонился:

— Жан Мишель Кардель, если вам угодно. Спасибо папаше, насуслил имечко. Увидел новорожденного, и на́ тебе — взбрело в башку. Курам на смех. Можете звать меня Микель.

— Скромность — важная добродетель. — Судя по голосу, незнакомец улыбнулся. — Ваш папаша, как я полагаю, об этом не знал.

Он отошел в сторону от окна, и Кардель наконец разглядел его лицо.

— Меня зовут Сесил Винге.

Кардель быстро окинул собеседника взглядом. Намного моложе, чем могло показаться по голосу. Одет достойно, хотя и старомодно. Черный, узкий в талии плащ с высоким воротником на подкладке из конского волоса, неброская вышивка на жилете. Бархатные штаны, схваченные у коленей. На шею намотан белый шарф. Длинные черные волосы завязаны на затылке темной, скорее всего красной, лентой. Кожа настолько белая, что чуть не светится в темноте.

Тонкокостный, невероятно худой — в чем только душа держится? Прямая ему противоположность — таких, как Кардель, на стокгольмских улицах, как салаки в неводе. Бывшие солдаты, чью молодость похитили войны и нужда, преждевременно износившиеся, но еще крепкие люди. Сам-то он, должно быть, вдвое шире в плечах, чем эта былинка в образе человека. У него-то, Карделя, лопается на груди рубаха, ноги, как бревна, пудовые кулачищи… теперь, правда, кулак один, на оставшейся руке. Уши, размозженные в драках, свернулись в затвердевшие, как камень, складки.

У Карделя возникло чувство, что Винге, хоть и смотрит в глаза, видит его целиком — от кончиков волос до пальцев ног. Он инстинктивно повернулся, скрывая протез, и смущенно кашлянул. Надо было как-то прервать гнетущее молчание:

— Я встретил констебля неподалеку. Господин Винге тоже из дома Индебету? Вы из полиции?

— И да, и нет. Я не из полиции, но меня послал полицеймейстер. А вы, Жан Мишель? Что вы делаете ночью на кладбище? Мне кажется, вы сделали для утопленника все, что могли.

Кардель пожевал несуществующий табак, чтобы выиграть время.

— Кошель пропал. Может, зацепился за труп. Не так-то там и много, но все-таки… ночной прогулки стоит.

— Я пришел осмотреть тело, — сказал Винге, помедлив. — К сожалению, его уже обмыли. Хотел поговорить с могильщиком… Следуйте за мной, Жан Мишель, посмотрим, не найдется ли ваш кошелек.

Могильщик ответил на стук в окно не сразу. Старый, маленький, кривоногий, с намечающимся горбом и легко узнаваемым немецким выговором.

— Господин Винге?

— Да, это я.

— А я Дитер Швальбе. Пришли, значит, на покойничка поглядеть? Что ж… это можно. Глядите на здоровье. Только уж до утра управьтесь, утром его отпоют и закопают.

— Покажите дорогу.

— И дорогу покажу, а как же…

Швальбе вернулся в комнату, запалил от свечи лучину и зажег два фонаря. На столе сидел откормленный кот и причесывался только что вылизанной лапой. Могильщик протянул один фонарь Карделю, закрыл за собой дверь и, хромая, двинулся по тропинке. Только зна́ком показал — идите, мол, за мной.

Они перешли двор. Могильщик остановился у невысокого каменного строения с облезлой штукатуркой и, прежде чем войти, прикрыл рот, неожиданно мяукнул и тут же пояснил:

— Крысы. Лучше я их напугаю, чем они меня.

Вдоль стен чего только нет: лопаты, ломы, доски для гробов — новые и бывшие в употреблении, осколки надгробных плит, лопнувших от морозов. Тело утопленника — на скамье, завернуто в тонкую ткань. В морге, несмотря на прохладу, царил легко узнаваемый запах смерти.

Могильщик, не оборачиваясь, показал на крюк в стене. Кардель понял, повесил на крюк фонарь и посмотрел на могильщика — что делать дальше? Тот молчал. Наклонил голову, переминался с ноги на ногу и молчал. Ему было явно не по себе.

— Что еще? — нетерпеливо спросил Винге. — У нас не так много времени.

Швальбе уставился в земляной пол.

— Мы, могильщики, много чего знаем… что другим неведомо. Любой скажет. Кто всю жизнь могилы копает, тот знает. У мертвеца, ясное дело, голоса нет, но… есть и другие способы. Этот-то, кто лежит здесь, — очень зол. Вот-вот стены начнет крошить от ярости.

Суеверие-то оно, конечно, суеверием, но Карделю стало страшно. Хотел было осенить себя знамением, но поглядел на Винге и воздержался. Тот скептически посмотрел на Швальбе.

— Главное свойство мертвеца — отсутствие жизни. Сознание покидает тело. В каком мире оно сейчас находится — не могу сказать. Надеюсь, что в лучшем, чем тот, что покинуло. То, что осталось, — мертвое тело. Мертвое тело не чувствует ни жары, ни холода, ни солнца, ни дождя. Вряд ли мы доставим ему какие-то неприятности.

Швальбе промолчал, но по тому, как поморщилось его лицо, заметно было: ответ его не удовлетворил. И уходить он не собирался.

— Нельзя хоронить человека без имени. Только привидения плодить. Пока не узнаете, как его звали, нареките хоть как-то.

Винге задумался. Наверняка ищет способ побыстрее избавиться от назойливого могильщика.

— Ну что ж… и нам будет удобнее, если мы дадим ему имя. Ваши предложения, Жан Мишель?

Кардель не ожидал вопроса и промолчал, собираясь с мыслями.

Могильщик осторожно прокашлялся.

— По обычаю… может, дадим имя короля?

— Густав? — Кардель словно выплюнул имя. — Ну нет. Этот бедолага и так настрадался.

— Тогда кто-то из ваших Карлов? Двенадцать штук, на выбор. На вашем языке карл означает мужчина, если не ошибаюсь. Любому мужику подойдет.

— Карл? — Винге повернулся к Карделю.

— Карл?

Близость смерти гальванизировала память. Безжизненное тело Юхана Йельма, погибшего друга…

— Да, — сказал Кардель. — Карл. Карл Юхан.

Швальбе осклабился, показав почерневшие остатки зубов.

— Хорошо! С этим пожелаю господам удачной ночи. Может, узнаете что… Господин Винге, господин…

— Кардель.

Швальбе кивнул, пошел к выходу, бросил через плечо:

— …и господин Карл Юхан. — И удалился, всхрюкивая от смеха и вполголоса повторяя: «Господин Карл Юхан, надо же… Карл Юхан, господи ты боже мой».

Винге и Кардель остались одни.

Винге откинул покрывало. Открылся обрубок ноги, не больше чем две ладони от паха. Он внимательно изучил его и повернулся к Карделю:

— Подойдите поближе. Расскажите, что видите.

Кардель поежился. Почему-то зрелище показалось ему очень страшным. Даже трудно поверить, что такой обрубок может принадлежать человеческому существу. Он отвернулся.

— А что я вижу? Нога отрезана… что о ней скажешь?

Винге молча кивнул. В этом молчании было что-то, от чего Кардель почувствовал себя дураком, и это его разозлило. Да что ж это за ночь такая, кончится она когда-нибудь или нет?

— Насколько я понимаю, у Жана Мишеля тоже не хватает одной руки, — сказал Винге, по-прежнему пристально глядя ему в глаза.

Вот это да! А Кардель-то всегда считал, что ему удается скрывать свою инвалидность. Потратил на упражнения больше часов, чем сам мог сосчитать. Со стороны искусно выточенная из светлого бука кисть почти не отличается от живой. К тому же он научился ловко прятать ее за бедром. Если не махать руками, никто не замечает, что у него нет руки, а уж ночью — и подавно.

Он неохотно кивнул — что ж отрицать, если тот заметил. Да, одной руки не хватает.

— Примите мои соболезнования.

Кардель насмешливо фыркнул:

— Я сюда не за соболезнованиями пришел, а за потерянным кошелем с деньгами.

— Судя по тому отвращению, с каким вы произнесли имя славного короля Густава, рука потеряна на войне?

Кардель мрачно кивнул. Он никак не мог понять, говорит ли Винге серьезно, или издевается.

— Я к тому, что ваши знания касательно ампутаций куда богаче моих. Не будете ли вы так добры посмотреть еще раз, поближе?

На этот раз Кардель посмотрел внимательнее. Служанки обмыли тело довольно небрежно, кое-где остались налипшие грязь и тина. Он поднял голову — ответ казался ему очевидным.

— Это не свежая рана. Зажившая.

— Вот именно. — Винге одобрительно кивнул. — Зажившая. Когда мы видим тело в таком состоянии, надо решать вопрос: явились ли эти повреждения причиной смерти, либо преступник решил расчленить труп, чтобы легче от него избавиться. Но… я не удивлюсь, если мы найдем все четыре культи.

Они взялись за концы тонкого покрывала, по знаку Винге подняли, свернули пополам и положили ткань на пол. В нос ударил тяжелый, сладковатый трупный запах. Винге закрыл нос платком, Кардель удовлетворился рукавом рубахи.

Ни рук, ни ног у Карла Юхана не было. Отрезаны настолько близко к телу, насколько позволили нож и пила. Глаз тоже нет: глазные яблоки вырваны из глазниц. Истощен до предела: ребра выпирают, между ними глубокие провалы. Вздутый гнилостными газами живот не скрывает торчащие острые гребни подвздошных костей. Узкая, почти детская грудь. Единственное, что напоминает о жившем когда-то молодом человеке, — волосы, тщательно вымытые церковными служанками и добровольными помощницами. Роскошные золотистые волосы.

Винге снял фонарь с крюка и медленно обошел тело, то и дело поднося фонарь поближе и всматриваясь в детали.

— На войне, смею предположить, Жан Мишель видел немало утопленников?

Кардель кивнул. Все происходящее было ему настолько непривычно, что от волнения развязался язык:

— Еще бы… Не поверите: все вернулись к осени. Утопленники то есть. Море вернуло. Мы их нашли на берегу, под стенами Сведборга. Нас, тех, кто еще не горел в лихорадке, послали их собирать. Ну, скажу вам… треска и крабы уже сожрали все, что могли. А часто они шевелились, звуки издавали… спятить можно от страха. А это угри… выползают и в море… не с большой охотой выползают, скажу я вам, нажрались от пуза. Еле двигаются.

— Похоже на Карла Юхана?

— Те-то? Никакого сходства. Но те, кого быстро вынули, — да, похожи. Мы старались подбирать своих сразу, как бой стихнет… ну, час, ну, другой, как они утопли. Думаю, Карл Юхан недолго пролежал в Фатбурене. На часы надо считать. Вечером, скорее всего, бросили. Как стемнело.

Винге задумался.

— А скажите мне, Жан Мишель, рука ваша — она долго заживала?

Кардель помедлил, прежде чем ответить.

— Ладно, — сказал он. — Раз такие подробности… Давайте попробуем.

Он протянул руку с протезом. Винге помог ему закатать рукав, пока не обнажились ременные крепления, удерживающие протез у локтя. Кардель привычно развязал ремни и передал Винге деревянную руку.

— Вы когда-нибудь видели, как людей режут? — спросил он.

— Никогда. Живых — никогда. Был в анатомическом театре, там хирурги вскрывали мертвое тело. Женщина. В учебных целях.

— Ну, мой-то случай вряд ли подойдет для учебников. Боцман сразу стянул руку под локтем шкотом. Вроде как жгут наложил, кровь остановить. Перестарался маленько — пока до фельдшера добрались, уже антонов огонь пошел. Почернела рука-то. Поначалу всего два пальца размозжило, а тут пришлось почти у локтя резать. Дальше, значит… привязали меня цепями к столу, чтобы не дергался, фельдшеру не мешал. У них цепи такие специальные, в кожаных чехлах. То, что помягче, — ножом режут, а кость пилой. Кому повезло — в того спиртное вливают, пока не сквасится… а мне — нет. Мне не повезло. То ли у них самогон закончился, то ли спешка. Большие-то сосуды надо быстро зажимать, пока режешь. А у них зажимы все время соскользали, кровь хлестала, аж все стены забрызгало. И других тоже резали рядом — та же история. Фонтаны крови. Я посмотрел — на соседних столах все белые как алебастр. То есть они из меня чуть не всю кровь выпустили. Тут, значит, вот что главное: они кожу разрезают кругом и, как чулок, закатывают к локтю. А кость пилят уже повыше. Им, значит, лоскут кожи надо сохранить, культю зашить. Потом кожу опускают, закрывают рану и шьют прямо по живому. Вот, посмотрите… полумесяцем. И сейчас еще пятна красные видны, где иглу втыкали. А дальше — молись. Не повезет — антонов огонь, опять резать. А повезет, заживет. Жди, пока новая рука вырастет.

Он усмехнулся и подмигнул Винге, но тот даже не улыбнулся.

— Если я правильно понял, вы видели все фазы… — Он запнулся и поправился: — Все стадии… все этапы заживления раны. Куда более подробно, чем я мог бы вам пожелать. Поэтому я сохраняю надежду, что вы можете сделать попытку датировать… определить: когда примерно отрезаны конечности у Карла Юхана? Сколько времени прошло?

— Дайте фонарь.

Теперь настала очередь Карделя сделать церемониальный обход лавки с покойником. Нос зажать нечем — в единственной руке фонарь, поэтому он постарался дышать ртом и выдыхать как можно сильнее.

— Тут, значит, вот что… Мне кажется, сначала отрезали правую руку. Потом левую ногу, левую руку и правую ногу. В таком, я думаю, порядке. Правая рука… если на бедняге заживало, как на мне, — самое меньшее, три месяца. А правая нога… месяц, скорее всего. Культя зажила этак за месяц до последнего заплыва.

— Значит, ему отреза́ли ноги и руки по очереди… Перевязывали, ждали, когда более или менее заживет, и приступали к следующей. Зубов нет, языка тоже. Если судить по заживлению ран, пытка началась примерно в конце весны и закончилась пару недель назад. Смерть наступила… точно сказать нельзя. Он мертв уже несколько дней.

У Карделя волосы встали дыбом от нарисованной Винге картины.

— Да… — повторил тот. — Смерть наступила несколько дней назад, и, думаю, к его большому облегчению.

Он собрался было накинуть покрывало на обезображенное тело, но остановился и потер ткань между большим и указательным пальцами.

— Спасибо за помощь, Жан Мишель. Но должен вас огорчить — вы переоценили таланты покойника по части карманных краж. Ваш кошелек висит у вас на поясе под камзолом. Как будто бы и незаметно, но, когда вы нагнулись с фонарем, он проявился вполне недвусмысленно. Да вы и так это знали… Похмелье — дело, разумеется, серьезное, но даже серьезное похмелье не может держаться так долго. Скоро утро.

Кардель проклял себя за неосторожность — надо же, этот тип поймал его на вранье! Он разозлился. Полное хладнокровие и даже равнодушие Винге показалось ему оскорбительным — ему, который насмотрелся на покойников куда больше, чем того хотелось бы.

Он сплюнул через плечо.

— Вы жуткий тип, господин Сесил Винге. Нечему удивляться, что вы так наслаждаетесь обществом мертвецов. И знаете… чересчур уж вы тощий. Скелетам вашим любимым, что ли, подражаете? Я бы на вашем месте проводил больше времени за обеденным столом, чем в покойницкой.

Винге не обратил внимание на грубость.

— Я здесь оказался не из любви к покойникам. Причину называть не буду. Но позвольте спросить: вы хотите мне помочь? Хотите ли вы, чтобы этот несчастный был отмщен и похоронен в освященной земле? У меня есть определенные возможности в полицейском мире. Я был бы очень благодарен за помощь, которая, само собой, будет оплачена.

Винге замолчал и посмотрел на Карделя. В колеблющемся свете фонаря глаза его казались огромными, и то ли пламя отразилось в них так причудливо, то ли и в самом деле зажегся огонек, которого он раньше не замечал. Уж не дьявол ли, собственной персоной? Кардель даже немного испугался. Только сейчас сообразил, насколько он устал.

— Вам не надо торопиться с ответом, — продолжил Винге, словно и не заметив его растерянности. — Сейчас я иду в дом Индебету послушать утреннюю сводку. Констебль наверняка подготовил рапорт. Ответственность за расследование ложится на городского прокурора, а он как раз сейчас занят другим делом, попроще, которое к тому же сулит гораздо больше славы. Но, разумеется, обязанности свои он выполнит. Вся полиция будет поставлена на ноги, квартальные получат команду опросить жителей, и так далее и тому подобное. У меня мало надежды, что такая тактика даст результат. Это изуродованное тело закопают как раз здесь, в северной части погоста. Без имени. И никто о нем и не вспомнит. Полицеймейстер попросил меня сделать все, что в моих силах. Но, боюсь, сил моих недостаточно.

Ну нет — Карделя вывести из себя трудно, но, если вывели, успокоить еще труднее. Он повернулся и пошел к выходу.

— Если все же захотите мне помочь, Жан Мишель Кардель, разыщите меня, — крикнул Винге вдогонку. — Я снимаю комнату у Роселиуса, известного канатчика, спросите бывшую усадьбу графа Спенса.

 

4

В доме Индебету на самом верху Дворцового взвоза, где разместилось полицейское управление, неразбериха с самого утра. Как, впрочем, и в любой другой день.

Винге потер глаза, стараясь не проникаться к себе сожалением по поводу бессонной ночи. Если повезет, можно найти кофейник с несколькими каплями еще не остывшего кофе.

Полно народу — люди входят, выходят, кто-то топчется у стены, дожидается приема. Бравые полицейские все еще не привыкли к новому зданию, а главное — к новому полицеймейстеру. Ничто еще не утряслось, еще не протоптаны удобные тропы из одного кабинета в другой.

Еще года не прошло, как полиция переехала в дом Индебету. Гуляли недобрые сплетни — дескать, переселились из обжитого и намоленного здания на Садовой только потому, что бывшему хозяину удалось добиться аудиенции у умирающего короля Густава. Он вышел оттуда, потрясая купчей с почти неузнаваемой подписью монарха: двадцать пять тысяч риксдалеров за уже много лет пустовавшее, обшарпанное, продуваемое всеми ветрами строение. Летом жарко, зимой холодно.

Дом странно асимметричен, словно наклонен в сторону холма. С одной стороны — Большая церковь, с другой — еще не вывезенные руины Боллхюсета, где когда-то двор развлекался игрой в мяч.

В рассветном сумраке трудно отличить знакомые лица. Винге с отвращением заметил, как Тойхлер и Нюстедт, даже в полиции славящиеся своей жестокостью, волокут какого-то бедолагу в порванной рубахе. Разбитые губы и синяки на физиономии свидетельствуют, что несчастный только что признал свою вину. Попавшийся навстречу секретарь Блум тоже обратил внимание на эту сцену и возвел взгляд к небу — что, мол, с ними поделаешь? Прошло уже два десятилетия, как указом короля подобные методы допроса запрещены, но Тойхлер и Нюстедт указа, очевидно, не заметили. Они из другого времени.

Попадались и знакомые, но они, завидев Винге, опускали глаза и проходили мимо, будто не замечали; какое там — не замечали: он спиной чувствовал на себе их взгляды.

Он поднялся по лестнице и с удивлением отметил, что герб бывшего полицеймейстера все еще висит на стене. Никто не озаботился заменить или хотя бы снять — еще один признак всеобщей растерянности, царящей в полицейском хозяйстве после убийства Густава Третьего.

В полицейском управлении все еще раздавалось эхо выстрела Анкарстрёма на бале-маскараде, хотя прошло уже почти два года. Здесь то и дело вспоминали тревожное время, когда раненый король лежал на смертном одре и боролся с приближающейся смертью.

Предшественник Норлина, Нильс Хенрик Ашан Лильенспарре, которому король доверял безгранично, выстроил полицейскую систему с фундамента и сам же ей управлял почти три десятилетия. Он был как раз из первых, кто постарался использовать смену власти: регент при несовершеннолетнем принце, недалекий и слабовольный герцог Карл, брат короля, стал марионеткой в его руках.

Но излишний аппетит привел Лильенспарре к катастрофе. Место министра, которое он предназначал для себя самого, занял барон Ройтерхольм. Барон отправил Лильенспарре управлять поселениями в Померании, а место полицеймейстера занял юрист Юхан Густав Норлин — назначение, в котором барон, по слухам, уже раскаивался. И, как и многие проницательные люди, Винге понимал причину сомнений: Норлин — неподкупный и справедливый человек.

На третьем этаже в коридоре выставлены стулья, которые уже при жизни короля начали называть «густавианскими» — гнутые, с мягкой полосатой обивкой. Винге несколько раз сжал и разжал кулаки — безнадежная попытка согреть заледеневшие пальцы. От холодного влажного воздуха першило в горле, и он старался не дышать глубоко, чтобы не закашляться.

Пришлось ждать еще с четверть часа, укрываясь от сквозняков из незаклеенных окон. Наконец дверь кабинета Норлина открылась, и предыдущий посетитель, договаривая что-то через плечо, вышел в коридор.

Как и во всем здании, в кабинете полицеймейстера царил форменный беспорядок. Красивый резной стол почти не виден под покосившимися, готовыми вот-вот обрушиться кипами бумаг. Полицеймейстер стоял у окна и почесывал за ухом довольно мурлычущего кота. Они с Винге почти ровесники, но за последний год Норлин сильно постарел и выглядит намного старше своих тридцати. Ворот форменного мундира натирает кожу, он то и дело тянется почесать шею, но рука останавливается на полпути и возвращается к коту. Норлин проследил за взглядом Винге и улыбнулся:

— Единственное существо в этом доме, кто сохраняет здравый смысл. К тому же умеет расставлять приоритеты.

Он осторожно спихнул кота на пол и встал спиной к окну. Кот сдавленно мявкнул и недовольно поглядел на хозяина.

— Ну что? Доволен осмотром?

— Ты помнишь, я сказал, что стражнику могло привидеться по пьяному делу? Я невольно оскорбил его недоверием. Преступление и в самом деле крайне необычное.

— Кроме твоей известной проницательности, есть еще одна причина, почему я попросил заняться этим делом именно тебя, Сесил. Ты формально не принадлежишь нашему корпусу и можешь работать, не поднимая шума. Ройтерхольм с меня глаз не сводит, его бесит, когда я занимаюсь полицейской работой. Ему нужно, чтобы мы вводили всё новые цензурные ограничения, а не очищали город от разной швали. Вот, посмотри… — Норлин поднял со стола конверт со сломанной сургучной печатью. — Письмо, подписанное Густавом Адольфом Ройтерхольмом. Требует отчета, почему не сдвигается с места расследование злостных слухов, будто он, барон Ройтерхольм, пытался отравить кронпринца. А также и других сплетен… неутолимая жажда власти якобы сделала барона импотентом, и он в связи с этим предается разного рода извращениям. «Терпение мое не безгранично…» Терпение его, видите ли, не безгранично. Требует полного отчета: какие меры приняты и каковы успехи.

— Пошлешь отчет?

— Воздержусь. Само собой, никаких мер я не принимал. Барон не в себе. Ройтерхольм — типичный деспот. Ни друзей, ни семьи… он себя просто-напросто не видит. Живет без зеркала. Слушает только льстецов. Пытается уговорить гадалку Арвидссон поговорить от его имени с покойниками. Тщеславен, вспыльчив и злопамятен. Кстати, покойный король Густав со временем тоже стал таким. Страх революции и предательства — зараза. Поражает любого, чья задница оказывается поблизости от трона. А на троне — и подавно. Ты же помнишь, его королевское величество приказал моему предшественнику набрать целую гвардию умников, чтобы докладывали ему обо всех сплетнях и, не дай бог, заговорах. Я не говорю, что в народе нет недовольных. Недовольные есть; только наши умники ищут их не в том месте. Короля Густава в последние годы преследовали кошмары французской революции, и доблестные шпионы подслушивали в кофейнях и кабаках: а не расплодились ли вредные идеи в народе аж до Лапландии? Вместо того чтобы прислушаться, что говорят при дворе, под самым его носом… — Норлин широким жестом показал на стол. — По мере сил я не обращал внимание на сплетни, которыми меня заваливал Лильенспарре. Но представь: по-прежнему продолжаю получать доносы под расписку. Неописуемая бессмыслица! Некий Эдман доносит, что некий Нильссон пел в кабаке в Стренгнесе переведенную на шведский «Марсельезу». Кавалерист, подозреваемый в мужеложстве, якобы сделал комплимент известному смутьяну Юлину: похвалил заколку для галстука. Кульмер и Огрен явились в церковь в длинных штанах, Карлен прячет Турильда под подушкой… Чушь собачья. Но Лильенспарре придавал этой белиберде большое значение… старый болван. Знаешь, как называли министра? Сучонок.

Винге выбрал из вороха один лист, посмотрел без всякого интереса и положил на место. Норлин сорвал с себя парик, бросил на стол и начал яростно чесать голову.

— Ходят слухи, что Ройтерхольм уже ищет мне замену.

— Кого прочат?

— Как будто Магнуса Ульхольма. Думаю, ты хорошо знаешь это имя.

— А ты знаешь, сколько тебе осталось?

— Нет. Но когда барон решил закрыть на что-то глаза, то этого чего-то вроде бы уже и не существует. И мне не надо тебе говорить, что Ульхольм не даст завершить это следствие. Так что поторопись, Сесил. Дело спешное.

Бессонная ночь давала о себе знать. Перед глазами плясали размытые светляки усталости. Винге потер веки.

— Я последний, кому ты должен напоминать о спешке.

Наконец Норлин догадался предложить ему стул. Приоткрыл дверь и приказал кому-то в коридоре принести кофе. Или просто крикнул в пустоту, надеясь, что его услышат. На всякий случай грозно повторил приказ и уселся рядом с Винге.

— Итак, вернемся к нашему утопленнику. Есть надежда раскрыть преступление?

— У меня есть причины считать, что тело бросили в воду буквально за несколько часов до того, как бравый стражник его выловил. Скорее всего, в тот же вечер. Надо искать свидетелей. Тех, кто был в этом квартале после наступления темноты.

— Скорее всего, безнадежное предприятие. И все?

— Нет, не все… На утопленнике не было никакой одежды, но его завернули в кусок ткани… странная ткань, я никогда такой не видел. По виду — очень дорогая. Слишком дорогая для таких целей. Надо спросить у торговцев мануфактурой. Вполне возможно, они знают, что это за товар.

Винге не поручился бы, что Норлин расслышал последние слова: он погрузился в глубокую задумчивость и только медленно кивал в такт рассуждениям Сесила.

— Действуй очень тихо, прошу тебя. И не только из-за Ройтерхольма. Вряд ли я должен тебе напоминать, что недовольство в народе тлеет все сильнее. Совсем недавно чернь собралась на Дворцовом взвозе. Требовали крови — и все из-за того, что какой-то хлыщ из дворян поцарапал горожанина шпагой. Преступления такого рода требуют особой осторожности при расследовании. Сделай одолжение.

В дверь постучали, и вошла служанка. На оловянном подносе — кофейник и чашки. Норлин разлил кофе, и Винге с наслаждением приник к чашке с живительным напитком. Кот, нимало не смущаясь высоким чином хозяина, прыгнул к Норлину на колени.

— Извини, Сесил, в этом, наверное, есть и моя вина… но выглядишь ты ужасно.

 

5

Кабак называется странно: «Гиблое место». На стенах — многолетний слой жирной копоти, но роспись, как ни странно, легко различима: пляска смерти. Крестьяне и горожане, дворяне и пасторы несутся в бешеном танце под звуки скрипки, на которой наяривает ухмыляющийся скелет. Днем посетителей немного — не каждому нравится такое откровенное напоминание о неизбежной бренности бытия. Но к вечеру винные пары берут свое, кабак заполняется, и никто уже не смотрит на проступающую под сажей роспись. Кабатчика Йедду много раз уговаривали замазать мрачный сюжет.

— Спятили, что ли? — шипел он. — Это же не кто-нибудь, это сам Хофбру! Шедевр!

Кардель терпеть не может эту чертовщину. Особенно теперь, когда он пообещал Йедде не напиваться до бесчувствия. Тем более он на работе: должен разнимать драки и выбрасывать из кабака дебоширов. Вышибала. За каждого укрощенного бузотера — отдельная плата. Почему не подработать? Сидит за столиком у лестницы и все время поглядывает на стену: кажется, пустые глазницы костлявого скрипача уставились именно на него.

Он поежился и отправил в рот чуть не полную горсть табака.

Его не оставляло предчувствие, что нынешняя ночь ничем хорошим не кончится. Народ возбужден, в тесноте то и дело вспыхивают потасовки. В его обязанности входит разнимать драчунов, что почти никогда не удается. Приходится брать буяна за шиворот так, что каблуки отделяются от пола, и вышвыривать на улицу.

В кабак ввалилась компания подвыпивших матросов. Хохочут, распевают во все горло непристойные песни, хвастают сломанными целками.

Теперь Кардель точно знает: ничем хорошим это не кончится. Молодые парни, пьяные и бесшабашные. Нельзя сказать, что они ему не нравятся, — сам был таким. Но сейчас он наблюдает за ними из своего угла, как волк за разыгравшимися зайцами. Все равно придется ими заняться. Вопрос времени.

Не прошло и получаса, как опасения подтвердились. Кто-то из гостей наступил на шнурок собственного ботинка, споткнулся и вылил полную кружку пива на спину одного из матросов. В мгновение ока несчастного взгромоздили на стол, заставили снять башмаки и плясать. Пока он плясал, матросы подняли скрипучий стол, начали его раскачивать и гоготали, глядя на неуклюжие попытки бедняги сохранить равновесие. Один из них норовил попасть кончиком ножа между пальцев ног плясуна.

Кардель поймал взгляд Йедды. Тому, конечно, плевать на пролитое пиво и потасовку — пусть хоть в фарш друг друга перемелют, но мебель стоит денег.

Он понял. Закрепил ремни на протезе.

Война научила Карделя: никакой доблести в драке нет. Есть сила и везение. Но все же есть и ритуал, которого он обязан придерживаться. Положить руку на плечо, успокаивающий жест. Мимическая дипломатия. Соблюдайте порядок заведения, ребята.

Кто-то заорал ему в ухо — убирайся к дьяволу! Другой плюнул в лицо. Сердце забилось, как барабан. Но Кардель овладел собой, опустил плечи, как бы признавая свое поражение, исподлобья посмотрел на презрительно ухмыляющуюся физиономию.

Матросы даже не поняли, что произошло. Левая рука взвилась в воздух, и деревянная ладонь мгновенно погасила торжествующую ухмылку. Брызнул кровавый каскад выбитых зубов. Еще удар, еще. Хруст перебитого носа, ребер… каждый удар отзывается невыносимой болью в культе, и эта боль словно подкидывает дрова в топку ярости.

Матросы бросились бежать. Последний, обливаясь слезами, полз на четвереньках. Кардель пнул его в зад и отвернулся. Несчастный плясун так и не слез со стола: стоял с улыбкой от уха до уха и хлопал в ладоши.

Благодарность не знает границ. Бедняга заказывает кувшин рейнского и поднимает тост за тостом — все до одного за своего спасителя. Ну что ж… Кардель со своей стороны решает, что баталия исчерпана и ничего дурного не предвидится, — свидетели слишком напуганы варварской расправой одного инвалида с пятью здоровенными матросами. Наверняка до закрытия все будет спокойно. От места побоища к дубовой бочке, исполняющей роль стола, тянутся темные пятна свернувшейся крови.

Драка — пожалуй, единственное, что дает ему ощущение полноты жизни. Пока еще он сам хозяин своей судьбы. Он даже ищет повода, чтобы подраться, — победа, конечно, приносит утешение, но недолгое. С годами все меньше и меньше. Он уже слишком стар для драк. Истинное утешение — вино.

Спасенный называет свое имя: Исак Райнхольд Блум.

— Я поэт… скальд. К вашим услугам… — Блум заметил, что Кардель недоуменно поднял бровь и торопливо добавил: — Герой! Против пяти — один, отнюдь не струсил он и братьев победил, их кровью окроплен! — почти не задумываясь, произнес Блум и торжествующе глянул на Карделя.

— Положим, не такие уж они мне братья. И вы зарабатываете этим на жизнь?

Блум скривил рот, набил белую глиняную трубку и прикурил от свечи.

— Проклятие поэтов: все воображают себя критиками… Но нет, конечно. Стихами не заработаешь. По будням сижу в доме Индебету. В Министерстве полиции. Секретарь. Давно уже, с января месяца.

«Разыщите меня, Жан Мишель», — вспомнил Кардель.

— А вам известен человек по имени Сесил Винге?

Блум задумчиво посмотрел на него и выпустил изящное кольцо голубоватого дыма.

— Раз встретишь — не забудешь, — сказал он.

— А кто он такой, этот парень? Можете рассказать?

— Он стал появляться в управлении в начале года. С тех пор как Норлин занял место полицеймейстера. Какое-то у них соглашение, не знаю… Короче, Винге расследует изредка преступления. Вроде бы может делать все что хочет. В пределах разумного, понятно. Но он странный: какие-то преступления ему интересны, а другие — вовсе нет.

Теперь настала очередь Карделя задуматься. Трубка Блума начала хлюпать — докурил до самого дна. Он вытряс пепел на стол и набил очередную порцию табака.

— Так случилось, что мы вместе учили юриспруденцию в Упсале, хотя я на несколько лет старше. И компании у нас были разные. Он странный был… ходит, уткнув нос в своего Руссо, и ничего вокруг вроде бы не замечает. Но память, я вам скажу… такой памяти в жизни не видал. Прочитает один раз — и чешет наизусть, будто по книге читает. Может, у него что-то в голове повредилось из-за чтения. Тогда и начались его беды. Работаешь в суде — ну и работай! А он начал требовать, чтобы в обязательном порядке выслушивали показания обвиняемого… А что его выслушивать, обвиняемого? Ясное дело, скажет: ни в чем я не виноват. Поэтому все дела Винге тянулись до бесконечности. Тут еще вот что: хотя всем было известно, что, по его представлениям, судить можно с закрытыми глазами, все доказано и выложено по полочкам, даже малейших сомнений не остается… все замечательно, но мало кто одобрял. В судах ведь как: справедливость должна восторжествовать, да, разумеется, но — как можно быстрей. А Винге хоть кол на голове теши: если он в чем уверен, обязательно докажет, причем так, что не придерешься: безупречно. Логично, точно, ничто не упущено. Его и высмеивали, и ругали… а с него как с гуся вода. А в этом году его пригласил Норлин. Винге — не человек. Машина. Ни единой ошибки. Люди есть люди: задумался, что-то забыл, чего-то не заметил. Но не Винге.

Блум так увлекся, что даже забыл про трубку, и она погасла. Он положил ее рядом с кучкой пепла на стол и пожал плечами:

— Что еще сказать? Конечно, красавцем его не назовешь. Или хотя бы симпатичным. Тут его Бог обидел… — Блум подумал и добавил: — В отличие от вас.

— Это верно… — Кардель усмехнулся бесстыжей лести. Бесстыжая лесть, конечно, самая действенная, но насчет Винге Блум прав. На редкость неприятная личность.

— Я видел его жену в прошлом году в опере. То есть я не знал, что она его жена, мне только потом фамилию сказали. Я поначалу не поверил. Потрясающая женщина, Кардель. Просто потрясающая! Красавица, добрая, обаятельная, приветливая, веселая… то есть все, чего в ее супруге и следа не найти. Наверняка женихи в очереди стояли. Понять невозможно. И надо же — ирония судьбы: не она его оставила, как можно было бы ожидать, а он ее…

Блум замолчал. Оживление погасло, как и его трубка. Он прислушался к многоголосому трактирному шуму. Старик в заплатанном кафтане вынул откуда-то простенькую деревянную флейту и заиграл тоскливую мелодию. Рядом на столе стояла миска для подаяний.

— Да-да, Кардель, именно так. И еще. Надо было бы с самого начала сказать, но, сами знаете, вино после пива… Сесил Винге умирает от чахотки. Он и так-то никогда здоровьем не мог похвалиться, а болезнь его окончательно доконала. Совсем отощал, тень одна осталась. Бледный, конечно, а так-то он скрывает, что болен. На людях старается не кашлять, а если закашляется, у него всегда носовой платок с собой… Заметьте: темный, на темном платке кровь не видна. Поговаривают, ушел от жены, потому что хотел избавить ее от зрелища страданий умирающего мужа. Уважаемые доктора в Серафимском лазарете сказали: месяц тебе остался. А было это в июне, так что, считайте, живет взаймы. Нельзя сказать, чтобы его не уважали, но за прозвищами у нас дело не станет. Призрак дома Индебету — так его называют в управлении. За спиной, конечно.

Позже, когда Блум попрощался и на непокорных ногах устремился в стокгольмскую ночь, кабатчик, погасив последние сальные свечи, положил руку Карделю на плечо:

— Я тебя нанял порядок поддерживать, а не устраивать тут побоище. Ты так всех клиентов распугаешь, Микель. Я больше не стану тебе платить.

А уже совсем ночью, когда часы давно пробили двенадцать, Микель Кардель проснулся в своей каморке от одышки, сердцебиения и невыносимой боли в левой руке, чье отсутствие сознание упрямо отказывалось признавать. Второй раз за два дня. Ни вино, ни драка облегчения не принесли.

 

6

Никто не знал, как называется его болезнь, пока она не зашла в такую стадию, когда улучшения ожидать не приходится. Только когда смерть стала неизбежной, ей дали имя: скоротечная чахотка.

Началось в прошлом году, весной. Легкое покашливание, которое не утихло само по себе, как обычно, а продолжалось неделями. Он и в детстве часто простужался и кашлял, так что и внимания не обратил. Потом начались ночные ознобы, а по утрам он просыпался на мокрых от пота простынях. К лету пришлось постоянно носить с собой большой носовой платок, которым он пытался задушить очередной приступ кашля, чтобы не привлекать внимания. В июне впервые обнаружил на искусно вышитом платке пятна крови. Появились одышка, покалывание в боку, как при непосильном беге. В груди словно поселился тяжелый и ленивый зверь, ворующий у него воздух.

Врач пощупал увеличенные железы на шее и покачал головой:

— Золотуха у взрослых — редкое явление. Даже очень редкое.

И прописал отвратительного вкуса отвар на корне красильной марены, гвоздике, сладком папоротнике и бадьяне. Полбутылки в день.

Никакого облегчения. Врач опять долго качал головой и протирал очки.

— Дренаж. Надо дать выход вредным телесным жидкостям.

Прожег поташем небольшую, не больше ногтя мизинца, дырочку в грудной клетке и сунул туда горошину, чтобы ранка не заживала. Через пару дней обильно потек гной.

— Вот и хорошо, — обрадовался врач. — Теперь дело пойдет на поправку.

Но никакого улучшения не последовало. Жгучая боль в ране не давала ему спать по ночам, он то мерз, то горел в лихорадке, то обливался по́том. Жена всегда была рядом — промокала салфеткой лоб, вытирала полотенцем его исхудавшее тело.

— Это не пот, — грустно пошутил он. — Талая вода. Разве ты не замечаешь: я таю…

Она даже пела ему что-то вроде колыбельной, когда он метался без сна, измученный болью и одышкой.

Настала зима. Курсы лечения сменяли друг друга, не принося облегчения. Он сидел, согнувшись, над чашей с залитым уксусом мелом, пил непроцеженное молоко, дышал деревенским воздухом. По утрам просыпался в ознобе, и ничто не могло его согреть. На шее вздулись голубые вены, появились темные круги под постоянно налитыми кровью глазами. Кашель уже не удавалось остановить, с мокротой выделялись зловонные ошметки омертвевших легких. Пробовали отворять кровь — она тут же сворачивалась в синюшную корку: верный признак, что зараза еще не отступила.

Он уже не мог исполнять супружеские обязанности, не решался делить с женой постель. По ночам Мара сжимала грудь так, что казалось — всё, ребра не выдержат.

Месяц назад он принял решение: к врачам не обращаться. Любая попытка лечения оборачивалась ухудшением. Все, что он мог сделать, — призвать на помощь самодисциплину. Приучил себя не обращать внимания на постоянное першение в гортани и, самое главное, обнаружил важную вещь: единственное, что облегчает его состояние, — работа. Сосредоточенный труд не оставлял места для горьких мыслей, и тело послушно расслаблялось, старалось не мешать голове решать очередную задачу.

По ночам, в тесной каморке у Роселиуса, он разбирает и вновь собирает карманные часы в неверном свете свечей. Снимает зубчатые колесики, сортирует, а потом ставит на место, тщательно зацепляя одно за другое. Завинчивает крошечные винтики и не устает удивляться чуду: из набора бессмысленных, хоть и красивых шестереночек возникает разумный механизм, бросающий вызов мирозданию. Исправное тиканье настойчиво доказывает: все на свете можно измерить, в том числе и такую малопонятную и неощутимую материю, как время.

Винге ведет корабль своей жизни в последнюю гавань с помощью компаса, который указывал ему путь с юности. С помощью рассудка. Он уговаривает себя: ничего страшного, все люди рано или поздно умрут. Каждого можно считать неизлечимо больным, каждого подтачивает коварная болезнь, против которой нет лекарств. Название этой болезни — Время. Но по ночам, когда его бьет озноб, когда он просыпается мокрый, как после купания, уговоры не помогают. Его мучит и бесит не общий принцип «родился, жил, умер» — это аксиома, с которой можно примириться. Его бесит личная судьба, собственная мучительная смерть. Что будет дальше? Поразит ли болезнь суставы, кости, позвоночник, как это бывает при чахотке? Испустит ли он последний вздох во сне? Или в сознании, хватая ртом оставшиеся ему крохи воздуха и мучась от болей? Каких болей? Сумеет ли он достойно с ними справиться?

Иногда он уговаривает себя, что уже умер. Бóльшая часть его организма перестала жить в тот день, когда он оставил жену. Но и это не помогает. Тому, что осталось, все равно нужен воздух для дыхания. И физическая боль, что бы там ни щебетали поэты, сплошь и рядом не уступает боли душевной.

Наступает вечер, и он одевается для вечернего выхода. Зеркало в комнате очень маленькое, чтобы увидеть себя хотя бы до пояса, надо отойти к противоположной стене. Вся его одежда на нем, другой нет. Остальное выбросил. Рубаху и длинные чулки он регулярно отдает в стирку — прислуга знает, когда приходить за бельем. Все остальное можно почистить щеткой. Ткань сюртука уже потерлась, и покрой не тот, не à la mode, как теперь говорят на французский лад. Он никогда не ставил одежду на службу тщеславию. Одевался точно так же, как и в годы, что служил в уездном суде. Стиль одежды определил одним словом: корректность. Абсолютное безразличие ко всему, что не относится к рассматриваемому делу.

Обмотал шею шарфом, завязал, повертел плечами, продевая руки в рукава сюртука. Достал из угла трость. Когда-то она служила украшением, но сейчас все чаще приходится пользоваться ею по прямому назначению: иной раз дыхание перехватывает так, что он боится упасть.

Осторожно, стараясь не шуметь, спустился по лестнице — не хотел встречаться ни с кем из обитателей дома Роселиуса.

Спустился к морю, прикрыв рот платком, — незачем дышать ночной сыростью. Найти лодочника труда не составило, и тот за пару кругляшей перевез его в Город между мостами. Ночью особенно хорошо слышно, как с южной стороны острова бурлит Стрёммен, но здесь море совершенно спокойно. Тишину нарушают только плеск воды под веслами и натужный скрип старых деревянных уключин.

Лодочник поминутно оглядывается, пытаясь найти проход в лабиринте кораблей на рейде у Корабельного моста. То и дело складывает весла вдоль бортов и, тихо ругаясь, отталкивается руками от толстенных, до звона натянутых якорных канатов. Терпко и приятно пахнет смолой, но есть и другие запахи: ром, кофе, корица, табак.

Через полчаса Винге расплатился и вышел на берег, опираясь на подставленную руку лодочника. Отсюда до Баггенсгатан — пять минут неторопливой ходьбы.

Баггенсгатан — улица борделей. Четыре этажа — четыре борделя. Следующий дом — три. Бордели в борделях, бордели под борделями и над борделями. Отовсюду слышны непристойные песни, прославляющие интимные достоинства Венеры и ее жриц. Некоторые, как и Винге, закрывают лица платками — наверняка женатые.

Хозяйка, унаследовавшая заведение от блаженной памяти капитана Альстрёма, приветствует его почти незаметным кивком. Лицо ее непроницаемо и загадочно, но не дает ни малейшего повода сомневаться, что ей уже очень много лет.

— Она свободна?

Мамзель качает головой.

— Я подожду. Пусть постелют чистые простыни и приведут комнату в порядок.

Он тяжело сел на стул, опираясь на трость.

Еще один загадочный взгляд, и хозяйка оставила его одного.

Винге погрузился в свои мысли, едва замечая входящих и выходящих посетителей.

Прошел почти час. Наконец хозяйка появилась на галерее и помахала ему рукой. Винге поднялся по лестнице и открыл знакомую дверь.

Она ждала его, сидя на краю кровати и соблазнительно скрестив ноги. Та, которую в борделе называли Цветок Финляндии. Он не сразу ее нашел. Ему нужна была женщина в его возрасте, а тридцать — большая редкость для этой профессии. Но ему повезло. Она выглядела замечательно, несмотря на годы, хотя в ее мире женщины старятся вдвое быстрее.

В глазах мелькнула искра узнавания, девушка радостно улыбнулась, и в ней произошли мгновенные изменения. Плечи опустились, кокетливо выпрямленная спина вернулась в обычное положение.

— Это вы! Старая ведьма ничего мне не сказала.

Приятный, теплый и забавный финский акцент. Винге молча кивнул. Обвел комнату глазами — все ли сделано, как он просил. Протянул ей маленький тряпичный сверток — давно договоренная сумма. Она зна́ком попросила положить деньги на комод.

— Вы на всю ночь останетесь, как всегда?

— Да, Юханна. Надеюсь, денег хватит.

Она засмеялась:

— Даже если бы и не хватило, я бы сделала вам скидку. Вы мой самый лучший клиент. Хорошо платите и мало требуете. Обычно наоборот. Или пожелаете что-то особенное?

— Нет, Юханна. Ничего особенного. Все, как всегда.

Он снял плащ, развязал галстук. Достал из кармана жилета маленькую бутылочку и протянул Юханне. Она опять улыбнулась, вынула пробочку, капнула несколько капель на ладонь и провела по шее и груди.

Винге стянул рубаху и брюки, она тоже разделась, и они залезли под одеяло.

Он повернулся к ней спиной. Она положила руку на лопатку: точно так, как он ей показывал.

Юханна очень похожа на его жену — такие же светлые волосы, такие же синие глаза. А теперь и пахнет так же, и рука такая же теплая.

Она задувает свечу и долго прислушивается, как успокаивается его дыхание, как он вздрагивает, словно боится проснуться… и тогда она гладит его по лбу или напевает колыбельную — и этому жесту, и словам, и мелодии колыбельной научил ее он.

Он открывает глаза на рассвете и, как всегда, не может определить, что несет с собой момент пробуждения: облегчение или страдание. Рассудок еще не проснулся и позволяет ему создать иллюзию, что ничего не изменилось, все точно так же, как было раньше.

Медленно, стараясь не шуметь, одевается. Но Юханна все равно просыпается от звука поворачиваемого в замке ключа.

— Сегодня в последний раз.

— Почему? Я что-то сделала не так? Или вам надоела эта игра?

— Нет-нет, ты молодец. Но у меня больше нет денег.

Она грустно улыбается и пожимает плечами.

Винге взял плащ и заметил, что ткань на локте протерлась.

Значит, он одет вовсе не так, как рассчитывал. Не скромно и корректно, а просто-напросто дурно. А он-то надеялся, что этих тряпок хватит до конца жизни.

 

7

Колокола Святой Хедвиги и Святого Якуба одновременно пробили два часа дня. Кардель на заплетающихся ногах шел по Новому мосту. В воздухе стоял моросящий дождь, мачты далеких кораблей и низкие строения галерной верфи на Юргордене еле различимы в густом, давящем тумане. Над восьмиугольной крепостью на Кастельхольмене беспомощно повис насквозь мокрый трезубый флаг шведского флота. Под ним — Кошачье море, до омерзения грязное, но все же не такое отвратительное, как Фатбурен, — из-за постоянного притока воды из Балтики. Море исправно возвращало городу отбросы, и у берегов покачивалась подозрительно коричневатая жижа. Прачки будто и не обращали на нее внимания: окунали белье и отжимали грязную воду на стиральных досках.

Кардель обогнул занявшего почти все пространство моста нищего — тот пытался вызвать сочувствие, выставив на обозрение прохожих изуродованные руки. Перед входом на рыбный рынок на деревянном коне с острым хребтом тихо плакал немолодой дядька с подвешенными к ногам тяжелыми гирями — должно быть, извозчик, пойманный на вымогательстве лишней платы.

Другой, полуголый, стоял у позорного столба. Из носа у него текла кровь, и он время от времени слизывал ее языком.

Сразу за мостом начинаются трущобы. Полуразвалившиеся лачуги — здесь люди имеют куда больше причин бояться наступающей зимы, чем другие. Беспощадный холод проникает во все углы их жалких хибар. Заледеневшие трупы складывают в штабеля у ворот кладбища в ожидании весны, когда начнет оттаивать промерзшая земля.

На берегу у верфи Терра Нова работают землекопы — готовят место для новых доков и мастерских.

Кардель повернул от моря. Здесь строения попадались все реже, воздух стал заметно чище — соленый бриз с Балтики выдувал всю городскую вонь. Вскоре он увидел поместье Спенса, или, как его называли в городе, Спенское, — ряд строений, окруживших липовую рощу.

На аллее он наткнулся на пожилую служанку с медным кувшином.

— Господин Винге снимает комнату в новом доме. Вон в том, каменном, на втором этаже. Заходите, погреетесь… — Она провела его в кухню и пошла на второй этаж известить о посетителе.

Кухня помещалась рядом с сенями. Слуги и служанки беспрерывно сновали туда-сюда, и Кардель все время оказывался на дороге. В каменной печи пекли хлеб.

Наконец кто-то догадался и протянул ему кружку с домашним пивом и свежеиспеченную пшеничную булку. От булки он отказался. Только одна рука — он повертел деревянным протезом и усмехнулся.

Не успел Кардель отхлебнуть пива, на лестнице показалась служанка и помахала рукой: господин Винге готов вас принять. Могла и не показывать комнату: кашель был слышен еще со двора.

Довольно мрачное жилище. Мебель самая простая, должно быть, сдается вместе с комнатой. Штабеля книг, сундук. Недорогой секретер у окна, поближе к свету.

На столе разложены детали часового механизма. Комната прямо над кухней, от пола поднимается жар — судя по всему, единственный источник тепла. Есть и изразцовая печь, но она погашена. Настоящие холода еще не настали.

И запах. Кто-то другой, кто прожил иную жизнь, может, его бы и не узнал, но Кардель узнал сразу. Запах крови. Под кроватью заметил ночной горшок с красными пятнами по краям и смущенно отвел взгляд.

Винге сидит на краю постели. Бледен и спокоен, не сказать, что всего несколько минут назад его бил изнуряющий, надрывный кашель.

Кардель пытается найти слова, но Винге начинает первым:

— Вы поговорили с кем-то и узнали, чем я занимаюсь и каковы мои дела. И вы раскаиваетесь в ваших последних словах, потому что у вас не было намерения меня обидеть.

Кардель с облегчением кивнул.

— Это совершенно неважно, Жан Мишель. Важно, что вы пришли. Что вас заставило изменить решение?

— Вы говорили что-то о деньгах. Один Бог знает, как мне нужны деньги.

— Может быть… но я бы не предложил вам плату, если бы не почувствовал какую-то более важную причину вашей заинтересованности. Вам же никто не предлагал плату, когда вы полезли в ледяную октябрьскую воду и выудили тело несчастного Карла Юхана.

— Да… война. У меня был друг… он, наверное, не меньше ста раз спасал мою жизнь. Он мою, а я его. Он получил балкой по голове… умер, наверное, сразу, но я держал его на поверхности воды, покуда мог. Покуда волной не вырвало. Упустил я его. И как раз позавчера он мне приснился… он мне вообще чуть не каждую ночь снится. И когда я полез в Фатбурен, пьяный еще… мне показалось, что я опять там… и уж на этот-то раз я его не упущу. Потом-то, конечно, протрезвел. А в башке так и застряло: на этот раз не упустил. Вот и пошел на него посмотреть.

— Благодарю за доверие, Жан Мишель. Я не из праздного любопытства спросил. Предложение насчет денег остается в силе, но я плачу только в том случае, если ваша лояльность не колеблется в зависимости от того, кто больше даст. Вы, как я вижу, пальт, но работа вам не по душе.

Кардель поморщился, вспомнив своих сослуживцев, сепарат-стражников. Молодые, искалеченные войной парни, которые за взятку продадут кого угодно. Особенно если взятка натурой — вино, женщина…

— Нет, — сказал он твердо. — Работа мне не по душе. Моя должность — это вроде подаяния инвалидам. Послужили отечеству — и спасибо. Вот вам должность, жалованье, живите пока. Но это не каждому. Мне еще повезло. Другие попрошайничают. И должность мне досталось, так сказать, по знакомству. Но избави Бог, чтобы я поволок в каталажку какого-то бродягу или девчонку-поблядушку. Они сами, что ли, выбирали свою судьбу? А я? Я ее тоже не сам выбрал.

С каждым днем темнота начинает душить город все раньше и раньше. Винге достал серные спички и зажег свечу на секретере. На стенах заплясали уродливые тени.

Он опять сел на кровать и положил ногу на ногу.

— Я должен поставить вас в известность, что работаю по соглашению с полицеймейстером Норлином. Ищу убийцу несчастного Карла Юхана, имея за спиной его авторитет. Можно сказать, взял его полномочия взаймы. Но! Норлин скоро покинет свой пост, и он назвал имя человека, который с большой долей вероятности займет его пост. Его имя Магнус Ульхольм. Несколько лет назад его посадили управлять вдовьей кассой духовенства, а при проверке выяснилось, что крупной суммы недостает. Подозрения пали, естественно, на Ульхольма. Я тогда работал в уездном суде и помогал расследовать это дело. Ни секунды не сомневался, что Ульхольм виновен в растрате, но он предусмотрительно сбежал в Норвегию. Процесс без обвиняемого ушел в песок, а потом его пригрел барон Ройтерхольм, нынешний министр, он-то знает, как пользоваться человеческой алчностью. К тому же Ульхольм весьма злопамятен. Как только он узнает про старания Норлина раскрыть преступление, тут же прикроет следствие.

Винге встал и начал ходить из угла в угол, сложив за спиной тонкие руки.

— Это во-первых. А во-вторых — преступление, которое нам предстоит раскрыть, очень необычно. Его совершил не уличный бандит. Подумайте сами, Кардель: какие надо иметь возможности, чтобы несколько месяцев держать человека под замком и отрубать ему конечности? И при этом, чтобы никто ничего не заметил? Подумайте, какая сила воли для этого нужна… Сила воли и целеустремленность. И кто знает, какое чудовище выползет из-под этого камня, если нам удастся его перевернуть? Вы рискуете нажить по врагу на каждый риксдалер, который заработаете, причем по обе стороны баррикад. Я говорю об этом потому, что вы рискуете больше, чем я.

Винге подошел к окну, где поблескивали стеклярусные нитки дождя, постепенно переходящего в мокрый снег.

— Вы рискуете больше, чем я, — повторил он. — Потому что я не переживу эту зиму. Скоро я окажусь вне достижимости… за пределами взаимодействия причин и следствий. Впрочем, и так мало кому дано понять, как они взаимодействуют… Что бы ни случилось, вам придется расхлебывать одному.

Кардель уставился в пол. Он почти не знаком с Винге… но странно: мысль о его неизбежной смерти отозвалась смутной печалью. Не обернется ли попытка вылечить рану, оставленную гибелью Юхана Йельма, новой, еще более тяжкой раной? Но, как ни странно, решение пришло без труда.

Он грохнул здоровой рукой по секретеру так, что часовые колесики подпрыгнули и поменялись местами.

— Не будем терять время! — сказал он. — Если постараемся, вы тоже успеете хлебнуть дерьма.

 

8

В кабачке «Флагген» у Ладугордского залива очень весело. Два горе-музыканта — один с лирой, другой со скрипкой, решили не конкурировать за подачки, а превратить соревнование в сотрудничество. Набилось множество любопытных, даже на лестнице у входа не протолкнуться. Воздух на улице сырой и холодный. Выпавший снег не удержался — тут же растаял. Вечерний туман медленно и неотвратимо карабкался с моря по городским откосам.

Винге и Кардель зашли поужинать. Нашли столик около печки, подальше от гуляющих по трактиру сквозняков.

Винге почти не притронулся к еде, зато Кардель уминает все мгновенно. Фрикадельки из щуки, тушенная в масле морковь, связка сосисок, отварная треска и жареная сельдь, пареная репа, хлеб, сыр и десерт: тарелка молочного супа с апельсиновыми дольками и сладкими сухарями. Винге ему не мешает, терпеливо ждет, пока пальт насытится. Поковырял вилкой в тарелке, отодвинул в сторону и попросил принести кофе.

Кардель сморщил нос, когда запахло свежесмолотыми зернами:

— Не понимаю, что люди находят в этой жиже.

— Вкус, разумеется, дело привычки. Но голова проясняется мгновенно… Жан Мишель, вы не хотите рассказать, при каких трагических обстоятельствах вы лишились руки?

— Не то чтобы хочу… нет, скорее не хочу. Но рассказать стоит. Может, и к лучшему. Думаю, всем полезно узнать, как Густав воевал с русскими. Глядишь, отобьет охоту ввязываться в подобные истории. Я-то что? От меня мало что зависело, да и героем я никаким не был. Так… ничего не значащая фигура. Положено мне было помереть, как и многим, ан нет… судьба скапризничала и распорядилась… вон как она распорядилась… — Кардель помахал деревянной рукой. — Можно сказать, рука пожертвовала собой, чтобы спасти мою жизнь… уж не знаю, благодарить ее или проклинать. Скорее проклинать — уж больно настырно она о себе напоминает.

Малый чин унтер-офицера не помешал Карделю очень быстро заподозрить, что в войну ввязались наспех, с неподготовленной армией. Пять лет отслужил в артиллерии. В середине лета 1788 года вместе с тысячами других солдат его перебросили на гребной каботажной галере на восточный берег Балтийского моря, в Финский залив. На острове Хангё их перегрузили на военные корабли, пришедшие из Карлскруны под командованием брата короля, герцога Карла. Кардель попал на линейный корабль «Фадернеланд», построенный пять лет назад в Карлскруне по чертежам Фредрика Чапмана. Шестьдесят пушек. Не много, но и не мало. Бывает и за сотню.

— Мы, можно сказать, вместе начали воевать — я и «Фадернеланд». — Кардель усмехнулся. — Однолетки. Я посчитал это хорошим знаком. Но, как оказалось, ошибся.

*

Семнадцатого июля Кардель стоял на палубе «Фадернеланда». По морю бродили последние клочья утреннего тумана. С шедшего в авангарде фрегата просигналили: враг на горизонте. Через полчаса Кардель и сам увидел в утренней дымке лес мачт на востоке. В этот момент он впервые почувствовал укол страха под ложечкой.

Силы были примерно равными: семнадцать русских кораблей и ровно двадцать шведских.

— Разрази меня гром — это был мой первый бой, Винге! На море… как бы вам сказать… морской бой разворачивается на удивление медленно. Как только заметили друг друга, начинаются маневры. Капитан ловит ветер, уваливает, приводится, приглядывается к течениям — всё, чтобы подойти поближе к врагу, и не просто подойти, а встать бортом, дать простор пушкам. Тут уже наша работа. По команде «заряжай» — заряжаем, по команде «пли» — палим. Даже в пушечный люк не смотрим — ядро, картуз, пли… ядро, картуз, пли. А там, как Бог положит — либо мы их, либо они нас. Мы — такая же мишень, как и они. Жуткое дело. Весь корабль дрожит как припадочный. Щепки хуже всего — как кинжалы. Вонзаются в тело, как в только что сбитое масло. А вынуть некогда. Ядро, картуз, пли… Даже по нужде никто не отходит, валят тут же, дерьмо пополам с кровью, через полчаса скользишь, как на катке. Вонь невыносимая… А вы, к примеру, знаете, что, когда человеку до смерти страшно, даже пот пахнет по-другому? Пороховым дымом он пахнет, вот что я вам скажу. Если бы ядер хватило, мы бы победили.

Тысяча человек погибли в этом бою. Русских вдвое больше, чем шведов. Когда стемнело, все замерло, а под утро шведский флот развернулся к Хельсингфорсу — ядра кончились. Русские, к счастью, не стали за нами гнаться. Вице-адмиральский «Принц Густав» достался русским, а мы захватили «Владислав», фрегат на семьдесят четыре орудия. Знали бы, чем кончится, потопили бы его к чертовой матери. Этот «Владислав», нечистый его побери, стоил нам войны.

Именно на «Владиславе» началась пятнистая лихорадка, но мы довели судно до Свеаборга. Там я остался на зиму, а остальной флот вернулся в Карлскруну. Легко сказать — вернулся. Нас погнали с топорами и ломами пробивать проход — у берегов уже встал лед. Значит, флот повез заразу в Швецию, а мы остались в этой преисподней, в Свеаборге. В ту зиму крепость и назвать иначе нельзя было: преисподняя. Солдаты мерли как мухи. В лазарете на одну койку пять человек штабелем, нижний уже помер. Без исключений — всегда. Нижний помер. А те, кто пока не помер, смотрят своими красными глазами в одну точку, видят что-то, чего живым не углядеть, и кричат так, что кровь в жилах стынет. У многих рассудок сдвинулся: я видел, как зимой, в стужу, полуголые солдаты убегали из лазарета, а потом их находили в самых гиблых местах. Меня Бог миловал, я не заразился.

А по весне в Финский залив опять пришла война. У Свенсксунда нас просто перебили, как котят. И под Выборгом тоже… никаких шансов. Что странно — с моей головы ни один волос не упал. Ничто меня не брало — ни лихорадка, ни осколки, ни пули. В мае пришло подкрепление из Турку. Меня послали обучать новичков и перевели на «Ингеборг», каботажный парусник. Я его возненавидел с первого дня. Тот же Чапман нарисовал, будь он проклят… Он же в жизни не ходил под парусом, Винге! Ни разу в жизни! Кабинетный моряк, математик, чтоб ему неладно было. Сто двадцать футов и дюжина пушек с двенадцати фунтовыми ядрами. Тек он, как решето. В трюме плесень с ладонь, слежалась, сволочь, хоть ножом режь. Мы из шхер носа не показывали, держались поближе к земле.

Во второй раз пригнали шведские корабли в Свенсксунд. На убой, как овец. Все с пробоинами, русские на пятки наступают, а основной флот заперт у Свеаборга. Бежать некуда. Принять сражение — ничего другого не оставалось. И Густав, само собой, рвался в бой.

Русские опять подошли на рассвете, в тумане. И опять, как и в тот раз, — полный штиль. Четыре часа у них ушло, чтобы подойти на расстояние пушечного выстрела. Четыре часа! А мы, как бараны, стояли и ждали смерти. Эти четыре часа… самые страшные часы в моей жизни, Винге. У нас и сомнения не было: сама смерть идет к нам, поделенная на триста ощерившихся пушками кораблей. Кое-кто пытался дезертировать. Мы, когда драпали из Выборга, видели, как прибой качает трупы у берега. Сотни трупов. Может, тысячи. А кто посуеверней, те даже голоса их слышали: «К нам, к нам! Идите к нам!»

Русские подошли. Мы встали к ним правым бортом и начали палить. Час, другой, а мы все стоим у пушек, протираем ядра, суем картузы, опять ядра, опять картузы…

Примерно к часу дня погода переменилась. Подул юго-западный ветер, поначалу вроде нашептывал что-то, но за несколько минут шепот перешел в вой. Поднялись волны, море закипело барашками, откуда ни возьмись, надвинулись свинцовые тучи. И тут нам повезло — наши корабли были заякорены и связаны между собой, так что мы стояли на месте и могли стрелять прицельно. А русские на еле управляемых фрегатах палили вслепую. Несколько наших кораблей снялись с якорей и пошли в обход: собрались ударить по правому флангу с тыла. Русские на правом фланге раскусили ловушку и стали отходить.

Вдруг начал разворачиваться и левый фланг. Должно быть, приняли бегство за приказ по эскадре. Остался только центр, и его расколошматили в щепки. Уже темнело, а корабли один за другим шли ко дну. Море покраснело от крови. А когда последние корабли попытались отойти, их погубило море. Финские шхеры — коварная штука. Их и в тихую погоду надо знать как свои пять пальцев, а в шторм — гиблое дело. Я-то, понятное дело, всего этого не видел, мне потом лейтенант в лазарете рассказал, как дело было…

Кардель отказался от кофе, отвернулся и несколько минут сидел молча.

— А как же я, Винге? А я вот как. В «Ингеборг» попало русское ядро. Сорвало с лафета двенадцатифунтовую пушку и пробило борт. Пушка металась от борта к борту, человек десять канониров точно разнесла в клочья. Там же тесно, в пушечном отсеке. Начался пожар. Мы продолжали заряжать — команды «прекратить огонь» не было. Потом оказалось, стрелять не в кого — нас развернуло другим бортом. Мы, те, кто остался, поднялись на палубу, а там уже полный хаос. Фрегат тонул. Единственная возможность спасти посудину — сняться с якоря и посадить ее на мель. Мы начали выбирать цепь, и тут грохнул пороховой склад. Лебедку, конечно, отпустили, якорная цепь с лязганьем пошла назад и размозжила мне пальцы. Те, кого не убило на месте, оказались за бортом. И я тоже, но мне вроде повезло — меня бросило на кусок палубы. Фрегат пошел ко дну. Мои товарищи тонули один за другим, а я кое-как держался. К ночи меня нашли — какой-то ботик случайно оказался рядом. Сначала отпилили пальцы, потом руку ниже локтя… да я вам уже рассказывал, как это делается. Так и окончилась война для старшего канонира Микеля Карделя — в полевом госпитале в Ловисе. Потом меня доставили в Стокгольм, и… вот уже три года живу, как живу. — Он постучал по столу деревянной ладонью. — Вы же наверняка знаете, война никакого смысла не имела — все остались при своих. Но я запомнил одну историю, ее мне рассказал молодой офицер по имени Силлен. Король Густав со штабом направлялся на свою яхту «Амфион». Некий капитан Виргин попросил аудиенции и рассказал о неудавшейся попытке штурма русской верфи. И будто бы в подтверждение своих слов показал на убитого штурмана — из огромной раны в животе вывалились кишки. И знаете, что сказал король, Винге? Он сказал, что штурман напоминает ему тряпичную куклу, персонажа его собственной оперы «Густав Васа». А придворные захлопали в ладоши — ах, как остроумно пошутил король! И ради этого мерзавца мы сражались и гибли…

*

Винге помолчал, как бы обдумывая рассказ Карделя.

Тот очевидно устал от собственного красноречия, вытер лоб рукавом на деревянной руке и спросил:

— И что теперь?

— Я назову вам одно имя, Жан Мишель. Если повезет, оно может куда-то нас вывести. А сам займусь странной тканью, в которую завернули тело Карла Юхана для последнего упокоения. Это тонкий хлопок с примесью шелка, называется сатин. Очень дорогой. Как только наткнетесь на что-то интересное, поставьте в известность. Теперь вы знаете, где меня искать.

 

9

Встречу с квартальным полицейским предместья Мария помог устроить Винге и еще кто-то из полицейского управления.

Квартальный уже успел позавтракать, хотя завтрак, судя по всему, употребил в жидком виде — еле держался на ногах, то и дело икал, испуганно округляя глаза и улыбаясь, а волны перегара уничтожали последние сомнения. Крепкого сложения, приземистый, нос кривой: сломан, и скорее всего не раз. На щеках красная паутина лопнувших сосудов.

— Хенрик Стуббе, к вашим услугам! Меня все называют просто Стуббен. Пенек, дескать.

«И в самом деле похож», — подумал Кардель.

Стуббе сделал неудачную попытку предотвратить отрыжку и, словно извиняясь, пожал плечами.

— Микель Кардель, ваш покорный слуга, с извинениями за принесенные неудобства.

— Да ради бога! Оставьте эти реверансы, заходите. Только подкрепитесь для начала. Предместье Мария… врагу не пожелаю сюда соваться на трезвую голову. Да и Катарина не лучше.

Проведя полчаса в обществе кувшина с дешевым, бочковым, но сверх всякой меры сдобренным пажитником вином, они вышли на улицу Святой Катарины. У Стуббена припадок красноречия — почему-то ему захотелось посвятить Карделя в особенности жизни в порученном ему предместье.

— Все дерьмо из Фатбурена течет сюда, в Гульфьорден. И младенцев сюда же кидают, чтобы не тратиться на похороны. Нечем нам здесь хвастаться, Кардель, разрази меня Бог — нечем! Но сношаться мы умеем, что да, то да… своя жена надоела, жена друга тоже подойдет. Сношаться и рожать. Навинчивают девчонке оловянное кольцо на палец, а потом, с иссохшими титьками, несут вперед ногами. И сколько лет проходит между этими важными событиями? Скажите мне, Кардель, сколько лет проходит? Десять лет, ну, двенадцать… и столько же детишек. Единицы, говорю вам, Кардель, единицы взрослеют и становятся, как мы с вами, гордыми представителями рода человеческого. Многие и до двадцати не доживают — до первой весенней лихорадки…

Cтуббен присел на лавку, зажал шляпу между коленей и потер макушку, чем вызвал короткий снегопад перхоти.

— А с продажными девками? Стыд и срам… Еще не научились толком на ногах стоять, зато раздвигать их уже мастерицы. Берут для вида корзину с яблоками и шляются по усадьбам, склоняют к греху богобоязненных граждан. Да и у них жизнь, скажу я вам… французская болезнь — вопрос времени. Денег на лечение нет, лекарств два — перегонное вино да сивуха, и через пару лет на них и взглянуть страшно. Умные люди, вроде нас с вами, срывают розы, пока не завяли. — Он заговорщически подмигнул. — Да что я рассказываю, вы же пальт, кому и знать, как не вам. А вот смотрите, вон ваши идут.

Карделю достаточно увидеть силуэты на холме — конечно же, сепараты, как и он. Фишер и Тюст.

Идут и заглядывают в подъезды в надежде застать какую-нибудь грешницу на месте преступления.

Сам-то он много в страже не наработал. Уже на следующий день подошел к командиру и отказался от службы. Достаточно было одного визита в Прядильный дом — женскую тюрьму на Лонгхольмене. Его чуть не вырвало от стыда, жалости и отвращения. Изможденные молодые женщины ковыляли к своим станкам и работали с утра до ночи, медленно умирая от голода и издевательств таких же пальтов, как и он сам. Ему тогда подумалось: какие бы кары Господь ни назначил беднягам за их грехи, хуже, чем в Прядильном доме, не будет. Он так и сказал начальнику. Тот попытался его переубедить, но Кардель уперся. Уставился в землю и молчал. Начальник в сердцах плюнул и повернулся на каблуках.

Но странно: службу за ним оставили. Видимо, посчитали, что спокойнее платить Карделю несколько жалких шиллингов, чем разозлить тех, кто составил ему протекцию. Жалованье он пока получает, но единственное, чем может отблагодарить нанимателей, — носить их форменную одежду. Какая бы ни была, лучше, чем то, что у него есть. Камзол, сапоги, штаны, пояс. Хлыст Кардель сломал об колено, а ремень для порки выкинул в Риддарфьорден.

Взял Хенрика Стуббе под руку, поднял с лавки и повел за угол, чтобы не встречаться с Фишером и Тюстом. А квартальный, передохнув, продолжил свой обличительный монолог:

— А Фатбурен, Кардель? Выгребная яма. Слышал, слышал, вы окунулись недавно, если я правильно понял. А вы там бывали, когда ветер начинает дуть всерьез? Крылья вертятся так, что мельницы скрипят, а в Фатбурене будто суп варят. Вся гниль поднимается со дна. Вонь такая, что народ убегает, сломя голову. Вы знаете Сёдер, Кардель?

— Немного знаю… все, что видно из окон трактиров, изучил досконально.

— Этого мало, Кардель, этого мало! Я вам расскажу… Это убежище всякого ворья. Все воры. Если не все, то каждый второй. Дети учатся воровать с колыбели, начинают, так сказать, победный марш к позорному столбу или, еще того чище, — к виселице. Вчера какой-то тип читал в кабаке «Стокгольмс-Постен». Вслух. Я хохотал от души. Какой-то писака под именем «Друг порядка» возмущается ночными бабочками на Стадсхольмене: дескать, продаются за несколько шиллингов. Мы животы надорвали от смеха — господам, видно, деньги девать некуда. Здесь, через мост, за полцены делай что хочешь. Совсем девчонки, и кто постарше, и мальчуганы — выбирай не хочу.

Белые каменные дома торговцев и богатых ремесленников, где разместилось сразу несколько поколений, а рядом — деревянные лачуги. Городская управа уже много лет пытается их снести. Деревянные, теснящиеся друг к другу хибары — если начнется пожар, выгорит весь район. Тут и там вывороченные булыжники: улицы вымощены неумело, и камни покидают насиженное место не только под колесами экипажей, но и под сапогами пьяных солдат.

У колодца при церкви Марии они остановились попить воды.

Кардель отпил глоток и поморщился. Стуббен радостно хохотнул:

— Море, Кардель, море! Море у Слюссена ищет, куда бы просочиться, вот и до колодца добралось. Отсюда и вкус. Многие перепортили свои пунши — не попробовали сначала водичку.

Стуббен показывает дома, делится сплетнями об обитателях, стучится в двери и ставни и кивает Карделю — задавайте, мол, свои вопросы.

Кардель спрашивает, опять спрашивает — без всякого проку. Ответы уклончивы и робки. Люди приучены бояться начальства. Если у тебя, не дай бог, нет справки от работодателя, могут поволочь на принудительные работы или в тот же Прядильный дом. Никто ничего не видел — с детства усвоенная мудрость. Не вижу, не слышу, не знаю.

Через пару часов Кардель начинает терять терпение. Неужели нельзя получить прямой ответ на самый простой вопрос?

— А что вы ожидали, Кардель? Предлагаю пойти перекусить.

Они спустились к Русскому подворью, где купец-московит пытался перекричать уличный шум на своем тарабарском языке. В кабачке «Пеликан», в двух шагах от Слюссена, им подали жареную селедку с репой, по кружке пива и по стаканчику шнапса. Народу в кабаке полно, люди сидят локоть к локтю. Бродят знакомые дрожжи недовольства. То и дела поминают недобрым словом герцога Карла и барона Ройтерхольма. Денег нет, государством управляют неправильно, повсюду мздоимство, срочно нужны перемены…

— Могу я спросить, Микель Кардель? Если вы, конечно, ничего против не имеете… Чем вы занимаетесь? Неужели в этом городе совсем уже нечего делать? Я много слышал о Сесиле Винге, могу вам сказать. И не только слышал, я его видел, и не надо быть семи пядей во лбу, чтобы сообразить: что-то с ним не так. Тело, конечно, еще шевелится, но жизни в нем уже нет. Словно из могилы сбежал. Как хотите, но, по моему разумению, против природы — этак цепляться за жизнь. Судьбу не переломишь, Кардель, судьбе надо подчиняться. А вы, Кардель? Настоящий мужик, плоть и кровь, еще не старый — вся жизнь перед вами! Что вас понесло тратить время на это безнадежное дело?

Кардель привык. В нем так долго бродит и кипит ярость, что каждый подобный случай — упражнение в умении ее сдерживать. Желание в очередной раз расплющить нос этому Стуббену было так сильно, что он немалым усилием воли заставил себя отвернуться и посмотреть в окно.

— Безнадежное или нет — время покажет, — сказал он. — Господину Стуббе придется поверить на слово — у моих дверей не выстроилась очередь богатых благодетелей. Может, вы сами на что-то обратили внимание той ночью?

Хенрик Стуббе допил пиво, подумал и неожиданно хохотнул:

— Да… скажу вам, господин Кардель, вот что: странная была ночь. Я проснулся, отлить захотел — с возрастом, знаете, все чаще и чаще по ночам просыпаешься по нужде. Посмотрел — горшок полон. Думаю, добавлю — и наводнение. Вышел во двор. Стою, значит, занимаюсь своим делом. Пока глаза к темноте не привыкли, ничего такого не замечал. Потом смотрю — что за черт?.. Где я стою? Дом, что ли, ночью переехал? Пошел посмотреть. Так и иду, с шалуном в руке, и натыкаюсь на какую-то штуковину. Твердая. Но все равно ни черта не вижу. Сходил за фонарем. Подхожу — стоит. Портшез, Кардель. Крытые носилки. С окошками, гардинами, одна только жердь сломана. В нынешние времена! И раньше ко мне посетители в портшезах не являлись. Кого-то, думаю, принесли на мой прибор полюбоваться. — Стуббе сделал паузу и засмеялся, как бы приглашая Карделя оценить шутку. — Оказалось, пустой. Сломанный к тому же. И никого рядом. Ладно, думаю, пусть до утра постоит. А утром выхожу — его и след простыл. И слава богу, думаю, а то малышня со всей округи сбежится. А не то какой-нибудь бродяга поселится. Да и загадки никакой нет. Наверняка сломался этот чертов портшез, хозяин пошел пешком, а слуги с инструментом явились попозже, починили кое-как и отволокли в усадьбу.

— Ночью? А как он выглядел?

— Зеленый. С золотыми вставочками. Дорогая штука, а я на нее поссал. Дорогая, но сильно пользованная. Нечему удивляться — сейчас их и не увидишь, не то что раньше.

— А кто-то еще его видел?

— Кому бы это? У меня, Кардель, никакого желания нет делить с кем-то мое одиночество. Мне оно по душе. Но я тот же самый вопрос задавал некоторым соседям. Из любопытства, только из любопытства. Подумал — можно ведь продать этот портшез или по крайней мере в ломбард заложить. Но никто ничего не видел.

— От одного к другому… А что господин Стуббе делает помимо своей должности квартального комиссара?

— Похмелье — не единственное последствие перегонного, Кардель. Я приторговываю суслом. — Он уловил в глазах Карделя непонимание и пояснил: — Когда брагу перегоняют, остается жижа. Сусло. Мне винокурни отдают его бесплатно, а я продаю на хутора. Не только винокурни — и те, кто дома гонит, все, кто всерьез занимается этим делом, рады от сусла избавиться. Карделю я бы не порекомендовал угоститься, но поросята, куры и гуси — с большим удовольствием. Только подкладывай.

— Я канонир, Стуббе. Взрывы и выстрелы сделали свое дело. Стоишь рядом с тридцатишестифунтовым орудием, пли! — и будто тебе по морде заехали. Но вы, Стуббе, порядочный гражданин с неповрежденными, как у меня, мозгами — вы, надеюсь, можете мне помочь отгадать загадку? Может ли господин Стуббе дать ответ на вопрос: если вы решили возить по городу труп, что вам для этого нужно?

Стуббе наморщил лоб и пожевал нижнюю губу.

— Ну… думаю, любой крытый экипаж подойдет.

Кардель склонил голову набок и посмотрел на собеседника.

— Крытый — да. Но экипаж? Копыта грохочут по мостовой, колеса скрипят… любой таможенник остановит и проверит. Даже в границах города.

— Кардель имеет в виду тихий и незаметный экипаж? Не знаю таких.

— А разве не вы сказали, что нашли у себя во дворе крытые носилки, которые потом исчезли? Причем ваш дом совсем близко от озера.

— Носилки? Не хотите ли вы сказать, что труп могли перенести в каком-то портшезе?

— Не в каком-то, капустная вы голова. Именно в том самом, который стоял у вас во дворе. И вы протаскали меня по всему Сёдермальму, когда ответ на вопрос пару часов простоял у вашей двери. Единственное утешение, что вы устали от этой идиотской прогулки еще больше, чем я. Они принесли труп в этом чертовом портшезе, в мешке, но по дороге назад носилки сломались, и они оставили их в первой попавшейся подворотне, чтобы как можно быстрее вернуться с запасной жердью и забрать улику. Думаю, этот портшез и сейчас стоит в какой-нибудь столярной или каретной мастерской. А теперь слушайте меня, господин Пенек. Если вы хотите сохранить свою должность, вы сейчас же побежите домой и расспросите всех, а ваших соседей в особенности. От стариков до грудных детей — всех. Может быть, кто-то видел портшез и способен описать его получше. Или видел, как его забирали. Я хочу знать ответ еще до того, как появятся фонарщики.

По дороге назад взволнованный Кардель разговаривал сам с собой, прислушиваясь к непрекращающемуся бурлению Стрёммена.

— Я держу тебя за ворот, Карл Юхан, и на этот раз не упущу. Осталось только найти зеленый портшез с золотыми вставками и новой жердью.

Он посмотрел на башню церкви Святой Марии, так и не заслужившую новый шпиль, и добавил:

— И маленько обоссанный.

 

10

Весь день Винге посвятил хлопковым тканям. Торговцы словно соревновались в нежелании отвечать на вопросы, не касающиеся их собственных товаров. Наконец, кто-то нехотя сообщил — скорее всего, товар английского купца, который то ли уже отбыл из Швеции, то ли не отбыл — сказать трудно. В какой гавани зачален его корабль, тоже никто не знал. Единственный выход — искать в портовом таможенном регистре.

В доме таможни — бурлящий хаос товаров, экзотических нарядов и языков. Чиновники снуют во всех направлениях, их сопровождают писцы с карандашами и толстыми журналами. Купцы и капитаны спорят с чиновниками, выторговывают таможенные скидки, кто-то яростно, чуть не до драки, утверждает, что весы неправильные, что это нарочно устроил таможенник, тот самый, которому на помощь уже спешат стражники. Те, кого не хотят выслушать, поднимают голос до крика. У Винге разболелась голова. В конце концов ему удалось всучить риксдалер одному из служащих, и тот показал ему списки кораблей. «Софи», корабль Ост-Индской компании, порт приписки Саутгемптон. Стоит у пирса в квартале «Орфей», недалеко от Дворцового взвоза. Должен был уже покинуть Швецию, но пока не покинул — ждет подходящего ветра.

Винге вышел из таможни уже в сумерках и поспешил на пирс. Корабельная набережная все еще носит следы лошадиной ярмарки — тут и там валяются яблоки конского помета. Он с тревогой посмотрел на горизонт — слава богу, ни одного паруса. Значит, ни один корабль еще не покинул Стокгольмский порт. Не удивительно — слишком поздно. Ночью провести корабль по лабиринту стокгольмских шхер мало кому удавалось, а сейчас к тому же полный штиль. Разноцветные вымпелы бессильно повисли на топах мачт.

Опять чувство песка в гортани — бесконечные разговоры на таможне, холодный влажный воздух. А в ребро точно вонзили вязальную спицу.

Пришлось убавить шаг и все больше довериться трости. Ее изящный серебряный набалдашник с мрачной издевкой напоминал, что когда-то эта трость служила украшением, а не опорой.

Винге с облегчением прочитал название на носу довольно большой торговой бригантины. «Софи». Пришвартована правым бортом к пирсу, типично английской постройки: фок-мачта выше грот-мачты. На шведских кораблях наоборот. Жизнь в порту замерла — грузчики и рабочие разошлись по домам, праздная публика — по кофейням и кабачкам, а моряки двинулись искать развлечений в узких переулках города.

Он прошел по шатким сходням на судно и удивился — как умудряются грузчики бегать с тяжелыми мешками по такому узкому трапу? На палубе пусто, только какой-то средних лет моряк сосредоточенно пакует свинцовый лот в темный деревянный сундучок.

— Джозеф Сэтчер?

Моряк ответил по-французски. Небольшого роста, широкоплечий. Моряцкий непромокаемый плащ, треуголка, грубые, устойчивые сапоги. Большая, не особо ухоженная борода.

— Не Сэтчер, а Тэтчер. Малопригодная для торговли со Швецией фамилия, как, впрочем, и мои товары. Вы, наверное, не говорите на моем языке.

У Винге безукоризненный французский, вполне приличный немецкий, он понимает греческий и свободно читает на латыни, но английский… Тэтчер понимающе кивнул:

— Мой шведский тоже оставляет желать лучшего. Тогда французский. Насколько я понял, вы ищете именно меня. Позвольте узнать, по какому поводу?

— Меня зовут Сесил Винге. Мне сказали, что вы главный авторитет по части хлопковых тканей. — Он протянул Тэтчеру сверток.

Тэтчер присел на сундук и жестом пригласил Винге присесть на банку рядом с трюмным люком.

Молча пощупал ткань и покачал головой:

— Мои пальчики уже немало поведали про вашу тряпку… хотя лучше сходить за фонарем. Но сначала хотелось бы узнать причину вашего интереса.

— В ткань, которую вы держите в руках, был завернут изуродованный труп утопленника, и я пытаюсь раскрыть это преступление.

Тэтчер внимательно посмотрел на Винге. Ушел, почти сразу вернулся с зажженным фонарем и долго изучал ткань. Винге не произнес ни слова.

Купец вытащил простенькую деревянную трубку и раскурил ее от фонаря.

— Скажите мне, господин Винге, знакомо вам выражение Homo homini lupus est?

— Слова Плавта о Пунической войне: человек человеку волк.

— Да? Не знал… Извините простого купца, у которого не было возможности получить классическое образование. Я-то вычитал у Вольтера, но, если вдуматься в содержание… да, скорее всего, сказано намного раньше. А как считает господин Винге? Мы и вправду волки? Только и ждем неверного движения, чтобы перегрызть друг другу глотки?

— У нас есть законы и установления, призванные подавлять такого рода желания.

Тэтчер как раз в эту секунду выпустил внушительное облако дыма и поперхнулся горьким смехом.

— «Законы и установления»… Законы и установления не работают. Перед вами великолепный пример, Винге. Ваша страна — банкрот. И, если бы почта работала получше, меня бы предупредили, и я, возможно, избежал бы разорения. Здесь никто даже не спросил, что я привез на продажу. Чтобы не возвращаться домой с пустыми руками, распродал все себе в убыток. К убытку приплюсуйте жадные лапы таможенников, к которым прилипло немало дукатов. И конкурентов. И кредиторов, с которыми нечем расплатиться. Мне конец, господин Винге. Вы заметили, чем я был занят, когда вы объявились?

— Да. Заметил. Вы укладывали лот в какой-то сундучок, возможно, кассовый ларец.

— Тогда вы, возможно, сумеете догадаться о причине такой странной прихоти?

Винге кивнул и опустил глаза. Странно, подумал он. Неужели смерть имеет какой-то особый, только ей присущий запах? Или еще какое-то неопределимое свойство? Иначе почему он так ясно ощущает ее присутствие? Результат ли это работы, которой он занимается, или его плачевного состояния?

— Вы собираетесь бросить ларец за борт. А поскольку деньги и ценные бумаги часто можно приравнять к жизни человека, посвятившего себя их обороту… Поскольку вы как раз из таких людей, предполагаю, что ларец пойдет на дно в ваших объятиях. А свинцовый лот вы положили, чтобы сократить мучения.

Тэтчер выпустил красивое, медленно изменяющее форму кольцо дыма. Ветер, весь день прятавшийся в засаде, словно ждал этого момента: подхватил сизую восьмерку, растерзал на клочки и тут же замер.

— За груз я отвечаю один. Все мое имущество заложено. Господа, которые вложили деньги в мое предприятие в надежде на проценты, как я уже говорил, перегрызут мне глотку. Если я вернусь, у меня отберут все. И зачем мне возвращаться? Того же результата можно достичь, не покидая Стокгольма. Я избегаю утомительного плавания, к тому же укорачиваю путешествие — от полутысячи морских миль до двадцати футов под килем. И заметьте: беру с собой все бумаги, чем серьезно уменьшаю шансы, что мои долги перейдут по наследству.

Тэтчер попыхтел трубкой, а когда поднял глаза на Винге, во взгляде мелькнула недобрая искорка, заметная даже сквозь облако табачного дыма.

— И с какой стати я должен вам помогать? Вы считаете, что это лучший способ распрощаться с жизнью — помочь поймать волка, который оказался проворнее других? Если бы я сам был настоящим волком, я бы не отсчитывал сейчас последние минуты жизни. А вы, господин Винге? Вы что за волк? Или вы охотник?

— Боюсь, я вообще не волк. Я занимаюсь этим делом вовсе не для того, чтобы утолить жажду крови. Но я все равно раскрою это преступление, с вашей помощью или без вашей помощи.

Тэтчера внезапно передернуло, и он сложил руки на груди, будто пытался согреться. Трубка так и осталась висеть в углу рта. Человек на полпути в иной мир.

— Вы противоестественно худы, господин Винге. Худы и бледны. Чего вам не хватает?

— Двух исправно работающих легких. У меня чахотка. Не думаю, что надолго вас переживу.

Тэтчер внезапно захохотал. Винге вздрогнул. Его испугал даже не смех, а зловещее эхо, прокатившееся по зеркальной, ртутно светящейся в полумраке глади моря.

— Что ж вы сразу не сказали? Кому и держаться вместе, как не тем, кто собрался вот-вот отдать Богу душу! И кое-чем я могу вам помочь. Потому что ткань, которую вы мне показали, возможно, и впрямь содержит тайну, которую вы надеетесь разгадать.

Он зна́ком показал Винге, чтобы тот подошел поближе, развернул покрывало и поднес к свету фонаря.

— Смотрите внимательно. Тонкий хлопок сложен вдвое и сшит. Шов… видите шов по короткой стороне? Ткань сшивали наизнанку. А вот здесь шов разошелся…

Тэтчер просунул в дыру кулак и нанизал на руку все покрывало. Нащупал противоположный конец, ухватил и вывернул, как мешок.

— Смотрите! Такое не каждый день увидишь.

Вдоль ткани шел фриз с шитым золотом рисунком. Золотое шитье сверкало, будто и не побывало в грязной воде Фатбурена. Мотивом фриза служили сплетенные мужские и женские фигуры. Двое мужчин и две женщины. У мужчин — огромные, достающие чуть не до солнечного сплетения фаллосы, у женщин — столь же неестественно огромные груди. Искаженные страстью лица. Искусное изображение шаловливого квартета повторялось многократно, по всей ширине ткани.

— Как знаток, могу сказать, что и шитье, и сама ткань наивысшего возможного качества. Настоящий сатин. Хотя должен признаться: у меня есть подозрение, что художник позволил себе некоторую анатомическую свободу, реализовал, так сказать, свою сокровенную эротическую мечту. Не думаю, что ему послужили живые модели. Впрочем, какое значение это имеет теперь? Мои собственные достижения в этой области я уже не превзойду. А во всем остальном — надежда на детей, но сомневаюсь… Беда в том, что я старался воспитать из них хороших людей… Наивный идиот. Они станут такой же легкой добычей, как и их отец.

Тэтчер начал выковыривать остатки табака из трубки, но передумал и выбросил ее за борт. Поднялся и открыл крышку сундучка, где тяжелый свинцовый лот лежал поверх кипы бумаг. Там еще оставалось место.

— Если господин Винге меня извинит, я должен кое-что упаковать перед путешествием. Я показал вам след, думаю, вы его не потеряете. Он приведет вас к добыче… О, как изменилось ваше лицо! Ну нет, господин Винге, вы меня не обманете. Конечно же, вы волк, а волк всегда остается волком. Неужели я не распознаю волка? Стольких навидался… А если вы еще не волк, так скоро им будете. Бегать с волками, не зная правил стаи, невозможно. У вас и клыки есть, и волчий блеск в глазах. В один прекрасный день будете стоять над жертвой с окровавленными зубами — и тогда, прошу вас, вспомните, насколько я был прав. И может оказаться, что вы еще и пострашнее других волков. Волк из волков… С этими словами позвольте пожелать вам доброй ночи, господин Винге.

 

11

Кардель проснулся в холодном поту. Солома в матрасе исколола спину, а тело чесалось от укусов бесчисленных клопов. За дощатой перегородкой заплакал младенец, и тут же откликнулся его ровесник, где-то подальше, в другом конце доходного дома. Накануне он изрядно отпраздновал свое хитроумие и догадливость касательно носилок Стуббена, и теперь его мучило похмелье. Мочевой пузырь изготовился лопнуть. Он встал и обнаружил, что уснул в одежде. Ругаясь на чем свет стоит, лихорадочно расшнуровал брюки и в последнюю секунду успел к горшку.

Его заметно покачивало. Кардель открыл окно и заученным движением выплеснул содержимое горшка во двор.

Серые низкие облака, размытый, почти призрачный силуэт церкви у дворца. Можно попробовать различить циферблат на часах. Он присмотрелся: начало десятого. От глазного усилия еще сильнее разболелась голова.

Нужно срочно опохмелиться.

На общей кухне, прямо за дверью его каморки, которую он снял полгода назад, женщины варили кашу. Имен их он не помнил, но на всякий случай поздоровался, напился колодезной воды из ведра и вышел в свой Гусиный переулок. Путь известный — на Сёдермальмскую площадь, где у него пока еще был кредит. По привычке задержал дыхание, проходя мимо свалки на Зерновой площади, которую горожане называли Мушиным парламентом. В Красном шлюзе затвор открыт — пропускают небольшую шхуну в Меларен. При таком ветре — не меньше часа. Попасть на Сёдер можно только через недавно построенный временный мостик, который уже окрестили Голубым. Городское население почти им не пользовалось — он выглядел по сравнению с массивной конструкцией Полхемского шлюза таким хлипким, что доверия не вызывал. Почти все предпочитали подождать, чем рисковать жизнью на этих стрекозиных мосточках. Но не Кардель. Сам не знал, почему: то ли он храбрее других, то ли ни в грош не ценит свою жизнь.

Что-то происходит. Толпа на Сёдермальмской площади — не протолкнуться. Его проволокло прочь от заветного кабачка до самого «Гамбурга». Теперь понятно — день казни. Зеваки пробиваются вперед — для них нет большего удовольствия, чем плевать на осужденного, кривляться и выкрикивать ругательства.

Скоро сюда прибудет тюремная повозка — осужденный по закону имеет право на последний в жизни стакан перегонного вина.

И Кардель не хуже, он тоже имеет право. Перехватил стаканчик в ближайшем трактире и двинулся по Йотгатан к Сканстулу, где высилась старинная крепость, а за ней — холм Хаммарбю, на вершине которого угадывались зловещие контуры виселицы на фоне свинцово-серого неба: поставленные треугольником каменные столбы, соединенные бревенчатыми перекладинами.

Стражники образовали живой забор и оттесняют дубовыми жердями толпу от помоста, где уже стоит глашатай, готовый зачитать приговор. Виселица сегодня не нужна: казнят не вора, а женоубийцу.

Телега с преступником долго не появлялась. О ее приближении известили восторженными воплями уличные мальчишки — они прыгали вокруг повозки и швыряли в преступника чем ни попадя. Молодой парень, наверное, и двадцати нет. Задушил свою нареченную: поспорили, что делать с украденной курицей. Жених хотел немедленно утолить голод, а невеста пожелала сохранить курицу ради яиц.

Повозка остановилась. Преступника провели на огражденный палисадом эшафот. Его тут же начала бить крупная дрожь, левая штанина потемнела. Зрители ликовали. Две знакомые Карделю проститутки выкрикивали что-то малопристойное насчет мужских достоинств несчастного, рядом с ними гнусаво похохатывал какой-то тип со съеденным французской болезнью носом. Глашатай прочитал приговор, сошел с помоста и пошел прочь, старательно обходя грязные лужи.

Внезапно гомон смолк, и словно знобкий ветерок прошел по толпе: из будки вышел палач. Его имя знали все: Мортен Хёсс. К нему относились со смешанным чувством уважения и презрения, но в популярности ему не откажешь. Капюшон, непременный атрибут ремесла, он никогда не накидывал на голову, носил на шее. Как правило, его коллеги по профессии стараются скрыть лицо, но не Мортен. С чего бы Мортену стыдиться своего ремесла? Лицо как лицо: морщины, темные, ничего не выражающие глаза. Он и сам приговорен к смерти — спьяну раздробил челюсть собутыльнику пивной кружкой, в результате чего тот умер от заражения крови. Но, на счастье Мортена, в то время в городе не было палача, и ему предложили отсрочку, если он согласится занять должность. Так что каждый удар топора приближал его собственный конец: руки дрожали все сильнее, а сам он выходил на помост все пьянее — иной раз еле держался на ногах.

Ходили слухи, что Хёсс пытался покончить с собой трижды. Дважды пробовал утопиться в заливе, а потом решил пить как можно больше крепкого: тогда, глядишь, умрет своей смертью и избежит топора. Такой способ самоубийства принес ему дополнительную популярность: пьяный палач — чем не развлечение для черни?

Охрана расступается и пропускает палача на эшафот. Хёсс пытается отвесить публике преувеличенно глубокий поклон и чуть не падает — он опять вдребезги пьян. Энтузиазм зрителей заражает и его. Мастер Хёсс — черни тоже свойственна ирония; такое прозвище он получил с намеком на его пьяную неуклюжесть. Мастер Хёсс берет топор у подмастерья и крутит им в воздухе. Потом, вроде бы поскользнувшись, нелепо взмахивает руками, и обух топора хорошо если на пару дюймов минует голову одного из его помощников. Помощники переглядываются. Им вовсе не хочется стать жертвами пьяного кривлянья горе-палача.

Наконец, выкатили плаху — толстый, кое-где подгнивший пень, в трещинах и темных пятнах. Осужденного силой заставляют положить голову, подмастерье ставит ногу ему на спину, а другой приматывает к колоде правую руку. Сначала полагается отрубить кисть руки, чтобы осужденный, упаси Бог, не покинул этот мир без страданий.

Палач занимает свое место и поднимает топор.

— Отхвати ему сначала… — пользуясь внезапной тишиной, выкрикивает визгливый женский голос в задних рядах, но шутницу тут же окорачивают.

Палач с ревом опускает топор, останавливает его в футе от дергающейся руки обреченного, гордо оборачивается на толпу — дескать, поглядите, где вы еще найдете такого виртуоза, — и под одобрительное гудение толпы повторяет трюк еще два раза.

Он горд собой — настоящий артист.

Приговоренный начинает плакать. Его уже никто не держит, да он и не пытается вырваться. Тихо всхлипывает, вздрагивая всем телом.

Палач еле держится на ногах, но понимает: если не приведет приговор в исполнение, ему несдобровать. Плач осужденного переходит в вой, такой тоскливый и безнадежный, что даже возбужденная публика притихла. Все уже ждут конца. Представление окончено. Пора приступать к делу.

Подмастерье вновь наступает казнимому на спину. Хёсс, поплевав на руки, поднимает топор и с глухим выдохом опускает. Подмастерье поднимает отрубленную кисть и швыряет в толпу — есть поверье, что отрубленные на плахе пальцы приносят счастье, особенно большой палец. Говорят, большой палец избавляет от неприятностей с правосудием, а воры, во-первых, суеверны, а во-вторых, в публике их предостаточно. Но и другие пальцы в цене. Уличный мальчишка, которому посчастливится отстоять руку от конкурентов, сегодня же разделает ее на пальцы и продаст по одному.

Мастер Хёсс делает шаг вперед для решающего удара. Паренек на эшафоте кажется еще моложе, чем на самом деле; совсем ребенок. Он хрипит что-то, но в голосе уже нет ничего человеческого, хрип этот из другого мира. Эхо из чистилища, скрытого от глаз живущих непроницаемым занавесом вечности.

Не сразу, не сразу удается мастеру Хёссу отделить голову от тела. Первый удар приходится по лопатке, вторым он ухитрился отрубить ухо, и уже нельзя понять, рыдает палач или смеется, когда с каждым ударом топора выкрикивает:

— Тебе в наказание, другим в назидание! Тебе в наказание, другим в назидание!

Лишь после пятого удара умолкают оба голоса — и осужденного, и палача.

Единое мнение знатоков и ценителей: никогда еще мастер Хёсс так не позорился. Мог бы и не напиваться до чертиков, хотя бы из уважения к своей работе; теперь только вопрос времени, когда найдется палач половчее и самого Хёсса поволокут на плаху.

Подмастерья палача перевернули обезглавленный труп на спину и опустили голову: надо дать стечь крови, чтобы не запачкаться, когда они будут переносить тело в уже вырытую рядом с эшафотом могилу. Старухи, толкаясь, бросились собирать вытекающую кровь. Некоторые черпали прямо с земли из быстро растекающейся лужи. Давно известно: кровь казненного — лучшее средство от падучей.

Микель Кардель отвернулся и на холмике рядом с дорогой увидел узкий силуэт в черном одеянии. Сесил Винге. Неожиданная встреча застала его врасплох, он не сразу решил, подходить или нет. Стоял и наблюдал. Невозмутимое бледное лицо, никаких признаков, что все происходящее как-то его затронуло. Лишь подойдя поближе, он заметил, как побелели костяшки пальцев на дрожащей руке, судорожно сжимающей серебряный набалдашник трости.

Винге был настолько погружен в свои мысли, что заметил Карделя, только когда тот подошел совсем близко и встал рядом. Начал моросить дождь.

— Добрый день, Жан Мишель. Вот уже год и один день прошел, как я в последний раз видел казнь. Пришел посмотреть, как вершится правосудие. И знаете, что натолкнуло меня на эту мысль? Убийство, Жан Мишель. Убийство, которое мы с вами пытаемся разгадать. Если нам это удастся, преступника ждет именно такая участь.

— И?..

— Что значит — «и»?.. Я не вижу логики в том, что государство лишает жизни своих граждан, причем таким зверским способом. И главный мой аргумент заключается вот в чем: суд не хочет вникнуть и понять, почему совершено то или иное преступление. Суд интересует только сам факт. И как мы можем рассчитывать помешать завтрашним преступлениям, если не понимаем сегодняшних? Ответ прост, Жан Мишель: эта простая мысль никогда не приходила в голову ответственным за правосудие чиновникам. Они уверены, что важно судить и наказывать, и на этом их миссия заканчивается. Многие из моих подследственных тоже закончили жизнь на виселице или на плахе. Единственное утешение: ни один… я обращаю ваше внимание, Жан Мишель: ни один из них не был посажен на повозку не выслушанным. Я прикладывал все силы, чтобы каждый мог оправдаться и, если он невиновен, доказать свою невиновность в суде. Или несчастный должен хотя бы понять, в чем заключается его преступление… Знаете, Жан Мишель, я убежден: когда-нибудь настанут времена, когда не обвиняемый должен будет доказывать свою невиновность, а наоборот. Суд должен доказать виновность.

— Толпу не убедишь, как ни старайтесь. Если люди перестанут бояться топора и веревки, завтра же заполыхает весь Стокгольм.

Винге не стал возражать — ждал продолжения.

— Встреча с квартальным комиссаром Стуббе кое-что дала. — Кардель старался говорить как можно равнодушнее, не показывать гордости за свое открытие. — Расскажу, когда узнаю побольше, но кое-что могу сообщить уже сейчас: ищу зеленый портшез, в котором Карл Юхан совершил последнее путешествие.

Они отвернулись, чтобы не смотреть на женщин, возящихся в красной жиже. Тело казненного уже бросили в могилу. Винге медленно, опираясь на трость, пошел к Сканстулу.

Он заговорил, только когда они спустились с холма:

— Вы рассказали мне довольно подробно про короля Густава и про войну, Жан Мишель. И нельзя было не заметить вашей горечи: война и в самом деле нелепое предприятие. Вы были искренни со мной, и я хочу ответить вам тем же. Поэтому расскажу то, что мало кто знает, но тем не менее это чистая правда. Вам сказали, что я оставил жену, чтобы избавить ее от муки смотреть на мои страдания?

Кардель молча кивнул и опустил голову. Его почему-то смутила внезапная откровенность.

— По мере того как усиливался кашель, я чувствовал себя все хуже. Сильно похудел, постоянный упадок сил… у меня уже не было ничего, что я мог бы ей предложить, в том числе даже исполнение прямых супружеских обязанностей.

Хриплый, монотонный голос, без всякого чувства, точно по обязанности читает Священное Писание. Но Кардель сразу почувствовал, какой ценой дается Винге это спокойствие. Точно грозовое облако повисло в воздухе.

— Я, конечно, понимал, что происходит. Несколько лет следственной работы даром не прошли. Я научился распознавать малейшие признаки лжи. То в доме появлялись незнакомые мелочи, то она уходила навестить друзей, которых, как я потом понял, так и не навестила… Но самое главное: она выглядела счастливой. Щеки порозовели, в глазах появился блеск. В ее прекрасных глазах, в которых я раньше читал только одно: свой смертный приговор.

Винге остановился и повернулся к Карделю. Иссиня-белое, точно парализованное лицо — без малейших следов гнева или сожаления.

— Впервые за много месяцев передо мной была не убитая горем женщина, а та юная особа, в которую я когда-то влюбился без памяти, — сказал он и замолчал, словно пытался вызвать в памяти лицо молодой девушки, в те далекие времена поразившей его воображение.

— Я их застал в конце концов… — Углы губ чуть дрогнули в горькой усмешке. — На месте преступления. Не хотел заставать, а застал. Кашель мешал мне услышать стоны любовных восторгов, и наоборот: за своими стонами они не слышали мой кашель. Молодой офицер, со шпагой и аксельбантами, черными усиками и радужным будущим. Но я ее не винил. Переехал к Роселиусу и больше ее не видел.

Кардель открыл было рот, чтобы посочувствовать, но Винге предупреждающе поднял руку и некоторое время смотрел на воду залива, взъерошенную неизвестно откуда налетевшим ветром.

— Вам ничего не надо говорить, Жан Мишель. Помните, вы сами сказали при нашей первой встрече, что в соболезнованиях не нуждаетесь. Мое доверие — вовсе не приглашение к дружбе. Я рассказал вам потому, что уверен: взаимное доверие поможет делу, которым мы с вами занялись. Надо знать слабости и сильные стороны друг друга. Вот и все. Мне не нужны ни соболезнования, ни утешения. И не вздумайте считать себя моим другом, Жан Мишель. Мне слишком мало времени отпущено для дружбы, а вашей единственной наградой будет скорбь.

Они расстались у будки таможенника — Винге окликнул извозчика.

— Встретимся завтра в девять утра в «Малой Бирже». Вы сделали весьма многообещающую находку, Жан Мишель. Я имею в виду портшез. И у меня тоже есть кое-какие дела. Надежда на отмщение горькой судьбы Карла Юхана постепенно обретает форму.

 

12

Портшезы не просто не в моде, они почти исчезли — к этому выводу Кардель пришел через несколько часов. Он-то решил, что главное уже сделано, и найти зеленый портшез труда не составит. Так бы оно и было, если бы не одно «но»: у носильщиков портшезов не было никакой организации. Ни цеха, ни старейшин. Портшезы, которые в его детстве попадались на каждом шагу, попросту исчезли с улиц. Либо улетучились в небо, сгорев в изразцовых печах, либо куплены за бесценок какими-то оригиналами в надежде найти применение. Он видел таких чудаков: они топтались кое-где на углах, безнадежно дожидаясь седоков.

Настойчивые расспросы привели его в конюшню в Барнэнген, в предместье Катарина, но и там он ничего путного не узнал. Бородатый хозяин стойла в парике из конского волоса беспрерывно нюхал табак и смачно, с долгой прелюдией, чихал, при этом ругая на чем свет стоит все новомодные веяния, которые он не без изящества определил как «зловонный дух времени». Когда век был помоложе, сказал хозяин стойла, прокатиться на красивом портшезе, влекомом двумя крепкими парнями, считалось почетным. Еще в семидесятые годы у него было самое малое два десятка портшезов. Но сейчас и трети не осталось, а цены на услуги носильщиков упали до вовсе мизерных. Раньше у них были на заказ сшитые ливреи, теперь же обходятся двухцветными черно-белыми шарфами. «Это цвета моей конюшни, — ответил хозяин на вопрос, не известен ли ему зеленый с золотом экипаж. — Черный и белый. И портшезы такие же. Черный узор на белом фоне. Раньше каждая собака знала. А про зеленый с золотом… нет, не слыхал».

Кардель ушел из Барнэнгена, так ничего и не узнав.

Ближе к вечеру появились фонарщики — кто со стремянками, кто с длинными жердями. Неспешно, один за другим, начали зажигаться уличные фонари. Повсюду чувствовался характерный запах горящего конопляного масла, хотя требования городской стражи к уличному освещению по мере удаления от Города между мостами становились заметно снисходительнее: можно было зажигать не все фонари, а через один или даже через два.

Пока Кардель добрался в богом забытый район поблизости от северной таможни на противоположном конце города, стало совсем темно. Он издалека учуял гнилостный запах — вода в озере с подходящим названием Болото пахла отвратительно, но все же не так, как в Фатбурене. Приток, хоть и ограниченный, свежей воды и заметно бóльшие размеры позволяли озеру кое-как справляться с испражнениями и отбросами.

За Болотом уже не увидишь каменных домов — сплошные деревянные хижины и немощеные улицы. Ему сказали, что где-то здесь, в подворье около Кислого колодца, живет столяр, который все еще занимается ремонтом старых и даже изготовлением новых портшезов, несмотря на почти исчезнувший спрос.

Странно, но на улицах, несмотря на октябрьский ночной холод, попадаются люди. На крыльце одного из домишек сидит какой-то человек, а неподалеку еще один. Здоровенный, переминается с ноги на ногу, не может решить, на какую удобнее опираться. Будто ему кто-то запретил стоять сразу на обеих.

Тот, что сидел на ступеньках, так же широк в спине, как и Кардель, но потяжелее, с выпирающим пузом, испытывающим на прочность пуговицы на рубахе. Телосложение, сочетающее два противоположных свойства: грубую силу и лень. Круглая голова на такой короткой и толстой шее, что кажется посаженной прямо на плечи. Широкий рот с толстыми губами. Немного косоглазый. Жует табак и время от времени сплевывает в одну и ту же точку у крыльца. Ни разу не промахнулся. После очередного плевка он посмотрел на Карделя и помахал рукой.

Кардель ответил полупоклоном:

— Меня зовут Микель Кардель. Прошу прощения, что явился в такой поздний час. Я ищу столяра, мастера Фрийса.

— И вы его нашли. Это мое имя, и ничье больше. Садитесь, приятель. Угощайтесь. — Толстяк протянул кисет.

Кардель угощение принял, но остался стоять, время от времени переводя взгляд на фигуру у стены. Теперь видно получше. Настоящий гигант. Совсем молодой, но рядом с ним и столяр, и сам Кардель должны казаться гномами. К тому же, похоже, придурковат. Из скошенного рта стекает на подбородок поблескивающий ручеек слюны. Глаза, как у коровы, красивые и ничего не выражающие. Напоминает корову еще и потому, что на нем ошейник, другой конец которого привязан к перилам крыльца.

— Чем объяснить, что господин столяр в такую холодную ночь устроился на крыльце? — вежливо спросил Кардель.

— А разве вечерний воздух не бальзам для души? — ответил тот с плутовской усмешкой. При этом табачная слюна скопилась в уголках рта, да так там и осталась, когда он перестал улыбаться. — А вот что заставило вас в такой вечер переться сюда, аж за Болото, чтобы найти меня, мастера-столяра Питера де Фрийса?

— Я ищу портшез. Зеленый портшез со сломанной жердью. Уличный мальчишка видел, как его к вам несли. Недавно, дня четыре назад.

У толстяка на лбу появилась морщинка припоминания.

— О нет, уважаемый, ничего такого… Жалость-то какая… плелись сюда в такой холодный вечер, и в награду всего-то щепотка табака. Может, его к какому другому плотнику отнесли по соседству?

Кардель задумчиво кивнул:

— Никаких других плотников и столяров по соседству нет. К тому же ходят слухи, что столяр де Фрийс настоящий волшебник, но вот одна беда — понять его трудно. Он, говорят, приехал из Роттердама и не говорит по-шведски. И поэтому, не будь он таким искусным мастером, у него вообще бы не было заказов. А вы неплохо говорите по-шведски… не скажешь, что язык не родной.

Толстяк коротко хохотнул, тяжело встал, с хрустом потянулся и почистил брюки.

— Вот оно что… Ну что ж… Йонс Кулинг, то есть я, мастер не хуже, даже если его поймали на вранье.

— А это кто? — кивнул Кардель в сторону молодого гиганта, по-прежнему погруженного в таинственный мир лишенного рассудка человека.

— Мой брат Монс. Монс Кулинг. Ты, Кардель, наверняка заметил, что Монс немного не в себе. — Йонс Кулинг внезапно перешел на «ты», в голосе послышались доверительные интонации. — Но, понимаешь ли, наши родители не из большого города, как ты, к примеру. Маленькая деревня, где найти невесту? У отца женилка выросла, а вставить некому. Вот и женился на собственной сестре. Законы Господни нельзя нарушать безнаказанно, и наказание получило имя Монс. Он убил свою мать при родах: слишком уж был велик, акушерка глаза вытаращила — никогда, говорит, таких не видывала. Конечно, умником его не назовешь, но, если надо нести портшез, да еще с заду, где потяжелее, да еще несколько часов подряд, да еще не ныть при этом, — тогда Монс именно тот человек.

— А ты, значит, спереди? Угадал?

— Кардель как по книге читает. Поменялись бы — и мы и пассажир в канаве. Вот, значит, и сидим. Ждем у моря погоды. Мастер велел идти по домам и приходить завтра с утра пораньше, но мы побоялись оставить носилки без охраны. Дорогая штука. Тем более он намекнул: дескать, мы в последнее время не больно-то бойко работаем, а если кто придет и начнет расспрашивать про зеленый портшез, то нам и вовсе плохо придется. Если, конечно, сами на месте не решим задачу, Кардель думаю, понимает. И вот мы здесь: ты, я и Монс.

Он развязал веревку, вернее, поводок, привязанный к ошейнику Монса. Покрутил шеей, разминая одеревеневшие мышцы, и двинулся к Карделю, подняв пудовые кулаки. Годы беготни с тяжеленными носилками даром не прошли.

— Не стоило приходить вынюхивать, здесь тебе и конец. Иди-ка сюда, потанцуем. Поглядим, что ты можешь предложить.

Кардель отступил влево, чтобы видеть противника и не терять из виду Монса. Слабоумный гигант каким-то образом почувствовал изменения в настроении и начал прыгать на месте, выкрикивая непонятные слова. Его огромный мужской орган на глазах набух и теперь выпирал под штаниной, будто туда засунули всю руку. Увернувшись от атаки, Кардель нанес удар. Деревянный кулак въехал в правый бок Йонса Кулинга и заставил согнуться пополам. Гримаса удивления сменилась смехом, когда Йонс пощупал рукой под рубахой и увидел кровь.

— Черт бы тебя подрал, Кардель! Бок горит, как дно у чайника. Вот это кулачище!

— Обычная деревяшка, ничего особенного.

— Ай-яй-яй, Кардель… ты дерешься нечестно. Уж если махать кулаками, то по справедливости. Монс!

Гигант словно ждал команды. Он сорвался с места, бросился на Карделя и застал его врасплох. Микель не успел увернуться и упал под тяжестью огромного тела. Монс оседлал его и начал молотить кулаками. Хрустнул нос, лопнула бровь, кровь залила лицо. Подскочил Йонс и начал срывать удерживающие протез ремни. Деревянная рука выскользнула из рукава. Теперь он беззащитен. Кое-как уворачиваясь от ударов, он увидел, как Йонс нагнулся и прошептал что-то в ухо брату. Тот, как по команде, остановился.

— Хватит, хватит… хватит, малыш. Пусть господин Кардель поднимется и покажет, на что он способен без дубинки в запасе.

Кардель выплюнул кровь, проморгался и увидел, что Йонс Кулинг стоит над ним и издевательски ухмыляется. Отшвырнул протез к стене дома и плюнул на Карделя. Его брат возбужденно выкрикивал что-то нечленораздельное и облизывал окровавленные кулаки.

Высоко в ночном небе созвездия пустились в медленный хоровод. Кардель увидел, как пузырится кровь на губах Юхана Йельма, услышал хриплый монотонный голос Сесила Винге и глухую канонаду вдали, увидел жуткую беззубую улыбку на полуразложившихся губах Карла Юхана, колеблющееся пламя фонаря…

Он почувствовал, как наливается ненавистью и яростью его отрезанная рука, как дергает ее непонятная и требовательная боль.

Он встал.

— Ну что ж, сучье дерьмо, посмотрим…

 

13

Кондитерская Густава Адольфа Сундберга переехала на Железную площадь совсем недавно, но уже получила название «Малая Биржа». Сюда любили заходить буржуа с Корабельной набережной. Кое-кто пьет горячий шоколад из графинов, но большинство, как и Сесил Винге, предпочитают горький арабский кофе. Чашка за чашкой, тем более ходят слухи, что власти собираются вовсе запретить напиток. Кофе, считают власти, благоприятствует вольнодумству, фрондерству и наводит на мысли о терроре.

Но пока запрета не последовало, и сплетни цветут пышным цветом. Странное поведение пятнадцатилетнего принца Густава, потом у всех на слуху герцог Карл, по уши влюбившийся во фрейлину двора девицу Руденшёльд, а ее сердце между тем отдано предателю Армфельдту. Литератор Тумас Турильд, говорят, провозгласил в Любеке, что изгнание принесло ему бессмертие, которое могло бы осенить его и раньше, но язык его не имел необходимой свободы, потому что был занят вылизыванием государственно важной дырочки между ягодиц барона Ройтерхольма.

Винге постановил дожидаться Карделя не более часа. Но прошло уже полтора, его карманные часы показывали половину одиннадцатого, а Карделя все не было.

Винге прошел по кишащей уличными торговцами Вестерлонггатан до Гусиного переулка. Сапожник на углу усердно прилаживал новые подметки к кавалерийским сапогам.

— Этот безрукий пальт? Как же, как же… Снимает каморку у вдовы Пильман.

В подъезде носилась стайка детей. Изразцовые печи в доме еще не установлены, у камина на втором этаже желтушная девочка подбрасывала дрова. Она, оказывается, уже несколько дней никуда не выходит из-за лихорадки. Кардель, сказала она, ушел из дома вчера утром и больше не возвращался.

Винге, так ничего и не узнав, начал спускаться по лестнице.

— Если он не вернется и не заплатит за квартиру, фру Пильман его вышвырнет! — крикнула девочка вслед.

Он пошел к Большой площади. Выбрал путь подлиннее, чтобы поразмышлять. Без Карделя его возможности сильно ограничены. В задумчивости остановился у колодца. Дети и служанки, толкаясь, набирали воду в кувшины и ведра.

Постоял немного и двинулся к Дворцовому взвозу, к дому Индебету.

День уже начал клониться к вечеру, и в коридоре перед кабинетом полицеймейстера тени становились все длиннее и длиннее. По длине тени тоже можно вычислить время, ни с того ни с сего подумал Винге, только надо вносить много поправок. Встреча с газетчиками прошла бурно, и он даже через дверь чувствовал, что Норлин вне себя. Когда встреча закончилась, Норлин попросил Винге выйти вместе со всеми и звать обратно не спешил — должно быть, приходил в себя. Наконец из кабинета послышался голос. Дежурный полицейский с поклоном открыл дверь:

— Прошу вас.

Норлин сидел за столом, заваленным бумагами, поверх бумаг лежал его парик. Юхан Густав расстегнул две верхние пуговицы и положил руку на шею, точно ему было трудно дышать. Потер покрасневшие глаза.

— Мы недавно встречались… Ты же помнишь мои условия, Сесил? Как можно меньше шума вокруг этого дела? А что делаешь ты?! Врываешься с постыдными картинками на куске ткани! Неужели ты не видел, как этот сплетник Барфуд сидел в углу и строчил своим графитовым стерженьком.

— Я не просто его видел. Я его сам привел. Он спал с похмелья, но я его разбудил. Пообещал интересную историю для завтрашнего номера «Экстра Постен». Холмберг, издатель, будет в восторге.

Норлин спрятал лицо в ладони.

— В промежутках между длиннющими библейскими цитатами Барфуд строчит все что ему вздумается! А Холмберг печатает это в своей говновозке, которую кто-то по ошибке назвал газетой. Зачем ты это сделал, Сесил?

— Моего помощника, пальта по имени Кардель, по-видимому, вышибли из игры. Инстинкт подсказывает мне, что его убрали именно потому, что он слишком близко подошел к разгадке. Вывод: все мои надежды на этот кусок ткани. Дорогой сатин, наверняка принадлежал человеку состоятельному. Тот, кто раньше видел этот смелый мм… орнамент, вряд ли усомнится, если прочтет описание в газете. Как могут развиваться события далее? Если кто-то из влиятельных персон пожелает замолчать эту историю, обязательно обратится к тебе и потребует мою голову на блюде. А может быть, и твою. А ты, Юхан Густав, сообщишь мне имя этой влиятельной персоны.

— Ройтерхольм читает «Экстра Постен», как и все подобные листки. И он расценит это как еще одно доказательство, что я предпочитаю заниматься чем-то еще, кроме его прямых поручений. Он уже давно ищет повод, чтобы меня вышибить, — вот ты ему этот повод и дал. Ты подписал мой смертный приговор, Сесил.

— Если вспомнить, чего тебе стоил последний год… Думаю, все, что может сократить твое пребывание на этом посту, пойдет на пользу.

— Иди ты подальше, Сесил Винге… Мне надо было трижды подумать, прежде чем просить тебя заняться этим делом. Ты же готов пожертвовать всем и всеми ради своих высоких идеалов.

Запавшие глаза Винге блеснули.

— Верно, это ты просил меня помочь. И ты прав: тебе надо было три раза подумать. Может, даже не три, а тридцать три. Ты знал, с кем имеешь дело. И должен сказать, что поначалу взялся за эту историю исключительно из дружеской лояльности. Но теперь центр моей лояльности сместился. Теперь я лоялен убитому. Несколько дней назад я осматривал труп в крипте на кладбище. Позволь мне описать… Ты же не имел возможности его увидеть. Конечности отрублены, но не сразу, а по одной, и только после того, как более или менее зажила предыдущая. Они выжидали, чтобы рана закрылась, чтобы он был в состоянии перенести следующую пытку. Его держали где-то взаперти, привязанным к кушетке. Он пытался звать на помощь, но не мог, потому что они отрезали ему язык. Он хотел покончить жизнь самоубийством, но у него не было возможности даже перегрызть себе артерию: они выбили ему зубы и отрезали язык. И выкололи глаза. Представь себе эту картину, Юхан Густав. Беспомощность, одиночество и смертная тоска… ожидание, когда явятся твои мучители, чтобы отпилить очередную руку или ногу. Твердое сознание, что они обязательно явятся. Я найду тех, кто это сделал. И узнаю, почему. И ты дашь мне имя того, кто попытается заткнуть нам рот. Ты дашь мне это имя, как только его узнаешь. Ты будешь мне помогать, а не ныть про происки барона и свой собственный смертный приговор, который якобы подписал я. Ты называешь это смертью? Ты называешь смертью, что тебя вышибут с должности, которой ты сам тяготишься, если верить твоим же словам? И ты говоришь про смерть в моем присутствии… Тебе должно быть стыдно, Юхан.

Норлин потупил глаза. Он никогда не видел обычно невозмутимого Винге в такой ярости. Гнев ушел, его место занял стыд. Он вдруг мучительно захотел увидеть жену и дочь, услышать их смех. А перед ним сидел умирающий человек, только глаза горели ярко и гневно на бледном, изможденном лице.

— Утром я получил новости из Парижа, — тихо сказал Норлин. — Мои источники сообщают, что якобинцы собираются судить вдовствующую королеву революционным трибуналом. Ты не хуже меня понимаешь, чем это кончится. Мария Антуанетта останется без головы, как и ее муж. И тело бросят в могилу для бедных, поверх тысяч, которые стояли в очереди к гильотине раньше нее. Темные времена, Сесил.

— Юхан… Ты же сам сказал как-то: наше дело — восстанавливать справедливость. Это то, ради чего мы живем.

— Ты прав, Сесил… ты, как всегда, прав. Не спорьте с Сесилом Винге — он всегда прав. Так говорили и в университете, и в суде. Пусть будет по-твоему. Напишу Ройтерхольму льстивое письмо, может, удастся выиграть немного времени. Попробую предотвратить грозу. Представляю, что с ним будет, когда он прочтет этот поганый листок!

— Сердечно благодарен, Юхан Густав. — Винге поклонился. — Сердечно благодарен.

 

14

Секретарь полицейского управления Исак Райнхольд Блум терпеть не мог кварталы, лежащие вне Стадсхольмена. Он не считал их за город, а Ладугордсландет — хуже всех. Мелкий, непрекращающийся дождь превратил улицы в болото. Бродяги, обитатели богаделен, попрошайки, съежившись от холода, спешат по улицам в надежде найти убежище до того, как с приближением зимы старуха-смерть начнет собирать свои урожай.

Надо быть умнее — зачем он поперся в Спенскую усадьбу? С каждым шагом, с каждым смачным всхлипом воды в башмаках Блум выискивал все новые причины проклинать свою судьбу. Уже семь лет работает он в управлении полиции, но жалованье остается прежним: сто двадцать риксдалеров в год.

И ради этого он оставил службу нотариуса! Оставил, чтобы заменить старика Халквиста на посту секретаря управления. Можно было надеяться на быструю карьеру и хорошее жалованье, но вышло наоборот. Работы прибавляется с каждым годом, жалованье остается прежним, а жизнь дорожает.

Блум услышал кашель издалека, и это его успокоило: кое-кому еще хуже. Сесила Винге с его-то способностями ждало блестящее будущее, а сейчас… если доживет до Рождества, пусть считает, что повезло.

Как только Блум постучал в дверь, кашель мгновенно прекратился. Винге открыл дверь — спокоен и невозмутим, но в кармане жилета Блум заметил платок с пятнами крови. Какое же самообладание надо иметь, удивился и восхитился Блум.

— Меня послал Норлин, — начал он без обычных фигур вежливости. — Жалобы, которые вы предвидели, не заставили себя ждать.

Блум присел на табуретку и вытянул ноги к камину — уже через несколько секунд от сапог пошел пар. Винге подавил приступ кашля — было заметно, чего ему это стоило, — и открыл конверт с уже взломанной сургучной печатью. В конверте лежало три письма.

— Скорее всего, написано по свежим следам, как только прочли «Экстра Постен». Все об одном и том же, но причины протеста разные. Сверху — записка заоблачно богатого купца: беспокоится, не упадут ли цены на хлопок, и предсказывает финансовые бури. Граф Энекруна из коммерческой коллегии призывает подумать о риске морального упадка в народе. И последнее, но от того не менее важное, — письмо Йиллиса Тоссе. Он уверен, что вы с вашими скандальными разоблачениями намеренно раздуваете якобинские настроения.

Винге поочередно грел у камина мерзнущие руки.

— Я знаю Тоссе. Разве вы его не помните? Он учился в Упсальском университете, как вы и я.

— Фамилия знакомая.

— Лентяй и тупица, но с богатой родней, так что мог купить хорошую должность. Помню, как он смотрел на нас свысока: считал, наверное, что мы выслуживаемся, стараемся компенсировать то, что ему дано с колыбели: богатое наследство. А скажите, Блум, объяснил ли полицеймейстер Норлин, почему он решил послать вас с этими письмами в такую мерзкую погоду?

— Нет, не сказал. А если бы и сказал, то мог бы и не говорить. Я же не глупец, Винге. Я писал протокол, когда вы показывали свой гобелен. Это раз. А во-вторых, я читал «Экстра Постен». Вы надеетесь, что у кого-то из возмутившихся есть и другие причины замять эту историю. Рассчитываете нащупать связь с утопленником в Фатбурене.

Винге сжал губы в бледную нитку, закрыл глаза и потер лоб.

— Да, так и есть, — сказал он, — вы правы. Я надеялся, что какое-то из имен прояснит картину, но… я не вижу, что этих людей может объединять, кроме денег.

Блум хитро улыбнулся:

— А я вижу, Винге. Но, как вы понимаете, в этом мире ничто даром не дается. Так что…

— Все, что в моей власти, Блум.

— Не очень-то вежливо… Но, Винге, у меня к вам огромная просьба. Обещайте, что, как только ваше здоровье окончательно переменится к худшему, дадите мне знать первому. В управлении все заключают пари — сколько вам осталось. Сумма на кону втрое превышает мое годовое жалованье…

— Если вы дадите важную информацию, не вижу причин, чтобы кому-то не заработать на моей смерти, ибо я все равно умру. Немедленно пошлю к вам курьера, как только осознаю первые признаки смертельной лихорадки.

У Блума даже защекотало в животе, когда он представил сумму пари. Наконец-то он сможет завершить давно задуманную и даже начатую рукопись «Необходимость религии для сохранения общественного спокойствия». Наконец-то он сможет работать над ней не в своей холодной каморке, а в любимом трактирчике «Уголок Класа», над дымящейся, только что принесенной с кухни тарелкой: салака горячего копчения, седло барашка, овощное рагу…

— Спасибо, — искренне поблагодарил Блум. — А теперь скажите, Винге, вы когда-нибудь слышали про общество под названием «Эвмениды»?

— Разве что краем уха. Одно из множества тайных обществ. Если не ошибаюсь, члены его занимаются благотворительностью, заботятся о сиротах, помогают домам призрения для несостоятельных граждан.

— Совершенно верно. Эвмениды известны своей щедростью. Членом общества можно стать только обладая определенным состоянием. Вы, возможно, знаете, Винге, я пишу стихи. Когда-то я был знаком с Кленсом фон дер Эккеном, наследником известного торгового дома. Он любил поэзию и довольно щедро платил за декламацию. Фон Эккен состоял в обществе эвменид. Но дела у него шли все хуже и хуже, и, когда он решил хотя бы временно отказаться от благотворительности, чтобы поправить финансовое положение, братья по обществу его просто-напросто раздавили. Если ты член общества, должен выполнять свои обязательства без всяких отговорок. Банки потребовали немедленной оплаты кредитов, а новых никто не давал. Короче, в один прекрасный день ко мне постучался нищий и начал ныть, что он якобы не платил мне за декламацию, а давал взаймы. Эккен, как вы, разумеется, догадались. И мне стало интересно — что это за эвмениды? И как-то мне попался на глаза список этих… эвменид. У меня память, Винге, не хуже вашей. Поэтому с полной уверенностью могу сообщить: все три имени в том списке были. Все они, все, кто протестует против огласки, — члены тайного общества «Эвмениды».

Винге несколько раз постучал носком ботинка по полу.

— Ваша история, Блум, не так удивительна, как может показаться. Вы ведь знаете, откуда происходит название?

— Эвмениды? Нет.

— У меня был информатор, одержимый греческой классикой. Он, к слову, усовершенствовал метод изготовления плетеной мебели. Мне стало интересно, и я немало часов провел за чтением Эсхила. В переводе на наш язык «эвмениды» означает благосклонные, доброжелательные… что-то в этом роде. В трагедии Эсхила так называют эриний, богинь мщения. Не хотят произносить настоящее имя, прибегают к эвфемизму, чтобы не возбуждать их гнев. Помните? Эринии… вместо волос ядовитые змеи, и плачут они кровью. Другое название — фурии. Но, конечно, эвмениды звучит куда приятнее.

Блум охотнее всего поднялся бы и ушел. Его часть работы выполнена. Единственное, что его удерживало, — жадность, поэтому он решил закрепить успех. Винге же сказал: «Если дадите мне важную информацию». А вдруг он не признает информацию важной?

— И еще, — сказал он. — Мне известно, что собрания их проходят в доме Кейсера, рядом с Красными Амбарами.

Винге несколько раз прошелся по комнате.

— Я слышал про этот дом. Говорят, там помещается бордель для состоятельных горожан. Пока все тихо, полиция закрывает глаза. Довольно странное соседство для занимающегося благотворительностью тайного ордена, не так ли?

— Все еще страннее, Винге. Говорят, этот уважаемый орден арендует залы в кейсерском доме для проведения своих собраний. Но мне достоверно известно — ничего они там не арендуют, потому что весь дом принадлежит им.

Винге задумчиво посмотрел в окно. Дождь прекратился, огромные крылья Куркана замерли в ожидании вечернего бриза. Он вспомнил последние слова Микеля Карделя.

— А скажите мне, Блум, вы знаете на удивление много… не владеет ли случайно дом Кейсера собственными портшезами? И если да, то не зеленые ли они, эти портшезы?

 

15

Сном это назвать нельзя. Галлюцинации вместо сна. Детали карманных часов на секретере отбрасывают длинные тени. Теперь это уже не зубчатые колесики, а насекомые, крылатые бестии… малейший сквозняк колеблет пламя свечи, и они пускаются в пляс.

Исак Блум давно ушел. Его приход заставил Винге колоссальным усилием воли сдержать приступ кашля, но, едва за ним закрылась дверь, все началось опять. Горшок с малиново-красной мокротой задвинут под кровать. Чувство такое, будто кто-то его душит, предварительно засыпав в трахею горсть толченого перца.

Часы он разобрал, но собирать их вновь нет ни сил, ни желания. Превращение горсти бессмысленных крошечных железок в нечто непостижимым и утешительным образом напоминающее о бесконечности жизни… Кропотливый и продуманный труд обычно успокаивал, но сейчас все мысли были сосредоточены на Микеле Карделе. Куда он двинулся после того, как они расстались на Сканстуле? Ушел навстречу неизвестной судьбе и исчез.

Из того немногого, что он знал о Карделе, легко сделать несложный вывод: пальт притягивает к себе неприятности, как магнит железные опилки. С другой стороны, не вызывает сомнений его способность выходить сухим из воды в самых рискованных переделках. Или почти сухим, мысленно добавил Винге, вспомнив про ампутированную руку. Конечно, могло произойти все что угодно. Но то, что его исчезновение никак не связано с поисками зеленого портшеза, представлялось маловероятным.

Винге всю жизнь применял принцип бритвы Оккама: «Не следует множить сущее без необходимости». Другими словами, он был уверен или почти уверен, что пальт подошел слишком близко к тайне, а тайны, как правило, умеют себя защитить. А что именно произошло — гадать бессмысленно. Вне его аналитических возможностей.

Часы все же надо собрать.

Он закончил сборку и, следя за дергающейся секундной стрелкой, посчитал пульс. Сто сорок. Опять.

Тянущее ощущение тревоги под ложечкой. Сон и покой сегодня недостижимы.

В сундучке рядом с кроватью припрятана стеклянная бутылочка, раздобытая в аптеке «Медведь», что напротив Артиллерийского сада. Опиум, янтарная кислота и морошковая соль, настоянная на водке и соке плодов имбирной пальмы. Он купил эту микстуру уже давно, но убедил себя: только в крайнем случае. Лекарство очень сильное, сказал аптекарь. Ни в коем случае не превышать указанную дозу. Настойка, конечно, обладает сильным болеутоляющим действием, но притупляет не только боль, но и способность ясно мыслить.

Сегодня он решил рискнуть — впервые.

Отсчитал капли в кружку и выпил. Очень скоро по телу поползло приятное, вселяющее надежду покалывание. Гортань словно онемела, он ее не чувствовал. За сдвинувшимися наконец с места крыльями ветряной мельницы Куркан вспыхивало и исчезало солнце, будто играло с городом в прятки. Наконец солнце скрылось окончательно, и мельница слилась с быстро потемневшим небом.

Винге погрузился в размышления.

В темноте и без часов, которые он опять успел разобрать, Сесил Винге потерял чувство времени. Он не мог бы сказать, сколько часов прошло, пока не осознал свою неосторожность. С Карделем, похоже, они покончили. Мало того — он и сам выставил себя на обозрение благодаря «Экстра Постен».

И совершенно естественно — и даже скорее всего неизбежно: убийцы Карла Юхана примут меры и против него самого. Что может быть проще — лишить Сесила Винге и без того еле теплящейся жизни? Его болезнь ни для кого не секрет. Легочный больной, который всем на удивление еще жив. Жив, вопреки прогнозам светил из лазарета Святого Серафима. Его смерть никого не удивит. Ночной визит, подушка на лицо — и никто никогда и ничего не заподозрит.

Ему внезапно стало страшно, по спине побежали мурашки. Встал и подошел к окну, но не увидел ничего, кроме собственного отражения: запавшие глаза, белая, как маска Пьеро в комедии дель арте, физиономия.

Накинул плащ, взял поднос со свечой и, прикрывая пламя ладонью от сквозняков, вышел на площадку. В прихожей внизу пусто и темно. Он спустился, пальцами погасил пламя свечи и прислушался. Дом пуст. Прислуга спит в другом флигеле, в печи на кухне дотлевают подернутые пеплом малиновые угли.

Винге вышел во двор, и у него перехватило дыхание от холодного, влажного воздуха, от кислых испарений лугов, подсоленных негустым морским туманом.

Глаза постепенно привыкли к темноте.

Во всей усадьбе ни единого огонька. Чуть поодаль угадываются тени лип. За проливом, в городе, тоже темно. Наверняка уже за полночь. Калитка открыта. Огороды и пастбища купаются в мертвенном лунном свете, трава под луной серебрится, как волчья шерсть. Насколько мирное зрелище днем, настолько тревожное и загадочное ночью.

Когда-то, в начале века, здесь наспех хоронили умерших от чумы — заразу в Стокгольм привез голландский купец. На погосте церкви Святой Катарины засыпанные известью трупы лежали неделями — не успевали рыть могилы. В Ладугордсландете нашли иной выход — мертвецов сбрасывали в канаву, вырытую в ста футах за последним рядом домов. Еще и сейчас земля там родит лучше, чем в других местах. И листва на яблонях держится до морозов. Прошло почти восемьдесят лет, но садоводы знают с младых ногтей — больше, чем на штык, всаживать лопату не стоит.

И что-то еще… Внезапно Винге почувствовал: он не один. Какая-то тень поднимается от залива. Убийца. Идет очень медленно, даже не идет, а крадется, то и дело нагибается, точно боится быть обнаруженным. Винге отступил в тень за стеной. Как только полная луна скрывается за тучами, мир вокруг гаснет, словно задули свечу, но, когда ночное светило появляется вновь, грозная фигура ближе. Неужели это его смерть? Не та смерть, с которой он пытается примириться и уже почти примирился, не та предсказуемая и почти желанная смерть, продуманная до деталей; нет, неожиданная, нелепая смерть. Смерть в страхе и непонимании. Смерть от ножа или дубинки. Грубая и унизительная смерть.

Теперь он даже слышит шаги. Он слышит шипящие удары пульса в ушах, пробует задержать дыхание, но надолго его не хватит. Убийца обогнул калитку и вошел во двор.

Очередной приступ кашля удержать не удастся. Винге понимает — он проиграл. Самое разумное — встретить смерть лицом к лицу. Желательно насильственную, с кровопролитием. Тогда труп найдут здесь, под липами, и его гибель вызовет вопросы. Даже в проигранной партии, как в зерне на пашне, могут зреть будущие победы.

Он решительно направился к призраку, но рука его схватила пустоту. Создание бестелесно. Это не подосланный убийца — привидение, вставшее из могилы. А когда призрак повернулся к нему и обнаружилось, что у него нет лица, у Винге в глазах заплясали световые зайчики, в ушах зазвенело, и он рухнул лицом в траву, ударившись лбом о кочку. Но удара не почувствовал: сознание уже покинуло его.

Очнулся Винге в собственной постели. Его разбудило мирное потрескивание дров в печи. За пыльным окном медленно проявлялся рассвет. Действие опиума закончилось. Винге потрогал лоб, обнаружил болезненную шишку и тут же вспомнил ее происхождение. Язык шевелился с трудом.

— Где ваша левая рука, Жан Мишель? Где протез? Я схватил вас за пустой рукав…

Кардель переставил стул от секретера поближе к кровати.

— Так оно и было. Я же вас не видел, чувствую, кто-то за куртку меня хватает. Не успел повернуться, а вы уже бряк! — простонали что-то и на земле.

— Я был уверен, что передо мной привидение. Какая глупость… единственное оправдание — ваша физиономия вряд ли способствует быстрому осознанию ошибки. Что случилось? Где вы были?

Черные очки синяков, забитый сгустками крови свернутый нос, лопнувшие губы. И говорит невнятно — наверняка выбиты зубы. Лицо и в самом деле неузнаваемо. А нос, скорее всего, сломан.

— Раны зализывал. У знакомого. Кошачья Задница — знаете эту таможню? Я бы вам сообщил, если бы пораньше очухался. Спал больше суток. А вернулся домой, мои вещи свалили в мешок и выкинули на лестницу, в комнате полно польских батраков. Что мне было делать? Спать негде, жить негде… решил двинуться к вам.

— А портшез?

— Нашел и носилки, и носильщиков. Но они… как бы вам сказать, не особенно охотно отвечали на вопросы. Пришлось уговаривать. Два здоровенных мужика… Тут мне повезло маленько: у того, кто поздоровее, мозги не на месте, так что спугнуть его нетрудно, если знаешь, как. А с братцем пришлось повозиться. Но пока их было двое, они успели оторвать мою руку, но я ее подобрал. Даже и не знаю, кем ей больше по душе работалось: рукой или дубинкой. Много времени не понадобилось. Толстяк посопротивлялся и ускакал на одной ноге, на той, которую я не успел сломать. Не думаю, чтобы безмозглый братец узнал его при встрече. Если они вообще встретятся. Надо было бы его догнать, но я и сам-то на ногах еле держался. Но все же кое-что выяснил, пока его пальцы были у меня под каблуком. Они совладельцы этого портшеза, не знаю уж, чем они там владеют. Одна жердь или окошко, а может, бахрома на окошке — кто их знает. Но остальное принадлежит хозяину, на которого они в основном и ишачат. У Красных Амбаров, рядом с озером Клара.

— В доме Кейсера.

— Вот именно. Как вы узнали?

— Отвечу прямо и честно: узнал. Дайте мне немного отдохнуть, Жан Мишель. Потом мы с вами позавтракаем. А вечером призовем к ответу убийц Карла Юхана. А где ваш протез, Жан Мишель?

— Пополам. — Улыбка Карделя больше напоминала гримасу боли.

 

16

К наступлению сумерек на берегу вокруг Красных Амбаров жизнь замерла. Корабли с зерном разгрузили, только на одной шхуне продолжали работу. Два пьяных докера катили по сходням тяжелую бочку. Один из них орал во весь голос непристойную песню, и они то и дело останавливались и хохотали, подпирая бочку плечами.

Будь я девкой помоложе, Я бы постаралась, И манду подбила кожей, Чтоб не истрепалась…

Норрстрём несет воду Меларена в Балтику мимо недостроенного моста. По другую сторону видны фасад Рыцарского собрания и острый шпиль церкви. Площадь пуста, на мостках для стирки — никого; редкий случай. С другого берега доносятся голоса и скрип телег — портовые рабочие спешат по домам.

— Красиво, — сказал Винге. — Все равно красиво.

— Город-то? Вонючая клоака. Умирающие люди, которые ни о чем так не мечтают, как укоротить друг другу и без того короткую жизнь… Но ваша правда — красиво. Особенно на закате. И чем больше воды между тобой и городом, тем он красивее.

Кардель сплюнул в воду табак. Дом Кейсера совсем рядом. Длинный фасад выходит на площадь, торец обращен к озеру. В последних лучах солнца лепка портала выглядит особенно рельефной.

На втором этаже горят свечи, слышен визгливый смех.

— И что будем делать? — Кардель потер замерзшую культю.

— Если у вас нет с собой кирки или тарана, сделаем то, что первым приходит в голову, — постучим в дверь.

Открыл слуга в серебристой ливрее, и Кардель от неожиданности отступил на шаг — тот был чернокожим. В темном холле на секунду показалось, что у него вообще нет головы. Карделю не раз случалось видеть Бодина, черного слугу короля Густава, и его незаконного отпрыска, еще черней. Тот вечно торчал у причала на Корабельной набережной. Но никогда он не видел чернокожего человека так близко.

Винге приложил руку к шляпе:

— Добрый вечер. Мне надо встретится с хозяйкой.

Чернокожий широко улыбнулся, показав ряд белоснежных зубов, чем вызвал у Карделя укол зависти: он-то лишился в драке самое малое трех. Не стирая с лица улыбку, слуга пропустил их в холл, жестом показал на широкую винтовую лестницу, тщательно закрыл дубовую дверь и занял место на высокой табуретке у входа.

На втором этаже дверь гостеприимно приоткрыта. Их уже ждала молодая женщина в очень простом и почти прозрачном платье из тонкой ткани — настолько тонкой, что недвусмысленно просвечивали соски и темный треугольник в низу живота. Шелковая лента в волосах, никаких румян или белил — только слегка подкрашены губы и мушка на щеке.

Сделала изящный реверанс, посмотрела на Винге и приветливо улыбнулась:

— Прошу вас, входите, мой господин. Вы, должно быть, из вновь посвященных. Позвольте мне снять с ваших плеч плащ, а вместе с ним все горести мира. Меня зовут Нана, и я к вашим услугам.

Стены оклеены штофными обоями: черные и лиловые розы. Красный турецкий ковер во весь пол. Хрустальная люстра на двенадцать свечей. Вдоль стены — длинный узкий стол с десятком канделябров.

Винге положил ей в руку дукат, и она округлила рот в виде буквы «О», как бы удивляясь и одобряя тяжесть монеты.

— Меня зовут Сесил Винге. Я хотел бы поговорить с мадам.

— Конечно, конечно! Само собой. Именно так мы встречаем новых друзей. Настоящая дружбы начинается с доверительной беседы. Мадам и сама настаивает — она должна знать своих гостей. Она должна знать их вкусы и желания, чтобы удовлетворять их наилучшим образом. И прошу вас, не надо стесняться. У нас нет иных желаний, кроме как услужить нашим друзьям. Попрошу вас подождать минутку, и я проведу вас в салон.

Винге кивнул, и она замолчала, но ненадолго.

— А скажите… у вас иногда возникает желание немного посечь вашу покорную служанку, месье Винге? Многие наши друзья разделяют такую склонность, и мы, разумеется, рады удовлетворить эту невинную потребность. Скажите мадам, и ваше желание будет исполнено.

— То есть вы хотите сказать, что я могу пороть ваш… ваш товар?

— Ваше желание для нас закон. Но, конечно, в разумных пределах. Излишний энтузиазм может повлиять на привлекательность… — она слегка улыбнулась и помедлила, — …на привлекательность товара для других наших друзей. Но если вы готовы компенсировать эту потерю, то все в порядке.

— Я понимаю…

Где-то в глубине коридора задребезжал колокольчик. Девушка встала.

— Прошу вас следовать за мной, месье. Вы хотите, чтобы ваш слуга дождался здесь?

— Я предпочитаю иметь его под рукой. Вдруг возникнет желание высечь и его тоже. Заодно…

За окнами дома Кейсера догорал величественный северный закат.

Салон, куда их привела Нана, был пуст. Диван и кресло напротив. Девушка налила в бокал вина и с улыбкой протянула Винге.

— Мадам Сакс сейчас придет, месье. Надеюсь, вы не сочтете за бестактность, если я позволю себе предположить, что мы скоро увидимся. — Она ласково улыбнулась и ушла.

Винге отставил стакан, быстро пересек комнату, подошел к большому сводчатому порталу, задрапированному неким подобием занавеса, и приподнял край. На другой стороне были изображения совокупляющихся пар: страстно сплетенные мужские и женские тела.

— Жан Мишель, успокойтесь и приготовьтесь услышать вещи много хуже сказанных ранее. Чрезвычайно важно, чтобы вы держали себя в руках. Ради Карла Юхана. Мадам Сакс — наше единственная возможность что-либо прояснить. Вы поняли меня?

Кардель открыл было рот, но тут же закрыл, не проронив ни слова. Молча кивнул и отошел к стене. Правую руку сунул в карман. А обрубок левой спрятан в пустом рукаве.

Трудно угадать возраст вошедшей в салон женщины, появившейся из-за занавеса с фривольными картинками. То ли состарилась раньше времени, то ли поддерживает иллюзию молодости в почтенном возрасте. Изящное золотое шитье на карминово-красном платье — роскошное платье, которое прилагает все усилия, чтобы показаться будничным. Щедро набеленное лицо. Свинцовые белила успешно справляются с морщинами и угрями, но скрыть мешки под глазами не в их власти. Широкая улыбка и странный шрам на шее, будто ее когда-то пытались удушить.

Приветливая мина быстро гаснет.

— Вы не те гости, которых я жду. Нана, должно быть, выпила лишнего. Вам я ничего не могу предложить. Мало того — нам не о чем говорить. Вынуждена попросить вас уйти.

Винге предупреждающе поднял руку:

— Вы совершаете ошибку, мадам. Мое имя Сесил Винге, я пришел из дома Индебету. Я понимаю, что вы продолжаете свою деятельность так открыто только благодаря могущественным покровителям, в том числе и в Министерстве полиции. Имейте в виду: любая система, основанная на секретности, крайне неповоротлива. Довольно много значительных лиц не имеют ни малейшего представления о вашей защищенности и могут вас уничтожить в одно мгновение. Ваши меценаты не успеют даже пальцем пошевелить, чтобы предотвратить катастрофу. Достаточно моего слова, и через полчаса к вам нагрянут двадцать полицейских.

Лицо осталось невозмутимым, но голос ей изменил.

— Знаете ли вы, на кого замахиваетесь? — прошипела она.

— Думаю, да. Домом владеет орден эвменидов.

— Тогда я вам скажу вот что: если вы и в самом деле знаете, значит, блефуете. Даже если произойдет то, чем вы грозите, они никогда не оставят такую акцию без возмездия. И возмездие будет ужасным.

— Мадам, я умираю от чахотки. Полицеймейстер вот-вот лишится должности. Ни ему, ни мне терять нечего.

Мадам фыркнула:

— Вы молоды и доверчивы, мой мальчик. Любому человеку есть что терять. Но то, что вы мне здесь угрожаете, может означать только одно: вам что-то от меня надо в обмен на ваше молчание. Хорошо… Может быть, удастся приблизить счастливую минуту, когда я увижу ваши спины. Иногда легче давать, чем брать. Говорите, не тяните время. Что вам надо? Каждому по горсти монет из моей кассы? Доступ к моему товару? Хотите возродить память об утраченном постельном жаре?

— Отсюда вынесли в портшезе труп искалеченного человека и бросили в Фатбурен. Труп был завернут в почти такую же ткань, что и у вас за спиной. Рассказывайте все, что знаете.

Мадам Сакс перевела взгляд на Карделя. Увидела пустой рукав, и по лицу пробежала гримаса понимания.

— А… теперь ясно. У меня недавно пропал портшез вместе с носильщиками. Двое. Один, слабоумный, явился позавчера, весь зареванный. Говорит, спать не может — кошмары мучат. Говорить он не умеет, но ему дали мел и черную доску, и он изобразил дьявола с одной рукой. Как я вижу, реальность не так страшна, как его фантазия. Но не забывайте: он идиот с рождения.

Она произнесла весь этот монолог, не сводя глаз с Карделя, и снова повернулась к Винге.

Карделю был знаком этот взгляд: так смотрят псы, когда их натравливают друг на друга на собачьих боях. Прежде чем броситься в бой, они словно оценивают силу соперника и взвешивают свои шансы. В своем наивном собачьем сознании они свято верят, что тот, кто на них поставил, знает, на что пошел его риксдалер. Кардель и сам играл на собачьих боях и был уверен, что понимает это развлечение.

Он понимал и эту женщину. Беспощадный боец. А Винге? Тощий как скелет, больной, даже полумертвый — но глаза говорят о другом. Ни малейшего страха. Кардель уверен, что угадал победителя.

Мадам Сакс нанесла первый удар. Она внезапно засмеялась, показав гнилые зубы.

— Посмотрите на себя! Полутруп и калека в обносках. И еще набрались нахальства меня осуждать. Что вы можете знать про желания и привычки благородных господ? Людей, чьи состояния создавались веками, людей, на которых без малейших с их стороны усилий сваливались усадьбы, поместья и титулы. Эти люди воспитаны, чтобы властвовать. Вы хоть можете себе представить лежащий на них груз ответственности? Им нужна разрядка, и вам этого не понять. Как только они в мальчишеском сне извергнут первое семя, тут же требуют, чтобы камеристка взяла их шалунишку в руки, потерла между грудей, а потом отсосала. В пятнадцать лет их уже обслуживает вся женская половина прислуги, а в восемнадцать они портят мальчиков-пажей. И только когда перепробуют весь городской репертуар, приходят ко мне. Они уже ничему не удивляются. Они уже все перепробовали: мочились в открытые рты, били, пытали, топтали… Но я могу предложить кое-что получше. Все, что они пожелают, к их услугам. Я устраиваю вечера с неожиданностями, и многие очень рады, когда мне удается их удивить. В моем хозяйстве есть довольно примечательные создания. Те, кто внушает жалость и ужас, словно подчеркивают своим безобразием красоту моих звезд. Своим уродством, унижением, болью и несчастьем. У меня есть горбуны, карлики, двое с волчьей пастью, с водянкой черепа — самые разные уродства. Тем, кто просит платы, мы платим. Другие служат бесплатно. Это создание в мешке — одно из них. Он был моим piéce de résistance, если вы понимаете, о чем я.

— Главный номер программы, — сухо перевел Винге и опасливо покосился на Карделя.

— Вот именно — главный номер программы! Можно ли лучше и ярче напомнить людям о радостях и счастье жизни, чем показав существо, начисто этих радостей лишенное? Заставить их ценить каждую секунду удовольствия! Многие даже требовали, чтобы он был рядом, пока они развлекаются с девушками. Другие им пользовались, он же был совершенно беззащитен, и зубов у него не было! Они хохотали и хватали его за нос, пока он беззубым ртом жевал вставший член. И они заставляли его глотать свои извержения. Вы не понимаете, а скорее всего, притворяетесь, что не понимаете: мои клиенты правят миром! И важны ли небольшие жертвы, принесенные каким-то получеловеком по сравнению с их благополучием и хорошим настроением? И девушкам забава: когда им удавалось возбудить его единственную оставшуюся конечность, они делали то, что хотят они, а не клиенты.

Винге уловил магнитное поле нарастающей ярости и положил Карделю руку на плечо. Тот уже был готов к прыжку.

— Продолжайте, — кивнул он мадам.

— Конечно, отпугивающее зрелище, но в нем было даже что-то красивое. Волосы, например. Молодые, блестящие, густые волосы. Он принес мне богатство и при этом не стоил ни шиллинга. А теперь скажите: разве не я должна первой горевать о его смерти?

— Я должен уточнить: эвмениды владеют этим домом и одновременно являются вашими клиентами?

— Само собой. Но подумайте вот о чем: знаете ли вы, что эти люди щедро отдают свои богатства нищим и обездоленным? Кто вы такие, чтобы их осуждать? Если бы не они, закрылись бы чуть не все стокгольмские ночлежки и дома призрения. Кто вы такие, чтобы их осуждать, если они время от времени позволяют себе сбросить груз огромной ответственности и немного расслабиться?

— Когда появился в вашем доме этот искалеченный человек?

— Как-то ночью постучали в дверь. Пришедший не назвал свое имя, но явился он с подарком: принес в мешке это существо. Сказал, что в интересах бедняги прожить отпущенные ему дни, будучи окруженным моей заботой. Заплатил за его содержание и рассказал, как с ним обращаться. Он отказывался от еды, и мы раз в день были вынуждены разжимать ему челюсти и вливать молочный суп или что-то в этом роде. Когда его услуги не требовались, мы хранили его в чулане.

— Он был слеп и глух?

— Глаз не было. — Мадам Сакс состроила жалостливую гримасу. — Ни глаз, ни ног, ни рук, ни языка. Ни зубов. Про уши не скажу — не видела.

— В здравом уме?

— Ну и вопрос… покажите мне человека, кто может пройти через такое и остаться в здравом уме? Имбецил, конечно. А вы что думали? У меня даже сомнений не было, приняла как данность. А если бы и сомневалась… Я вам говорила, он отказывался от еды? За одним исключением: поедал собственные испражнения. Как только наложит и, если никого рядом нет, тут же съедает. Кто в здравом уме такое сделает?

— Что потом? — спросил Винге так же монотонно, без выражения. — Он умер, и вы решили от него избавиться?

— Вы догадливы. Хоть мы его и кормили, он таял на глазах, становился все слабее, а как-то поутру испустил дух. Он пробыл у нас чуть больше четырех недель.

— Но почему Фатбурен? У вас, можно сказать, под окнами Норрстрём…

— Нам и раньше приходилось избавляться от неудобных… от сомнительных отходов. С годами приходит опыт. Из Норрстрёма… скажем так, отходы благополучно причаливают к галерной верфи. Какие-то подводные течения, откуда мне знать. В Болоте беднота ловит рыбу, им плевать, что рыба эта жиреет на их собственных отбросах, туда тоже не выбросишь. А в Фатбурен разве что полный идиот полезет с удочкой.

И тут Винге не уследил. Кардель одним прыжком оказался рядом с мадам и единственной рукой ухватил ее за тонкую шею. Пальцы сошлись на затылке.

— А ты-то сама умеешь плавать, мадам? Где пожелаешь причалить? У Корабельного острова? Или предпочитаешь покачаться на волнах Балтики? Я повидал немало утопленников, пока они еще не были утопленниками. Слышал, как они вопят в смертном страхе. Самые отпетые, и те молятся об отпущении грехов. Интересно, что ты запоешь.

— Я таких, как ты, не боюсь, — полузадушенным голосом, но неожиданно спокойно сказала мадам Сакс. — Если бы я причисляла себя к живым, давно была бы в другом месте. Жила бы свободно и счастливо, вместо того чтобы копить деньги в этой клоаке, которую вы называете городом.

Задыхаясь, собрала слюну и плюнула Карделю в лицо. От неожиданности он разжал руку и потянулся протереть глаза, и тут Винге успел встать между ними.

— Уходите отсюда вместе с вашим одноруким истуканом, — хрипло сказала она, потирая горло. — Вас уже могила ждет, я это ясно вижу. И радуйтесь, что ваши дела с эвменидами закончены, потому что вам нечего противопоставить их власти. Сверхвласти, я бы сказала. А о том, кто принес в мешке этого… это существо, вы теперь знаете ровно столько, сколько и я, проще сказать — ровным счетом ничего. Я его не видела ни до этого, ни после… Я свое слово сдержала, очередь за вами.

Темень уже окутала город. Чуть подальше, у Королевского сада, настоящая иллюминация: в Арсенале все до одного окна ярко освещены.

Первым заговорил Кардель:

— Когда все утрясется, вернусь и придушу эту бабу.

— Она прочла это желание в ваших глазах, Жан Мишель, так же ясно, как и я, — отсутствующе сказал Винге, словно боялся спугнуть мысль. — Если вам удастся найти ее здесь еще раз, это может означать только одно: она сама решила умереть и будет только приветствовать ваше появление. Вы окажете ей услугу.

Он присел на каменную тумбу коновязи и спрятал лицо в ладони.

— Боюсь, мы оказались в тупике, Жан Мишель. Мне нужно время, чтобы подумать, а время… с этим товаром, как вам, без сомнения, известно, дела у меня обстоят неважно. Что-то я пропустил, что-то не заметил… и это что-то колотится в темном углу сознания, как ночная бабочка о стекло. Я ее слышу, чувствую ее присутствие, но разглядеть не могу, а определить род — тем более. Как ни пытаюсь.

Кардель ответил не сразу. Перехватило дыхание, и опять, в который раз, ледяная рука стиснула грудь. Сердце колотилось все чаще, тяжелые удары отдавались в шее. Внезапный приступ страха — страха неизвестно перед чем, страха, не имеющего объяснения и оттого неодолимого. Начала, как всегда, отрастать отсутствующая рука и посылать в плечо волны свирепой боли.

Ему пришлось сделать усилие, чтобы не выдать свое состояние дрожью в голосе.

— Кто-то же должен знать больше! Мы еще не знаем, кто, но…

Кардель отвернулся, чтобы Винге не заметил его состояние. И Винге и в самом деле не заметил — впервые за все время их знакомства, раньше он всегда угадывал, что творится на душе у напарника. На этот раз он, похоже, вообще ничего не замечал — погрузился в размышления.

— Да… — сказал наконец Винге. — Кто-то должен знать. Без этого кого-то наше предприятие обречено на провал.

— Вы готовы сдаться? Лапки кверху? Я правильно вас понял?

Винге достал из жилетного кармана часы. В темноте стрелки почти не видны, но он сфокусировал взгляд на маленьком кружочке с секундной стрелкой, положил пальцы на шею и нащупал артерию. Сто пятьдесят ударов.

И только после этого повернулся к Карделю, нетерпеливо ожидавшему ответ.

— Нет. Лапки не кверху, как вы выразились. Но времени у нас совсем мало.

 

Часть вторая

Море крови

 

Лето 1793

Искать не надо повод для питья, Без выпивки и день напрасно прожит, Вино от меланхолии поможет, Постичь поможет тайны бытия. Судьба щедра на ласки и удары, Их пережить нам лишь с вином дано. Вино! Ты юность возвращаешь старым, Веселье грустным даришь ты, вино… Увы, мы времена не выбираем, Мы сами суть плохие времена, Но в наших силах с помощью вина Все изменить — и ад назначить раем.

 

1

Дорогая сестричка!

Сердечно обещаю писать, как только представится случай, но поелику и сам не знаю, куда посылать мои писания, то выходит отменно длинно.

С охотою заточил перо, дабы описать тебе этот день, начавшийся с хорошего предзнаменования. Проснулся я рано, соскочил с кровати и достал из-под нее ночной сосуд. Закатал ночную рубашку и присел на корточки, как говорят в народе, орлом. Опорожнение кишечника произошло наилучшим образом — счастье, которое я испытываю прискорбно редко. Удивительно — такое возможно только при сочетании наиблагоприятнейших обстоятельств, а питание мое в последнее время оставляло желать лучшего. Консистенция выказала себя образцовой: в меру плотная, чтобы составить сопротивление, преодоление коего оставило чувство подвига, и в меру мягкая, чтобы не причинять неудобств. В ту же секунду, как я освободился от тяготившего груза, на соседнем дворе прокричал фанфарою петух, что я расценил как справедливое признание моих заслуг.

После чего умылся и оделся, наслаждаясь превосходнейшим настроением, и оно мне очень скоро пригодилось для сохранения душевного равновесия. Не успел я закончить утренний туалет, как услышал стук в дверь, коего давно опасался, и хриплые крики:

— Кристофер Бликс! Открой дверь, надо поговорить! Бликс, каналья, открой дверь!

Я предпочел не следовать призыву, поскольку был уверен, что исходит он от известного грубияна, состоящего в услужении у некоего господина, которому я с недавних пор должен известную сумму. Не теряя времени, я собрал свое имущество в саквояж и вышел в кухню. Прихватил со стола свежеиспеченную булку и открыл окно, сопровождаемый неодобрительными взглядами служанки Эльзы Юханны.

В семи локтях под окном лежала куча лошадиного навоза, продукт жизнедеятельности мельничных лошадей, который заботливая хозяйка, вдова, чья любвеобильность позволяет мне снимать комнату в кредит, натаскала с целью удобрения огорода. Я вылез из окна, повис на подоконнике, прочитал про себя «Отче наш» и спрыгнyл.

Представь мое облегчение, когда я без малейшей царапины приземлился в куче навоза, сопровождаемый злобными выкриками Эльзы Юханны:

— Бликсу лучше здесь больше не показываться! Как только вдова Бек посчитает, сколько он ей задолжал, она и думать забудет греть ему постель! И его золотистые локоны не помогут!

Я почистил кожаные брюки и помахал ей рукой в знак благодарности: она напомнила мне важное обстоятельство, и я незамедлительно спрятал под шапочку волосы, ныне отросшие почти до плеч, — если бы не служанка, наверняка бы запамятовал. Ты знаешь, мои волосы всегда были источником гордости, но есть и недостаток: они делают меня легко узнаваемым.

Стокгольм, моя любимая сестричка! О, Стокгольм! Как желал бы я, чтобы ты увидела этот город, как вижу его я. Совсем другой, чем Карлскруна, где мы выросли. Дома возводят из вырубленного здесь же камня, и весь город отливает золотом, особенно в такое утро, как это. Здания, конечно, разные, но цвет одинаковый. Один ученый господин в полосатом халате объяснил: оказывается, таков был указ великого архитектора Карлберга, и его преемник, архитектор Кёниг, исправно следил за исполнением этого указа. Подумай только, сестра: один человек, избранный за свои таланты и достоинства, сажал этот город, как сажают дворцовый сад, — не ради плодов, но ради красоты и умиротворения! Как изменился бы наш родной край со своими разваливающимися бревенчатыми домишками, если бы и ему уделили такое же внимание…

По пути с холмов Сёдермальма к Слюссену я в очередной раз насладился головокружительным видом на Стадсхольмен, Город между мостами, что окончательно подняло настроение. Кому придет в голову грустить, когда живешь в таком месте? Сверкают шпили церквей: Святого Николая, Франциска, Гертруды, вода в заливе серебрится, будто на нее накинули алмазную сетку. Величественные дома на Корабельной набережной стоят навытяжку перед рейдом, а в утренней дымке красуются строгие силуэты бесчисленных кораблей. А на другой стороне острова, на возвышении — королевский дворец, такой огромный, что невозможно описать словами.

Ближе к полудню я перешел Слюссен по красному мосту, миновал Мушиный парламент, зажав нос, и двинулся к Зерновой площади. Мушиный парламент — забавное название, не так ли? Здесь сваливают все отбросы в ожидании отправки на поля и в селитряницы, и мухи собираются со всей округи. На улицах полно народу — и приличной публики, и оборванцев. И на всех смотреть интересно, у каждого есть что-то, привлекающее внимание: будь то золотые часы на цепочке, необыкновенный парик, косолапость или детские ручонки на огромном мужском теле. Иной раз и хочется отвернуться, но уродство притягивает, душа моя, так притягивает — глаз не отвести. Скоро оказался я на Рыцарской площади. Не успел оглядеться — слышу, кто-то выкрикивает мое имя.

— Гляди-ка — Бликс! Кто это вышагивает по жаре с саквояжем? Не иначе как опять в поисках угла! Или саквояж обманчив?

Я обернулся как ужаленный — вовсе не по душе мне было встретиться с кем-то из моих кредиторов, а паче того — с их слугами, имеющими скверный обычай таскать с собой дубинки. Но причин для паники не оказалось: я увидел моего приятеля, Рикарда Сильвана, в длинных штанах, перелицованном сюртуке с пришитым воротом и колоссальных размеров красном парике.

— А, мастер Сильван! Возможно, ваше величественное сиятельство располагает сведениями, не сдается ли где сиятельному величеству комната по доступной цене? Или, к примеру, сенник под крышей у какого-нибудь щедрого господина, который к тому же не посчитает за мотовство занять несколько риксдалеров бедному юноше с большим будущим?

Мы посмеялись от души и обнялись.

— Сожалею, Кристофер, я и сам никак не могу приискать матрас. Желательно такой, чтобы по ночам не убегал в соседний дом на тысяче клопиных ножек. Иногда хочется проснуться на том же месте, где уснул. Но не все потеряно, друг мой: у меня в кармане несколько шиллингов, этого хватит, чтобы поесть и запить данцигером.

— Слава Провидению! — воскликнул я. — Я уже утром знал, что денек выдастся на славу!

Он взял меня под руку, и мы двинулись в город.

В кабачке «Фреден» хозяин, завидев Сильвана, состроил ничего хорошего не предвещающую гримасу. Рикард вступил с ним в переговоры, в результате коих у него едва не отобрали последние шиллинги в счет долга за выпитое ранее. Но в конце концов кабатчик не устоял перед обещанием потратить все, что останется после еды, на его же товары. Мы начали с жареной салаки и прополоскали горло пивом.

После третьего кувшина я рассказал Сильвану про обрушившиеся на меня невзгоды. Должен Юнасу Сильверу больше, чем могу отдать. Мало того что меня изобьют его помощники, но это только прелюдия к долговой тюрьме, где пройдет моя юность и увянет красота. И клянусь, сестра, я настолько огорчился собственным рассказом, что готов был встать и уйти. Но Сильван только расхохотался.

— Кристофер Бликс, разве тебе неизвестна анатомия кредитов? — Он положил руку мне на плечо. — Слушай внимательно, Кристофер, я научу тебя жизни в большом городе, поскольку ты провинциал и ничего в ней не смыслишь.

И он посвятил меня в безошибочный метод. Оказывается, в столице можно не только выживать, но и жить настоящей жизнью. Ты, сестра, знаешь не хуже меня, что, если ты беден и к тому же в долгах, кредиторы в конце концов обратятся в суд — это лишь вопрос времени. Все твое жалкое имущество уйдет на оплату долгов, а если вырученных денег не хватит, тебя бросят в долговую тюрьму и ты будешь там сидеть, пока родные и близкие не соберут нужную сумму.

— Секрет в том, чтобы не брать в долг слишком много у того или другого благодетеля. Допустим, ты взял взаймы два риксдалера у того же Юнаса Сильвера. И разумеется, долг отдавать нечем, потому что деньги ушли на предметы первой необходимости: вино, женщин и песни. Тогда ты идешь к другому знакомому, занимаешь, скажем, четыре риксдалера и назначаешь встречу с Юнасом Сильвером, чтобы договориться о возврате долга. Ты отдаешь ему, к примеру, один риксдалер с обещанием в ближайшем будущем вернуть остальное. И сколько у тебя теперь денег?

— Три риксдалера, — пролепетал я.

— Вот именно, Кристофер. Три риксдалера! И ты продолжаешь применять эту формулу. Пока у тебя есть щедрые друзья, все будет идти хорошо, поскольку новый кредит частично идет на погашение старых, а тот же Сильвер, да и другие, особо не волнуются: ты же вернул часть долга. Показал, что человек ты серьезный и на тебя можно надеяться. — Сильван подмигнул и послал мне воздушный поцелуй. — Вот так все и происходит в столицах, брат мой Бликс! Позволь поднять тост за новых друзей, с кем я тебя, возможно, познакомлю уже сегодня вечером и чья щедрость навсегда защитит тебя от бандитов Сильвера.

— За мастера Сильвана! — крикнул я, видимо, с излишней ажиотацией, потому что хозяин недовольно поморщился.

Наверное, мы просидели во «Фредене» довольно долго, точно вспомнить не могу. Уже вечерело. Вышли на улицу и, поддерживая друг друга, направились к колодцу. Дорогу нам освещало роскошное, пурпурное с бирюзой, закатное небо, на фоне которого стройные шпили церквей и ступенчатые крыши казались черными.

У колодца встретили еще несколько фланеров и решили идти на бал, что давали на Дворцовом взвозе. Уговорить пропустить всю компанию оказалось не просто, но я провел время с пользой: изверг если не все, то большую часть выпитого за день. «Sic transit gloria mundi!» — воскликнул Сильван, глядя, как я вытираю рот рукавом.

Наконец мы прошли в зал. Что это за зал, дорогая сестра! Потолок выше, чем в нашей церкви, а вокруг стен идет галерея, на которой богатые господа пьют бургундское из хрустальных бокалов. Мы, задравши головы, смотрим на них, а они нам салютуют бокалами. Потом затеяли игру: лили сверху вино, а мы подставляли рты и пытались поймать рубиновую струю. Парик Сильвана изрядно пострадал по причине неспособности хозяина быстро подставлять пасть под ожидаемые осадки: волосы намокли и свисали паклей. Одна радость, что цвет не пострадал: парик и без вина был красным. Но какая это незначительная мелочь по сравнению с нашим энтузиазмом! Мы развеселили публику, зал кружился в дьявольском вальсе даже без танцев, а я собрался было пройтись в менуэте, но начал с того, что опрокинул стол.

Должно быть, я задремал, притулившись у стены. Меня разбудил слуга в ливрее и вытолкал на улицу. Время шло к полночи, но на Большой площади было полно народу, хотя и темно: фонари никак не могли превозмочь тьму и освещали разве что собственные столбы. Куда делся Сильван и остальные, я знать не знал, и заговорил с каким-то господином на лестнице у биржи. Он ни о чем не хотел слышать, кроме музыки на балу. Я не пожелал выказывать себя провинциальным дурачком, отчего решил сделаться критиком — этак всегда легче прослыть знатоком. К моему удовольствию, замечания насчет того, что музыканты не особенно внимательно следовали нотам, вызвали его интерес.

Поскольку мне показалось, что его особенно беспокоит роль валторны в оркестре, я решил блеснуть остроумием и сказал, что валторнист с похвальным упорством не давал себя перекричать другим, куда более достойным виртуозам.

Глаза мои постепенно привыкли к темноте, и я заметил, что собеседник мой сидит на каком-то ящике. Я поискал глазами, где бы присесть, но ничего такого не нашел. Зато вдруг сообразил, что его ящик имеет раструб, пригодный именно для размещения в нем такого необычного инструмента, как валторна. И не успел подивиться странному совпадению, как получил увесистую оплеуху, раскровившую мне верхнюю губу.

— Собачий нос! — заорал господин, встал со своего ящика и оказался на голову выше меня. — Тебя бы заставить спеть хоть одну ноту, поглядим, кого ты перекричишь!

Я ударился в бегство, но жажда мести в нем заметно превосходила музыкальность, и еще долго за спиной был слышен ритмичный стук каблуков, время от времени сопровождаемый грозным ревом, вовсе, кстати, не ритмичным.

Мне удалось вздремнуть в бальном зале, так что я спать совсем не хотел, и, вместо того чтобы искать ночлег, вернулся на Сёдермальм к церкви Катарины, чтобы встретить там рассвет. Хотелось есть, но тут пригодилась взятая утром на кухне булка; я поел, развел в каблуке чернила из куска угля и стал писать тебе письмо. Встает солнце, уже сверкнул шпиль на церкви, начали мычать коровы, и тут же перекликнулись петухи. Солнце! Опять, как и каждый день, одеваешь ты Стокгольм в золотые одеяния, и стыд и срам тому, кто станет горевать из-за разбитой губы!

 

2

Дорогая сестричка, уже несколько дней миновало, как мне удалось улучить время написать тебе. У вдовы Бек не решаюсь показываться, ночую где придется, что нисколько меня не удручает; наоборот, дает возможность насладиться свежей прелестью раннего лета. Иногда выдается случай поспать несколько часов в трактире, ежели не попадается чрезмерно внимательный трактирщик, но и тогда есть множество мест для тех, кто умеет удовлетворяться малым. Небольшая прогулка — и тебе открывают объятия коровники и амбары, луга и огороды. Ворох листьев вместо подушки и звездное небо вместо балдахина — можно ли желать лучшего? А по утрам город просыпается под ясный звон колоколов, и я вновь отправляюсь через мосты, чтобы раздобыть что-то из телесной пищи и досыта напиться у колодца. Пишу тебе из кофейни, подкрепившись чашкою кофе и коркой хлеба. К слову, сделал весьма полезное изобретение: макаю перо в кофейную гущу.

Я и друг мой Рикард Сильван примкнули к обществу молодых фланеров, чьи родители владеют торговыми заведениями на Корабельной набережной. Денег у них куры не клюют, и наши с Рикардом выходки подвигают их к щедрости. Чтобы дать тебе пример: соревнуемся, кто дольше простоит на одной ноге. Победитель коронуется супницей и получает звание «ваше ночное величество». Наши покровители хохочут до слез. О сестричка, сумеет ли бедное мое перо описать эти роскошные ночи! Веселье никогда не кончается, никогда не кончаются и напитки: пиво всевозможных сортов, крепчайший аквавит… но, признаюсь, сестрица: вино мне более по вкусу. Ах, вино! Напиток богов. Словно солнечный свет заманили в бутылки и заткнули пробкой. Трактиров в этом волшебном городе не перечесть, в каждом доме трактир, дверь в дверь, горят неисчислимые лампы и свечи и превращают ночь в день. Мы кочуем из одного трактира в другой, обнявшись и дружески беседуя, пока кого-то не сморит, и друзья наши отправляются домой, один за другим. Рикард Сильван, рожденный в большом городе, не разделяет моей любви к природе. Спит в тесном углу за печкою у своего кузина рядом с Новым мостом.

Как-то сидели мы и утоляли жажду в кабачке на Нюгатан, и ни с того ни с сего началась ужасная ссора. Глиняный кувшин просвистел в ладони от моей головы и разбился вдребезги за спиной. Несколько иноземных моряков вскочили и начали ругаться на своем тарабарском языке, и не успел я моргнуть, началась драка. Я скрылся под столом. Один из драчунов упал на пол рядом со мной, остальные убежали. Я сразу увидел, что упавший ранен. Мало того что у него разбито лицо, он задел рукой разбитую бутылку, и из запястья хлестала кровь, как из брандспойта.

Я подполз к нему и рассмотрел повреждения. Рана на запястье выглядела тревожно, я насмотрелся на такие еще в Карлскруне. Зажал рану, завязал куском льняной ткани, оторванной от рукава несчастного, а из остатков рукава соорудил жгут и туго, как мог, завязал. Моряк будто меня и не заметил: раскачивался из стороны в сторону и бормотал что-то непонятное.

— Приятели назвали его жену гулящей, — просветил меня пожилой господин с багровым носом, — и, думается, не без оснований. И у нее-то уж желание погулять не утихнет, когда супруг явится домой с расквашенной физиономией. Хозяин! Налей бедняге, я угощаю. И четырехкратное ура хирургу!

Так я стал героем трактира. Меня обнимали, хлопали по плечу, чуть не каждый пожелал незамедлительно со мною выпить. Раненый так и сидел на полу, пока ученик плотника не помог ему встать на ноги. Он оглядел трактир пустым взглядом и, ни слова не сказав, исчез в ночи. Этот случай напомнил мне, зачем я вообще приехал в Стокгольм. Но признаюсь, сестричка: я быстро отвлекся от этих мыслей. Новоявленные поклонники подносили мне бокал за бокалом, и я купался в лучах славы.

Популярность придала мне смелости, и я наконец решился воплотить в жизнь формулу Сильвана. Разделив трубку с одним из пришедших с нами господ, попросил его дать мне взаймы двадцать шиллингов с целью поправить расстроенные жилищные обстоятельства. Однако он принял мою просьбу не так, как я с известной долей уверенности ожидал: побледнел и смутился. Не ответив на мою просьбу, встал из-за стола и откланялся. Я, признаюсь, никак не ожидал такого поворота. Сумма, выраженная в моей просьбе, вовсе не должна была стеснить его, особенно если вспомнить, как он только что швырялся деньгами. Я только пожал плечами — голова моя шла кругом от бесчисленных тостов, и я быстро запамятовал этот эпизод.

Постепенно трактир опустел, и, когда я немного пришел в себя от возбуждения и вина, увидел, что мои новые друзья ушли. Настала пора искать ночлег.

У входа меня ждал Рикард Сильван. Он сбросил мою руку с плеча, схватил за воротник и прижал к стене, да так, что я стукнулся затылком.

— Бликс, идиот! Это правда, что ты попросил у Валлина двадцать шиллингов, чтобы не спать под открытым небом?

Как я мог отрицать?

Он отпустил ворот и громко застонал. Сполз по стене дома и закрыл лицо руками. Я стоял и молчал, не зная, что сказать. Наконец он поднял голову и обреченно махнул рукой — садись. Я присел рядом, и он положил руку мне на шею.

— Кристофер… когда ты попросил у Валлина такую маленькую сумму, он сразу понял, что ты нищий. Я только и делаю, что намекаю, что мы с тобой дети богатых, но скупых родителей, что все их состояние в один прекрасный день перейдет к нам. А ты не оставил сомнений, что мы с тобой просто-напросто два нищих шарлатана без гроша в кармане.

— А что мне было делать? Мы же и в самом деле нищие!

Рикард возвел взгляд к небу и вздохнул:

— Что тебе было делать? Придумать нормальную причину, зачем тебе нужны деньги. И, конечно, не двадцать шиллингов, а больше. Допустим, решил купить достойный парик. Или жемчужное ожерелье в подарок матери, дескать, карманные деньги потратил на какую-то безделушку. Главное, дать понять, что ничего натуральнее и быть не может. У этих господ легче взять взаймы три или даже пять риксдалеров, чем несколько шиллингов.

— А наше платье? Мы же оборванцы! Кому придет в голову принять нас за детей богатых буржуа?

— А вот здесь-то и собака зарыта! Ты должен врать так, чтобы они хотели тебе верить! Чтобы ложь удалась, нужны двое: тот, кто врет, и тот, кто слушает.

Что я мог на это ответить? Стоял, разинув рот, пока Сильван не расхохотался:

— Ты, конечно, болван, Кристофер Бликс, но, по крайней мере, честный болван. Попробуем поправить дело. Но в дальнейшем обещай мне: прежде чем пытаться занять у кого-то из наших новых друзей, посоветуйся со мной.

К Сильвану вернулось хорошее настроение. Он достал из жилета туго набитый кошель.

— Пока ты разоблачал наши секреты, я облегчил Монтелля на вполне приличную сумму — сказал, что мне позарез нужна трость с серебряным набалдашником, причем срочно. Вроде бы видел, как некий полковник бросал на нее жадные взгляды, а отец мой, от доброй воли которого я завишу, в гостях у Де Гира в Финспонге.

— Но я же был уверен, что твой отец… — И я оборвал сам себя, потому что сквозь винные пары успел заметить, как Сильван медленно и с сожалением покачал головой.

— Кристофер Бликс, иногда я начинаю сомневаться в твоем будущем, — с мягким упреком произнес он и взял меня под руку. — Время скорее раннее, чем позднее. Пойдем к колодцу, умоемся, и как раз придет пора позавтракать.

 

3

Дорогая сестричка, нынче утром был я захвачен врасплох внезапною переменою погоды. Так холодно не было с середины апреля. Проснулся оттого, что дождем затопило мое укрытие. Одежда промокла насквозь, и я замерз до зубовного стука. Чтобы хоть немного согреться, я побежал на холм, размахивая руками, как пробующий полетать домашний гусь. Остатки размокшего хлеба и сырная корка послужили мне завтраком. Я ждал, когда же взойдет солнце, но и солнце не помогло. Оно взошло, разумеется, но где ему было пробиться сквозь окутавшую, наверное, всю Швецию густую пелену туч. На мое счастье, дождь утих, и я побрел в город. Ты наверняка помнишь, плохая погода очень меня угнетает, и я решил сделать то, что так долго откладывал.

Быстрым шагом дошел я до Ладугордсландета, где щели в домах такие, что можно протянуть руку и растолкать спящих хозяев. На улицах было еще пусто, только на Артиллерийской маршировали солдаты, подгоняемые суровыми командами профосов. Прачки на мостках в Кошачьем заливе терли льняное белье и сушили колотушками, хотя я так и не понял, как можно что-то высушить в такую погоду. Зрелище это навело меня на мысль о моей собственной замызганной одежде. В Серафене, куда я направлялся, наверняка смотрят и на внешность, поэтому я спустился к воде, надеясь уговорить какую-нибудь из служанок постирать и для меня. Куда там! Они меня даже не замечали, а кто заметил, отмахивались и гнали прочь. У берега одна из них присматривала за детьми, самый маленький лежал у нее на руках. Она кормила его грудью и пела. Мелодия очень печальная, да и слова, которые я разобрал, мало подходили для колыбельной. Что-то насчет краткости жизни: не успеешь начать жить, а уже в могиле.

Тут я заметил, что одна из прачек, заслушавшись, перестала работать. Из глаз ее катились слезы. Она увидела меня и, ни слова не говоря, протянула руку. Я отдал ей куртку и стянул через голову рубаху. Она быстро простирнула все это в тазу с мыльной водой, сполоснула и выколотила, насколько могла. Я поклонился, поскольку мне больше нечем было выразить свою благодарность, и надел мокрую, но чистую рубаху.

В мелком озере Клара сделали невысокую каменную насыпь и положили на нее доски, чтобы можно было, не замочив ног, как писали в газете, добраться до Кунгсхольмена. Я постоял некоторое время в сомнении у Красных Амбаров. В Меларене плавали белые гуси, волны то и дело заливали доски временного моста, так что изящную метафору «не замочив ног» можно смело назвать преувеличением. Какая-то тетка с чудовищно грязной свиньей на поводке заметила мою нерешительность и засмеялась:

— Держись, паренек! А то, глядишь, русалка утащит!

От берега до берега вдоль мостков протянут канат, чтобы решившиеся на переход смельчаки могли за него цепляться. Хотел написать «натянут», но канат намок и настолько провис под собственной тяжестью, что назвать его натянутым никак невозможно.

Я сжал зубы, вцепился в мокрый канат так, что костяшки побелели, и двинулся в опасный путь, который и преодолел, всего лишь пару раз поскользнувшись на мокрых досках.

Как только я, возблагодарив Бога, выбрался на сушу, почти сразу оказался у цели моего предприятия — красивый портал с высоким сводом, витиеватой надписью: «Королевск. Лазарет» и двумя смирными с виду львами, удерживающими в лапах щит с гербом. Рядом цвел величественный каштан.

Я прошел сводчатым коридором, очутился в холле и замер от восхищения. В главном здании четыре этажа, а по бокам — два больших флигеля. Лазарет Серафимов, или попросту Серафен, как все здесь его называют. Остановил заметно куда-то спешащего молодого человека и изложил свое дело.

— Профессор Мартин? — удивился он. — Профессора Мартина мы не видели в Серафене с тысяча семьсот восемьдесят восьмого года, и мы благодарим Бога, что не видели, поскольку это был год его кончины.

Я потерял дар речи.

Молодой человек посмотрел на меня приветливо:

— Вы ищете именно профессора Мартина или, может быть, хотите поговорить с его преемником, профессором Хагстрёмом? В таком случае вы найдете его в северном анатомическом театре. Второй этаж и направо.

Я настолько растерялся, что не нашелся, что сказать, и выразил благодарность кивком. Думаю, вышло глуповато.

На полпути почувствовал запах. Знакомый запах, который будет преследовать меня до конца моего жизненного пути. Запах смерти. Я заглянул в приоткрытую дверь и увидел жуткое зрелище. На столе лежал труп, распоротый от горла до лобка. Кожа скатана в рулоны и отвернута в стороны, грудная клетка раздвинута большими крюками, так что видны внутренности. От головы осталась половина — свод черепа отпилен, мышцы лица отпрепарированы и небрежно свисают по сторонам. Молочно-белые глаза уставились в потолок.

— Вы ищете меня? — спросил господин в надетом прямо на жилет кожаном фартуке и засунул руку по локоть в живот усопшего.

— Я ищу профессора Хагстрёма, — сказал я, стараясь унять дрожь в голосе и испытывая известную робость — не перед мертвым телом, но перед профессором, оказавшимся человеком вовсе не молодым, думаю, лет сорока, но отменного с виду здоровья.

— Он перед вами, — сказал он. — Входите, входите смелее, если вас не отвращают мои занятия. — Он отложил нож, вымыл руки в фаянсовом рукомойнике и повернулся ко мне. — Чем могу служить?

— Меня зовут Юхан Кристофер Бликс, — сказал я и снял шляпу. — С тысяча семьсот восемьдесят восьмого года служил учеником фельдшера Хофмана в Карлскруне.

— Эмануель Хофман?

— Именно он, господин профессор.

— Вот оно что! Тогда не стоит удивляться, что вы даже глазом не моргнули при виде обдукции. Многие бледнеют и поскорее бегут к окну. Но если уж вы служили на войне в Карлскруне, то, позвольте заметить, это вы профессор, а я ваш ученик. Во всяком случае, когда дело касается смерти и всякого рода разрушений.

Он пригласил меня сесть и позвонил в колокольчик. Буквально через три минуты вошла женщина в белом и принесла дымящийся кофейник. Профессор разлил кофе по чашкам и очень вежливо попросил поделиться военным опытом.

И тут, сестрица, словно плотину прорвало. Я ведь никогда и никому не рассказывал о своем военном опыте, даже тебе. Что ж, самое время рассказать.

Военный флот вернулся зимой 1788 года с трофеем: линейный корабль «Владислав» с семьюдесятью четырьмя пушками, захваченный у русских в битве при Хогланде. Не успел флот войти в гавань, начался ледостав, и почти сразу с «Владислава» начали привозить больных скорбутом, но в такой форме, которую никто ранее не видывал. Ознобы, лихорадка, желтуха, высыпания на руках и ногах. У некоторых болезнь перекидывалась на легкие, они кашляли так, что синели губы. Почти у всех лихорадка проходила так же внезапно, как началась, чтобы через несколько дней вернуться с прежнею силою. У самых крепких случалось до десяти таких припадков, но потом умирали и они, при этом напоминая скорее стариков со сгорбленными спинами и потухшим взглядом, нежели молодых, полных сил солдат. Зима выдалась суровой. Койки сооружали наспех, каждая выломанная из забора доска служила кому-то постелью. Заболевших становилось все больше, причем не только среди моряков, но и горожан. Адмиралтейский лазарет уже не мог принять всех заболевших. Я был вначале на побегушках, потом в учениках у мастера Хофмана, служил у него до самой его смерти, но и потом работал в лазарете еще долгих три года.

Мастер Хофман надеялся, что с наступлением тепла мор пойдет на убыль, но куда там! Становилось все хуже, люди умирали тысячами. Прибывали новые рекруты, дабы заменить умерших, но и они заболевали.

— Его жизнь тоже унесла возвратная лихорадка? — перебил профессор. — Я не был знаком с Эмануелем Хофманом, только понаслышке.

— Нет. Его жизнь унесло тридцатишестифунтовое русское ядро. В июне флот взял курс на восток для продолжения русской кампании. Мастер Хофман и я тоже оказались на корабле. «Храбрость», шестьдесят четыре пушки, построен небезызвестным Чапманом на верфи в Карлскруне. Мы встретили русских к югу от Эланда и успели обменяться несколькими выстрелами, прежде чем русские решили воспользоваться фордевиндом и начали разворачивать флот для отступления. Вы должны понять меня, профессор: я никогда в жизни не видел морского сражения. Я помог мастеру засыпать опилками скользкую от крови палубу и полез на рею. Было страшновато, но я увидел весь фрегат сверху. Это удивительное зрелище, профессор! Мало того, я увидел летящее над волнами ядро и через долю секунды — летящее в облаке горящих щепок и дыма тело моего наставника. Так окончил свои дни мастер Хофман. Экипаж радовался, что бой окончился так быстро, но мне ли рассказывать, как радовался я! Мне бы пришлось исполнять обязанности фельдшера на огромном корабле без наставлений мастера. Флот вернулся в Карлскруну, и там я оставался до конца войны. Лихорадка не убывала. Пришлось из парусов шить палатки. Вообразите себе палаточный лазарет на пять тысяч больных! Мы благодарили Бога, что осень восемьдесят девятого была холодной, потому что не успевали копать могилы. К весне эпидемия пошла на убыль, и худшее было позади. Когда похоронили зимние трупы, пошли по домам — собирать тех, кто умер у себя дома, в постели.

Профессор Хагстрём посмотрел на меня долгим и внимательным взглядом.

— И вы приехали в Стокгольм. Прав ли я в моей догадке, что вы искали меня с целью продолжить ваше образование хирурга?

— Не стану отрицать.

— Мы видим много таких, как вы, Бликс. Слишком много. Во время войны так не хватало врачей, что любой ребенок с парой более или менее ловких рук мог стать фельдшером — лучше, чем ничего. Но времена меняются. Посмотрите на нашу больницу… Мы вырвали хирургию из лап ремесленников и поставили ее на подлинно научный базис!

Профессор встал рядом с трупом. Он был заметно взволнован собственной речью.

— Бликс, знаете ли вы название вот этой кости?

Я был вынужден признать, что название именно этой кости мне не известно.

— Подойдите поближе! — Он показал мне на серо-синюшную толстенную жилу среди вывороченных кишок. — Что это за сосуд?

Я понуро покачал головой.

— Хорошо. Это аорта. Говорил ли вам Эмануель Хофман о причинах мора? Правильнее сказать — эпидемии?

— Мастер считал, что причиною болезни являются вредные испарения болот и низин.

Хагстрём улыбнулся, но глаза его оставались грустными.

— Да… это его уровень. Мы сегодня придерживаемся иного мнения. Боюсь, ваш учитель принадлежал к старой школе. Из тех лекарей, что ловко отпиливают руки и ноги у несчастных солдат, но на большее они вряд ли способны.

Профессор Хагстрём огляделся, взял с полки переплетенный в кожу толстый том и протянул его мне:

— Вы можете понять, что это?

Буквы я знал, но из них никак не составлялись знакомые мне слова.

Плечи Хагстрёма понуро опустились.

— Боюсь, я мало что могу для вас сделать, Бликс, — сказал он, но внезапно прищурился, точно его посетила какая-то мысль. — Впрочем… подождите немного, я сейчас вернусь.

Повернулся на каблуках и вышел, оставив меня наедине с мертвецом.

И в этот момент, сестричка, стыдно признаваться, я кое-что украл и сунул в саквояж. Тут же пожалел и хотел положить на место украденное, но было поздно: услышал в коридоре голос Хагстрёма, и дверь открылась. Момент был упущен.

Профессор явился с небольшой, небрежно сшитой стопкой бумаг и протянул мне. Этот язык я понимал.

— Были и послабее вас, и становились прекрасными хирургами, не утруждая себя изучением французского языка. Я сам написал это руководство, чтобы облегчить жизнь своим студентам. Занимайтесь усердно, возможно, на следующий год я вас зачислю, хотя наверное обещать не могу.

Он внимательно на меня посмотрел, и его умное, открытое лицо омрачилось.

— На вашей куртке кровь. Ваша?

Я покачал головой.

— И белки глаз у вас желтоватые, а должны быть белые. Что за образ жизни вы ведете, Бликс? Увлекаетесь крепкими напитками?

Я почувствовал, что краснею. Можно было не отвечать — Хагстрём и так все понял.

— Подойдите, Бликс, посмотрите сюда.

Он отодвинул кожу с живота и показал мне на комок темно-бордовой, почти черной плоти, сморщенный, покрытый каким-то буграми и наростами.

— Это его печень, Бликс, и она-то его и убила. Будь он поумнее, пил бы поменьше, может, и сейчас был бы жив. К сожалению, такого рода испорченные алкоголем органы прячутся в организмах чересчур многих наших земляков и тянут их к могиле, как магнит. Пусть это будет для вас уроком умеренности.

Наверное, нетрудно было прочитать отразившийся на моем лице ужас, потому что взгляд профессора наполнился состраданием. Он достал из кармана жилета вышитый кошелек и начал задумчиво выкладывать на стол монеты, одну за другой. Потом нахмурился и высыпал все содержимое.

— Возьмите это, Бликс. И следите за собой, чтобы доставить мне радость увидеть вас опять в моем анатомическом театре следующей весной.

Я онемел. На столе лежало двадцать риксдалеров! Целое состояние! Эта сумма превосходила самые нелепые мои ожидания. Я собрал монеты и, кланяясь, рассовал их по карманам. При этом чуть не корчился от стыда за свой поступок — как можно быть таким мерзавцем и обокрасть этого самаритянина! Вот так я отплатил за его невероятную доброту… На глаза мои навернулись слезы, но и взгляд профессора тоже увлажнился. Я молча поцеловал протянутую мне руку.

Я уже был в дверях, когда услышал его надтреснутый от волнения голос:

— Последний вопрос, Юхан Кристофер. Сколько вам лет?

— Зимой будет семнадцать, если Бог того пожелает.

Мой голос тоже выдавал нешуточное волнение.

 

4

Дорогая сестричка, не знаю, как и описать тебе наступившие замечательные времена, изобильные и счастливые! Я распрощался с моими ночевками под липами в Ладугордсландете и между могильников на погосте Св. Катарины и снял комнатку в квартале Помона на Стадсхольмене, в самом центре города. И подумай: на это ушла только малая часть полученного от Хагстрёма щедрого дара. Вид из моего мансардного окна — дух захватывает! Затейливые, с множеством мансард крыши сияют, как начищенное золото, насколько хватает глаз. И в этом сказочном городе у меня собственное жилье, и какое! В переулках уже темно, а у меня все еще светит солнце. По ночам мне подмигивают уличные фонари, а когда смотрю на небо, звезды кажутся намного ближе, чем в роще или на погосте. И Сильвану нашлось место — на полу и у голландской печи (у меня даже печка есть, но летом она не нужна). Мы за бутылкой рейнского обсудили, как нам лучше распорядиться свалившимся богатством, пока я не начал штудии в Серафене. Перебивали друг друга, хохотали и хлопали друг друга по спине. Подумать только: мои двадцать риксдалеров и еще четыре, которые Рикарду удалось выманить у Клеменса Монтеля!

Решение нашлось довольно быстро. Конечно, надолго этих денег не хватит. Каждый из нас должен найти способ увеличить капитал.

— Чтобы заработать побольше, надо создать впечатление, что мы не те, кто мы есть, а те, за кого себя выдаем. Повторяю в десятый раз: дети богатых, но скупых родителей, готовящиеся получить серьезное наследство. Дать нам взаймы — разумное вложение в будущее.

С этими словами Сильван взял меня под руку, и мы пошли в лавку портного в Феркенском переулке. Несколько риксдалеров взяли с собой, а остальное предусмотрительно спрятали в мой матрас. Приказчик посмотрел на нас презрительно, но, когда мы потрясли перед его носом кошельком, залебезил и забегал. Мы долго рылись в шкафах и сундуках, спорили о покрое и даже поругивали качество тканей, но при этом понимали, что цена должна быть разумной, и присматривались главным образом к подержанному гардеробу. Примерять все эти роскошные камзолы и жилеты — я даже не нахожу слов, какое это удовольствие. Мы изображали недовольство или одобрение, обменивались замечаниями вроде бы по-французски.

— Маньифик, мусьё фон Бликс!

— Не скажите, ваше благородие граф аф Сильван!

В конце концов выбрали жилеты с красным и пурпурным шитьем, камзолы с золотой вышивкой на манжетах, новые рубахи и короткие брюки мягкой кожи, шелковые чулки и кожаные туфли с серебряными пряжками. Сильван приискал парик из конского волоса, куда лучше, чем его красное посмешище, а я предпочел завязать шелковым бантом свои собственные светлые волосы, разве что тщательно расчесал их роговым гребнем. Остановились перед зеркалом и не поверили своим глазам! Сильван еще поторговался с приказчиком, после чего мы выложили на прилавок деньги и вышли.

Прощайте, грязные куртки и ночевки под звездами! Мы даже не стали возобновлять знакомство с нашими прежними собутыльниками, пьяницами и плебеями, пусть и богатыми, но простолюдинами, блюющими на соседей по столу, заражающими друг друга французской болезнью через общих женщин, чуть что — лезущими в драку. Нет, мы ходили в первостатейный ресторан у Биржи, на балы во дворце. И знаешь, что странно, сестричка? Люди готовы помогать тем, кто ни в какой помощи не нуждается, и обходят за версту тех, кому она и в самом деле нужна. Мы быстро и натурально перешли на «ты» с сыновьями и братьями принцев, старейшинами знаменитых цехов. Главное — всегда быть любезным, веселым, остроумным и уметь вовремя ввернуть уместную шутку. Помнишь ли ты, сестричка, я рассказывал тебе о бале, куда я попал в первый раз? Как мы с радостью подставляли рты под струи вина, которое лили на нас господа с галереи? Теперь уже мы сами стояли на галерее и вместе с новыми друзьями ужасались отсутствию морали у этих несчастных там, внизу, на каменном полу. Подумать только: они позволяют себя унижать только ради удовольствия задарма напиться пьяным! Мы с Рикардом заключили соглашение: никогда не платить в трактирах за еду и вино. Ни единого рундстюкке. Мы просто-напросто присоединялись к тем, кто приглашал.

Так пролетели летние ночи, и только когда мы стали признанными членами общества, желанными гостями любого праздника, когда наше отсутствие не проходило незамеченным, — только тогда мы стали брать деньги в долг. Охотно подписывали долговые письма — тем самым пером и на том самом столе, на котором я пишу тебе сейчас. И удивительно — ни один из наших вновь обретенных друзей не выказывал ни малейшего сомнения! Для них деньги не имели никакой цены, и мне даже иной раз казалось, что чем больше мы брали взаймы, тем выше они ценили наше общество. По вечерам мы вываливали содержимое кошельков на матрас и с удивлением замечали, что наши двадцать четыре риксдалера превратились в тридцать, потом в сорок, потом удвоились. Мы исправно записывали наши долги, и часть дневной добычи шла на уплату долгов предыдущим кредиторам. Доверие к нам, как ни странно, росло с каждой неделей, и, если кто-то сомневался, достаточно было махнуть кому-то рукой за поручительством.

— Дорогой Кристофер Бликс, мой любимый брат и неоценимый компаньон, — торжественно сказал Рикард Сильван, когда мы вернулись с прогулки по залитой солнцем Корабельной набережной. — Скажи мне, друг мой, слышал ли ты когда-нибудь о ломбере?

— Как не слышать, слышал, — отвечал я. — Карточная игра, да? Вроде фараона?

— И да, и нет. Фараон — игра, где победителя выбирает случай. В ломбере решает искусство. Госпожа Фортуна молчит и с завистью смотрит на победителей.

— Когда ты успел увлечься азартными играми?

Я лежал на матрасе и наслаждался теплом, как дворовый кот.

Нынче многие господа одержимы ломбером, рассказал Сильван. Каждый вечер крупные суммы перекочевывают из одного кармана в другой. В салоны, где проходит игра, полиция даже не подумает сунуться.

Я тут же сказал, что у меня нет никакого желания рисковать нашими деньгами, поскольку опасность проигрыша намного превышает шансы на выигрыш.

— Не торопись, Кристофер, ты не дал мне договорить. Есть разные виды ломбера. Я встретил Блока в Лугордене — ты помнишь его, я вас познакомил на той неделе в опере? Или не помнишь? Неважно… Он рассказал про званые вечера, которые дает его друг, Карстен Викаре. Карстен приглашает заезжих купцов. У него три главных условия: гость должен быть богат, доверчив и испытывать слабость к спиртуозам. За столом играют пять человек, четверо из них в сговоре между собой и называют пятого «кроликом». Подразумевается, конечно, что сами они — охотничьи псы. Договариваются без слов, в ход идут условные жесты и знаки. Заговорщики делят выигрыш поровну, за исключением хозяина: тот получает двойную долю.

— И дальше?

— Кристофер, слушай внимательно: одно место за столиком освободилось, и Карстен предложил его мне. Риска почти нет: он заверил меня, что, хоть я и новичок, моего понимания игры вполне достаточно. Если «кролик» достаточно жирный, у нас есть шанс удвоить состояние за одну ночь. Двести риксдалеров!

У меня в животе будто шмели завозились. Я вскочил так быстро, что даже закружилась голова. Достал бутылку вина, два бокала, налил их до краев, и мы чокнулись со звоном.

— За Сильвана и Бликса! — воскликнул я. — Молодых и красивых, а в скором времени и богатых Сильвана и Бликса.

— За Бликса, Сильвана и за две сотни риксдалеров! — засмеялся Рикард. — А то и побольше.

В тот же вечер мы купили колоду карт и разыгрывали партию за партией, время от времени заглядывая в листок с правилами, полученный Рикардом от Карла Густава Блока. Мы не отходили от стола, пока не настала пора вечернего променада. Игра не показалась мне чересчур уж трудной. Каждому сдают по восемь карт, и начинается торговля: кто из игроков рассчитывает взять на этой сдаче наибольшее количество взяток. Тот, кто выиграл торговлю, назначает козыря.

— Как и в жизни, — философически заключил Рикард и опустошил свой бокал.

 

5

Вечером в четверг мы привели себя в порядок. Попудрили волосы, повязали новые галстуки. Почистили камзолы, особенно воротники и лацканы: не дай бог волосок прилип или чешуйка перхоти. Критически осмотрели друг друга и достали из матраса все наше состояние. Игроки должны были собраться в семь часов, в заказанной Карстеном Викаре задней комнате ресторана «Терра Нова» в Вилочном переулке. Когда-то этот кабачок был открыт для всех желающих, а теперь — только для моряков и постоянных гостей.

Без четверти семь мы вышли в переулок. День выдался очень жаркий, над мостовой дрожало призрачное марево. Мы то и дело оглядывались — не давало покоя содержимое кошеля Сильвана. А вдруг из-за угла выскочит разбойник, и мы лишимся всего нашего капитала? А ему наверняка хватит на всю жизнь. У разбойников жизнь недолгая.

Но страхи оказались напрасными. Блок представил нас Карстену и не удержался — заговорщически подмигнул в сторону «кролика» — средних лет немца в дорогом камзоле и со свисающей из жилетного кармана толстой золотой цепью.

Всем предложили вина, а потом беспрерывно кланяющаяся служанка пригласила пройти в заднюю комнату. Не успел я переступить порог, в мою грудь уперлась рука Карла Густава Блока.

Он покачал головой:

— Попрошу вас… Только игроки. Можем спугнуть дичь: вдруг он подумает, что кто-то из-за спины заглядывает в его карты.

Я переглянулся с Рикардом, он уже занял указанное ему место за ломберным столиком.

— Все хорошо, Кристофер. Подожди меня в кабачке «Заползай!», как закончим — сразу приду.

Что мне оставалось делать? Я пожелал господам хорошей игры и повернулся на каблуках.

В трактире «Заползай!» напротив банка веселье было в самом разгаре. Толстый дядька с малиновым носом водил красным смычком по струнам видавшей виды виолончели, а ему вторил лысый напарник на деревянной флейте. Должен признаться: ансамбль превосходный. Я присел за столик и понял, что вовсе не тоскую в одиночестве. Музыка — вот что мне было нужно. Подошел к трактирщику, дал ему двенадцать шиллингов и попросил служанку наполнять кувшин данцигером, как только она приметит, что пиво кончается.

Мною завладело странное настроение. Обычно, когда я выпью, радость переполняет меня до краев, голова кружится, словно в бесконечном вальсе. Но не в этот раз. В этот раз было по-иному. Наверное, все из-за той изуродованной болезнью печени в животе покойника, которую показал мне профессор Хагстрём. Я стал внимательно приглядываться к моим собутыльником, к женщинам и мужчинам. Похотливый ненатуральный смех, желтые зубы, серые рыхлые лица. В зеркале на стене я увидел и собственное отражение. Нет, я еще молод, белая кожа, тонкие, красивые пальцы. Я на них не похож, подумал я, но в ту же секунду меня поразила отменно неприятная мысль: да, пока не похож. Пока. Но буду похож. Никакое заклятье не защитит меня от медленного разложения плоти. И нос станет похожим на гроздь красного винограда, и брюхо вырастет, и разрушится печень, как у того бедняги.

И тут я дал себе слово: я такого не допущу. Возьму свою половину, сто риксдалеров, и потрачу их с умом. Верну Хагстрёму его двадцать риксдалеров, найму учителя французского языка, прочитаю учебник по хирургии. При экономной жизни на год хватит, и на крышу над головой, и на пропитание. И даже можно будет иной раз угостить моих товарищей, тех, кто вместе со мной будет осваивать неоценимое наследие Линнея, Шелле и ныне живущего великого старика Акреля.

Я посвящу мою жизнь истинному врачеванию, буду помогать людям, не делая разницы между богатыми и бедными, я не стану вымогать у больных деньги. Если к нашим берегам вновь придет война, я буду знать, что делать! Мы, я и мои братья по медицинскому искусству, обязательно найдем способ, как предотвратить эпидемии. Никогда больше осиротевшим детишкам не придется копать могилы в мерзлой земле, чтобы похоронить своих родителей. Буду постарше — женюсь, и мы с женой обязательно заведем ребенка. Я буду настоящим отцом, а не пьяным и злобным дебоширом. Никогда не ударю свое дитя. Мои малыши вырастут, ни в чем не нуждаясь.

Из задумчивости меня вывела свалившаяся на мой стол женщина — не удержалась в хороводе. Должно быть, я просидел довольно долго, потому что в трактире почти никого не было — все разошлись по домам. Сколько же сейчас времени?

Статный господин с орденом в ответ на мой вопрос достал из жилетного кармана часы на цепочке.

— Двенадцать, — сказал он заплетающимся языком. — Двенадцать часов ночи, — уточнил орденоносец, будто я мог подумать, что за дверью полдень.

Сильван еще не пришел. Наверное, решил, что я давно вернулся и лег спать, подумал я и пошел прямо домой.

Но нет, и там его не было. Я распахнул окно и высунулся — в комнате было очень жарко. Над заливом стоял ярко-белый король-месяц в окружении роскошных придворных звезд, а в спокойной воде еле заметно вздрагивало от случайной волны его отражение.

Я подвинул матрац поближе к окну и любовался этим зрелищем, пока не заснул, и уже никакие силы в мире не могли бы заставить меня открыть глаза.

Проснулся я с пересохшим ртом, весь мокрый, как моряк, потерпевший кораблекрушение, и никак не мог сообразить, который час. Наверняка глубокая ночь, потому что месяц проплыл уже довольно большой кусок своего еженощного маршрута. Прислушался, потрогал пол у камина — Рикарда не было. Поднялся и босиком вышел на лестницу — внизу стояло ведро с водой. Зажег свечу, чтобы не скатиться по ступенькам, и услышал какой-то странный звук. То ли человек, то ли кошка. Держа свечу в руке, спустился по лестнице и на последней ступеньке разглядел силуэт человека. Рикард Сильван стоял у самой двери и рыдал, слезы проделали темные дорожки на его напудренном лице. Красивый камзол в грязи. Я долго не мог вытрясти из него ни слова. Поставил свечу на ступеньку, обнял его и начал укачивать как младенца. И только тогда он выдавил из себя, прерываясь всхлипами:

— Это я, Кристофер… Это я был «кроликом».

Они надули нас, сестричка. И Карстен Викаре, и Карл Блок, и этот богатый немец из Померании, который оказался никаким не немцем, а таким же шведом из Стокгольма, как Рикард и я. Они нас надули, потому что ничем от нас не отличались. Мы обманывали всех вокруг, а сами оказались доверчивыми идиотами. Думали, мы одни такие умные. А эти картежники были никакие не дети богатых родителей, за которых они себя выдавали. Они были такими же нищими, как и мы. И как плотва для щуки в камышах, мы с нашей сотней риксдалеров и глупой жадностью стали для них легкой добычей. Они раздели Рикарда. Он-то думал, что проигрыш временный, что это тактическая уловка, и все понял, только когда они с издевательским хохотом начали делить его золото.

Когда он начал протестовать, его избили и выкинули на мостовую.

— Кристофер… — сказал Рикард и положил голову мне на плечо. — Мы проиграли. Когда придет время отдавать долги, нас посадят в тюрьму, и мы выйдем оттуда глубокими стариками. Остаток жизни нам предстоит провести в кандалах, прикованными к верстакам в мануфактуре.

Я промолчал, хотя все мое существо протестовало против такой жалкой судьбы.

Когда свеча погасла, фантазия начала ткать совсем другое полотно, и мне опять привиделись картины, которые радовали мне сердце, пока я ждал Рикарда в трактире «Заползай!».

 

6

Мы так и просидели на ступеньках до самого рассвета. Молча. Нами овладел странный покой — покой безнадежности. Тупое, бесчувственное отчаяние. Когда начало светать, поднялись в нашу комнатушку. Долго искали бумагу, где записывали все долги, а когда нашли, поняли: конец. У половины долговых расписок срок вот-вот истечет. Если мы не заплатим, кредиторы начнут обсуждать наши долги между собой и, само собой, сделают вывод, что мы просто-напросто мошенники и наверняка набрали в долг уже достаточно, чтобы постараться исчезнуть. Кто-то из них двинется в суд, а может быть, пойдут скопом, покажут просроченные векселя и попросят поддержки полиции, чтобы вытрясти из нас деньги. Постепенно выяснится истинная суммы долга, и нас начнут искать еще более ревностно.

— Надо уезжать, Кристофер. Надо уезжать, пока все не открылось.

— Куда?

— Порознь. И полиция, и судейские будут искать двух молодых людей в роскошных одеждах. Поодиночке у нас больше шансов скрыться.

— А дальше? Мы же не можем вечно скрываться.

— Но из города мы должны уехать, это-то ты понимаешь, Кристофер?

С тяжелым сердцем вспомнил я, чем пришлось мне пожертвовать, чтобы перебраться в Стокгольм из Карлскруны. Вспомнил все дороги, стоптанные башмаки, все коляски и телеги. Вспомнил, как мне приходилось расплачиваться за подвоз — услугами, которые я охотнее всего не оказывал бы. Сильван волею судеб родился и вырос в этом городе, ему легче его покинуть, чем мне, но для меня бегство из Стокгольма означало конец надежд, всего, за что я боролся всю жизнь. Рикард никогда не видел ужасающей нищеты, в которой живут хутора и деревни, он понятия не имеет об этом бессмысленном существовании, поддерживаемом разве что озлоблением против всего мира.

Но он даже слушать не хотел.

— Я ухожу через Сканстуль и дальше на Фредриксхальд. С Божьей помощью до конца лета доберусь.

Мы быстро собрали пожитки: я — все в тот же саквояж, Рикард — в узел из старой рубахи.

Вышли из дома до петухов, в конце нашего переулка поднималось еще неяркое оранжевое солнце. Мы не произнесли ни слова, и вряд ли кому из нас удалось бы облечь в слова наши чувства. Сильван пошел на север, где жил его кузен, — попытаться раздобыть хотя бы несколько шиллингов на дорогу. Я направился в Феркенский переулок, к торговцу одеждой. Долго ждал, а когда он спустился в лавку, сделал вид, что не узнает ни меня, ни купленную у него одежду. Я давно заметил, сестра, — купцы нюхом чувствуют, когда человек в нужде. Отдал ему свои шикарные наряды и поменял на грубый, как у батраков, жилет, старую шинель до пят вместо шитого золотом камзола, холщовые штаны и грубые уродливые башмаки, сшитые, похоже, на всю жизнь. Шляпа, потерявшая форму еще до войны, заменила изящную вязаную шапочку. Когда я попросил выплатить мне разницу, он посмотрел на меня, как на сумасшедшего.

— Платить за эти поношенные тряпки? Молодой господин изволит шутить?

В конце концов он все же нехотя высыпал мне на ладонь несколько шиллингов — чтобы отвязаться. Я вышел на Корабельную набережную и огляделся.

Куда мне идти? Рикард прав — в Городе между мостами лучше не показываться. Случайная встреча в тесном переулке — и жизнь кончена. Единственная возможность — Сёдермальм. Там, в толпе, я буду не так одинок в своем несчастье. Я перешел Слюссен, полюбовался на четыре огромных колеса водяной мельницы, вращающихся в вечной и тщетной надежде усмирить непокорный поток, и начал подниматься в гору. Колеса мельницы хотят успокоить Стрёммен, подумал я, но они и сами не ведают, что это за штука — покой.

Вопреки моим ожиданиям, бездомным и нищим на Сёдере приходилось еще тяжелее, чем в городе. Именно потому, что большинство обитателей подходили именно под эту категорию: бездомные и нищие. Кабатчики давно научились распознавать бедняг, кто без гроша за душой заходит в заведение в надежде поживиться остатками или вздремнуть несколько минут в тепле. Меня не впускали ни в один трактир, пока я не показывал кошелек, где все еще гремело несколько монеток. Люди искали любой укромный уголок. Особенным успехом пользовались сенники и амбары, но хозяева по ночам старались выставлять работников для охраны. Я нашел местечко в Танто, в роще за сахарным заводом, а про запас держал заброшенный двор у Зимней таможни. Денег, полученных от купца, хватало на черствый хлеб. Размачивал его в воде и ел. За воду в заливе Орста, слава богу, денег никто не требовал, а в жару я даже ночевал на берегу: соорудил гнездо между корней плакучих ив, чьи ветви, словно в вечной жажде, тянулись к воде.

Они нашли меня ночью, дорогая сестра, когда я уже спал. Мне снилась ты, твое лицо, но, когда я открыл глаза, увидел злобную ухмылку. Тяжелый сапог придавил мое плечо к земле, я не мог даже пошевельнуться. С меня сорвали шляпу и поднесли к лицу фонарь, так близко, что я почувствовал жар свечи.

— Кристофер Бликс, ясное дело. Каникулы закончились.

Я попытался вывернуться из-под сапога, но где там…

— Никогда не слыхал про такого. Меня зовут Давид Янссон. Я заблудился в темноте и решил дождаться утра.

— Вот как… Давид Янссон? А как зовут твоего отца?

— Ян Давидссон, помощник литейщика в общине святой Хелены Элеоноры. А мать — Эльза Фредерика, урожденная Гудмундсдоттер.

Я специально назвал самую далекую общину — а вдруг поленятся проверять. Но ошибся.

— А где их дом?

— За Болотным холмом, рядом с мельницами.

— Вот как… Что ж, ты должен быть счастлив, что мы проводим тебе домой. Здесь шалят по ночам.

Они взяли меня под руки и подняли с земли. Держали крепко — нечего было и думать дать стрекача в кусты. Их было трое. Один, толстый дядька с ногами, как бревна, шел впереди и то и дело сплевывал табак. Лица я не различил: во-первых, было темно, а во-вторых, ему следовало бы умыться. Двое шли позади, и я их тоже не видел: как только делал попытку обернуться, получал чувствительный тычок в шею. Мало того, каждый раз, когда я спотыкался, получал щипок в бок. Пальцы, как клещи.

— Шагай, щенок, я ведь могу и шею свернуть! — прошипел он мне в ухо. Запах изо рта такой, что меня чуть не вырвало.

Мы обошли Фатбурен. Я постепенно осознал всю безнадежность своего положения. Представь, сестра, что бы они со мной сделали, если б мы прошли весь путь до Болотного холма и там все выяснилось. Я в тех краях вообще никого не знаю.

Я остановился.

— Погодите. Я соврал. Я тот, кого вы ищете.

Громила с фонарем повернулся.

— Вот так новость! Ты не первый, сукин сын. Мы уже не меньше дюжины таких сопляков отловили, а ты — вот он.

Он сделал какой-то знак рукой, и на меня обрушился удар такой силы, что я упал и ударился лицом о булыжник. Падая, я услышал что-то похожее на лошадиное ржание и заметил краем глаза окровавленную дубинку. Это моя кровь, успел подумать я и потерял сознание.

Очнулся я от запаха нюхательной соли. Как оказалось, я сидел на стуле. Руки, поддерживающие меня, чтобы я не упал, разжались. Голова невыносимо болела. Комната показалась мне неправдоподобно большой. Огромный персидский ковер, гобелены на стенах. И, что удивительно, — ни единого окна. Мой стул стоял посреди комнаты, перед роскошным письменным столом с гнутыми резными ножками. Мне стало не по себе, когда я заметил под стулом старое грязное одеяло.

Человек, сидевший за столом, перехватил мой взгляд и усмехнулся.

— Заметили? Молодцом… Неужели я позволю запачкать мой турецкий ковер? Вы не первый, Кристофер Бликс. Многие побывали тут до вас. То кровь, то еще какая-то дрянь. Вы так перепугались, Бликс, будто вам привидение показали. Успокойтесь: судьба ваша в ваших руках. Помните об этом, когда отвечаете. Если вам не жаль себя самого, пожалейте ковер.

Очень дорогая одежда, совсем короткая борода и такие же короткие волосы, заметные залысины. Ледяные голубые глаза. Лет, наверное, сорок, но голос скрипучий, как у старика.

— Меня зовут Дюлитц. Вы знаете, кто я?

Я покачал головой. Дюлитц встал, дотянулся до края стола, где стоял графин, если судить по цвету, с водой. Налил в большой стакан и отпил глоток.

— Вы бредили, Бликс. Пока не пришли в себя, бредили. Многого я не понял, но сообразил, что вы не из Стокгольма. Откуда вы родом?

— Из Карлскруны.

Он кивнул:

— По крайней мере, одно у нас с вами общее. И вы, и я далеко от родного дома.

И опять отпил воды из стакана. Я умирал от жажды, но промолчал.

— На моей родине, в Польше, я работал со стеклом, Бликс. — Дюлитц выговаривал мое имя так, будто оно ему неприятно на вкус. — Делал львов, драконов, королей, химер, танцоров — они поднимались из геенны огненной расплавленного стекла и превращались в произведения искусства. Приехал сюда, когда русские захватили мою страну, и узнал, что такие, как я, здесь не нужны. Я не имел права заниматься тем, в чем я мастер. Так решил сам король, и как вы думаете, почему? Правильно — чтобы угодить местным буржуа. Почему они решили, что я представляю для них угрозу, — выше моего понимания. Неумехи, которые только и могут, что резать кривые оконные стекла. К счастью, у меня было кое-какое состояние. И как-то раз, пока я в очередной раз размышлял, что делать дальше, в мою дверь постучали. Передо мной стоял молодой человек, чем-то, кстати, похожий на вас. Я пригласил его в дом, предложил хлеб и вино.

«Мне нужен займ», — сказал он.

Я остолбенел.

«Разумеется, у меня есть деньги, чтобы вам одолжить, но почему вы обратились именно ко мне?»

«Но вы же еврей, правда?»

На вашем корявом языке, Бликс, еврей — тот, кто одалживает деньги под процент. Ростовщик. Этому юноше и невдомек было, что я ни разу в жизни никому и ничего не давал взаймы и тем более не брал. По-вашему, раз я еврей, значит, каждый может прийти и взять у меня взаймы, не стесняясь и не затрудняя себя благодарностью. Ваши соотечественники в своей вонючей темноте уверены, что все евреи одинаковы и что таково свойство их еврейской натуры.

Во время разговора Дюлитц достал из футляра белую трубку с изящной резьбой, набил табаком и раскурил от свечи.

— Мой посетитель был очень решителен, когда брал деньги, но от его решительности и следа не осталось, когда пришла пора возвращать деньги, которые я дал ему из сострадания. И тут меня осенило: я понял, что нашел новую профессию.

По лицу его пробежала тень. Он взял свечу и снова раскурил погасшую трубку.

— Не подумайте, я вовсе не обычный процентщик, Кристофер. Меня интересует другой товар. Когда тот молодой человек не смог отдать мне долг, я сообразил вот что: я им владею. Он сделает все что угодно, лишь бы не угодить в сырую яму долговой тюрьмы. Надолго, а может быть, и навсегда. Теперь я торгую человеческими жизнями.

Трубка опять погасла. Он несколько раз почмокал, пытался раскурить ее без огня, но отложил в сторону и достал из ящика кожаный портфель. Открыл и начал по одной вынимать оттуда бумаги и раскладывать на столе так ровно, будто стол был расчерчен на линейки. При этом не сводил с меня глаз.

— Вы узнаете эти бумаги, Бликс?

Да, дорогая сестричка, я узнал эти бумаги. Это были мои долговые расписки.

— Я купил ваши векселя, Бликс. Все до одного. Больше пятидесяти риксдалеров. И теперь я владею вами, вашим телом и вашей душой.

У меня перехватило дыхание, и несколько секунд я не мог произнести ни слова.

— И что вы собираетесь со мной делать? — спросил я наконец.

— А что вы можете делать? Что вы умеете, каковы ваши склонности? — спросил он с наигранным, как мне показалось, равнодушием. — Наш первый разговор мы посвятим именно этому. Я пока не знаю, представляете ли вы для меня какую-то ценность.

Я рассказал все. Что мне еще оставалось делать? Рассказал про годы в Карлскруне, перечислил все, чему научился, и все, чему могу и хочу научиться. Старался рассказывать как можно подробнее и надеялся, что рассказ мой его заинтересует. Что будет в противном случае, я даже думать не хотел.

Дюлитц время от времени делал какие-то пометки, обмакивая снежно-белое перо в изящную серебряную чернильницу со стеклянной вставкой. Мне показалось, что он записывал не все, а только то, что показалось ему интересным.

— Это все? — спросил Дюлитц, когда я закончил. — Слушайте внимательно. Каждый вечер в полночь вам вменяется в обязанность стоять на моем крыльце. Так будет продолжаться, пока я не решу, как вас использовать.

Как описать облегчение, которое я испытал, когда понял, что меня все-таки выпустят из этого наводящего ужас подземелья! Пусть даже временно, пусть я не свободен — но даже глоток свежего воздуха мне в тот момент казался недостижимым раем. Выйти отсюда, ощутить дуновение морского ветра, почувствовать, как смертная тоска уступает место пусть слабой, но надежде.

— Послушайте, Бликс. — Дюлитц усмехнулся. — Я знаю, что первая мысль, которая придет вам в голову, — мысль о побеге. Но позвольте заверить — я вас найду, и тогда… Оставим эту тему, пока вам все же удалось не испачкать постеленное вам одеяло. Раск! Будьте любезны показать господину Бликсу выход.

Меня схватили за ворот, подняли со стула, за что я, по совести говоря, был благодарен, потому что ноги меня не держали, и поволокли к двери. Но даже в таком состоянии я нашел в себе силы спросить:

— А что произошло с моим другом, Рикардом Сильваном?

— Его мы нашли намного раньше вас, Бликс. — Скучающее выражение так и не покинуло физиономию Дюлитца. — Он, как бы вам сказать… он соавтор многих из тех пятен, что вы наверняка заметили на одеяле. Наш разговор не особенно удался. В конце концов я решил, что его ценность намного меньше его долгов. Поэтому я дал ему двадцать дней, чтобы расплатиться, а потом я передам его в суд. И его на десять-двадцать лет прикуют к станку на фабрике, пока он не отправится к праотцам.

Спустившись по лестнице, я опустился на колени, и у меня началась неукротимая рвота. Под конец в желудке осталась только желчь.

Вслед за мной в канаву полетел мой саквояж.

 

7

Этот день я вспоминаю со стыдом, дорогая сестра. Медленно поднялся с вымощенной тесаным булыжником мостовой, вытер рукавом рот и осмотрелся. Оказывается, дом Дюлитца совсем рядом с Сёдермальмской площадью. Значит, его цепным псам не пришлось волочь меня далеко.

Я не имел ни малейшего представления, что делать. Скоро над Стокгольмом займется новое утро. Гадая, какую судьбу уготовил мне Дюлитц, я обнаружил себя идущим по Хорнсгатан к горе Ансгара. На улице никого не было, кроме редких гуляк и запуганных проституток, возвращающихся после ночных приключений в близлежащей роще. Я полез на гору, будто какая-то сила гнала меня прочь от человеческого жилья.

Отсюда был виден весь Стокгольм. Остров Святого Духа, Норрмальм, хлипкий мост на Кунгсхольмен, по которому я недавно шел, вцепившись в мокрый канат и читая молитвы, полный надежд и честолюбивых планов. И лазарет Серафимов… При виде его меня пронзило такое острое чувство стыда, что я застонал.

Не знаю, сколько я так просидел, уткнув голову в колени.

Всю неделю было на редкость тепло, но теперь, похоже, дело шло к непогоде. С моря надвигалась целая армада свинцовых туч, то и дело освещаемых изнутри вспышками неяркого, но почему-то грозного света.

В саквояже лежала украденная у Хагстрёма вещица. Я достал ее и рассмотрел. Стеклянная банка, а в прозрачной жидкости хвостом вниз плавает ящерица. У мастера Хофмана тоже были такие диковины. Он рассказывал: оказывается, единственный способ избежать разложения — залить чудище спиртом. А теперь это существо принадлежит мне. Очень странное создание — продолговатое мускулистое тельце, черно-зеленое, с загадочным желтым узором. Открытая пасть с высунутым раздвоенным языком и круглые глаза, черные, влажные и неподвижные, как морские камушки. Мне показалось, что рептилия смотрит на меня со злобою и осуждением.

«Ты негодяй, Кристофер. Зачем ты меня украл? Ты все равно не знаешь, что со мной делать».

Я раскрошил воск, которым была залита замотанная в тряпку пробка. Размотал ткань и открыл банку.

Знакомый острый запах спирта. Пахло чем-то еще, остро и сладковато.

Достал ящерицу, весьма неохотно покинувшую свое убежище, и вздрогнул от отвращения — настолько неприятна на ощупь ее скользкая чешуйчатая кожа. Размахнулся, выбросил ее подальше и большими глотками выпил содержимое банки. Все, до самого дна.

Опьянение пришло мгновенно. Я немало пил, сестра, особенно с тех пор, как пришел в нашу столицу, но такого не было ни разу. Я сказал «опьянение», потому что не нашел другого слова. Это было не обычное опьянение. Как будто впервые в жизни у меня открылись глаза, и я увидел другой мир, скрытый за нашими буднями. Я поначалу решил, что рептильный настой, ворчание грома и предгрозовое освещение сыграло со мной такую шутку, но кто его знает… Представь, я увидел город в потоках крови, низвергающейся из каждой двери, из каждого окна. Я видел, как поднимаются из-под земли мертвецы. Оказывается, нет клочка земли в этом городе, где когда-то не стояла бы виселица или плаха палача, нет канавы, куда не сваливали бы трупы умерших во время чумы… или изуродованные обрубки воинов, отдавших свою жизнь на алтарь отечества. Их изъеденные могильными червями руки со стонами поднимались, как сорняки из щелей в мостовой, и пытались хватать прохожих за ноги — но хватали только воздух.

В этот момент меня настигла непогода. Тяжелые капли дождя застучали по жестяным крышам, двойные ослепительные молнии то и дело вонзались в землю, как огромные многозубые вилки, прошивая сизо-розовое, какое бывает только в грозу, небо. Сухие продолжительные взрывы грома совершенно оглушили меня. Весь грозовой небосвод напоминал гигантского сизого жука, ощупывающего ногами-молниями бедные жилища людей. «Может быть, он ищет очередную жертву?» — мелькнула дикая мысль в моем затуманенном мозгу. Точно так же, как мы в девяностом году в Карлскруне шли от дома к дому, когда вступила в свои права весна, когда начали оттаивать в своих лачугах замерзшие трупы. Мы шли по запаху, подбирали раздутые тела, а на нас шипели переставшие бояться людей крысы. Они были недовольны, что мы лишаем их пиршества…

Я видел, как беременные женщины толпятся у стокгольмских кладбищ и рожают мертвых детей, падающих из материнского лона прямо в могилу; некоторые из этих женщин были настолько слабы, что необрезанная пуповина утягивала их в яму за ребенком.

А из дворцов на Корабельной набережной и из богатых усадеб высыпали роскошно одетые смеющиеся господа. Зубы у них заточены до волчьей остроты, они охотятся за нищими, проститутками, беспризорными, перегрызают им глотки и пиршествуют, пока животы не лопаются, как перезревший нарыв.

Гроза миновала, над городом появилось солнце. Но нет, сестра, это было не солнце. Это было адское пламя. Из пламени появился Эмануель Хофман с огромной дырой в животе от русского ядра, и из этой дыры петлями свисали кишки. Голова его на сломанной шее завалилась набок, он водил вокруг себя руками, как слепой, и кричал: «Где мои щипцы, Кристофер? Где моя пила? Иди сюда, я поколочу тебя так, что ты всю жизнь будешь мочиться кровью! Ты меня не забудешь, Кристофер!»

Очнулся я в канаве. Насквозь промокший, в лихорадке. И услышал свой голос, будто он принадлежал кому-то другому.

Я повторял твое имя, сестра. Я повторял твое имя вновь и вновь.

 

8

На третью ночь меня позвали. Предыдущие два дня дверь приоткрывалась, оттуда высовывалась рука и отрицательно покачивалась — сегодня ты не нужен. Ищи сам, где ночевать и чем утолить голод. Последствия выпитой мною рептильной настойки все еще ощущались. Думаю, ящерица выделила какие-то неизвестные науке соки, способные воздействовать на сознание и даже изменять представление об окружающем мире. Например, когда я поднимал голову и смотрел на звезды, начинала кружиться голова, точно я глядел не на небо, а в пугающую бездну, где мерцают зловещие символы созвездий.

И вот произошло то, чего я боялся. Дверь отворилась, и один из костоломов махнул — входи. Я оказался в том же самом наводящем ужас подвале без окон. Ни стула, ни грязного, в пятнах одеяла там уже не было, но это почему-то меня не успокоило.

Дюлитц при моем появлении отложил толстый журнал, встал и вышел из-за стола. То ли свет так падал, то ли от страха — мне померещились странные, напоминающие рога выросты на лбу, клыки и острые когти на пальцах. Я протер глаза — видение исчезло.

— Юхан Бликс… Я вас жду.

— Что вы собираетесь со мной делать? — спросил я дрожащим голосом.

Дюлитц посмотрел на меня равнодушно.

— Ты продан, Бликс. — Он отбросил наконец это издевательское «выканье». — Все твои векселя перешли в собственность хозяина. Как и твоя жизнь.

— Кто меня купил? Кому я продан? И что он хочет со мной делать?

Дюлитц пожал плечами:

— А разве пекарь спрашивает, что хочет покупатель делать с купленным кренделем? Разве мясник интересуется будущим проданных колбас? И то и другое съедают, они выполняют свое предназначение. А кто-то, возможно, пожелает распорядиться по-иному. С купленным товаром покупатель волен делать все что захочет. Как и с тобой, Юхан Кристофер Бликс.

Он медленно сел и опять открыл свой журнал.

— Мы, скорее всего, видимся в последний раз. Не могу сказать, что сильно огорчен, нет. Подзаборная жизнь сделала твое присутствие серьезным испытанием как для зрения, так и для обоняния. Не знаю, что приготовила тебе судьба, но мой тебе совет: даже если ты когда-либо обретешь свободу, не показывайся мне на глаза.

В подвал спустился мой новый господин, и меня словно окатили ушатом ледяной воды. Волосы встали дыбом. Может быть, ящерица Хагстрёма сыграла со мной очередную злую шутку, но я даже не нахожу слов, чтобы описать этого человека. Ни высокий, ни низкий, ни молодой, ни старый. Одежды, когда-то наверняка дорогие, носили отпечаток полного отсутствия интереса. Замахрившиеся обшлага сюртука; из шитья, когда-то красивого, торчат оборванные нити. Жилет застегнут на шикарные перламутровые пуговицы, но половина из них оторвана. Без парика, волосы свисают неопрятными лохмами. И хотя в его поведении не было ничего угрожающего, страх пронизал меня так, что я едва мог дышать.

Что-то с ним было не так. Я почувствовал это всем свои существом: что-то с ним не так. Вокруг него в подвале сразу образовалась пустота, он был здесь — и словно его и не было, точно это и не человек вовсе, а призрак, мертвец, решивший по одному ему известным причинам восстать из мертвых. Жуткое создание, которому пришло в голову вырядиться человеком, но на наряде все и закончилось, шарада не удалась. Не скажу, что выражение лица его испугало меня; нет, меня испугало полное отсутствие выражения, точно кто-то обрезал все мышцы и сухожилия, призванные поднимать брови, хмуриться и улыбаться.

Дюлитц поприветствовал его сдержанным кивком и махнул рукой в мою сторону. Мой новый хозяин посмотрел на меня так, будто он меня и не видит вовсе — или, вернее, видит, но не замечает. Как мебель или пятно на обоях. Говорил он без всякого выражения, единственной особенностью было странного рода заикание. Некоторые звуки словно не желали слетать с его губ, застревали во рту, и он делал небольшой перерыв, чтобы подобрать другое слово, не содержащее коварных букв.

— Вся сумма в государственных облигациях, вы можете получить деньги в любом банке или где сочтете нужным. — Он протянул Дюлитцу конверт.

Дюлитц неторопливо сломал восковую печать и проверил содержимое. Очевидно, он остался доволен, потому что положил бумаги обратно, кивнул и вручил неизвестному мои просроченные векселя. Тот небрежно сунул их в карман и молча сделал мне знак подниматься по лестнице. Я поднялся на две ступеньки, обернулся и сказал;

— Мое имя — Юхан Кристофер Бликс, я…

Впервые он посмотрел мне в глаза, и этого хватило, чтобы заставить меня осечься на полуслове. В блеклых, слишком больших для лица, которому они достались, глазах не отразилось ровным счетом ничего: ни сострадания, ни даже простого интереса. Только ненависть. Но не пылающая огнем мести, нет, — ненависть такого свойства, которую я никогда ранее в людях не замечал. И ненависть ли это была? Так могла бы смотреть пустыня на путника, имевшего глупость нарушить покой ее бескрайних дюн: победительно, равнодушно и терпеливо, как сама вечность. Я опустил глаза, но знал, что он на меня смотрит.

Мой хозяин поднялся на одну ступеньку и после долгой паузы прервал молчание:

— Кто-то вывалил содержимое ночного горшка прямо перед дверью. Фонари, по обыкновению, светят скверно, и я по неосторожности наступил. Обнаружил свою ошибку, только когда почувствовал запах. Не будешь ли ты так любезен вычистить мой сапог?

Наступило тягостное молчание. Краем глаза я заметил, что Дюлитц и его слуга с интересом наблюдают эту сцену, но мой новый хозяин вовсе не обратил на них внимания. Я умоляюще посмотрел на него, но встретил все тот же мертвый взгляд. Он терпеливо выждал, пока я встану на колени, и поставил сапог перед моим носом. Я потянул вниз рукав рубахи и обмотал им ладонь, но он отрицательно покачал головой:

— Нет. Не так.

Я сначала не понял. Только после того, как он тем же, без всякого выражения произнесенным «нет, не так» отверг мою очередную попытку, я сообразил, чего он добивается. Возражений не последовало, только когда я приблизил лицо к его вонючему сапогу и высунул язык. Он не пошевелился, не поднял ногу даже на дюйм, чтобы облегчить мою работу, а я, с трудом удерживая рвоту и обливаясь слезами, ползал вокруг его ноги. Не могу сказать, чтобы он выказывал какие-то признаки злобной радости или удовольствия, глядя на мое унижение, на мои слезы и попытки удержать очередной позыв на рвоту. Я словно бы не существовал для него. Закончив, я с трудом встал. Голова моя так долго была внизу, что произошло отлитие крови, и я чуть не упал от внезапного головокружения.

— Я имел в виду другой сапог, — по-прежнему без всякого выражения произнес он.

И только когда я вылизал и второй сапог, он показал мне на дверь.

В переулке стоял большой дилижанс, запряженный привязанными к чугунному грибу коновязи четырьмя лошадьми. Окна задернуты кожаными занавесками. Кучер как раз вешал на шею лошади торбу с овсом.

Человек, скупивший мои векселя, знаком показал, чтобы я залез в экипаж и коротко бросил вознице:

— Назад.

— Сразу назад? Долгий путь, господин. Пожелаете остановиться для ночевки?

— Никаких ночевок, никаких постоялых дворов. Назад.

Кучер пробормотал что-то нечленораздельное и полез на козлы. Я услышал только звон передаваемых из рук в руки монет. Мой хозяин уселся напротив меня, кучер щелкнул языком, и дилижанс двинулся в путь. Я понял только, что мы миновали мост и едем по Корабельной набережной.

Я не спал, но и не бодрствовал. Мы проезжали места, казавшиеся мне знакомыми по странным видениям на холме. В канавах пенилась кровь, весь Стокгольм превратился в охотничьи угодья, где господа могут удовлетворить свои тайные желания, убивая все, к чему ни прикоснутся. Внезапно я увидел Рикарда Сильвана: он стоял, прислонившись к стене в квартале, куда приходят торговать своим телом мальчики и молодые мужчины. Он меня не заметил. Но в глазах его не было ничего из того, что я видел чуть не каждый день: ни лукавого блеска, ни радости жизни, ни бурлящего энтузиазма по случаю очередной хитроумной выдумки. Это были не его глаза. Все, что осталось, — два бездонных колодца отчаяния. Взгляд мертвого человека — человека, в котором давно погасла искра жизни, но не осознающее себя тело продолжает двигаться, не понимая, куда и зачем, сердце по заведенной привычке продолжает качать кровь, а меха легких — воздух, который уже не нужен.

Я застонал от бессилия и тоски.

Через час мы подъехали к северной таможне. Извозчик остановился у будки, под перегороженным шлагбаумом сводчатым порталом, достаточно высоким, чтобы пропускать даже большие экипажи вроде нашего.

Подошел заспанный таможенник с фонарем.

— Доброй ночи, — сказал он невнятно и с трудом сдержал зевок. — Поздновато едете. Попрошу проездной паспорт.

Мой хозяин достал из внутреннего кармана документ. У меня, как ты сама понимаешь, дорогая сестра, никакого паспорта не было. У меня его никогда не было, даже когда я пришел в этот город. Наплел что-то и с тех пор даже близко к таможням подходить не решался. Поскольку я сидел молча и не делал никаких попыток предъявить какой-то документ, таможенник наверняка решил, что этот господин — мой опекун, и обратился не ко мне, а к нему:

— А молодой господин?

Мой хозяин посмотрел ему в глаза и тем же бесцветным голосом произнес:

— Назовите мне ваше имя. И, кстати, имя вашего начальника.

— Мое имя Юхан Улуф Карлссон, а начальника зовут Андерс Фрис.

— Неужели Юхан Улуф не видит, что я один в дилижансе? Здесь никого больше нет.

Таможенник не выдержал и отвел глаза. Побледнел, потом лицо его покрылось красными пятнами. Он искоса посмотрел на меня, и у меня заледенела кровь в жилах: столько сострадания и искренней жалости было в его взгляде. Не говоря ни слова, он вернул паспорт, поднял шлагбаум и постучал ладонью по кабине дилижанса — знак кучеру, что тот может продолжать путь.

Я не сразу понял, что поразило и испугало меня более всего, а когда сообразил, мне стало и вовсе нехорошо. В реплике моего повелителя не было и намека на ложь. Он и в самом деле был уверен, что никого, кроме него самого, в кабине дилижанса нет. Я для него — пустое место. Никто. И что он будет со мной делать? Эта загадка превосходила мои умственные способности, но дурные предчувствия охватили меня с такой силой, как никогда раньше. Даже в искалеченной войной Карлскруне смерть была не так страшна, потому что она узнаваема, потому что война — игра, и всегда есть надежда, что кости выпадут в благоприятной комбинации.

Дилижанс мерно покачивался в летней ночи, и меня, как я ни старался сохранить ясное сознание, начало клонить в сон. В конце концов я задремал, и один бог ведает, сколько времени прошло, прежде чем карету сильно тряхнуло и я проснулся. Ты, любимая моя сестра, никогда не покидала город, никогда не оказывалась ночью далее, чем в двух шагах от зажженной лучины и печи с раскаленными углями. Здесь, далеко от города, царит такой мрак, что ты даже и представить не можешь. Звезды на небе — единственный светлый пункт, но все остальное — аморфная, грозная масса. Иногда с трудом удается различить силуэты высоченных сосен и елей, выстроившихся вдоль дороги бесконечными рядами.

Он не шевелился, но и не спал. Смотрел в окно теми же пустыми глазами, и казалось, во всем мире нет ничего, что могло бы привлечь его внимание.

 

9

Должно быть, мы ехали всю ночь по той же колее, потому что, когда я проснулся, чуть не упав со скамьи при внезапной остановке, было уже светло. Светло, но пасмурно, вчерашней жары как ни бывало. Мой повелитель сидел напротив, прямо и неподвижно, точно усталость ему не знакома. Он молча открыл дверцу и выскочил на траву. Я последовал за ним.

— Есть здесь конюшня, где я бы мог вымыть своих жеребчиков? — спросил кучер. — И сеновал, чтобы вздремнуть немного?

— Здесь нет ничего ни для тебя, ни для твоих лошадей, — с прежним безразличием ответил хозяин, достал из кошелька монету и отдал кучеру.

Тот, судя по всему, остался доволен, развернул неуклюжий экипаж и исчез — по той же дороге, что приехал, потому что никакой другой не было.

Я осмотрелся. Мощеный двор, в середине фонтан, представляющий сидящую нагую женщину в окружении наяд и дельфинов. Но фонтан, судя по всему, давно не работал; скупые капли, сочащиеся из пастей дельфинов, радовали разве что бурно разросшийся мох. Казалось, плачет сам почерневший мрамор. Вода в бассейне была такая мутная, что не удавалось разглядеть дно и определить, глубок он или мелок. От дома к лесу шла липовая аллея, а сразу за воротами — лес; хотя я бы и лесом его не назвал: чахлые, полусгнившие ели. По другую сторону зеленое поле, но и оно заросло сорной травой.

Некогда роскошная, а ныне медленно умирающая усадьба. На фасаде кое-где отвалилась штукатурка, флигели, хозяйственные постройки пусты. Хлева и стойла не подают признаков жизни. Где-то, впрочем, лает собака.

Как могу я описать, дорогая сестра, охватившие меня страх и тоску? Что случилось с этим некогда богатым поместьем, ныне напоминающим пораженный гангреною орган? И я даже подумать ничего не успел, вопрос сам сорвался с моих губ:

— Куда мы приехали? Что здесь произошло?

Спросил и тут же закрылся в ожидании удара — решил, что за неуместный вопрос тут же последует наказание. Но, к моему удивлению, хозяин ответил, и впервые в голосе его прозвучало что-то похожее на грусть, хотя глаза оставались мертвыми.

— Это имение моего отца. Птицы здесь больше не поют.

Я не понял, что он хотел сказать, но спрашивать не стал.

Он знаком приказал мне следовать за ним, но не в большой дом, а в одно из небольших низких строений, за которым начинался луг. Выдернул из-за пояса палку и пропустил меня вперед. Глаза мои с трудом привыкали к темноте, но я сразу почувствовал чье-то присутствие, словно за мной кто-то наблюдает, причем ничего хорошего от этого ждать не стоит. Воздух в сарае был настолько затхлый, что я сделал шаг назад и в тот же миг услышал глухое рычание. Услышал и увидел: гротескно огромный пес. Холка на уровне моей груди, а весит наверняка намного больше, чем я. Под шерстью играют мускулы, могучие, как якорные цепи, из пасти течет слюна. Чудище молча уставилось на меня, и я увидел в его глазах свою смерть. Зверь прыгнул, и его челюсти щелкнули меньше чем в пяти дюймах от моей глотки. По металлическому звяканью я понял, что пес на цепи.

Я упал. Оскаленная морда циклопического пса была совсем рядом. Я видел ржавые звенья на его шее, чувствовал его зловонное дыхание.

— Это Магнус, — услышал я голос за спиной.

Хозяин сорвал с меня шляпу и бросил псу. Тот вцепился в нее зубами, прижал лапой и рванул.

— Может случиться, что ты устанешь от моего гостеприимства, — продолжил хозяин. — Устанешь и надумаешь покинуть эти пенаты по собственному желанию. Имей в виду, что в таком случае я спущу Магнуса с цепи. Он не забудет твой запах. Запах страха и мочи, которая стекает у тебя по ляжке. И он найдет тебя, где бы ты ни прятался. Где-нибудь в лесу, там, где некому будет его остановить. Он разорвет тебя на куски и оставит доклевывать воронам.

Хозяин развернулся и вышел из сарая. Я последовал за ним.

Как и снаружи, в доме царили запустение и разруха. Треснувшие стекла в окнах, ржавые пятна на потолке — я еще во дворе заметил, от черепицы на крыше мало что осталось. Обои пузырятся от влаги, пахнет плесенью и отсыревшей штукатуркой. Доски пола потемнели от влаги и при каждом моем шаге скрипели так, будто я причинял им невыносимую боль. Пустые темные залы, обивка на диванах и креслах местами сгнила, и из нее торчали лохмотья конского волоса.

— Завтра приступим к работе, — сказал хозяин и оставил меня одного.

Я слышал, как хлопнула дверь, слышал его шаги во дворе.

Он, как ты уже поняла, дорогая сестра, не озаботился указать мне место для спанья, поэтому пришлось искать самому. Многие двери в огромном доме оказались запертыми или заколоченными. Весь нижний этаж когда-то был предназначен для пиров. Большой зал для танцев, совершенно пустой, если не считать сложенных штабелем стульев в углу. В соседнем зале — огромный, человек на тридцать — сорок, обеденный стол с треснувшей столешницей. Над камином — портрет маслом, если это можно назвать портретом: изображен господин на фоне пшеничного поля, множество перстней на пальцах, орденская лента на шее. А головы нет — кто-то вырезал голову, очень неровно: либо торопливо, либо в припадке ярости. На месте лица зияет дыра с торчащими нитями холста по краям. Забегая вперед, скажу, что потом я нашел вырезанный кусок в камине, среди золы.

На втором этаже я нашел несколько спален, все пустые. Выбрал первую попавшуюся и обнаружил, что матрас сыр и вонюч, а рама кровати подгнила так, что вряд ли выдержит даже мой малозначительный вес. Поэтому я предпочел спать на полу, подложив вместо подушки свой саквояж.

Но спать я пока не собирался, а любопытства ради обследовал второй этаж. В торцевом конце я нашел спальню побольше, даже не побольше, а огромную. Там наверняка когда-то спали хозяева. На стене висел портрет, на этот раз женский. Очень старый — такие платья уже давно не носят. Руки подняты в приглашающем жесте, дама на портрете словно приглашает зрителя занять место рядом с ней. И у нее тоже голова отрезана, но куда аккуратнее, чем у мужчины внизу. Идеально круглое отверстие.

Мне не понадобилась много времени, чтобы отыскать недостающее. Я сразу заметил, что на широкой постели что-то лежит. Откинул одеяло и увидел тряпочную куклу в натуральную величину, изображающую женское тело. Лицо с портрета, аккуратно пришитое к голове куклы, улыбалось тепло и приветливо, но, как мне показалось, выражало и другие чувства. Прихоть ли это художника или гротеск самой композиции — знать мне не дано.

Матрас рядом с куклой был примят. Я был почти уверен, что мой хозяин именно здесь проводит ночи, положив руку на талию этой довольно уродливо сшитой куклы. И подозрение мое не замедлило подтвердиться в ближайшие ночи: я слышал, как он с ней разговаривает, всегда очень тихо, так, что слов не разобрать, но иногда слышались и другие звуки, тоже непонятные: то ли он смеялся, то ли плакал.

Я вернулся в свою комнатушку и забился в угол, поставив на всякий случай стул перед дверью. Подобрал колени к подбородку и лежал, трясясь от холода, но больше от тоски и страха, пока не заснул. Ночью огромный дом наполнился звуками, словно все, кто когда-то здесь жил, вновь явились в свои владения. Я не могу точно сказать, во сне ли, наяву ли, а скорее на зыбкой границе между сном и явью, мерещились мне вопли страсти и боли, мольбы о спасении, странное хихиканье, эхо давно отгремевших пиров; мне виделись также мужчины и женщины в платьях старинного покроя, играющие в жмурки в огромном бальном зале внизу.

Ночью пошел дождь и поднялся ветер, я слышал, как он воет за окном, как капли дождя со звоном падают на чердачный пол двумя этажами выше. Воздух насытился влагой, и стало еще холоднее.

 

10

Дорогая сестра, я проснулся от странной тяжести, наверняка и тебе знакомой, — тяжести недоброго взгляда.

— Время, — сказал он коротко, не успел я вскочить и протереть глаза.

Он сидел на постели, той самой, которой я побрезговал.

Я проследовал за ним во двор, к тому низкому сараю, откуда Магнус уже пожелал мне доброго утра злобным, пополам с рычанием, лаем. Мне очень не хотелось встречаться с этим чудищем, но оказалось, что и у хозяина не было такого намерения: мы прошли мимо, к небольшому каменному строению. Хозяин открыл замок большим железным ключом и пропустил меня вперед.

В большой комнате с закопченным камином стоял стол, а на столе лежал человек. Юноша, совсем молодой, вряд ли намного старше, чем я, если вообще старше. Руки и ноги его были привязаны стянутыми под столом ремнями так, что он не мог сделать даже малейшего движения. Между зубов втиснута палка, а под палкой виден кусок ткани — кляп. Глаза завязаны. Рядом со столом на полу стояли несколько бутылок и воронка. В комнате витал кислый запах — все ясно. В беднягу вливали вино, пока он не потерял сознание. Красивое, чистое лицо, волнистые волосы до плеч, точно такие, как у меня. Русые, с золотистым оттенком.

Я не успел прийти в себя от увиденного, как услышал за спиной тот же блеклый, без всякого выражения, голос:

— Мне сказали, ты учился у фельдшера. Скажи, сколько рук и ног ты отрезал ради спасения жизни раненых?

— Сам? Ни одной. Я подавал инструменты, — сказал я, и сердце мое сжали ледяные пальцы ужаса. — Но я много раз видел, как это делает мой учитель.

— Достаточно. Это твой пациент, Кристофер Бликс. Я хочу, чтобы все его конечности были отделены от тела, как при неизлечимых ранах картечью или штыком. Обе ноги, обе руки. Далее я хочу, чтобы ты его ослепил, вырезал язык и проткнул барабанные перепонки. Так ты отработаешь твой долг. Нить его жизни в твоих руках, и если ты оборвешь ее из сострадания или по неосторожности, то обещаю: ты будешь завидовать его судьбе. Все необходимые инструменты в твоем распоряжении. Надеюсь, ты хорошо понял мои слова.

Голова закружилась так, что я вынужден был схватиться за стену. Я не верил своим ушам. Неужели кошмарные видения продолжают меня преследовать? Потрясение было так велико, что я забыл про страх, внушаемый мне этим дьяволом в человеческом облике.

— Нет! — прошептал я, хотя мне показалось, что я кричу во весь голос. — Ни за что на свете! Даже ради моей свободы. Отправьте меня назад в Стокгольм, я охотнее проработаю двадцать лет на каторжных работах, прикованным к верстаку.

Он спокойно покачал головой:

— Такой возможности уже нет. Если ты откажешься, я отдам тебя Магнусу, он сожрет тебя живьем, начиная с ног.

Он смотрел на меня по-прежнему бесстрастно. Даже не на меня, а сквозь меня.

— Ну что ж… выбирай!

Я зарыдал, вслушиваясь в его спокойное дыхание. Он ждал ответа. Он мог бы и не ждать — и он, и я заранее знали, какой выбор я сделаю. Я вытер слезы рукавом рубахи, но это не помогло — я продолжал плакать.

— Сейчас он усыплен вином. До наступления сумерек ты должен вырезать ему язык. Дальше — в том порядке, какой ты выберешь сам. Как можно быстрее, но так, чтобы не было угрозы для жизни. Под столом — ящик с инструментами, в мешке — кетгут и корпия. Все инструменты заточены у лучшего стокгольмского точильщика. Если понадобится что-то еще, немедленно скажешь.

Я с ужасом вспоминаю, что, даже плача, я соображал, что мне может понадобиться. Вспомнил наставления Эмануеля Хофмана, которые он повторял постоянно. «Есть только один способ избежать заражения раны, — говорил он. — Нужны можжевеловые ветки, чтобы окуривать комнату, и еловая хвоя, чтобы посыпать пол. И, разумеется, уксус».

 

11

Я остался один на один со связанным юношей. Прошло несколько минут, прежде чем я пришел в себя, и только тогда я услышал его дыхание. Сама мысль о жутком преступлении, которое меня заставляют совершить против этого молодого человека, приводила меня в ужас. Он мог бы быть моим братом.

Услышав его ровное дыхание, я выскочил во двор.

Хозяина нигде не было видно. Я сказал ему чистую правду. Много раз мне приходилось видеть, как Эмануель Хофман уверенной рукой режет кожу и мышцы, пока не обнажится кость; я видел, как он накладывает зажимы и перевязывает кровоточащие сосуды; как упирается в плечо раненого коленом; как после нескольких движений пилой отрезанная рука падает в толстый слой хвои на полу; как из кожи и мышц формируется культя. Выживали далеко не все. У многих рана начинала гноиться, культя багровела, потом чернела, начиналась лихорадка, и с лихорадкой приходила смерть. Все это я видел, но Хофман ни разу не позволил мне произвести операцию самостоятельно, чем, признаюсь, я был втайне доволен. Я протягивал ему инструмент, а он брал его или требовал другой. Какие у меня шансы на удачу?

Я побежал в свой закуток. Мне было не миновать рассохшегося сарая, где на цепи сидел чудовищный Магнус. Я приложил руки к вискам, чтобы не мешал свет, и заглянул в щель. Пес поднялся — звериное чутье подсказало ему, что на него кто-то смотрит. Он уставился на меня — в глазах его читалась яростная беспощадность голода. Пасть приоткрылась, и уже через несколько секунд, огибая желтые клыки, из нее поползла слюна. Я представил себя на земле, мои ноги… как он медленно перемалывает своими могучими челюстями берцовые кости, как хрустят, словно орехи, коленные чашечки…

И я опять зарыдал, сестра. Я понял, что вовсе не мужество заставляет меня растерзать другого, ничего плохого мне не сделавшего человека. Вовсе не мужество, а трусость, желание любой ценой спасти свою шкуру. Почему я так легко согласился?

Я вспомнил компендиум, который подарил мне добрый Хагстрём. Помчался в комнату, трясущимися руками вынул из саквояжа и начал читать. Описание необходимых инструментов, всевозможных вмешательств, как Хагстрём их называл, в том числе и ампутаций; глава так и называлась: «Хирургические вмешательства». Понятные и подробные рисунки. Неужели добрый профессор выручит меня еще раз?..

Но язык! Про язык в книге не было ни слова. Тут я предоставлен самому себе. Самое страшное — кровотечение. Я знал, что кровопускание часто бывает целебно, оно помогает сохранить правильный баланс жидкостей в организме, но до определенных границ. Нельзя же выпускать всю кровь.

У Хагстрёма ничего об этом не было, поэтому я решил следовать советам Хофмана. Мой ментор постоянно употреблял слово миазмы — ядовитые газы, образующиеся из находящихся глубоко в земле нечистот. Эти газы поднимаются на поверхность, отравляют легкие здоровых людей, вызывают нагноение и антонов огонь у раненых. Он постоянно гонял меня по лавкам купцов в поисках нужных средств. В этом жутком доме никаких лавок не было, зато была кладовая. Я облазил весь чулан, пооткрывал и перенюхал все банки и бутылки — ничего похожего на уксус.

За рядами полок была еще одна дверь. За ней обнаружилась выщербленная каменная лестница в погреб. Я зажег лучину, поднял над головой и увидел бесконечные ряды пыльных бутылок. Это был винный погреб. Вино, конечно, не уксус, но мне не раз приходилось делать уксус для Хофмана — достаточно несколько дней подержать вино без пробки и в тепле.

И ели, и кусты можжевельника я нашел в лесу — далеко ходить не пришлось. Наломал еловых веток и устелил ими пол. А можжевельник свернул в тугой пучок и поджег. Гореть он не хотел, но очень сырые ветки начали тлеть, и комнату заполнили густые клубы белого дыма. Дождался, пока дым заполнит комнату, и затоптал остатки.

В ящике под столом были такие же инструменты, как и у Хофмана, хотя совсем новые. Скорее всего, ими ни разу не пользовались. Щипцы, пила, ножи, хирургические иглы. Я попробовал ножи на ногте — не скользят. Значит, хозяин сказал правду — острые.

Я собирался отрезать ему язык, сестра. Развязал веревку, которая удерживала палку между зубами, вынул мокрый кляп и зачем-то убрал повязку с глаз. Растопил печь и положил в огонь кочергу. Постепенно она нагрелась до красного каления.

Потом я вытесал клин из полена и сбоку затолкал между зубов, чтобы рот не закрывался. Положил голову набок, чтобы юноша не захлебнулся кровью.

Когда я взял в руки нож, они тряслись так, что я был вынужден положить его на место и немного посидеть без движения, дабы успокоиться. Взялся за язык и тут же понял, что удержать его в руке невозможно — влажный и упруго-мягкий, он ускользал из пальцев, как ящерица из банки Хагстрёма.

Я не знал, что делать. Положил нож и вышел на улицу, прихватив с тобой одну из бутылок с вином. Поскольку штопора у меня не было, отбил горлышко и начал пить. Я узнал аромат — токайское, знаменитое вино, но мне оно вкусным не показалось, наверное, потому, что я не пил его, как полагается, маленькими глоточками, а лил в рот, пока не загорелось горло. Немало попало и на мою видавшую виды, но все же когда-то белую сорочку.

Солнце медленно двигалось к закату. Еще не вечер, но времени осталось совсем мало. Я сидел на ступеньках, обхватив руками колени, раскачивался от отчаяния и не мог ни на что решиться. И в этот момент я впервые услышал его голос, пара невнятных слов, пробившихся сквозь тяжкое опьянение:

— Вынь монету.

Я вовсе не был уверен, что смогу сделать то, что мне приказано, с полутрупом, но, если он придет в сознание — у меня нет ни единого шанса.

Я бросился в комнату — вино все же придало мне решимости. В комнате, помимо постепенно развеивающегося можжевелового дыма, сильно пахло раскаленным металлом. Ни на что не надеясь, я вывалил содержимое сундучка на пол. Но оказалось, что нашлось и то, что мне нужно: щипцы и ножницы.

Захватил щипцами кончик языка и вытянул, сколько мог, — но лишь для того, чтобы убедиться: до корня еще далеко. Ножницами не достать.

Побежал к рассыпанным на полу инструментам, схватил молоток и тупое долото. Повернул голову, прижал его щеку к столу, наставил стамеску и ударил. Меня чуть не вырывало, когда я услышал хруст сломанных зубов, но у меня не было выхода, сестра, у меня не было выхода! Ударил еще раз и еще — ударял до тех пор, пока во рту не остались только кровоточащие десны с осколками зубов. Теперь я мог просунуть в его рот ножницы. Вытянул язык и отрезал настолько близко к корню, насколько мог. Ударила струя крови. Я схватил кочергу и с руганью отбросил — забыл, что она раскалена. Обмотал руку рукавом куртки, снова взял кочергу и сунул ему в рот, вслепую, потому что кровь лилась рекой.

И только теперь он закричал, сестра. Но это было не самое худшее. Самое жуткое, что он открыл глаза и посмотрел мне в лицо.

Этот взгляд будет преследовать меня до могилы.

 

12

Сейчас у меня сколько угодно времени, сестра. Начался месяц гниения, а работа, которую меня заставили делать, оставляла сколько угодно времени. Раны должны заживать, и все мои обязанности сводятся к ежедневному уходу за моим пациентом. Я кормлю его кашкой, мою и слежу, чтобы все его потребности были по возможности удовлетворены. Когда он беспокоится и начинает выть, я даю ему вина. Иногда он пьет с охотой, иногда капризничает, и тогда я вливаю вино через воронку. Но и в том, и в другом случае он успокаивается.

То же можно сказать и про меня. Я только и делаю, что бегаю в винный погреб и достаю оттуда бутылки — для него, но и для себя тоже. Пью столько, сколько могу. Хозяину, похоже, все равно, чем я занимаюсь. Он даже видел меня, когда я, груженный бутылками, нетвердою походкой шел по коридору, но не сказал ни слова. Никакой радости в пьянстве нет, но все же предпочтительнее, чем трезвость. По крайней мере, картинки становятся не такими яркими. Можешь ли ты понять ужас, который каждый раз охватывал меня, когда я приступал к очередной экзекуции? Вряд ли… Этого никто не может понять. Ни один нормальный человек. Например, приложить к его глазу острие ножа и давить, пока мир для него не погаснет навек. Эти сцены разыгрываются передо мной непрерывно, стоит лишь закрыть глаза.

Удалив очередную конечность, я отдаю ее Магнусу и смотрю, как пальцы один за другим исчезают в ненасытной глотке, как он с легкостью перегрызает крепкие трубчатые кости, чтобы добыть костный мозг. И время от времени это чудовище косится на меня из своего угла, будто хочет сказать: «Ты на очереди».

Постоянный винный дурман мешает мне отличить бред от действительности. Рисунок на обоях начинает шевелиться и превращается в гигантского осьминога, готового задушить меня, стоит подойти поближе. Как-то ночью, когда я пошел в подвал за очередной бутылкой, я видел при свете мышиного короля и целый рой связанных хвостами крыс. Или привиделось? Они с отвратительным визгом бегали вдоль стены и исчезли в углу, хотя норы я не нашел. Говорят, это дурной знак.

Особенно много я пью перед сном и убиваю сразу двух зайцев: засыпаю, потеряв сознание, и просыпаюсь все еще пьяным.

Как-то ночью я проснулся от каких-то звуков совсем рядом. Открыл глаза и увидел, что хозяин роется в моих вещах. Потом он сел на кровать и стал читать мои письма к тебе, дорогая сестра, все мои неотправленные письма. Он читал и смеялся — но не поручусь, что это был не сон, потому что я ни разу не слышал его смех.

Компендиум Хагстрёма очень мне пригодился. Подробные рисунки, как наилучшим образом проводить ампутацию, как надо пилить кость не там, где сделан разрез, а отодвинуть кожу и мышцы и отпилить немного выше, чтобы сохранить кожно-мышечный лоскут, необходимый для заживления раны и формирования культи. Следуя рисункам Хагстрёма, после удаления конечности я накладываю кожаный жгут, сделанный из найденной в пустой конюшне вожжи. Я смазал ее нутряным жиром, она стала мягкой, податливой и не рвется, когда я затягиваю ее изо всех сил. Я сделал в ней небольшую петлю и вставил в петлю стамеску. Вращая стамеску, я затягиваю жгут, и кровотечение останавливается.

Аппетита у меня совершенно нет, и это хорошо, моя дорогая сестра, потому что хозяин о моем пропитании не заботится. Сейчас лето, в лесу полно ягод и грибов, так что мне вполне хватает. А что он сам ест — представления не имею. Может, у него где-то есть тайный склад провианта, о котором знает он один. Я очень похудел, штаны сваливаются, пришлось подвязать их шнурком. Портрет в зале… я боюсь проходить мимо этого портрета. Хозяин как-то сказал, что это его отец, которого он ненавидел. Он умер несколько лет назад, но мне иногда видится, что отец его бродит по залам и ощупывает воздух. Он же слеп, у него нет головы. Он ищет своего сына, а зачем — обнять или задушить, знать мне не дано.

Вчера я приготовился отнять левую руку. Останется только правая. Придется изобретать новый способ привязывать пациента к столу. Раньше я использовал для этой цели его конечности. Я наточил нож, проверил каждый зубчик на костной пиле. Полил уксусом стены и пол, поменял еловую подстилку. Окурил комнату можжевеловым дымом.

И тут я увидел, как что-то блеснуло у него на пальце. Это было кольцо, сестра. На мизинце у него был перстень. Я наверняка видел его и раньше, но не обратил внимания или, вернее, не придал значения. Перстень золотой, с большим овальным камнем.

Я плюнул на палец и хотел скрутить кольцо, но рука с черными отросшими ногтями дернулась и попыталась в меня вцепиться. Я успел увернуться, и он меня не поцарапал.

На темном камне выгравирован герб, очень тщательно, с мельчайшими деталями.

У меня закружилась голова. Я бросил вожжу и вышел на крыльцо, чтобы получше рассмотреть перстень.

На березе на опушке леса каркнул ворон. Я рассмотрел перстень со всех сторон. Такие перстни носят только аристократы: герб символизирует принадлежность к знатному роду. Даже если я никогда не узнаю его имени, наверняка найдется кто-то, кому знаком этот герб.

Меня затрясло. Провидение послало мне возможность пусть жалкого, но все же оправдания того, что я поступил с этим юношей так, как не поступают даже с худшим врагом, даже с приговоренным к смерти преступником. Но как это сделать? Выпитое вино не позволяло мне сосредоточиться.

Когда я услышал голос, решил, что меня хватит удар и я замертво свалюсь на землю.

— Что с рукой? На твоей одежде нет пятен. Почему ты тянешь?

Хозяин стоял у меня за спиной. Я не слышал его шагов. У меня волосы встали дыбом, и я сам понял, насколько фальшиво прозвучал мой ответ.

— Я как раз собирался приступать, господин, — сказал я, сжимая перстень в кулаке.

Его лицо, как всегда, ничего не выражало, а глаза были пусты и темны, как лесное озеро ночью.

— Что ты сжимаешь в кулаке? Я вижу. Покажи!

Я склонил голову и открыл ладони.

Они были пусты.

Зная его противоестественную проницательность, я незаметно уронил перстень в траву и прикрыл ногой.

Он долго смотрел на мои дрожащие руки.

— Не тяни время. Ты отощал, а я не вижу смысла в том, что ты сдохнешь, не выполнив поручение.

С этими словами он повернулся и ушел.

Когда я убедился, что он меня не видит, быстро поднял перстень. Его последние слова навели меня на мысль, до которой я сам ни за что не додумался бы.

Я вернулся к моему пациенту и положил руку ему на щеку. Лицо его было все еще красиво, несмотря на пустые глазницы и проваленные из-за отсутствия зубов щеки. Я никогда не прикасался к нему так интимно, и он, как мне показалось, немного успокоился. Зажал кольцо между указательным и большим пальцами и поднес к его губам. Когда мне показалось, что он узнал его форму, положил перстень ему в рот и принес воды. Прислушался к глоткам и заглянул в рот, чтобы убедиться, что он проглотил фамильный перстень.

Я не понимал до конца дьявольский план моего хозяина. Ясно, что он куда-то его отправит после того, как заживет последняя культя. И есть шанс, пусть небольшой, что кто-то этот перстень обнаружит. Как — я не мог представить, ведь после того, как я ампутирую последнюю руку, у него не будет никакой возможности кому-то что-то сообщить. Но может быть, может быть… Может быть, кто-то найдет перстень, может быть, след каким-то образом приведет сюда, в это логово сатаны, и неслыханное злодеяние будет раскрыто.

Я не был уверен, что он меня слышит: уже на третий день по приказу хозяина я проткнул ему барабанные перепонки, после чего хозяин изо всей силы поочередно хлопнул в ладоши около каждого уха и убедился, что юноша даже не вздрогнул. Но на всякий случай я склонился к нему и громко сказал:

— Если перстень выйдет естественным путем, я его вымою и опять дам тебе его проглотить. А потом тебе придется позаботиться об этом самому. Как — ума не приложу.

Если он даже и понял, никак не показал.

Потом я ампутировал руку, перевязал сосуды, затянул закруткой жгут, отнес руку Магнусу и поплелся в винный погреб — у меня было только одно желание: напиться до бесчувствия. Но спать я не мог. Достал перо, размешал в воде золу и сел писать тебе, мой дорогая сестричка, единственный мой друг.

Помнишь ли ты, сестра, как мы говорили, что должен быть и другой мир, кроме этого? Помнишь ли ты эти весенние ночи, когда я стоял на коленях у твоей постели, пока пение птиц не поведает нам о рассвете? Как мы воображали прекрасный луг вдали от этой юдоли страданий, как мы побежим с тобой по этому цветущему лугу? А когда устанем, присядем в тени клена, подставив лицо весеннему ветерку, напьемся хрустальной воды из родника и утолим голод яблоками и дикой малиной… Как мы будем смеяться и прыгать — вдали от вымирающей Карлскруны, где на ялах вывозят черные трупы с зимовавших кораблей и выкладывают их штабелями на берегу? Как мы будем счастливы! Так могут быть счастливы только брат и сестра… Я уже не мечтаю ни о цветущих лугах, ни о дикой малине. Для меня все кончено. Потерянную невинность нельзя вернуть, и все мои мечты о будущем пошли прахом. Как я могу быть счастлив после всего, что я видел, и, самое главное, после того, что я сделал?

Скоро уже четыре года, как лихорадка отняла тебя у меня, моя любимая сестра. Я понял, что ты уже не дышишь, только когда на груди твоей перестала шевелиться простыня. И мне ничего не оставалось, кроме как выкопать могилу, сплести венок из весенних цветов и поставить крест из двух веток на месте твоего вечного упокоения.

Я уже не прошу, чтобы ты дождалась меня в тени этого клена, с розовыми щеками и в белой льняной юбке, в той, что подарила тебе мама в день твоего рождения, которому суждено было стать последним. Теперь я молюсь о другом. Я молю Бога, чтобы ты лежала в той яме, где я тебя оставил, чтобы за пределами жизни нас не ждал никакой райский луг. Я не хочу, чтобы ты узнала, что натворил твой брат. Я скоро и сам окажусь в такой же яме, где нет ничего, кроме вечной, неисчерпаемой пустоты.

 

Часть третья

Ночная бабочка

 

Весна 1793

Где жизнь моя? Где чувства? Где мечты? Огонь страстей, томление желаний? Я обнимаю клочья пустоты, В глазах моих туман воспоминаний, А холод, и бессилье, и тоска, Что кровь мою навек оледенили, Доказывают мне наверняка, Что я уже давным-давно в могиле.

 

1

Развести огонь в печи — штука непростая. Головоломка размеров, углов и промежутков. Дрова надо сложить правильно и тщательно. Огонь — живое существо, и как все живое, он умирает, если ему не хватает воздуха. Тщательно наколотые, но сырые дрова, которыми Анна Стина топила дома, в предместье Катарина, было куда труднее разжечь, а здесь-то — пустяк. Сухой хворост. Достаточно поднести лучину, и вспыхнет, как факел. Распорядитель ждет только, когда служка на башне выкрикнет время — и пробьет час разжигать костер в честь святого Вальборга.

Анна Стина в детстве побаивалась огня. В сказках огонь называли «красным самцом», и никогда ничего хорошего от него не ждали, всегда представляли безжалостным чудищем. Она понимала, что сказки эти идут из старых времен, их рассказывали старики, видевшие собственными глазами, как огонь пожирает деревянные лачуги. Но Анна Стина — дитя иного времени, она выросла в каменном, а не деревянном Стокгольме. Деревянных лачуг становится все меньше, и с годами уже трудно увидеть связь между ненасытным огненным штормом и мирным потрескиванием дров в печи. И даже сегодня, в день, когда огню позволяют несколько часов поиграть в былое величие, он все равно приручен и окружен бесчисленными ведрами с водой и пожарными шлангами.

Вечер на удивление теплый, но с моря дует прохладный ветер. И слава богу: когда ветер с моря, Барнэнеген оказывается с наветренной стороны от Фатбурена, где вонь оттаявших нечистот можно не только почувствовать, но и увидеть в виде плюмажей почти неподвижно висящих в воздухе металлически-синих мух. А сизое вечернее небо в этот короткий период между весной и летом согревает душу. Позади угольно-черный зимний мрак, когда идешь по переулку, вытянув руки, чуть не на ощупь, а за тобой подглядывают кошачьи глаза уличных фонарей, которым не под силу осветить даже собственный столб. А если, не дай бог, выронишь что-то в снег, единственный шанс найти — остаться на месте и ждать рассвета. Весной природа не в силах нарушить данные ею обещания, даже если бы и хотела. Она вынуждена их выполнять, и все кажется возможным и достижимым.

И весело не только ей.

На лугу полно народу. На траве расселись дети, бродяги и нищие из предместий Катарина и Мария, рабочие мануфактур, те, у кого еще есть силы и желание куда-то идти после работы. Чуть подальше — публика почище: владельцы фабрик с друзьями из Города между мостами, аристократы в роскошных шелковых одеяниях с непременными кружевами. А рядом с ней, Анной Стиной, устроился Андерс Петтер, соседский мальчик. Он на пару лет старше, уже готовится выйти в море со своим отцом. Скоро, очень скоро придет время, когда он уверенным шагом пройдет по ребристым деревянным сходням, корабль вооружится парусами и отправится в плавание. В другой, неизвестный мир, далеко-далеко от Стокгольма. Анна Стина завидует ему. Сама-то она прикована к Сёдермальму невидимыми, но оттого не менее прочными цепями.

Не успела она подтянуть колени к подбородку, чтобы сделаться поменьше и не представлять такой лакомой добычи для усилившегося и похолодавшего ветра, послышался крик:

— Пора!

В основание сунули факел, огонь несколько раз лизнул нижние сучья и стал быстро карабкаться наверх, к вершине высоченной кучи хвороста.

Тут же возникло замешательство: оказывается, команду зажигать дал не служка с башни, а какой-то оборванный мальчуган. Ему надоело ждать, и он ловко передразнил голос служителя. Пожарник под хохот толпы с притворной свирепостью бросился в погоню за нарушителем, но стайка мальчишек брызнула во все стороны, и уже непонятно, за кем из них гнаться. Но заряд веселья уже получен. Бутылки с самогоном передаются из рук в руки. Костер становится все ярче, языки пламени похожи на раскаленные когти, царапающие быстро чернеющее небо с уже высыпавшими звездами. Словно соревнуясь с ними, костер посылает в небо мириады раскаленных искр, но они быстро гаснут и медленно опускаются на землю серыми мучнистыми мотыльками. На фоне костра люди выглядят, как безличные кривляющиеся силуэты, никого не узнать. Чуть поодаль какого-то переосвежившегося парня остановили полицейским ухватом, он дергается и пытается вырваться, но рога ухвата обхватили его шею надежным замком, а до самого полицейского ему не дотянуться: рукоятка достаточно длинна. Народ одобрительно хохочет, радуется отчаянным и неуклюжим попыткам освободиться, свидетельствующим о бойцовской натуре пьяницы.

Лишь только когда толпа зевак немного рассеялась, Анна Стина заметила, что Андерс Петтер положил ей руку на плечо.

Анна Стина знала, что такой момент наступит. Она уже не маленькая, и даже ее короткая жизнь отучила девочку от излишней доверчивости. Андерс — товарищ ее детских игр, друзья не разлей вода, но теперь они стали старше, и его интерес к ней уже за пределами детской дружбы. Она ничего не имеет против Петтера, он ей даже нравится. Приятный парень, мягкий в обращении. И красивый: темные волосы, ярко-синие глаза. Но она пока не готова к решительному шагу, а он настаивает. Анна Стина никакого любовного томления не испытывает. Она просто не знает, что это такое. Ее мать, Майя, уже много лет живет без мужа, и мужчины у нее нет, и она от этого нисколько не страдает. В какой-нибудь другой вечер и, может быть, очень скоро, но не сегодня.

Она давно ждала этого момента, ждала со страхом, мучительно размышляла, как отказать Андерсу и при этом не обидеть, не разрушить их давнюю дружбу. Даже мысленно расписала, что и как она скажет, в какой момент улыбнется и даст понять, что надежда не потеряна. Поэтому ее саму удивило: она довольно резко сбросила его руку и замолчала, забыв заготовленные заранее приветливые слова. Молчала и радовалась, что в темноте не видно, как щеки ее заливает краска.

Вместо нее заговорил Андерс:

— Ты же знаешь, что мне нравишься, Анна. И всегда нравилась.

Она будто онемела, не может выдавить ни слова.

— Тебе уже скоро пора замуж. Мать твоя болеет, а когда помрет, ты и вовсе одна останешься. У тебя нет никого, Анна. Пойдем к пастору, он нас обвенчает…

Он говорит все тише и тише, потом умолкает, а она так и не знает, что ему ответить, и ненавидит себя за это молчание, и чувствует, как в нем закипает обида. Что с ней? Она будто упавший с телеги в Барнэнгене острый и бессловесный осколок мрамора, предназначенного для волшебного резца Сергеля.

Ее возвратили к жизни всхлипывания Андерса — парень неожиданно заплакал и ушел. Она уже не видит его, но этот плач словно вернул ей прежнего Андерса, мальчишку, которого она утешала, которому промывала ободранные локти и коленки, смазывала маслом рубцы на спине и ягодицах, оставленные розгами свирепого отца. Когда они были детьми, предместье Катарина вовсе не казалось им убогим, это они осознали гораздо позже. Для них это была сказочная страна, полная загадок и приключений. Выдумывала игры она, Анна Стина, но без участия Андерса что за игра! Крыша их лачуги превращалась в палубу фрегата по пути из Китая или Индии, а щепки и камушки — в фарфор и нефрит, которые непременно принесут им счастье. Когда начинались летние дожди и по склонам церковного холма журчали ручьи, они играли в пожарных: Анна Стина извещала о только что замеченном пожаре (она важно называла его где-то услышанным словом «возгорание»), а Андерс, хохоча, черпал дырявым ведром воду и спасал положение.

Ее фантазия не знала границ, и она долго считала, что Андерс так к ней привязан именно из-за этих выдумок.

А теперь он плакал, и она, ни о чем не думая, догнала его на краю луга и обняла вздрагивающие плечи. Он спрятал лицо в ладони, а она начала укачивать его, как в детстве. Наконец он обернулся и положил голову ей на плечо. Анна Стина гладила его темные волосы, приговаривала что-то, и ей становилось легче на душе, казалось, все наладится, все будет хорошо… пока Андерс не обернулся и не закрыл ей рот поцелуем, сцепив руки за ее спиной. Она отшатнулась, он подался за ней, и они оба упали в траву. Андерс прижал ее к земле всем телом, а когда она попыталась протестовать, не смогла ни слова сказать — он втиснул соленый язык ей в рот. Сначала она огорчилась — он ее неправильно понял, и тут же на смену огорчению пришел страх. Что он делает? Рассчитывает, наверное, что жаркие поцелуи наведут ее на другие мысли? Думает, она ради приличия разыгрывает недотрогу и даже благодарна ему за такой напор — дескать, вся вина на нем, а она девушка порядочная? Она попыталась уговорить его, успокоить, но куда там. Закричала, позвала на помощь — никого. И тут ее охватила паника. Андерс намного сильнее ее. Намертво прижал к земле, а коленом больно раздвинул бедра и втиснулся между ними. Он хочет забрать у нее то, что она пока не хочет отдавать, и она ничего не может сделать, у нее слишком мало сил, чтобы сопротивляться.

Потом Анна Стина удивлялась, как много успела передумать в эти короткие мгновения. Самые противоречивые мысли. Пробовала себя уговорить, что она сама виновата, что все естественно, что у нее нет причин сопротивляться — с какой стати? Они знают друг друга с молодых ногтей, почему бы не узнать еще ближе? В их предместье такое случается часто: детская дружба перерастает во взрослые отношения. Мужчина знает, что делает, а девушке положено внять его резонам.

Ну нет! Она засосала его нижнюю губу, укусила что было сил и, как только Андерс на секунду ослабил хватку, закатила ему две оплеухи, одну за другой. Он выпростал руки, чтобы унять кровь, скатился с нее на траву и так и остался лежать.

Теперь плакали оба, но первой успокоилась Анна Стина. Протянула руку и дружески погладила Андерса по голове, словно хотела сказать — ничего страшного не произошло, все можно понять и простить, но он дернулся, словно она ткнула в него раскаленным прутом, вскочил и, чуть не упав, побежал вверх по холму.

Анна Стина посидела еще немного. От костра у залива остался огромный, все еще раскаленный, медленно остывающий скелет, но и он скоро обратится в пепел. Только сейчас она заметила — в двадцати локтях сидит нищий в шляпе, чешет свалявшуюся бороду и скалится, сунув руку в грязные и заблеванные штаны.

— Лучше представления и не придумать. — Он выплюнул табак и подергал рукой в штанах. — Ничего, со временем найдешь парня позабористей, только не забудь про бедного нищего, я тоже хочу поглядеть. Шиллинг дам!

Он захохотал, радуясь собственному остроумию. Ее передернуло. Отряхнулась и пошла той же дорогой, что и Андерс Петтер — домой, в предместье Катарина.

 

2

С весной пришло тепло, а с теплом — лихорадка. Лихорадка не знает пощады, болеют все — и стар, и млад, и богач, и бедняк, но, как всегда, хуже всех приходится слабым. Сколько Анна Стина себя помнила, мать всегда работала прачкой в текстильной мануфактуре. Время от времени, правда, ей приходилось стирать и на шатких деревянных мостках в заливе — шерсть и лен, лен и шерсть, бок о бок с такими же, как она, бедолагами. По весне лихорадка приходила всегда, сколько Анна Стина себя помнила, и она просачивалась в первую очередь в мануфактуры, хотя хозяева старались не открывать окна в надежде оградить себя от вредных городских испарений. И Майя заболевала одной из первых. На этот раз началось с болей в горле, распухли железы на шее, ночью начался жар. Она металась, сбрасывала одеяло, простыни мокрые от пота. Лихорадка сменялась ознобом, мать то прижималась к спавшей рядом Анне Стине, то чуть не сталкивала ее на пол. Отказывалась и от еды, и от питья, каждый глоток стоил долгих уговоров.

Мать безостановочно бредила. Сплошной, неудержимый поток слов, который ни один из живущих на земле людей не смог бы наполнить смыслом. Но иногда — совершенно ясная речь, будто она в сознании и здравом уме. Вечером, пока Анна Стина пыталась уговорить мать проглотить хоть несколько ложек жидкого супа, та вдруг начала рассказывать о пожаре. Как и многие старики в округе, она называла его «красный самец». Пожар обратил в пепел чуть не все предместье. Было это в тысяча семьсот пятьдесят девятом году, когда Майя Кнапп всего лишь пару лет как покинула материнское лоно. Анна Стина много раз слышала эту историю, но никогда с такими подробностями. В жару лихорадки Майя говорила не прерываясь, вспоминала мельчайшие детали с пронзительной ясностью, будто и сейчас видела их перед собой. Собственно, из-за этого пожара они и перебрались в предместье Катарина много лет назад.

Сейчас Майя Кнапп арендует койку для себя и дочери в Катарине, но родилась она в предместье Мария, и в тот роковой день строила во дворе большое и богатое поместье. Уличные камни изображали дома и флигели, из сухих щепок получился отличный забор. Родители работали в поле, а присматривала за Майей соседка, очень старая, к тому же парализованная на левую сторону. Она то и дело задремывала, и Майя была предоставлена самой себе.

Сразу после полудня в башне церкви Марии зазвонил колокол. Но не как всегда, а странно: два удара, короткий перезвон, еще два удара. Почти сразу ответила церковь Катарины, за ней — все три церкви в Городе между мостами, и под конец отозвались Божьи храмы по другую сторону фьорда — Клары, Якуба и Хедвиги. Бухнула двойным залпом пушка на Корабельном острове. По всем городу вывесили флаги, показывающие направление пожара.

Потом появился запах. Едкий, щиплющий глаза запах гари. И первые погорельцы. Они тащили с собой свое имущество — кто на тачке, а кто и на спине — много они не нажили. Первые полчаса жители еще надеялись, что пожар удастся погасить, но с появлением крыс рухнули все надежды.

Крысы бежали серой, колышущейся, все нарастающей волной. Из подвалов, продуктовых складов, из домов и сараев. Давно известно: если серые братья спасаются бегством, значит, надежды нет. Началась паника. Через час весь квартал Мария был окутан дымом.

Прибежал запыхавшийся мальчишка, чтобы увести парализованную соседку.

— Беги! — крикнул он Майе. — Беги к Слюссену! Пожар идет с запада, с Танто и Хорнстулля.

Как она могла бежать? Ей было строго запрещено покидать двор без родителей, и Майя решила ждать.

И ждала, пока из глаз не полились слезы. Каждый вдох сопровождался кашлем.

Только тогда она выбежала на улицу — и тут же заблудилась. Ни разу в жизни она не переступала порог родной хижины без родителей. Все заволокло дымом, и Майя не узнавала знакомых примет. Церковная башня, мельницы — все исчезло в густом, непроглядном дыму. Сотни перепуганных, визжащих и орущих чужих людей. Тяжелые деревянные башмаки, повозки, тачки… Она очень испугалась, что ее затопчут, и спряталась в промежутке между деревянными домами, легла на землю и тут же обнаружила: лежа дышать намного легче. Прижала щеку к земле и ждала. С запада из дымного тумана доносились жуткие звуки — мычали брошенные в огненном аду коровы, отчаянно, со странным привизгом ржали лошади…

Майя Кнапп просидела в своем убежище еще четыре часа. Солнце уже село, поток беженцев иссяк, и только тогда решилась она поднять голову.

Она подняла голову и увидела: небо горит. Это и был красный самец, о котором рассказывала мама. Выше, чем шпиль в церкви Марии, он рассыпал искры по багрово-черному небу, а когда искры гасли, он посылал им вслед следующую горсть.

С громовым ревом поднимался он по склону, сжирая все на своем пути. Деревянные дома загорались мгновенно, но и каменные строения богачей не выдерживали осады. Стены чернели, осыпались орнаменты, лопались стекла, и дом превращался в адскую печь, в которой горели мебель, шторы и гобелены. Листы раскаленной кровельной меди летали над кварталом, как красные летучие мыши с подбитыми крыльями. Вокруг девочки, как светляки, носились обжигающие красные искры, на коже появились волдыри, следы которых останутся на всю жизнь.

И только тогда она побежала, крича от страха и размазывая по черному от сажи личику слезы. Ей казалось, она бежит через лес, где вместо веток и листьев неумолимые языки пламени.

Маму Майя нашла на Сёдермальмской площади. Толпу погорельцев оттеснили к воде вставшие цепью стражники. Необходимости в этом не было — лишь изредка кто-то, отчаянно вскрикнув, пытался прорвать плотный строй — в огне остались его близкие. Отца своего Майя больше никогда не видела.

Пожар свирепствовал еще сутки. Майя с матерью жила поначалу на подаяния от общины, потом над ними сжалился землевладелец в Танто. От дома их ничего не осталось, а тело отца так и не нашли. А может быть, и нашли, но точно сказать никто не мог. Трупы обгорели до неузнаваемости. Целое поколение в одну ночь превратилось в бездомных, нищих, вечно пьяных бродяг, осужденных пожизненно выпрашивать милостыню, в нелепые и жалкие призраки собственного прошлого. Двадцать кварталов огонь сровнял с землей.

Майя росла, и вместе с ней росло и отстраивалось предместье — теперь уже как настоящий город с большими каменными домами. Плотники голодали, каменотесы и каменщики богатели. Деревянных хижин ее детства почти не осталось. Майя с матерью вселилась в одну из таких чудом уцелевших лачуг, к которой хозяин тут же сделал несколько пристроек, — бездомных было очень много, деньги лились рекой. Потолок протекал. К тому же дом был построен прямо на скале, и вода в ведрах за ночь покрывалась толстой ледяной коркой. Майя долго боялась подходить к печке — одна искра, и их жалкое жилище превратится в пепел.

В этой комнатушке ей суждено было провести все детство и юность. Она повзрослела, полюбила парня, зачала и родила дочь.

Отец Анны Стины исчез, как только заметил, что у Майи растет живот.

Анна Стина положила руку на лоб матери — раскаленный. Дышит еле-еле. Наверняка этот жар и напомнил матери красного самца в предместье Мария. У Анны Стины тоже заложило грудь. Она не хочет оставлять мать, но одной ей не справиться. Надо бежать за помощью, хотя ей и нечего предложить взамен.

Накинула шаль — и у самого порога наткнулась на Бумана, звонаря из церкви Катарины. Он молод, но у него хорошее будущее: пастор Люсандер вот-вот отправится к праотцам, и Буман займет его место. Он него сильно пахнет спиртным, должно быть, только что сделал хороший глоток.

Она не ждала никакой помощи — интересно, кто попросил звонаря их навестить?

— Пожалуйста, очень вас прошу, у мамы лихорадка. Почитайте молитву, пока я сбегаю за аптекарем.

Через полчаса она вернулась ни с чем. Аптекарь в гостях на Юргордене, и, даже если Анна Cтина возьмет на себя труд туда сбегать, проку не будет: он уже наверняка выпил полведра пунша и вряд ли держится на ногах.

В хижине все тихо, у дверей собрались соседи. У кровати стоит, сцепив руки, звонарь. Лицо мамы накрыто простыней, и Анна Стина поначалу не поняла, почему. Буман прокашлялся.

— Анна Стина, твоя возлюбленная мать покинула земную юдоль, да помилуй ее Бог.

Эти слова, произнесенные почти детским голосом, показались ей неуместно торжественными.

Звонарь пробормотал что-то еще — она не расслышала. У нее подогнулись колени и перехватило дыхание, будто кто-то ударил в солнечное сплетение. Анна Стина не произнесла ни слова, не зарыдала. Никаким рыданиям, никаким стонам, никаким слезам не заполнить пустоту в душе. Майя Кнапп столько лет непосильным трудом удерживала на плаву их маленькую семью, сама вырастила считающуюся незаконнорожденной дочь, стойко сносила презрение общины — и все для того, чтобы умереть в одиночестве, без слова утешения… Как это могло случиться?

Она никак не могла унять все усиливающуюся дрожь, но слез не было.

— Я не к твоей матери пришел, — помявшись, сказал звонарь. — Меня пастор прислал. Анне Стине пора уже знать, что судьбу заранее не угадаешь. Думаю, Провидение позаботилось, чтобы рядом с Майей Кнапп в ее смертный час оказался служитель Бога.

Он потер нос и наконец решился:

— На Анну Стину написали жалобу. Ее вызывают в консисторию, дабы ответить на обвинения в блуде. Но сначала, еще до консистории, пастор хочет поговорить с Анной Стиной.

 

3

— И на какие деньги ты живешь, Анна Стина?

Элиас Люсандер, пастор, мал ростом и очень толст. Черная ряса чуть не лопается на животе и груди, а воротник еле удерживает тройной подбородок. В приемной очень темно, льняная обивка на стенах почернела от копоти. Все, что должно внушать страх и почтение, с годами выветрилось и исчезло. Кипы книг и журналов, между ними чернильницы и мелки. Люсандер сидит за письменным столом. Анна Стина впервые видит пастора не в церкви, и странно: он кажется ей одновременно и больше, и меньше, чем на кафедре. От него пахнет табаком, по́том и жареной селедкой. Но она невольно чувствует, какой огромной властью он обладает. Особенно сейчас, когда его власть направлена не на многоголовую толпу, а только на нее.

— Я продаю фрукты, и мне причитается часть выручки.

Люсандер нетерпеливо кивает, так, будто ответ только подтверждает факт, известный ему и без ее признания. Во время наступившей паузы он смотрит на Анну Стину пристально и подозрительно, и она не понимает, как ей следует поступить: отвести взгляд или не отводить.

— Звонарь Буман сказал мне, что мать Анны Стины Мария покинула наш мир.

— Майя. Ее зовут Майя.

Голос ее еле слышен. Пастор бросил свирепый взгляд на звонаря. Тот промолчал, сделал вид, что не заметил, — молча стоял в углу со сложенными за спиной руками.

— Звали, — прервала тягостное молчание Анна Стина. — Ее звали не Мария, а Майя.

Люсандер сделал усилие, чтобы подавить раздражение, и перевел взгляд на Анну Стину. Облегчение Бумана настолько ощутимо, что стрелка на барометре, предмете постоянных забот пастора, заметно сдвинулась вверх.

— Господь дает, Господь забирает, Анна Стина. Утешься: мать твоя сейчас в лучшем мире.

Люсандер замялся. Надо бы поскорее покончить с утешениями и приступить к делу, по которому он вызвал девчонку. Его мучило похмелье. Головную боль не сняли ни пиво, ни полынная, ни очищенная, ни две чашки кофе. Ему меньше всего хотелось затягивать разговор, поэтому он, пренебрегая уколами сострадания, приступил к делу:

— А как ты рассчитываешь прокормиться без матери? Мужа у Майи Кнапп не было, отца твоего никто, считай, не видел, с тех пор как ты родилась, и жениха ведь у тебя тоже нет, хотя возраст уже подходящий?

— Может, хозяин снизит плату. Или переселит в комнатку поменьше. Справлюсь. Если торговец Янссон позволит, могу работать дольше и продавать больше.

Люсандер и Буман обменялись многозначительными взглядами.

— А что за фрукты продает Анна Стина?

Ей послышалась угроза в вопросе пастора.

— Лимоны, когда привозят. А так — сливы, яблоки. В конце лета и осенью.

Люсандер нахмурился:

— А знает ли Анна Стина, что люди говорят о молодых девушках с корзинками?

Она знала.

— Многие из них продают себя, а не фрукты. Никаких фруктов у них в корзинах нет, — сказала Анна Стина, отведя взгляд.

Она встречала их на улице. Они выходили из подъездов с всклокоченными волосами, в измятых платьях. Все они мечтали найти жениха. Все слышали святочные рассказы. У каждой есть подруга, а у подруги подруга, и знакомая этой подруги теперь танцует на балах с баронами в ожерельях из драгоценных камней, а прическа ее едва ли не задевает люстры. Кто-то из них приспосабливается к коротким случкам на грязных матрасах и в заплеванных подъездах, кто-то страдает и плачет по ночам, но и у тех, и у других век недолог. Они исчезают. Куда — никто не знает. Некоторые оставляют свои корзинки, но не для балов, а для веселых домов, где они меняют имя и проводят дни и ночи на спине или на четвереньках, а у них между ног сменяют друг друга гости.

Ночные бабочки.

— Анна Стина и ее мать нужды не знали, хотя в доме нет мужчины и сама Анна Стина зачата в грехе. Наверное, Анна Стина неплохо зарабатывает на своем товаре. Наверное, пришелся по вкусу покупателям, или как?

Анне Стине кровь бросилась в лицо. Ясное дело, они истолкуют это, как признание вины. Что можно сказать, если ложь заранее и нарочно назначена правдой?

Пастор Люсандер подался вперед, сцепил руки в замок и продолжил, не дожидаясь ответа:

— Анне Стине не обязательно оправдываться. Есть свидетели твоего распутства. Община Катарины, может, и не самая богатая, но, если Анна Стина считает, что здесь некому побороться за правое дело, она ошибается.

Пастору Люсандеру больше всего хотелось, чтобы его оставили в покое. Приказать бы Буману вынести стул в сад и посидеть там в одиночестве с трубкой. Весь разговор настолько же предсказуем, насколько утомителен. Эта малолетняя блудница пытается вкручивать мозги ему, пастору, уже больше десяти лет прослужившему в Катарине и знавшему историю предместья как свои пять пальцев. Падшая девица, как и ее мать. Бесконечная цепь, она тянется от поколения к поколению, наверное, от самого Всемирного потопа — ни страха Божьего, ни умения отличить хорошее от плохого, благочестивое от грешного. Погрязшие в грязных плотских желаниях, как звери в загоне. Тупые язычники, поклоняющиеся Маммоне, Бахусу и Венере. Век кончается, а лучше не становится, и с каждым годом все большая тяжесть ложится на плечи пастора.

Пожар пятьдесят девятого года окончательно разорил приход предместья Мария, погорельцы стали нищими, и забота о них легла на соседнюю Катарину. И за все эти заблудшие души отвечает перед Богом он, пастор Люсандер. Работы — как никогда раньше. Хуже всего — сессии консистории, где он принужден перемывать грязное белье Катарины перед пасторами всех приходов: Клары, Марии, Якоба, Николая и Хедвиги Элеоноры. Он давно взял в привычку подкрепляться перед сессией парой-тройкой шнапсов, но даже крепкое пойло не притупляет унижение. Остальные наверняка злорадно ухмыляются за его спиной — как же, неужели не ясно? Люсандер никуда не годится. Каков пастырь, такова и паства.

Несправедливая жизнь, несправедливое общество. И он — жертва этой несправедливости.

— Анна Стина Кнапп, тебе нет смысла лгать и притворяться. Тебе известны Натаниель Лундстрём и его супруга Клара София, благочестивые и богобоязненные прихожане, немало пользы принесшие общине как неустанными молитвами, так и щедрыми пожертвованиями? Супруги Лундстрём обратились с письменным свидетельством, что ты пыталась соблазнить их сына, юнгу Андерса Петтера. Нам известно, что ты, Анна Мария Кнопп, обнажила перед ним срам и вертела ляжками. Как и многим другим блудницам, для тебя нет ничего милее, чем соблазнить мужчину и вовлечь в грех, как Ева соблазнила и вовлекла в грех Адама. У меня нет причин сомневаться в правдивости свидетельства супругов Лундстрём.

Люсандер остановился перевести дыхание. Девица перед ним стояла неподвижно, бледная и молчаливая. В белой льняной юбке, короткой, чтобы не запачкать в грязи. Склоненная голова в туго повязанном платке.

Не стоит выносить сор из избы и вытаскивать ее на сессию консистории. Пусть продажные девки из Ладугордсландета и с холмов Брункеберга позорят своих духовных пастырей.

— И хотя преступление Анны Стины серьезно и непростительно, мне не хочется вытаскивать ее на суд консистории. Она еще молода и, возможно, не осознавала, что творит, и это смягчает ее вину. Лучше, если мы решим вопрос по-семейному, в нашей общине. Но без наказания я тебя оставить не могу. Поэтому предлагаю вот что: ты облегчишь душу передо мной и звонарем Буманом, умолишь семью Лундстрём простить твой грех, и тогда останется только церковный штраф. Но, поскольку мы понимаем, что у Анны Стины не так много денег, и вовсе не хотим, чтобы она зарабатывала на святое покаяние корзиной с так называемыми фруктами, мы назначим символическую сумму. Понимает ли Анна Стина, о чем я толкую?

Пока пастор говорил, Анну Стину все больше охватывала странная пустота, как и тогда, когда она увидела неживое тело матери под простыней. Почти паралич: она с трудом дышала и не могла шевельнуть ни рукой, ни ногой. Все, что она могла, — стоять неподвижно и смотреть, как вертится Улуф Буман и как физиономия пастора постепенно приобретает цвет вареной свеклы.

— Ты потеряла дар речи, Анна Стина? Ты что, не понимаешь, что я делаю все, чтобы избавить тебя от бо́льших неприятностей? Ты всего-то должна признать грех, отмолить его и заплатить ничтожный штраф. Согласна?

Если Анны Стина владела хоть чем-то, она наверняка повела бы себя по-иному. Богатые могут себе позволить пренебрегать правдой. Но под мутным и гневным взглядом Люсандера она вдруг преисполнилась решимости защищать правду. У нее ничего, кроме правды, нет. Это ее единственное достояние. Майя Кнапп умерла, и это даже хорошо: в своей могиле она не узнает о катастрофе, предотвратить которую ценой правды она не хочет и не может. С ее губ слетает единственное слово:

— Нет.

Тишайшим, почти неслышном шепотом.

Сказала и зажмурилась, ожидая взрыва.

Но взрыва не последовало. Когда она открыла глаза, пастор так и сидел, едва втиснув толстый зад между подлокотниками стула. Буман стоял неподвижно.

Во взгляде пастора она прочитала ненависть, еще более пугающую от того, что он не дал ей выхода.

— Прочь с глаз моих, Анна Стина Кнапп!

Она повернулась и, плача, пошла к выходу.

И дала себе слово: эти слезы — последние в ее жизни.

Она ошиблась.

 

4

— Тебя исют дядьки! Двое!

Улла. Анна Стина знает только ее имя. Фамилию наверняка не знает никто, в том числе и она сама. Что она несет, кто ее может искать? Улла — дурочка, мало ли что ей придет в голову. Она тоже, как и Анна Стина, ходит с корзинкой в предместье Мария, но поюжнее. Торговец Эфраим Янссон разработал для своих девчонок систему: каждая идет по своему маршруту. Все предместье поделено, и не дай бог кому-то проникнуть на чужую территорию — хорошо, если просто обругают, вцепятся в волосы или исцарапают, а то ведь могут и избить до полусмерти.

Анна иногда проходит по границе отведенного ей участка, и тогда случаются встречи — как сейчас, например. Улла ходит вокруг Фатбурена — самый невыгодный участок. Они встретились на вершине Почтового холма, откуда открывается вид на Слюссен и Стадсхольмен, Город между мостами. Корзинка у Анны Стины почти пуста, она может возвращаться в лавку к Янссону, по пути наверняка продаст, что осталось. Может быть, повезет, и он отправит ее еще на один круг — до захода еще долго.

Улла смотрит на нее сильно косящими глазами, рот полуоткрыт. Анна Стина почти ничего о ней не знает. Улла начала работать весной, и месяцы работы на улице оставили свой след. Кожа задубела и потемнела от загара и грязи, спина искривилась от корзины — наверняка она забывала или не догадывалась перекладывать ее с одной стороны на другую. Улла продает очень мало, Янссон каждый раз качает головой и распределяет остаток между другими, чтобы продали за любую цену — надо любой ценой избавиться от фруктов, завтра уже не продашь.

Анна Стина не раз видела, как Улла с испачканными коленями и сбитом набок платке враскоряку выходит из сарая или из хлева, — находились желающие ею попользоваться. Анна Стина вспомнила Андерса Петтера, и ее передернуло — сколько подобных сцен пришлось пережить бедняжке Улле… Чудо, что она еще не забеременела, — Провидение все-таки заботится о скудных разумом.

Анна Стина после разговора с пастором Люсандером не могла уснуть: пыталась понять, что произошло. Скорее всего, обескураженный отказом Андерс Петтер явился домой в слезах, и родители заметили, что с ним что-то не так. Легко понять: отец и мать Андерса Петтера, по мере того как дети росли, смотрели на Анну Стину все с большим подозрением. Особенно мать. Ей вовсе не хотелось иметь невесткой нищую прижитую девчонку. Сын выучится на штурмана и может найти более подходящую невесту. И, если Андерс Петтер не рассказал родителям правду, они наверняка считают ее авантюристкой, соблазнившей их сына единственной доступной ей приманкой. Ему надо было только кивнуть, чтобы подтвердить худшие подозрения матери.

Улла громко высморкалась, и Анна Стина отвлекалась от мрачных мыслей.

— Какие дядьки, Улла?

Дурочка вытерла нос рукавом дырявой кофты.

— Одеты не как люди, и у них на один глаз меньсе. И нога не сгинается.

— И зачем я им понадобилась?

— Спрасывают, знаю ли я Анну Стину. Я им: какую? Кнапп или Андерссон? Кнапп, говорят. Ту, сто ходит с корзиной.

— Когда это было? Что ты ответила?

Улла наморщила лоб — трудно отвечать сразу на два вопроса.

— Раньсе было. Еще полдень не звонили. Я-то знаю, как не знать… посла напиться к церковному колодцу, и…

— Улла! Почему ты не пошла в Бруннсбакен? Если бы Драконша тебя увидела, она бы опять тебе навешала. Уж это ты знаешь лучше других…

Улла вновь звучно шмыгнула носом и гордо подняла пальцем верхнюю губу — показать три зуба, выбитые Карин Эрссон. Карин все называли Драконша, отчасти потому, что ее участок приходился на квартал под названием Дракен, но больше по причине редкостной свирепости.

— Спрасывали, знаю ли я Анну Стину, — повторила Улла, вспомнив, видимо, что второй вопрос остался не отвеченным. — Я говорю: знаю, а они: а как ее найти? А я спрасываю, куда у длинного делся глаз, а у короткого нога, а они мне — заткнись и отвесай на вопросы. Я говорю, попробую, только как же это выйдет — заткнусса и отвесать. Тогда длинный ухватил меня за волосы… Погляди!

За ухом, там, где начинается рост волос, кожа была малиново-красная.

— Так больно было, что я выронила корзинку и цуть не заплакала. Ну нет, думаю, Анна Стина добрая, она меня не обизает, а от этих двоих ницего хоросего не жди. Я и говорю: знаю, знаю ее, здоровенная такая, волосы черные и горб, она у Бьорнгордена ходит.

Анна Стина поспешила вниз по холму. Солнце клонилось к закату. Эфраим Янссон в своей лавке уже подбивал итоги дня. Анна Стина раздумала делать еще один заход, чем вызвала его недовольство.

— Вот как, фрекен Кнапп? Фрекен Кнапп набила ножки? Фрекен Кнапп торопится домой попудриться и побрызгать шейку розовой водой?

Знакомый проблеск жадности в глазах. Он открыл журнал.

— Рабарбар у фрекен Кнапп на последнем издыхании. Завтра его за эту цену уже не продашь, она и сама знает. Вычитаю из оплаты.

Она принимает из рук в руки несколько рундстюкке — меньше, чем рассчитывала.

Тени деревьев длинные-предлинные, но они скоро исчезнут: огромное, но неяркое оранжевое солнце уже наполовину спряталось за Почтовым холмом. Анна Стина все время опасливо оглядывается — тех двоих, о которых говорила Улла, не видно. Ни на холме, ни ниже, на площади у Слюссена. Она поднимается выше, мимо кладбища и швейной фабрики Рутенбека. Дальше начинается сплошной водоворот деревянных лачуг, прорезанных десятками проходов и переулков, названия которых вряд ли знают сами обитатели. Где-то там и ее хижина, но она не решается туда возвращаться.

Она увидела их в ту же секунду, что и они увидели ее. Ждали, притаившись за ободранным деревянным фасадом. Синие, с белым поясом камзолы без лацканов, кожаные гетры до коленей. У коротышки — шпага, у длинного — дубинка и кусок веревки.

Коротышка грязно выругался: от неожиданности сломал чубук глиняной трубки.

Анна Стина юркнула в проем между домами и тут же обнаружила, что он постепенно сужается. Она все же протиснулась в щель и оказалась во дворе. На крыльце сидел инвалид и что-то мастерил. Не успел он удивиться, как она, махнув ему рукой, пробежала через двор, перепрыгнула через забор и оказалась в немощеном, как и большинство других в предместье, переулке. Наугад свернула направо и припустила, что было сил.

За спиной послышались крики: «Вор! Держи вора!» — она даже не поняла, кто кричит. То ли ее преследователи, то ли дядька-инвалид. Опыт предместья любого научит: если кто бежит — наверняка вор.

Взгляд ее упал на прислоненные к сараю сырые неструганые доски. Анна Стина забралась под них, с трудом прикрыла лаз тяжелой доской, сжалась в комок и дождалась темноты.

Она не знала, сколько так сидела, но, когда осторожно выглянула наружу, уже сияли звезды, особенно яркие еще и потому, что в этом квартале мало кто зажигал свет. Срочно уходить. Но сначала она должна захватить свое имущество: несколько шиллингов в тряпочном мешочке, там же мамина брошь и плетеный браслет — подарок на именины. И несколько стеклянных шариков. Кое-что из еды — на несколько дней хватит. Она перейдет Слюссен и исчезнет в водовороте людей в Городе между мостами или в северных предместьях.

Крадучись и прижимаясь к стенам домов, Анна Стина прошла на всякий случай вокруг квартала — другим путем, чем пришла. В деревянном строении, которое считалось ее домом, несколько входных дверей. Двери размножались на глазах по мере того, как хозяин делал новые пристройки и в них втискивались новые постояльцы. Она прошла вдоль сточной канавы и заглянула в дырку в заборе на месте выпавшего сучка. Постояла немного — никакого движения.

Дверь, которой обычно пользуются подмастерье плотника Альм и его тихая, забитая жена, закрыта, но поддеть крючок палочкой — пара пустяков.

На цыпочках вошла в темную прихожую. Скрип досок заглушал мощный храп Альма. Открыла дверь в их с матерью комнатку. В темноте — зачем ей свет, она и так знает, где что лежит, — за три минуты собрала вещи. Но уже на выходе Анна Стина остановилась как вкопанная. Сковорода! В кухне лежит медная сковорода, на которую они с матерью копили несколько месяцев.

Она еще не дошла до плиты, как на плечо ей легла шпага.

— О Анна Стина… а мы уж думали, ты и домой не зайдешь. Или как, Тюст?

Глаза привыкли в темноте — говорил короткий. Длинный проворчал что-то и пожал плечами.

— Его не зря так зовут — Тюст, он такой и есть. Его русские так напугали, что он с тех пор и двух слов не сказал. Так что мне приходится отдуваться за двоих. Сам-то я Фишер, и уж я за словом в карман не полезу. Не угодно ли Анне встать у плиты, пока Тюст запалит свечу? Может, найдется что-то полезное в твоем мешке?

Тюст зажег огнивом свечу и довольно хрюкнул, когда комната озарилась слабым неверным светом. Вместо одного глаза — багровый шрам. Фишер, приземистый и широкий в плечах, редкие волосы зачесаны назад. Крашеные черные усики едва прикрывают шрам — верхняя губа рассечена.

Он брезгливо вывалил содержимое мешка на пол.

— Тухлая рыба, гнилая репа. Ага… по крайней мере, кофе. Если Тюст зажжет плиту…

Фишер взял с полки маленькую мельницу, зажал ее между коленями, посмотрел на Анну Стину и щелкнул пальцами, словно хотел привлечь ее внимание.

— Урок жизни, Анна Стина. — Он высыпал на ладонь несколько кофейных зерен. — Вот эти бобы — это Анна Стина и ее подружки, готовые раздвинуть ляжки в любом сарае. А это мы с Тюстом, — он показал на мельницу, — а если брать выше, считай, сама власть, которую мы представляем.

Он высыпал зерна в мельницу и покрутил рукояткой. Зерна захрустели.

— Вот сюда и направляется Анна Стина. Не особо приятно, или как?

Он вытащил из нижней части мельницы маленький ящичек, понюхал и расплылся в блаженной улыбке:

— Смотри-ка: готовый кофе для услаждения порядочных людей, осталось только сварить. Все хорошо, что хорошо кончается. Так будет и с Анной Стиной, когда ее перевоспитают. Тогда она и сама захочет покончить с грешной жизнью.

В кастрюльке забулькал кофе. Анна Стина молча уставилась в пол. Фишер посмотрел на нее жестко и свирепо, куда только подевались его отеческие интонации.

— А ты знаешь, кто мы такие?

Анна Стина знала. В предместьях Мария и Катарина все, кроме разве что Уллы, знали эти потертые синие камзолы и знали этих людей. Как правило, инвалидов, непригодных не только к армии, но и к обычной службе в городской страже. День и ночь охотились они за мелкими воришками, попрошайками, бездомными, но с самой большой охотой — за проститутками. За всеми, кто, по мнению городского начальства, портит картину процветающего города. Большинство синемундирников особой опасности не представляют — каждый заработанный рундстюкке они пропивают в кабаках. Как правило, от них можно откупиться, а иной раз даже и уговорить посмотреть сквозь пальцы на нарушения, в борьбе с которыми и состоит их служба.

— Вы — пальты.

Фишер невесело засмеялся:

— Да, есть такая кличка. Учти, еще раз скажешь это слово — получишь взбучку. И не такие получали. Сепарат-стражники, вот как мы называемся. И это наш крест — таскаться по грязи в вашем болоте, копаться в этих гнойных нарывах, которые почему-то называются кварталами. Ловить таких, как ты, и наставлять их на путь истинный. Элиас Люсандер устал от поблядушек, которые, как вши, ползают среди его паствы. И с каждым днем они все моложе и моложе. Пастору надоело опускать глаза от стыда на собрании капитула. А мы вас ловим, и вас вроде бы нет. Мы вас ловим, получаем с каждой, а он ходит с гордо поднятой головой. Ничего… дождемся утра и двинемся. Спустимся к Южной ратуше, там короткая остановка, а дальше вдоль залива. Много времени не займет, сама увидишь.

Анна Стина не решалась задать вопрос, ответ на который она и так знала, но все же не удержалась.

— Куда вы меня собираетесь отвести? — спросила она с дрожью в голосе.

— Мы хотим, чтобы ты стала лучше. Исправилась… Шучу. Мы получаем деньги за отлов таких, как ты. А твоя дальнейшая судьба — нам какая забота?

Тюст издал странный звук — нечто среднее между предсмертным хрипом и смехом.

— Куда мы тебя отведем? Тебя свяжут и отправят в Прядильный дом. Ты — ночная бабочка, и мы только что подрезали тебе крылышки.

 

5

Как и сказал Фишер, много времени не понадобилось. Росистым утром спустились на Сёдермальмскую площадь под насмешливо-одобрительные выкрики ассенизаторов, многих из которых в недалеком будущем ждала та же участь. Фишер обвязал правое запястье Анны Стины веревкой и вел на поводке, как собаку. Недолгое ожидание, потом судебное разбирательство, занявшее всего несколько минут. Свидетельские показания свелись к зачтению переданного Люсандером доноса родителей Андерса Петтера. И стандартные слова приговора, определившего ее судьбу.

Анна Стина Кнапп признана виновной в проституции и блуде, добрачном сожительстве. Отправка в Прядильный дом мотивируется еще и тем, что Анна Стина потеряла единственного опекуна и не имеет источников дохода, поскольку лавочник Эфраим Янссон в ее услугах больше не нуждается.

Багровая, заспанная физиономия советника не выражала ровным счетом ничего, кроме сосредоточенности на ловле блохи под рубахой.

— Суд надеется, что искусство прядения, которым Кнапп овладеет в Прядильном доме, послужит ей на благо в дальнейшей работе на мануфактуре. Суд приговаривает Анну Стину к полутора годам, после коих она станет пряхой-мастерицей.

Он ударил молотком по столу и хохотнул — то ли собственному красноречию, то ли от удовольствия, доставленного успешной охотой на блоху. Внимательно рассмотрел трофей и вытер пальцы о лацкан сюртука.

Анна Стина не успела произнести ни слова в свое оправдание — ее выволокли из зала. Перед дверью толпились пальты и стражники, ожидающие своей очереди предъявить ночной улов на свет правосудия. Мужчины и женщины, настолько пьяные, что с трудом стоят на ногах, в грязной одежде, кое-кто с окровавленной физиономией. Перед ратушей — Русский сад. Фишер сощурился на утреннее солнце, зевнул, сцепил руки на крестце, вытянул, как мог, короткую шею и отвел плечи назад, расправляя затекшую спину.

— Я не идиот — топать пешком на Лонгхольмен. Найдем попутчиков.

Тюст молча кивнул. Фишер без особого успеха попытался раскурить свою сломанную глиняную трубку, плюнул, огляделся и заметил груженную бревнами телегу, которую тащил печальный вол. После коротких переговоров с возницей махнул рукой — позади бревен нашлось свободное место. Фишер привязал Анну Стину к удерживающей груз кривой жерди.

— Ждем еще одного пассажира, — ухмыльнулся он. — Недолго. Сейчас Тюст за ней сбегает.

*

Вскоре Тюст вернулся, ведя на веревке Карин Эрссон. Драконшу. Фишер заметил, что Анна Стина узнала пленницу, и пожал плечами:

— В придачу и эту. Вынули из-под гончара. Тот, бедняга, так распалился, что вопил, как филин. Даже искать не пришлось. Застали, так сказать, на месте блудодеяния, в буквальном смысле слова.

Анна Стина давно не видела Драконшу. На платье засохшие комки глины. Гибкое, ловкое тело, но слегка изогнутая спина — знакомый всем девочкам-корзинщицам силуэт. По Драконше видно, как туго ей пришлось в минувшую зиму. Очень похудела, волосы настолько пропитаны уличной пылью, что кажутся седыми. На затылке — лепешка спекшейся крови. Одежда рваная. Босые ноги в ссадинах и нарывах — наверняка неделями ночевала на улице.

Широко раскрытые льдисто-голубые глаза. Выражение, как у медведей, которых водят на цепи и заставляют танцевать на Юргордене на потеху публике. Анна Стина ходила туда с матерью. Хозяин щелкает кнутом, а в глазах у огромных зверей тупая тоска, за которой проглядывает яростная и беспощадная ненависть, готовая в любой момент вспыхнуть, как сера. Дрессировщики их боятся, это видно, и подавляют страх ненужной жестокостью.

Тюст подтолкнул Драконшу в телегу. Та мельком глянула на Анну Стину и уставилась на дырку от выпавшего сучка. Извозчик звучно чмокнул, вол мотнул огромными рогами и нехотя потащил телегу вверх по Хорнсгатан. Они миновали долговую тюрьму, свернули к заливу, и Анна Стина впервые в жизни увидела этот остров. Лонгхольмен. С Сёдермальма туда ведет узкий мост. Официальное название — мост Прядильного дома, но все называют его мост Вздохов.

Скалистый, голый остров. Жалкие крохи нанесенной ветром и дождем почвы не скрывают серый, морщинистый гранит, и растут на нем только мох и лишайник. Сразу у моста несколько небольших построек, а чуть подальше — сам Прядильный дом, огромное приземистое строение. В знакомых ей городских предместьях Мария и Катарина таких домов нет. В центре здания — колокольня с черным колоколом под шпилем, увенчанным крестом и шведским желто-голубым вымпелом, а по обе стороны — трехэтажные флигели с забранными решетками окнами, больше похожими на бойницы.

Старики говорят, есть места, у которых своя память и даже своя власть. Анна Стина верила этим рассказам. У нее всегда пробегали мурашки, когда она шла мимо лобного места на холме в Хаммарбю. Или оказывалась поблизости от чумных кладбищ. Воздух там словно вибрировал ужасом.

Мануфактуры вызывали у нее похожие чувства, будто сами их стены пропитаны глухой злобой. А сейчас, когда они переехали мост, она почти физически почувствовала копившуюся десятилетиями ненависть.

Людям здесь очень плохо.

*

Слева послышались звуки, которые она меньше всего ожидала услышать в этом мрачном месте. Пение. Кто-то пел, и пел искусно. В неподвижном утреннем воздухе голос звучал красиво и торжественно, хотя в бархатном басе иногда прорывалось дребезжание, свидетельствующее, что певец уже далеко не молод.

— Бог ночи вновь готовит преступленье…

Анна Стина осмотрелась. В высокой усадьбе у дороги открыто окно. Фасад покрыт таким же желтоватым витриолем, как и дома в Городе между мостами. Но близость к заливу, влажность и морозы сделали свое дело: большие куски штукатурки отвалились, под ними видны неопрятные пятна серого камня. Да и сам Прядильный дом выглядит не лучше.

Они свернули за угол, голос становился все тише:

— И должен я спуститься в эту бездну… — и угас окончательно, точно певец и впрямь спустился в эту бездну, куда и намеревался спуститься.

Извозчик придержал вола, и повозка остановилась.

Фишер и Тюст стянули пленниц с повозки и отвели в сторону. Фишер огляделся и помахал извозчику.

— Время платить, как договорились. А ну-ка, девчушки, задерите ваши юбчонки для нашего друга! И не скупитесь на чаевые!

Драконша после секундного сомнения громко засмеялась, показала извозчику язык, подняла юбку, уперлась руками в стену и оттопырила тощий зад в струпьях грязи. Анну Стину охватило то же чувство, что и при разговоре с пастором Люсандером. Отвращение ко лжи, к злобному миру, изготовившемуся отнять у нее единственное, что у нее есть. Для мира ее невинность — ничто, плюнуть и растереть, а для нее почему-то очень важна. Она сжала кулаки так, что ногти врезались в ладони.

— А вторая? — Извозчик с упреком посмотрел на Фишера. — Ради одной этой я бы в жизни вас не повез.

Фишер наградил Анну Стину злобным взглядом и кивнул Тюсту. Тот вынул было из-за пояса дубинку, но как раз в этот момент у них за спиной открылась дверь и появился человек в черной пасторской сутане.

Пастор остановился. Высокий, очень худой, с седеющими взлохмаченными волосами. Пристально уставился на вновь прибывших и на удивление регулярно моргал — раз в три секунды. Очевидно, заподозрил что-то неладное, хотя Драконша успела одернуть юбку.

Подошел поближе и посмотрел на Фишера и Тюста с нескрываемым отвращением:

— Ну?..

Фишер быстро снял синюю шляпу.

— Фишер и Тюст, номер двенадцать и номер двадцать пять сепарат-стражи. Велено оставить этих уличных девиц на попечение инспектора Бьоркмана.

Пастор хмыкнул и подошел к Фишеру почти нос к носу.

— Попечение инспектора Бьоркмана, ты сказал? Не может быть! Или речь идет о каком-то другом инспекторе Бьоркмане? Не о том, который дни напролет мычит давно забытые арии из давно забытых опер? Не о том, которого король посадил на этот пост только ради того, чтобы дать ему возможность предаваться пьянству и разврату? Нет, не может быть, чтобы это был тот самый инспектор Бьоркман! Не могу в это поверить!

Фишер не знал, что ему делать. От попыток выдержать взгляд пастора у него потекли слезы. Взгляд и в самом деле странный: зрачки беспорядочно плавают в мутных озерах глаз.

— Ты, похоже, потерял дар речи, Фишер. А я тебя научу, что ты должен отвечать в следующий раз, когда речь зайдет о Бьоркмане. Бьоркман — похотливый козел, хряк, которому только и надо покрыть первую попавшуюся девку и потом дрыхнуть в грязи, наводя своим храпом ужас на все предместье.

Пастор говорил все громче и громче, почти кричал, брызжа слюной. До Анны Стины внезапно дошло: Фишер прослезился вовсе не от его взгляда, а от запаха перегара. Даже у нее начало щипать глаза, хотя стояла она в нескольких метрах, причем с наветренной стороны.

— А может, Фишер и сам из таких? Судя по брюху?

Пастор, заложив руки за спину, обошел вокруг Фишера, как профос перед уличенным в проступке рядовым и заклекотал:

— А заметил ли Фишер наше стадо у дороги? Может быть, даже видел быка? И обратил внимание, что бык этот в возбужденном состоянии? И, может быть, у Фишера возникло желание перепрыгнуть через изгородь и подставить быку задницу? Звери формально к моей пастве не принадлежат, и даже не известно, есть ли у них душа, чтобы ее пытаться спасти. Но что касается Фишера, он может быть уверен, что его-то душу я и спасать не буду, наоборот: замолвлю словечко за его, Фишера, скорейшую отправку в преисподнюю. А сейчас сдайте ваш груз под расписку и убирайтесь как можно быстрей.

У Фишера на лбу крупными каплями выступил пот. Он выдохнул с облегчением, подошел к Анне Стине, развязал ей руки и шепнул на ухо:

— Если когда-нибудь встретимся, Анна Стина Кнапп, моли Бога, чтобы ты увидела меня первой.

Он втолкнул Драконшу и Анну Стину в ворота, где их ждал стражник в такой же синей форме. Пастор нетвердой походкой двинулся к мосту, продолжая бормотать себе под нос проклятия. А может, продолжал отчитывать Фишера.

— Значит, вот это кто… — Фишер сплюнул через плечо. — Пастор Неандер… Слышал я, что он маленько свихнулся, а теперь и сам увидел. Не сказал бы, что маленько.

Пальт у ворот, пожилой человек с пятнистым от ожогов лицом, безволосый и безбровый, злорадно ухмыльнулся:

— Да уж… Встретишься с Неандером, когда он не в духе, — считай, не повезло.

— А с чего это он взбеленился? Что ему надо?

— Ему мало надо… А тут еще он узнал, что его любимый оперный бас, инспектор Прядильного дома Бьоркман, попросил об отставке и собирается отбыть в Саволакс.

— И что?.. Он же его терпеть не может, должен бы радоваться?

— Это, дружок, запутанная история. Пастор годами пишет на него доносы во все инстанции, которые только приходят ему в голову. Эти доносы… их и в руки-то взять страшно. Даже покойному королю Густаву написал. Дело кончилось тем, что пастора самого оштрафовали на двадцать риксдалеров — дескать, как посмел обращаться к монарху в таком тоне. Пастор, говорят, сабрировал бутылку шампанского, когда узнал, что короля застрелили. И как ему радоваться, что Бьоркман уезжает? Теперь пастору до него не дотянуться, а вместо страшной мести, которую он вынашивает годами, — пшик. Дуновение воздуха. У него и цели-то другой в жизни нет, кроме как ущучить Бьоркмана.

— А кто будет вместо Бьоркмана?

— А кто знает? Осенью выяснится. Не раньше. Кому охота переселяться на этот островок? Бьоркману двадцать лет вообще ни до чего не было дела, может, потому он и не свихнулся, как другие. В тюрьме я его с зимы не видел. Сидит у окна и поет. А Неандер… что ж Неандер: читает молитвы с утра до вечера. Слова, правда, забывает — пьяный все время. Трезвым, думаю, никто его и не видел. И ему тоже плевать на заключенных девок, пока они каким-то образом не могут послужить в очередной интриге против Бьоркмана. А пока всем правит Петтерссон. Да Фишер и сам знает… Вряд ли что поменяется, даже если пришлют на нашу голову нового инспектора.

— Ну и помойка тут у вас… у меня не так много причин благодарить судьбу, но что меня не сунули в эту дыру — спасибо. Я двух новых привез, обе шалавы. Удачи вам, девчушки!

Фишер подмигнул стражнику и с притворной вежливостью приложил руку к полям шляпы.

Повернулся на каблуках и захромал к выходу.

 

6

Пальт с обожженным лицом крикнул молодого напарника, вытянул тяжелый засов и впустил их во внутренний дворик. Колодец с ручным качком. Квадрат неба над головой такой маленький, будто смотришь на него из шахты. За зарешеченными грязными окнами флигелей угадываются согнутые фигуры работающих женщин, а дальняя сторона дворика занята зданием, по виду более старым и похожим на обычную усадьбу. Скорее всего, и задуманном как усадьба, для приема гостей и балов, но позже, после пристройки флигелей, ставшим частью Прядильного дома.

Пальты дожидались старшего, а тот, очевидно, не спешил. Анну Стину одолевала тревога, и она покосилась на Драконшу — неужели той все равно? Та переминалась с ноги на ногу и приставала к пальту, чтобы тот показал ей отхожее место.

Тот пожал плечами:

— Помолчи, если у тебя на плечах голова, а не репа. Сейчас придет Петтер Петтерссон, а его лучше не раздражать.

Драконша зло на него глянула, дождалась, пока пальт отвернется, и состроила гримасу.

Наконец появился старший пальт — огромный, с такими плечами, что Анне Стине вряд ли удалось бы обхватить их руками. Камзол расстегнут, и вряд ли его удалось бы застегнуть, даже если бы он захотел. Круглая потная, покрытая шрамами физиономия. Нос настолько курносый, что больше похож не на нос, а на пятачок. Мешки под маленькими, прищуренными глазками. Густые волосы собраны в тугой узел на затылке.

— Добро пожаловать в нашу скромную обитель, цыплятки! — сказал он густым басом. — Я — Петтерссон, я начальник стражи, как и мой коллега Хюбинетт. Вас доставили сюда, чтобы дать возможность исправить вашу грешную жизнь. Имена?

— Анна Стина Кнапп, Карин Эрссон, — ответил молодой пальт.

Петтерссон уставился на девочек. Анна Стина скромно опустила глаза — она знала, как вести себя с мужчинами вроде этого Петтерссона. А Драконша глаз не отвела. Дерзко уставилась на начальника и покачивалась на полусогнутых ногах, стараясь удержать позыв.

— Что беспокоит фрекен Эрссон? — Петерссон махнул в ее сторону похожей на копченый окорок рукой и повернулся к пальту.

— Фрекен просится пописать.

— Вот оно что, фрекен Эрссон? Так ты, конечно, присаживаешься, где захочешь, как дикий зверь…

Драконша ответила не сразу. Она наверняка, как и Анна Стина, уловила издевку в голосе Петтерссона. Анна Стина молила Бога, чтобы Карин не поднимала брошенную перчатку. Напрасно — Драконшу уже не остановить. Она выставила вперед подбородок и прошипела:

— Пузырь надо опорожнять. И зверям, и людям.

Рот Петтерссона, и без того широкий, растянулся от уха до уха в улыбке, от которой у Анны Стины побежали мурашки по коже. Откормленный кот изготовился всадить когти в беззащитную мышь.

— Могу я посмотреть на фрекен поближе? — Он взял Драконшу за подбородок. — А-а-а… знакомая картина. Эти девицы, если позволите так выразиться, украшают своим присутствием кабаки и публичные дома. А танцевать ты любишь?

Анна Стина дернулась. Как же предупредить ее, чтобы не глотала наживку, промолчала… Может быть, обойдется, может, ему надоест эта игра?

Уже поздно. Драконша пожала плечами:

— Почему бы не пройтись круг-другой?

Петтерссон повернулся к своему напарнику:

— А я что говорил? Мои пряхи — способный народ! На все руки и, как видишь, на все ноги. А ты и в самом деле умеешь танцевать, фрекен Эрссон, или висишь на своем кавалере, как мешок с сеном, а после двух полек уже и выдохлась?

Драконша презрительно ухмыльнулась:

— Могу танцевать всю ночь. Все уже на пол попадают, а я…

Петтерссон остановил ее жестом руки:

— Так я и думал. Но, как говорится, ловлю на слове. Ты утверждаешь одно, а на деле получается совсем другое. Может, станцуешь для меня?

Драконша потопталась немного на месте, изобразив полечную припрыжку.

— Ну нет… вокруг колодца. Мы здесь, на острове, танцуем вокруг колодца. Вокруг колодца, пожалуйста… пройдись вокруг колодца, дай нам убедиться, что ты и в самом деле такая ловкая танцовщица.

Петтерссон протянул Драконше руку и проводил к колодцу, где склонилась в полупоклоне чугунная колонка.

Драконша неуверенно огляделась, но стряхнула робость, победоносно вскинула голову, положила руки на плечи отсутствующего кавалера и прокружила вокруг колодца в ритме одной ей слышного вальса.

Петтерссон похлопал в ладоши и присвистнул:

— Превосходно! Фрекен Эрссон и в самом деле неплохо танцует. Позволь попросить еще один кружок — надо же увериться, что это не случайность.

Драконша протанцевала еще круг — ничем не хуже первого. Но на третьем и четвертом энтузиазма заметно поубавилось. Она уже не обнимала невидимого партнера, а танец скорее напоминал неторопливый менуэт, чем вальс.

А когда Петтерссон опять поаплодировал и попросил потанцевать еще, она уставилась на него и скрестила руки на груди.

— Хватит плясок. Это уже не смешно, к тому же мне очень надо в сортир. Или в кусты, или вон туда, за угол.

Не сводя с Драконши глаз, Петтерссон щелкнул пальцами в сторону стоявшего рядом с Анной Стиной пальта. Тот сорвался с места, пересек двор и скрылся в одном из флигелей.

Когда Петтерссон снова заговорил, в голосе его уже не было притворной галантности.

— Насчет пописать подождешь. Сначала танцуй. Вот так, фрекен Эрссон. Сейчас вернется Лёф и принесет маленький сюрприз, но кружок сделать ты точно успеешь. А может, и два.

Это уже был не танец, скорее проход с отдельными судорожными, очень смутно напоминающими танцевальные движениями.

Вернулся пальт с мешком через плечо. Петтерссон взял у него мешок и подошел к Драконше.

— Здесь живет Мастер Эрик. Погоди, я тебе его представлю.

Он достал из мешка длинную, не меньше двух локтей, ременную, сужающуюся к концу плеть c резной рукояткой.

— Фрекен, должно быть, никогда не видела настоящей плетки. Нам, разумеется, не понадобится помощь Мастера Эрика, пока фрекен держит такт.

Она успела протанцевать два или три круга, прежде чем последовал первый удар. Замедлила шаг. Свист и чмокающий шлепок, отозвавшийся эхом в закрытом со всех сторон дворике. Она отчаянно вскрикнула, а на лодыжке тут же вспух ярко-красный рубец. Драконша закусила губу, чтобы не заплакать, но по частому дыханию было заметно, что она еле сдерживает слезы.

— Не страшно, фрекен Эрссон, — ласково сказал Петтерссон. — Мастер Эрик может и похуже. Так что смотри, а то ему опять захочется поучаствовать в твоем танце.

В окнах флигелей появились лица, бледные и изможденные. Драконша протанцевала еще пять кругов, и последовал новый удар, по икрам — такой сильный, что кожа лопнула и брызнула кровь. Еще семь кругов — и она не выдержала, обмочилась, на светлой юбке расплылось темное пятно. Только теперь Карин начала плакать, сначала тихо, потом все громче и громче. Вскоре плач перешел в вой, и на фоне этого воя уже не различить было отчаянные стоны от сыпавшихся на нее ударов. Она выкрикивала какие-то мольбы, звала мать, но Петтерссон не слушал, время от времени взмахивал плеткой и бил — по бедрам, спине, ягодицам. Прошло не меньше часа. Драконша упала на четвереньки, но он ударами заставлял ее ползти вокруг колодца.

Прозвонили часы на башне. Заключенные высыпали во двор и потянулись в другой флигель, должно быть, на кормежку. Некоторые хихикали, глядя на Драконшу, — у той уже не осталось сил кричать, она только хрипло всхлипывала. А большинство словно и не замечали происходящее: шли молча, с остановившимися взглядами. Серые тени, бывшие когда-то женщинами и девушками.

От куража Драконши, которым она славилась в предместье, не осталось и следа. Словно плетка Петтерссона сорвала с нее, как с луковицы, всю шелуху, и остался только перепуганный, смертельно измученный ребенок. Анна Стина стояла не шевелясь, с закрытыми глазами и чувствовала, как в ней поднимается ярость, как крепнет и затвердевает скорлупа ее души. Злобный негодяй истязает девочку просто так, ради своего удовольствия, и право на его стороне. Никто даже пальцем не шевельнул, не запротестовал. Петтерссон — такое же чудовище, как Андерс Петтер, как пастор Люсандер в своей конторе, как судья, как Фишер и Тюст со своими шпагами, веревками, дубинками и плетками.

И пока Драконша ползала вокруг колодца, оставляя за собой кровавый след, Анна Стина дала себе слово: никогда. Никогда она не смирится, никогда не позволит превратить себя в бессловесную тень. Все мысли ее, все, что она делает, будет направлено только на одно: как можно скорее выйти из этого проклятого заведения. Пока она не потеряла свою душу. Для Карин Эрссон все кончено. Уже поздно. Она сломлена, и Драконшей ей больше не быть.

Грудь Петтерссона, больше похожая на кузнечные меха, вздымается и опускается. Он дышит часто и глубоко — не от усталости, как с отвращением поняла Анна Стина, а от возбуждения.

Палач вытер пот со лба, и взгляд его упал на Анну Стину, стоящую радом с тем самым пальтом, который бегал за плеткой.

— Эй, Юнатан! Отведи эту… выдели ей койку, покажи ее команду, дай миску и одежду. И принеси бутылку. Воспитание — дело утомительное. А я чувствую, фрекен Эрссон хочет сделать еще пару кругов, хотя по ней не скажешь.

 

7

Постепенно она узнала все обычаи Прядильного дома. Их не так много: работать с утра до ночи на одном из нескольких десятков старых прядильных станков со стертыми педалями и колесами. Их будят в четыре утра и сгоняют на утреннюю молитву; ее читает тот самый пастор, которого они встретили. Он, как правило, с тяжелого похмелья, его выдают трясущиеся руки и отечная физиономия. Потом завтрак — хлебные обрезки с квасом, в том же зале, где стоят станки. Там же и спят — узкие койки поставлены вдоль стен. Дневная еда в двенадцать часов, ужин — в девять вечера, по окончании работы. Жесткие куски солонины, протухшая салака с репой и замоченным овсом. Еду подают на блюде на четверых, и ее не хватает. Они все время голодны, и она поняла, почему. Днем во время еды всегда присутствует пальт с журналом — кто сколько наработал. Через него можно заказать дополнительную еду, но за плату. За каждый моток пряжи они получают несколько рундстюкке, и ожидается, что деньги эти будут потрачены здесь же, чтобы купить что-то сверх обычного рациона. Масло, сыр, молоко, мясо, нормальную солонину, не ту, которая годами валялась в тузлуке. Все покупают. Выбора нет — либо так, либо медленная голодная смерть.

Работа измеряется в мотках. В каждом мотке — три тысячи локтей нити. За весь первый день Анне Стине удалось выпрясть не больше ста. К тому же она владеет левой рукой лучше, чем правой, а станок приспособлен для праворучных. Нить получается то толще, то тоньше, чем нужно, и так повторяется раз за разом, как она ни старается. Иногда нить рвется, и надо быстро ее связать, чтобы не заметил надсмотрщик.

В первый день Анну Стину охватило отчаяние — она ничему не научилась. Если не научиться выпрядать нить длиннее и ровнее, она обречена голодать, и тогда у нее не будет сил на работу. Она знает, что такое голод. Знает, как замедляется, становится бессвязной, а потом и вовсе распадается жизнь в голодающем человеке.

В ее бригаде еще три женщины — все разного возраста. Одна совсем пожилая. Скрюченная спина, повторяющая кривизну прядильного колеса, будто старуха всю жизнь провела за станком и для другой работы не пригодна. Она все время что-то бормочет. Один глаз закрыт бельмом, другой смотрит в никуда. Руки работают сами по себе, без участия зрения.

Другая в возрасте покойной матери Анны Стины. Тощая и нервная. Каждый раз, когда надсмотрщик останавливается за ее спиной, женщина начинает часто дышать и втягивает голову в плечи, словно хочет защититься от удара плетью. Иногда вздрагивает так, что нить рвется, — без всякой причины, будто ее посетило какое-то жуткое воспоминание.

За соседним станком — совсем девчонка. Если и старше Анны Стины, то ненамного. Черные как смола у бочаров волосы и такие же, если не чернее, глаза. Сидит, поглядывает то вправо, то влево, и, похоже, ничто не ускользает от ее внимания. Когда надсмотрщик показал Анне Стине ее место, она щекой почувствовала, с каким интересом изучает ее соседка за соседним станком.

Выждав момент, когда пальт отвернулся поговорить со сменщиком, Анна Стина наклонилась к девочке и шепнула:

— Покажи, как прясть.

Не прекращая ритмично нажимать на педаль, приводящую в движение колесо, соседка быстро и оценивающе поглядела на нее. Пришедший на смену надсмотрщик оказался менее ретивым: не стоял за спинами прях, а задумчиво шагал из одного конца зала в другой. Когда он в очередной раз отошел, Анна Стина услышала шепот:

— Помогу с первым мотком. Но жалованье отдашь мне.

Пальт обернулся. Возможно, что-то услышал. Обвел взглядом зал — кто там разговаривает? Так и не понял: все склонились над своими станками. Погрозил в никуда хлыстом и зевнул.

Выждав, когда он уйдет в другой конец мануфактуры, Анна Стина еле слышно прошептала:

— Все жалованье за первый моток и половину за второй, только деньги отдам после.

Соседка посмотрела на нее с плохо скрытым подозрением.

— Если у меня не будет хоть пары дней, чтобы отожраться, ты на мне вообще ничего не заработаешь, — добавила Анна Стина.

Девчонка улыбнулась и протянула руку с выставленным большим пальцем.

Анна Стина сначала не поняла, что она хочет, но быстро сообразила: тоже выставила палец. Скрепили договор, и она на всякий случай сказала:

— Но, если нить порвется или запутается, я ничего не плачу. И первый моток должен быть готов завтра к вечеру.

Новая подружка хмыкнула:

— Идет. А если ты помрешь с голоду, прежде чем я тебя чему-то научу? Тогда я получаю платье и все, что у тебя есть.

Она начала нажимать на педаль не так резво. Колесо замедлило ход, и все движения ее тоже стали медленными и четкими, чтобы Анна Стина успела их повторить.

Во время вечерней молитвы есть возможность пошептаться. Оказывается, ее зовут Юханна.

— Сколько тебе дали?

— Полтора года.

Юханна почти беззвучно и невесело засмеялась, и тут же осеклась — испугалась привлечь внимание надсмотрщиков.

— Ты, как я вижу, и впрямь новенькая. Здесь срок мерят не в годах или месяцах. Полтора года… Полтора года — это тысяча мотков. Они считают, если ты ловкая, можешь напрясть семьсот мотков в год. Два мотка в день, шесть тысяч локтей нити. Даже Коза, эта одноглазая ведьма рядом с тобой, столько не напрядет, а у нее вся жизнь была, чтобы научиться.

Анна Стина замолчала и начала считать. Попыталась заглянуть в будущее, ощутить шерстяную нить в руке. Представить, как она с каждым днем, ничем не отличающимся от предыдущих, прядет все быстрее и быстрее. Тысяча мотков… и вдруг поняла.

— Три года! А может, и больше…

Юханна поглядела на нее с состраданием — она и сама в свое время сделала такое же открытие.

— Четыре или даже пять. Если наживешь врагов, первое, что они сделают, — отобьют тебе пальцы. И тогда, хоть в лепешку расшибись, больше мотка в неделю не напрядешь и, чтобы с голоду не сдохнуть, начнешь воровать. А поймают — добавят срок.

Женщины на скамейках клюют носом, пытаются урвать несколько минут сна, пока не подошли пальты со своими длинными хлыстами. Девочки сидят молча, пока пастор Неандер заплетающимся языком читает им Библию.

Юханна, оглянувшись, наклонилась к Анне Стине:

— За что тебя?

— За блуд. Но я невинна.

Юханна пожала плечами:

— Надо же… Две невинных за соседними станками… Но здесь есть и не такие невинные. Все моя вина, к примеру, — давала козлам за полшиллинга. А есть и воровки, и даже убийцы.

«Я и в самом деле невинна», — хотела сказать Анна Стина, но раздумала.

Высоко в небе медленно плывут бледные, еле заметные звезды. Пальты отвели заключенных в цех, забрали фонари и ушли, заперев за собой двери и оставив их в темноте. Но луна светит так ярко, что на полу видны тени оконных решеток.

Анне Стине не спится. Вонючий матрас набит не соломой, а клопами. Вдоль стен скользят бесшумные тени крыс — непонятно, что им здесь делать, здесь нет никакой еды. Не только она одна не спит — тревожный свет полной луны вывел прядильщиц из обычной апатии. Кто-то плачет, кто-то всхлипывает, кто-то разговаривает во сне. И у Анны Стины тоже закипают слезы. Койка Юханны рядом, и она шепчет наудачу:

— Не спишь?

— Нет, — ответила та, когда Анна Стина уже решила, что спросила зря. — Работаем с утра до ночи, а заснуть трудно.

— Кто эти женщины в нашей бригаде?

Юханна отвечает не сразу, верно, прикидывает, что лучше: попробовать все же заснуть или поболтать с соседкой.

— Одну зовут Лиза. У нее что-то с головой. Говорят, была замужем, и муж довел ее до ручки. Ее нашли утром — шла по улице в чем мать родила. Ее должны были отвезти в госпиталь в Данвике, а поволокли сюда. Она неумеха, прядет медленно… уже тощая как скелет, и бабы спорят, дотянет ли до осени, когда опадут листья с каштанов. Никто и кругляша не поставит, что доживет до первого снега.

— А старуха?

— Коза?

— А почему ее так называют?

— А ты не заметила, что у нее борода растет? Она вообще ни с кем не разговаривает. Только сама с собой и еще с кем-то. Невидимым. Коза здесь дольше всех. Помнит, когда еще флигелей не было, только усадьба Альстедта. Ни флигелей, ни церкви. Понимаешь, мы же все разделены. В нашем цеху воровки и давалки, а за кем грех потяжелее — в другом. Козу только недавно к нам перевели, старая стала. А отсюда ее только вперед ногами.

— А что она такого сделала?

— Говорят, детей своих утопила в колодце.

Они долго молчали.

— Юханна… я не могу оставаться здесь.

Та не ответила.

— Наверняка есть способ бежать.

Тихий, горький смех:

— В последнее время таких случаев не было. В прошлом году несколько девок умудрились снять решетку с окна. Семь человек решились спрыгнуть и побежали к мосту. Скандал был… Я в первый раз видела инспектора. У него голос красивый, но лаялся он, как пес на цепи. Что тут началось! Проверили все решетки, ржавые убрали, поставили новые, пересчитали все ключи, новых пальтов привели. Кто хотя бы косо взглянул — кнут. Никто отсюда не убежит.

Надежда затрепетала, как пламя свечи на ветру и изготовилась было погаснуть, но в эту секунду вновь послышался шепот Юханны:

— Вообще-то была одна. Ее звали Альма. Альма Густафсдоттер. Она была в той же бригаде, что и Коза. На моем месте. Но никто не знает, как ей удалось. И еще вот что. Раньше-то были такие случаи. Давно. Но беглянок быстро находят и возвращают на место. Несколько дней — и прощай, свобода. Пальтам стоит пройтись по предместью, и готово — веревка на руках. Добро пожаловать: сидишь за тем же станком с ворохом шерсти на коленях. Но не Альма. Она исчезла, как в воду канула. И никто не знает, как.

Откуда-то с залива донесся странный, леденящий душу вопль. Майя Кнапп говорила, что так кричат души утонувших моряков — души, тоскующие по освященной земле.

 

8

Анна Стина увидела Драконшу только через две недели и вздрогнула: могла бы и не узнать. Сгорбленная фигура, ступня вывернута внутрь. Чтобы не цепляться одной ногой за другую, ей приходится широко расставлять ноги при ходьбе. Все тело в черно-багрово-желтых синяках и в струпьях засохшей крови. Руки дрожат. За несколько дней наводящая ужас на соперниц Драконша превратилась в старуху.

Они встретились глазами, и Анне Стине показалось, что Драконша ее не узнала.

Как она сможет работать, если у нее так дрожат руки? А если не сможет работать — не сможет покупать еду. Анна Стина уже видела таких в своем цеху. Движения становятся все медленнее, потом руки словно замирают — женщины сидят и тупо смотрят в никуда, пока над ними не нависает хлыст надсмотрщика. Но пряжи все меньше, им ничего не приплачивают, и они постепенно превращаются в живые скелеты. В конце концов падают без сил, и их уносят в санитарный барак — перевалочный пункт на кладбище.

Анна Стина уже взяла за привычку брать с собой кусок хлеба с сыром, завернув его в рукав называемого платьем тюремного балахона. Проходя мимо Драконши в тюремном дворике, она попыталась сунуть ей еду, но та отшатнулась. Старший надсмотрщик Петтер Петтерссон, похоже, очень доволен, что ему удалось так напугать чересчур говорливую, по его мнению, девицу. Проходя мимо нее, он каждый раз с криком «у-у-у!» делает выпад в ее сторону. Другие надсмотрщики смеются, видя, как искажается от ужаса лицо несчастной, но они все же не такие звери. Наказания плетью случаются чуть не каждый день, каждый из них прибегает к услугам Мастера Эрика, но только Петтерссон истязает своих жертв так безжалостно и с таким наслаждением.

— Уже и на нее делают ставки, — шепнула Юханна.

Карин не съедает даже то, что дают. У нее воруют с тарелки, а она даже не делает попыток защититься. Две недели проживет, и то вряд ли. Для Анны Стины это всего лишь подтверждение того, что она уже и так знает. Карин Эрссон просто поспешила пройти дорогу, которая суждена им всем. Кое-кто из узниц, конечно, может спрясти положенную им судом норму, но живыми в полном смысле этого слова отсюда они не уйдут. Здесь все сделано и рассчитано так, чтобы погубить душу. Тело еще влачится куда-то, тело, не пригодное ни на что другое, кроме бесконечного сидения за прядильным станком в мануфактуре. Она вспомнила ожесточение, охватившее ее в первый день, когда Петтерссон избивал… даже не избивал, а казнил Драконшу. Оно никуда не ушло. Ожесточение против всего и всех — и рабынь, и надсмотрщиков. Против всего мира. Ничего хорошего, но это цена, которую придется заплатить, чтобы выжить.

Только в разговорах с Юханной у нее немного отмякает душа, в ночной тишине, нарушаемой разве что стонами спящих и тихим плачем бодрствующих. Но подругами они не стали. Анна Стина отчасти этому рада. Дружеские отношения — всегда слабый пункт, пролом в стене, через который может просочиться опасность. Слишком тесная связь — благодатная почва для горя и измен. А как называть их отношения? Взаимное уважение? Юханна чувствует в Анне Стине крепкий характер. Еще один редкий кандидат на выживание. Как и она сама. А Анна Стина может купить знания, которые в ином случае обошлись бы ей куда дороже. И самое главное: очень важно иметь кого-то, с кем можно просто поговорить, не опасаясь доноса.

— Расскажи про сбежавшую девушку.

— Все, что знала, уже рассказала. Могу поспрошать, но это дело небезопасное, особенно когда Петтерссону неймется кого-нибудь поучить. Жалованье за полмотка. За меньше не возьмусь.

Анна Стина уже кое-чему научилась у Юханны. Конечно, до нормы в два мотка в день ей как до луны, да ее никто и не может выполнить. Но уже хватает, чтобы купить масла и мяса. Все равно это много — полмотка. Несколько ночей придется спать голодной. Но она, не раздумывая, соглашается:

— Узнай все, что можешь.

Сны совсем другие, чем раньше. Она лежит, вслушивается в дыхание Юханны, которое становится все реже и глубже, и мысли ее, поначалу смутные и путаные, обретают форму. Ее мать, Майя, бледная и мертвая. В гробу, глубоко под землей. Андерс Петтер, Люсандер, судья, пальты, надсмотрщики показывают на нее пальцами и смеются.

Майя рассказывала о постигшей предместье катастрофе часто и с раннего детства. Зачем? Наверное, чтобы вбить ей в голову, насколько осторожной надо быть с огнем. Но, скорее всего, сама не могла избавиться от этих воспоминаний.

Огонь постепенно проник и в сны Анны Стины. Еще девочкой она просыпалась с криком, потому что ей снились пожары. А теперь роли поменялись. Теперь она сама — пожар, красный самец, уничтожающий все на своем пути. Прядильный дом, церковь, трущобы в Катарине, суд — огненным вихрем проносится она над ними, с дикой радостью сметает все на своем пути, не слыша вопли и мольбы о пощаде.

Прядильный дом существует для того, чтобы научить ее прясть шерсть, сделать колесиком, частью стремления города не отстать от набирающей скорость во всем мире индустриализации. Прясть она научилась. Но куда лучше научилась другому.

Она научилась ненавидеть.

Ей пришлось дожидаться целую неделю. У ночного шепота с соседней койки нет лица, но Анна Стина этому даже рада: она представляет Юханну юной, здоровой, с пухлыми румяными щеками.

— Ее многие помнят, Анну Густафсдоттер, а другие вовсе не помнят, хотя воображают, что помнят. Им так хочется, а на самом деле наслушались всяческих россказней, вот и все. Она сидела в том же флигеле, что и мы, и работала в одной бригаде с Козой. Ее посадили в прошлом году осенью, а в марте она исчезла. У нее французская болезнь, и ее часто отправляли мыться в санитарный барак. Зимой ее пороли за кражу. Ее счастье, что Петтерссона не было.

— А побег?

— Тут все говорят одно и то же. Альма сидела на вечерней молитве, поужинала и легла спать. А утром глянули — койка пустая. Пальты с ног сбились. Всё вверх дном перевернули, койки составили штабелем в середине цеха, все доски на полу простучали, все решетки подергали. Позже вышли во двор. Начальники выстроили пальтов в линию, и те давай с кустами сражаться. В каждый кустик тыкали. Кто шпагой, кто палкой — нету Альмы. Так она и исчезла, Альма Густафсдоттер.

У Анны Стины даже голова закружилась от разочарования. Ничего, что могло бы ей помочь составить план побега.

— И все?

— Не так-то много за полмотка, или как? — хихикнула Юханна. — Успокойся, есть еще кое-что. Я поговорила с девчонкой, у нее койка стояла рядом с дверью. И она утверждает, что точно знает, как все произошло. Девчонка молодая совсем, и к тому же с придурью. Она много раз просыпалась — кто-то возится с замком на двери. Она, ясное дело, решила — привидение. Покойник с кладбища рвется в цех, чтобы утолить голод. И так несколько ночей. А она что? Нет чтобы поглядеть — натянет на голову одеяло и стучит зубами от страха. А в одну из ночей услышала — дверь открылась. Даже не услышала — сквозняк прошел. Она, конечно, решила, что ветерок-то наверняка с кладбища, и чуть не померла со страху. А утром Альмы нет. Ясное дело — покойник ее сожрал, а что недожрал, утащил в свою могилу.

— Ты говорила, Альму выпороли за кражу. Что она украла?

— Оловянную ложку, которой она так и не пользовалась. И несколько баночек лекарства из санитарного барака — потом оправдывалась, дескать, зуб сильно болел. Теперь ты знаешь про Альму Густафсдоттер столько же, сколько и все. И даже больше — еще и про голодного покойника. Но плату я все равно хочу получить.

И все же что-то есть в ее рассказе. Сумасшедшая девчонка, оловянная ложка, зубная боль… Странные звуки по ночам.

Еще один, последний вопрос.

— А Козу ты спрашивала?

— Ты что?! Тоже свихнулась? Коза уже много лет разговаривает только сама с собой.

На следующий день, сразу после завтрака, Анна Стина начала двигать свой станок поближе к Козе. Очень медленно — сдвинет на полдюйма и ждет полчаса, чтобы пальт не заметил. Ей надо во что бы то ни стало расслышать, что та бормочет, — так тихо, что даже стражники не обращают внимания. Наконец за шумом станка ей удалось кое-что уловить — что-то похожее на детскую считалку под ритмичное поскрипывание педали.

— Три охапки, три плеска, три времени года. Три тыщи локтей, дневная работа. Дневная работа, хорошего по три.

И опять:

— Три охапки, три плеска, три времени года. Три тыщи локтей, хорошего по три.

Анна Стина дождалась, пока пальт отойдет подальше, и спросила:

— Три плеска — это ты про своих детей?

Коза вздрогнула и сбилась с ритма. Зрячий глаз уставился на Анну Стину, словно она увидела ее в первый раз в жизни. Наморщила лоб, словно что-то соображая, слегка тряхнула головой и вернулась к работе. И опять:

— Три охапки, три плеска, три времени года. Три тыщи локтей, хорошего по три.

— Ты здесь уже тридцать лет?

Еще один взгляд. Еще один сбой ритма.

— Ты помнишь Альму Густафсдоттер, она была здесь с осени до весны? В твоей бригаде?

Коза, судя по всему, никак не могла решить, что делать. Наконец в единственном ее глазу блеснула хитроватая искорка. Она слегка подалась к Анне Стине и прошептала:

— Они говорят, я их ненавидела. Наоборот! Из любви! Хотела избавить их от страданий в этом проклятом мире. И каждый день хуже предыдущего, и я рада, что хуже. Значит, я все правильно сделала.

Что на это скажешь… Анна Стина и не стала ничего говорить, согласно наклонила голову. Коза неожиданно подмигнула и продолжила работать.

— Три охапки, три плеска, три времени года. Три тыщи локтей, хорошего по три.

В душе Анны Стины медленно и неотвратимо растекалась ледяная струя безнадежности. Рассчитывать не на что и не на кого. Коза — еще один тупик. Еще одно несчастное создание, перемолотое в труху Прядильным домом. Без чувств, без памяти, без мыслей — придаток к станку.

Анна Стина не стала передвигать станок на прежнее место — так, глядишь, и не заметят, а начнешь двигать снова, можно привлечь внимание. Лучше попробовать вечером, пальтам тоже надоест прислушиваться к каждому чиху. И когда после еды Коза внезапно заговорила, Анна Стина чуть не вскочила со стула от неожиданности. Коза заговорила — тихо, размеренно и почти в том же ритме, что ее странная считалка. Несвязные воспоминания о десятилетиях в Прядильном доме.

— Они думают, тяжелая работа — прясть шерсть, да что они знают. Они думают, их кормят плохо, да где им знать, что такое плохо. В семьдесят втором году, том самом, когда король Густав короновался, захотели сделать пристройки к дому Альстедта, а строить кому? Нам и строить. Мы и таскали, и поднимали, да еще сами платили за все — и за еду, и за одежку. Бревна, тесаный камень, раствор и штукатурка в ведрах на коромысле — все на своем горбу. Бабы мерли как мухи… Но не старушка Мария, нет, она и тогда была крепкой… Когда жрать нечего было, щебень грызли. Пальцы собственные грызли! Они думают, Петтерссон страшный, но он хоть в своем уме, не чокнутый, как Бенедиктус, или фон Торкен, или старик Юхан Вик. Те нарочно нас морили — и голодом, и работой. Все точно могилы себе копали. А старушка Мария всех их пережила. А дом-то, дом… там инспектор должен был жить, да ничего из этого не вышло.

Коза внезапно улыбнулась своим воспоминаниям. Анна Стина покосилась на ее корявые, искалеченные работой руки и вздрогнула — следы зубов остались до сих пор.

— Мы к весне только подвалы построили. А лето какое хорошее было… Один парень из красильни позвал меня в кусты… Эх, и парень был, такой ласковый…. Помер от голода еще до конца осени, а я его до сих пор помню. Город все лето праздновал — с барабанами, салютами… Все пьяные ходили, и никто ничего не строил. Глянь — уже осень, а ни стен, ни крыши. Бенедиктус орал как резаный, волосы на себе рвал. Начали камни из фундамента вытаскивать — решили сделать дыру из подвала, чтобы вода стекала. Дом-то без крыши, подвал простоит под водой — грибок, плесень… начинай сначала или строй в другом месте. А так вроде сток есть. Все равно не помогло — стены пропитались водой, плесень пошла. Дом для инспектора! Разве инспектор станет жить в таком месте? Достроили все-таки флигель кое-как, а сейчас там только мешки с репой гниют.

Не сразу поняла Анна Стина, какую ценность представляет рассказ полусумасшедшей старухи. А когда поняла, кровь ударила в голову, зашумела в ушах, и ей пришлось наклониться поближе, чтобы дослушать рассказ Козы.

— А рассказывала ли фру Мария эту историю Альме Густафсдоттер? Девушке, которая сидела на моем месте?

Коза посмотрела на нее — то ли удивленно, то ли не поняла вопрос. Видимо, период просветления закончился так же внезапно, как и начался.

— Три охапки, три всплеска, три времени года. Три тыщи локтей, дневная работа. Дневная работа, хорошего по три… Эх, какой парень был…

Вот и решение. Где-то неумело строили флигель, пробили в фундаменте туннель для оттока воды. Его сделали, пока не было крыши, а потом флигель наспех достроили, а про туннель забыли. А Альма Густафсдоттер про него знала. Все, что ей надо было, — понять, что это за флигель, постараться проникнуть туда под защитой темноты и проползти несколько локтей между мешками с гнилой репой.

Проползти несколько локтей к свободе и исчезнуть навсегда.

 

9

В эту ночь не уснуть. Анна Стина пробует представить минувшую зиму, вцепившуюся своими ледяными когтями в Лонгхольмен, когда солнце едва появляется над горизонтом, смотрит, блеснул ли, как заведено, жемчужными переливами лед во фьорде, и тут же, довольное и обессилевшее, скрывается обратно. Прядильщицы большую часть дня работают в полутьме. Анна Стина ставит себя на место Альмы Густафсдоттер. И представлять не надо — оглянись на себя. Тоска по свободе, тоска по юной, еще только успевшей открыть глаза жизни. И ясно — от тоски. Только от тоски Альма начала прислушиваться к бормотанию Козы, и ей открылась внезапная возможность побега. Старуха могла рассказать свою историю еще в прошлом году, когда Альма была совсем новенькой, но Коза, оказывается, не так проста. У нее хватило ума дождаться с рассказом весны, когда закончатся морозы. Коза знала про дыру в фундаменте, но понимала, что, даже если бы Альма ее нашла, проку мало, — кульверт наверняка замурован льдом и сугробами, покрытыми ножевой остроты настом, а наст закален дующими с залива ветрами.

Альма дождалась весны. Надо попытаться представить ее последние дни в тюрьме, дни и часы перед побегом, вычислить все ее шаги — шаги, которые предстоит сделать ей самой. Где этот подвал? В каком из флигелей? Угадать, как ей представляется, нетрудно. У пивовара Альстедта купили его усадьбу, чтобы устроить тюрьму, и пристроили флигели. Наверняка это тот флигель, что с задней стороны бывшей усадьбы: Коза говорила про мешки с репой, а Анна Стина не раз видела, как оттуда несут продукты. Там и кухня, а кухня должна быть поблизости от продуктового склада.

Анна Стина встает с койки и тихо, стараясь никого не разбудить, идет к окну, лавируя между прядильными станками. Она прикладывает щеку к стеклу и старается заглянуть как можно дальше. Вон там бывшая усадьба, а за ней угадывается конек крыши еще одного флигеля, пониже. Это наверняка тот флигель, который строила Коза. Там, под этой крышей, ее ждет свобода. Все, что ей нужно, — попасть в тот дом.

Дни идут. Анна Стина продолжает работать за прялкой, моток за мотком, не считая. Мысли ее заняты другим: она старается понять и запомнить привычки каждого из пальтов, раскусить рутинные механизмы тюремной жизни. Наверняка и Альма этим занималась. Прежде всего — дверь в цех, где они работают и спят. Несколько ночей ушло на то, чтобы соединить отрывочные сведения в более или менее понятное целое. Оловянная ложка. Альма каким-то образом сделала из нее ключ и по ночам пробовала его — отсюда рассказы дурочки про ломящегося в цех покойника с кладбища.

Каждый раз, когда дежурный пальт запирает цех, Анна Стина внимательно прислушивается. Ключ на связке у пальта большой и тяжелый, а замок ржавый, и, судя по скрипу, его годами никто не смазывал. Олово — материал мягкий, и вряд ли одной ложкой можно провернуть механизм, который и ключом-то проворачивается с трудом. Наверное, Альма изобрела способ, как закалить олово, сделать его потверже. Может, с этой целью и стащила пузырьки с лекарствами. Впрочем, для Анны Стины все это несущественно: единственная ложка, которая у нее есть, — деревянная, из хрупкого дерева, и у нее нет ничего острого, чтобы выточить что-то похожее на ключ. Она ничего не знает ни про олово, ни про замки. Но знает твердо: надо любой ценой открыть запертую дверь. Причем ночью.

Дверь — первая преграда. Из четырех.

Есть ли по пути другие запертые двери? Как она ни поворачивала в уме события, выходило, что Альма обошлась единственным ключом. Дверь в главное здание днем всегда открыта, там живут пальты, и им незачем проходить через цеха. Если ее не запирают и ночью, то из внутреннего дворика с колодцем можно попасть в старое здание, а оттуда — во флигель с подвалом. Наверняка Альма так и сделала. Но вполне может быть, после ее побега что-то изменилось. Поставили замки, усилили охрану — Юханна же рассказывала, в какой ярости был инспектор Бьоркман. Может быть, что-то и в самом деле изменилось, но никаких признаков изменений Анна Стина не обнаружила. И если все обстоит так, как она рассчитывает, замок в двери цеха — единственный.

Вторая преграда: как пройти незамеченной в подвал? Допустим, удалось. Тогда сразу возникает третья: как найти нужный подвал? Из бормотания Козы ясно, что дыра в подвале есть, но где? И в каком подвале? Наверное, их там несколько. Отверстие не может быть большим, иначе кто-то из пальтов наверняка бы его обнаружил.

Итак: если все пойдет по плану, у нее останется только несколько ночных часов, чтобы это отверстие найти.

И последнее. Ей ни в коем случае нельзя возвращаться на Сёдер. Ни в то, ни в другое предместье. Ни в Марию, ни в Катарину. Ее там знает каждая собака, и обязательно найдут. Те же Фишер и Тюст. Юханна говорила — даже если кому-то побег удавался, беглянку тут же находили и после жестокой порки возвращали на место, добавляя срок. Если ей удастся отсюда выбраться, придется начать новую жизнь в недосягаемом для преследователей месте. Где и как — она не знала.

По воскресеньям работа прекращается: время длинной службы в тюремной церкви.

Пастор Неандер еще более пьян, чем обычно. В обычные дни он частенько поручал звонарю читать молитву, но воскресная служба — важное событие. Неандер перепутал все, что можно перепутать: когда петь псалмы, когда молиться, когда читать проповедь и когда отпускать грехи. То и дело, даже не скрываясь, отхлебывал большие глотки вина из потира и с интересом заглядывал внутрь, сколько там еще осталось?

Теперь он читал о возвращении Иисуса в Иерусалим и об изгнании менял из храма.

— И говорил им: написано, — дом Мой домом молитвы наречется; а вы сделали его вертепом разбойников.

Произнеся эти слова, пастор оторвался от текста и задумался. Глаза его сузились и подернулись зловещей пленкой.

— Мой дом. Вертеп разбойников, — повторил он, словно подтверждая внезапно открывшуюся ему истину, и грохнул Библией о кафедру с такой силой, что проснулись даже те, кто старался уснуть.

Пастор с яростью оглядел заключенных, отложил Новый Завет и продолжил от себя, все больше распаляясь. Под конец он почти кричал — проклинал книжников и фарисеев, менял и римлян, купающихся в роскоши, в то время как истинные праведники страдают и мучаются.

Неандер внезапно ухмыльнулся, показав большие желтые зубы. Словно забыв про Святую землю и про события, которые происходили восемнадцать столетий назад, начал говорить про мерзости, творящиеся здесь и сейчас. Нимало не стесняясь, он стал примерять на инспектора Бьоркмана одежды дьявола.

— У приверженцев Сатаны вполне может быть сладкий голос, но язык!.. — Он поднял палец и погрозил им в сторону усадьбы. — Присмотритесь — язык раздвоенный! О, как они овладели искусством соблазна! Они переносят его, это искусство дьявольского соблазна, даже на сцены некоторых театров! — Голос внезапно понижается. — Королевских театров!

Когда у самой законченной тупицы не остается даже тени сомнения, о ком идет речь, звонарь делает попытку спасти пастора от самого себя. Но его покашливания совершенно не слышны на фоне громогласных филиппик, поэтому звонарь решает разрубить гордиев узел единственным доступным ему способом: начинает звонить в колокол.

Но Неандер пытается перекричать и колокол, и ему это удается.

Как и все другие, Анна Стина удивлена неожиданным взрывом негодования вечно пьяного пастора, пожимает плечами — и тут же приходит озарение: именно пастор может стать ее спасением. Этот озлобленный старик, который пытается утопить в вине разочарование, — как же, предмет его ненависти ускользает от возмездия! Ей запомнились слова пальта в тот день, когда их привезли на Лонгхольмен: инспектор Ханс Бьоркман уезжает. После двадцати лет полнейшего безделья уезжает в Финляндию.

Анна Стина с трудом заставляет себя досидеть до конца так называемой службы. Чтобы все получилось, как она задумала, надо действовать быстро. Мало того — нужно действовать очень быстро, потому что, как только пастор перестанет изрыгать огонь и серу, пальты погонят заключенных в цеха.

Наконец пастор выкрикнул последние проклятия в адрес Бьоркмана — под звон колокола, который, как ни странно, придавал его речи почти пророческую убедительность. Заключенные повставали со скамеек и потянулись к центральному проходу, но Анна Стина начала пробиваться к алтарю, где пастор допивал последние капли вина из потира. Впереди всех стоял старший надсмотрщик Петтер Петтерссон, и он ее заметил. Глаза его загорелись злобной радостью. Такой же огромный, как ей показалось тогда, во дворе. Он сделал попытку ее поймать, но она увернулась и крикнула:

— Отец Неандер! Подумайте: ведь у Господа есть способ наказать менял, пока они еще не покинули храм!

Больше она ничего сказать не успела. Петтерссон схватил ее за шею, чуть не поднял в воздух и уже размахнулся, чтобы отвесить оплеуху, но его остановил крик пастора:

— Отпусти девчонку!

Голос Неандера вновь обрел пророческую мощь:

— Даже надсмотрщик мог бы сообразить, что насилие в храме Христовом неуместно! Или ты не боишься Бога?

Петтерссон бросил на пастора презрительный взгляд.

— Отпусти, я сказал! И оставь у дверей какого-нибудь пальта, чтобы отвел ее назад в цех. Разве ты не видишь: эта овечка нуждается в покаянии, и, как духовный пастырь, я обязан облегчить ее страдания.

Петтерссон хмыкнул и намеренно грубо опустил Анну Стину на пол, дав ей почувствовать свою нечеловеческую силу.

— И девчонка и пастор, надеюсь, понимают, что я никогда не подниму руку на беззащитную овечку…

Он вышел в проход, посмотрел в глаза Анне Стине и тихо добавил:

— …в храме Христовом.

Бенгт Неандер дождался, пока массивная фигура Петтерссона скроется за дверью, и посмотрел на Анну Стину:

— Говори быстро, девица, у меня голова болит. Я, конечно, не так силен, как стражник, но, если ты меня отвлекла бездельно, получишь три оплеухи вместо петтерссоновской одной.

Взлохмаченные сальные волосы. Он, должно быть, не мылся уже несколько недель, грязь прячется в каждой морщине преждевременно состарившейся от постоянной недовольной гримасы физиономии. Сквозь кисловатый запах вина пробивается тяжелый сивушный перегар. Терпения у него — с гулькин нос, решила Анна. Надо брать быка за рога.

— Инспектор Бьоркман скоро покинет нас, так и оставшись без наказания за свои тяжкие преступления, — сказала она с притворным сожалением. — Мне кажется, пастор вполне может стать орудием Божьим и воздать возмездие грешнику. Я знаю способ.

— Какое дело уличной шалаве до моих отношений с инспектором? Ладно, говори.

— Инспектор Бьоркман уже под подозрением после побегов в прошлом году. За побеги отвечает именно он. Инспектор принял меры, и пока никому не удалось взломать новые решетки. Но, если кому-то все же удастся бежать, инспектор будет опозорен и потеряет не только нынешнюю службу, но и новую.

Анна Стина действует вслепую, но что-то подсказывает ей, что она нащупала больное место. Неандер посмотрел на нее странным взглядом: смесь подозрительности, строгости, заговорщической хитрости и внезапно вспыхнувшей надежды. Он знаком показал ей пройти в ризницу и махнул пальту, оставленному Петтерссоном у дверей, — дескать, стой, где стоишь, и не шевелись.

Едва пастор закрыл за собой дверь, тут же достал из рясы оловянную фляжку и сделал несколько больших глотков. От острого запаха полыни у Анны Стины заслезились глаза.

— Ты не дура, но боюсь, ты переоцениваешь мою власть. Я пастор, а не надсмотрщик. У меня нет никаких ключей, и я не командую пальтами. Даже если бы и были, у главного входа всегда стоит стража. Ты думаешь, я сам не думал о такой возможности, малявка? Будь в моих силах, я бы всем дал сбежать! Что за разница, пусть бегут… Все равно через неделю всех переловят, и они опять будут сидеть у своих прялок… А Бьоркман, прокляни Господь его имя, он тоже не дурак, Бьоркман. Он не допустит побега. Он интригами и с помощью высокопоставленных знакомых изгадил все заведение, отделил духовное от мирского: дескать, церковь — церковью, а вышел за ворота — делай что хочешь. Надеюсь, у тебя есть что-то еще. Для твоего же блага.

— Возможность побега все равно есть. Я уверена. Все что нужно сделать пастору, — найти способ открыть дверь в цеху юго-западного флигеля.

— Ты лжешь. Какая такая возможность?

— Весной сбежала одна девочка. И я знаю как. В фундаменте подвала есть отверстие для стока воды, его пробили, пока дом был без крыши, а потом забыли. Бьоркману в тот раз удалось заткнуть всем рты, но, если пастор будет наготове с доносом, инспектору так легко не отделаться.

Бенгт Неандер задумался. Задумался всерьез: начал раскачиваться вперед-назад, забормотал что-то невнятное и даже откусил клок бороды.

— Еще одна беглянка… А сколько риксдалеров выманил Бьоркман у коллегии… Да, да… Всего одна дверь, говоришь…

Он послюнил указательные пальцы, с отвращением выплюнул прилипшие волосы и протер глаза.

— Ты думаешь, ты первая такая? Я как-то уже попробовал воспользоваться одной шлюшкой для такого дела. Ничем хорошим не кончилось. Послал жалобу от ее имени, а они с дьявольской хитростью раскусили мой почерк. Не учусь на собственных ошибках…

Он засмеялся с пьяным сарказмом, отсалютовал фляжкой и сделал еще один глоток.

— А может, и наоборот. Может, главная ошибка — я все из мушкета да из мушкета, а надо бы из пушки. Ничего невозможного в твоем предложении нет. Но мне надо подумать. Когда буду что-то знать, вызову тебя после вечерней молитвы. И еще кое-что… Ну-ка, посмотри на меня.

Он взял ее левой рукой за подбородок, повернул к себе и довольно сильно ударил по щеке. Оплеуху, которую обещал ей Петтерссон, она все-таки получила, хотя наверняка не такую сильную. Щека и ухо загорелись.

— На будущее, чтобы ты не пыталась меня обмануть. И чтобы никто не говорил, что я связался с такой, как ты. По твоей физиономии все сразу поймут, что к чему.

Он показал ей на выход. У дверей церкви ее ждал пальт. Он повел ее во двор, а за спиной Неандер то напевал, то принимался бормотать какие-то заклинания.

 

10

Спальня Петтера Петтерссона находится в северо-восточном углу старой усадьбы. Там две таких комнаты, его чуть получше. За стеной расположился Франц Хюбинетт, сменщик Петтерссона. Лето только начинается, но в комнате уже жарко, как в печи, хотя окна настежь и смотрят на залив. Петтерссон снимает камзол, потную рубаху и вытягивается на кровати. Долго смотрит в потолок, где его предшественник или какой-то другой сукин сын выцарапал от скуки какие-то имена на деревянных балках. Имя и год. Рядом — огромный, извергающий семя мужской член. Рисунки с годами потемнели и почти сливаются с шоколадно-седой поверхностью брусьев.

Он расстегнул штаны, подвигал вперед-назад крайнюю плоть. Возбуждение не приходило. Сплюнул на пол.

Скоро двенадцать лет, как он служит надсмотрщиком в Лонхгольмене, и двенадцать же лет живет в этой комнатенке. Если это можно назвать жизнью. Он вернулся из армии, работал на королевской винокурне, а сюда пришел в восемьдесят первом году. С тех пор и носит синий камзол, хотя формально надсмотрщики не принадлежат к сепарат-страже. Постепенно понял: он, здоровенный мужик, среди хромых и увечных пальтов выглядит, как белая ворона. Отсутствие инвалидности в этой компании и есть инвалидность. Даже Хюбинетт страдает от последствий слишком рано взорвавшегося заряда в мортире и не может сжать правую руку.

Петтерссон стесняется своего отменного здоровья. Его уволили из армии вовсе не по причине ранения, и он убежден, что постоянно сплетничающие пальты догадываются или просто-напросто знают о причинах увольнения. Петтерссона отчислили из армии, потому что посчитали неподходящим для военной службы. Попросту опасным. Огромный, немереной силы забияка и интриган, но главное — необычно жестокий. Если случались драки, он всегда старался не просто избить, а изувечить соперника. Вскоре ни один капрал не хотел зачислять его в свою роту. Выдумали какую-то причину и уволили — все были уверены, что добром с ним не кончится. Петтерссон привык, что его вечно в чем-то обвиняют, но в данном случае никакой вины за собой не чувствовал. Несправедливость до сих пор раздражала его, и он постоянно искал, на ком выместить обиду.

Но его новая должность имела и преимущества. Он ни за что не хотел бы ее оставить. В восемьдесят третьем году Петтерссон еще не научился владеть собой и избил насмерть одну из женщин. Он до сих пор помнил ее фамилию: Лёман. Дело было ранним утром, его послали разбудить заключенных. Он, разумеется, не стал надрывать голос и будил их с помощью Мастера Эрика. А Лёман не вскочила от такой побудки — то ли не могла, то ли не хотела. Он ударил еще три или четыре раза, а она продолжала лежать. И тогда ему глаза словно красной пеленой застило. Он начал хлестать ее как сумасшедший, бил, и бил, и бил, пока его не оторвали другие пальты…

Лёман так и не поднялась с койки. Ему пришлось сообщить о ее болезни: она лежала и тихо стонала, а к обеду изо рта пошла пена и Лёман испустила дух. Свидетелей было много, Бьоркмана заставили устроить разбирательство. Хотя Петтерссон утверждал, что сама по себе порка не могла послужить причиной смерти, должно быть, она подцепила какую-то заразу, пока спала, а наказание только ухудшило ее состояние, — его все равно присудили к двум неделям на хлебе и воде.

Он запомнил эти четырнадцать дней. В полутьме, терзаемый голодом, он вспоминал каждый удар плетью, каждый рубец, оставленный на коже Лёман. И когда он вышел из недолгого заключения, твердо знал: дело того стоило. Его постоянно сжигало чувство неудовлетворенности, оно словно давило его изнутри, как забродившее вино давит на пробку, и давление это можно облегчить только одним способом: с помощью плети. Безграничная власть. Ощущать, как его огромное тело нависает над насмерть перепуганными женщинами, затравленно косящимися на плетку в его руке. Ему достаточно только представить эту картину, как тут же мощной эрекцией дает о себе знать его мужской орган, и тогда он возвращается в свою каморку и мастурбирует. Однако развязка наступает слишком быстро и не приносит удовлетворения.

Как и другие пальты, он иногда пользовался услугами заключенных. Что тут особенного — загнать какую-нибудь из развратниц в угол, большинство за это и сидят, а другие… Что ж — другие; за стаканчик перегонного вина или кусок мяса никто не откажется. Но и это не приносит радости. Каждый раз, застегивая штаны, он начинает подозревать: а не поделился ли он с очередной шалавой частицей своей власти? И уходит в раздражении.

Добровольное согласие мало его развлекает. Шлюхи куда интереснее, когда дерешь их против воли. Но все это не то. Танец вокруг колодца — совсем другое дело. Не то что несколько суетливых подергиваний ляжками и приятная, но чересчур уж короткая судорога извержения. Танец погружает его в иной, сладкий мир. Он не знает, одобряют ли другие пальты его развлечение. Во всяком случае, не мешают. Но это было уже давно. После девки Эрссон — ни разу. Но та просто напросилась — нахальная стерва, дерзкая и упрямая. Впрочем, это его излюбленная порода — те, кто думают, что что-то из себя представляют. Что за радость — сечь живых мертвецов. Это дело мясников, они тоже секут мясо, чтобы стало помягче. Эрссон подвернулась очень кстати. Теперь хромает и вздрагивает на каждый шорох. Он смотрит на нее и чувствует приятное возбуждение.

Он снова сунул руку в штаны. Дыхание участилось, рука даже устала. На этот раз он добился извержения, но оно не принесло облегчения. Опять он чувствует себя бутылкой с шампанским: если не вытащить пробку, лопнет грудная клетка. Особенно скверно было, когда этот пропойца пастор сделал ему публичное внушение.

Он уже высмотрел девчонку в бригаде старой ведьмы. Сразу видно — упрямая, себе на уме. По глазам видно. И любопытная, все время высматривает что-то. Ничего, скоро он пригласит ее на танец. Скоро, но не сразу. Чем дольше продержишься, тем слаще вознаграждение.

Пари начали заключать в единственном мужском флигеле, совсем небольшом. Там содержали стариков и детей — тех, кто слишком стар или слишком молод для тяжелой работы. Они знают Петтерссона, а может быть, даже понимают в какой-то степени его прихоти. Прошло уже несколько недель, как он устроил порку новенькой, — наверняка скоро настанет очередь следующей. Долго он не выдержит. Кто следующая? Та, что пролила похлебку, стараясь ухватить хвост салаки? Или та, ленивая, что прядет один моток почти неделю? Следят за каждым шагом Петтерссона, спорят, на кого и как он посмотрел, пробуют прочитать его мысли.

Пари заключают самые разные: из какого флигеля, из какой бригады, а самый крупный выигрыш, если угадаешь имя очередной жертвы.

Юханна знает все и про всех.

— Ты — фаворитка. Поставишь на тебя — много не выиграешь. Все на тебя ставят. Говорят, он каждый раз косится на нашу бригаду, как только увидит где-нибудь не в цеху. Тебя к тому же привезли с той самой… ну, с которой он в последний раз устроил танцы, так что все сходятся: следующая очередь — твоя.

Анну Стину больше всего пугает не сам петтерссоновский танец. Если он выберет ее для своей дьявольской забавы, на побеге можно ставить крест. Надзиратель, конечно, наловчился запарывать свою жертву не до смерти, но не скажешь, что она сохранила жизнь. Драконша по-прежнему ковыляет на своей искалеченной ноге. Те, кто делал ставки на ее скорую смерть, проиграли, но узнать ее нельзя. Она ни с кем не разговаривает, вздрагивает от каждой промелькнувшей тени, ее преследуют кошмары. Если ей кажется, что кто-то собрался ее ударить, пускается в бегство. Анна Стина почти уверена — и ее ждет такая же участь.

Закончилась вечерняя молитва, но поговорить с Неандером раньше, чем завтра, не удастся. Надо поспешить и молиться, чтобы Петтерссон продержался с удовлетворением своего зуда хотя бы один день.

В цеху темно и тихо, но спать она не может. Прислушалась — Юханна тоже не спит.

— Юханна, а если бы тебе удалось бежать… Что бы ты сделала, чтобы тебя не поймали?

Юханна долго не отвечает.

— Ты что-то задумала, Анна Стина. Думаешь, я не замечаю? Не бойся, я тебя не предам.

— Есть одна возможность, и я думаю ей воспользоваться при случае. Если хочешь, бежим вместе.

Юханна засмеялась:

— Мне осталось меньше ста мотков, так что, если я не буду высовываться, к концу лета и так выйду.

Что на это возразить? Анна Стина замолчала, но после долгой паузы услышала шепот Юханны, та решила ответить на ее вопрос:

— Ты хорошая подруга, Анна Стина, поэтому я хочу тебе кое-что рассказать. У меня в детстве тоже была подруга. У ее отца свой трактир, «Мартышка». Насколько я знаю, он и сейчас есть, в Городе между мостами, недалеко от Железной площади. Много лет назад ее родители разругались, и никто не мог их помирить, даже настоятель из церкви Святого Николая пытался. Дело кончилось тем, что мать взяла девочку и исчезла. Наверняка скрылась у своих родителей — она была из другой провинции. Я потеряла подругу, а отец ее просто почернел от горя. Стоял за прилавком, наливал гостям вино, но по нему было видно, что мысли его где-то в другом месте. Его звали Карл Тулипан, знаешь такой цветок? Его так и называли — «Тюльпан», он такой был веселый, улыбчивый. А теперь к нему больше подошло бы «Увядший тюльпан». А подругу звали Ловиса Ульрика. Калле Тулипан был так горд, когда она родилась, что дал ей королевское имя.

— Как его жалко… Ужасная история.

— Да уж, не сказка на ночь… Помолчи и послушай. Ты и Ловиса — почти ровесницы, самое большее год разницы. Глаза такие же голубые, и волосы льняные, как у тебя. Если тебе удастся отсюда сбежать, на Сёдермальме не показывайся. Иди к Калле Тулипану и скажи, что ты его дочь, Ловиса Ульрика, подружка Юханны Ульв. Скажи, что решила через много лет вернуться к любимому отцу.

— Неужели он не поймет, что я не его дочь?

— Конечно поймет. Он же не дурак. И все равно он тебе поверит, потому что для него ничего в жизни важнее нет. Дочь рядом, какое утешение…

К облегчению Анны Стины, Петтера Петтерссона на утренней молитве нет. Вместо него — тот самый пальт, который принес Петтерссону плетку, когда тот избивал Драконшу. Юнатан Лёф. Он моложе других, и увечье его не так заметно; что-то со спиной и не сгибается рука. О нем говорят, что он парень неплохой. Не зверь. Даже продает пряхам самогон и еду, и по вполне разумной цене, не сдирает три шкуры, как другие. Шансов мало, но Анна Стина решилась. Сразу после молитвы подошла к Лёфу и поклонилась, как полагается по правилам Прядильного дома.

— Мне нужно поговорить с пастором. — И не поверила своим глазам, когда Лёф улыбнулся, отошел на полшага в сторону и пропустил ее к Неандеру.

Тот недовольно заворчал и провел ее в ризницу.

— Ты что, совсем безмозглая? Не понимаешь, что такое поведение подозрительно? Нет у меня пока никакого ключа.

— Сегодня или никогда. В любой момент Петтерссон вытащит меня к колодцу, и тогда все кончено.

Неандер часто задышал и закрыл глаза. Не глядя, нащупал спинку стула и тяжело сел. Почесал волосы так, что перхоть полетела во все стороны, и начал говорить. Анна Стина сразу поняла: пастор еще не протрезвел после вчерашнего, а может, и с утра успел добавить.

— Зачем ты испытываешь меня, Господи? Неужели не вознаградишь меня за усердие? Неужели нет другого способа? Она говорит — сегодня… Но это слишком рано, слишком рано… Но Бьоркман, этот негодяй, этот пес сатаны, он же может ускользнуть… И донос уже написан.

Он бормотал так несколько минут, дико вращая глазами, припечатал ладонь к столу и внезапно встал.

— О, дьявол… она говорит сегодня ночью, значит — сегодня ночью, и будь что будет. Пусть она не спит, слушает, когда постучат в дверь. Дверь для нее откроют, а дальше — ее забота. Что с ней будет — мне наплевать, но она должна скрываться, пока Бьоркман не предстанет перед судом за свои бесчисленные преступления.

Он посмотрел ей в глаза и больно схватил за плечи:

— Поняла?! Исчезни с моих глаз, да помогут тебя Иисус, Асмодей, Уден, отец мироздания! Иначе будешь иметь дело со мной.

Анна Стина вышла во двор и сразу поняла — что-то происходит. Всех женщин выстроили, все бригады из всех прядильных залов. У колодца стоит сияющий Петтер Петтерссон с руками за спиной. Лёф подталкивает Анну Стину к ее бригаде, и она торопливо встает на место, рядом с Козой, Юханной и Дурочкой Лисой. В небольшом дворике голос Петтерссона отдается пугающим эхом:

— У нас произошла кража, дамы и господа. И вы будете здесь стоять, пока не найдется украденное. Мы перетрясем все ваши вещи, все матрасы. Невиновным беспокоиться нечего, они могут спокойно любоваться на меня.

Анна Стина похолодела. Все, надежды больше нет. Слишком поздно. Петтерссон уже выбрал жертву, и остается только танец у колодца. Они обязательно найдут что-нибудь в ее набитом клопами матрасе, и оправдываться бессмысленно. Петтерссон даст волю своем Мастеру Эрику, и на этом ее жизнь кончена. Она до крови прикусила губу. По крайней мере, эту боль она имеет право причинить себе добровольно.

Они, разумеется, нашли украденное. Нож. Сияющий пальт идет к ней, удерживая блестящее лезвие между большим и указательным пальцами. Петтерссон спрашивает, в чьей койке нашли украденный нож.

И пальт хватает за руку Юханну и вытаскивает ее к колодцу.

На физиономии Петтерссона расплывается улыбка — от уха до уха.

Она долго еще слышит со двора все слабеющие крики Юханны и чавкающие удары плетки.

Юханну она больше никогда не видела.

 

11

Койка рядом с ней пуста. Безжизненное тело Юханны наверняка уволокли пальты в санитарный сарай. Перевяжут, как умеют.

Стоны, молитвы, чей-то шепот во сне, выкрики — сегодня хуже, чем всегда. Где-то совсем рядом частое дыхание: кто-то очнулся от кошмара и пытается прийти в себя.

Вряд ли кто-то может спать спокойно после петтерссоновских танцев. Когда их погнали на вечернюю молитву, Анна Стина не могла отвести глаз от пятен на колодце. Быстро высохшая кровь стала коричневой, и посторонний, даже пристально всмотревшись, вряд ли догадается о происхождении этих пятен.

Сама Анна Стина не может найти себе места. Казнь Юханны точно пробила брешь в душе, и через эту брешь быстро вытекала ее решимость. Только не сегодня, Господи, только не сегодня. Ее трясло от паники: сама выбрала гибельный путь, и возврата нет. Анна Стина дорого отдала бы, чтобы хоть на несколько дней отсрочить побег, но выбора нет. Пастор может и передумать. Она ждет, трясясь от страха и тоски. Даже не замечает бесчисленных укусов беспощадных клопов.

Стук в дверь? Или показалось? Нет, стучат. Как и обещал пастор — очень тихо, почти неслышно. Она осторожно спускает ноги с кровати и, пока идет к двери, слышит, в замке поворачивается ключ. Дверь шевельнулась. Кто-то стоит за дверью и прислушивается к ее шагам. Как только она приблизилась к порогу, дверь распахнулась чуть пошире и пропустила ее в коридор. Юнатан Лёф, молодой пальт. Он прижал палец к губам, очень осторожно, стараясь не скрипнуть петлями, прикрыл дверь, томительно медленно повернул в замке ключ и показал ей зна́ком: следуй за мной.

Они быстро пересекли двор и поднялись по лестнице к двери в старое здание. Со второго этажа слышны разговоры и смех. Пальты не спят. Слышно даже, как шлепают по столу карты, звякают стаканы и бутылки.

Лёф зна́ком приказал Анне Стине встать в тень у подъезда, а сам проскользнул в открытую дверь, убедился, что на этаже никого нет и свет погашен, и поманил ее пальцем. Они почти пробежали через кухню, где еще чувствовался жар давно погашенной печи. Лёф зажег лучину и, прикрывая ее изувеченной рукой, повел Анну Стину по коридору. Наверняка переход в новый флигель, о котором рассказывала Коза.

Здесь потолки пониже, штукатурка положена неумело — никто не позаботился не только оклеить стены обоями, но даже загладить мастерком штукатурку. Двери не заперты. За третьей или четвертой обнаружилась шаткая деревянная лестница в подвал. Лёф снял с крюка фонарь с сальной свечой, зажег его, задул лучину и в первый раз обратился к ней:

— Здесь нас никто не слышит, но это не значит, что мы должны кричать или петь песни. Вам повезло, тебе и твоему компаньону Неандеру. Зверюга Петтерссон после порки приглашает всех на угощение, чтобы никто не насплетничал инспектору Бьоркману. Сейчас-то уже никто из пальтов на ногах не держится.

Анна Стина смотрит на него выжидательно.

— Неандер дал мне несколько риксдалеров, чтобы открыть тебе дверь, показать дорогу в подвал. А главное, чтобы я держал язык за зубами. Сказал, чтобы я подождал, пока ты сделаешь то, что собиралась. Фонарь твой, пока свеча не погасла. На час, думаю, хватит, а может, и больше.

Анна Стина кивнула. Прежде чем передать ей фонарь, Лёф сел на ступеньку, раскурил от него глиняную трубку и криво улыбнулся:

— Желаю успеха.

Время от времени разгорающийся огонек трубки освещал лицо пальта красным дьявольским светом. Даже на лицо не похоже — скорее на шутовскую маску на фоне заполнившего вселенную мрака.

Подвал большой, разделен на отсеки кирпичными, а кое-где и дощатыми перегородками. То там, то тут плоскими неживыми огоньками вспыхивают глаза замирающих от непривычного света крыс. Вонь невыносимая — весь погреб забит испорченными продуктами. Скорее всего, про них забыли или поленились вынести. Ящики со сморщенными яблоками, мешки с репой, бочки с солониной с лопнувшими донцами, из которых на земляной пол вытекает рассол. И смрад протухшего мяса. Тяжелый, отвратительный запах распада некогда живой плоти. Вокруг фонаря сплошным роем, задевая лицо, вьются мухи и ночные бабочки.

Анна Стина, то и дело поглядывая на быстро тающую свечу в фонаре, двигается вдоль стен. Это занимает больше времени, чем она рассчитывала, — стены загромождены сугробами грязных мешков с гниющими продуктами. То и дело приходится ложиться на землю и заглядывать, но взгляд раз за разом натыкается на глухую стену фундамента.

Она облазила почти весь подвал. Осталось два чулана с дощатыми перегородками. Здесь мешки и ящики навалены так, что к стене не подойти. Единственный выход — разобрать завал. Она поставила фонарь на землю и начала работать. Доски ящиков и дерюга мешков от сырости сгнили, и содержимое то и дело вываливается на землю, приходится его собирать и откидывать в сторону. Несметное количество мокриц. Вскоре они уже десятками ползут по ее рукам, но сбрасывать некогда, хотя ее и передергивает от отвращения. Каждый раз, когда пламя свечи начинает колебаться, она в ужасе вздрагивает. Если фонарь погаснет, ей конец. В темноте она ничего не найдет.

Анна Стина медленно продвигается вперед. Вонь становится все более невыносимой.

Наконец, пальцы ее наткнулись на холодную скользкую стену.

Анна Стина вздрогнула, услышав голос пальта. Он был совсем рядом. Сел, скрестив ноги, рядом с фонарем. Подкрался так тихо, что она и не заметила.

— И как идут дела? Свеча у тебя догорает.

Она уже нащупала пустоту под фундаментом. Ей некогда сейчас вести разговоры.

— Бенгт Неандер дал мне определенные инструкции. Сказал, что делать, если ты не найдешь твою дырку.

Анна Стина, не слушая его, легла на живот и ощупала отверстие. Меньше, чем она ожидала, высотой дюймов десять над земляным полом.

— Пастырь говорит, не следует бросать вызов судьбе и вести тебя обратно в цех. Если нас кто-то встретит, не поздоровится.

Она вытянула руку как могла — препятствий как будто нет.

Вот он, путь Альмы Густафсдоттер к свободе.

— И еще пастор сказал вот что: не найдет она своего лаза, положи лапу на ее птичью шейку и придуши. Забросай мешками с репой.

Она резко повернулась. Юнатан Лёф подкручивал тонкий ус и улыбался.

— Вот он, мой лаз! — почти крикнула она. — Я его нашла! Это канал для стока воды, его сделали, пока на доме крыши не было! Он идет под стеной!

Он склонил голову набок.

— А я-то надеялся… Пастор обещал мне бонус, если придется тебя придушить. Ну ладно… во всем плохом можно найти что-то хорошее. Не вышло с одним, получится с другим. Ты уж не сердись, если я займусь тобой в темноте. Анна Стина такая тощая и грязная, что лучше на нее не глядеть.

Он задул свечу в фонаре, схватил Анну за руку и повалил на пол. Задрал платье и взял то, в чем она отказала Андерсу Петтеру на Барнэнгене.

Целую вечность назад.

*

Оставил ее на земляном полу и ушел. Она долго лежала с открытыми глазами, но могла бы и не открывать: в подвале царил непроглядный мрак. Странно, в этой тьме она словно парила над собственным телом, которое с таким же успехом могло принадлежать кому-то другому. Изможденное, голое и грязное тело. Она с трудом его узнает. Шорох лапок насекомых; они пьют вытекшую из нее кровь, собравшуюся в быстро сворачивающиеся лужицы между бедер и под крестцом. Она ничего не чувствует. Грудь поднимается и опускается. Она пока жива, но у нее есть выбор. Ей незачем больше жить. И это так просто. Все, что требуется, — прислушаться, как работают меха легких, как колотится сердце в груди и приказать им. Приказать и сердцу, и легким прекратить свою нескончаемую работу. Они послушаются. Они устали не меньше, чем она.

Анна Стина сама не знает, откуда взялись у нее силы перевернуться на живот. Ну нет… Нет! Она не хочет, чтобы жизнь ее кончилась здесь, в этом омерзительном подвале. Ни за что. Она поползла к стене, опираясь на локти и колени. Боль в промежности почти прошла, она чувствует ее, но как бы на расстоянии. Она вытягивает руки вперед, вползает в дыру. Грубый камень царапает кожу на плечах. Так не пойдет. Она опять переворачивается на спину и ползет на спине, извиваясь, как дождевой червь. Потолок лаза в полудюйме от ее лица, она не может даже приподнять голову.

Теперь она окружена камнем со всех сторон. Что-то ей мешает, проход, кажется, стал еще у́же. Фундамент, кое-как построенный пряхами под присмотром таких же неумех десятников, просел, к тому же там что-то застряло.

Она вытягивает руку и ощупывает застрявший предмет.

Человеческая нога.

Нога погибшей здесь Альмы Густафсдоттер. Теперь понятно, откуда эта жуткая вонь в подвале. Гниющие овощи так не пахнут.

Альма Густафсдоттер так и не вырвалась из Прядильного дома. Она застряла здесь, на полпути к свободе, и умерла от голода, жажды и крысиных укусов.

Анна Стина не знает, как долго она расчищала проход. Время словно остановилось, чтобы запечатлеть в ее памяти эту кошмарную сцену, которую ей не суждено забыть никогда. Труп мягок, как глина, распадается при малейшем прикосновении. Она вытаскивает мертвую плоть по кускам. В грудной клетке, которая была когда-то недостаточно податливой, чтобы протиснуться между камнями, свили гнездо крысы. Каменные оковы, в которые попалась Альма, ждут новую жертву.

Анна Стина повернула голову набок и двинулась вперед, извиваясь как змея. И вот решающий момент, самое узкое место, то самое, где застряла Альма. Анна Стина глубоко вдохнула, выдохнула, насколько могла, весь воздух и двинулась вперед, чувствуя, как ребра прогибаются под неумолимым натиском холодного камня. Вдохнуть она не могла. В глазах потемнело, и она вряд ли смогла бы объяснить, как удалось ей преодолеть эти последние дюймы между жизнью и смертью. Может, она чуточку потоньше Альмы в кости, может быть, выделяющаяся из распадающегося тела жидкость послужила смазкой… а может, мертвая Альма подтолкнула ее из подвала, помогла преодолеть последний рубеж.

По другую сторону тюремной стены дует теплый ветер. Едва она высунула голову из чуть не ставшего ее могилой лаза, увидела развернутый от горизонта до горизонта иссиня-черный парус ночного беззвездного неба. Над городом вспыхивают молнии, то и дела рокочет далекий гром.

Пошел дождь. Она подошла к воде, дождалась вспышки, посмотрела на свое отражение и поняла: ей уже никогда не стать той девочкой, которой она была совсем недавно.

Ей никогда больше не стать Анной Стиной Кнапп.

 

12

Лето идет к концу, а месячных нет. Уже третий месяц. Вначале она не обратила внимания. У многих девушек в Прядильном доме прекращались месячные. Должно быть, потому, что организм в таком аду старается сэкономить каждую унцию жизненной силы. Во второй раз насторожилась, но уговорила себя, что организму нужно время, чтобы восстановиться. Благодаря заботам Карла Тулипана она постепенно приходила в себя: прибавила в весе, щеки порозовели, она стала все более и более походить на прежнюю Анну Стину. Ее новое имя — Ловиса Ульрика. Карл Тулипан… Если он и догадывается, что она не его дочь, то никак не показывает, разве что не душит ее постоянно в объятиях от счастья вновь обретенного отцовства и чудом вернувшейся любви. У него словно началась новая жизнь. Куда делся седой, опустившийся старик, который окинул ее пустым взглядом, когда она открыла дверь в «Мартышку»?.. Тулипан стоял за стойкой сгорбившись, словно на плечи его давили все горести мира. Его опять стали ласково называть Тюльпаном. Шутит с посетителями, хохот его отдается веселым эхом по всему трактиру. Хорошее настроение заразительно: «Мартышка» преобразилась. Прокопченные стены выкрасили в белый цвет, отмыли и отдраили полы, горшки и кувшины засверкали шоколадной глазурью. Круг посетителей растет с каждым днем; начали заглядывать даже знатные господа с Рыцарской площади, особенно в поздние часы, когда жажда превозмогает аристократическую привередливость.

Но когда месячные не пришли и в третий раз, она поняла, что счастье ее обречено быть недолгим. Она носит ребенка, зачатого против ее воли, ребенка пальта Юнатана Лёфа.

Первое, что сделал Карл Тулипан, когда она появилась на его пороге, взял ее за руку и повел в церковь Святого Николая к просту. Добился, чтобы имя ее вновь занесли в церковные книги и включили в списки прихожан. А теперь, когда у нее начнет расти живот, она навлечет бесчестье и на свое новое имя, и на имя нового отца.

Те, кто помнил Ловису Ульрику с детства, подшучивают насчет непостижимой игры природы: за несколько лет скулам удалось переползти на другое место, да и нос не отстал — поменял форму. Но даже самые ехидные отвергают свои подозрения и замолкают, когда видят, как счастлив Тюльпан, вновь обретший любимую дочь. А теперь языки развяжутся опять. Начнут говорить — обманщица, искательница счастья, авантюристка, шалава, нагулявшая неизвестно где ребенка и готовая на что угодно, чтобы как-то обеспечить будущее для себя и для своего выблядка. И даже Тюльпану придется с этим согласиться, когда к нему явятся пастор и настоятель в своих черных сутанах. «А ты уверен, что она твоя дочь? — скажут они. — Она же подзаборная шлюха…» А завсегдатаи «Мартышки»? Они убедят Тюльпана — из самых, разумеется, лучших побуждений. Для его же пользы. И ее, Анну Стину Кнапп, просто выбросят в канаву, а из канавы — прямая дорога на Лонгхольмен.

Пастора Бенгта Неандера там уже нет. Донос, который он написал на инспектора Ханса Бьоркмана, переполнил чашу терпения финансовой коллегии, а последней соломинкой были разложившиеся человеческие останки, найденные в подвале флигеля. Никому, кроме беглянки Анны Стины Кнапп, они принадлежать не могли. И пастор, не дожидаясь разбирательства, ругаясь и чертыхаясь, поднялся на борт идущего в Англию корабля. Бьоркмана тоже нет — тот отправился в противоположном направлении, на юг Финляндии. Но Петтерссон все еще там. Как и Мастер Эрик. Терпеливо ждут ее по другую сторону залива, чтобы устроить смертельные танцы у колодца.

Она увидела его в сентябре. «Мартышку» уже закрыли на ночь, и большинство завсегдатаев трактира уговаривать не пришлось — они знали порядок. Самых упрямых выманивали бесплатной выпивкой, но уже за порогом трактира. Карл Тулипан пошел спать — работа на сегодня закончена. Анна Стина решила подмести полы и вдруг увидела задержавшегося гостя. Тот сидел за углом стойки у камина, словно хотел согреться, — на полу, так что из зала и не заметишь. Бледный, тощий, и невозможно даже угадать — молодой или старый. Золотистые длинные волосы. Наверное, золотистые — настолько грязные, что цвет определить трудно. Да и лицо покрыто похожими на струпья корками засохшей грязи. Она видела его не в первый раз. Он бродил из кабака в кабак, как призрак, и оставался от открытия до самого вечера. А сейчас сидел и не двигался, словно мертвый, только дыхание выдавало, что он жив — поверхностное и шумное. Глаза закрыты, весь скрюченный, будто боится растерять чудом доставшееся ему тепло. Она попыталась его растолкать — без всякого успеха. Анна Стина встала рядом с ним на колени, обняла за плечи и вздрогнула. Под кожей не было ни мышц, ни жира. Скелет, обтянутый кожей.

— Проснитесь, уже поздно. Здесь нельзя спать.

Она потрясла его, сначала легонько, потом посильнее. Он открыл глаза, и она прочитала в них хорошо знакомые чувства. Те же чувства, что ей самой довелось испытать за последние полгода. Страх, отчаяние, растерянность. Боль, которая не пройдет никогда, которая будет жить, пока не потеряешь память. Только теперь она поняла, что он очень молод, даже юн. Куда моложе, чем можно подумать, глядя на его жалкую фигуру.

Он посмотрел на нее. Даже не на нее, а мимо, потому что глаза его тут же закатились, веки медленно опустились, и он вновь погрузился в оцепенение. Он был мертвецки пьян.

Анна Стина выглянула на улицу. В переулке холодно, к ночи усилился ветер. Фонари почти не освещают булыжную мостовую. Год идет к концу, со дня на день начнутся заморозки.

Она закрыла дверь на засов, принесла несколько поленьев и подбросила в камин, где дотлевали малиновые угли. Поставила на огонь чайник, кинула в него обмылок, дождалась, когда согреется, намочила тряпку и начала оттирать его лицо от грязи.

Совсем мальчик, вряд ли старше, чем она сама. Постепенно он пришел в себя, даже помог ей снять с себя рубаху. Анна Стина замочила ее в тазу, вылила из чайника мгновенно почерневшую воду и налила свежей воды. Принесла миску с черной фасолью и сварила кофе. Сама она так и не приучилась ценить этот странный и невкусный напиток, но все говорят: для протрезвления нет ничего лучше.

К юноше начало постепенно возвращаться сознание, а с ним и дар речи:

— Меня зовут Юхан Кристофер Бликс.

— А я… — Она чуть не назвала свое настоящее имя. — Я — Ловиса Ульрика Тулипан.

У нее нет никакого желания рассказывать о своем прошлом, да и он не слишком многословен.

— Я из Карлскруны, там дом моих родителей. Во время войны работал учеником фельдшера. Пришел в Стокгольм искать удачи, а нашел… нашел совсем другое.

Они замолчали. Анна Стина повесила рубаху сушиться у огня, принесла одеяло и накинула ему на плечи. К ее удивлению, она почувствовала к этому пареньку странное доверие, и чем дольше они молчали, тем все больше укреплялось чувство душевной близости. И наконец, она задала вопрос, вертевшийся на языке с того момента, как узнала о его профессии.

— Говорят, есть какие-то особые травы для женщин, забеременевших против воли. Которыми пользуются ночные бабочки.

Она даже не старается скрывать чувства. При мысли об отце ее ребенка ею овладевает ярость. Ей, наверное, никогда не отскрестись от этой омерзительной грязи.

Он долго не отвечал, потом кивнул.

— Можешь помочь их найти?

Он посмотрел на ее живот, скрытый под специально сшитым просторным платьем, — надо во что бы то ни стало выиграть время, скрывать беременность как можно дольше. Удивленно поморгал, словно увидел ее в первый раз. Она впервые уловила в его глазах какой-то блеск, а когда он заговорил, голос его звучал совсем по-иному. Звучно и уверенно.

— Да. Ты помогла мне, я помогу тебе.

 

13

Кристофер Бликс последние недели лета провел как в тумане. Он ни разу не был трезв. Сидел в кабаках и погребках, пока не выгонят, а когда выгоняли, бесцельно бродил по переулкам около Жженной Пустоши и там же засыпал в собственной блевотине. А когда просыпался и осознавал, что по-прежнему жив, что его не переехала телега или карета, начинал плакать от обиды, что судьба отказывает ему даже в этой милости. Ему все время казалось — он все еще там, в душной комнате, наедине с человеческим обрубком, он насильно вливает в беззубый рот сивуху, чтобы отрезать очередную конечность. Отрезать и отнести Магнусу в конуру, а потом сидеть в углу, слушать тоскливые вопли сов и напиваться до потери сознания, пока сгущаются тени в полуразрушенной усадьбе. И сейчас, месяцы спустя, перегонное — единственное его спасение.

Он почти не ест, похудел до неузнаваемости, но организм по-прежнему молод, крепок и из последних сил сопротивляется яду, который он вливает в себя ежедневно.

И вот он встретил эту девушку, Ловису Ульрику, и она попросила его о помощи. Ей очень нужна помощь, а помочь, кроме него, некому. Золотой луч надежды, блеснувший в непроглядной тьме его существования. Провидение дало ему возможность хоть как-то искупить страшный грех.

Девушка позволила ему остаться в «Мартышке» до утра. Рубаха высохла, она теплая и чистая, как будто новая. И впервые с тех пор, как он вернулся в Стокгольм, он идет не на поиски дешевой выпивки. Выпивка ему не нужна. Он идет за город, через мост у бойни и продолжает идти на север, в обход таможни Кошачья Задница.

То, что ему нужно, можно найти только в лесу. Здесь очень тихо. Огненные стволы сосен, раскидистые березы, клены… красные, багровые и золотые листья вот-вот начнут падать, некоторые уже кружатся в воздухе, медленно опускаясь на влажную, покрытую многолетним перегноем землю. Кристофер ворошит прошлогодние полусгнившие листья, заглядывает в облепленные землей корни поваленных деревьев. Он ищет именно в тех местах, о которых рассказывал его учитель Эмануель Хоффман.

Кристофер Бликс вернулся уже на следующий день с карманами, набитыми травами. Девушка Ловиса поражена произошедшим в нем переменам: он отказывается от вина и от крепкого, зато жадно съедает ломоть хлеба. Травы связаны в букеты — их надо хранить в подвешенном состоянии, иначе они могут потерять целебную силу.

— Принеси кастрюлю. — Он показывает, как варить зелье, много раз повторяя и переспрашивая, — хочет убедиться, правильно ли она его поняла. — Декокт должен стоять на огне, пока вода не изменит цвет. Процеди через тряпку. Пей, как только чуть остынет. И вари свежий декокт каждый вечер.

— А где я найду такие травы, когда эти закончатся?

— Я соберу и принесу.

Анна Стина, зажмурившись, сделала первый глоток. Она почему-то была уверена, что отвар Кристофера окажется отвратительным на вкус, противным и горьким, как кофе, который она терпеть не могла. Или по крайней мере жгучим, как перегонное вино. Кристофер смотрел на нее с интересом. Он знал, что декокт довольно приятен на вкус, и прочитал подтверждение в ее глазах.

— Как он действует, твой декокт?

— Травы вызывают в организме сильную жажду, и твоя плоть всасывает всю доступную ей жидкость. В том числе и все жидкости нерожденного ребенка. Всасывает и всасывает, пока почти ничего не останется. Так объяснял мой учитель. Но это долгая история, надо набраться терпения. Надежнее метода нет.

В середине октября по городу поползли слухи — в Фатбурене нашли утопленника. Кристофер знает, кто это. Без рук, без ног, без глаз, без зубов и языка. Это его работа. Его преследуют жуткие воспоминания, но он чувствует и облегчение: наконец-то закончились страдания бедняги. Кристофер молится за упокой души несчастного, но мысли его теперь заняты другим. Каждый день навещает он девушку, справляется о самочувствии, но только через неделю решается на давно задуманный шаг. Холодным утром он, дрожа от холода, стирает свою рубаху и куртку в Стрёммене около Северного моста, дожидается, пока одежда более или менее высохнет на неярком октябрьском солнце, и поднимается в церковь Святого Николая. Ждет, пока освободится пастор, и излагает свое дело:

— Я решил жениться.

Пастор записывает его имя и имя невесты: Ловиса Ульрика Тулипан, поздравляет его и спрашивает, к какому приходу он принадлежит. Семья Бликс вписана в церковную книгу общины святого Фредрика, отвечает он.

— Я пошлю туда гонца, пусть и там объявят о твоей свадьбе.

Самое время — больше откладывать нельзя. Он возвращается и ждет вечера — приходит в «Мартышку» только поздно вечером, когда разойдутся последние гости. Девушка уже готовит вечернюю порцию отвара.

Кристофер остановил ее — положил ладонь на ее руку, выбрал одно из растений.

— Это полевой хвощ. Очень хорош для печени, так мастер Хоффман говорил. А это — хиркум пиркум… зверобой, от него вода делается красной.

Он перечисляет все растения из своего сбора — дягиль, восковница, борщевик — и объясняет их благотворные свойства.

— А это ромашка, — сообщает он напоследок. — Я выбрал ее ради вкуса. Ни одна из этих трав не может навредить твоему ребенку.

Она молча уставилась на него. Щеки ее медленно наливались краской.

— Слишком поздно. Ты уже не можешь избавиться от ребенка, придется рожать.

Она отчаянно закричала и начала хлестать его ладонями по груди, плечам, лицу.

Он не сопротивлялся, но наконец ему удалось поймать ее в свои объятия. Анна Стина выдохлась. Плечи опустились, потекли слезы. Он погладил ее по голове и прошептал в ухо:

— Я объявил о нашей свадьбе. Ребенок будет носить мое имя. Он не появится в мире как бастард.

Анна Стина не знает, что на это сказать. Это ребенок пальта Лёфа, зачатый в кромешном аду, грязи и насилии. Когда она думала, как будет выглядеть ее ребенок, если все же придется его родить, всегда представлялось видение: издевательски улыбающаяся физиономия пальта в инфернальном красном свете от раскуриваемой трубки. Фантом, не желающий покинуть ее сознание. Но, как ни странно, со временем ее чувства изменились. Теперь она уже без всякого энтузиазма пила декокт Кристофера. Без энтузиазма и даже с сомнениями. Она уже чувствовала признаки зарождающейся в ней жизни, пока еще слабые и неощутимые, как прикосновение к щеке крыла ночной бабочки. И как может это крошечное существо, плод ее тела, стать таким же, как его отец, если воспитает его она, Анна Стина… Нет, Анны Стины уже нет. Его воспитает Ловиса Ульрика Бликс.

Но только теперь она сделала окончательный выбор. Хотя и выбора-то уже не было.

Она подошла к Карлу Тулипану и рассказала ему все. Карл неожиданно заплакал. Анна Стина поняла не сразу: это слезы радости. Он обнял ее, прижал ухо к ее животу и, вслушиваясь в поселившуюся там тайную жизнь, рассказал — ему, оказывается, не раз снилось, что он стал дедом, и каждый раз просыпался пьяным от счастья. Далеко не сразу он спросил про отца. Кристофер Бликс? Этот худенький фельдшер, чье здоровье так заметно улучшилось в последние дни? — Да. Он сделал ей предложение, они теперь муж и жена. Тулипан криво усмехнулся, но в глазах запрыгали веселые искорки, и его изборожденное морщинами лицо стало лет на десять моложе.

— Я видел вас. — Он погрозил ей пальцем. — Надо быть слепым, чтобы не заметить, что между вами что-то есть.

И в ней самой что-то изменилось. Ей уже не снятся кошмары, в которых она уже не Анна Стина, а страшный, губительный пожар. Красный самец, огненный вихрь, превращающий отвратительный город Стокгольм в безлюдное, дымящееся пепелище. Теперь уже не она, а притаившееся в ее чреве дитя чудесным образом меняет и лепит ее сознание. Да, она собирается родить ребенка в этом злобном, ощетинившемся против нее мире. Но родить мало. Она воспитает его настоящим, добрым и справедливым человеком, а потом он вырастет, у него тоже появятся дети, и цепочка будет продолжаться. Это ее месть миру ненависти. Если будет мальчик, она назовет его Карл Кристофер — соединит имена его добровольного отца и деда, если девочка — быть ей Анной Стиной, в честь той, которой на этом свете больше нет, но которая никогда не будет забыта.

 

14

В конце октября в Стокгольм неожиданно, как удар кулака, пришли холода. В одно прекрасное утро Кристофер Бликс стоит на берегу Рыцарского острова и смотрит, как отливает мертвым жемчужно-серым блеском лед, сковавший за ночь залив. Солнце над горизонтом начинает свой короткий зимний путь, чтобы через несколько часов скрыться за башней Биргер Ярла. Башне, приютившей в свое время королевскую семью, бежавшую из сгоревшего дворца, а почти через сто лет — убийцу короля Анкарстрёма.

Он вспоминает, как встретился в последние недели лета с этой девушкой, как опять — в который раз! — жизнь его оказалась на развилке, которую он никак не мог предугадать. Вечно пьяный, бродил он по переулкам и искал смерть, как ищут старого верного друга, не явившегося на договоренную встречу. Надежда вспыхивала каждый раз, когда он видел свирепые драки, выхваченные в ярости ножи, тяжеленные мешки на причалах. Но никто не поднял на него руку, ни одна повозка не переехала, хотя он выбирал место для сна чуть не посередине мостовой. Смерть избегала его. Ей, должно быть, важно было поскорее разобраться с другими, более достойными ее услуг. Он хотел покончить с собой, но, как и раньше, не хватало решимости. К тому же самоубийство — страшный грех, это все знают. Он мечтает, что смерть принесет ему забвение, темное и бесчувственное забвение, а наказание за самоубийство может как раз и заключаться в том, что он будет вынужден раз за разом вспоминать эти проклятые летние дни, свои окровавленные руки и вечный ужас в сердце. Он не может пойти на такой риск. Он не может лишить себя жизни, зато может попробовать укоротить ее. Может попытаться разложить карты так, чтобы его смерть выглядела случайностью. Авось Господь не заметит, что это не случайность, что он умер по своей воле, то есть совершил грех самоубийства. Попытался отказаться от пищи, похудел до неузнаваемости, руки стали дрожать и сделались тонкими, как плети, — но в конце концов организм не выдерживал. Голод брал верх, и он наедался. Ел и тихо плакал, сознавая, что проиграл и этот бой. Вливал в себя чудовищные количества спиртного, но продолжал жить.

В конце концов он попросил молодую жену сделать ему одолжение. Вручил ей пакет, запечатанный сургучом.

— Здесь лежат мои письма к сестре. К моей мертвой сестре, — уточнил он, — ее уже нет на свете. Она умерла в эпидемию в Карлскруне.

Но теперь у этих писем сменился адресат. Теперь он точно знает, куда их отправить, — прочитал адрес в газете, в той самой, из которой узнал об изуродованном трупе в Фатбурене. Кристофер сразу сообразил, что имел в виду несчастный, когда сказал заплетающимся языком загадочную фразу, которую он тогда не понял: «Вынь монету».

В Индебету. Он хотел сказать: «В Индебету». В полицейское управление. И теперь он точно знает, кому эти письма отправлять. Сесилу Винге, которому поручено расследование.

Кристофер посмотрел на залив. Солнце широкой плавящейся дорожкой отражалось в образовавшемся за ночь ледяном зеркале, и дорожка эта вела прямо к тому месту, где он стоял. И вдруг его осенило: это и есть его дорога в вечность. Он понял, что имеет на это право. Он понял это в тот самый миг, когда девушка попросила его о помощи. Жизнь за жизнь. Он спас человеческую душу, спас жизнь ее нерожденного ребенка и этим купил право распоряжаться своей.

Кристофер снял башмаки. Земля была очень холодной, но он этого не замечал. Рядом легли куртка, рубаха, штаны и жилет, а поверх вороха одежды — шапочка.

Он заметно поправился, кожа обрела юношеский глянец. Заботами девушки длинные золотистые волосы вымыты и расчесаны, словно время усовестилось и вернуло ему недавно исполнившиеся семнадцать лет.

Он спустился к заливу и шагнул на золотистую дорожку. У берега лед такой прозрачный, что можно различить камни на дне. Медленно, шаг за шагом, совершенно нагой идет он вперед, не глядя под ноги, не отрывая взгляда от бледного, уже почти зимнего солнца. На берегу собрались люди, он слышит крики, призывающие его вернуться. Что ж, они остаются там, в своем мире, а он, Кристофер Бликс, уже на полпути к следующему. Он знает, что первый лед намного крепче у берега, чем на глубине. Но страха не чувствует. Больше всего он опасался, что именно страх одинокой, ледяной смерти помешает ему осуществить задуманное — избежать греха самоубийства, замаскировать самоубийство под несчастный случай. Канатоходец срывается с каната и разбивается — никто же не говорит, что он покончил с собой. Каждый имеет право рискнуть. Кристофер даже хотел крикнуть собравшимся: «Я уже не боюсь!» — и может быть, не столько им, сколько себе самому, но вдруг понял — и кричать незачем. Ему было очень страшно, когда он обдумывал свой план, но страх ушел. Он уже не боится.

Кристофер закрывает глаза и улыбается, чувствуя на лице нежное тепло солнечных лучей. Ему кажется, что тепло это сулит искупление и прощение. Он улыбается, когда после каждого шага слышится ломкий треск и по льду разбегается паутина трещин. Значит, он не ошибся в расчетах.

Лед подается под его босыми ногами, с каждым шагом все сильнее и сильнее.

И наконец проламывается.

 

Часть четвертая

Волк из волков

 

Зима 1793

Придет последний час вселенной, И Бог возьмет в свой райский сад Сердечной дружбы огнь нетленный, Но в тот же миг благословенный Предательство отправит в ад.

 

1

Микель Кардель просыпается и не может сообразить, где он. Щеки мокры от слез, соленый вкус на губах. Темно, что-то упирается в бок. Он приподнялся и ощупал пальцами — метла. Он лежит на метле. Голова болит невыносимо, а вкус во рту, будто там переночевал целый дивизион пьяных канониров, и не только переночевал, а справил все свои похмельные нужды. Глаза понемногу привыкли к темноте, и он различил контуры двери.

Полежал, стараясь собрать воедино осколки памяти. Пивная пена, прокуренный кабак, нарастающее опьянение, ссора, драка… Кое-что начинает вырисовываться. К тому же из-под щелястого пола дует немилосердно. Сильно болит нижняя челюсть. Стокгольм как Стокгольм. Он понял, где находится, — в сарае при кабаке «Гиблое место». Сарай этот при необходимости служит вытрезвителем для гостей, с которыми другими способами управиться не удается.

Сесил Винге… Сесил Винге умер.

Его все еще сочащийся спиртом мозг отказывается верить, но из бесформенного тумана памяти упрямо выплывают эти три слова. Боль потери еще сильнее, чем в тот момент, когда он узнал новость. Перехватило дыхание, загорелась, точно ее облили кипятком, левая рука, которой у него давно не было. Кардель застонал, потер оставленный тупым ножом фельдшера шрам на культе и перевернулся на живот. Новый дубовый протез, хоть и тяжелее прежнего, и размахнуться им нелегко, но как оружие в драке он еще убедительнее. Он не расстанется с ним так легкомысленно, как с предыдущим.

Кардель расстегнул ремни, чтобы восстановить кровообращение в культе. Снял протез и увидел, что между не слишком похоже изображающими пальцы деревянными костяшками застряли два передних зуба. Долго тер плечо, пока культя не согрелась. Вновь закрепил протез и постучал в дверь.

— Откройте и выпустите меня, сукины дети.

Ответ последовал не сразу. Даже не ответ, а осторожный вопрос:

— А ты пришел в себя, Кардель? Способен разумно рассуждать? Мне драки тут не нужны.

— Человек теряет способность разумно рассуждать еще быстрее, чем терпение, — ответил Кардель и сам удивился: замысловатая фраза из лексикона Сесила Винге.

Загремел тяжелый засов, и дверь открылась. Кардель прикрыл глаза, защищаясь от света. На полу — осколки бутылок и глиняных кувшинов. Тяжело опустился на ближайшую скамью и с отвращением покосился на роспись Хофбру на стене: лихо наяривающая на скрипке смерть с косой.

— Йедда, дай мне что-нибудь покрепче. Голова сейчас лопнет.

Хозяин налил полную кружку пива.

— Слушай, Кардель, если ты будешь откалывать такие номера, как вчера, забудь про мой трактир. Ты всех посетителей распугал. А вышибалы вообще попросили расчет. Лучше, говорят, найти другое место, куда Кардель не ходит.

Микель Кардель, не отрываясь, выпил кружку до дна и вытер рот.

— Извини, Ханс. Мне сказали, что умер мой друг, и я… ну, погорячился. Больше такого не будет. У меня теперь не осталось друзей. Ни одного. А семьи как не было, так и нет.

Он вывернул кошелек. Три шиллинга и немецкий виттен.

— Запиши на мой счет все, что я порушил. Глупо… Получу жалованье — отдам. А кроме того, я и так не стану к тебе ходить. Ноги моей здесь не будет, пока не перекрасишь стены. Смерть и так не раз скалилась мне в рожу, больше не хочу.

На Стокгольм уже спускались сумерки. Солнце повисело немного над крышами и тут же скрылось, будто его тянул вниз непосильный груз. Мостовые покрыты снегом, кое-где собранным в сугробы у стен домов. Фонари еще не зажгли, но в домах темно. Люди собираются у окон — хотят попользоваться последними скупыми лучами света, пока не наступила ночь. Очень холодно. Кардель запахнул куртку, защищаясь от ветра с залива, хотя по телу все еще бежали струйки похмельного пота, а сердце колотилось, как кузнечный молот. Дошел до Рыцарского собрания и свернул к дворцу. Надо найти Исака Райнхольда Блума в доме Индебету.

По пути он кое-как собрал в кучку фрагменты вчерашней ночи.

Мальчишка-курьер из полицейского управления, вот кто принес на хвосте новость. Должно быть, видел Карделя в обществе Винге и поспешил выразить соболезнования. Кардель поначалу даже не понял, что он несет, но и другие подтвердили.

— Призрак Индебету перекинулся, — сказал помощник секретаря полицейского управления, зашедший промочить горло. — Наступили холода, а он и без того на ладан дышал. Вчера и помер.

Кардель уже был изрядно под градусом. Конечно, ничего неожиданного в новости не было, в любой день могло случиться. Но новость его потрясла. Непонятно, по какой причине, но он был уверен, что Винге его не бросит. Пока они не разберутся в судьбе Карла Юхана, Винге его не бросит. Утопленник в Фатбурене словно пробудил в Сесиле Винге желание жить. Уцепился за соломинку, на которой висела его жизнь, и не давал ей сломаться.

Кардель вспомнил, как он пил кружку за кружкой, стакан за стаканом — пока не оказался в своей собственной вселенной, отрезанной от всего мира. В печальной и спокойной вселенной, где можно смириться с вестью о смерти друга. И как раз в этот момент его сильно толкнул кто-то из посетителей и вернул в отвратительную действительность.

Гнев на несправедливость мира, тлеющий в душе Карделя, вспыхнул, как бочка с порохом. Он дрался слепо и яростно, пока его не скрутили и не бросили в чулан с вениками и можжевеловыми ветками, где он сразу уснул. Ему приснился Карл Юхан в своей могиле на погосте Марии. Он шептал слова упрека, и голос его звучал, как шорох могильных червей.

— Вы должны были найти моего убийцу, но у вас ничего не вышло. Вы опозорились. Один уже заплатил жизнью. Теперь твоя очередь.

Кардель обогнул большую церковь, и в лицо ему ударил такой порыв ветра, что он еле успел схватиться за шляпу. Начиналась метель, на небе сгрудились темные снеговые тучи. У полицейского управления не было средств даже на сальные свечи, не говоря уж о восковых, поэтому старались уложиться с работой в светлое время суток. Ему повезло — на входе он встретился с пареньком-курьером, и тот сообщил: «Секретарь Блум еще здесь, сидит над своими расчетами, а скорее всего… — Тут парень понизил голос. — Скорее всего, экономит дрова у себя дома, старый лис. Почему бы не погреться казенным теплом? Хотя теперь-то мог бы и не скупердяйничать», — добавил он, застегнул пальто, закрыл подбородок шарфом и был таков.

Кардель не стал размышлять над загадочным намеком — с чего бы Блуму не скупердяйничать? Впустили, и слава богу.

Кардель вошел, даже не озаботившись постучать. Кабинет Блума набит книгами и журналами. Парень оказался прав — в кабинете тепло, даже жарко. В изразцовой печи полыхает огонь, а сам Блум сидит за столом в рубахе с закатанными рукавами.

— Я слышал новость.

Блум отодвинул папку с бумагами.

— Очень сожалею, Кардель. Большая потеря для нас.

Кардель присел на табуретку и расстегнул куртку. От холода он окончательно протрезвел и уже во второй раз ощутил приближающийся приступ паники. Вполне ожидаемый, но от того не менее мучительный. Горло, как всегда, сдавило, стало трудно дышать. В глазах поплыли темные пятна. Сердце заколотилось, как пойманный кролик. Он зажмурился и попробовал усилием воли остановить сердцебиение. Блум молча наблюдал за его попытками.

— У тебя есть что-нибудь выпить?

Блум покраснел.

— Я очень сострадаю твоему горю, но у меня много работы. Если я хочу хоть чуток поспать нынче ночью…

— Вот как? Что же, давай поглядим, может, помогу, чем смогу… — Кардель схватил со стола лист, над которым с демонстративным усердием склонился Блум.

Блум хотел его удержать, но не успел.

— Забавно… не очень-то похоже на протокол коллегии. Скорее просительное письмо барону Ройтерхольму — нельзя ли получить должность в летнем дворце на Дроттнингсхольмене. «Ваше превосходительство»… Что бы это могло значить? Уже устал от секретарской работы? Года не прошло…

Блум потер переносицу.

— Черт бы тебя подрал, Кардель… Это письмо предназначено не для твоих глаз. Ладно… Полицеймейстера Норлина уволили, как все и ожидали. А чему удивляться? Ройтерхольму нужна комнатная собачка, а Норлин для этой роли никак не годится. У него свои методы… не последнюю роль сыграл и тот похабный гобелен, которым твой покойный друг Винге тряс перед коллегией.

— А кто пришел вместо Норлина?

— Норлина за все его грехи посылают судьей в Вестерботтен. А полицеймейстером будет Магнус Ульхольм. А я хотел бы получить его место в Дроттнингсхольмене.

— Я уже слышал это имя. Это тот самый Ульхольм, который сбежал в Норвегию, когда его обвинили в растрате? Кого же еще ставить полицеймейстером…

— Кардель, как мне кажется, не понимает, что главное достоинство на этой должности — нерушимая лояльность режиму, желательно замешанная на лести и подхалимаже.

— Из письма к барону мне показалось, что секретарь Блум и сам не чужд лести и подхалимажу.

Блум нахмурился и покраснел еще сильнее.

— Какого черта, Кардель! Сто пятьдесят риксдалеров в год — это все, что я здесь имею. На это не проживешь! К тому же по нынешним временам показываться в обществе таких, как Сесил Винге или ты… вряд ли может считаться плюсом к карьере. Так что если у тебя нет дел, где я мог бы тебе помочь…

И в самом деле — жалованье более чем скромное. Но что там сказал паренек у входа? «Мог бы не скупердяйничать…»

Он задумчиво посмотрел на Блума. Тот встал, обогнул стол, открыл дверь и беспомощно развел руками — мол, пора и честь знать.

— Сядь! — рявкнул Кардель. — Сядь и помолчи. Мне надо подумать.

Мысли с похмелья ворочались медленно и тяжело, как мельничные жернова. Но, к счастью, вино на инстинкты не действует. Блум явно что-то скрывает. Почему-то вспотел, хотя в кабинете жарче не стало. Глаза бегают, все время косится на столик у печи.

Кардель проследил за его взглядом. Поверх бухгалтерских журналов лежал перевязанный бечевкой бумажный пакет. Встал, подошел поближе и прочитал на пакете имя Сесила Винге. Чернила почти прозрачные, детский крупный почерк.

— А это что, Блум?

— А-а-а… ерунда. Какая-то девчонка передала вчера утром стражнику, а он принес мне. Я же секретарь… — Он покосился на дверь. — Через меня проходит вся почта.

Кардель быстро передвинул стул к входу и перекрыл Блуму пути отступления. Положил пакет на колени, прижал протезом и правой рукой развязал бечевку. В пакете лежала пачка завернутых в грязную тряпку разнокалиберных бумажных листов, исписанных все тем же детским почерком.

Он перелистал бумаги и уставился на Блума. Туман в голове медленно рассеивался.

— А как ты, Блум, узнал о кончине Винге?

— Не… не помню точно. Посыльный, кажется, сказал.

— И ты сам с ним говорил, с этим посыльным?

— Ты имеешь в виду… Нет, я…

— Странно… А мне говорили, именно Блум отвечает за всю почту. И еще один вопрос: я встретил курьера у входа. Он говорит, ты внезапно разбогател. А могу ли я узнать, что за богатство ни с того ни с сего свалилось на секретаря коллегии Блума?

— Послушай, Кардель… успокойся, ты должен обещать…

Кардель запер дверь ключом, сунул его в карман и двинулся к Блуму. Они начали ходить кругами вокруг стола. Блум внимательно следил, чтобы расстояние между ними не сокращалось.

— Насколько я помню, вы тут заключали пари насчет смерти Сесила Винге… Уж не этим ли способом ты разбогател?

— Микель, дорогой… ты же должен войти в мое положение!

— Значит, когда ты получил пакет, Сесил был еще жив, но ты даже не подумал передать его адресату. Ты уже принял решение соврать. Дескать, Винге помер, я выиграл пари. Вот что, Блум: если ты хочешь пережить этот день и отделаться фингалом под глазом, будь умницей, постарайся говорить правду. Винге и вправду умер? Или он жив?

Кардель рывком перевернул стол, рванулся к Блуму, успел схватить его за ворот и занес деревянный кулак. Голос Блума сделался октавой выше:

— Кардель! Не горячись, Кардель, успокойся, умоляю! Я видел в кофейне канатчика Роселиуса. Он жаловался — лишился хорошего постояльца. Дескать, уже не встает, бедняга, нахаркал полный горшок крови. И доктор ушел. Сказал — все, конец. Сделал все, что мог, дело безнадежное. Умываю, мол, руки — и ушел. И священник уже был, причастил беднягу. Так что за разница, помер он вчера или помрет завтра? Ему — никакой, а для меня годовое жалованье! Это-то ты понимаешь, Кардель?

На Корабельной набережной по-прежнему вьюжило. Кардель поднял деревянную руку, чтобы остановить проезжающую коляску, но сначала набрал полную горсть снега и тщательно вытер протез.

 

2

Пурга усилилась. Коляска за коляской катились мимо — извозчики не замечали Карделя. Ни на Корабельной набережной, ни на Бласиехольмене — в темноте и метельной круговерти человека в двух локтях не различить. Кардель даже не заметил, как бросился бежать, — почему-то ему показалось, что он может опоздать. Он несет с собой волшебную панацею, лекарство, способное поднять Винге со смертного одра. Колючие снежинки царапали лицо. Он, задыхаясь, пробежал пустую площадь. В церкви Святой Элеоноры Хедвиги пели «Те Деум». Звучало довольно скверно. Вероятно, потому, что хору подпевали не вместившиеся в церковь прихожане. Фальшиво, разумеется, но с большим чувством, и в этом чувстве в равных долях перемешались отчаяние и надежда.

Наружная дверь открыта. Он взлетел по лестнице в комнату Винге, преодолевая ломоту в бедрах от долгого бега. На столе горела одинокая свеча. У постели больного сидел пастор и то ли читал молитву, то ли бормотал что-то во сне — годами наработанная способность выдавать одно за другое. Служанка со знакомым лицом выжимала тряпку над тазом и удивленно глянула на неожиданного посетителя.

Сесил Винге лежал с закрытыми глазами. Карделю показалось, что тот похудел еще больше, хотя, казалось бы, уже некуда. Почти бесплотный вид больного напомнил Карделю вмерзшие в лед трупы под Свенсксундом. Но лицо не покрыто — значит, пока жив.

Отдышавшись, Кардель повернулся к служанке:

— Он приходил в сознание? Его можно разбудить?

— Господин Винге с утра уже не шевелится и не говорит. Господин Роселиус приходил, попрощался с ним и ушел.

Кардель молча кивнул. Взгляд его упал на ночной горшок у кровати, полный свернувшейся крови.

— Уходите. — Он положил руку на плечо священника. — Вы заняли мой стул. Ваши молитвы сделали свое дело, а я хочу попробовать лекарство получше.

Не дожидаясь ответа, он снял мокрую от растаявшего снега куртку. Служанка помогла развязать удерживающие протез ремни. Священник покачал головой и, не говоря ни слова, двинулся к двери.

Кардель тяжело сел на шаткий стул, прислушался к еле слышному дыханию больного и повернулся к служанке:

— Кофе есть? А пиво? Тащи! И то, и другое. Я задержусь немного.

Служанка с испугом глянула на него и ушла.

Кардель долго вглядывался в лицо Сесила Винге. Провалившиеся глаза, из-под неплотно закрытых век матово светятся узкие полумесяцы белков. Резко выступили скулы. Тонкая кожа кажется настолько прозрачной, что сквозь нее проступает желтизна черепа. Длинные волосы слиплись на висках. Пятна крови на воротнике.

У Карделя побежали мурашки по спине.

— Ну и ну, Сесил Винге… я о вас даже подумать такого не мог. Человек в цветущем возрасте — и вдруг так скис. Подумаешь, большое дело — покашлял маленько. Когда я был в солдатах, начальник говорил: с болью весь страх выходит. Наберитесь мужества, черт вас подери!

Он положил пакет с письмами на колени.

— Слушайте, Сесил Винге. Помереть можно было и раньше, а теперь, глядишь… не знаю, может, что и прояснится.

Он начал читать.

«Дорогая сестричка…»

Шли часы. Служанка приходила и уходила — приносила то кофе, то пиво, то воду. Потом без всяких просьб притащила несколько ломтей хлеба и кувшин молока с медом. Кардель ее почти не замечал. Не заметил он и как начал клевать носом и уснул.

Когда Кардель открыл глаза, было уже светло. Укол паники — бумаг Бликса не было. Соскользнули с коленей, пока спал? Бесценные, чудом или волей Провидения попавшие к нему бумаги. Неужели потерял? Нет и на полу. Он поднял глаза. Слава Тебе, Господи, — бумаги не исчезли. Вот они, на животе Винге. Больной положил на них иссохшие руки и спал. Но в ту же секунду открыл глаза и посмотрел на Карделя долгим взглядом.

Кардель заговорил первым:

— Значит, живы все-таки, господин Винге. А скажите-ка мне, вы, у которого есть ответы на все вопросы: что же такое произошло? Неужели мое чтение спасло вашу жизнь, как колдовское заклинание из сказок? Или мы стали свидетелями чуда?

Винге пожал плечами:

— Болезнь моя протекает приступами. На этот раз тяжелее, чем обычно. Доктор потерял надежду. И не только доктор — я тоже. А что касается чтения вслух, Жан Мишель, — целебная сила несомненна. К тому же всегда полезно напомнить больному, что у него пока есть что-то, ради чего стоит жить.

Он посмотрел в окно, и на лицо его набежала тень.

— Вы рассказывали мне, что во время войны не раз были близки к смерти. Как она выглядит?

Кардель поежился — вспомнил, как тонул «Ингеборг», как медленно и неотвратимо шло ко дну безжизненное тело Юхана Йельма.

— Да… Я видел смерть в лицо. Она поджидала под килем. Черные крылья и ухмыляющийся череп.

— Любопытно… Наверное, каждого поджидает своя смерть, непохожая на другие. Я видел тихую бездну, черный провал, сгусток пустоты, если Жан Мишель позволит так выразиться. Я понял: когда она заключит меня в свои объятия, я навсегда исчезну из времени и из памяти. Исчезну, чтобы никогда не вернуться. Но что удивительно: я летел в эту пустоту очень медленно, у меня было время обдумать прожитую жизнь, с которой я готовлюсь распрощаться. Вдруг мне стало пронзительно ясно: у меня всегда был выбор между чувством и разумом, и я неуклонно выбирал последнее. Работая в суде, главным принципом сделал вот какой: каждый имеет право высказаться. Ни один из тех, кого я обвинял, ни один из тех, кого я защищал, не получал приговор, будучи невыслушанным. И даже в частной жизни…

Винге осекся и закрыл глаза. Прошло несколько долгих секунд, пока он продолжил:

— Жан Мишель, в последнее время я все более и более сомневаюсь в своей правоте. Не скажу, что я пришел к этим сомнениям логическим путем, нет. Но когда я увидел перед собой эту немую бездну… исчезла уверенность, что дорога, ведущая в эту бездну, и в самом деле предназначена для людей. Конечно, она сулит избавление от страдания и боли, которые, несомненно, приближают неизбежную кончину. А с другой стороны… страдания удивительным образом отделились от моего существа, и мне показалось, что в руках моих теплится огонек — крошечный, но достаточный, чтобы хоть немного осветить вечную тьму. Это стало утешением, Жан Мишель, это стало огромным утешением. Страх исчез, и я почувствовал, что готов сделать последние шаги в своей жизни. И тогда я услышал ваш голос. Вы обратились ко мне довольно фамильярно, но этого было достаточно, чтобы я отвел глаза от засасывающего мрака. Представьте: отвернулся от смерти… и, когда я пришел в себя, вы уже храпели. У меня хватило сил приподняться и взять бумаги. Я прочитал письма Кристофера Бликса.

— А теперь как? Опять страдания, опять боль и отчаяние?

Сесил Винге снова посмотрел на него долгим и спокойным взглядом. И в глазах его, помимо затаенной скорби, Кардель прочитал непоколебимую решимость. Винге сжал губы в тонкую бледную складку.

— Да. К сожалению, теперь это мои неизбежные спутники. Но лучшее лекарство — вывести на чистую воду убийц Карла Юхана. Помогите мне встать, Жан Мишель, и, если вы найдете пару кружек теплой воды, чтобы смыть пот, буду вам очень благодарен.

— А вы в состоянии встать? Вы не забыли, что несколько часов назад доктор признал ваш случай безнадежным и, как сказал Блум, умыл руки?

— Если верить в мудрость вашего командира, страха во мне не осталось ни на грош — его вытеснила боль. Времени, к сожалению, тоже почти не осталось. Так что предлагаю использовать его с толком. Вы помните, что сказала нам мадам Сакс, владелица борделя в доме Кейсера?

— Чем меньше помнишь, тем больше счастья. Не помню.

— Она сказала, что Карл Юхан имел привычку поедать собственные испражнения. В уме повредился, решила она и даже добавила — кто бы на его месте не повредился. Но в свете того, что мы узнали, все выглядит по-иному. Он нисколько не повредился в уме. Наоборот, сохранил здравый смысл, и это удивительно после того, что с ним сделали. Кристофер Бликс дал ему съесть его перстень, и он воспользовался единственной возможностью этот перстень сохранить. Он губами находил его в испражнениях и проглатывал. Раз за разом.

Карделя затошнило. Он несколько раз глубоко вдохнул, чтобы удержать рвоту.

— О, дьявол… дьявол… дьявол…

— Лучше не скажешь, Жан Мишель… И его страдания не должны остаться напрасными. Если поспешим, может быть, удастся уговорить могильщика всадить лом в мерзлую землю, чтобы до захода солнца могила была открыта. То, чем мы собираемся заняться, лучше делать под покровом ночи. Кольцо наверняка на месте. На кольце герб, а по гербу мы наверняка найдем его настоящее имя. Вперед, Жан Мишель!

 

3

Дверь приоткрылась, и в щели появилась физиономия могильщика Швальбе. Долго смотрел, прищурившись, и наконец на физиономии появилась гримаса узнавания:

— Господин Винге, не так ли? И… Карлен? Кардус? Калибан?

— Кардель.

Швальбе отвесил шутовской поклон, чуть не коснувшись рукой земли, и пригласил гостей в хижину. В печке жарко полыхал огонь, на столе лежала открытая Библия.

— Господин Кардель должен меня извинить. Я вас не узнал — мне показалось, лицо ваше изменилось. Нос съехал набок, и синяка под глазом не было. А господин Винге… вы едите что-нибудь, господин Винге? Мне говорили, что аристократическая бледность нынче в моде, но не настолько же! Вы выглядите, будто ваш камзол и панталоны сбежали из гроба.

Кардель буркнул что-то, но заставил себя сдержаться. Потоптался у порога, стряхивая снег с сапог.

Швальбе осклабился, показав коричневые пеньки зубов.

— Вы небось пришли повидаться с вашим обрубленным покойником, Карлом Юханом? Я так и знал, что вернетесь.

— Почему это? — удивился Кардель.

— У нас тут есть провидцы в общине, они все говорят: этот-то, без рук, без ног? Этот отомстит. Ползает тут между могилами, как улитка, а от него свет идет, слабый, но видно. И бормочет что-то, а что — не расслышать. Потому и знал, что вы вернетесь. Что-то он в этой жизни не доделал.

Кардель посмотрел на Винге, и ему стало немного легче — он никогда не думал, что взгляд полумертвого человека может выражать столько скепсиса. Сам-то он был далеко не так уверен, что это всего-навсего байка разбитного могильщика.

Винге достал кошелек и выложил на стол несколько монет.

— Мы просим вас произвести эксгумацию… открыть могилу, господин Швальбе. Нам необходимо еще раз ознакомиться с состоянием тела. Для этого понадобится отдельная комната.

На погосте выстроились в ряд голые липы. Еще молодые — посадили, когда для них освободил место большой пожар. Ветер с залива то и дело прикасается к ветвям, и тогда в воздухе начинают свой танец легкие снежинки. Все кладбище засыпано снегом, могил не видно, но Швальбе уверенно ведет их по одному ему известным ориентирам, останавливается, сметает еловой ветвью снег и начинает копать. Кирка, лопата и лом сменяют друг друга в привычном, давно наработанном ритме.

Кардель смотрит на его работу со смешанным чувством восхищения и непонятного ему самому страха. Довольно холодно; Винге, опираясь на плечо Карделя, прижимает к губам платок, чтобы не дышать ледяным воздухом.

— Вам-то зачем здесь торчать? Идите в тепло, я скажу, когда докопаюсь.

Кардель замерз; он с удовольствием попрыгал бы немного или побегал, но рука Винге удерживает его на месте. Он уже начал стучать зубами, когда из ямы появилась голова Швальбе.

— Помогите мне его вытащить!

Кардель принял у него твердый бесформенный узел и чертыхнулся.

— Мерзлота и туда дотянулась.

Винге кивнул:

— Оттает.

Кардель протянул руку и помог Дитеру Швальбе вылезти из могилы.

— Я так и думал, — сказал Швальбе, отряхиваясь. — Положил побольше дров в печку. Сейчас притащу санки, и отвезем его в тепло. Подбросьте сами еще несколько полешек. А я пойду на Слюссен, перекушу и пропущу пару рюмашек. Закончите — накройте полотном и уходите.

Карделю не понравилась странная покладистость Швальбе — почему, он и сам не мог бы объяснить.

— Дело в то, что мы… — начал он было, но Швальбе его остановил.

— Nein. Я кое о чем догадываюсь, но, пока вы держите язык за зубами, остается надежда, что я ошибаюсь.

Они положили завернутый труп на скамейку поближе к огню и растопили печь так, что начали потрескивать потолочные балки. Кардель, не отрываясь, смотрел на Винге и дивился произошедшим переменам. Еще несколько часов назад он не столько помогал, сколько нес Винге к коляске по замерзшему саду Роселиуса. Но сейчас тот был неузнаваем. Лицо порозовело, он нетерпеливо, без всякой поддержки, мерил шагами комнату, глаза блестели.

Кардель вытащил платок, приложил к носу и старался дышать ртом.

— Думаю, оттаял. Карл Юхан оттаял.

— Да. Пора приступать к работе.

Они засучили рукава. Винге разрезал полуразложившиеся мышцы живота и начал методично ощупывать рыхлый синюшный кишечник, выкладывая на стол петлю за петлей. Ожившие в тепле белесые могильные черви уползали в глубину, возмущенно фехтуя своими коротенькими тельцами.

Прошло не меньше получаса. Внезапно Винге напрягся, остро глянул на Карделя и разрезал тонкую кишку как раз в том месте, где она впадает в толстую. В темной красно-бурой жиже что-то блеснуло.

— Я так и думал. Илеоцекальное сочленение. Узкое место. Полейте-ка мне на руки, Жан Мишель.

Он тщательно вымыл руки и найденный перстень и поднес к огню. Момент показался Карделю таким важным, что он с трудом заставил себя сохранять хотя бы видимость спокойствия. Неужели настал решающий миг? Неужели они у цели? Сколько раз Карл Юхан выискивал это кольцо в собственных испражнениях и снова и снова глотал его — в надежде на вот эту минуту… Карл Юхан знал, что, когда она настанет, его уже давно не будет в живых, но у него не осталось других надежд. Кардель напряженно вглядывался в лицо Винге, хотел прочитать на нем понимание и торжество. Тот поворачивал перстень то так, то эдак, искал выгодное освещение.

Винге еще не успел сказать ни слова, но Кардель уже почувствовал, как в воздухе повисло тяжкое разочарование.

Наконец, не отрывая взгляда от перстня, Винге произнес:

— Я кое-что понимаю в геральдике, Жан Мишель. Разумеется, не помню наизусть все гербы, но могу представить, когда и как они созданы. Герб, который перед нами, не принадлежит дворянину. Разделенный пополам щит, три шестиконечных звезды с каждой стороны. Стоящие на задних лапах львы в лавровых венках, а над щитом — шлем с плюмажем. Герб почти смехотворный в своей дурацкой роскоши. Отражение плебейских представлений о рыцарстве и чести. И это не золото, как полагается, — посмотрите, металл весь изъеден пищеварительными соками. И камень — скорее всего, даже и не камень, а копченое стекло.

Он отложил перстень и потер глаза костяшкой указательного пальца — сначала правый, потом левый.

— Мы узнали гораздо меньше, чем надеялись, Жан Мишель. Очень странный перстень.

Плечи пальта, поднятые чуть не к ушам от нетерпения, опустились, будто перерезали удерживающий их шнурок.

— Когда кого-то посвящают в рыцари, гербы рисуют специалисты из Виттерхетской академии. Символы выбирают так, чтобы они имели какую-то связь с заслугами. Возьмите, к примеру, герб Улуфа аф Акреля, королевского медикуса: обвитый змеей скипетр, продетый сквозь корону: тут намек и на профессию, и на близость к королю. Но герб Карла Юхана… отнюдь не из академии.

— И что значит «отнюдь»? Опять мы в тупике?

— Не знаю. — Винге поднес перстень к свече и вновь начал его изучать. — Что-то это колечко мне напоминает… Что-то весьма знакомое.

Кардель, уже не в силах сдерживать разочарование, шарахнул протезом по дубовому столу так, что на столе осталась метка, и вскрикнул от отозвавшейся в культе острой боли.

— Жан Мишель, могу ли я надеяться, что вы в здравом уме и твердой памяти?

— Если учесть, чем мы с вами занимаемся… не знаю, кто бы мог ответить на такой вопрос утвердительно… Наедине с полусгнившим трупом.

— Такое рассуждение доказывает, что рассудок вам удалось более или менее сохранить. Скажите-ка, Жан Мишель, есть ли у вас любимое блюдо?

Если бы Кардель не знал Винге, он решил бы, что тот издевается. Но во взгляде Винге, как и в его интонации, не было ни малейшего намека на шутку. И никогда не было.

— Голубцы.

— А самое нелюбимое?

— Нелюбимое? Как вам сказать… Когда флот зимовал в Свенсксунде, нас кормили супом, и самым большим развлечением было угадывать, усы какого зверя в нем постоянно попадались. Я старался себя уговорить, что кошачьи…

— Вибриссы… — бледно улыбнувшись, закончил за него Винге. — У грызунов они даже более чувствительны, чем у кошек. Но! Если бы вам пришлось выбирать между этим супом и содержимым вашего ночного горшка, выбор, я думаю, ясен. Я хочу этим сказать, Жан Мишель, что Карл Юхан неделями поедал собственные испражнения не для развлечения. Он надеялся, что перстень наведет нас на его след, даже если для этого придется немало потрудиться.

 

4

Микелю Карделю удалось наконец снять комнату. Повезло — в том же квартале. Новое жилье мало чем отличалось от предыдущего: можно дотянуться до всех четырех стен, не вставая с постели. Усилиями десятков предыдущих съемщиков матрас превращен в лепешку и тонок как раз в тех местах, где можно было бы ожидать мягкой и удобной толщины. Но! Тепло — это раз. Дешево — это два. Сгодится. Перегонное помогает заснуть, и оно же избавляет от ломоты по утрам.

Но Кардель еще не готов отойти ко сну — не дают покоя ночные картины в хижине Швальбе. Дело идет к вечеру, а Винге не дает о себе знать. Не находя себе места, он идет не домой, чтобы выспаться, а в кабак. В «Гиблое место» больше ни ногой, тем более что трактиры на каждом углу. Он сворачивает в первый попавшийся переулок от Восточной улицы к Корабельной набережной. Вывеска: «Терра Нова». Новая земля. Новый мир. Что может быть лучше? Перешагнуть порог — и оказаться в другом, непохожем на этот, не таком поганом мире.

В трактире неожиданно много народу. Странно — не праздник, не воскресенье. Необычное возбуждение, то тут, то там вспыхивают споры.

— А ты не знаешь? — пожал плечами бритый драбант в ответ на его вопрос. — Интересно… каждая собака знает. Ни о чем другом не говорят.

— Да о чем не говорят-то?

На лицо драбанта набежала тень.

— Она мертва! Они отрубили ей голову!

— Кто — она? Какую голову? Скажи, наконец, черт бы тебя подрал!

— Королева!

Кардель не поверил своим ушам. Белая горячка у него, что ли?

— София Магдалена? Вдова Густава? Что, двору поднадоели музыкальные вечера во дворце?

— Королева Франции, балда! Мария Антуанетта! Отрубили голову, а тело бросили в яму в неизвестном месте. Варвары… — Драбант наклонился к уху Карделя и добавил доверительным шепотом: — А есть и такие, которые считают, что чернь правильно сделала. Даже здесь, в этом дерьмовом кабаке.

Он плюнул на пол и стал проталкиваться к выходу.

После нескольких кружек пива Кардель убедился, что драбант прав — город гудел. Только о казни королевы и говорили, и чуть ли не каждый подходил к Карделю поделиться новостью, хотя он никого не расспрашивал. Кто-то рассказывал, что на плахе Мария Антуанетта издевательски смеялась в лицо собравшимся. Кто-то был уверен, что своей жизнью в распутстве и расточительстве она заслужила не одну гильотину, а сто. Другие, наоборот, сочувствовали — королева, оказывается, тихо плакала перед казнью. Третий подошел с душещипательным рассказом: дескать, последние слова в ее жизни были обращены к палачу. Извините, что наступила вам на ногу.

Сплетни быстро надоели Карделю, и он старался пропускать разговоры мимо ушей. Поначалу показалось, что с каждым стаканчиком ему это удается все лучше. Но успех оказался кажущимся: другие пили не меньше и по мере выпитого кричали все громче и громче, и все заметнее становились революционные настроения. Громко осуждали герцога Карла, который якобы контрабандой провез в страну дорогие произведения искусства.

— Закон один для всех, — кричал какой-то парень, — и для аристократов, и для нашего сословия.

Его дружно поддержали те, кто не скрывал своей радости по поводу страшной судьбы французской королевы.

И тут Кардель увидел перстень. Вначале решил, что привиделось по пьяному делу, потряс головой, зажмурился и потер глаза. Но нет. Вот оно, на мизинце молодого человека в узких панталонах и жилете из тафты. Золотой перстень, герб на овальной печатке. Кардель незаметно придвинулся поближе. Рисунок на камне рассмотреть на удалось, слишком мелко, но чем дольше он смотрел, тем сильнее становилась уверенность: этот перстень отлит тем же мастером и в той же самой форме, что и перстень Карла Юхана.

Глаза начали слезиться — то ли от табачного дыма, то ли от напряжения, — слишком уж пристально он всматривался в перстень. Кардель опять глянул на владельца. Лет двадцати, не больше. Дорого и безвкусно одет. Белый шелковый шарф, до смешного яркий красный зимний камзол. Кардель сообразил, что пристальное разглядывание привлекает внимание, и отвел глаза, стараясь не упускать из виду юношу и проклиная каждую выпитую кружку.

Надо срочно трезветь. Он напрягся и нетерпеливо ждал, когда же к нему вернется способность соображать.

Через час молодые люди расплатились и встали из-за стола. Все похожи друг на друга — крикливо одетые, с преувеличенно аристократическими манерами. Каждое третье слово по-французски или по-английски. Непременный поцелуйчик при расставании.

Густая пелена опьянения понемногу рассеялась, и Кардель поспешил к выходу. В переулке он встал у стены и сделал вид, что мочится. Ага, у парня с перстнем трость — это хорошо. Вот он свернул за угол, но мерное постукивание трости все еще слышалось.

Нет, все же он не так трезв, как показалось поначалу. Был бы трезв, не зацепил бы льдинку, и она с легкомысленным звоном запрыгала по булыжной мостовой. Кардель сжал зубы и замер, но было уже поздно. Щеголь оглянулся, заметил его и пустился бежать.

Кардель скрипнул зубами, чертыхнулся и бросился вдогонку. Но куда там… У парня два преимущества: он моложе и трезвее. Расстояние между ними все увеличивалось, и, когда тот свернул на Купеческую, Кардель потерял его из виду.

Он остановился, нагнулся, оперся рукой о колено и перевел дух. Сплюнул, подождал, пока пройдет жжение в легких. У слюны был привкус железа.

Кто знает, может, еще не все потеряно. Мало кому известны переулки в Городе между мостами так, как ему. Если франт свернул в безымянный переулок направо, он упрется в огромный сугроб: туда свозят весь снег с площади. Кардель осторожно заглянул за угол и поначалу ничего не увидел. Но более внимательный взгляд заставил его крякнуть от удовольствия.

— Ты стараешься не дышать, паренек, но пар от тебя валит, как из дымовой трубы. Выходи, поговорим спокойно.

Клубы пара внезапно исчезли. Парень попытался задержать дыхание, но быстро понял, что надолго его не хватит, вышел из-за сугроба и медленно двинулся к Карделю. В руке его блеснул нож. Кардель мысленно оценил длину лезвия — около семи дюймов.

— С чего бы мне вздумалось от тебя бегать, старик? — вызывающе прошипел парень. — Ты толст и неповоротлив.

— И опытен, — кивнул Кардель, не сводя глаз с ножа.

Он знал, что предпринять. Риск велик, но это его единственный шанс.

— Если позволишь… — буркнул он, напрягся и прыгнул.

Кардель весил намного больше своего противника. Он впечатал его в стену дома с такой силой, что у того перехватило дыхание, а рукоятка ножа ушла в солнечное сплетение чуть не до позвоночника.

Кардель с довольным видом поднял деревянную руку с воткнутым не меньше, чем на два пальца ножом.

— Так-то лучше, — буркнул он.

Парень схватился за живот, застонал и сполз по стене дома. Кардель ногой отодвинул снег, сел рядом и подождал, пока тот придет в себя.

— Набей рот снегом, мальчуган, — посоветовал он. — Сразу станет лучше.

Парень зло на него глянул, но совета послушался.

— Лучше, правда?

Последовал угрюмый кивок.

— С чего ты бросился бежать? Я не причиню тебе зла. Хочу только узнать кое-что. Покажи-ка мне перстенек у тебя на пальце. Не бойся, не украду.

Парень намочил снегом палец и с усилием скрутил перстень. Герб не такой, как у Карла Юхана. А все остальное… как и предполагал Кардель. Не отличить. И камень, и кольцо.

— Где ты его взял?

— Герб моего рода. Получил в наследство от отца, — еле слышно, все еще морщась от боли, сказал парень.

— Ну да, как же. Из тебя такой же дворянин, как из меня Густав Адольф, только что одержавший победу при Лютцене.

Еще один злобный взгляд в ответ.

— В Стокгольме полно ювелиров. Не из тех, что служат при дворе, но уж точно не хуже. За плату сделают любой герб.

— Чтобы ты с твоими приятелями могли выдавать себя за знать?

Парень покосился на деревянный кулак Карделя, из которого по-прежнему торчал нож.

— Такому дуболому, как ты, не понять. У тебя даже и желания нет чего-то добиться.

Кардель засмеялся.

— И много их, этих фальшивых перстней?

— С каждым годом все больше. То и дело натыкаешься. А ты что думаешь, мало найдется ворон, готовых платить за павлиньи перья? — Парень горько усмехнулся. — Если ты так интересуешься, удивляюсь, почему не замечал раньше.

— Раньше не интересовался.

Кардель набил рот табаком и протянул кисет парню. Тот пожал плечами, взял щепотку и засунул за щеку.

— А как тебя зовут?

— Карстен Нордстрём. Но в городе меня знают, как Карстена Викаре.

Карстен Викаре… Кардель совсем недавно слышал это имя. Но где? Он перемалывал табак зубами, пока рот не наполнился горьковатым возбуждающим соком. Не надо было так напиваться… выплюнул на снег коричневую струйку табачного сока, и его осенило.

— Викаре! Карточный шулер… Значит, ты со своими подельниками облапошиваешь приятелей? Раздеваешь их догола? Вы их называете «кроликами»… Кристофер Бликс. Может, вспомнишь такого?

На лбу парня, несмотря на мороз, выступил пот.

— Бликса нет в живых. Он утопился в Рыцарском заливе сразу после свадьбы.

— Вот оно что…

— Но мы же этого не хотели! Игра есть игра! Всего лишь игра…

Значит, Кристофер Бликс мертв… Хотя Кардель почти не надеялся увидеть ученика фельдшера живым, но известие наполнило его сердце горечью. Семнадцать лет… такая короткая жизнь, омраченная ужасами чужих смертей и закончившаяся ужасом собственной. Может, мальчик и был труслив, но Кардель вовсе не был уверен, что, попади в его положение, он решился бы на что-то другое.

— И на сколько вы его ободрали? И его друга? Сто риксдалеров? Знаешь, парень, хоть с Бликсом я почти не знаком, он мне успел понравиться. И мне очень жаль, что пришлось тебе соврать.

Карстен Викаре поднял бровь:

— В каком смысле?

— В прямом. Сказал, что не причиню тебе зла.

 

5

На следующее утро Кардель за чашкой огненно-горячего кофе в «Малой Бирже» рассказал Винге про ночную встречу. Но не все. Даже не назвал Карстена Викаре по имени. И удивился: никогда раньше не видел он Винге в таком хорошем настроении.

— Похоже, удача нам улыбнулась, Жан Мишель. Какое совпадение! И прошу принять мои поздравления — вы не могли использовать подвернувшийся шанс лучше. Впервые за все время мы узнали так много о Карле Юхане. Он молод, он откуда-то приходит в Стокгольм с мечтой о лучшей жизни, по чьей-то подсказке идет к ювелиру и заказывает себя фамильный перстень с гербом. Фабрикует дворянское происхождение.

Карделю было намного труднее переварить новые сведения, поэтому он не понимал энтузиазма Сесила Винге.

— Все, конечно, замечательно, но я не понимаю, что изменилось. Мы не знаем его имени. Что мы можем сделать без имени? Разве что искать ювелира, который сделал этот перстень?

Винге покачал головой:

— Таких слишком много. К тому же почти все они работают незаконно, без разрешения и без ведома старейшин цеха, и найти их имена ничуть не легче, чем имя самого Карла Юхана. И даже если мы найдем мастера, не могу представить причину, по которой Карл Юхан сообщил бы ему свое имя. Ни настоящее, ни, вполне возможно, вымышленное.

Кардель обреченно кивнул:

— А я что говорил? Что есть, то есть. То и будем есть. Мы не на дюйм не приблизились.

— И да, и нет. Когда мы с вами рассматривали герб Карла Юхана, меня все время преследовало некое дежавю. Что-то он мне напомнил, но я никак не мог сообразить, что именно. И до сих пор не могу. Но вот что я знаю совершенно точно, Жан Мишель: этот герб не принадлежит ни к одному роду, которому когда-либо выдали шведскую дворянскую грамоту. А теперь все стало на свои места: Карл Юхан сам нарисовал свой герб.

— И что?

— Пока не знаю… пока не знаю, Жан Мишель. Надо подумать.

В городе ветер. Над сугробами вьется снежный дымок. Кардель потянулся, расправляя затекшую спину, поскользнулся, нелепо взмахнул руками и рухнул на спину. Слава богу, в сугроб. Он цветисто выругался.

— Слушайте, Сесил… — сказал он, не вставая. — Трактир «Золотое солнышко» совсем рядом. Эта чертова стужа вызывает жажду. Я знаю, вы терпеть не можете крепких напитков, но у меня, как у пьющего, другая точка зрения. Если что-то шевелится в башке и никак не выходит наружу, выход один: встряхнуть мозги стаканом крепкого.

Винге открыл было рот, чтобы возразить, но передумал и с поклоном протянул Карделю руку. Кардель покачал головой и неуклюже, опираясь на одну руку, поднялся — даже четверти его веса хватило бы, чтобы опрокинуть тонкого как былинка Винге в тот же самый сугроб.

В «Золотом солнышке» весело потрескивал огонь в печи, догрызая малиновые скелетики дров. Им принесли по куску ржаного хлеба с ломтиками сыра, горячий шоколад и большой кувшин теплого красного вина. Покончив с сыром, Кардель заказал еду: рагу из репы, лука и моркови и остатки тощего зимнего зайца под коричневым жидким соусом.

Они пили стакан за стаканом, и Кардель с удивлением и даже с некоторым разочарованием отметил, что вино не производит на Сесила Винге никакого действия, разве что немного порозовели белые как мел щеки. Еще больше его удивило, что Винге заговорил первым:

— Позвольте обрисовать задачу, Жан Мишель. Если вы любите кого-то больше, чем самого себя, разве не естественно, что вы сделаете все от вас зависящее, чтобы сделать предмет вашей любви счастливым?

Кардель наморщил лоб, выпятил губу и покачал головой:

— Я не так-то много знаю о таких вещах.

— Разумеется знаете. Невозможно стать человеком, не столкнувшись так или иначе с подобной дилеммой.

Кардель отвернулся и долго смотрел на игру огня в печи.

— Переживания такого сорта ни к чему хорошему не ведут. Тот, кого ты любишь, бросит тебя по той или иной причине, и тебе будет еще хуже.

— Мудрый ответ, Жан Мишель, очень мудрый и очень важный для понимания дальнейших рассуждений. Давайте обратимся к конкретному примеру. Представьте себе, что человек знает, что умирает. Он знает, что жена любит его не меньше, чем он ее, и его смерть принесет ей неисчислимые страдания. Мысль о ее жизни после его ухода гложет его днем и ночью. Он представляет ее в вечном трауре, в добровольном отшельничестве, отвергающей все предложения… представляет, как она намеренно губит свою молодость. И он, этот умирающий, пытается придумать, как этому помешать. Представьте, Жан Мишель, на свою судьбу он уже не может повлиять, но всеми силами старается облегчить свой уход для любимой женщины. Вы следите за моей мыслью?

Кардель молча кивнул. Винге потянулся за кувшином с вином и налил себе бокал. До краев.

— Умирающий знает свою жену лучше, чем кто-либо. Он знает ее предпочтения, знает, что ей нравится, а что не по душе. И как-то на балу он встречает красивого молодого капрала, в роскошном мундире, с черными усами и блестящим будущим. Заговорив с ним, наш умирающий убеждается, что капрал не только красив, но и умен, и добр. К тому же по-юношески доверчив, что встречается не часто и всегда радует сердце. Умирающий муж приглашает капрала в дом, они становятся друзьями. Он представляет его жене, чья грусть перед неизбежной кончиной мужа придает ее красоте особое, неизъяснимое очарование. Они встречаются все вместе чаще и чаще, и муж начинает выискивать предлоги, чтобы оставить их вдвоем. Не сразу… далеко не сразу между юным капралом и женой угасающего мужа вспыхивает взаимное чувство. Муж понимает, что, когда он испустит последний вздох, они утрут друг другу слезы и пойдут по жизни дальше. Рука об руку. Заключат брачный союз…

Винге закрыл глаза и в несколько глотков осушил бокал, запрокинув голову так, что собранные в пучок волосы коснулись спины.

— У них скоро будет ребенок.

Он поперхнулся вином и закашлялся. Кардель уставился на него едва ли не с ужасом:

— И вы это сделали? Вы что, с ума сошли?

— Именно это я сделал, Жан Мишель. — Винге протер платком глаза и на секунду приложил его к губам. — И у меня не было никаких причин предполагать, что мой план не удастся.

— Только вы не учли, что живые люди — не костяшки на счетах. И не цифры в журнале счетовода.

— Повторяю — у меня не было причин предполагать, что я ошибся в расчетах, Жан Мишель, — повторил Винге. — Но! Мой кашель заглушал их любовные стоны, и, если бы я мог удержаться и не входить в спальню, все шло бы именно так, как я планировал. Но одно дело — рассчитывать и планировать, и совсем другое — увидеть собственными глазами. В тот же вечер я покинул дом и переехал к Роселиусу.

— А ребенок? Кто отец ребенка? Вы или капрал?

— Не знаю, — коротко ответил Винге и замолчал.

За окном трактира в снежном дыму мелькали тени прохожих с расставленными для равновесия руками. Служанка небрежно кинула в печь полено, и на пол посыпался дождь искр. Кардель кинулся к печи, и они вместе со служанкой начали затаптывать огонь.

— Какого черта, девчонка! Надо осторожнее. Одной искры достаточно, а ты чуть пожар не устроила. Доски на полу сухие, вспыхнут, как трут.

Винге не шевельнулся. Кардель глянул на него с беспокойством.

— И тащи выпивку! — крикнул он служанке, вернувшись к столу. — Здесь не только пол сухой. Глотки тоже пересохли.

Прошло несколько часов, а они все продолжали пить. Гости приходили и уходили в облаках морозного пара. Согревались водкой, спорили и смеялись с обычным воодушевлением добравшихся до тепла замерзших людей. В соседней комнате играли в карты. Деньги меняли обладателей, ликующие восклицания чередовались с проклятиями и стонами отчаяния.

Винге наливал стакан за стаканом. Трактирщик Улуф Мюра, старик с коричневой морщинистой физиономией, словно передразнивающей свилеватый дуб потолочных балок, уже поглядывал в их сторону, но помалкивал — время выпроваживать гостей еще не пришло.

— А теперь… те… теперь что будет, Жан Мишель?

Язык у Винге заплетался, а Карделю померещилось, что вызвавшие его беспокойство доски пола качаются, как корабельная палуба. Он на всякий случай глянул на стену — решил убедиться, что там обычные окна, а не пушечные бойницы, и что за этими окнами не серые волны Свенсксунда, а завьюженный стокгольмский переулок.

— Что дальше? Мы пьем напиток смерти бледной… и возвращаемся к тому, с чего начали. Не умнее, чем были, зато пьянее. Мюра! Два шнапса, пока ты нас еще не выставил.

Он поднял принесенный стаканчик и покрутил перед носом.

— Остается выпить за то, что мы ходим кругами, — сказал Винге.

— Выпьем, Сесил Винге. Если вспомнить, что мои затеи обычно приносили кое-какие результаты, можно было ожидать большего от встречи с этим сучонком… Что с вами, Сесил? Подавились? Вы так побледнели… с вами все в порядке?

Сесил пустым взглядом уставился в одному ему известную точку в пространстве, неопределенно помахивая рукой со стаканом.

— Погодите… погодите.

Кардель попытался понять, куда он смотрит, но так и не понял. Через пару секунд Винге словно очнулся, черные зрачки его остановились на Карделе, и он произнес только одно слово:

— Сучонок.

— Что? — Кардель напрягся.

— Сучонок! Я знаю, кем был Карл Юхан. Пошли со мной.

 

6

На улице уже бушевала настоящая пурга. Яростные порывы ветра, заблудившегося в переулках и искавшего выход, то и дело меняя направление, сбивали с ног. Под наметенным снегом прятались предательские ледяные нашлепки. Хотя колючий снег немилосердно царапал лица, холода они не чувствовали — то ли от выпитого, то ли от возбуждения. Темнота адская: фонарщики поленились зажечь фонари. Не без основания посчитали, что в такую погоду городская стража и носа на улицу не высунет, не будет их проверять. Кардель поднял воротник куртки, чтобы за него не забивался снег. Он шел сзади, стараясь не потерять из виду еле заметный силуэт Винге; впрочем, видеть было не обязательно, можно было идти вслед за натужным, лающим кашлем. Надо бы попросить друга идти помедленнее, но он и так прилагал все силы, чтобы не отстать; несмотря на кашель, Винге шел очень быстро. Лишь бы не поскользнулся. Мимо прокатилась рывками черная шляпа, сорванная с чьей-то головы. Никто за ней не гнался.

Дверь в дом Индебету оказалась закрытой. Кардель начал отчаянно колотить деревянной рукой, и в конце концов появился заспанный дежурный стражник с фонарем. Увидев Винге, он отшатнулся, грязно выругался и тут же, даже не попросив у Создателя прощения за сквернословие, трижды перекрестился.

— Не то чтобы я хотел увидеть господина Винге в могиле, но, поскольку вы не привидение… да… тут уж нам придется разбираться с секретарем Блумом.

Ветер напирал с такой силой, что закрыть за собой дверь им удалось только объединенными усилиями. Винге достал из кармана перстень и показал на стену, где по-прежнему висел герб Нильса Хенрика Ашана Лильенспарре.

— Видите, Жан Мишель? Сучонок!

Кардель прищурился — у него двоилось в глазах. Он попытался совместить гравированный камень на перстне с богато украшенным гербом на стене.

— И что? Напоминает — да, но ведь не такой же…

— Именно! Именно напоминает. Так и должно быть. Если мое предположение верно, Карл Юхан не раз стоял здесь и смотрел на этот герб. Слишком большое сходство! — Винге поднял палец и покачнулся. — И… что я хотел сказать? Забыл. А… вот что: слишком большое сходство с гербом бывшего полицеймейстера Лильенспарре по прозвищу Сучонок. Слишком большое сходство! Оно не может быть случайным. Карл Юхан взял герб Лильенспарре за образец.

— И что с того? Подумаешь, секрет… висит на лестничной площадке, смотри кто захочет.

— И да, и нет. Прежде чем полицейское управление переехало в дом Индебету, герб тоже висел на лестничной площадке, только не здесь, а в доме на Садовой улице. Его могли видеть не те, кто захочет, как вы изящно выразились, а только те, кто имел туда доступ. Какой-нибудь преступник, которого проводили мимо, вряд ли был склонен рассматривать этот герб и тем более копировать. Карл Юхан не работал в полиции, могу гарантировать. Я знаю в лицо всех нотариусов, всех надзирателей и квартальных. Не могу припомнить никого с роскошной золотистой шевелюрой. И никто не исчезал при загадочных обстоятельствах. Но Лильенспарре имел в своем подчинении еще одну организацию. Организацию информаторов. Шпиков, чьей целью было собирать сведения обо всех, кто намеревался или мог намереваться нанести ущерб королевской власти.

— Ну да… очень помогло. Подошел Анкарстрём и выстрелил в упор. Был король — и нет.

— Говорят, если человек хочет уйти от судьбы, он выбирает именно тот путь, где она его уже дожидается… мм… я имею в виду, судьба. — Винге с пьяной значительностью поднял вверх палец. — Король Густав не исключение. Как бы то ни было, таких шпиков было много. Их набирали из людей с большими амбициями, но без перспектив сделать карьеру на ином поприще. Отличная возможность для таких, как Карл Юхан. Молодых искателей счастья. Разумеется, приказы им отдавал не сам Лильенспарре, они если и видели его, то издалека… Поэтому этим юношам легко было идеализировать полицеймейстера… А вот те, кто работал непосредственно под его началом… Впрочем, все понятно из прозвища. Сучонок. Сотрудники были далеки от того, чтобы млеть от любви к начальнику. Короче говоря, молодые шпионы чуть не ежедневно прибегали в управление со своими доносами. Штатные полицейские терпеть их не могли, они попросту мешали им работать. Так продолжалось, пока Лильенспарре не отправили в изгнание в Померанию.

— Интересно вы рассуждаете, Сесил… Только я по-прежнему не понимаю, как все это может помочь нам узнать настоящее имя Карла Юхана.

— Какой сегодня день?

Уж если Сесил Винге не помнил, что нынче за день, Карделю и подавно пришлось приложить немало усилий, чтобы сообразить. После того как новость о смерти Винге оказалась фальшивой, дни сменяли друг друга незаметно, прерываясь лишь на короткий сон, никак не зависящий от времени суток.

Винге, не дожидаясь ответа, спросил задремавшего стражника.

— Суббота, — неохотно ответил тот. — Суббота, седьмое число.

— А сколько сейчас времени?

— К полуночи. Нормальные люди десятый сон видят.

— Мы не можем терять ни минуты, Жан Мишель. Норлин дает прощальный ужин в Бирже перед отъездом в Вестерботтен. Мне надо обменяться с ним парой слов, пока он не растворился в северных туманах.

До Большой площади не больше трех минут. В метельной круговерти тень шпиля церкви выглядела, как вонзенный в черное небо меч. Винге выдохнул с облегчением: окна Биржи ярко освещены, значит, пир еще не закончился. В зале длинные столы сдвинуты к стенам, чтобы освободить место для танцев. Топот такой, что даже хрустальные люстры под полотком покачиваются в ритме танца. Гостей никак не меньше двух сотен, среди них много знакомых Карделю лиц. Пляшет даже сам губернатор Стокгольма Модé. Физиономия красная, как только что сваренный рак, воротничок расстегнут. Знакомые начальники из магистрата с бокалами шампанского в руках. Седерельм облегчается у стены и хохочет, глядя на потолок, — Кардель проследил за его взглядом, но так и не понял, что рассмешило коммерческого советника.

— Норлин популярен, как я погляжу. Хороший парень, должно быть.

— За то и увольняют, — кивнул Винге. — Вы его видите, Жан Мишель?

Кардель присмотрелся к шевелящейся толпе:

— Вон он. У почетного стола. Я с ним в жизни не встречался, но судя по всему — он.

Они протолкнулись в угол зала. Норлин, заметив Винге, вздрогнул и ущипнул себя за красный как свекла нос. Взлохмаченный парик сполз на лоб.

— Мне говорили, ты умер, Сесил. Мы что, так шумим, что мертвецы встают из могил?

— Скорее всего, ты меня видишь, потому что и сам умер, Юхан Густаф. Перебрал вина и объелся засахаренным миндалем. Я пришел показать тебе дорогу к Стиксу и передать в объятия Харону. Из рук в руки, позволь выразиться.

Норлин остолбенел. Краска отхлынула от лица. Он стоял с бокалом в руке, не зная, что ответить, пока на него не наткнулась сильно подвыпившая дама с моделью фрегата в парике.

— Черт тебя побери, Сесил Винге. Призрак Индебету, да еще пьяный в доску! — расхохотался бывший полицеймейстер. — Никогда за тобой такого не водилось. И никогда не слышал, как ты ерничаешь. Но, если хочешь и впрямь выглядеть призраком, перестань икать…

Норлин развел руками, и улыбка сошла с его лица:

— Итак, моя полицеймейстерская сага окончена. Если в Вестерботтене будет слишком холодно, буду согреваться мыслью, что наконец-то мне не надо копаться в дерьме стокгольмских интриг.

— А когда Ульхольм приступает к работе?

— Не знаю. — По лицу Норлина пробежала тень. — Через неделю или около того. Мне очень жаль, Сесил, что я не смог выиграть для тебя побольше времени.

— Я и так у тебя в долгу, Юхан Густаф. Мало того, собираюсь этот долг увеличить. Помнишь, я был у тебя по поводу утопленника в Фатбурене? Твой стол был завален нераспечатанными доносами от работающих на Лильенспарре шпиков. Ты сказал, что доносы продолжают поступать со всей страны, хотя сам Лильенспарре уже год как в ссылке в Померании. Скажи мне, они целы, эти письма? Ты не приказал их выкинуть?

— Эту работу я с немалым удовольствием поручил Исаку Блуму.

— Тогда слушай внимательно. У меня есть серьезные основания полагать, что разгадка преступления, которое Жан Мишель и я пытаемся раскрыть еще с осени, кроется в этих доносах. Если ты позволишь, я бы хотел заняться этими письмами уже сегодня. Прямо сейчас.

— Такая мелочь… жаль, я так мало могу для тебя сделать. Но хоть так… Само собой, Сесил. Возьми с собой Блума, он уже достаточно выпил сегодня, пора остановиться. — Норлин внимательно посмотрел на Карделя. — Только проследите, чтобы он не упал. На днях он свалился с лестницы и изрядно подпортил физиономию.

Они двинулись к дверям, но Норлин взял Винге за рукав и задержал.

— И вот еще что… попроси Блума открыть мой кабинет. В верхнем ящике стола — твое жалованье. А я-то уже собирался послать его вдове…

Они подошли к Исаку Райнхольду Блуму, увлеченному беседой с двумя щедро напудренными дамами. Увидев Карделя, он чуть не выронил бокал, и Карделю пришлось схватить его за ворот, чтобы помешать залезть под стол.

— Только не бей меня!

Карделю пришлось удерживать Блума в вертикальном положении, поскольку у того подгибались ноги. Винге дружески положил руку на плечо секретаря и заставил его выпить вина. С каждым глотком к Блуму возвращалась уверенность в себе.

В гардеробе Блуму вручили его потертое пальто, и все трое вышли на улицу. На крыльце стояли гости, достаточно разгоряченные выпитым вином и танцами, чтобы не замечать все усиливавшуюся вьюгу. Снег летел почти параллельно земле и так густо, что колодец с его насосами в центре площади был почти неразличим. Красивая женщина с оголенными плечами под смех и аплодисменты пыталась поймать языком снежинки. Один из ее поклонников сделал шаг назад и наткнулся на Винге.

Они узнали друг друга почти одновременно.

— Йиллис Тоссе. Я не видел тебя после университета. И не слышал. Имя впервые прочитал на твоем письме Норлину. Сказал бы, что это даже не письмо. Донос. Ты называешь меня якобинцем.

Тоссе был изрядно пьян, но язык еще не заплетался.

— Сесил Винге! Значит, не слышал обо мне… С удовольствием бы и о тебе не слышал, но твое имя гремит на весь Стокгольм.

Он сделал искусственную паузу и криво ухмыльнулся:

— Но, похоже, скоро твоей популярности придет конец.

— А как дела у мадам Сакс? — спросил Винге, не обращая внимания на откровенную грубость.

Тоссе развел руками:

— О, после твоих подвигов ей предстоит много поработать, чтобы восстановить утраченное доверие. Дом Кейсера сейчас пустует… но у нашего маленького кружка хватит денег, чтобы найти другое местечко. Так что ты не мучься угрызениями совести, что лишил кого-то заслуженного удовольствия.

— Какого удовольствия? — сухо произнес Винге. — Смотреть, как негодяи издеваются над беззащитным человеческим существом? Или ты сам из таких?

Тоссе пододвинулся поближе, положил руку на плечо и тихо и доверительно произнес:

— Сесил, я знаю, тебе не так много осталось жить на этой земле. Никому не пожелаю такой кончины — в койке, загаженной кровавой харкотиной. Но поверь, это счастливый исход по сравнению с тем, что тебя ждет, если будешь продолжать бодаться с эвменидами. И главное, без всякой пользы. В мире есть законы, изменить которые не в силах никто. Один из них — право сильного, что бы твой любимый Руссо не мямлил по этому поводу.

Винге брезгливо стряхнул руку с плеча.

— Если бы Ройтерхольм не разделался с Норлином, ваши дни были бы сочтены.

Тоссе запрокинул голову и громко захохотал:

— Ройтерхольм? О Сесил, я вспомнил! Я вспомнил, каким ты был в университете! Нелепая смесь потрясающей проницательности и не менее потрясающей, попросту идиотской наивности.

Он одним глотком осушил бокал, небрежно бросил его на заснеженный булыжник и вернулся к своей компании.

Сгибаясь под ударами ветра со снегом, они пробежали сотню метров до дома Индебету. Сторожа на месте не было, должно быть, заснул. Блум пошарил в кармане и вытащил связку ключей.

Винге закашлялся.

— Исак, — спросил он, кое-как подавив приступ, — ты работаешь в управлении с какого года? Восемьдесят седьмого? Восемьдесят восьмого?

— С восемьдесят шестого. — Блум с трудом открыл тяжелую дверь.

Они потоптались на лестничной площадке, отряхивая снег. Кардель приложил руку к стене — не теплее, чем снаружи. Блум небрежно махнул рукой — следуйте за мной — и повел их по коридорам. Винге шел в двух локтях позади, сложив руки за спиной.

— Ты несколько лет работал бок о бок с Лильенспарре. Что ты знаешь о его шпиках? Информаторах, которыми он наводнил страну?

— Король Густав с годами становился все подозрительнее, и не без оснований — врагов у него становилось больше и больше. Лучше всего он чувствовал себя в Хаге, в своем выдуманном мире с сосновыми рощами и скалистыми берегами, вдали от дворцовых интриг. Давал своим владениям итальянские имена… скажем, Porto Tranquillito и тому подобное. Дворяне, едва заслышав про его причуды, крестились и плевали через плечо, его собственные пажи шепотом рассказывали душераздирающие истории… Один из этих пажей, кстати, с королем и покончил. Лильенспарре возглавлял полицейское управление с семьдесят шестого года, тогда шел всего-то четвертый год правления Густава, и король со временем все больше нуждался в его услугах. Он вменил Лильенспарре в обязанность создать сеть шпионов. Они должны были подслушивать разговоры в трактирах и кофейнях и докладывать полицеймейстеру. В последние годы, конечно, король косился на Францию. Боялся, что зараза революции перекинется и на наше королевство. Петушки Лильенспарре кукарекали круглые сутки. Искали предателей и бунтовщиков.

Винге понимающе кивнул.

— Я помню, — сказал он. — Лильенспарре ушел в отставку в прошлом году… в декабре, как раз год назад, а его информаторы продолжали посылать свои доклады. Откуда им было знать, что шефа отправили в ссылку в Померанию. Мы ищем нераспечатанные письма, пришедшие весной и летом.

Блум показал в конец коридора:

— Все, что лежало на столе Норлина, я взял в охапку и отнес в чулан. Несколько раз ходил. Там полно всяких бумаг. Вроде бы они никому и не нужны, а выкинуть — рука не поднимается. Бумаги Норлина сложили в то бюро в углу. Да-да, в это самое, вот-вот развалится. Ему, наверное, лет сто, оно дышало на ладан еще до того, как мы переехали в Индебету. Все, что осталось от бумаг Лильенспарре, собрано в нем. Позвольте, я вам посвечу.

Он поднял фонарь повыше. Не чулан, конечно, но очень небольшое помещение, к тому же очень пыльное, заваленное бумагами, папками, книгами и журналами. Кардель открыл бюро, и оттуда обрушились на пол вороха бумаг — дверца была единственным препятствием, удерживающим их в неволе.

— О дьявол… Смети все со стола, Блум, а я соберу этот мусор. — Кардель повернулся к Винге. — С чего начнем?

Винге медленно обошел вокруг кучи бумаг и наугад поднял несколько нераспечатанных писем.

— Сортируем по отправителям и по времени. Помните, Жан Мишель, на погосте при церкви Марии мы пытались определить время заживления ран? Этому и надо следовать. Как вы думаете, когда первая из конечностей была отделена от туловища?

— Думаю, где-то в июле, но это всего лишь догадка.

— Тогда мы с полным правом можем предположить, что доносы от Карла Юхана перестали поступать в июле. Или в конце июня. Если письма от какого-то из информаторов продолжали приходить и в августе, и в сентябре, можем смело отложить их в сторону. Интерес представляет переписка, внезапно оборвавшаяся в июне или июле.

Час или больше они молча перебирали сотни, если не тысячи писем, раскладывали их в стопки — это напоминало нелепую карточную игру. То, что не представляло интереса, отправляли назад, причем Кардель каждую исчезающую в бездонном чреве комода пачку сопровождал замысловатым ругательством. Постепенно на столе осталось лишь несколько пачек. Если Карделю и удавалось скрыть нетерпение, то с огромным трудом.

— И что теперь? — спросил он.

— А теперь мы откроем эти письма и проверим, может ли их содержание дать нам дополнительные сведения.

Что да, то да — читатель из Карделя скверный. Он быстро устал от бесконечных рядов, испещренных малопонятными почерками. К тому же содержание писем казалось совершенно бессмысленным.

— О боже… Если бы занудство почиталось за достоинство, эти господа могли бы с честью нести флаг королевства. А вот… вообще не по-шведски.

— Позвольте взглянуть… — Винге взял у него письмо.

— Чушь какая-то… Бред. Ни слова не понять.

— И не поймете, Жан Мишель. — Винге сосредоточенно наморщил лоб. — Но я не думаю, что это бред. Письмо написано шифром. Шифр — это система тайнописи, где одна буква заменяет другую.

— И что значит для нас?

— Для нас это значит, что мы не можем его прочитать. Надо знать шифр. А кто отправитель?

— Подпись по-шведски: Даниель Девалль.

— Когда письма отправлены?

Кардель еще раз просмотрел пачку.

— Первое — больше года назад, последнее датировано июнем.

Винге потер виски.

— Когда-то я изучал метод разгадки шифров, но последний стакан в «Золотом солнышке», похоже, отодвинул это искусство на самые задворки памяти…

Он начал ходить вперед-назад в тесном пространстве, по-прежнему потирая виски и что-то беззвучно бормоча. Потом внезапно остановился, подошел к столу, посмотрел на письмо — и рассмеялся. Тихо и весело.

— Жан Мишель, покорнейше прошу меня простить. Мы создали себе ненужные трудности. Но и вы в свою очередь должны попросить прощения… зачем вы дали мне так напиться?

Он протянул Карделю письмо. Кардель присмотрелся и увидел по обе стороны открытого конверта остатки восковой печати, которую он только что сломал, открывая письмо. Крошечный герб, застывший в воске, точно соответствовал рисунку на перстне Карла Юхана. Кардель онемел.

— Настоящее имя Карла Юхана — Даниель Девалль? — шепотом спросил он.

— Вне всяких сомнений.

— Здесь же есть и адрес, откуда письмо отправлено?

— Не только на этом письме. На всех. Место называется Фогельсонг. Знакомо?

— В жизни не слыхал.

— Как и я. Может, у Исака Блума есть, что сказать.

Блум, сидя на стуле, положил руки на секретер, устроил на них голову и замер. Можно было бы предположить, что он поражен неожиданно свалившимся на него горем, если бы не храп. Разбудить удалось не сразу — Карделю пришлось чувствительно ткнуть Блума деревянным кулаком в ребро.

— Ну что, нашли что-нибудь? — спросил Блум заплетающимся языком.

— Возможно, возможно… А не знает ли Исак Блум, который знает все, и даже то, чего нет… не знает ли, часом, Исак Блум место под названием Фогельсонг?

Блум поморгал.

— Фогельсонг… поместье. Наследственное поместье, довольно близко от королевского поместья в Весбю. Рядом с Салой. Принадлежит семье Балк, графского достоинства. Очень простой герб, как у всех древних родов: черный щит, разделенный наискось белой полосой. Но, насколько мне известно, от рода мало что осталось. Густав Адольф Балк несколько десятков лет назад заседал в Государственном совете. У него были дети, сын, кажется… он вроде бы уехал жить за границу. Знатный был род, и большой, и богатый… Но, как говорится, над временем никто не властен, даже короли. Больше ничего не знаю.

Последние слова он выкрикнул в спину Винге — тот уже шел к двери.

На Купеческой улице в двух шагах от Дворцового взвоза — ни души. Снежный шторм поутих. Если верить часам Винге, уже наступило утро, но в городе по-прежнему темно. Пройдет еще самое меньшее два часа, прежде чем зимнее солнце решится показаться из-за горизонта.

Винге то и дело оглядывался, придерживая рукой поля шляпы, — не подвернется ли какой-нибудь экипаж. Карделя одолевали недобрые предчувствия. Еще недавно ему казалось, что время тянется невыносимо долго, теперь же события развивались с пугающей скоростью.

— Послушайте, Сесил, к чему такая спешка? Мне кажется, стоило бы подготовиться.

— Каковы ваши предложения? — бросил Винге через плечо, не останавливаясь.

Каблук Карделя застрял в промежутке между булыжниками, он чуть не упал и выругался.

— Каждому по шпаге, кинжал в сапоге и стилет в рукаве? Пистолет и мушкет? Прицепить мортиру к коляске, на тот случай, если нам не откроют? К тому же у меня нет таможенного пропуска.

У Жженной Пустоши они увидели извозчика. Тот, подняв ворот, внимательно разглядывал лошадиную подкову. Винге помахал ему и остановился. Кардель наконец его догнал.

— Насчет пропуска не беспокойтесь, Жан Мишель. У меня пока еще есть бумага от Норлина, разрешающая свободный проезд и мне, и моим спутникам. А что касается поездки… должен предупредить: у нас не осталось союзников. Только вы и я. Вы знаете, я не склонен к насилию. И, если дело дойдет до конфликта, мы вряд ли сможем оказать вооруженное сопротивление. А что касается спешки… для меня время — решающий фактор. Дело даже не в моем здоровье, дело в Ульхольме. Сейчас идет смена власти, образовался некий вакуум, торичеллиева пустота. Норлин ушел, а Ульхольм не приступил к выполнению обязанностей. Пока не приступил, но может в любой момент приступить, и тогда наше предприятие обречено на провал. Вы понимаете, о чем я говорю? Я сажусь в эту коляску и еду. Мне нечего терять. Что касается вас, вы можете отказаться, и если кто вас и осудит, то это буду не я.

Винге залез в коляску. Кардель хмыкнул:

— Если мы смогли бы запастись провиантом в постоялом дворе на Конюшенной, у меня бы прибавилось куражу, а у вас бы появился довольный жизнью спутник. А пара стаканов перегонного винца привела бы мои телесные жидкости в необходимый баланс.

Винге погрыз ноготь.

— Вы правы. Я тоже страдаю от непривычной головной боли, от которой вы, как мне кажется, только что предложили хорошее средство.

 

7

У таможни они нашли экипаж. Колеса уже несколько недель как исчезли, их заменили полозья. В последнем постоялом дворе на окраине Стокгольма им удалось разжиться хлебом, солониной, табаком и, разумеется, вином, чтобы запивать все эти деликатесы.

Дорога ужасная — оттепель на прошлой неделе сменилась морозами. Сани с отвратительным скрипом скользили по льду, застывшему в самых причудливых формациях — то острые гребни, то крутые волны, на которых сани чуть не опрокидывались набок. Копыта лошадей то и дело скользили. Мимо медленно проплывали разнообразные верстовые столбы — деревянные, чугунные, каменные. Ехали медленно. Через каждую милю попадались сонные постоялые дворы, где кучер, пока меняли лошадей, долго обсуждал с местными конюхами городские новости, что скорости никак не прибавляло.

Винге хорошо знал эту дорогу — когда он работал в Упсале, ему часто приходилось здесь ездить, и то, что какие-то участки чистят лучше, чем другие, не было для него новостью. Далекое маленькое солнце уже начало свой путь на востоке, пытаясь вернуть жизнь мертвому, заснеженному пейзажу хоть на несколько часов. По обе стороны дороги стоял древний, тихий и равнодушный лес.

Карманные часы Винге, столько раз собранные и разобранные, лежали у него на коленях, пока сумерки вновь не окутали мир. Когда циферблат стал неразличим, он сунул их в карман. На окончательно почерневшем небе вновь засияли звезды, стало очень холодно. Они укутались во все шкуры и одеяла, без которых ни один уважающий себя извозчик не отправлялся в дальнее путешествие. Ехали молча, погруженные в свои мысли, тишину нарушала лишь непереводимая беседа извозчика с лошадьми.

Винге размышлял о внезапном приступе откровенности несколько часов назад, когда он поведал Карделю тайну своей семейной жизни. Вспомнил: когда он вошел в спальню и застал любовников, в ярость пришел не он, а его жена. Он сам не чувствовал ничего, кроме бесконечной печали, и это раздражало ее еще больше. Что ему было делать? Доказать свои чувства силой? Вытащить капрала из постели, избить палкой до крови? Винге до глубины души презирал физическое насилие, считал его излишним и неразумным на избранном им пути ясности и рассудка. Возможно, бывают случаи, когда насилие только подливает масла в огонь любви… Он слышал о таком, но не понимал и не хотел понимать. Ему это казалось извращением.

Где-то завыл волк. Он вспомнил прощальную тираду Джозефа Тэтчера и вздрогнул.

Будете стоять над жертвой с красными от крови зубами и тогда вспомните, насколько я был прав.

Ехали весь день. Кучер остановил экипаж в Сале, на квадратной поляне между конюшней и постоялым двором, расположившимся на самом краю заброшенной шахты. Бросил вожжи и повернулся на козлах.

— Ближе к вашему месту не подъедем. А мне пора накормить лошадок и поискать ночлег.

Они зашли в помещение. Несколько разморенных теплом гостей заканчивали ужин. На стол подавала пожилая, плотно сбитая мамзель.

На вопрос, как добраться до Фогельсонга, она хмыкнула:

— А что вы там забыли, милостивые господа? Нечего вам там делать. Туда давно никто не ездит. Ни один кучер не возьмется.

— Если нет экипажа, может быть, вы дадите нам пару верховых коней?

— В такой холод, да еще незнакомым людям? Ни за какие посулы.

Винге начал выкладывать монеты на грубо оструганный стол, пока их количество не превысило стоимость лошадей со всей сбруей. Углы рта у хозяйки с каждым золотым поднимались все выше, пока она не улыбнулась широкой приятной улыбкой:

— Оказывается, денег в королевстве куда больше, чем я думала.

Резвость не входила в число достоинств тяжелых, ширококрупых тягловых коней, отнюдь не приспособленных для верховой езды. Узкие дороги засыпаны снегом, никто и не думал их прочищать. Кардель и Винге пытались следовать выработанным после долгих споров коллективным указаниям хозяйки и ее постояльцев, но на каждом перекрестке останавливались и соображали, куда свернуть. В мертвенном лунном свете все казалось не таким, как им описывали. Впрочем, вон тот холм, как черная заплата на звездном небе, — так им и говорили, — должен быть слева. Прямо по курсу Полярная звезда.

Примерно через час они въехали в липовую аллею. Винге натянул поводья, и массивный конь сделал неуклюжую попытку встать на дыбы. В конце аллеи угадывалось большое строение с темными окнами. Перед домом — фонтан с маленьким бассейном, покрытым толстой, местами занесенной снегом ледяной коркой.

— Выглядит знакомо?

Микель Кардель втайне благодарил Бога, что им не достались скакуны порезвее, — он никогда раньше не ездил верхом. Перекинул левую ногу через спину коня, спрыгнул и повалился на спину — правая застряла в стремени.

Выругался, выпростал ногу, встал и отряхнулся.

— Из писем Бликса? — спросил он как ни в чем не бывало, будто совершил свой акробатический трюк намеренно. — Да. Знакомо. Бедняга описал все в точности. Но здесь, похоже, давно никого не было. Тихо, как в могиле, трубы не дымят. Окна наверняка повыбиты, на снегу никаких следов.

— На первый взгляд вы правы. Но раз уж мы здесь, Жан Мишель, не мешает убедиться. Дом большой, работа предстоит немалая.

Входная дверь приоткрыта. В сени намело целый сугроб, и им с трудом, объединенными усилиями, удалось сдвинуть ее с места.

Большой, как в замке, холл. Винге остановился и прислушался.

— Вы правы и на второй взгляд. — Он бледно улыбнулся. — Ничто не указывает на человеческое присутствие. Давайте начнем снизу. Я иду по коридору направо, вы — налево. Открываем все двери, проверяем, потом встречаемся здесь, поднимаемся на второй этаж и все повторяем. Судя по расположению печных труб, где-то рядом должна быть кухня. С вашей стороны. Проверьте, нет ли там фонаря, свечи или хотя бы лучины.

Кардель открыл первую дверь направо. Скорее всего, приемная, здесь хозяева встречали гостей. Окна выбиты, на полу снег, даже в лунном свете на стене и на потолке видны ржавые потеки. Деревянный пол отсырел и вздыбился.

Обивка кресел порвана и искрошена мышами. Холсты картин на стене тоже намокли и стали бугристыми. Что там изображено — не поймешь. Дальше по коридору совсем темно, свет луны сюда не проникает, и ему пришлось пробираться ощупью. Он провел правой рукой по стене — пальцы запрыгали на книжных корешках. Хоть в чем-то повезло — наткнулся на подсвечник с огарком свечи. Скорее всего, серебряный: промерзший металл прилипает к пальцам. Воск тоже ледяной, зажечь удалось только с нескольких попыток — сколько Кардель ни чиркал огнивом, скупые искры освещали только полки с книгами, и то на мгновение. Наконец, свечу удалось зажечь, и Кардель, прикрывая хлипкое пламя деревянной ладонью, двинулся дальше. Мертвая тишина. Холод.

Дом умер. Стены потрескались от мороза, потолок, должно быть, течет, как решето. За пустой буфетной — еще одна лестница. Даже две: одна ведет на второй этаж, другая в подвал. Куда идти?

Он некоторое время постоял в раздумье, пожал плечами и, осторожно ступая по подгнившей лестнице, спустился в подвал. В колеблющемся свете свечи различил несколько бочек и полки по стенам, уставленные бутылками. Поднес свечу поближе. Во многих бутылках содержимое замерзло, но чуть подальше, куда не достигала стужа, вино уцелело. Он походил вдоль полок, поднося свечу к бутылкам, — пытался прочитать название, но так ничего и не прочитал — этикетки потемнели от плесени. Кардель взял наугад одну из бутылок, отбил горлышко и осторожно, чтобы не порезать губы, вылил половину содержимого в глотку. Токайское… Он довольно выдохнул, начал подниматься по лестнице и остановился. Что-то послышалось. Скрипнувшая половая доска? Кто-то передвинул стул? Треснула очередная балка, не выдержав напора замерзающей в щели воды? Вдруг его осенило, что его прогулка в погребе заняла немало времени. Винге наверняка надоело ждать, и он поднялся на второй этаж. Кардель сделал еще несколько глотков и полез вверх. Волшебный свет полной луны в окне в сочетании с изысканным вином придал ему бодрости, хотя в глубине души он считал их предприятие обреченным на провал.

— Не шевелиться.

Это голос не Сесила Винге. Тихий, монотонный, и еще что-то… возможно, говоривший настолько замерз, что ему трудно шевелить губами.

— Погаси свечу и повернись.

Кардель подчинился и дунул на свечку. Внезапно наступила ночь, и ему не удалось различить черты говорившего: темный расплывчатый силуэт на фоне окна, за которым спал летаргическим сном разделенный по горизонтали мир: черное небо и фосфоресцирующий под луной голубоватый снег.

— Может быть, ты не видишь, что у меня в руках. Кавалерийский карабин, дуло направлено тебе в живот. Посмотри.

Невидимый зажег свечу и выставил ее перед собой.

Кардель прищурился. Теперь он уже кое-что различал. Среднего роста, в накинутой на плечи волчьей шубе, наверняка съеденной молью. Брюки затерты до блеска, пуговицы оторваны, швы разошлись. Лицо… ни страха, ни злобы — без всякого выражения. Наверняка много моложе, чем выглядит.

— Теперь вижу. У нас похожие были во флоте. Хорошее ружье, только старое. Не сказал бы, чтобы оно выглядело исправным.

— Не обманывайся. Разрушающееся поместье — одно дело, карабин — другое. Он служил моим предкам от Нарвы до Фраустадта и ни разу не подвел. Ты пришел украсть вино? Один или с приятелями?

Тяжелые удары пульса в барабанные перепонки.

— Само собой. — Кардель ответил мгновенно. — Конечно один. Думал найти что-нибудь, пережить зиму. Приятелей у меня давно нет.

Человек в волчьей шубе кивнул.

— Твоя одежда… Ты сепарат-стражник? Пальт? Твое место в городе. Что делает пальт в такой глуши?

— Пальт пропил жалованье, оставил свой пост и пытается выжить. Сказали, в усадьбе никто не живет. Если что пропадет, хватиться некому.

Человек с карабином снова кивнул.

— Выйди из дома тем же путем, что и пришел. Можешь не оглядываться — я иду за тобой и целюсь в спину. Заметил на краю усадьбы небольшой сарай? Мы идем именно туда.

— Я вижу на твоем карабине колесцовый замок. Во флоте говорили, на таких каждый пятый заряд — осечка.

После недолгого молчания вновь послышался тот же монотонный, шелестящий голос:

— Рядом с сараем — навозная куча. Туда уже много десятилетий сваливают нечистоты — и от животных, и от людей. Даже морозы не в силах побороть тепло, за гниение отвечают поколения червей, предки которых появились раньше, чем пустила корни первая липа в аллее. Я храню в этой куче свинцовые пули, и каждый раз, когда мне нужен карабин, беру пулю именно оттуда. Если такая пуля хотя бы поцарапает твою кожу, смерть от лихорадки обеспечена. Сначала нагноение, потом антонов огонь — и страшные мучения, пока не умрешь. А что касается осечек — мое ружье не дало осечку ни разу. Может, сегодня и даст, но вряд ли.

Кардель несколько мгновений посвятил размышлениям о собственной жизни: стоит ли она того, чтобы за нее цепляться?

Пожал плечами и начал спускаться с крыльца.

По щиколотку в сахарном, сияющем в лунном свете снегу они дошли до сарая, первого в ряду хозяйственных построек. Дверь заперта на засов, лежащий на двух массивных чугунных скобах.

— Подними засов и заходи.

После нескольких попыток поднять засов одной рукой Кардель подпер дубовый брус плечом и вынул его из скоб. Дверь отворилась сама. В нос Карделю ударил отвратительный запах. Он приложил к носу рукав синего камзола.

— Ну и вонь тут у тебя…

— Как твое имя, бывший пальт?

— Микель Кардель.

— У меня есть к тебе предложение, Микель Кардель. Но подумай как следует, прежде чем отвечать. Конечно, я мог бы предложить тебе кое-что получше, но, к сожалению, мне предстоит провести здесь еще какое-то время. Мне надо дождаться другого гостя, а если я тебя отпущу, есть риск, что ты приведешь с собой кого-то еще.

В глубине темного сарая Карделю почудилось движение.

Кто-то там есть.

Он услышал звон натянувшейся цепи и в ту же секунду увидел невероятных размеров пса. В глазах чудовища отражалось колеблющееся пламя свечи, а из пасти текла слюна.

— Это Магнус, Микель Кардель. Познакомься со своей могилой. Временной, конечно. В конце концов он естественным путем избавится от твоих останков, которые пополнят навозную кучу, где я храню отравленные пули. Мое предложение заключается вот в чем: ты мужчина крупный, поэтому у меня нет никакого желания волочить тебя по полу. Подойди к псу поближе, но так, чтобы он тебя не достал. Пока, конечно. Встань на колени. Я выстрелю тебе в затылок, и ты свалишься вперед, как раз в пределах досягаемости Магнуса. Это чистая, достойная смерть, быстрая и снисходительная, к тому же я не рискую запачкаться твоей кровью. Если же ты намерен предпринять какие-то отчаянные действия, я выстрелю тебе в живот и оставлю здесь подыхать. Могу обещать адские боли… Не знаю, насколько тебя хватит продержаться на морозе. Может быть, и долго: сарай маленький, а Магнус большой; во всяком случае, его тепла тебе хватит, чтобы сразу не замерзнуть. Ночь продержишься, а не повезет, так и завтрашний день.

Волосы Карделя встали дыбом. Он не знал, что ответить, в глазах потемнело, и в этой вибрирующем мраке он увидел, как за спиной огромного пса возникает некий рисунок, смысл которого он понял не сразу: черные крылья в бездне тьмы. Те же крылья, тот же ухмыляющийся череп, который он уже видел однажды в Свенсксунде. Ноги подогнулись, он опустился на колени и посмотрел на стену сарая, где каждый выпавший сучок напоминал ему пустые глазницы старухи с косой.

— Могу я попросить подвинуться поближе? — Тот же бесцветный голос за спиной. — Моя шуба, конечно, знавала лучшие времена, но замарать ее без нужды было бы глупо.

Дюйм за дюймом, на коленях, Кардель передвинулся поближе к псу, не сводившему с него жадных глаз. Гигантский зверь дохнул на него смрадом тухлого мяса и крови.

За спиной он услышал какой-то звук и инстинктивно обернулся. На фоне открытой двери вырисовывалась фигура Сесила Винге. Его палач тоже обернулся, чтобы разглядеть незваного гостя.

И в эту секунду раздался грохот.

Карделю показалось, что выстрел отозвался многократным эхом в окружающем усадьбу заснеженном, неподвижном лесу. И сразу наступила тишина. Пороховой дым медленно рассеивался, просачиваясь через щелястые стены. Он знал, что мертв. Боли он не чувствовал; он был за тем порогом, за которым боль уже не существует. Он был там, куда мечтал попасть, когда якорная цепь «Ингеборга» раздробила ему руку. По ноге побежала теплая струя: выстрел, должно быть, угодил не в шею, а ниже. Последнее, что он увидел, — у двери стоят двое, оба молчат. Потом один из них прислонил дымящийся карабин к стене сарая и тихо произнес:

— Ваше имя Сесил Винге. Именно вас я и ждал. Меня зовут Юханнес Балк. Я не снимаю с себя ответственность за убийство Даниеля Девалля. Вы хотите отвезти меня в Стокгольм? Что же, можем ехать. Здесь уже ничего и никого не осталось.

 

8

Солнце было еще меньше, чем накануне. Оно напоминало кусок тлеющего угля, который некий титан метнул в небо, но сил не хватило, и теперь его снаряд медленно, по веками исчисленной дуге, падал к горизонту. В бледном свете зимнего утра Винге рассматривал сидящего напротив спутника. Трудно определить возраст: то ли рано состарившийся юноша, то ли человек в возрасте, лица которого так и не коснулась суровая и размашистая кисть зрелости.

Пожалуй, самое точное определение дал юный Кристофер Бликс в своих письмах.

Пустота. Во взгляде, в мимике. Странная пустота.

Сесил неосмотрительно глубоко вдохнул и закашлялся. Отвернулся, перегнулся через поручень и сплюнул кровь под полозья.

— Как ваше здоровье, господин Винге.

Вопросительную интонацию Сесил не различил. Голос пустой, словно этот человек никогда не слышал мелодию языка и выбрал одну-единственную ноту.

И вспомнил годы учения, когда вместе с сокурсниками они стояли за партами и вслух читали целые периоды на чужом языке, не понимая смысла. Но у этого человека язык и гортань будто бы отказывались произнести нужный звук. Он запинался и останавливался в поисках другого слова, которое было бы ему не так отвратительно.

— Вас и правда это заботит?

Юханнес Балк посмотрел ему в глаза. Винге сообразил, что их взгляды встретились впервые.

— Почему меня не должно заботить ваше состояние?

— Потому что вы чудовище, Юханнес. Монстр.

Балк замолчал, не сводя с него глаз. Что-то в нем изменилось. Он словно повесил перед собой прозрачный занавес тишины, и, пока Винге вдумывался в смысл этого молчания, у него по спине и рукам побежали мурашки.

— Мир сделал меня таким, какой я есть, — сказал Балк тем же бесцветным голосом, время от времени запинаясь. — И если принять ваши слова за истину… Допустим, да. Допустим, я монстр… Но что в таком случае сказать о мире? Но если вам так угодно — пожалуйста. Монстр. Не хочу возражать вашему определению. Кроме человеколюбия, у меня есть и другие причины беспокоиться о состоянии вашего здоровья.

— Вы знали мое имя и раньше, Юханнес?

— Впервые услышал, когда «Экстра Постен» раструбила про утопленника в Фатбурене, и постарался кое-что разузнать. С большим интересом прочитал о вашей деятельности на юридическом поприще. Вы якобы никогда не изменяли своим идеалам и даже ввели некоторые новшества в процедуру судопроизводства. Всегда позволяли обвиняемому изложить свою версию событий, причем публично, перед судом, чтобы все могли слышать… И после всего, что произошло… После того, как вы так много обо мне узнали, могу ли я спросить, господин Винге: заслуживает ли такой, как вы выразились, монстр… имеет ли подобный монстр право высказать свою версию преступления на суде?

— Перед законом все равны. Какое бы преступление вы ни совершили, на ваши права никто не покушается.

— В таком случае, может быть… В таком случае прошу выслушать мою историю. Так, как она мне представляется. Ничего не буду скрывать. Задавайте вопросы, и я по мере сил постараюсь на них ответить. Согласны? Не знаю, сколько вы дадите мне времени…

— И я не знаю. Увидим.

— Сначала пролог, если позволите.

Юханнес Балк закрыл глаза, набрал воздуха и с силой выдохнул носом. У ноздрей возникли и тут же рассеялись маленькие плюмажики пара.

— В нашем роду существовала традиция: крестить старшего сына в честь короля Густава Второго. Войны Густава Адольфа принесли счастье роду Балков, и не только Балков. Многих других. Сто пятьдесят лет назад немецкие герцогства лежали в руинах, а северный лев гулял с высоко поднятым хвостом. Мы купались в крови и славе, мы получали графские звания, наши сундуки разваливались под тяжестью захваченного золота. Построили Фогельсонг на наших древних угодьях, валили лес и устроили хлебопашество. Родитель мой был последним в длинном ряду Густавов Адольфов, отцов и сыновей.

— Я помню имя вашего отца с детства. Он заседал в Государственном совете, пока король Густав Третий не объявил себя самодержцем.

Юханнес Балк опять посмотрел на него долгим и непонятным взглядом. Так смотрят глубоко задумавшиеся люди.

— Говорят, великих людей создают обстоятельства, которые они преодолевают. Никто не станет отрицать, что у моего отца таких обстоятельств было немало. Пять поколений сменилось между ним и нашими предками, снискавшими честь, славу и богатство на полях сражений. И все эти пять поколений опустошали сундуки, не добавляя ни шиллинга, так что отцу в наследство достались только долги. Он-то как раз понимал, что самому почетному происхождению грош цена, если оно не подкреплено капиталом, и решил вернуть роду Балков его утраченное величие. Должен сказать, мои предки особой красотой не отличались, но в отце словно сошлись самые уродливые черты: пучеглазый, нос картошкой, без подбородка… Тощий, с запавшими висками и редкими белесыми волосами. Не сказать, чтобы невесты выстраивались в очередь, ему пришлось долго искать подходящую партию. Конечно, ни о каких чувствах речи не шло, он смотрел на брак, как на средство выбраться из финансовой пропасти… Неподалеку от Фогельсонга есть большое поместье, принадлежащее дому Виде. Род Виде в то время стоял на грани вырождения. У Люкаса, патриарха, представителя последней ветви рода, была всего одна дочь, а они с женой к тому времени уже состарились, чтобы пытаться зачать ребенка. Но состояние, и немалое, они сохранили. Балки транжирили, а Виде приумножали. И мой отец поехал к Люкасу Виде просить руки его дочери. Визит, надо вам сказать, принял бурный характер…

— По какой причине?

— По причине… — как эхо, повторил Юханнес. — Дочь звали Мария, крестьяне дали ей прозвище Дева Мария. Она была, как бы сказать помягче… нездорова. За тридцать с лишним лет до того дня она появилась на свет ногами вперед. Роды были очень трудными. Лекарь спас ее жизнь, но она осталась ненормальной. Не покидала постель, ее кормили с ложечки. Дни напролет она лежала, уставившись куда-то, куда не проникал взгляд ни единого смертного, и если что-то и происходило в ее голове, то никто об этом знать не мог. Когда отец сделал ей предложение, Люкас Виде не знал, что и думать. Он пришел в ярость, хотел выбросить незваного жениха из дома, но отец стоял на своем. Путем этого брака, пусть и формального, он унаследует владения Виде и дает клятвенное обещание управлять ими не хуже, чем сам Люкас, хотя, разумеется, на много поколений вперед он ничего обещать не может. Он позаботится о слугах и их семьях. Таким образом, поместье не перейдет, как полагается по закону, во владение короля и не будет продано какому-то чужаку, который наверняка растранжирит все состояние на покупку украшений и земельных участков для своих придворных любовниц. Отец поклялся, что будет заботиться о Марии Виде не хуже, чем ее родители, жизненный путь которых близится к концу. Постепенно Люкас Виде увидел в его доводах определенную логику и согласился. Они ударили по рукам. Полуживую Деву Марию отнесли на носилках в церковь, где их и обвенчали. Присутствовали только самые близкие. Приданое было огромным, но во много раз больше отец должен был унаследовать после кончины Люкаса Виде. Так Густав Адольф спас имение своих предков. Он повелел написать портрет своей жены, но не такой, какой она была на самом деле, а такой, какой он хотел бы ее видеть. Пасторальный портрет на фоне Фогельсонга. Какая чудовищная издевка!

Юханнес Балк замолчал. Чем дальше он рассказывал, тем лучше складывались слова, и его странное заикание почти исчезло.

— Скандал разразился, когда уже стало невозможным скрывать в перинах Фогельсонга растущий живот Девы Марии. В договоре с Виде, само собой, подразумевалось, что никаких брачных отношений между супругами быть не должно. Теперь же пришлось посылать за лекарем и акушерками в Салу. Так я и появился на свет… Прямое доказательство, что Густав Адольф нарушил договор. Перешагнул порог супружеской спальни и овладел неподвижным телом жены. Говорят, что Люкаса Виде от этой новости хватил удар. Густав Адольф навестил умирающего тестя и своим, как принято выражаться, серебряным, а точнее — змеиным языком уговорил его. Мол, только таким способом можно сохранить оба имения вперед на многие поколения и что едва не убившая его отвратительная новость вовсе не отвратительна и даже не плоха, а просто лучше некуда. Не желает же тесть смерти своему единственному внуку. Тесть и в самом деле не жаждал крови внука. Он прожил еще несколько лет отшельником, и с зятем никогда больше не встречался. После его смерти оба имения воссоединились под названием Фогельсонг. Благодаря отцу я родился, благодаря отцу вырос, купаясь в роскоши.

Последовала долгая пауза, нарушаемая лишь скрипом железных полозьев по снегу и неразличимым бормотанием кучера, настолько же монотонным, как и речь Балка. Солнце уже клонилось к закату. Бледно-серое зимнее небо постепенно розовело, и вскоре весь заснеженный горизонт отливал зловещим пурпуром.

— Если хочешь вырастить, как вы метко выразились, монстра, надо с младенческих лет научить его ненавидеть, — без выражения, как и раньше, произнес Балк. — Он часто бил меня, мой отец. Он почитал себя большим государственным человеком, и ему нравилось показывать свою власть над своим окружением, а в первую очередь — над собственным сыном. Надо мной. Когда я стал постарше, научился различать, по какому поводу он меня бьет. Чаще всего — от раздражения, когда сталкивался с какой-то временной неудачей. Но и в хорошем настроении тоже — считал, должно быть, что побои делают ребенка терпеливым и добродетельным. Постепенно я понял, что он сам получил точно такое же воспитание… Едва садишься на стул, от боли начинают течь слезы… Представьте, господин Винге, он получил точно такое же воспитание и был уверен, что именно ему обязан своими успехами. Он был убежден, что он образцовый родитель и хозяин. Часто требовал от меня ответов на вопросы, которые я не понимал и не мог понять, — должно быть, хотел испытать. И когда я от страха дать неправильный ответ начинал путаться, он постепенно разъярялся, а я окончательно терялся и начинал заикаться. Вы наверняка заметили, что от этого постыдного недостатка я не избавился до сих пор. Монстр, зачатый монстром. Вы даже не можете предположить, как я счастлив, что не оставлю потомства. В длинном ряду чудовищ, который, скорее всего, тянется к заре человечества, я буду последним. Самое большое мое желание — чтобы на могильном камне, хотя бы в скобках, написали: «Он не оставил потомства». На высшем суде это наверняка будет зачтено, как добродетель.

Балк закрыл глаза и несколько раз кивнул — видимо, своим мыслям.

— Он и другие вещи со мной проделывал, особенно, когда напивался. Видимо, в ночном молчании усадьбы ему не хватало детского плача.

Лицо его внезапно изменилось. Хотя, возможно, это была всего-навсего игра теней. В плотных рядах придорожного леса время от времени возникали прогалины, и свет падал по-разному.

Должно быть, показалось.

— И я начал мстить. Вымещал обиду, как и все дети, на тех, кто не мог защититься даже от меня. Лягушки в запруде. Собаки, куры… Они стали бояться моего гнева не меньше, чем я боялся гнева отца.

Солнце зашло, и стало заметно холоднее. Наступала еще одна зимняя ночь. В приближающемся с каждым часом Стокгольме мороз наверняка пожнет этой ночью немалый урожай среди нищих и бездомных. Дитеру Швальбе предстоит серьезная работа. Впрочем, он быстро оставит тщетные попытки продолбить промерзшую землю, и трупы усопших будут дожидаться оттепели в едва прикрытых парусиной штабелях.

На козлах рядом с кучером сидел Микель Кардель. Он наверняка не слышал их беседы. Скрестил руки на груди и правой то и дело похлопывал себя по плечу — пытался согреться. Винге долго смотрел на его широченную спину. В конце концов повернулся к Балку:

— Никак не ожидал, что вы разрядите карабин в собаку.

На лице Балка не отразилось ровным счетом ничего.

— Магнус свою задачу выполнил. Лучше так, чем оставить его подыхать от холода и голода в собственных испражнениях. Ваш приятель сказал мне, что явился в одиночестве, чтобы чем-нибудь поживиться. Если бы он не лгал, можно было бы избежать этого неприятного эпизода.

Балке смахнул с плеч снежинки и поправил медвежью полость на коленях.

— Нам осталось не так много времени. Позвольте мне закончить главную часть истории.

 

9

…Мальчик растет таким одиноким, что слово «одиночество» утрачивает смысл. Постоянно окружен людьми, но он не такой, как они. Последний в ряду господ, и, когда отец в Стокгольме, что бывает часто, он — главный. Он лучше других. Он — хозяин. Он слышит смех в комнате, где играют дети прислуги, открывает дверь — и все замолкают. Опускают глаза и начинают куда-то торопиться, а родители бормочут извинения. Но он ясно чувствует — дети его ненавидят.

Он привык, что вокруг — пустота.

Толпа учителей готовит его к будущим великим деяниям, о которых он не имеет ни малейшего представления. Учение ему противно. Учителя воспитывают его теми же методами, что отец, — тычки и розги. Они получили инструкции — порка укрепляет характер и силу воли.

Фогельсонг — гиблое место. Никто не хочет оставаться там надолго. Учителя смотрят на свою работу, как на неизбежное зло: надо подзаработать немного и сматывать удочки. Тем временем он уничтожает почти всех лягушек в запруде, а звериная мелкота разбегается во все стороны, едва заслышав его шаги.

Постепенно до него доходит, что у него есть мать. Фогельсонг не так велик, чтобы вечно скрывать тайну. В господском доме есть этаж, куда ему ходить запрещено, есть дверь, которую ему заказано открывать. Туда носят миски с молочным супом и кашей и забирают пустые. Его мать держат там. Для всего мира она мертва. С того дня, как Густав Адольф привез Деву Марию в этот дом, она мертва для всех, кроме прислуги. Мальчик находит в шкафу забытую связку ржавых ключей и по ночам методично пробует их один за другим, предварительно смазав украденным на кухне ломтем сала. После многих попыток дверь открывается.

Она лежит совершенно неподвижно, укрытая простынями, под белым балдахином. Мальчик медленно, стараясь, чтобы не скрипнула доска, пересекает комнату и подходит поближе. Впервые в жизни смотрит в лицо матери и понимает: он очень похож на нее. Кладет руку на простыню и чувствует тепло ее тела. Никакого встречного движения. Он встает так, чтобы попасть в поле зрения, но глаза ее пусты и мертвы.

Мальчик ложится рядом с матерью, сворачивается в клубочек и чувствует, как тает сковавший его душу лед одиночества.

Он приходит в комнату матери каждую ночь и ложится к ней в постель. Постепенно с ней происходят перемены. Она немного шевелит рукой. Мальчик заглядывает ей в глаза, и ему кажется, что в них медленно разгорается огонек узнавания. Она пытается потрогать его лицо, и с каждой ночью рука ее все ближе и ближе. Мальчик мечтает о мгновении, когда щека его ощутит материнскую ласку. Тогда, наверное, весь окружающий его холодный и враждебный мир тут же изменится и засияет всеми цветами радуги. Ранним утром он покидает ее, поправляет простыни в совершенной уверенности: уж завтра-то обязательно.

Проходят недели.

Когда ей наконец удается дотянуться до него, рука ее обращается в когтистую лапу, и отросшие ногти впиваются в его лицо, где черты отца читаются не менее явственно, чем черты матери. Из гортани ее вырывается шипящий рев. Плача от страха и разочарования, он выбегает вон. Происхождение глубоких царапин придется как-то объяснять. Он сваливает все на домашнюю кошку и требует, чтобы ее утопили.

Мальчик больше на заходит в спальню матери, но каждый вечер пробирается к двери и прислушивается. И в одну из ночей он слышит скрип половых досок.

Она поднялась с постели. Наверное, своими посещениями он затронул какие-то доселе молчавшие струны в ее душе. Вначале он подглядывает в замочную скважину, видит, как она встает и бессмысленно оглядывается, стоя рядом с кроватью. Потом мальчик решается, поворачивает ключ в замке, входит в спальню и тут же обнаруживает, что, пока он не приближается к матери, она его не замечает.

После этого он несколько ночей проводит сидя на полу в ее спальне, прислонившись спиной к стене и наблюдая. Покидает он спальню только ранним утром, за полчаса до того, как ее постоянные прислужники, пожилая супружеская пара, приведут в порядок постель и отведут хозяйку под балдахин.

Следующей ночью все повторяется. Его поражает, что она поднимается со своего ложа ровно в полночь, чуть ли не с еле слышным отсюда боем часов.

Почти год мать учится ходить. Наконец ей удается подойти к окну — и с этого момента из ночи в ночь повторяется один и тот же ритуал: она медленно поднимает руку и ловит одну из бесчисленных карамор, которые бьются о стекло в надежде обрести такую близкую и все же недоступную свободу.

Медлительность и нечеловеческое терпение делают ее отменной охотницей. Она накрывает очередную карамору ладонью и зажимает насекомое между большим и указательным пальцами. Методично отрывает крылья и длинные хрупкие ножки, терпеливо и тщательно, чтобы не оборвать жизнь, которая еще теплится в изуродованном тельце. Потом охота возобновляется. Мальчик видит, как шевелятся ее губы; она шепчет что-то, разговаривает со своей жертвой. Он подходит поближе, различает имя отца, и его осеняет: это единственная месть, которая ей доступна.

Его переполняют противоречивые чувства.

После этого он не приходит к матери никогда.

Этой же зимой она умерла от лихорадки.

На подоконнике рядами лежат караморы без ножек и крыльев. Некоторые продолжают шевелиться еще несколько дней после того, как тело Девы Марии предано земле. Мальчик ее не оплакивает.

Когда начинается оттепель, Густав Адольф оступается на булыжной мостовой Стокгольма и неудачно падает. Открытый перелом бедра. Придворному лейб-медику удается составить обломки, но всем известно, что нет ничего опаснее весеннего воздуха, несущего с собой всевозможную заразу. Рана нагнаивается, начинается антонов огонь. Отец не поднимается с постели, гангрена проникает все глубже и глубже, нога чернеет.

В конце марта мальчика вызывают в Стокгольм к умирающему отцу. Лекари рассуждают об ампутации, но уже слишком поздно — зараза распространилась и на пах.

Мальчика едва ли не за шиворот волокут в комнату, где засушенные розы в бесчисленных корзинах уже не в силах превозмочь тяжелый смрад гниющей плоти. Ему ставят стул и приказывают сидеть рядом с пастором у постели умирающего.

Долго сидит он, вслушиваясь в тяжелое, с хрипом, дыхание, всматриваясь в бледное, покрытое крупными каплями пота лицо отца. Иногда пастор уходит по своим делам, оставляя его одного. Не сразу, но он решается подойти поближе, поднять руку отца и подвигать ее вправо-влево над одеялом, все резче и сильнее. В изможденном теле не осталось сил, отец не может ему помешать, разве что тихими скулящими стонами. Он всматривается в лицо отца, большое, красное, с застывшим выражением ужаса, кладет ему на рот маленькую бледную руку, а большим и указательным пальцами зажимает ноздри. Его самого удивляет, как легко перекрыть поток воздуха. Больной щелкает зубами, пытаясь ухватить его за руку, но это невозможно: у него не осталось сил, чтобы поднять голову. Начинаются судороги, лицо синеет, глаза лезут из орбит.

Мальчик повторяет смертельный маневр вновь и вновь, но ему не хватает мужества довести замысел до конца. Он каждый раз убирает руку и смотрит, как отец судорожно хватает воздух в длинном, с подвыванием, вздохе.

Густав Адольф умер в ту же ночь. Камеристка мягко положила мальчику руку на плечо — приняла его полуистерический хохот за плач — и вытерла выступившие от смеха слезы шелковым платком.

Гроб с телом государственного советника привозят в церковь рядом с Фогельсонгом, туда, где покоится прах его предков, кладут в крипту на почетном месте рядом с хорами и накрывают плитой с высеченной надписью. На стене красуется герб рода Балков. В начале июня мальчик дожидается, когда все уснут, одевается и выходит из дома. Пересекает двор, минует липовую аллею. В отличие от его спальни, полной страхов и видений, ночная тьма полна прохлады и покоя.

Он идет в церковь. Врата открыты на случай появления кающихся ночных грешников, хотя откуда им взяться… В самой церкви темно и пусто. Он добирается до могильных плит и, на ощупь читая рельефные буквы, находит могилу отца. Расстегивает штаны и садится на корточки. На следующее утро кантор обнаруживает на могильной плите кучу, окруженную роем блестящих синих мух и размазанную так, чтобы покрыть всю надпись с именем усопшего: Густав Адольф Балк. Кантор качает головой, приносит ведро с водой и тщательно моет плиту. До конца дней своих он будет рассказывать, как злой дух посетил их церковь, наверняка у нечистого схватило живот по пути в большой город.

Но торжество мальчика недолговечно. Он плохо спит, его мучат кошмары, он то и дело слышит приближающиеся шаги отца в коридоре.

Но со временем понимает, хотя раньше никогда не догадывался: есть вещи и похуже, чем побои.

Например, одиночество.

 

10

Понедельник, вторая половина дня. Микель Кардель греет руки, сжимая белую фаянсовую кружку с горячим кофе. Это его первая встреча с Винге после драматической поездки, чуть не стоившей ему жизни. Он вышел из кибитки на Северной площади и двинулся через мост домой — помыться и поспать после многих часов бодрствования. Но заснуть так и не смог.

— Что он рассказывал по дороге? Удалось что-то узнать?

Винге задумчиво кивнул:

— Да… Он сейчас спит. Я еще не знаю, где будет проходить судебный процесс. Пока я поместил его в Кастенхофе, арестантской на Норрмальме. Анонимно. Мы также пока не знаем, когда Ульхольм собирается вступить в должность, поэтому хотел бы сохранить всю историю в тайне, пока не закончу допрос. Тогда можно передавать дело в суд. Я знаком со стражей, могу приходить и уходить инкогнито.

Прошло уже несколько часов, как они вернулись в город и расстались у таможни, но у Карделя все еще горели щеки от ледяного ветра, будто их натерли наждаком.

— Только не думайте, Сесил, что я неблагодарная скотина… Я ваш должник, если бы не вы, получил бы пулю в живот и достался на обед этой зверюге. Но вопрос остается вопросом: почему он так легко сдался? После всех наших трудов… Поднял лапки, и все. Даже оскорбительно.

— Надеюсь получить ответ и на этот вопрос, и на многие другие, Жан Мишель.

— И что мы делаем дальше?

— Я иду в Кастенхоф допрашивать Балка. Увидимся завтра в это же время.

Кардель, то и дело отплевываясь, допил свой кофе в одиночестве. Говорят, придает бодрости, так что можно попробовать примириться с мерзким вкусом. Он протолкался к выходу через толпу истинных любителей новомодного напитка.

Не так уж часто Стокгольм вызывал у него какое-либо иное чувство, кроме омерзения, но сейчас он с удивлением обнаружил, что искренне рад возвращению. В Фогельсонге он не в первый раз смотрел смерти в глаза, но это была совершенно иная смерть, чем на войне. Неизбежная смерть, сшитая по его мерке, предназначенная только для него. На войне иное дело, там смерть хаотична и неожиданна, она угрожает всем. Косит, не глядя в лицо. На войне смерть не предупреждает, не бормочет равнодушно, да еще заикаясь, что тебя ждет в ближайшие минуты. Из-за кофе или нет, но спать ему совершенно не хотелось. Меньше, чем когда-либо. Тяжелый кошель приятно оттягивал карман — деньги, которые он изъял у Карстена Викаре. Он их не пересчитывал, но, судя по весу, не меньше, чем тот выманил у Кристофера Бликса с его приятелем, а возможно, и с процентами. У самого Карделя никогда не было такого богатства, и никогда он не испытывал такого раздвоения личности. Вроде бы любой клад принадлежит тому, кто его нашел, но нет. Не принадлежит. Не в этот раз. Это не его деньги.

Морозный воздух щипал не только лицо, но и гортань при каждом вдохе, но это казалось ему благостыней, напоминанием, что он чудесным образом все еще жив. У него было важное дело, и он с облегчением думал, что с каждым шагом увеличивается расстояние между ним, чудовищным Магнусом и его хозяином с заряженным отравленной пулей карабином. И жуткой, безмолвной, как сама смерть, разрушающейся усадьбой. Балком пусть занимается Винге, а он никак не мог выкинуть из головы мысли о письмах Кристофера Бликса к давно умершей сестре. Исак Блум сказал, что их принесла в дом Индебету какая-то девушка и отдала сторожу с просьбой передать Сесилу Винге. А Карстен Викаре, еще не зная, что через несколько секунд лишится своего кошелька, рассказал, что после смерти Бликса осталась молодая вдова.

Кардель зашел домой, только чтобы поменять заледеневшие и стоящие колом штаны, которые он, к своему стыду, обмочил в сарае у Балка. Хорошо, что Винге не заметил. Впрочем, наверное, заметил, но не сказал, — есть ли на свете что-то, что Сесил мог бы не заметить? Кардель надел ненавистные форменные белые штаны пальта — других у него просто не было. Обошел всех соседей по площадке — горячей воды ни у кого нет. Вышел во двор, разделся и начал натираться снегом — его преследовало ощущение, что он извалялся в грязи. Соседские мальчишки тут же воспользовались его беззащитностью и начали бомбардировать снежками; он выругался так, что чуть не сорвались с петель оконные рамы, и озорники мгновенно исчезли. Хотя зла на них у него не было — напротив, они немного отвлекли его от мрачных воспоминаний.

Он согрелся от быстрой ходьбы. Настроение заметно улучшилось. Быстро прошел по длинной Вестерлонггатан и свернул направо.

В церкви было ничуть не теплее, чем на улице. Настоятеля он не нашел, тот якобы простыл и отлеживался дома, но капеллан с синими от холода губами после убедительных настояний и не бескорыстно согласился показать ему церковные книги. Да-да, есть такой. Кристофер Бликс, вот, смотрите. Совсем недавно обручился, а теперь напротив его фамилии крест. Значит, помер.

Кардель сунул капеллану в руку еще пару шиллингов и попросил вспомнить все, что он знает про эту трагедию.

— Ну да, только обвенчался — и почти сразу утонул, надо же. Несчастный случай, пошел через залив по молодому льду. А невеста уже брюхата, как она потянет без мужа, один Бог знает. Ничего тут странного нет. — Капеллан многозначительно улыбнулся замерзшими губами. — Это скорее правило, чем исключение. Молодые, знаете ли… горячие. Когда венчаешь молодежь, девять месяцев скорее исключение, чем правило. Иногда чуть не на следующий день рожают. Мы таких жалеем, девчонки совсем. Дети. Так что обвенчали мы их, обвенчали. — Капеллан покивал. — Ребенку не придется горе мыкать. Законное дитя. И мамаше лучше — теперь она не шлюха, а вдова.

Он потупился и пошевелил губами — знал, что нарушает церковную тайну, и на всякий случай помолился. Авось Господь не осудит.

— А как зовут вдову?

— Ловиса Ульрика Бликс, урожденная Тулипан. У ее отца трактир. Название смешное — «Мартышка».

— Вы много знаете и много помните, — похвалил Кардель.

Капеллан улыбнулся и возвел взгляд к небу.

— У нас бедный приход, — сказал он скромно. — После причастия сосуд пуст, и надо искать возможности его пополнить.

«Мартышка» в двух шагах. Простой кабачок, где столы заменяют поставленные на попа бочки. Хозяин вышел навстречу — немолодой человек со светлыми, водянистыми, почти плачущими глазами. Увидев Карделя, он отложил в сторону протертые суповые миски.

— Прошу извинить, у нас еще не открыто. Горячей еды предложить не могу. Если голодны — добро пожаловать закусить.

— Спасибо, но я по другому делу. Я ищу Ловису Ульрику. Можно ее позвать?

Хозяин «Мартышки» внимательно осмотрел его с головы до ног.

— Ловиса Ульрика — моя дочь.

— А она дома?

Карл Тулипан покачал головой:

— К сожалению, нет. Очень усердная девочка, из тех, что и не ждешь увидеть в нынешнем поколении. Но меня огорчает, что она столько работает. Если не у колодца, значит, на рынке. Если у вас есть время подождать и закусить заодно — милости прошу, если нет — приходите еще.

Кардель немного растерялся и начал с опозданием топтаться у порога, стряхивать отсутствующий снег — проверенный способ выиграть время. Он не знал, что сказать.

— Могу я что-то ей передать?

Кардель пощупал кошель в кармане.

— Нет… такие дела другим не поручают. Я вернусь, с вашего позволения.

— Добро пожаловать! В следующий раз непременно повезет.

 

11

Весна 1793 выдалась на редкость теплой, лето — жарким. А зима… Снег выпал еще в ноябре. Предсказатели погоды — кто по ноющим суставам, кто по другим, одним им известным признакам, — и те, и другие утверждали: зима будет лютой. Самой лютой из всех, что остались в памяти жителей Стокгольма.

Анна Стина Кнапп ни секунды не сомневалась: так оно и есть. Зима небывало лютая. Чуть не каждое утро подбирали замерзших насмерть пьяниц и бездомных, а земля настолько промерзла, что похоронить их до оттепели не было никакой возможности. Трупы сносили в специальные сараи при кладбищах, а когда там уже не было места — заворачивали в холст и складывали рядом, штабелями. По дороге Анна Стина видела рядом с церковью Святого Якуба сугроб, а из него торчали промерзшие до каменного состояния руки и ноги. На самой вершине снеговую перину сдуло ветром, и она заметила сине-черное человеческое лицо. Уличные озорники вставили в зубы покойника сломанную глиняную трубку и расписались мочой на снегу.

Анна Стина носит теперь другое имя: Ловиса Тулипан. Работа в «Мартышке» отнимает все время. День начинается рано. Надо быстро одеться, впустить ассенизатора, который увозит бочку под отхожим местом трактира и ставит на ее место пустую. Она сама взяла на себя множество дел — заметила, что наемные работники пользуются рассеянностью хозяина, исправно получают недельное жалованье, а порученную работу выполняют спустя рукава, а то и вовсе не выполняют. Воду приходится таскать ведрами — насосы в колодце на площади промерзли. Она моет снегом тарелки, миски и кастрюли, таскает дрова с плотов на берегу Меларена, скребет полы, если есть необходимость. Но Анна Стина не жалуется; работа не оставляет времени на угрызения совести, а она их чувствует каждый раз, когда видит, как расплывается в улыбке морщинистое лицо Карла Тулипана, как загорается огонек в его водянистых серо-голубых глазах, когда он кладет руку на ее растущий живот и старается уловить слабое движение зарождающейся жизни. Он и в самом деле уверен, что она — его дочь. И ей очень хотелось бы считать его отцом.

Сны стали другими. Ей уже не снится красный самец, она думает о будущем. Ярость, с которой она в своих кошмарах мчалась огненным вихрем, уничтожая Стокгольм и всех его обитателей, выветрилась, сошла на нет. Но спит она плохо. Из щелей дует, в ее комнатушке довольно холодно, но просыпается она в поту. Будто бы ребенку в ее животе надоело мерзнуть, и он запалил фонарик, согревающий его, а заодно и ее. Когда не спится, она зажигает лучину и смотрится в бугристое, с черными подпалинами, зеркало. На фоне нависшей над землей черной бездны ей кажется, что лицо ее стало круглее. И от еды, которой потчевал ее добрый Тюльпан, и по неслышному, но внятному требованию младенца. Она уже не та умирающая от голода девчонка в Прядильном доме, узнать ее нелегко. Но в безопасности она себя не чувствует. Даже имя несчастного Кристофера Бликса, которое она теперь носит… А если ее опознают и поймают?

Стокгольм, в сущности, — маленький город. Все толкутся в одних и тех же переулках. Выходя за дверь «Мартышки», Анна Стина заматывает голову платком до самых бровей, чтобы скрыть приметную копну светло-русых волос. Она держится подальше от Слюссена, где охотятся за грешницами Тюст и Фишер. Но пальты появляются и в Городе между мостами, и каждый раз, как она завидит их приметные синие камзолы с белой подпояской, у нее чуть не останавливается сердце.

И один и тот же сон. Будто бы возится она в буфете позади общего зала «Мартышки», но едва переступает порог, встречается взглядом с ним и роняет стопку тарелок, не слыша звона бьющегося фаянса. В зале стоит он. Петтер Петтерссон. Прислонился к бочке с игривой улыбкой на физиономии.

Он церемонно кланяется и называет ее по имени: Анна Стина Кнапп. Она стоит неподвижно, не в силах шевельнуть ни рукой, ни ногой, а он подходит к ней и берет за руку.

— Фрекен, мнится мне, забыла. Она обещала мне танец.

Постоянные посетители «Мартышки», те, кого она привыкла считать своими друзьями, начинают свистеть, шикать, показывать на нее пальцем, а Калле Тулипан, поняв все коварство ее обмана, горько рыдает. Петтер Петтерссон бережно, даже нежно надевает на ее руку ременный наручник и выводит на улицу, где уже ждет телега, чтобы отвезти ее туда, откуда она сбежала, в Прядильный дом на Лонгхольмене. А там уже ждет ее Мастер Эрик, чтобы пройти в танце множество кругов вокруг колодца, чтобы уничтожить в ней все живое и оставить жалкий ошметок человеческой жизни. Конечно же, она выкинет; ее организм, стараясь перенести пытку, наверняка избавится от всего, что его отягощает, и от ее будущего ребенка останется только красное пятно на снегу. И она будет проходить мимо этого пятна каждый день, пока ею окончательно не овладеет безумие.

Она возвращается в «Мартышку» вечером с покупками: несколько пойманных в силки зайцев, выловленные из-подо льда налимы, хлеб. Солнце давно село. Опять началась пурга, немногочисленные прохожие торопятся в укрытие, согнувшись под ветром и прижимаясь к шероховатым стенам домов. Карл Тулипан уже согрел вино на плите и сразу налил ей кружку дымящегося глёгга. Он обнимает ее своими большими корявыми руками и трет плечи, помогает согреться.

— Тебя спрашивал какой-то мужчина.

— Сказал, что ему надо?

— Нет. Он зайдет еще раз.

— Как выглядел?

— Здоровенный. Нос набок… Морда, как у уличного бойца. Знаешь таких?

— Нет. — Анна Стина покачала головой.

Тюльпан посмотрел на нее с мягким вопросом.

— И одет странно. Вроде пальта…

Слово прозвучало, как пощечина. Пришлось отвернуться, чтобы Тюльпан не заметил, как кровь бросилась ей в лицо.

Она не в безопасности. У нее ничего нет. Ее новое имя, новый мир, сделавшийся как по мановению волшебной палочки ее миром, зависит от чьей-то доброй воли. Или произвола. Пальты вернутся, а уж они-то знают: она не какая-то Ловиса Ульрика, а Анна Стина Кнапп. Неумолимая действительность опрокинет построенный ею карточный домик, и воплотятся все ее ночные кошмары. Ребенок, от которого она когда-то так хотела избавиться, постепенно превратился в притаившийся в ее чреве сгусток любви и нежности, и, если они ее найдут, она никогда не сможет родить. Он погибнет, даже не издав первого младенческого крика.

Вечером она сидит в своей комнатушке, рассматривает себя в зеркале и проклинает свое лицо. Остаток ночи проводит, обхватив пополневшие плечи руками и раскачиваясь на скрипучей табуретке. Пытается придумать, как ей избавиться от этого лица, стереть черты, дарованные ей покойной матерью, Майей Кнапп.

 

12

Сесил Винге обмотал поплотнее шарф вокруг шеи. Он покинул Город между мостами у Монетного двора, пересек остров Святого Духа и остановился, задумавшись. Перед ним торчали каменные опоры строящегося Северного моста в тесных белых воротниках сгрудившиеся у основания льдин. Опоры выглядели сиротливо, они словно вздымали к небу каменные руки в тщетной молитве, чтобы их поскорее соединили мостовыми пролетами.

Здание суда на Норрмальме по-прежнему носит название Кастенхоф, по имени ресторатора, продавшего городу свое заведение больше ста лет назад. Винге поднялся на пять ступенек к двери с затейливой резьбой, над которой на плите розового эландского известняка высечена королевская монограмма. Поздоровался со знакомым стражником по имени, и тот по длинному коридору с дверьми по обе стороны провел его в арестантскую. В камере, в которой сидел Балк, царила полутьма: свечи арестантам не полагались, и единственным источником света была узкая, в ладонь шириной, бойница под потолком.

Юханнес Балк сидел, не шевелясь, уставившись в какую-то точку в пространстве, вряд ли понятную и ему самому. Приход Винге вывел его из задумчивости. Сесил, не оборачиваясь, услышал, как надзиратель за его спиной задвинул засов. Прислушался к удаляющимся шагам.

— Доброе утро. У вас есть все необходимое? Питание, одеяла, табак?

— Все, что надо, у меня есть. Табак я никогда не курил. Питание… рыба, солонина — вполне достаточно. Холод меня не беспокоит.

Что-то в Балке напомнило Винге паука — сидит, не шевелясь, в центре своей паутины. Обманчивая пассивность. На комоде стояла тарелка с остатками еды — похоже на вареную щуку с кашей. Винге уселся на шаткую табуретку. Балк потер глаза.

— Знает ли, господин Винге, что я на много лет моложе его? А выглядим мы, как однолетки, несмотря на ваше заболевание. Должно быть, природа не ленится запечатлеть все пережитое на наших лицах… На чем мы остановились? Ах да… Второй акт. Я как раз собирался покинуть страну.

В кувшине на тумбочке рядом с койкой уже успела образоваться тонкая корка льда. Балку пришлось проткнуть ее пальцем, чтобы налить воды в кружку. Он сделал глоток, прокашлялся и помолчал, собираясь с мыслями.

— Мальчик вырос, стал юношей, но, как вы и сами понимаете, без отца и матери он так и оставался мальчиком. Пока он не достиг совершеннолетия, Фогельсонгом управляла группа опекунов, бывшие деловые партнеры Густава Адольфа Балка. Мальчик, или назовем его уже юношей, их никогда не видел, только получал письма, написанные таким сухим и формальным языком, что он половины не понимал. Вам-то, наверное, хорошо знаком такой язык, его называют юридическим. Раз в полгода в Фогельсонг приезжает посыльный — проверить, хорошо ли ведутся дела, получает ли мальчик образование в соответствии с предначертаниями отца.

На свой семнадцатый день рождения он получил неожиданное сообщение. Оказывается, Густав Адольф предусмотрел особую статью расходов, предназначенных для получения образования за рубежом. Предусмотрены не только расходы, но и точный маршрут, и адреса банкиров, которые должны оплатить все текущие расходы в обмен на соответствующие векселя. Сначала на корабль до Ревеля, потом на юг, в Париж, а оттуда — во Флоренцию и Рим.

Итак, юноша во второй раз в жизни покидает Фогельсонг, не оглядываясь на мрачное строение в конце липовой аллеи.

Уже в Париже он меняет планы. Он много cлышал и много читал про этот город, арену любовных драм и романов, прибежище мыслителей и провидцев. Всегда мечтал увидеть Париж своими глазами. Ему казалось, что романы и стихи не в состоянии передать очарование этого города, столицы мира. В каждой кофейне, в каждом кабачке горячо обсуждаются права человека, молодые люди с горящими глазами настаивают, что при нынешнем социальном устройстве человеческие способности не реализуются и на десятую часть. Рабство осуждается единодушно. А многие идут еще дальше: для них жизнь при монархическом способе правления ничем не отличается от рабства. В душе юноша соглашается, повторяет за ними красивые призывы, но в глубине души зреет слишком хорошо знакомое чувство: страх. Страх, который он должен побороть.

Шестым чувством он понимает, что за революционной риторикой кроется жажда крови, и, когда наступает день отъезда, юноша решает остаться. Что-то назревает, быстро и неумолимо, и он хочет увидеть развязку своими глазами. Он переходит с площади на площадь, слушает споры на языке, который учил по книгам и который в него вбивали розгами, — и с каждым днем понимает его все лучше. Посылает в Стокгольм депешу с просьбой подтвердить кредит во французских банках и снимает комнату в Латинском квартале.

Город бурлит. Недовольство подогрето прошлогодним неурожаем. Впервые за двести лет созывают парламент. Провозглашается Национальное собрание, народ штурмует Бастилию, и уже к лету восемьдесят девятого года в Париже вводится самоуправление. Пожар революции перекидывается и в деревни. Крестьяне бунтуют, землевладельцы в панике бегут из страны или отказываются от веками установившихся привилегий. И наш юноша в самом центре событий. Он не принимает в них никакого участия, но полон энтузиазма. В августе Мирабо зачитывает на заседании Национального собрания Декларацию о правах человека и гражданина, глашатаи выкрикивают ее параграфы на площадях. Юноша слушает обращение короля Людовика c балкона дворца Тюильри. Король уже не молод, но на редкость статен и величественен, в расцвете сил. Он с одобрением высказывается о разумности новой конституции — истинный пример, как старое находит в себе довольно рассудительности, чтобы согласиться с новым.

Проходит несколько месяцев. Всё успокаивается, похоже, все признали новый порядок и с ним согласились. Но юноша дальновиден: он угадывает хрупкость этого спокойствия и выжидает. Проходит год, потом еще один.

Юханнес Балк лучше других знает, что ненависть питается страхом, так же как огонь питается сухим хворостом. Может быть, именно поэтому Париж становится ему родным. Фогельсонг никогда не был ему близок, там он был один, запертый в клетке одиночества, а здесь он чувствует этот подземный гул страха, сотрясающий не только его, а всех, кого он встречает. Чего-то боятся все. А бояться — значит ненавидеть. Человек не может любить того, кого он боится.

Несмотря на то что народовластие становится все шире за счет власти королевской, в рядах революционеров царит страх, который они называют беспокойством за судьбы Отчизны. Они боятся собственной тени, видят врага в каждом прохожем. В Париже, в других городах, в селах и на хуторах. Подстрекатель Марат пишет памфлет за памфлетом, один другого яростнее, призывает к решительным мерам, к уничтожению чуждых элементов. Разумеется, для пользы общества. Впервые звучит максима — цель оправдывает средства. Впервые в жизни юноша чувствует, что он часть чего-то, что он понимает, что он окружен людьми такими же, как и он сам. Он кожей чувствует приближение урагана смерти, который до поры притворяется ветерком, выжидает, шелестит на устах чуть не каждого, с кем он встречается. И он ждет этот ураган, нетерпеливо и взволнованно, пытаясь угадать, какие формы он примет.

В декабре девяносто первого его разбудил шум на лестнице. Люди в бело-красно-синей форме национальной гвардии выломали дверь. Пришли за ним — кто-то на него донес. Кто — он так никогда и не узнал. Кто-то, кто хотел выдвинуться в рядах якобинцев. Может быть, его банкир или хозяин квартиры. Иностранный аристократ — кого же еще подозревать в измене? Ему сообщили, что он шпион, и отвезли в Сен-Жермен-де-Пре, совсем рядом с его квартирой, и сказали, что обязаны его проверить.

Никакого допроса так и не последовало. Его затолкали в камеру в военной тюрьме, в подвале древнего бенедиктинского монастыря. Глухие стены, никакого света, никаких окон или хотя бы бойницы. Поначалу он терпеливо ждет, готовит речь в свою защиту. Надсмотрщик просовывает ему под дверь хлеб и воду, иногда какую-то кашу, но лиц он не видит, на вопросы никто не отвечает. Возможно, у революционеров произошла очередная перестановка власти и про него просто забыли. В камере всегда темно, он не видит своих пальцев. Со временем он уже не знает, закрыты его глаза или открыты, где заканчивается его тело и где начинается мрак. Он сутками сидит в полной темноте, задыхаясь от страха и ненависти.

Внезапно он понимает, что он здесь не один. Приходит его отец — а он-то считал, что тот давно умер. Когда он ощупью находит топчан, тот уже занят: там затаилась его мать, которая только и выжидает момент, чтобы вцепиться когтями ему в лицо.

Он потерял счет времени.

Внезапно из полудремы его выводит шум в коридоре: какая-то ссора. Дверь внезапно открывается, и его ослепляет свет, такой яркий, что он вынужден закрыть глаза ладонью. Его хватают и несут на двор перед церковью, где собрались сотни людей. Санкюлоты, национал-гвардейцы, революционная чернь. Сюда волокут не только его — всех узников Сен-Жермен.

Тут и там из раскачивающейся толпы поднимается какая-то голова, но чрезмерно любопытных сразу же с руганью осаживают. Сначала он не понимает, что происходит, но почти сразу с ужасом осознает: казнь. Казнь затаптыванием. Толпа топчет пленников. На каждого набрасывается самое малое дюжина, они поддерживают друг друга за плечи и талию для сохранения баланса. Очень быстро тело казнимого не выдерживает. С хрустом лопается грудная клетка, череп растаптывают в лепешку с такой силой, что глаза вылетают из орбит на булыжник. В конце концов остается только кровавая каша, в которой невозможно с уверенностью определить хоть какую-то часть тела.

На двор набивается все больше народу. Давка немыслимая, и его палачи на секунду отпускают его, чтобы уцелеть самим. Он падает на колени и ползет по мокрой земле через лес топчущихся ног, пока не видит перед собой забор, а заборе щель — выбита одна из досок. Щель узкая, но он, к своему удивлению, обнаруживает, что пролезает в нее без всякого труда, — настолько исхудал.

Так он вновь обретает свободу. По другую сторону забора он ничем не отличается от толпы прочих оборванцев, рвущихся принять участие в соблазнительной забаве. Спускается к Сене, смотрит в воду и не узнает свое отражение. Мучительно долго моется — ему кажется, что тюремная грязь прилипла к нему навсегда.

Постепенно, из случайных разговоров, он узнает, что произошло. Таких, как он, схваченных иностранцев, в тюрьмах сидит очень много, настолько много, что революционеры испугались, как бы они не взбунтовались, и начали подзуживать чернь к расправе. Что может быть милее народу, чем затоптать кого-то насмерть? И не только в Сен-Жермен-де-Пре — подобные сцены разыгрывались во многих тюрьмах. В его отсутствие смерть завладела Парижем. Случилось то, чего он так долго ждал. В городе трупы лежали штабелями выше его роста. Повсюду царил хаос. По другую сторону Сены он видел, как толпа заставила женщину залезть на гору трупов и петь «Марсельезу», а когда она отказалась, кто-то из толпы проткнул ей живот штыком. Не забудьте, господин Винге, — стоит сентябрь девяносто второго года, повсюду на мостовой желтые и красные опавшие листья сказочной красоты. Несколько дней назад толпа штурмовала Тюильри, король пытался бежать, но был пойман. Арестована вся его семья. На улицах поют «Са Ира», «Дело пойдет», песню первых лет революции, но с другими словами. Речь уже не идет о свободе для угнетенных, теперь важно другое: «Дело пойдет, повесим аристократов на столбах». Всех без исключения заставили прикрепить к шляпам революционные ленты — три цвета, символизирующие свободу, равенство и братство.

Он идет на восьмиугольную площадь, которая когда-то назвалась площадью Луи XV. Там, на пьедестале, где еще недавно стоял конный памятник отцу короля, теперь возвышается странное сооружение — гильотина, новейшее французское изобретение. Оказывается, палачи не справляются с необходимыми для защиты революционных достижений казнями; пришлось создать механического палача. Юноша хлопает в ладоши и хохочет так, что на его пересохших губах появляются кровоточащие трещины.

Он босиком бредет на север — никто его не трогает, за двести локтей понятно, что с него нечего взять. Во Фландрии он встречает соотечественников, ему удается убедить их в своем благородном происхождении, и они ссужают ему немного денег — под клятвенное обещание вернуть долг в тройном размере. Он покупает место на корабле из Ростока в Карлскруну и после трех лет возвращается домой постаревшим не на три, а на двадцать три года.

Балк повернулся к свету. Глаза его казались слепыми — взгляд обращен внутрь, к своим воспоминаниям, он словно пытается вызвать к жизни подернутую вуалью времени картину прошедших лет.

— Именно тогда я встретил Даниеля Девалля. В Карлскруне, на постоялом дворе, — я искал экипаж, который довез бы меня до Стокгольма, а оттуда в Фогельсонг. Язык не поворачивается назвать Фогельсонг родовым гнездом, но, кроме этого гнезда, у меня ничего не было. Он заплатил за место в том же дилижансе, и по пути мы разговорились. Вы и сами знаете, как мучительно долго тянется время, пока лошади волокут неуклюжий экипаж… Вы никогда не видели его живым, господин Винге. Очень сожалею. Вы видели только жалкие останки, которые выудили из Фатбурена. Он был ослепительно красив, даже не красив, а прекрасен. От него исходило сияние… Даниель словно и рожден был, чтобы освещать жизненную дорогу тем, кому выпало счастье оказаться поблизости. Идеально симметричные черты, огромные, чуть раскосые, ярко-голубые глаза, взгляд лукавый и в то же время невинный, как у ребенка, вызывающий и застенчивый… Одним словом, Господом осененное дитя. Думаю, ни один родитель не решился бы его не то что бить, как били меня, но даже и делать внушения. Когда я впервые увидел Даниеля, его длинные волосы были собраны на затылке в узел и перевязаны шелковой лентой; но по пути он все чаще распускал волосы, и они золотой, чуть не фосфоресцирующей волной падали на стройные плечи. Когда он улыбался, обнажались молочно-белые передние зубы, один из которых рос немного косо, словно тот, кто создавал это чудо, решил, что переусердствовал в совершенстве. Тонкая, гибкая фигура, красивая одежда только подчеркивала его изящные формы. А руки! Руки виртуоза, с тонкими, длинными, выразительными пальцами. Как я уже сказал, мы встретились случайно… Он поначалу был очень осторожен, говорил мало и тихо. Даже его запах… еле ощутимый, как далекий запах цветущего луга. Вы сами знаете, нынче многие льют на себя духи кувшинами, чтобы перешибить вонь немытого тела.

В дилижансе он сидел совсем близко, и часы, проведенные рядом с ним, показались мне минутами. Очаровательный собеседник, находчивый и легкий. Когда я рассказывал что-то, что казалось ему смешным, он хохотал, запрокидывая прекрасную голову, и слегка хлопал меня по колену, словно самым естественным образом одобрял мое остроумие.

Балк замолчал и налил еще стакан не успевшей замерзнуть воды.

— Вы должны понять, господин Винге… у меня никогда не было друга. Более того… мое одиночество не исчерпывалось отсутствием друга. Я не могу вспомнить случай, когда кто-то просто-напросто обратил бы на меня внимание, проявил любопытство, задал вопрос… Поэтому я был плохо подготовлен к встрече с Деваллем. Я был… беззащитен.

Балк в несколько глотков осушил стакан.

— Когда мы добрались до Стокгольма, Девалль сказал, что охотно станет моим гидом. Разумеется, я устал от путешествия, мне надо было отдохнуть, а лучший отдых — прогулка. К тому же он прекрасно знал город, в котором я если и был, то очень коротко. В одиночестве я мало что понял бы в этом бурлящем водовороте стокгольмской жизни. Короче, у меня не было причин отказываться. — Балк помолчал, покивал самому себе и продолжил: — Позвольте мне описать один из наших вечеров, господин Винге. Один из наиболее запомнившихся мне вечеров. Давали бал-маскарад. Еще и года не прошло, как на точно таком же балу убили короля. Но гостей, казалось, нисколько не смущала неуместность празднества, среди них почти не было убежденных роялистов, оплакивающих судьбу монарха… Все были в масках, только по одежде можно было догадаться, насколько знатен и богат род. Мы, я и Девалль, были чужаками в этом обществе, но этого никто не заметил, чему способствовало, разумеется, изобилие напитков. Вечер перешел в ночь, и господа решили развлечься в другом месте. Мы оказались у большого дома в гавани, вы знаете, в той гавани, куда обычно заходят только корабли с зерном. Нас встретил темнокожий слуга и проводил в роскошный зал. Там поджидало ужасное зрелище, господин Винге. Я довольно много выпил, и, когда я увидел людей в масках, которых раньше не замечал, пришел в восторг, насколько мастерски были сделаны эти маски. Уродливые лица со странными выростами, нелепой формы черепа, одежды, специально сшитые, чтобы подчеркнуть леденящее душу уродство… Но я почти сразу сообразил, что это никакие не маски. Эти несчастные были созданы такими, и хозяева дома предлагали для развлечения полюбоваться на их уродство. Довольно быстро появились и легко одетые женщины. Я бы сказал, весьма легко: кроме полупрозрачной тоги, на них ничего не было. Гости почти сразу начали расстегивать пояса, сбрасывать штаны, и скоро комната превратилась в единую шевелящуюся массу совокупляющихся самыми разными способами тел. Уродцы тоже затесались в этот змеиный клубок и выполняли любые, самые извращенные, пожелания. Зрелище показалось мне отвратительным. Я сбросил маску, и Девалль прочитал на моем лице все чувства — брезгливость и ярость. Он заметно растерялся. «Я думал… ваш отец…» — пролепетал Девалль, но что он имел в виду, я понял намного позже. Мы немедленно покинули бордель. После этого я решил не откладывать отъезд и предложил Деваллю ехать со мной в Фогельсонг, поскольку у меня не было верного слуги, а он не претендовал на многое.

— Что произошло потом, Юханнес? — спросил Винге. — Вы прочитали его корреспонденцию?

— Я знал, что он кому-то пишет, господин Винге. Знал, но ничего странного в его эпистолярных экзерсисах не видел. Прошло немало времени, прежде чем я догадался, кому он пишет и зачем. Письма Лильенспарре он писал шифром, как вы наверняка уже знаете. Но сначала-то он писал обычным текстом, а только потом переводил этот текст в шифр, а сам текст сжигал. И он допустил небрежность: бросил письмо в печь, не проверив, есть ли там жар. Ночь была прохладной, и я решил проверить, хватит ли печного жара до утра. Открыл заслонку и увидел, что на углях лежит смятый лист. Я не удержался и прочитал. А вы бы удержались?

— И что вы обнаружили в этом письме? — не отвечая на вопрос, спросил Винге.

— Даниель Девалль был обычным искателем счастья, господин Винге. Самой большой его мечтой было заслужить расположение полицеймейстера Лильенспарре и, таким образом, перешагнуть на следующую ступеньку в обществе. Догадываюсь, что его предупредили о моем прибытии в Карлскруну. Возможно, кто-то из тех шведов, что я встретил во Фландрии. В его задачу как осведомителя входило наблюдение за всеми прибывающими в Карлскруну из-за рубежа, особенно из Франции. Власти боялись, что пожар революции перекинется и на север. Они, видимо, посчитал, что я якобинец. Что я вернулся в Швецию, чтобы проповедовать якобинское Евангелие. Поэтому они и подослали его ко мне, поэтому он и поехал со мной в Фогельсонг. Надеялся, что я постепенно доверюсь ему и открою… Не знаю, чего он ждал. Возможно, плана свержения монархии. Тогда ему досталась бы честь разоблачения заговора.

— И что вы предприняли, прочитав письмо?

— Я вспомнил мать, как она отрывала ноги и крылья бесчисленным караморам. А разве Даниель Девалль был кем-то иным? Отвратительный длинноногий комар, залетевший в мой дом, разве он не заслужил ту же судьбу?

Много, очень много часов я посвятил размышлениям, как воплотить в жизнь мой замысел. Воплотить в жизнь… Звучит парадоксально, не правда ли? Лучше было бы сказать «воплотить в смерть»… Мать раскладывала свои жертвы на подоконнике и наверняка радовалась их медленному умиранию. Мне тоже нужен был подоконник, но достаточных размеров, чтобы поместить на нем Даниеля Девалля. Я вспомнил кейсерский дом с его гротескными фигурами, предающимися свальному греху, и внезапно осознал, что наш визит туда вовсе не был случайностью. «Я думал… ваш отец…» — сказал тогда Девалль в растерянности, и только теперь я понял, что он имел в виду. Он привел меня туда намеренно, он знал моего отца и решил, что у меня те же наклонности. Ему наверняка представлялось, как государственный советник Густав Адольф приводит своего перворожденного сына в извращенный бордель, чтобы познакомить с плотскими наслаждениями и развлечениями, приличествующими истинному аристократу… Вы можете думать обо мне что угодно, господин Винге, но я не могу передать, насколько омерзительным мне показался его план. Поэтому я посчитал справедливым, что он закончит свои дни именно в доме Кейсера, будучи игрушкой для таких же монстров, каким был мой отец. Девалль же мечтал попасть в высшее общество, вот я и решил предоставить ему такую возможность.

Балк, прищурившись, посмотрел на бойницу. Небо за окном серело с каждой минутой.

— Вряд ли вы станете настаивать на продолжении, господин Винге. Вам и так все известно, кроме некоторых практических деталей. Я приехал в Стокгольм, предприняв все меры, чтобы Девалль не сбежал до моего возвращения. Пошел к одному из моих бывших опекунов, который был уверен, что я погиб, и потребовал выдать мне крупную сумму единовременно с условием, что я никогда больше к нему не обращусь. Расспросы привели меня к еврейскому купцу Дюлитцу. Это особая фигура, господин Винге… выдающийся стеклодув, великий художник, которому стокгольмские цеховые заправилы не дали заниматься своей работой, и он, разъярившись на весь мир, выбрал другую стезю. Через него я нашел Кристофера Бликса, помощника армейского фельдшера, скупил его долги и заодно его жизнь. Что касается Магнуса… когда я вернулся из Франции, никого, кроме Магнуса, в Фогельсонге не было. Полуодичавший охотничий пес. Он помнил мой запах, поскольку я его кормил. Я поселил его в сарае. Думаю, он не разочаровался.

Балк замолчал. Несколько минут они сидели молча, глядя на почти совсем угасшее небо в узкой бойнице.

— Вам известно, что Бликс описал все с ним произошедшее? Он писал письма своей покойной сестре, и благодаря этим письмам мы вышли на ваш след. Что вы сделали с Кристофером после того, как он выполнил ваше жуткое поручение?

— Бликс под конец боялся собственной тени. — Балк криво усмехнулся. — Он был готов сделать все что угодно, чтобы спасти свою душу от непростительного, как ему казалось, греха… Поскольку вы спрашиваете, отвечу: я не сделал с ним ровным счетом ничего. Отпустил. Он был мне больше не нужен. Отпустил и смотрел, как он, каждую секунду оглядываясь и петляя, как заяц, убегает в лес.

— Значит, вы решились во всем признаться, Юханнес… Но почему вы выжидали, пока мы вас найдем? Почему не явились ко мне сразу?

— Я мог бы прийти и признаться, господин Винге, но уверены ли вы, что мне кто-то поверил бы? Для меня очень важно, чтобы мое признание было подкреплено неопровержимыми доказательствами. Мало ли душевнобольных в нашем королевстве… Я прочитал в «Экстра Постен», что вы занялись делом утопленника в Фатбурене, и был совершенно уверен, что вы, с вашими общеизвестными талантами, найдете меня и сумеете представить убедительные доказательства.

Винге долго не решался задать вопрос, который почитал очень важным, — почему-то им овладели дурные предчувствия, и он сомневался, хочет ли он услышать то, что ему предстоит услышать.

— Почему вы все это сделали, Юханнес? Какова была ваша цель?

Юханнес Балк впервые за все время разговора посмотрел Винге прямо в глаза и долго не отводил взгляд.

— Я видел мир, господин Винге. Люди — изолгавшаяся нечисть, стая кровожадных волков, для которых ничего нет желанней, чем в своем ненасытном стремлении к власти разорвать ближнего на куски. И рабы ничуть не лучше своих хозяев, разве что послабее. Невинность остается невинностью, только пока у ее носителя не хватает смелости от нее избавиться. Пока Париж не превратился в кровавую бойню, все долдонили о свободе, равенстве и братстве, о правах человека, и те же голоса слышны и у нас. А я, господин Винге, видел Декларацию о правах человека и гражданина, переплетенную в человеческую кожу, содранную с какой-то из жертв гильотины, которую они представляют как чуть ли не самое гуманное изобретение в истории человечества. Вы меня поняли, господин Винге? Самое гуманное изобретение отрубает голову, а с обезглавленного тела сдирают кожу для переплета. И здесь, у нас, крестьяне и мелкие буржуа готовы восстать против дворян, их вечных притеснителей. Помните ли вы, господин Винге, что произошло в начале года? Как некий дворянин поднял руку на купца, а потом городская стража на Дворцовом взвозе оружием отгоняла чернь, готовую посадить аристократа на кол и штурмовать дворец? В тот момент мы были на волосок от революции. Да и сейчас тоже. И я, последний представитель древнего и знаменитого рода, сын государственного советника, готов перед судом публично признаться в том, что я совершил. Признаться, что я изощренным способом казнил Даниеля Девалля, человека из так называемого народа. А вы, разумеется, представите неоспоримые доказательства. И народ будет взывать о мщении. И прежде чем они приведут меня на плаху, я стану тяжелой гирей на весах революции. В Париже сейчас, в этот миг, улицы залиты кровью. Лезвие гильотины приходится точить несколько раз на дню. И я ничего так не желаю, как увидеть такое же в Стокгольме… хотя сам я вряд ли это увижу. Пусть канавы переполнятся кровью. Пусть Город между мостами задохнется от трупов. Чем меньше нас останется в живых, тем лучше. Хорошо бы, люди вообще исчезли, остались только вороны.

Он засмеялся.

— И тут вы, господин Винге, исключение. Вы тоже ворона, только белая. Человек другой, лучшей породы, только родились вы слишком рано. Или слишком поздно, не знаю, может, раньше в мире было больше добрых людей. Но вы непоколебимо стоите за справедливость и разум в обществе, где все хотят только урвать что-то для себя. Я уже говорил, что прочитал ваше имя в «Экстра Постен», и для меня все прояснилось, как проясняется вода в стакане, когда растворится соль. Сама судьба распорядилась, чтобы наши пути пересеклись. Вы известны тем, что всегда настаиваете, чтобы обвиняемый был публично выслушан, и выслушан до конца. А в том, что произойдет, в кровавой вакханалии, захлестнувшей страну, будет и ваша заслуга. Впрочем, не в большей степени, чем моя.

 

13

Когда Сесил Винге проснулся во вторник утром после нескольких часов сна, в его комнате было очень холодно. Все еще плохо соображая спросонья, он удивился, что накрыт незнакомым одеялом. Темное, плотное одеяло. Кто-то здесь был.

Это не его одеяло, у него серое.

Он постепенно пришел в себя и понял, что ошибся. Одеяло потемнело от крови, уже свернувшейся и образовавшей толстую багрово-черную корку. Наверное, в глубоком сне он не заметил, как начал кашлять. Такая же корка на подбородке и на шее. Он посмотрел в зеркало — кожа настолько бледна, что кажется прозрачной. Сколько же крови он потерял?

Посмотрел на пальцы. Тоже белые как мел. Он встал и чуть не упал — в ногах не было чувствительности. С таким же успехом это могли быть деревянные протезы. Он кое-как добрался до ведра с водой. Вода замерзла, и, если Юханнесу Балку удалось пробить ледяную корку пальцем, ему пришлось несколько раз ударить обернутым в тряпку кулаком. Налил воды в рукомойник, умылся, оттер с лица черные струпья свернувшейся крови и напился прямо из ведра. Постарался выпить как можно больше, опасаясь обезвоживания. Жажда — верный признак, что он потерял немало жидкости.

Преодолевая слабость, оделся, спустился в кухню и послал служанку за дрожками. Ему надо в Город между мостами. Встретиться с Микелем Карделем.

Пар от свежесваренного кофе поднимался к потолочным балкам кофейни «Малая Биржа». Несмотря на раннее утро, народу довольно много: ранние пташки и школяры вперемежку со страдающими от похмелья беднягами и наемными работниками, желающими подкрепиться чашкой кофе перед встречей с работодателем. Сесил Винге опоздал на встречу, но угрызения совести прекратились, когда он увидел, что Карделя еще нет. Сесил Винге погрузился в невеселые мысли. Он сидел почти неподвижно, изредка поднося к губам дымящуюся чашку, пока на пороге не появилась внушительная фигура, занявшая почти весь дверной пролет. Пальт потоптался у порога, сбивая снег с сапог, а потом отряхнулся с почти собачьей резвостью.

— Прошу извинить. Наткнулся на Блума… его мотало от фасада к фасаду на Свартмангатан. Совесть не позволила оставить его в таком виде, так что я чуть не на руках донес беднягу в Индебету и заволок в его контору. Пусть проспится, не рискуя замерзнуть насмерть.

— Что он праздновал?

— Наоборот… не так легко было понять, что он бормочет, но все-таки я сообразил, что пришла депеша — завтра сюда явится Ульхольм со всеми своими пожитками. Новый полицеймейстер. Он, как я понял, уже готов занять кресло Норлина, примерить его мантию. У Блума, конечно, есть свои недостатки, но в душе он все-таки неплохой парень, с совестью, и ему вовсе не улыбается служить под началом откровенного жулика. Вот он и надрался с горя. А вы, Сесил? Что вам удалось вытянуть из Балка?

— Юханнес Балк поведал историю, которую можно почитать руководством по воспитанию монстров. Я и раньше осознавал, но никогда с такой ясностью, Жан Мишель: никто не становится чудовищем, не побывав предварительно жертвой. Но я еще не закончил. Кое-что в его рассказе не рифмуется. Прежде чем я встречусь с ним опять, я должен либо подтвердить, либо отвергнуть мои подозрения.

Микель Кардель посмотрел на свою деревянную руку и вспомнил все нанесенные ею жестокие, часто незаслуженные удары. Кому-кому, а ему было нечего возразить Винге. Он побывал жертвой и вполне мог бы стать чудовищем.

— Жан Мишель, я хочу вас кое о чем попросить.

— От вас — любая просьба.

— Мне нужно выиграть время до появления Ульхольма. Хотя бы один день.

Кардель удивился:

— А чем Ульхольм может вам помешать, если займет кресло полицеймейстера?

— Думаю, что он выберет линию наименьшего сопротивления и немедленно освободит меня от данных мне Норлином полномочий. Объявит расследование законченным и отпустит Балка в ту же минуту, как узнает о его существовании.

— Но как же так? Ведь даже у полицеймейстера нет неограниченной власти. Почему тогда не судить Балка немедленно? Уж процесс-то он отменить не сможет?

Винге наградил Карделя взглядом, полным уважения и понимания.

— Я хочу понять до конца мотив Балка, прежде чем зарегистрировать его в суде и внести его имя в протокол. Только тогда я могу решить, как провести судебный процесс. Поэтому, Жан Мишель, мне нужен еще один день. Всего один день. Если вы сможете это устроить, есть надежда.

— Надежда? На что?

— Поверьте, я ничего не собираюсь от вас скрывать, но сейчас у меня совершенно нет времени. Умоляю вас набраться терпения.

— И как вы это себе представляете? Как бывший пальт может остановить заступающего на должность полицеймейстера?

— На этот вопрос у меня нет ответа, Жан Мишель, и главное, я не могу предложить вам помощь. У меня есть срочное дело, даже не дело, а долг. И я обязан его выполнить.

Кардель запустил руку в шевелюру, состроил задумчивую гримасу и некоторое время сидел молча, выстукивая деревянной рукой по столу военный марш. Примерно через минуту он поднял голову и, весело прищурившись, посмотрел на Винге:

— Если этот один день — все, что вам нужно, вы его получите.

Он развернулся на скамье и помахал служанке.

— Девочка, милая… забери у меня этот чертов кофе и принеси перегонного. Микелю Карделю надо подумать. Ничто так не стимулирует вдохновение, как стаканчик крепкого.

Винге оставил его и двинулся к Жженой Пустоши, пригибаясь под ветром. Он прижал платок к губам и старался дышать как можно реже и поверхностнее, панически боясь неосторожно вдохнуть колючий ледяной воздух и закашляться. Не отнимая платок, он набрал горсть снега, потер лицо и пересек площадь.

 

14

На углу Престгатан, по дороге на рынок на Большой площади, Анна Стина частенько видит нищего. Он сидит на двух чурбаках — соорудил некоторое подобие табуретки и выставил вперед руки, источник пропитания. Настолько жуткого вида, что прохожий либо останавливается поглазеть, либо в ужасе отворачивается.

И это не следствие ожога. Кажется, неведомый скульптор обратил его плоть в воск, отлил в странные, привидевшиеся ему в ночном кошмаре формы и оставил застывать. Короткие пальцы без ногтей, ладони в странных буграх и провалах, а розоватая кожа тонка и мягка, как у новорожденного.

Обычно Анна Стина проходит мимо и отводит глаза, но на этот раз ей нужен именно он, этот нищий. И надо же — на обычном месте его нет. Придется ждать. Она топчется на снегу, стараясь согреться. Кажется, прошла вечность, пока он появился, этот нищий, с чурбаками под мышкой и обернутыми в валяную подстилку руками. Она дала ему время привести в порядок рабочее место, дождалась, пока он размотает тряпку, постелет ее на табуретку и выставит на всеобщее обозрение свои страшные руки. Мертвые руки, на которых не тают снежинки.

Анна Стина подошла и протянула ему сэкономленный от собственного завтрака хлеб.

Нищий поморгал, ошеломленный несоответствием щедрости подаяния и обликом дарительницы, и спросил настороженно:

— Благослови тебя Бог, дитя, чем я заслужил такую милость?

— Хочу послушать, что случилось с твоими руками.

Нищий осклабился едва ли не с облегчением:

— Да я сто раз рассказывал и брал подешевле. Ты когда-нибудь была у озера Клара?

Анна Стина молча кивнула.

— Тогда знаешь, какой там запах. И это не гниль в воде, не отбросы на берегу. Нет, там по-другому воняет. От мануфактуры, я там в молодости работал. Мыло они делают. Всякое-разное — и простое, для рождественской бани таких, как мы с тобой, и с отдушкой, для утреннего туалета господ аристократов. Работа та же, разница в аромате. Но туши, из которых выплавляют жир, воняют — не приведи Господи. Потом этот жир смешивают кое с чем и дают застыть. Ты до десяти не успеешь сосчитать — и пожалуйста, мыло готово, мойся на здоровье… Да, вот так вот. Молодой я был, резвый… Мне надо было смешать поташ с известью. Поторопился по молодости, просыпал порошок на руки, да и сунул в ведро с водой. Мастер завопил, дескать, ты спятил, что ли, — да поздно было. Как в кипящее масло окунул. Поташ… он под водой горит, понимаешь. А получилось вот что… — Он поднял изуродованные кисти чуть не к ее носу. — Они меня пожалели, оставили с метлой ходить… Но метлой, сама понимаешь, на хлеб не заработаешь.

Анна Стина задумалась.

— Больно было?

Нищий захохотал.

— Как пощупать преисподнюю, деточка, как преисподнюю, куда мне уж точно дорога.

Заметив, что она не приняла шутку, он сделался серьезнее.

— Ничего хуже в жизни не было. Мастер оттер мне руки шерстяной тряпкой от этой кипящей каши, кожа вся сошла. Сгорела. Лимонным соком поливали… Может, без лимонов было бы еще хуже, но несколько дней я словно горящие угли в руках сжимал.

Он с отвращением сплюнул, а когда поднял на нее глаза, хорошее настроение как рукой сняло.

— Что еще? Вспомнил всю историю — и теперь думаю, что могла бы подать и побольше.

— А можешь сделать для меня такую смесь? Я заплачу.

Озеро Клара не близко — они шли не меньше получаса. Анне Стине показалось, что мануфактура на берегу наклонилась к замерзшей воде, будто почва под ней уже не выдерживала веса тяжелого, уродливого здания. Наверняка обман зрения. Дождались, пока сядет солнце и рабочие начнут расходиться по домам. Серые фигуры тянулись унылой цепочкой, а нищий, шевеля губами и искалеченными пальцами, пересчитывал — все ли вышли? Беспокойно оглянулся и дал знак — пошли.

Обогнули обращенный к холму фасад мыловаренной мануфактуры и вышли к озеру. Здесь здание стояло на массивных сваях. Просвет между льдом и основанием был достаточен, чтобы пролезть на корточках. Они оказались под полом мануфактуры. Нищий начал ощупывать доски, то и дело оскальзаясь на льду и сопровождая каждое неудачное движение грязной руганью. В конце концов он обнаружил знакомую ему щель, просунул руку, снял засов и отшатнулся, чтобы не получить по голове упавшей крышкой люка. Они пролезли в люк и наткнулись на большую кучу мусора — Анна Стина догадалась, что люк предназначен для сбрасывания накопившегося мусора в озеро, а пока лед не тронется, мусор складывают поближе к дыре.

Ее спутник прижал руку к губам — на тот случай, если на фабрике кто-то остался и может обратить внимание на пар от его дыхания. Долго прислушивался и наконец подал знак — все спокойно.

 

15

Кардель помахал здоровой рукой и несколько раз сжал и разжал кулак, пытаясь восстановить кровоток в замерзших пальцах. Он ждал уже больше получаса. Служанка не пожелала впустить в дом незнакомца, да еще с такой грозной внешностью. Заставила дожидаться хозяйку во дворе.

— Вот-вот придет, — бросила она, а когда он попросил что-нибудь согревающее, хмыкнула, хлопнула дверью у него перед носом и скрылась в доме.

Он устал ждать. То и дело вставал на цыпочки — только так удавалось увидеть часы на башне Катарины, скрывающиеся за коньком крыши соседнего дома. На пятый или шестой раз понял, что стрелки не движутся. Должно быть, проникла влага, и преодолеть сопротивление льда зубчатым колесикам механизма… это им не по зубчикам.

Не успел он посмеяться собственному каламбуру, в двери открылось смотровое окошко и его окликнула та же нахальная круглолицая служанка.

— Он может зайти в сени и выпить домашнего пива, — сказала она в третьем лице, словно подчеркивая незначительность посетителя. — Теплого, если пожелает. Хозяйка скоро примет.

Еще и это. Оказывается, вдова все время была дома. Он разозлился, но мысль о теплом пиве заставила его забыть планы отмщения, которые он уже начал вынашивать. Кардель счистил с плеч несуществующий снег, вежливо потоптался у порога, отряхивая сапоги, и оказался в теплых сенях. В доме пахло свежевыпеченным хлебом. Он снял задубевший камзол, сделал глоток горячего крепкого пива и благодарно вздохнул, чувствуя приятную ломоту согревающегося тела.

Сразу за кухней, в полутемной комнате его ждала хозяйка дома, вдова Фрёман. Она не снимала траур, хотя муж ее отправился в мир иной уже много лет назад. Вдове было не меньше шестидесяти. Детей у супружеской пары, как он догадывался, никогда не было, и вдова от тоски по умершему мужу никуда из дому не выходила. Сидела у камина, прямая, как кочерга. В ее лице Кардель не обнаружил даже малейшего признака жалости к своей горькой судьбе; наоборот. Сосредоточенная, суровая мина — дескать, если мой любимый муж помер, если мир подложил мне такую свинью, — ничего, отплачу той же монетой. Она не вознаградила его даже кивком.

Он прокашлялся.

— Мир этому дому.

Вдова Фрёман повернула голову в его сторону, посмотрела на него суровым немигающим взглядом, и у него тут же появилось ощущение, что она уже знает о нем все, что ей надо знать. Вдова помедлила с ответом.

— Мне сказала служанка, что вас зовут Кардель, что вы служите в сепарат-страже. Какая нужда вас сюда привела — далеко за пределами моего понимания. Если бы жизнь не была так однообразна, я бы даже думать не стала — велела бы служанке вас выпроводить. Что вам надо?

У Карделя загорелись уши. Внезапно он понял, что в полутьме ошибся: вдова на него не смотрит. Вдова слепа. Глаза подернуты молочно-белой пленкой. Он вздрогнул и немного растерялся. Забыл, с чего хотел начать.

— Прошу прощения за внезапный визит, и позвольте мне выразить самые глубокие соболезнования по поводу кончины вашего любимого му…

— Замолчите! — Она предупреждающе подняла руку. — Воронам свойственно каркать, а не петь, как соловьям. Арне Фрёман, настоятель и пастор в приходе Катарина, покинул этот мир много лет назад, вечная ему память… Хотя, наверное, пастор и сейчас в целости и сохранности; он был настолько пропитан спиртным, что ни один червь не решится на него посягнуть. То, что я в трауре, говорит больше обо мне, чем о покойном священнослужителе. Так что попрошу вас прекратить реверансы и переходить к делу, которое вас сюда привело.

Кардель вежливо покивал, но тут же сообразил, что вдова не видит этого очередного, как она назвала, реверанса.

— Нельзя сказать, что вы живете на широкую ногу, несмотря на высокое положение вашего мужа.

Клюнуло! Вдова напряглась и немного откинулась в кресле. Он поторопился продолжить, пока она не успела добавить к каркающей вороне еще какое-нибудь обидное сравнение:

— Скажите мне, фру Фрёман, знакома ли вам фамилия Ульхольм? Магнус Ульхольм?

В комнате что-то изменилось, словно потянул знобкий сквозняк.

— Да. Я помню Магнуса Ульхольма.

— Говорят, несколько лет назад Ульхольм сбежал в Норвегию, прихватив с собой вдовью кассу прихода. Думаю, эти деньги очень бы пригодились фру Фрёман после кончины ее мужа.

Кардель удивился: как может совершенно неподвижная женщина сделаться еще более неподвижной? Но именно это произошло на его глазах. Она легко справилась с логически абсурдной задачей.

— Вам незачем напоминать мне, кто такой Ульхольм и что он сделал. Я знаю это лучше вас.

— И наверняка многие другие оказались в том же положении. Не только вы. И те, другие, тоже помнят его имя. У многих есть дети, которые получили бы лучшее образование и лучшие перспективы, если бы Ульхольм не похитил их деньги. Фру Фрёман наверняка знает их имена.

— Фру Фрёман знает их имена. Все до единого.

— Скажите мне, фру Фрёман… вы много лет жили с человеком Библии. Знакомо ли вам выражение «око за око, зуб за зуб»?

Вдова Фрёман показала ровный ряд маленьких острых зубов, и Кардель не сразу понял, что она улыбается.

 

16

Укрытая снежным одеялом Норрмальмская площадь пуста. Ни единого прохожего. Посреди площади — укрытая промерзшим, колом стоящим полотнищем статуя Густава Адольфа; первый конный памятник в королевстве вот уже два года ожидает, когда наконец завершат работы и он откроется взорам восхищенных горожан. Винге остановился и несколько минут смотрел на бесформенное сооружение, похожее на огромный белый призрак, угрожающе вознесшийся над заледеневшим городом в ожидании кровавой вакханалии, о которой мечтает Юханнес Балк. По одну сторону площади — опера, по другую — дворец принцессы Софии Альбертины, два совершенно одинаковых статных здания. Они словно глядят друг на друга и любуются собственным отражением. Впрочем, не совсем зеркальным: опера купается в утреннем свете, а дворец все еще в тени.

Полюбовавшись на близнецов, Винге отвернулся и с трудом открыл подъезд арестантской с торцевой стороны площади. Прошел по коридору, нашел нужную дверь и схватился за косяк — голова закружилась так, что испугался упасть.

— Господи, что это с вами? У вас вид, как у привидения. Живой скелет, вы меня даже напугали — будто сама смерть вошла.

— Вам незачем меня бояться. Скорее наоборот. Меня зовут Сесил Винге, я из полицейского управления… в какой-то степени, поскольку мое дело к вам иного рода.

— Я вас и раньше видел. Ваша физиономия мелькала в дверном окошке. Вы проходили мимо… Говорю же, ряженый скелет. Что же вы такой бледный?

— Могу присесть? — спросил Винге, не объясняя причин бледности и через силу улыбнувшись. — Мне трудно стоять, ноги отказываются держать даже такой незначительный вес.

Заключенный пожал плечами и передвинулся на койке. Винге отклонил молчаливое приглашение и сел на стоявшую в углу табуретку, точно такую же, как в камере Юханнеса Балка. Долго рассматривал собеседника — обычная, будничная физиономия, борода не более чем месячной давности. Льняная рубаха, настолько грязная, что, наверное, ни разу не менялась с того дня, как он угодил в тюрьму. Потертые кожаные брюки с развязанными штрипками у коленей. Поверх коричневой куртки — тюремное одеяло.

Винге постепенно отдышался.

— Ваше имя Лоренц Юханссон, не так ли?

— А разве это секрет?

— Ваша профессия?

— Бочар. Был. Бочки вязал.

— Завтра за вами приедет тюремная повозка, чтобы отвезти вас на лобное место в Хаммарбю, не так ли?

Заключенный вздрогнул и судорожно вздохнул:

— Да… так. Мастер Хёсс должен отрубить мне голову. Молюсь только, чтобы он не напился с утра и сделал свое дело с первого удара.

— Пастор у вас уже был?

— Да… с утра явился. Разодетый, сукин сын. Не надо быть семи пядей во лбу — на какую-то пирушку собрался. Вечер пятницы все-таки. Благословил мою грешную душу в трех словах и был таков. Прошел под моим окном — напевал что-то. Я слышал.

— Расскажите, что вас привело сюда?

— А что я могу рассказать? Вы и так все знаете.

— Я хочу услышать ваш рассказ.

— Да ради бога. — Юханссон опять пожал плечами. — История короткая и печальная… Расскажу, конечно, время и так тянется невыносимо. Я убил свою жену, господин Винге. Что еще-то? Ничего хорошего в нашем браке не было, и чем дальше, тем хуже. А в тот вечер я выпил прилично. Мы, как обычно, разругались, и я… сам не знаю, что на меня нашло. Рассудок потерял.

— Дети у вас есть?

— Были… ни один и до года не дожил.

Винге задумчиво кивнул.

— Я придерживаюсь теории, что не все убийцы одинаковы. Что вы на это скажете, Лоренц Юханссон?

— Не понимаю, куда вы гнете.

— Думаю, что человек, совершивший преступление в определенных условиях, вовсе не должен его когда-либо повторить. Скажите-ка, а если бы на месте вашей жены был человек, которого вы никогда ранее не видели, вы бы тоже его убили?

— Да вы что! Была бы поумнее, выбрала другого, а я был бы свободен как птица.

— Вы раскаиваетесь в том, что натворили?

Юханссон помолчал.

— Она была редкостная стерва, моя жена, — сказал он тихо. — Редкостная стерва, господин Винге. Сварливая, драчливая… Я с годами ее возненавидел. Но я и любил ее… Раскаяние ничего не поправит. Так что лучше искупить свою вину под тупым топором мастера Хёсса, и на том и покончить. Если бы моя смерть вернула ей жизнь, я был бы рад, но это, кажется, невозможно.

Винге долго изучал погрустневшую физиономию Лоренца Юханссона.

— Вы, я слышал, искусный бочар, господин Юханссон?

— Один из лучших в цеху. Должны были выбрать в старейшины.

— Если бы вам пришлось выбирать между смертью и безбрачием, что бы вы выбрали?

 

17

На фабрике ни души. Свечи погашены, темнота насыщена отвратительной вонью. Это даже не запах гниющей плоти. Похож, даже очень похож, но куда более едкий. Анне Стине не по себе — ничего удивительного, так всегда бывает в местах, где только что кипела жизнь, и вдруг все расходятся и в пустых стенах поселяется грозная тишина. Глаза ее постепенно привыкли к сумеркам, но она почти не видит своего спутника, следует за ним больше по звуку шагов. На щелястых, неплотно пригнанных дощатых стенах время от времени вспыхивают последние искры заката, и тогда ей видно, как тень его привычно огибает остывшие чаны, бочки и кульверты, на дне которых смутно видны следы неизвестной мутной жидкости.

В углу, забитом разного размера горшками, он останавливается, заглядывает то в тот, то в другой. Наконец, выбирает два сравнительно небольших, притаскивает их на грубый, заляпанный стол. Потом опять исчезает и возвращается с воронкой и бутылью. Снимает с крюка грубые кожаные рукавицы и, прежде чем начать смешивать порошки из горшков, натягивает их и проверяет, не дырявы ли. Потом через воронку пересыпает в бутылку и выпрямляется.

— Ты видела мои руки и слышала мой рассказ. Думаю, не надо напоминать, насколько опасен этот порошок. Обращайся с бутылкой так, будто в ней закупорен сам нечистый.

Она потянулась за бутылкой, но он отдернул руку.

— А заплатить?

Анна Стина пошарила в кармане юбки — там лежал узелок с чаевыми, сэкономленными в «Мартышке». Торопливо развязала узелок и выложила на стол деньги. Он вздохнул и глянул на нее укоризненно:

— Не густо… А ты знаешь, сколько дров уходит, чтобы приготовить всего один фунт поташа? Сколько труда! Лесорубы, плотогоны… А мы тут, рабочие мануфактуры? Пока напилишь и наколешь эти бревна, семь потов сойдет… Нет, за такой труд маловато.

— У меня есть еще вот это. — Она протянула ему большую бутыль, до краев наполненную крепким перегонным вином.

Немало дней ушло, чтобы наполнить эту бутылку из недопитых гостями стаканов.

Нищий презрительно засмеялся:

— Я, конечно, не из тех, кто плюет в стакан, но за деньги, что я мог бы получить за порошок, можно купить десяток таких бутылок.

Он задумался. В полутьме Анна Стина не могла различить выражение его лица и тем более понять, о чем он размышляет.

— А зачем тебе все это?

Она настолько устала от лжи и притворства, что решила — терять ей нечего.

— Я изуродую свое лицо, так чтобы никто и никогда меня не узнал.

Ей показалось, он испугался.

— Но, девочка моя… зачем?

— Это мое дело. Длинная история. Могу только сказать, что от этого зависит моя жизнь.

«И не только моя», — мысленно закончила она.

Нищий несколько раз прошелся вдоль длинного стола. Дыхание его заметно участилось. Наконец он остановился и потер изуродованные руки.

— Ты очень красива, девочка. И мне не по душе, что ты задумала, — погубить такую красоту, да еще с моей помощью. — Он помолчал. — Ну ладно, заплатить, как надо, ты не можешь, так позволь мне доказать, что есть еще люди, которые ценят красоту. Там есть мешки в углу, не шикарно, конечно, но на одну ночь сгодится.

Анна Стина словно онемела. Молчание ему не понравилось, он начал переминаться с ноги на ногу. Что он задумал? Она постепенно сообразила, что никакие уговоры не помогут.

— Ты не подумай, я не того сорта… но обстоятельства…

— А разве есть другой сорт? — презрительно спросила Анна Стина и протянула руку. — Могу я получить свой товар, прежде чем ты получишь свой?

Она приняла бутылку и удивилась — смертельная смесь оказалась почти невесомой. Открыла пробку и понюхала — ничем не пахнет, а может, окружающая вонь перебивает все запахи.

Анна Стина подняла глаза и кивнула — договорились. Нищий начал стаскивать мешки в угол. Она презрительно смотрела на его возню, пока он не выпрямился, кивнул и сделал приглашающий жест — ложись, дорогая.

Она покачала головой.

— Ложись ты первый. Я сяду сверху, тебе же будет приятней.

Он заулыбался, расстегнул штаны, опустился на серую бесформенную кучу тряпья. Подумал, снял куртку и стянул через голову рубаху. Тощее тело в присохших струпьях грязи.

Анна Стина подошла совсем близко. Он протянул ей руки для объятия, но она решительно перевернула бутылку и высыпала порошок ему на грудь. Он от неожиданности даже не пошевелился, но растерянность мгновенно переродилась в злобу:

— Я же тебе сказал, дура, без воды порошок не действует! Теперь так дешево не отделаешься.

Анна Стину мгновенно выдернула пробку из бутылки с перегонным и плеснула ему на грудь. Комната мгновенно наполнилась запахом горелого мяса. Едкий белый дым поднимался от его груди, кожа пузырилась и плавилась; она не была уверена, что он расслышал ее голос за собственным отчаянным воплем, но все же прошипела:

— Пощупай еще раз свою преисподнюю. Пора привыкать — тебе уж точно туда дорога.

Вылезла из люка на лед и пошла домой той же дорогой. Потрясла бутылкой: надо удостовериться, что там что-то осталось.

 

18

Двор за «Мартышкой» тих и пуст. Клиентов пока нет, никто еще не протоптал дорожку к отхожему месту в нанесенном за день снегу. Снег пока белоснежный, но скоро пожелтеет — пива пьют много, а сортир один. Анна Стина набрала ведро и пошла к печи. Постояла несколько минут, глядя, как снег постепенно делается прозрачным и превращается в мутноватую жидкость. Насыпала немного порошка в рукомойник, плеснула воды и долго стояла, глядя на кипящую адскую смесь и принюхиваясь к странному, едкому запаху. Не так легко понять, откуда берется такая яростная сила в щепотке безобидного с виду порошка.

Она отрезала маленькую полоску солонины, бросила в рукомойник и не разочаровалась. Мясо зашипело, как кот, со всех сторон в него словно впились невидимые зубы и когти, пошел беловатый дым, а когда рассеялся, мяса в раковине не было. Исчезло без следа. Кипение прекратилось, вода стала спокойной и прозрачной.

Решиться трудно. Она наклонилась, и из перевернутого мира под зеркальной поверхностью воды глянула другая девочка, как две капли воды похожая на нее, на Анну Стину Кнапп.

Наклонилась поближе. Дыхание взбаламутило воду, отражение исказилось. Она вздохнула и закрыла глаза.

Мороз усилился. Щеки и нос щипало, но Микель Кардель все равно был рад, что покинул душную спальню вдовы Фрёман. Результат превзошел все ожидания. Услышав весть о возвращении Магнуса Ульхольма в Стокгольм, вдова помолодела лет на тридцать, в ней вспыхнула высеченная застарелой ненавистью жизненная искра. Кардель даже немного испугался — наверное, ничто не способно вселить в человеческое существо столько энергии, как свирепая жажда мести. Не успел Кардель выйти со двора, как мимо него пронеслись служанки и мальчишки-посыльные. Видно, тоже рады хоть ненадолго покинуть замкнутый, мертвящий мир, исчезнуть из-под наблюдения слепой хозяйки. Ему тоже надо было бы пропустить стаканчик перегонного, смыть с глаз удручающее зрелище.

Он остановился на площади у Слюссена, посидел с полчаса в кабаке и решил, что Город между мостами может предложить что-то получше. Перешел мост и хлопнул себя по замерзшему лбу так, что дремавший на козлах дрожек кучер с удивлением оглянулся. Вспомнил, что у него есть еще одно важное дело и свернул с Железной площади налево, к «Мартышке».

Карл Тулипан его узнал — понятно по взгляду. Развел руками — тот же, что и тогда, жест извинения. Кардель почесал голову под шляпой и состроил кислую мину.

— Должен ли я вас понимать так, что фрёкен опять нет на месте?

Тулипан кивнул:

— Очень сожалею. Может, стаканчик крепкого смягчит ваше разочарование?

Глаза Карделя сузились. Он ясно почувствовал: что-то не так.

— Я вижу, у вас уже собираются гости. И, если девушка и в самом деле вам помогает, с чего бы ей быть где-то еще?

— Она… Ловиса плохо себя чувствует, у нее жар, и мне не хотелось бы ее беспокоить.

— Вот как? Значит, фьють — и она уже дома?

Он двинулся к лестнице за прилавком.

— Вы что, с ума сошли? — Тулипан загородил ему дорогу. — Вас никто не приглашал. К тому же вы пьяны, от вас несет, как от винокурни. Идите своей дорогой, пока я не позвал стражу, тогда вам придется трезветь с ухватом на шее!

Кардель легко отодвинул его в сторону и отмахнулся, как от комара.

— Уйди с дороги, кому говорю!

Анна Стина услышала шум на лестнице, услышала, как Карл Тулипан безуспешно пытается остановить нежеланного гостя, и поняла, что все кончено. Ей захотелось заорать в голос, но все, что она смогла из себя выдавить, — тихий отчаянный стон.

Она трясущимися руками схватила миску, высыпала туда оставшийся порошок, налила воды и встала за дверью. Как только пальт переступит порог, она выплеснет страшную смесь ему в лицо.

Видимо, за долгие годы игр со смертью у Микеля Карделя выработалось чувство опасности, которое он и сам не мог объяснить. Он заметил краем глаза мелькнувшую тень и прикрыл лицо протезом. Фаянсовая миска ударилась о протез и разлетелась на куски. Он услышал странное шипение и инстинктивно сорвал куртку так яростно, что она тут же разошлась по швам. Боли он не почувствовал, застыл на месте, помаргивая и пытаясь сообразить, что же произошло. Тень проскользнула у него под рукой, и он услышал дробные шаги — кто-то сбегал по лестнице. Кардель опять отпихнул попытавшегося его задержать Тулипана и пустился в погоню.

Анна Стина и сама бы не объяснила, почему, но вместо того чтобы бежать направо, к выходу, она свернула налево. В кухню — в западню, где крошечные окна-бойницы исключали всякую возможность побега.

Остается одно. Она встала в дальнем углу кухни, и пальт не заставил себя ждать.

Кардель увидел ее лицо и вздрогнул — от слишком хорошо знал это выражение с военных лет. Так смотрят люди, отчаявшиеся надеяться, осознавшие неизбежность смерти и очертя голову бросающиеся ей навстречу. Возможно, в эти краткие секунды к ним приходит спокойствие или даже мимолетная радость — они вновь могут распорядиться своей судьбой и расплачиваются за эту радость жизнью. У девушки в руке кухонный нож. Он попытался крикнуть, остановить ее — но куда там! Она закрыла глаза и поднесла нож к горлу.

 

19

— Вы пришли позже обычного, господин Винге. И к тому же очень скверно выглядите.

— Я плохо сплю.

— Из-за меня? Мне вовсе бы не хотелось наносить ущерб вашему здоровью. Хотите позвать стражника? Одеяло, кофе?

Винге отрицательно помахал рукой и с заметным усилием сел на табурет.

— Мне удалось кое-что сделать с тех пор, как мы виделись в последний раз, Балк. Я установил три факта. Прежде всего: вы не рассказали мне всю правду.

Глаза Балка сузились, он хотел что-то сказать, но промолчал.

— Кое-какие ноты в вашем рассказе показались мне фальшивыми. Вы сказали, что якобы только после того, как узнали из газет мое имя, поняли, какие последствия будет иметь ваше признание. Преступление уже fait accompli, Девалль искалечен и мертв. Я попытался понять, чем вызвана такая невероятная жестокость, и инстинкт подсказал мне, что ваш поступок должен иметь глубоко личные корни. Потому что вашей главной целью было не столько наказать за предательство страданиями, сколько отомстить за страдания собственные. Обычно такая ярость произрастает из иного, не менее сильного чувства.

— Какое это теперь имеет значение? — еле слышно прошелестел Балк. — Что сделано, то сделано.

Винге предостерегающе поднял руку.

— Мне всегда было важно не только раскрыть, но и понять совершенное преступление. И то, что я услышал от вас в последний раз, очень мне помогло. Я поехал на Жженую Пустошь, порасспрашивал и нашел кучера дилижанса, того, кто вез двух молодых людей из Карлскруны в Стокгольм. Его рассказ отличается от вашего по нескольким на первый взгляд маловажным, но, по сути, решающим пунктам. Во-первых, вы не делили расходы на поездку, Юханнес. За все платили вы. Во-вторых, кучер слышал ваши разговоры, и его удивило, как быстро нашли общий язык два доселе незнакомых человека. Вы сошли с дилижанса и двинулись в путь, держа друг друга за руки. Это свидетельствует о степени близости, намного превышающей близость, которая может возникнуть между случайными попутчиками во время недолгого путешествия.

Балк закрыл глаза, избегая пристального взгляда Винге.

— Я понимаю: детство ожесточило вас, Юханнес. Вы спрятались в непроницаемую, как вам казалось, скорлупу. Думаю, Деваллю удалось эту скорлупу разбить и отогреть вашу замороженную душу. Думаю, на короткое время вы стали иным человеком, не тем монстром, которого вы так старательно и красочно описали. И именно это обстоятельство и оказалось роковым в судьбе Даниеля Девалля.

Юханнес Балк по-прежнему молчал.

— И еще… думаю, вы и сами не замечаете. Когда вы говорите о Даниеле Девалле, вы перестаете заикаться.

Балк открыл глаза.

— Что вы хотите этим сказать?

— Это была любовь, Юханнес? Вы его любили?

— А вас это удивляет? Вас удивляет, что даже законченный монстр может испытывать какие-то чувства?

— Отнюдь нет. Меня это не удивляет.

— А вы когда-нибудь любили, господин Винге?

— Да. Любил.

— Тогда вы можете понять, как это чувство действует на тех, кто никогда не знал и не думал, что на свете может существовать что-то подобное. Я не феномен, как вы, на вас, возможно, не действует мерзость окружающего, но вы должны понять: мир никогда не поворачивался ко мне доброй стороной. Всю жизнь я не мог найти, да толком и не искал причину, почему я не должен относиться к людям с такой же холодностью и с таким же презрением, с какими они относились ко мне. Пока не встретил Девалля.

Он сделал паузу и продолжил, глядя куда-то в сторону:

— Даниель был таким легким, таким любящим… с его уст не сходила улыбка, он был готов смеяться любой ерунде. Мне иной раз казалось, что он послан на землю из каких-то высших сфер, чтобы благословить нас, обычных людей. Иногда, во время беседы, он брал мою руку и долго ее удерживал, будто ничего более естественного нет и быть не может. Иногда он прижимал ее к своей груди, и я чувствовал удары его сердца.

Губы Балка дрогнули. Он откинулся к стене, и лицо его оказалось в тени.

— Карета из Стокгольма в Фогельсонг была запряжена четверкой резвых лошадей. Деревья стояли в роскошном цвету. Мои опекуны, как только перестали приходить письма из Франции, не замедлили наложить лапу на все отцовское наследство, а до усадьбы им и дела не было, она постепенно приходила в упадок. Но мы и не заметили… Сама природа встречала нас в праздничных венках из готовых вот-вот раскрыться бутонов. В кладовой оставалась кое-какая еда, а ягодные кусты обещали богатый урожай. Мы с Даниелем проводили вместе все время, с утра до ночи, казалось, ничто не может испортить нам настроение. До поры до времени…

— Пока вы не нашли его письмо.

— Да. Я понял, что с его стороны все это была игра, притворство, он хотел втереться ко мне в доверие. Как только ему удалось бы хоть как-то подтвердить свои нелепые подозрения, он тут ж написал бы на меня окончательный донос, и Лильенспарре не замедлил бы со мной покончить.

Балк перевел дыхание. Винге подивился его самообладанию — воспоминания наверняка причиняли ему нешуточную боль.

Юханнес Балк посмотрел Винге в глаза.

— Вы проницательный человек, господин Винге, и было бы глупостью с моей стороны считать, что я сумею что-то от вас утаить. Теперь вы знаете все мои тайны. Я умалчивал кое-что, потому что мне было стыдно. Но стыжусь я не посетившей меня любви, нет… Я стыжусь, что так легко дал себя обмануть. Но цель моя неизменна. Когда вы дадите мне слово перед судом, Стокгольм ждут реки крови, перед которыми померкнет знаменитая кровавая бойня, произошедшая два с половиной столетия назад. Помните, я рассказывал, как совсем недавно люди в Стокгольме взбунтовались всего лишь из-за того, что дворянин побил купца. Или даже не побил, а оцарапал шпагой. А тут такое злодейство… Восстания черни не избежать, это главное. А мои признания… что ж — мои признания ничего не меняют. Никто не станет разбираться в мотивах преступления, и никто не остановит сословную ненависть черни к преступникам — дворянам.

— В начале разговора я упомянул, что мною установлены три вещи. Может быть, вторая заставит вас пересмотреть свои взгляды.

Винге порылся в кармане, вынул несколько сложенных вдвое и перевязанных бечевкой листков, развязал и протянул Балку.

— Что это?

— Поговорив с кучером, я вернулся в Индебету, в тот самый кабинет, где мы с моим товарищем всего несколько дней назад нашли письмо, которое привело нас в Фогельсонг. Письмо, написанное Даниелем Деваллем, но так никогда и никем до нас не распечатанное. Я хотел понять, что там написано, и у меня ушло немало часов, чтобы найти ключ к шифру. И в конце концов нашел.

— Мне уже известны его дикие фантазии про якобинский заговор.

— Сначала дата. Письмо, которое вы нашли в печи в Фогельсонге, не последнее. Скорее всего, то был набросок, который он в конце концов решил не отсылать. Последнее письмо из Фогельсонга я прочитал вчера.

По лицу Балка пробежала мимолетная тень. Он вздрогнул.

— Никаких якобинских заговоров и в помине, — продолжил Винге. — Даниель Девалль пишет, что ни одно из подозрений против вас не оправдалось. Далее он сообщает, что полюбил, нашел взаимность и поэтому просит об отставке. Письмо, написанное Даниелем, у вас в руках, с моей расшифровкой.

Балк протянул иссиня-бледную руку, взял у Винге бумаги так, будто от малейшего неосторожного движения они могли рассыпаться в прах, и внезапно зарыдал. В полутьме тюремной камеры слезы лились на письмо и превращали ровные ряды букв в темные полосы. Винге прислушался. Он сам не знал, чего ожидал. Возможно, звон осколков разбитой души. Но ничего, кроме судорожных всхлипываний, не услышал. Он отвернулся и терпеливо выждал время.

— Вы могли бы найти ваше счастье, Юханнес, если бы у вас хватило терпения и мудрости, чтобы все проверить. Вы любили Даниеля. Он любил вас, а вы… Есть и другие такие же, как он, Юханнес. Они тоже представляют человечество, которое вы так ненавидите и ничего так не желаете, как утопить его в крови. Есть и другие, и они заслуживают счастья, как заслуживал его Даниель Девалль. И это соображение подводит нас к третьему пункту. У меня к вам есть предложение.

 

20

Анна Стина удивилась — оказывается, смерть совсем не страшна. Она ничего не чувствовала.

Постепенно она осознала, что обе ее руки по-прежнему судорожно сжимают рукоятку ножа. Пальт, оказавшийся неожиданно прытким для его телосложения, помешал ей перерезать себе шею и теперь изо всех сил пытается вырвать у нее нож, сжимая в кулаке лезвие.

— Отпусти, бога ради, — прошипел он сквозь стиснутые от боли и напряжения зубы. — Я не желаю тебе зла. Пришел поговорить о Кристофере Бликсе.

Она отпустила нож, только когда у нее не осталось сил его удерживать. Нож со звоном упал на пол, а Кардель изо всех сил сжал кулак, чтобы остановить кровотечение.

Пока она перевязывала довольно глубокий порез на ладони, он рассказал ей свою историю и выслушал ее. У Микеля перехватило дыхание.

— Господи, девочка! Никогда так не радовался, что никого не трогал, пока был пальтом, — сказал он со сжимающимся от сострадания сердцем и сплюнул через плечо. — А Кристофер Бликс? Он тебя обманул, прежде чем покончить с собой. Ты все еще зла на него?

— В начале была зла, да, — задумчиво, словно проверяя память, сказала Анна Стина. — Он обещал помочь мне избавиться от ребенка, зачатого против моей воли, и обманул. Я тогда думала, что ничего так не хочу, как выкинуть. Но… когда я пила его декокты, ребенок еще не давал о себе знать, а теперь я чувствую его по нескольку раз на день. Мне казалось, невозможно любить ребенка, если всей душой ненавидишь его отца… А потом поняла: можно. Теперь я знаю лучше. То и дело ловлю себя: оказывается, все время прикладываю руки к животу. У него сердечко бьется… Кристофер спас его жизнь. И мою тоже. Теперь я ничего, кроме признательности, к нему не испытываю. Как жаль, что не могу его поблагодарить…

Кардель кивнул. Помолчал, задумавшись.

— Ты говоришь о вещах, в которых я мало что понимаю, но рад, что Бликс все же сделал в жизни что-то хорошее. Жуткая судьба у мальчонки… Я никогда Бликса не видел, но его письма меня разбередили. Думаю, без него мы так и не поймали бы злодея. И нам тоже не суждено его отблагодарить.

— А почему вы пришли? Он, конечно, считается моим мужем, но я почти ничего про него не знаю. Не больше, чем вы. Чужак, который облагодетельствовал меня против моей воли.

— Я пришел с запоздавшим приданым. Бликса обчистили карточные шулера на все, что у него было, и это стало началом всех его несчастий. Мне повезло встретить одного из этих шулеров… Он получил всё, что заслужил, а я получил деньги, принадлежащие твоему мужу… твоей семье. Бликс хотел обезопасить будущее тебе и твоему ребенку, а я… В общем, деньги твои.

Кардель достал из кармана объемистый кошель и с тяжелом звоном впечатал в стол, в душе надеясь, что Кристофер Бликс на своих небесах видит его в эту минуту. Она дрожащими руками развязал узел, высыпала и ахнула. Кардель не мог удержать улыбку.

— Сто риксдалеров, как и писал Кристофер. И, понятно, с процентами. Пусть у твоего малыша жизнь начнется по-человечески, а не в нищете. Если пальты явятся, они будут иметь дело не с беззащитной девчонкой, а с состоятельной вдовой. Оденься поприличней, покажи, что ты не нищая и можешь за себя постоять. Самый лучший способ защитить и себя, и малыша.

Кровь из пореза на ладони продолжала капать, но Карделю внезапно померещилось, как подергивается пеплом забвения и затягивается другая рана, более давняя и куда более глубокая. Когда ему опять приснится Юхан Йельм, когда ему покажется, что якорная цепь «Ингеборги» вновь и вновь дробит его отсутствующую руку, когда ужас подступит к горлу и перехватит дыхание — ему будет достаточно представить просветленное лицо этой юной женщины, такое, каким он видит его сейчас.

А Анна Стина Кнапп, которая полгода назад дала себе слово никогда не плакать, почувствовала, как по ее лицу впервые в жизни струятся незнакомые доселе слезы облегчения и благодарности.

— Вы к нам будете заходить? Пожалуйста…

Кардель задумчиво прикусил нижнюю губу.

— Если не будешь плескать в меня едкой щелочью… К тому же надо узнать, сколько твой отец берет за стакан перегонного.

 

21

Солнце уже клонилось к закату, когда Микель Кардель переступил порог трактира «Гамбург». Он поискал глазами и увидел Сесила Винге за столиком у изукрашенного морозным орнаментом окна. Казалось невозможным, но он похудел еще больше, а цвет лица мало чем отличался от заоконного снега. Прижатый ко рту носовой платок. На улице мороз пробирает до костей, но в «Гамбурге» весело полыхает огонь в камине. Тепло, даже жарко — еще и потому, что в трактире полно народу. Кардель выставил деревянную руку и начал пробивать себе дорогу к столику. Сесил в отменном настроении, на столе перед ним — кружка. Увидев Карделя, крикнул половому, чтобы тот принес глинтвейн.

— Черт, сколько народу набилось… чему удивляться — там отрубили голову женоубийце, и всем не терпится выпить из его стакана. Ухватить удачу за хвост. Говорят, никто не упомнит, чтобы Мортен Хёсс так опозорился. Думаю, его погонят в шею после того, что он вытворял с этим беднягой. Сесил, объясните: какого лешего вы назначили встречу в «Гамбурге»? Я вам не рассказывал, что именно здесь я сидел в ту ночь, когда вытащил из воды Карла Юхана? С тех пор будто вечность прошла…

Кардель подул на горячий глёгг и выпил чашку так быстро, что перерыв в его монологе вполне можно было принять за естественную паузу. Он улыбнулся от уха до уха и сразу захлопнул рот, чтобы не вывалился табак.

— Вы бы видели, что там было… Старуха Фрёман собрала штук двадцать вдов, их детей и внуков — все полунищие благодаря Магнусу Ульхольму, заступающему полицеймейстеру, похитившему их вдовью кассу. Мы посадили их на здоровенные сани и по льду доставили в Экенсберг на Эссинге, где, по рассказам Блума, Ульхольм должен остановиться перед таможней. Вы знаете, Сесил, я был на войне и много чего навидался, но такой кровожадной команды в жизни не встречал. Мы туда еще затемно приехали, чтобы никто нас не увидел. И когда Магнус Ульхольм, к слову, страшный как черт, вышел из дома, мы к тому времени уже всех лошадей распугали, а в его дрожках повыбивали спицы из колес. Он до середины двора дошел, только тогда до него дошло — что-то не то. Черт меня подери, если это не вдова Фрёман, — слепая ведьма нашла кучу навоза, набрала горсть и метнула ему прямо в лоб так, что парик слетел. Я сам бывший канонир, но прицельность, скажу вам, у незрячей вдовы отменная! А он-то разоделся для церемонии — горностаевый воротник, здоровенные часы на ляжке и все такое. Тут и остальные присоединились. Этот Ульхольм удрал с такой скоростью, что я от него и не ожидал, в дерьме с головы до ног. Верещал, как хряк на бойне. Заперся в доме, а чтобы выйти, — о том и речи не было. Старые ведьмы окружили дом — птица не пролетит. И так до самой ночи, пока он каким-то чудом не исхитрился послать дворового мальчишку, и совсем уже поздно приехала стража. Так что с гордостью докладываю: поручение выполнено. А вам удалось использовать этот лишний день, как вы собирались?

— Удалось. Спасибо. Вы превзошли все ожидания.

— Ваши беседы с Балком закончены?

— Да, Жан Мишель. Закончены.

Кардель откинулся на стуле так, что спинка жалобно скрипнула.

— Значит, причиною всему разбитое сердце?

— Самый древний и самый постоянный мотив. Юханнес во многом прав. Его воспитывали монстром, и он им стал. Но любовь — лучшее лекарство от ненависти. В обществе Дювалля в Балке пробудились человеческие черты. Он почти вылечился, и тут последовал смертельный удар: Балк обнаружил, что то, что он почитал за любовь, было изощренной ложью. И монстр вернулся. Не просто вернулся — вернулся на пике ненависти. Таким он никогда раньше не был.

Они помолчали. Первым вновь заговорил Винге:

— Каковы ваши планы на будущее, Жан Мишель?

— А-а-а… ничего особенного. Соберу в узелок некоторые разрозненные ниточки, пока не наступил тысяча семьсот девяносто четвертый год. У меня еще с мадам Сакс, как бы это выразиться… гусь не ощипан. — Он недобро усмехнулся. — Если, конечно, удастся ее найти. Есть и другие… к примеру, работорговец Дюлитц. Не удивлюсь, если к нему кто-то постучит в одну из ночей… деревом по дереву. А будет настроение, займусь эвменидами — тому, кто остановил полицеймейстера, любая задача по плечу. Поищу пальтов — Тюста и Фишера, поговорю по душам.

Кардель осушил кружку, вытер рот и добавил:

— Если выпивка не отвлечет. Соблазн-то есть… Я нашел трактир, где и обстановка мне нравится, и кредит щедрый. Называется «Мартышка». А вы, Сесил? Как будет продолжаться процесс «Королевство против Балка»?

Винге не шевельнулся. Кардель с беспокойством отметил его частое, поверхностное и неровное дыхание. Щеки провалились окончательно, глаза запали, в них появилось какое-то новое выражение, отчего у Карделя про спине побежали ледяные мурашки.

— С вами что-то происходит, Сесил. И это не болезнь. Что-то другое.

— Когда я мысленно возвращаюсь к моей прошедшей жизни, Жан Мишель… — Винге говорил так тихо, что Карделю пришлось наклониться поближе. — Когда я возвращаюсь к моей жизни, я вижу длинную, не особо тщательно, но все же заплетенную косу причин и следствий. Мною руководили усвоенные еще в юности идеалы, которые оказались слишком привлекательными, чтобы в зрелости от них отказываться. Когда я заболел… когда я понял, что заболел неизлечимо, я решил избавить от вида моих страданий жену. А чтобы самому от них избавиться, пошел к Норлину и попросил нагрузить меня работой. Он оказал мне большую услугу, и я никогда не мог отказать ему в ответной. А потом мне встретились вы, у трупа несчастного Карла Юхана. Наши дороги счастливым манером пересеклись и вот теперь привели в «Гамбург», в тот самый трактир, где все и началось.

Он подавил приступ кашля и долго сидел с платком у рта. Кардель наклонился поближе.

— Что вы сделали?

— Жизнь напоминает две дороги в противоположном направлении. Одну из дорог, как правило, выбирает чувство, другую — здравый смысл. Юханнес Балк знал мое имя, знал мою репутацию, он был уверен, что я выберу дорогу разума. Он хотел спровоцировать в Стокгольме кровавый бунт черни. Его замысел мог бы осуществиться, если бы я не решился и впервые в жизни не выбрал дорогу чувства.

Кардель покачивал головой, пытаясь вникнуть в замысловатые повороты мысли.

— Что вы сделали, Сесил? — повторил он с нажимом.

— Я показал Юханнесу письмо Даниеля Девалля, которое мы нашли в корреспонденции Лильенспарре. Письмо, где Девалль просит освободить его от поручения. Пишет, что к нему пришла любовь и он не может позволить себе следить за любимым человеком. Получается, Юханнес погубил безвинного человека. Оказалось, даже у монстра есть остатки совести — он понял, что никогда себе этого не простит, и тут же забыл о планах отомстить всему аристократическому роду. Я предложил ему условие, на котором он может избежать публичного позора и в какой-то степени искупить свой грех. В соседней камере сидел другой заключенный, некто Лоренц Юханссон, убивший жену и приговоренный к отсечению головы. Имя Балка не было вписано ни в один протокол, я позаботился об этом сразу, как только мы привезли его в Кастенхоф. И вчера вечером я предложил Юханнесу Балку место Лоренца Юханссона на плахе. И, представьте, он принял мое предложение. Тогда я заложил свои часы — деньги были нужны, чтобы подкупить стражника и уговорить его, — во-первых, хранить молчание, а во-вторых, оказать мне помощь. Когда тюремная повозка с палачом подъехала к арестантской, мы посадили туда Балка.

— Но Девалль же шифровал письма? Как вам удалось разгадать шифр?

— Не удалось.

Кардель непонимающе уставился на Винге, но, когда до него дошел смысл сказанного, оцепенел.

— То есть…

— Время, которое вы для меня выиграли, ушло на конструирование нового шифра, который дал бы возможность вложить в письмо Девалля то содержание, которое заставило бы Юханнеса Балка принять мое предложение. Могу вас уверить, Жан Мишель, это было нелегко и стоило немало сил и времени, но я все же успел. Далее осталось только пометить письмо более поздней датой — мелкая деталь, и маловероятно, что Юханнес ее обнаружил бы.

Сесил подвинул Карделю кружку.

— Это тот самый стакан, из которого пил Юханнес Балк по пути на лобное место в Хаммарбю. Последняя милость, предлагаемая осужденному на казнь. И он осушил его, в двух шагах от места, на котором вы сейчас сидите. Я уже был тут, и он меня заметил. Когда наши взгляды встретились, я не увидел в его глазах ничего, кроме благодарности. Поймите, Кардель… своей ложью я доказал ему, что человечество — вовсе не то адское племя, которое он так ненавидит. И он мне поверил… откуда ему было знать… фактически, я своим поступком доказал обратное. Доказал, что низость человеческого рода — правило без исключений… Балк еще раз оглянулся на меня, когда его повели к телеге, и больше я его не видел. Норстрём гвоздем нацарапал на кружке имя Лоренца Юханссона, в то время как подлинный Лоренц Юханссон сейчас направляется в Фредриксхальд в местную пивоварню, где всегда нужны хорошие бочары. Под фамилией своей матери. Но на самом деле на кружке должно было стоять имя Юханнеса Балка. Итак, Жан Мишель, я нарушил все свои жизненные принципы… Но теперь, когда вы все знаете… надеюсь, вы не побрезгуете выпить со мной в последний раз?

Кардель помолчал, протянул единственную, замотанную тряпкой руку, взял стеклянную кружку с небрежно процарапанными на ней буквами и выпил до дна. Шумно выдохнул — то ли одобряя крепость напитка, то ли пытаясь избавиться от приступа тяжелой тоски, а может, и разочарования, вызванного рассказом Сесила.

Винге не спускал с него глаз.

— Помните, как-то раз вы спросили меня насчет ребенка. Чей он — мой или капрала. Я не знал и до сих пор не знаю, но теперь-то от всей души надеюсь, что его…

Он тяжело поднялся, опираясь на спинку стула и начал пробираться к двери. Кардель окликнул его дрожащим голосом:

— Вы как-то рассказывали, как почувствовали, что стоите перед бездной, и нашли утешение в пламени свечи в ваших руках. А теперь? Осталась только тьма?

Сесил Винге обернулся со странной улыбкой, полной печали и бесстрашия, улыбкой, в которой слились победа и поражение, — так, что никто в мире не смог бы провести между ними границу. А над Стокгольмом уже опускалась ночь, одна из последних в году. Тьма сползала по стенам крепости, по медленно гаснущему фасаду королевского дворца, обволакивала шпили церквей, а навстречу ей из переулков поднимались зловещие тени. Город между мостами постепенно растворялся во мраке.

С каждым часом Сесилу Винге становилось все хуже. Он уже не мог справляться с приступами кашля, да и причин не видел. И когда он в последний раз улыбнулся пришедшему его навестить Микелю Карделю, зубы его были красны от крови.

Конец

 

Послесловие автора

В основу «1793» лег обширный исторический материал. В начале я относился к этому двойственно: мне казалось, замысел стреножен оковами фактов. Но со временем понял: дело обстоит как раз наоборот.

Тысяча семьсот девяносто третий год, собственно, и был выбран потому, что мне бросились в глаза два события: назначение на должность полицеймейстера Юхана Густава Норлина, сменившего Нильса Хенрика Ашана Лильенспарре, и его же, Норлина, поспешное увольнение в конце года, когда на место полицеймейстера пришел растратчик Магнус Ульхольм.

И только когда я приступил к третьей части романа, до меня дошло, как удачно выбран год: в превосходной, всеобъемлющей монографии Гуннара Рудстедта о Лонгхольмене исчерпывающе описаны условия жизни в так называемом Прядильном доме, женской тюрьме. В том числе и отношения между осужденным впоследствии за садизм надсмотрщиком Петтерссоном, инспектором Прядильного дома Бьоркманом и его заклятым врагом пастором Неандером. Именно в 1793 году их конфликт достиг апогея: пастора уволили, а Бьоркман получил новую должность в Финляндии. К тому же выяснилось, что более лютой зимы, чем зима 1793 года, в Стокгольме не бывало; во всяком случае, с тех пор, как в середине XVIII века начали производить регулярные метеорологические замеры. Какой драматургический подарок!

Разумеется, сочинение исторических романов в связи с последними завоеваниями информационных технологий заметно упростилось. Один из бесчисленных примеров: в уже упомянутой монографии Рудстедта автор рассказывает о парадной оперной роли инспектора Бьоркмана. За несколько лет до описываемых событий он исполнял партию Геракла в «Альцесте» Кристофа Виллибальда Глюка, поставленной в Королевской опере Стокгольма. Если читатель захочет, он может найти в Сети либретто в шведском переводе Юхана Хенрика Чельгрена, прочитать текст арии Геракла и найти те самые фразы, которые довелось услышать осужденной девушке из окна дома Бьоркмана рядом с Прядильным домом. Можно даже послушать эту арию — существует полная запись оперы. Невольно поражаешься мужеству и трудолюбию писателя прошлого века Пера Андерса Фогельстрёма, описавшему в созданной сорок лет назад известной трилогии «Дитя» приблизительно тот же период шведской истории. У него не было и десятой доли тех возможностей, которыми мы располагаем сегодня.

Надеюсь, вкравшиеся в книгу анахронизмы и неточности читатель отнесет скорее к моему неумению, чем к недостатку усердия. Разумеется, в книге есть и сознательные искажения фактов; так, например, строительство дома Кейсера на Тегельбакене в 1793 году еще не было закончено. Но автор позволил себе эту вольность по двум причинам: во-первых, чтобы не компрометировать потомков строителей дома, а во-вторых, чтобы отдать должное опубликованному в 1896 году роману «Кровавая драма», где описано произошедшее в доме Кейсера убийство. И представьте себе: там мимоходом упоминается, что тайный бордель существовал в этом доме чуть ли не со времен Адольфа Фредрика, что, разумеется, невозможно — в те времена там никакого дома не было, только глинистый пустырь на берегу озера Клара.

Теперь я рассматриваю мои изыскания как огромное увеличительное стекло. Или как кювету с проявителем. В результате искусственного самоограничения — всего один год — поначалу размытые и трудно определимые контуры исторической картины постепенно приобретали все большую четкость и наполнялись смыслом. Возможно, мне следовало бы поместить список всех источников, которыми я пользовался, и таким способом выразить благодарность писателям и исследователям, посвятившим жизнь изучению этого периода. Они сохранили знания, которые без их преданного труда растворились бы в необозримом океане истории, и тогда книга просто-напросто не могла быть написана. Мне пришлось отказаться от этой мысли, поскольку роман все же содержит изрядную долю вымысла и не является научным трудом; мне не известен ни один исторический роман, где в конце был бы приведен список использованной литературы; но есть люди, которым я не могу не выразить свою признательность хотя бы в послесловии.

Итак, по порядку.

Фредрик Бакман! Ты стал другом моим и моей рукописи — куда большим, чем я это заслужил. Мы на протяжении почти десяти лет проводили с тобой едва ли не каждый день, обсуждая будущий роман. Никто, кроме тебя, не говорил так горячо и заинтересованно о еще не написанной книге. Твоя критика… мало того что она была великолепно сформулирована и конструктивна — она, что немаловажно, была еще и справедлива. Думаю, немногим из дебютантов суждено наслаждаться такой атмосферой доброжелательности и заинтересованности, какой окружил меня ты. А когда все выглядело довольно мрачно, да что уж там, почти безнадежно, ты предложил финансировать издание «1793» из собственного кармана. Я никогда этого не забуду.

Будучи дебютантом, я рассматривал книгоиздательства как чисто техническое средство распространения созданного мною текста и относился с подозрением и недоверием к любому вмешательству в ткань романа. Я считал, что такие вмешательства продиктованы исключительно рыночными, но никак не художественными соображениями. К счастью, я очень быстро понял, что подлинное, живо бьющееся сердце любого издательства — редакторы. Компетентные, широко образованные люди, способные разглядеть в рукописи ее силу и ее слабости, способные придать стройность и логику иной раз корявому и неумелому тексту. И главный принцип настоящего редактора — давать, а не брать. И хотя иной раз приходилось вычеркивать кое-что, но всегда после разумного и обоснованного объяснения, почему тот или иной пассаж не заслуживает чести остаться в романе.

Мне представляется глубокой несправедливостью, что по природе своей скромный цех редакторов остается анонимным и вся честь достается автору и издательству. Поэтому я почитаю за долг сказать следующее.

Издатель Адам Далин и шеф-редактор Йон Хеггблум! Огромное вам спасибо за то, что вы подтвердили сомнительность эпизодов, которые, вообще говоря, и мне казались сомнительными, хотя в глубине души я надеялся, что они все же не особенно сомнительны. Спасибо, что вы дали мне возможность самому исправить эти детали, — уверен, что именно так и надо; это наилучшее решение проблемы, потому что основано на доверии к автору.

Андреас Лундберг, мой непосредственный редактор, твое никогда не изменяющее чувство языка и энтузиазм, с которым ты делал неблагодарную работу, выправляя языковые несообразности, переполняют меня чувством благодарности. Обязан сказать, и говорю это с искренним удовольствием: твоя работа сделала «1793» намного лучшей книгой, чем она была изначально.

Постепенно я начал воспринимать книгоиздательство «Форум» не как коммерческое предприятие, а как свою семью. Вы дали мне почувствовать себя желанным и интересным, что, возможно, произошло впервые за всю мою взрослую жизнь. Как я могу не оценить такое отношение и не принести вам мою искреннюю благодарность?

Мой литературный агент Федерико Амброзини, с той минуты, как мы познакомились, ты всегда был готов помочь мне хорошим советом и умением выслушать. А как ты читаешь Туве Янссон! Твой шведский язык с заметным финским акцентом просто купается в волнах сладостной итальянской мелодичности!

Стефен Фарран-Ли и Анна Хирви Сигурдссон, вы обе потратили много времени на мой роман, и без вас он никогда не стал бы таким, какой он есть, — ни в языковом, ни в драматургическом отношении.

Мама и папа, Мартин Эдман, Анна Норденфельдт, Тобиас Хеллберг, — спасибо, что вы взяли на себя нелегкий труд прочитать еще сырую рукопись и поделились вашими соображениями.

Миа, моя любимая жена, — спасибо за терпение, и не только. Спасибо тебе за всю нашу совместную жизнь.

Ссылки

[1] Пальты — род полиции нравов, в чью обязанность входило не допускать открытой проституции на улицах Стокгольма. Другое название — сепарат-стража. — Здесь и далее примеч. пер.

[2] Фатбурен — в Средние века — озеро в центре Сёдермальма, впоследствии осушено.

[3] Рундстюкке — мелкая медная монета.

[4] Сосиска — прозвище полицейских.

[5] Кругляш — так в народе называли монету рундстюкке.

[6] Гульфьорд — ныне переименован в Риддарфьорд.

[7] Полхем-шлюз — шлюз между Балтийским морем и озером Меларен, просуществовал до середины XIХ века, когда был построен новый шлюз (Слюссен).

[8] Турильд Тумас (1759–1808) — шведский поэт-сентименталист. После смерти короля Густава III Турильд издал брошюру «Честность» ( Ärligheten ), за которую в 1793 году был приговорен к четырехлетнему изгнанию.

[9] Хофбру Петер Лоренс (1710–1759) — известный шведский художник и декоратор.

[10] Мара — злой дух, демон в женском облике, который по ночам садится человеку на грудь и вызывает дурные сны.

[11] В XVIII веке городом считался только сравнительно небольшой остров Стадсхольмен, соединенный мостами с южным (Сёдермальм) и северным (Норрмальм) предместьями. Там были расположены королевский дворец и большинство государственных учреждений. Сейчас эта часть Стокгольма носит название Гамла Стан («Старый город»).

[12] Стрёммен — пролив между Балтийским морем и озером Меларен, из-за перепада высот перегороженный шлюзом.

[13] Вдовья касса — деньги, предназначенные на содержание вдов умерших пасторов.

[14] «Отечество».

[15] Картуз — холщовый мешочек с порохом.

[16] Пятнистая лихорадка — сыпной тиф.

[17] Плавт — древнеримский комедиограф.

[18] Ладугордсландет («Земля хлевов») — так назывался в XVIII веке район Стокгольма к северу от Стадсгордена, острова, с которого начинался Стокгольм и где помещались королевский дворец и большинство учреждений власти. Получил свое название от построенных здесь королевских хлевов. В настоящее время район называется Эстермальм, один из элитных в городе.

[19] Принцип, получивший название от имени английского монаха-францисканца, философа-номиналиста Уильяма из Оккама. Важно помнить, что бритва Оккама не аксиома, а презумпция, то есть она не запрещает более сложные объяснения, а рекомендует порядок рассмотрения гипотез, который в большинстве случаев является наилучшим.

[20] Перевод С. Штерна.

[21] Локоть — 0,6 метра.

[22] Данцигер — темное немецкое пиво.

[23] Серафен — так называли (и называют до сих пор) старейший в Стокгольме лазарет Серафимов.

[24] Месяц гниения — так называется период с 23 июля до конца августа. Еще древние римляне заметили, что в это время продукты портятся намного быстрее.

[25] Перевод С. Штерна.

[26] День святого Вальборга (Вальпургиева ночь) — 30 апреля.

[27] Сергель Юхан Тобиас (1740–1814) — знаменитый шведский скульптор. В его честь названа центральная площадь Стокгольма.

[28] Tyst ( шв .) — тихий, молчаливый.

[29] Ария Геракла из оперы Х. Глюка «Альцеста».

[30] Саволакс — местность на востоке Финляндии, нынешнее название — Южное Саво.

[31] Матф. 21:13.

[32] Перевод С. Штерна.

[33] Виттен — мелкая серебряная монета.

[34] Драбант — солдат службы охраны, телохранитель.

[35] Залив Спокойствия ( итал .).

[36] Свершившийся факт ( фр .).

[37] Адольф Фредрик — король Швеции в 1751–1771 годах.