Лето 1793
1
Дорогая сестричка!
Сердечно обещаю писать, как только представится случай, но поелику и сам не знаю, куда посылать мои писания, то выходит отменно длинно.
С охотою заточил перо, дабы описать тебе этот день, начавшийся с хорошего предзнаменования. Проснулся я рано, соскочил с кровати и достал из-под нее ночной сосуд. Закатал ночную рубашку и присел на корточки, как говорят в народе, орлом. Опорожнение кишечника произошло наилучшим образом — счастье, которое я испытываю прискорбно редко. Удивительно — такое возможно только при сочетании наиблагоприятнейших обстоятельств, а питание мое в последнее время оставляло желать лучшего. Консистенция выказала себя образцовой: в меру плотная, чтобы составить сопротивление, преодоление коего оставило чувство подвига, и в меру мягкая, чтобы не причинять неудобств. В ту же секунду, как я освободился от тяготившего груза, на соседнем дворе прокричал фанфарою петух, что я расценил как справедливое признание моих заслуг.
После чего умылся и оделся, наслаждаясь превосходнейшим настроением, и оно мне очень скоро пригодилось для сохранения душевного равновесия. Не успел я закончить утренний туалет, как услышал стук в дверь, коего давно опасался, и хриплые крики:
— Кристофер Бликс! Открой дверь, надо поговорить! Бликс, каналья, открой дверь!
Я предпочел не следовать призыву, поскольку был уверен, что исходит он от известного грубияна, состоящего в услужении у некоего господина, которому я с недавних пор должен известную сумму. Не теряя времени, я собрал свое имущество в саквояж и вышел в кухню. Прихватил со стола свежеиспеченную булку и открыл окно, сопровождаемый неодобрительными взглядами служанки Эльзы Юханны.
В семи локтях под окном лежала куча лошадиного навоза, продукт жизнедеятельности мельничных лошадей, который заботливая хозяйка, вдова, чья любвеобильность позволяет мне снимать комнату в кредит, натаскала с целью удобрения огорода. Я вылез из окна, повис на подоконнике, прочитал про себя «Отче наш» и спрыгнyл.
Представь мое облегчение, когда я без малейшей царапины приземлился в куче навоза, сопровождаемый злобными выкриками Эльзы Юханны:
— Бликсу лучше здесь больше не показываться! Как только вдова Бек посчитает, сколько он ей задолжал, она и думать забудет греть ему постель! И его золотистые локоны не помогут!
Я почистил кожаные брюки и помахал ей рукой в знак благодарности: она напомнила мне важное обстоятельство, и я незамедлительно спрятал под шапочку волосы, ныне отросшие почти до плеч, — если бы не служанка, наверняка бы запамятовал. Ты знаешь, мои волосы всегда были источником гордости, но есть и недостаток: они делают меня легко узнаваемым.
Стокгольм, моя любимая сестричка! О, Стокгольм! Как желал бы я, чтобы ты увидела этот город, как вижу его я. Совсем другой, чем Карлскруна, где мы выросли. Дома возводят из вырубленного здесь же камня, и весь город отливает золотом, особенно в такое утро, как это. Здания, конечно, разные, но цвет одинаковый. Один ученый господин в полосатом халате объяснил: оказывается, таков был указ великого архитектора Карлберга, и его преемник, архитектор Кёниг, исправно следил за исполнением этого указа. Подумай только, сестра: один человек, избранный за свои таланты и достоинства, сажал этот город, как сажают дворцовый сад, — не ради плодов, но ради красоты и умиротворения! Как изменился бы наш родной край со своими разваливающимися бревенчатыми домишками, если бы и ему уделили такое же внимание…
По пути с холмов Сёдермальма к Слюссену я в очередной раз насладился головокружительным видом на Стадсхольмен, Город между мостами, что окончательно подняло настроение. Кому придет в голову грустить, когда живешь в таком месте? Сверкают шпили церквей: Святого Николая, Франциска, Гертруды, вода в заливе серебрится, будто на нее накинули алмазную сетку. Величественные дома на Корабельной набережной стоят навытяжку перед рейдом, а в утренней дымке красуются строгие силуэты бесчисленных кораблей. А на другой стороне острова, на возвышении — королевский дворец, такой огромный, что невозможно описать словами.
Ближе к полудню я перешел Слюссен по красному мосту, миновал Мушиный парламент, зажав нос, и двинулся к Зерновой площади. Мушиный парламент — забавное название, не так ли? Здесь сваливают все отбросы в ожидании отправки на поля и в селитряницы, и мухи собираются со всей округи. На улицах полно народу — и приличной публики, и оборванцев. И на всех смотреть интересно, у каждого есть что-то, привлекающее внимание: будь то золотые часы на цепочке, необыкновенный парик, косолапость или детские ручонки на огромном мужском теле. Иной раз и хочется отвернуться, но уродство притягивает, душа моя, так притягивает — глаз не отвести. Скоро оказался я на Рыцарской площади. Не успел оглядеться — слышу, кто-то выкрикивает мое имя.
— Гляди-ка — Бликс! Кто это вышагивает по жаре с саквояжем? Не иначе как опять в поисках угла! Или саквояж обманчив?
Я обернулся как ужаленный — вовсе не по душе мне было встретиться с кем-то из моих кредиторов, а паче того — с их слугами, имеющими скверный обычай таскать с собой дубинки. Но причин для паники не оказалось: я увидел моего приятеля, Рикарда Сильвана, в длинных штанах, перелицованном сюртуке с пришитым воротом и колоссальных размеров красном парике.
— А, мастер Сильван! Возможно, ваше величественное сиятельство располагает сведениями, не сдается ли где сиятельному величеству комната по доступной цене? Или, к примеру, сенник под крышей у какого-нибудь щедрого господина, который к тому же не посчитает за мотовство занять несколько риксдалеров бедному юноше с большим будущим?
Мы посмеялись от души и обнялись.
— Сожалею, Кристофер, я и сам никак не могу приискать матрас. Желательно такой, чтобы по ночам не убегал в соседний дом на тысяче клопиных ножек. Иногда хочется проснуться на том же месте, где уснул. Но не все потеряно, друг мой: у меня в кармане несколько шиллингов, этого хватит, чтобы поесть и запить данцигером.
— Слава Провидению! — воскликнул я. — Я уже утром знал, что денек выдастся на славу!
Он взял меня под руку, и мы двинулись в город.
В кабачке «Фреден» хозяин, завидев Сильвана, состроил ничего хорошего не предвещающую гримасу. Рикард вступил с ним в переговоры, в результате коих у него едва не отобрали последние шиллинги в счет долга за выпитое ранее. Но в конце концов кабатчик не устоял перед обещанием потратить все, что останется после еды, на его же товары. Мы начали с жареной салаки и прополоскали горло пивом.
После третьего кувшина я рассказал Сильвану про обрушившиеся на меня невзгоды. Должен Юнасу Сильверу больше, чем могу отдать. Мало того что меня изобьют его помощники, но это только прелюдия к долговой тюрьме, где пройдет моя юность и увянет красота. И клянусь, сестра, я настолько огорчился собственным рассказом, что готов был встать и уйти. Но Сильван только расхохотался.
— Кристофер Бликс, разве тебе неизвестна анатомия кредитов? — Он положил руку мне на плечо. — Слушай внимательно, Кристофер, я научу тебя жизни в большом городе, поскольку ты провинциал и ничего в ней не смыслишь.
И он посвятил меня в безошибочный метод. Оказывается, в столице можно не только выживать, но и жить настоящей жизнью. Ты, сестра, знаешь не хуже меня, что, если ты беден и к тому же в долгах, кредиторы в конце концов обратятся в суд — это лишь вопрос времени. Все твое жалкое имущество уйдет на оплату долгов, а если вырученных денег не хватит, тебя бросят в долговую тюрьму и ты будешь там сидеть, пока родные и близкие не соберут нужную сумму.
— Секрет в том, чтобы не брать в долг слишком много у того или другого благодетеля. Допустим, ты взял взаймы два риксдалера у того же Юнаса Сильвера. И разумеется, долг отдавать нечем, потому что деньги ушли на предметы первой необходимости: вино, женщин и песни. Тогда ты идешь к другому знакомому, занимаешь, скажем, четыре риксдалера и назначаешь встречу с Юнасом Сильвером, чтобы договориться о возврате долга. Ты отдаешь ему, к примеру, один риксдалер с обещанием в ближайшем будущем вернуть остальное. И сколько у тебя теперь денег?
— Три риксдалера, — пролепетал я.
— Вот именно, Кристофер. Три риксдалера! И ты продолжаешь применять эту формулу. Пока у тебя есть щедрые друзья, все будет идти хорошо, поскольку новый кредит частично идет на погашение старых, а тот же Сильвер, да и другие, особо не волнуются: ты же вернул часть долга. Показал, что человек ты серьезный и на тебя можно надеяться. — Сильван подмигнул и послал мне воздушный поцелуй. — Вот так все и происходит в столицах, брат мой Бликс! Позволь поднять тост за новых друзей, с кем я тебя, возможно, познакомлю уже сегодня вечером и чья щедрость навсегда защитит тебя от бандитов Сильвера.
— За мастера Сильвана! — крикнул я, видимо, с излишней ажиотацией, потому что хозяин недовольно поморщился.
Наверное, мы просидели во «Фредене» довольно долго, точно вспомнить не могу. Уже вечерело. Вышли на улицу и, поддерживая друг друга, направились к колодцу. Дорогу нам освещало роскошное, пурпурное с бирюзой, закатное небо, на фоне которого стройные шпили церквей и ступенчатые крыши казались черными.
У колодца встретили еще несколько фланеров и решили идти на бал, что давали на Дворцовом взвозе. Уговорить пропустить всю компанию оказалось не просто, но я провел время с пользой: изверг если не все, то большую часть выпитого за день. «Sic transit gloria mundi!» — воскликнул Сильван, глядя, как я вытираю рот рукавом.
Наконец мы прошли в зал. Что это за зал, дорогая сестра! Потолок выше, чем в нашей церкви, а вокруг стен идет галерея, на которой богатые господа пьют бургундское из хрустальных бокалов. Мы, задравши головы, смотрим на них, а они нам салютуют бокалами. Потом затеяли игру: лили сверху вино, а мы подставляли рты и пытались поймать рубиновую струю. Парик Сильвана изрядно пострадал по причине неспособности хозяина быстро подставлять пасть под ожидаемые осадки: волосы намокли и свисали паклей. Одна радость, что цвет не пострадал: парик и без вина был красным. Но какая это незначительная мелочь по сравнению с нашим энтузиазмом! Мы развеселили публику, зал кружился в дьявольском вальсе даже без танцев, а я собрался было пройтись в менуэте, но начал с того, что опрокинул стол.
Должно быть, я задремал, притулившись у стены. Меня разбудил слуга в ливрее и вытолкал на улицу. Время шло к полночи, но на Большой площади было полно народу, хотя и темно: фонари никак не могли превозмочь тьму и освещали разве что собственные столбы. Куда делся Сильван и остальные, я знать не знал, и заговорил с каким-то господином на лестнице у биржи. Он ни о чем не хотел слышать, кроме музыки на балу. Я не пожелал выказывать себя провинциальным дурачком, отчего решил сделаться критиком — этак всегда легче прослыть знатоком. К моему удовольствию, замечания насчет того, что музыканты не особенно внимательно следовали нотам, вызвали его интерес.
Поскольку мне показалось, что его особенно беспокоит роль валторны в оркестре, я решил блеснуть остроумием и сказал, что валторнист с похвальным упорством не давал себя перекричать другим, куда более достойным виртуозам.
Глаза мои постепенно привыкли к темноте, и я заметил, что собеседник мой сидит на каком-то ящике. Я поискал глазами, где бы присесть, но ничего такого не нашел. Зато вдруг сообразил, что его ящик имеет раструб, пригодный именно для размещения в нем такого необычного инструмента, как валторна. И не успел подивиться странному совпадению, как получил увесистую оплеуху, раскровившую мне верхнюю губу.
— Собачий нос! — заорал господин, встал со своего ящика и оказался на голову выше меня. — Тебя бы заставить спеть хоть одну ноту, поглядим, кого ты перекричишь!
Я ударился в бегство, но жажда мести в нем заметно превосходила музыкальность, и еще долго за спиной был слышен ритмичный стук каблуков, время от времени сопровождаемый грозным ревом, вовсе, кстати, не ритмичным.
Мне удалось вздремнуть в бальном зале, так что я спать совсем не хотел, и, вместо того чтобы искать ночлег, вернулся на Сёдермальм к церкви Катарины, чтобы встретить там рассвет. Хотелось есть, но тут пригодилась взятая утром на кухне булка; я поел, развел в каблуке чернила из куска угля и стал писать тебе письмо. Встает солнце, уже сверкнул шпиль на церкви, начали мычать коровы, и тут же перекликнулись петухи. Солнце! Опять, как и каждый день, одеваешь ты Стокгольм в золотые одеяния, и стыд и срам тому, кто станет горевать из-за разбитой губы!
2
Дорогая сестричка, уже несколько дней миновало, как мне удалось улучить время написать тебе. У вдовы Бек не решаюсь показываться, ночую где придется, что нисколько меня не удручает; наоборот, дает возможность насладиться свежей прелестью раннего лета. Иногда выдается случай поспать несколько часов в трактире, ежели не попадается чрезмерно внимательный трактирщик, но и тогда есть множество мест для тех, кто умеет удовлетворяться малым. Небольшая прогулка — и тебе открывают объятия коровники и амбары, луга и огороды. Ворох листьев вместо подушки и звездное небо вместо балдахина — можно ли желать лучшего? А по утрам город просыпается под ясный звон колоколов, и я вновь отправляюсь через мосты, чтобы раздобыть что-то из телесной пищи и досыта напиться у колодца. Пишу тебе из кофейни, подкрепившись чашкою кофе и коркой хлеба. К слову, сделал весьма полезное изобретение: макаю перо в кофейную гущу.
Я и друг мой Рикард Сильван примкнули к обществу молодых фланеров, чьи родители владеют торговыми заведениями на Корабельной набережной. Денег у них куры не клюют, и наши с Рикардом выходки подвигают их к щедрости. Чтобы дать тебе пример: соревнуемся, кто дольше простоит на одной ноге. Победитель коронуется супницей и получает звание «ваше ночное величество». Наши покровители хохочут до слез. О сестричка, сумеет ли бедное мое перо описать эти роскошные ночи! Веселье никогда не кончается, никогда не кончаются и напитки: пиво всевозможных сортов, крепчайший аквавит… но, признаюсь, сестрица: вино мне более по вкусу. Ах, вино! Напиток богов. Словно солнечный свет заманили в бутылки и заткнули пробкой. Трактиров в этом волшебном городе не перечесть, в каждом доме трактир, дверь в дверь, горят неисчислимые лампы и свечи и превращают ночь в день. Мы кочуем из одного трактира в другой, обнявшись и дружески беседуя, пока кого-то не сморит, и друзья наши отправляются домой, один за другим. Рикард Сильван, рожденный в большом городе, не разделяет моей любви к природе. Спит в тесном углу за печкою у своего кузина рядом с Новым мостом.
Как-то сидели мы и утоляли жажду в кабачке на Нюгатан, и ни с того ни с сего началась ужасная ссора. Глиняный кувшин просвистел в ладони от моей головы и разбился вдребезги за спиной. Несколько иноземных моряков вскочили и начали ругаться на своем тарабарском языке, и не успел я моргнуть, началась драка. Я скрылся под столом. Один из драчунов упал на пол рядом со мной, остальные убежали. Я сразу увидел, что упавший ранен. Мало того что у него разбито лицо, он задел рукой разбитую бутылку, и из запястья хлестала кровь, как из брандспойта.
Я подполз к нему и рассмотрел повреждения. Рана на запястье выглядела тревожно, я насмотрелся на такие еще в Карлскруне. Зажал рану, завязал куском льняной ткани, оторванной от рукава несчастного, а из остатков рукава соорудил жгут и туго, как мог, завязал. Моряк будто меня и не заметил: раскачивался из стороны в сторону и бормотал что-то непонятное.
— Приятели назвали его жену гулящей, — просветил меня пожилой господин с багровым носом, — и, думается, не без оснований. И у нее-то уж желание погулять не утихнет, когда супруг явится домой с расквашенной физиономией. Хозяин! Налей бедняге, я угощаю. И четырехкратное ура хирургу!
Так я стал героем трактира. Меня обнимали, хлопали по плечу, чуть не каждый пожелал незамедлительно со мною выпить. Раненый так и сидел на полу, пока ученик плотника не помог ему встать на ноги. Он оглядел трактир пустым взглядом и, ни слова не сказав, исчез в ночи. Этот случай напомнил мне, зачем я вообще приехал в Стокгольм. Но признаюсь, сестричка: я быстро отвлекся от этих мыслей. Новоявленные поклонники подносили мне бокал за бокалом, и я купался в лучах славы.
Популярность придала мне смелости, и я наконец решился воплотить в жизнь формулу Сильвана. Разделив трубку с одним из пришедших с нами господ, попросил его дать мне взаймы двадцать шиллингов с целью поправить расстроенные жилищные обстоятельства. Однако он принял мою просьбу не так, как я с известной долей уверенности ожидал: побледнел и смутился. Не ответив на мою просьбу, встал из-за стола и откланялся. Я, признаюсь, никак не ожидал такого поворота. Сумма, выраженная в моей просьбе, вовсе не должна была стеснить его, особенно если вспомнить, как он только что швырялся деньгами. Я только пожал плечами — голова моя шла кругом от бесчисленных тостов, и я быстро запамятовал этот эпизод.
Постепенно трактир опустел, и, когда я немного пришел в себя от возбуждения и вина, увидел, что мои новые друзья ушли. Настала пора искать ночлег.
У входа меня ждал Рикард Сильван. Он сбросил мою руку с плеча, схватил за воротник и прижал к стене, да так, что я стукнулся затылком.
— Бликс, идиот! Это правда, что ты попросил у Валлина двадцать шиллингов, чтобы не спать под открытым небом?
Как я мог отрицать?
Он отпустил ворот и громко застонал. Сполз по стене дома и закрыл лицо руками. Я стоял и молчал, не зная, что сказать. Наконец он поднял голову и обреченно махнул рукой — садись. Я присел рядом, и он положил руку мне на шею.
— Кристофер… когда ты попросил у Валлина такую маленькую сумму, он сразу понял, что ты нищий. Я только и делаю, что намекаю, что мы с тобой дети богатых, но скупых родителей, что все их состояние в один прекрасный день перейдет к нам. А ты не оставил сомнений, что мы с тобой просто-напросто два нищих шарлатана без гроша в кармане.
— А что мне было делать? Мы же и в самом деле нищие!
Рикард возвел взгляд к небу и вздохнул:
— Что тебе было делать? Придумать нормальную причину, зачем тебе нужны деньги. И, конечно, не двадцать шиллингов, а больше. Допустим, решил купить достойный парик. Или жемчужное ожерелье в подарок матери, дескать, карманные деньги потратил на какую-то безделушку. Главное, дать понять, что ничего натуральнее и быть не может. У этих господ легче взять взаймы три или даже пять риксдалеров, чем несколько шиллингов.
— А наше платье? Мы же оборванцы! Кому придет в голову принять нас за детей богатых буржуа?
— А вот здесь-то и собака зарыта! Ты должен врать так, чтобы они хотели тебе верить! Чтобы ложь удалась, нужны двое: тот, кто врет, и тот, кто слушает.
Что я мог на это ответить? Стоял, разинув рот, пока Сильван не расхохотался:
— Ты, конечно, болван, Кристофер Бликс, но, по крайней мере, честный болван. Попробуем поправить дело. Но в дальнейшем обещай мне: прежде чем пытаться занять у кого-то из наших новых друзей, посоветуйся со мной.
К Сильвану вернулось хорошее настроение. Он достал из жилета туго набитый кошель.
— Пока ты разоблачал наши секреты, я облегчил Монтелля на вполне приличную сумму — сказал, что мне позарез нужна трость с серебряным набалдашником, причем срочно. Вроде бы видел, как некий полковник бросал на нее жадные взгляды, а отец мой, от доброй воли которого я завишу, в гостях у Де Гира в Финспонге.
— Но я же был уверен, что твой отец… — И я оборвал сам себя, потому что сквозь винные пары успел заметить, как Сильван медленно и с сожалением покачал головой.
— Кристофер Бликс, иногда я начинаю сомневаться в твоем будущем, — с мягким упреком произнес он и взял меня под руку. — Время скорее раннее, чем позднее. Пойдем к колодцу, умоемся, и как раз придет пора позавтракать.
3
Дорогая сестричка, нынче утром был я захвачен врасплох внезапною переменою погоды. Так холодно не было с середины апреля. Проснулся оттого, что дождем затопило мое укрытие. Одежда промокла насквозь, и я замерз до зубовного стука. Чтобы хоть немного согреться, я побежал на холм, размахивая руками, как пробующий полетать домашний гусь. Остатки размокшего хлеба и сырная корка послужили мне завтраком. Я ждал, когда же взойдет солнце, но и солнце не помогло. Оно взошло, разумеется, но где ему было пробиться сквозь окутавшую, наверное, всю Швецию густую пелену туч. На мое счастье, дождь утих, и я побрел в город. Ты наверняка помнишь, плохая погода очень меня угнетает, и я решил сделать то, что так долго откладывал.
Быстрым шагом дошел я до Ладугордсландета, где щели в домах такие, что можно протянуть руку и растолкать спящих хозяев. На улицах было еще пусто, только на Артиллерийской маршировали солдаты, подгоняемые суровыми командами профосов. Прачки на мостках в Кошачьем заливе терли льняное белье и сушили колотушками, хотя я так и не понял, как можно что-то высушить в такую погоду. Зрелище это навело меня на мысль о моей собственной замызганной одежде. В Серафене, куда я направлялся, наверняка смотрят и на внешность, поэтому я спустился к воде, надеясь уговорить какую-нибудь из служанок постирать и для меня. Куда там! Они меня даже не замечали, а кто заметил, отмахивались и гнали прочь. У берега одна из них присматривала за детьми, самый маленький лежал у нее на руках. Она кормила его грудью и пела. Мелодия очень печальная, да и слова, которые я разобрал, мало подходили для колыбельной. Что-то насчет краткости жизни: не успеешь начать жить, а уже в могиле.
Тут я заметил, что одна из прачек, заслушавшись, перестала работать. Из глаз ее катились слезы. Она увидела меня и, ни слова не говоря, протянула руку. Я отдал ей куртку и стянул через голову рубаху. Она быстро простирнула все это в тазу с мыльной водой, сполоснула и выколотила, насколько могла. Я поклонился, поскольку мне больше нечем было выразить свою благодарность, и надел мокрую, но чистую рубаху.
В мелком озере Клара сделали невысокую каменную насыпь и положили на нее доски, чтобы можно было, не замочив ног, как писали в газете, добраться до Кунгсхольмена. Я постоял некоторое время в сомнении у Красных Амбаров. В Меларене плавали белые гуси, волны то и дело заливали доски временного моста, так что изящную метафору «не замочив ног» можно смело назвать преувеличением. Какая-то тетка с чудовищно грязной свиньей на поводке заметила мою нерешительность и засмеялась:
— Держись, паренек! А то, глядишь, русалка утащит!
От берега до берега вдоль мостков протянут канат, чтобы решившиеся на переход смельчаки могли за него цепляться. Хотел написать «натянут», но канат намок и настолько провис под собственной тяжестью, что назвать его натянутым никак невозможно.
Я сжал зубы, вцепился в мокрый канат так, что костяшки побелели, и двинулся в опасный путь, который и преодолел, всего лишь пару раз поскользнувшись на мокрых досках.
Как только я, возблагодарив Бога, выбрался на сушу, почти сразу оказался у цели моего предприятия — красивый портал с высоким сводом, витиеватой надписью: «Королевск. Лазарет» и двумя смирными с виду львами, удерживающими в лапах щит с гербом. Рядом цвел величественный каштан.
Я прошел сводчатым коридором, очутился в холле и замер от восхищения. В главном здании четыре этажа, а по бокам — два больших флигеля. Лазарет Серафимов, или попросту Серафен, как все здесь его называют. Остановил заметно куда-то спешащего молодого человека и изложил свое дело.
— Профессор Мартин? — удивился он. — Профессора Мартина мы не видели в Серафене с тысяча семьсот восемьдесят восьмого года, и мы благодарим Бога, что не видели, поскольку это был год его кончины.
Я потерял дар речи.
Молодой человек посмотрел на меня приветливо:
— Вы ищете именно профессора Мартина или, может быть, хотите поговорить с его преемником, профессором Хагстрёмом? В таком случае вы найдете его в северном анатомическом театре. Второй этаж и направо.
Я настолько растерялся, что не нашелся, что сказать, и выразил благодарность кивком. Думаю, вышло глуповато.
На полпути почувствовал запах. Знакомый запах, который будет преследовать меня до конца моего жизненного пути. Запах смерти. Я заглянул в приоткрытую дверь и увидел жуткое зрелище. На столе лежал труп, распоротый от горла до лобка. Кожа скатана в рулоны и отвернута в стороны, грудная клетка раздвинута большими крюками, так что видны внутренности. От головы осталась половина — свод черепа отпилен, мышцы лица отпрепарированы и небрежно свисают по сторонам. Молочно-белые глаза уставились в потолок.
— Вы ищете меня? — спросил господин в надетом прямо на жилет кожаном фартуке и засунул руку по локоть в живот усопшего.
— Я ищу профессора Хагстрёма, — сказал я, стараясь унять дрожь в голосе и испытывая известную робость — не перед мертвым телом, но перед профессором, оказавшимся человеком вовсе не молодым, думаю, лет сорока, но отменного с виду здоровья.
— Он перед вами, — сказал он. — Входите, входите смелее, если вас не отвращают мои занятия. — Он отложил нож, вымыл руки в фаянсовом рукомойнике и повернулся ко мне. — Чем могу служить?
— Меня зовут Юхан Кристофер Бликс, — сказал я и снял шляпу. — С тысяча семьсот восемьдесят восьмого года служил учеником фельдшера Хофмана в Карлскруне.
— Эмануель Хофман?
— Именно он, господин профессор.
— Вот оно что! Тогда не стоит удивляться, что вы даже глазом не моргнули при виде обдукции. Многие бледнеют и поскорее бегут к окну. Но если уж вы служили на войне в Карлскруне, то, позвольте заметить, это вы профессор, а я ваш ученик. Во всяком случае, когда дело касается смерти и всякого рода разрушений.
Он пригласил меня сесть и позвонил в колокольчик. Буквально через три минуты вошла женщина в белом и принесла дымящийся кофейник. Профессор разлил кофе по чашкам и очень вежливо попросил поделиться военным опытом.
И тут, сестрица, словно плотину прорвало. Я ведь никогда и никому не рассказывал о своем военном опыте, даже тебе. Что ж, самое время рассказать.
Военный флот вернулся зимой 1788 года с трофеем: линейный корабль «Владислав» с семьюдесятью четырьмя пушками, захваченный у русских в битве при Хогланде. Не успел флот войти в гавань, начался ледостав, и почти сразу с «Владислава» начали привозить больных скорбутом, но в такой форме, которую никто ранее не видывал. Ознобы, лихорадка, желтуха, высыпания на руках и ногах. У некоторых болезнь перекидывалась на легкие, они кашляли так, что синели губы. Почти у всех лихорадка проходила так же внезапно, как началась, чтобы через несколько дней вернуться с прежнею силою. У самых крепких случалось до десяти таких припадков, но потом умирали и они, при этом напоминая скорее стариков со сгорбленными спинами и потухшим взглядом, нежели молодых, полных сил солдат. Зима выдалась суровой. Койки сооружали наспех, каждая выломанная из забора доска служила кому-то постелью. Заболевших становилось все больше, причем не только среди моряков, но и горожан. Адмиралтейский лазарет уже не мог принять всех заболевших. Я был вначале на побегушках, потом в учениках у мастера Хофмана, служил у него до самой его смерти, но и потом работал в лазарете еще долгих три года.
Мастер Хофман надеялся, что с наступлением тепла мор пойдет на убыль, но куда там! Становилось все хуже, люди умирали тысячами. Прибывали новые рекруты, дабы заменить умерших, но и они заболевали.
— Его жизнь тоже унесла возвратная лихорадка? — перебил профессор. — Я не был знаком с Эмануелем Хофманом, только понаслышке.
— Нет. Его жизнь унесло тридцатишестифунтовое русское ядро. В июне флот взял курс на восток для продолжения русской кампании. Мастер Хофман и я тоже оказались на корабле. «Храбрость», шестьдесят четыре пушки, построен небезызвестным Чапманом на верфи в Карлскруне. Мы встретили русских к югу от Эланда и успели обменяться несколькими выстрелами, прежде чем русские решили воспользоваться фордевиндом и начали разворачивать флот для отступления. Вы должны понять меня, профессор: я никогда в жизни не видел морского сражения. Я помог мастеру засыпать опилками скользкую от крови палубу и полез на рею. Было страшновато, но я увидел весь фрегат сверху. Это удивительное зрелище, профессор! Мало того, я увидел летящее над волнами ядро и через долю секунды — летящее в облаке горящих щепок и дыма тело моего наставника. Так окончил свои дни мастер Хофман. Экипаж радовался, что бой окончился так быстро, но мне ли рассказывать, как радовался я! Мне бы пришлось исполнять обязанности фельдшера на огромном корабле без наставлений мастера. Флот вернулся в Карлскруну, и там я оставался до конца войны. Лихорадка не убывала. Пришлось из парусов шить палатки. Вообразите себе палаточный лазарет на пять тысяч больных! Мы благодарили Бога, что осень восемьдесят девятого была холодной, потому что не успевали копать могилы. К весне эпидемия пошла на убыль, и худшее было позади. Когда похоронили зимние трупы, пошли по домам — собирать тех, кто умер у себя дома, в постели.
Профессор Хагстрём посмотрел на меня долгим и внимательным взглядом.
— И вы приехали в Стокгольм. Прав ли я в моей догадке, что вы искали меня с целью продолжить ваше образование хирурга?
— Не стану отрицать.
— Мы видим много таких, как вы, Бликс. Слишком много. Во время войны так не хватало врачей, что любой ребенок с парой более или менее ловких рук мог стать фельдшером — лучше, чем ничего. Но времена меняются. Посмотрите на нашу больницу… Мы вырвали хирургию из лап ремесленников и поставили ее на подлинно научный базис!
Профессор встал рядом с трупом. Он был заметно взволнован собственной речью.
— Бликс, знаете ли вы название вот этой кости?
Я был вынужден признать, что название именно этой кости мне не известно.
— Подойдите поближе! — Он показал мне на серо-синюшную толстенную жилу среди вывороченных кишок. — Что это за сосуд?
Я понуро покачал головой.
— Хорошо. Это аорта. Говорил ли вам Эмануель Хофман о причинах мора? Правильнее сказать — эпидемии?
— Мастер считал, что причиною болезни являются вредные испарения болот и низин.
Хагстрём улыбнулся, но глаза его оставались грустными.
— Да… это его уровень. Мы сегодня придерживаемся иного мнения. Боюсь, ваш учитель принадлежал к старой школе. Из тех лекарей, что ловко отпиливают руки и ноги у несчастных солдат, но на большее они вряд ли способны.
Профессор Хагстрём огляделся, взял с полки переплетенный в кожу толстый том и протянул его мне:
— Вы можете понять, что это?
Буквы я знал, но из них никак не составлялись знакомые мне слова.
Плечи Хагстрёма понуро опустились.
— Боюсь, я мало что могу для вас сделать, Бликс, — сказал он, но внезапно прищурился, точно его посетила какая-то мысль. — Впрочем… подождите немного, я сейчас вернусь.
Повернулся на каблуках и вышел, оставив меня наедине с мертвецом.
И в этот момент, сестричка, стыдно признаваться, я кое-что украл и сунул в саквояж. Тут же пожалел и хотел положить на место украденное, но было поздно: услышал в коридоре голос Хагстрёма, и дверь открылась. Момент был упущен.
Профессор явился с небольшой, небрежно сшитой стопкой бумаг и протянул мне. Этот язык я понимал.
— Были и послабее вас, и становились прекрасными хирургами, не утруждая себя изучением французского языка. Я сам написал это руководство, чтобы облегчить жизнь своим студентам. Занимайтесь усердно, возможно, на следующий год я вас зачислю, хотя наверное обещать не могу.
Он внимательно на меня посмотрел, и его умное, открытое лицо омрачилось.
— На вашей куртке кровь. Ваша?
Я покачал головой.
— И белки глаз у вас желтоватые, а должны быть белые. Что за образ жизни вы ведете, Бликс? Увлекаетесь крепкими напитками?
Я почувствовал, что краснею. Можно было не отвечать — Хагстрём и так все понял.
— Подойдите, Бликс, посмотрите сюда.
Он отодвинул кожу с живота и показал мне на комок темно-бордовой, почти черной плоти, сморщенный, покрытый каким-то буграми и наростами.
— Это его печень, Бликс, и она-то его и убила. Будь он поумнее, пил бы поменьше, может, и сейчас был бы жив. К сожалению, такого рода испорченные алкоголем органы прячутся в организмах чересчур многих наших земляков и тянут их к могиле, как магнит. Пусть это будет для вас уроком умеренности.
Наверное, нетрудно было прочитать отразившийся на моем лице ужас, потому что взгляд профессора наполнился состраданием. Он достал из кармана жилета вышитый кошелек и начал задумчиво выкладывать на стол монеты, одну за другой. Потом нахмурился и высыпал все содержимое.
— Возьмите это, Бликс. И следите за собой, чтобы доставить мне радость увидеть вас опять в моем анатомическом театре следующей весной.
Я онемел. На столе лежало двадцать риксдалеров! Целое состояние! Эта сумма превосходила самые нелепые мои ожидания. Я собрал монеты и, кланяясь, рассовал их по карманам. При этом чуть не корчился от стыда за свой поступок — как можно быть таким мерзавцем и обокрасть этого самаритянина! Вот так я отплатил за его невероятную доброту… На глаза мои навернулись слезы, но и взгляд профессора тоже увлажнился. Я молча поцеловал протянутую мне руку.
Я уже был в дверях, когда услышал его надтреснутый от волнения голос:
— Последний вопрос, Юхан Кристофер. Сколько вам лет?
— Зимой будет семнадцать, если Бог того пожелает.
Мой голос тоже выдавал нешуточное волнение.
4
Дорогая сестричка, не знаю, как и описать тебе наступившие замечательные времена, изобильные и счастливые! Я распрощался с моими ночевками под липами в Ладугордсландете и между могильников на погосте Св. Катарины и снял комнатку в квартале Помона на Стадсхольмене, в самом центре города. И подумай: на это ушла только малая часть полученного от Хагстрёма щедрого дара. Вид из моего мансардного окна — дух захватывает! Затейливые, с множеством мансард крыши сияют, как начищенное золото, насколько хватает глаз. И в этом сказочном городе у меня собственное жилье, и какое! В переулках уже темно, а у меня все еще светит солнце. По ночам мне подмигивают уличные фонари, а когда смотрю на небо, звезды кажутся намного ближе, чем в роще или на погосте. И Сильвану нашлось место — на полу и у голландской печи (у меня даже печка есть, но летом она не нужна). Мы за бутылкой рейнского обсудили, как нам лучше распорядиться свалившимся богатством, пока я не начал штудии в Серафене. Перебивали друг друга, хохотали и хлопали друг друга по спине. Подумать только: мои двадцать риксдалеров и еще четыре, которые Рикарду удалось выманить у Клеменса Монтеля!
Решение нашлось довольно быстро. Конечно, надолго этих денег не хватит. Каждый из нас должен найти способ увеличить капитал.
— Чтобы заработать побольше, надо создать впечатление, что мы не те, кто мы есть, а те, за кого себя выдаем. Повторяю в десятый раз: дети богатых, но скупых родителей, готовящиеся получить серьезное наследство. Дать нам взаймы — разумное вложение в будущее.
С этими словами Сильван взял меня под руку, и мы пошли в лавку портного в Феркенском переулке. Несколько риксдалеров взяли с собой, а остальное предусмотрительно спрятали в мой матрас. Приказчик посмотрел на нас презрительно, но, когда мы потрясли перед его носом кошельком, залебезил и забегал. Мы долго рылись в шкафах и сундуках, спорили о покрое и даже поругивали качество тканей, но при этом понимали, что цена должна быть разумной, и присматривались главным образом к подержанному гардеробу. Примерять все эти роскошные камзолы и жилеты — я даже не нахожу слов, какое это удовольствие. Мы изображали недовольство или одобрение, обменивались замечаниями вроде бы по-французски.
— Маньифик, мусьё фон Бликс!
— Не скажите, ваше благородие граф аф Сильван!
В конце концов выбрали жилеты с красным и пурпурным шитьем, камзолы с золотой вышивкой на манжетах, новые рубахи и короткие брюки мягкой кожи, шелковые чулки и кожаные туфли с серебряными пряжками. Сильван приискал парик из конского волоса, куда лучше, чем его красное посмешище, а я предпочел завязать шелковым бантом свои собственные светлые волосы, разве что тщательно расчесал их роговым гребнем. Остановились перед зеркалом и не поверили своим глазам! Сильван еще поторговался с приказчиком, после чего мы выложили на прилавок деньги и вышли.
Прощайте, грязные куртки и ночевки под звездами! Мы даже не стали возобновлять знакомство с нашими прежними собутыльниками, пьяницами и плебеями, пусть и богатыми, но простолюдинами, блюющими на соседей по столу, заражающими друг друга французской болезнью через общих женщин, чуть что — лезущими в драку. Нет, мы ходили в первостатейный ресторан у Биржи, на балы во дворце. И знаешь, что странно, сестричка? Люди готовы помогать тем, кто ни в какой помощи не нуждается, и обходят за версту тех, кому она и в самом деле нужна. Мы быстро и натурально перешли на «ты» с сыновьями и братьями принцев, старейшинами знаменитых цехов. Главное — всегда быть любезным, веселым, остроумным и уметь вовремя ввернуть уместную шутку. Помнишь ли ты, сестричка, я рассказывал тебе о бале, куда я попал в первый раз? Как мы с радостью подставляли рты под струи вина, которое лили на нас господа с галереи? Теперь уже мы сами стояли на галерее и вместе с новыми друзьями ужасались отсутствию морали у этих несчастных там, внизу, на каменном полу. Подумать только: они позволяют себя унижать только ради удовольствия задарма напиться пьяным! Мы с Рикардом заключили соглашение: никогда не платить в трактирах за еду и вино. Ни единого рундстюкке. Мы просто-напросто присоединялись к тем, кто приглашал.
Так пролетели летние ночи, и только когда мы стали признанными членами общества, желанными гостями любого праздника, когда наше отсутствие не проходило незамеченным, — только тогда мы стали брать деньги в долг. Охотно подписывали долговые письма — тем самым пером и на том самом столе, на котором я пишу тебе сейчас. И удивительно — ни один из наших вновь обретенных друзей не выказывал ни малейшего сомнения! Для них деньги не имели никакой цены, и мне даже иной раз казалось, что чем больше мы брали взаймы, тем выше они ценили наше общество. По вечерам мы вываливали содержимое кошельков на матрас и с удивлением замечали, что наши двадцать четыре риксдалера превратились в тридцать, потом в сорок, потом удвоились. Мы исправно записывали наши долги, и часть дневной добычи шла на уплату долгов предыдущим кредиторам. Доверие к нам, как ни странно, росло с каждой неделей, и, если кто-то сомневался, достаточно было махнуть кому-то рукой за поручительством.
— Дорогой Кристофер Бликс, мой любимый брат и неоценимый компаньон, — торжественно сказал Рикард Сильван, когда мы вернулись с прогулки по залитой солнцем Корабельной набережной. — Скажи мне, друг мой, слышал ли ты когда-нибудь о ломбере?
— Как не слышать, слышал, — отвечал я. — Карточная игра, да? Вроде фараона?
— И да, и нет. Фараон — игра, где победителя выбирает случай. В ломбере решает искусство. Госпожа Фортуна молчит и с завистью смотрит на победителей.
— Когда ты успел увлечься азартными играми?
Я лежал на матрасе и наслаждался теплом, как дворовый кот.
Нынче многие господа одержимы ломбером, рассказал Сильван. Каждый вечер крупные суммы перекочевывают из одного кармана в другой. В салоны, где проходит игра, полиция даже не подумает сунуться.
Я тут же сказал, что у меня нет никакого желания рисковать нашими деньгами, поскольку опасность проигрыша намного превышает шансы на выигрыш.
— Не торопись, Кристофер, ты не дал мне договорить. Есть разные виды ломбера. Я встретил Блока в Лугордене — ты помнишь его, я вас познакомил на той неделе в опере? Или не помнишь? Неважно… Он рассказал про званые вечера, которые дает его друг, Карстен Викаре. Карстен приглашает заезжих купцов. У него три главных условия: гость должен быть богат, доверчив и испытывать слабость к спиртуозам. За столом играют пять человек, четверо из них в сговоре между собой и называют пятого «кроликом». Подразумевается, конечно, что сами они — охотничьи псы. Договариваются без слов, в ход идут условные жесты и знаки. Заговорщики делят выигрыш поровну, за исключением хозяина: тот получает двойную долю.
— И дальше?
— Кристофер, слушай внимательно: одно место за столиком освободилось, и Карстен предложил его мне. Риска почти нет: он заверил меня, что, хоть я и новичок, моего понимания игры вполне достаточно. Если «кролик» достаточно жирный, у нас есть шанс удвоить состояние за одну ночь. Двести риксдалеров!
У меня в животе будто шмели завозились. Я вскочил так быстро, что даже закружилась голова. Достал бутылку вина, два бокала, налил их до краев, и мы чокнулись со звоном.
— За Сильвана и Бликса! — воскликнул я. — Молодых и красивых, а в скором времени и богатых Сильвана и Бликса.
— За Бликса, Сильвана и за две сотни риксдалеров! — засмеялся Рикард. — А то и побольше.
В тот же вечер мы купили колоду карт и разыгрывали партию за партией, время от времени заглядывая в листок с правилами, полученный Рикардом от Карла Густава Блока. Мы не отходили от стола, пока не настала пора вечернего променада. Игра не показалась мне чересчур уж трудной. Каждому сдают по восемь карт, и начинается торговля: кто из игроков рассчитывает взять на этой сдаче наибольшее количество взяток. Тот, кто выиграл торговлю, назначает козыря.
— Как и в жизни, — философически заключил Рикард и опустошил свой бокал.
5
Вечером в четверг мы привели себя в порядок. Попудрили волосы, повязали новые галстуки. Почистили камзолы, особенно воротники и лацканы: не дай бог волосок прилип или чешуйка перхоти. Критически осмотрели друг друга и достали из матраса все наше состояние. Игроки должны были собраться в семь часов, в заказанной Карстеном Викаре задней комнате ресторана «Терра Нова» в Вилочном переулке. Когда-то этот кабачок был открыт для всех желающих, а теперь — только для моряков и постоянных гостей.
Без четверти семь мы вышли в переулок. День выдался очень жаркий, над мостовой дрожало призрачное марево. Мы то и дело оглядывались — не давало покоя содержимое кошеля Сильвана. А вдруг из-за угла выскочит разбойник, и мы лишимся всего нашего капитала? А ему наверняка хватит на всю жизнь. У разбойников жизнь недолгая.
Но страхи оказались напрасными. Блок представил нас Карстену и не удержался — заговорщически подмигнул в сторону «кролика» — средних лет немца в дорогом камзоле и со свисающей из жилетного кармана толстой золотой цепью.
Всем предложили вина, а потом беспрерывно кланяющаяся служанка пригласила пройти в заднюю комнату. Не успел я переступить порог, в мою грудь уперлась рука Карла Густава Блока.
Он покачал головой:
— Попрошу вас… Только игроки. Можем спугнуть дичь: вдруг он подумает, что кто-то из-за спины заглядывает в его карты.
Я переглянулся с Рикардом, он уже занял указанное ему место за ломберным столиком.
— Все хорошо, Кристофер. Подожди меня в кабачке «Заползай!», как закончим — сразу приду.
Что мне оставалось делать? Я пожелал господам хорошей игры и повернулся на каблуках.
В трактире «Заползай!» напротив банка веселье было в самом разгаре. Толстый дядька с малиновым носом водил красным смычком по струнам видавшей виды виолончели, а ему вторил лысый напарник на деревянной флейте. Должен признаться: ансамбль превосходный. Я присел за столик и понял, что вовсе не тоскую в одиночестве. Музыка — вот что мне было нужно. Подошел к трактирщику, дал ему двенадцать шиллингов и попросил служанку наполнять кувшин данцигером, как только она приметит, что пиво кончается.
Мною завладело странное настроение. Обычно, когда я выпью, радость переполняет меня до краев, голова кружится, словно в бесконечном вальсе. Но не в этот раз. В этот раз было по-иному. Наверное, все из-за той изуродованной болезнью печени в животе покойника, которую показал мне профессор Хагстрём. Я стал внимательно приглядываться к моим собутыльником, к женщинам и мужчинам. Похотливый ненатуральный смех, желтые зубы, серые рыхлые лица. В зеркале на стене я увидел и собственное отражение. Нет, я еще молод, белая кожа, тонкие, красивые пальцы. Я на них не похож, подумал я, но в ту же секунду меня поразила отменно неприятная мысль: да, пока не похож. Пока. Но буду похож. Никакое заклятье не защитит меня от медленного разложения плоти. И нос станет похожим на гроздь красного винограда, и брюхо вырастет, и разрушится печень, как у того бедняги.
И тут я дал себе слово: я такого не допущу. Возьму свою половину, сто риксдалеров, и потрачу их с умом. Верну Хагстрёму его двадцать риксдалеров, найму учителя французского языка, прочитаю учебник по хирургии. При экономной жизни на год хватит, и на крышу над головой, и на пропитание. И даже можно будет иной раз угостить моих товарищей, тех, кто вместе со мной будет осваивать неоценимое наследие Линнея, Шелле и ныне живущего великого старика Акреля.
Я посвящу мою жизнь истинному врачеванию, буду помогать людям, не делая разницы между богатыми и бедными, я не стану вымогать у больных деньги. Если к нашим берегам вновь придет война, я буду знать, что делать! Мы, я и мои братья по медицинскому искусству, обязательно найдем способ, как предотвратить эпидемии. Никогда больше осиротевшим детишкам не придется копать могилы в мерзлой земле, чтобы похоронить своих родителей. Буду постарше — женюсь, и мы с женой обязательно заведем ребенка. Я буду настоящим отцом, а не пьяным и злобным дебоширом. Никогда не ударю свое дитя. Мои малыши вырастут, ни в чем не нуждаясь.
Из задумчивости меня вывела свалившаяся на мой стол женщина — не удержалась в хороводе. Должно быть, я просидел довольно долго, потому что в трактире почти никого не было — все разошлись по домам. Сколько же сейчас времени?
Статный господин с орденом в ответ на мой вопрос достал из жилетного кармана часы на цепочке.
— Двенадцать, — сказал он заплетающимся языком. — Двенадцать часов ночи, — уточнил орденоносец, будто я мог подумать, что за дверью полдень.
Сильван еще не пришел. Наверное, решил, что я давно вернулся и лег спать, подумал я и пошел прямо домой.
Но нет, и там его не было. Я распахнул окно и высунулся — в комнате было очень жарко. Над заливом стоял ярко-белый король-месяц в окружении роскошных придворных звезд, а в спокойной воде еле заметно вздрагивало от случайной волны его отражение.
Я подвинул матрац поближе к окну и любовался этим зрелищем, пока не заснул, и уже никакие силы в мире не могли бы заставить меня открыть глаза.
Проснулся я с пересохшим ртом, весь мокрый, как моряк, потерпевший кораблекрушение, и никак не мог сообразить, который час. Наверняка глубокая ночь, потому что месяц проплыл уже довольно большой кусок своего еженощного маршрута. Прислушался, потрогал пол у камина — Рикарда не было. Поднялся и босиком вышел на лестницу — внизу стояло ведро с водой. Зажег свечу, чтобы не скатиться по ступенькам, и услышал какой-то странный звук. То ли человек, то ли кошка. Держа свечу в руке, спустился по лестнице и на последней ступеньке разглядел силуэт человека. Рикард Сильван стоял у самой двери и рыдал, слезы проделали темные дорожки на его напудренном лице. Красивый камзол в грязи. Я долго не мог вытрясти из него ни слова. Поставил свечу на ступеньку, обнял его и начал укачивать как младенца. И только тогда он выдавил из себя, прерываясь всхлипами:
— Это я, Кристофер… Это я был «кроликом».
Они надули нас, сестричка. И Карстен Викаре, и Карл Блок, и этот богатый немец из Померании, который оказался никаким не немцем, а таким же шведом из Стокгольма, как Рикард и я. Они нас надули, потому что ничем от нас не отличались. Мы обманывали всех вокруг, а сами оказались доверчивыми идиотами. Думали, мы одни такие умные. А эти картежники были никакие не дети богатых родителей, за которых они себя выдавали. Они были такими же нищими, как и мы. И как плотва для щуки в камышах, мы с нашей сотней риксдалеров и глупой жадностью стали для них легкой добычей. Они раздели Рикарда. Он-то думал, что проигрыш временный, что это тактическая уловка, и все понял, только когда они с издевательским хохотом начали делить его золото.
Когда он начал протестовать, его избили и выкинули на мостовую.
— Кристофер… — сказал Рикард и положил голову мне на плечо. — Мы проиграли. Когда придет время отдавать долги, нас посадят в тюрьму, и мы выйдем оттуда глубокими стариками. Остаток жизни нам предстоит провести в кандалах, прикованными к верстакам в мануфактуре.
Я промолчал, хотя все мое существо протестовало против такой жалкой судьбы.
Когда свеча погасла, фантазия начала ткать совсем другое полотно, и мне опять привиделись картины, которые радовали мне сердце, пока я ждал Рикарда в трактире «Заползай!».
6
Мы так и просидели на ступеньках до самого рассвета. Молча. Нами овладел странный покой — покой безнадежности. Тупое, бесчувственное отчаяние. Когда начало светать, поднялись в нашу комнатушку. Долго искали бумагу, где записывали все долги, а когда нашли, поняли: конец. У половины долговых расписок срок вот-вот истечет. Если мы не заплатим, кредиторы начнут обсуждать наши долги между собой и, само собой, сделают вывод, что мы просто-напросто мошенники и наверняка набрали в долг уже достаточно, чтобы постараться исчезнуть. Кто-то из них двинется в суд, а может быть, пойдут скопом, покажут просроченные векселя и попросят поддержки полиции, чтобы вытрясти из нас деньги. Постепенно выяснится истинная суммы долга, и нас начнут искать еще более ревностно.
— Надо уезжать, Кристофер. Надо уезжать, пока все не открылось.
— Куда?
— Порознь. И полиция, и судейские будут искать двух молодых людей в роскошных одеждах. Поодиночке у нас больше шансов скрыться.
— А дальше? Мы же не можем вечно скрываться.
— Но из города мы должны уехать, это-то ты понимаешь, Кристофер?
С тяжелым сердцем вспомнил я, чем пришлось мне пожертвовать, чтобы перебраться в Стокгольм из Карлскруны. Вспомнил все дороги, стоптанные башмаки, все коляски и телеги. Вспомнил, как мне приходилось расплачиваться за подвоз — услугами, которые я охотнее всего не оказывал бы. Сильван волею судеб родился и вырос в этом городе, ему легче его покинуть, чем мне, но для меня бегство из Стокгольма означало конец надежд, всего, за что я боролся всю жизнь. Рикард никогда не видел ужасающей нищеты, в которой живут хутора и деревни, он понятия не имеет об этом бессмысленном существовании, поддерживаемом разве что озлоблением против всего мира.
Но он даже слушать не хотел.
— Я ухожу через Сканстуль и дальше на Фредриксхальд. С Божьей помощью до конца лета доберусь.
Мы быстро собрали пожитки: я — все в тот же саквояж, Рикард — в узел из старой рубахи.
Вышли из дома до петухов, в конце нашего переулка поднималось еще неяркое оранжевое солнце. Мы не произнесли ни слова, и вряд ли кому из нас удалось бы облечь в слова наши чувства. Сильван пошел на север, где жил его кузен, — попытаться раздобыть хотя бы несколько шиллингов на дорогу. Я направился в Феркенский переулок, к торговцу одеждой. Долго ждал, а когда он спустился в лавку, сделал вид, что не узнает ни меня, ни купленную у него одежду. Я давно заметил, сестра, — купцы нюхом чувствуют, когда человек в нужде. Отдал ему свои шикарные наряды и поменял на грубый, как у батраков, жилет, старую шинель до пят вместо шитого золотом камзола, холщовые штаны и грубые уродливые башмаки, сшитые, похоже, на всю жизнь. Шляпа, потерявшая форму еще до войны, заменила изящную вязаную шапочку. Когда я попросил выплатить мне разницу, он посмотрел на меня, как на сумасшедшего.
— Платить за эти поношенные тряпки? Молодой господин изволит шутить?
В конце концов он все же нехотя высыпал мне на ладонь несколько шиллингов — чтобы отвязаться. Я вышел на Корабельную набережную и огляделся.
Куда мне идти? Рикард прав — в Городе между мостами лучше не показываться. Случайная встреча в тесном переулке — и жизнь кончена. Единственная возможность — Сёдермальм. Там, в толпе, я буду не так одинок в своем несчастье. Я перешел Слюссен, полюбовался на четыре огромных колеса водяной мельницы, вращающихся в вечной и тщетной надежде усмирить непокорный поток, и начал подниматься в гору. Колеса мельницы хотят успокоить Стрёммен, подумал я, но они и сами не ведают, что это за штука — покой.
Вопреки моим ожиданиям, бездомным и нищим на Сёдере приходилось еще тяжелее, чем в городе. Именно потому, что большинство обитателей подходили именно под эту категорию: бездомные и нищие. Кабатчики давно научились распознавать бедняг, кто без гроша за душой заходит в заведение в надежде поживиться остатками или вздремнуть несколько минут в тепле. Меня не впускали ни в один трактир, пока я не показывал кошелек, где все еще гремело несколько монеток. Люди искали любой укромный уголок. Особенным успехом пользовались сенники и амбары, но хозяева по ночам старались выставлять работников для охраны. Я нашел местечко в Танто, в роще за сахарным заводом, а про запас держал заброшенный двор у Зимней таможни. Денег, полученных от купца, хватало на черствый хлеб. Размачивал его в воде и ел. За воду в заливе Орста, слава богу, денег никто не требовал, а в жару я даже ночевал на берегу: соорудил гнездо между корней плакучих ив, чьи ветви, словно в вечной жажде, тянулись к воде.
Они нашли меня ночью, дорогая сестра, когда я уже спал. Мне снилась ты, твое лицо, но, когда я открыл глаза, увидел злобную ухмылку. Тяжелый сапог придавил мое плечо к земле, я не мог даже пошевельнуться. С меня сорвали шляпу и поднесли к лицу фонарь, так близко, что я почувствовал жар свечи.
— Кристофер Бликс, ясное дело. Каникулы закончились.
Я попытался вывернуться из-под сапога, но где там…
— Никогда не слыхал про такого. Меня зовут Давид Янссон. Я заблудился в темноте и решил дождаться утра.
— Вот как… Давид Янссон? А как зовут твоего отца?
— Ян Давидссон, помощник литейщика в общине святой Хелены Элеоноры. А мать — Эльза Фредерика, урожденная Гудмундсдоттер.
Я специально назвал самую далекую общину — а вдруг поленятся проверять. Но ошибся.
— А где их дом?
— За Болотным холмом, рядом с мельницами.
— Вот как… Что ж, ты должен быть счастлив, что мы проводим тебе домой. Здесь шалят по ночам.
Они взяли меня под руки и подняли с земли. Держали крепко — нечего было и думать дать стрекача в кусты. Их было трое. Один, толстый дядька с ногами, как бревна, шел впереди и то и дело сплевывал табак. Лица я не различил: во-первых, было темно, а во-вторых, ему следовало бы умыться. Двое шли позади, и я их тоже не видел: как только делал попытку обернуться, получал чувствительный тычок в шею. Мало того, каждый раз, когда я спотыкался, получал щипок в бок. Пальцы, как клещи.
— Шагай, щенок, я ведь могу и шею свернуть! — прошипел он мне в ухо. Запах изо рта такой, что меня чуть не вырвало.
Мы обошли Фатбурен. Я постепенно осознал всю безнадежность своего положения. Представь, сестра, что бы они со мной сделали, если б мы прошли весь путь до Болотного холма и там все выяснилось. Я в тех краях вообще никого не знаю.
Я остановился.
— Погодите. Я соврал. Я тот, кого вы ищете.
Громила с фонарем повернулся.
— Вот так новость! Ты не первый, сукин сын. Мы уже не меньше дюжины таких сопляков отловили, а ты — вот он.
Он сделал какой-то знак рукой, и на меня обрушился удар такой силы, что я упал и ударился лицом о булыжник. Падая, я услышал что-то похожее на лошадиное ржание и заметил краем глаза окровавленную дубинку. Это моя кровь, успел подумать я и потерял сознание.
Очнулся я от запаха нюхательной соли. Как оказалось, я сидел на стуле. Руки, поддерживающие меня, чтобы я не упал, разжались. Голова невыносимо болела. Комната показалась мне неправдоподобно большой. Огромный персидский ковер, гобелены на стенах. И, что удивительно, — ни единого окна. Мой стул стоял посреди комнаты, перед роскошным письменным столом с гнутыми резными ножками. Мне стало не по себе, когда я заметил под стулом старое грязное одеяло.
Человек, сидевший за столом, перехватил мой взгляд и усмехнулся.
— Заметили? Молодцом… Неужели я позволю запачкать мой турецкий ковер? Вы не первый, Кристофер Бликс. Многие побывали тут до вас. То кровь, то еще какая-то дрянь. Вы так перепугались, Бликс, будто вам привидение показали. Успокойтесь: судьба ваша в ваших руках. Помните об этом, когда отвечаете. Если вам не жаль себя самого, пожалейте ковер.
Очень дорогая одежда, совсем короткая борода и такие же короткие волосы, заметные залысины. Ледяные голубые глаза. Лет, наверное, сорок, но голос скрипучий, как у старика.
— Меня зовут Дюлитц. Вы знаете, кто я?
Я покачал головой. Дюлитц встал, дотянулся до края стола, где стоял графин, если судить по цвету, с водой. Налил в большой стакан и отпил глоток.
— Вы бредили, Бликс. Пока не пришли в себя, бредили. Многого я не понял, но сообразил, что вы не из Стокгольма. Откуда вы родом?
— Из Карлскруны.
Он кивнул:
— По крайней мере, одно у нас с вами общее. И вы, и я далеко от родного дома.
И опять отпил воды из стакана. Я умирал от жажды, но промолчал.
— На моей родине, в Польше, я работал со стеклом, Бликс. — Дюлитц выговаривал мое имя так, будто оно ему неприятно на вкус. — Делал львов, драконов, королей, химер, танцоров — они поднимались из геенны огненной расплавленного стекла и превращались в произведения искусства. Приехал сюда, когда русские захватили мою страну, и узнал, что такие, как я, здесь не нужны. Я не имел права заниматься тем, в чем я мастер. Так решил сам король, и как вы думаете, почему? Правильно — чтобы угодить местным буржуа. Почему они решили, что я представляю для них угрозу, — выше моего понимания. Неумехи, которые только и могут, что резать кривые оконные стекла. К счастью, у меня было кое-какое состояние. И как-то раз, пока я в очередной раз размышлял, что делать дальше, в мою дверь постучали. Передо мной стоял молодой человек, чем-то, кстати, похожий на вас. Я пригласил его в дом, предложил хлеб и вино.
«Мне нужен займ», — сказал он.
Я остолбенел.
«Разумеется, у меня есть деньги, чтобы вам одолжить, но почему вы обратились именно ко мне?»
«Но вы же еврей, правда?»
На вашем корявом языке, Бликс, еврей — тот, кто одалживает деньги под процент. Ростовщик. Этому юноше и невдомек было, что я ни разу в жизни никому и ничего не давал взаймы и тем более не брал. По-вашему, раз я еврей, значит, каждый может прийти и взять у меня взаймы, не стесняясь и не затрудняя себя благодарностью. Ваши соотечественники в своей вонючей темноте уверены, что все евреи одинаковы и что таково свойство их еврейской натуры.
Во время разговора Дюлитц достал из футляра белую трубку с изящной резьбой, набил табаком и раскурил от свечи.
— Мой посетитель был очень решителен, когда брал деньги, но от его решительности и следа не осталось, когда пришла пора возвращать деньги, которые я дал ему из сострадания. И тут меня осенило: я понял, что нашел новую профессию.
По лицу его пробежала тень. Он взял свечу и снова раскурил погасшую трубку.
— Не подумайте, я вовсе не обычный процентщик, Кристофер. Меня интересует другой товар. Когда тот молодой человек не смог отдать мне долг, я сообразил вот что: я им владею. Он сделает все что угодно, лишь бы не угодить в сырую яму долговой тюрьмы. Надолго, а может быть, и навсегда. Теперь я торгую человеческими жизнями.
Трубка опять погасла. Он несколько раз почмокал, пытался раскурить ее без огня, но отложил в сторону и достал из ящика кожаный портфель. Открыл и начал по одной вынимать оттуда бумаги и раскладывать на столе так ровно, будто стол был расчерчен на линейки. При этом не сводил с меня глаз.
— Вы узнаете эти бумаги, Бликс?
Да, дорогая сестричка, я узнал эти бумаги. Это были мои долговые расписки.
— Я купил ваши векселя, Бликс. Все до одного. Больше пятидесяти риксдалеров. И теперь я владею вами, вашим телом и вашей душой.
У меня перехватило дыхание, и несколько секунд я не мог произнести ни слова.
— И что вы собираетесь со мной делать? — спросил я наконец.
— А что вы можете делать? Что вы умеете, каковы ваши склонности? — спросил он с наигранным, как мне показалось, равнодушием. — Наш первый разговор мы посвятим именно этому. Я пока не знаю, представляете ли вы для меня какую-то ценность.
Я рассказал все. Что мне еще оставалось делать? Рассказал про годы в Карлскруне, перечислил все, чему научился, и все, чему могу и хочу научиться. Старался рассказывать как можно подробнее и надеялся, что рассказ мой его заинтересует. Что будет в противном случае, я даже думать не хотел.
Дюлитц время от времени делал какие-то пометки, обмакивая снежно-белое перо в изящную серебряную чернильницу со стеклянной вставкой. Мне показалось, что он записывал не все, а только то, что показалось ему интересным.
— Это все? — спросил Дюлитц, когда я закончил. — Слушайте внимательно. Каждый вечер в полночь вам вменяется в обязанность стоять на моем крыльце. Так будет продолжаться, пока я не решу, как вас использовать.
Как описать облегчение, которое я испытал, когда понял, что меня все-таки выпустят из этого наводящего ужас подземелья! Пусть даже временно, пусть я не свободен — но даже глоток свежего воздуха мне в тот момент казался недостижимым раем. Выйти отсюда, ощутить дуновение морского ветра, почувствовать, как смертная тоска уступает место пусть слабой, но надежде.
— Послушайте, Бликс. — Дюлитц усмехнулся. — Я знаю, что первая мысль, которая придет вам в голову, — мысль о побеге. Но позвольте заверить — я вас найду, и тогда… Оставим эту тему, пока вам все же удалось не испачкать постеленное вам одеяло. Раск! Будьте любезны показать господину Бликсу выход.
Меня схватили за ворот, подняли со стула, за что я, по совести говоря, был благодарен, потому что ноги меня не держали, и поволокли к двери. Но даже в таком состоянии я нашел в себе силы спросить:
— А что произошло с моим другом, Рикардом Сильваном?
— Его мы нашли намного раньше вас, Бликс. — Скучающее выражение так и не покинуло физиономию Дюлитца. — Он, как бы вам сказать… он соавтор многих из тех пятен, что вы наверняка заметили на одеяле. Наш разговор не особенно удался. В конце концов я решил, что его ценность намного меньше его долгов. Поэтому я дал ему двадцать дней, чтобы расплатиться, а потом я передам его в суд. И его на десять-двадцать лет прикуют к станку на фабрике, пока он не отправится к праотцам.
Спустившись по лестнице, я опустился на колени, и у меня началась неукротимая рвота. Под конец в желудке осталась только желчь.
Вслед за мной в канаву полетел мой саквояж.
7
Этот день я вспоминаю со стыдом, дорогая сестра. Медленно поднялся с вымощенной тесаным булыжником мостовой, вытер рукавом рот и осмотрелся. Оказывается, дом Дюлитца совсем рядом с Сёдермальмской площадью. Значит, его цепным псам не пришлось волочь меня далеко.
Я не имел ни малейшего представления, что делать. Скоро над Стокгольмом займется новое утро. Гадая, какую судьбу уготовил мне Дюлитц, я обнаружил себя идущим по Хорнсгатан к горе Ансгара. На улице никого не было, кроме редких гуляк и запуганных проституток, возвращающихся после ночных приключений в близлежащей роще. Я полез на гору, будто какая-то сила гнала меня прочь от человеческого жилья.
Отсюда был виден весь Стокгольм. Остров Святого Духа, Норрмальм, хлипкий мост на Кунгсхольмен, по которому я недавно шел, вцепившись в мокрый канат и читая молитвы, полный надежд и честолюбивых планов. И лазарет Серафимов… При виде его меня пронзило такое острое чувство стыда, что я застонал.
Не знаю, сколько я так просидел, уткнув голову в колени.
Всю неделю было на редкость тепло, но теперь, похоже, дело шло к непогоде. С моря надвигалась целая армада свинцовых туч, то и дело освещаемых изнутри вспышками неяркого, но почему-то грозного света.
В саквояже лежала украденная у Хагстрёма вещица. Я достал ее и рассмотрел. Стеклянная банка, а в прозрачной жидкости хвостом вниз плавает ящерица. У мастера Хофмана тоже были такие диковины. Он рассказывал: оказывается, единственный способ избежать разложения — залить чудище спиртом. А теперь это существо принадлежит мне. Очень странное создание — продолговатое мускулистое тельце, черно-зеленое, с загадочным желтым узором. Открытая пасть с высунутым раздвоенным языком и круглые глаза, черные, влажные и неподвижные, как морские камушки. Мне показалось, что рептилия смотрит на меня со злобою и осуждением.
«Ты негодяй, Кристофер. Зачем ты меня украл? Ты все равно не знаешь, что со мной делать».
Я раскрошил воск, которым была залита замотанная в тряпку пробка. Размотал ткань и открыл банку.
Знакомый острый запах спирта. Пахло чем-то еще, остро и сладковато.
Достал ящерицу, весьма неохотно покинувшую свое убежище, и вздрогнул от отвращения — настолько неприятна на ощупь ее скользкая чешуйчатая кожа. Размахнулся, выбросил ее подальше и большими глотками выпил содержимое банки. Все, до самого дна.
Опьянение пришло мгновенно. Я немало пил, сестра, особенно с тех пор, как пришел в нашу столицу, но такого не было ни разу. Я сказал «опьянение», потому что не нашел другого слова. Это было не обычное опьянение. Как будто впервые в жизни у меня открылись глаза, и я увидел другой мир, скрытый за нашими буднями. Я поначалу решил, что рептильный настой, ворчание грома и предгрозовое освещение сыграло со мной такую шутку, но кто его знает… Представь, я увидел город в потоках крови, низвергающейся из каждой двери, из каждого окна. Я видел, как поднимаются из-под земли мертвецы. Оказывается, нет клочка земли в этом городе, где когда-то не стояла бы виселица или плаха палача, нет канавы, куда не сваливали бы трупы умерших во время чумы… или изуродованные обрубки воинов, отдавших свою жизнь на алтарь отечества. Их изъеденные могильными червями руки со стонами поднимались, как сорняки из щелей в мостовой, и пытались хватать прохожих за ноги — но хватали только воздух.
В этот момент меня настигла непогода. Тяжелые капли дождя застучали по жестяным крышам, двойные ослепительные молнии то и дело вонзались в землю, как огромные многозубые вилки, прошивая сизо-розовое, какое бывает только в грозу, небо. Сухие продолжительные взрывы грома совершенно оглушили меня. Весь грозовой небосвод напоминал гигантского сизого жука, ощупывающего ногами-молниями бедные жилища людей. «Может быть, он ищет очередную жертву?» — мелькнула дикая мысль в моем затуманенном мозгу. Точно так же, как мы в девяностом году в Карлскруне шли от дома к дому, когда вступила в свои права весна, когда начали оттаивать в своих лачугах замерзшие трупы. Мы шли по запаху, подбирали раздутые тела, а на нас шипели переставшие бояться людей крысы. Они были недовольны, что мы лишаем их пиршества…
Я видел, как беременные женщины толпятся у стокгольмских кладбищ и рожают мертвых детей, падающих из материнского лона прямо в могилу; некоторые из этих женщин были настолько слабы, что необрезанная пуповина утягивала их в яму за ребенком.
А из дворцов на Корабельной набережной и из богатых усадеб высыпали роскошно одетые смеющиеся господа. Зубы у них заточены до волчьей остроты, они охотятся за нищими, проститутками, беспризорными, перегрызают им глотки и пиршествуют, пока животы не лопаются, как перезревший нарыв.
Гроза миновала, над городом появилось солнце. Но нет, сестра, это было не солнце. Это было адское пламя. Из пламени появился Эмануель Хофман с огромной дырой в животе от русского ядра, и из этой дыры петлями свисали кишки. Голова его на сломанной шее завалилась набок, он водил вокруг себя руками, как слепой, и кричал: «Где мои щипцы, Кристофер? Где моя пила? Иди сюда, я поколочу тебя так, что ты всю жизнь будешь мочиться кровью! Ты меня не забудешь, Кристофер!»
Очнулся я в канаве. Насквозь промокший, в лихорадке. И услышал свой голос, будто он принадлежал кому-то другому.
Я повторял твое имя, сестра. Я повторял твое имя вновь и вновь.
8
На третью ночь меня позвали. Предыдущие два дня дверь приоткрывалась, оттуда высовывалась рука и отрицательно покачивалась — сегодня ты не нужен. Ищи сам, где ночевать и чем утолить голод. Последствия выпитой мною рептильной настойки все еще ощущались. Думаю, ящерица выделила какие-то неизвестные науке соки, способные воздействовать на сознание и даже изменять представление об окружающем мире. Например, когда я поднимал голову и смотрел на звезды, начинала кружиться голова, точно я глядел не на небо, а в пугающую бездну, где мерцают зловещие символы созвездий.
И вот произошло то, чего я боялся. Дверь отворилась, и один из костоломов махнул — входи. Я оказался в том же самом наводящем ужас подвале без окон. Ни стула, ни грязного, в пятнах одеяла там уже не было, но это почему-то меня не успокоило.
Дюлитц при моем появлении отложил толстый журнал, встал и вышел из-за стола. То ли свет так падал, то ли от страха — мне померещились странные, напоминающие рога выросты на лбу, клыки и острые когти на пальцах. Я протер глаза — видение исчезло.
— Юхан Бликс… Я вас жду.
— Что вы собираетесь со мной делать? — спросил я дрожащим голосом.
Дюлитц посмотрел на меня равнодушно.
— Ты продан, Бликс. — Он отбросил наконец это издевательское «выканье». — Все твои векселя перешли в собственность хозяина. Как и твоя жизнь.
— Кто меня купил? Кому я продан? И что он хочет со мной делать?
Дюлитц пожал плечами:
— А разве пекарь спрашивает, что хочет покупатель делать с купленным кренделем? Разве мясник интересуется будущим проданных колбас? И то и другое съедают, они выполняют свое предназначение. А кто-то, возможно, пожелает распорядиться по-иному. С купленным товаром покупатель волен делать все что захочет. Как и с тобой, Юхан Кристофер Бликс.
Он медленно сел и опять открыл свой журнал.
— Мы, скорее всего, видимся в последний раз. Не могу сказать, что сильно огорчен, нет. Подзаборная жизнь сделала твое присутствие серьезным испытанием как для зрения, так и для обоняния. Не знаю, что приготовила тебе судьба, но мой тебе совет: даже если ты когда-либо обретешь свободу, не показывайся мне на глаза.
В подвал спустился мой новый господин, и меня словно окатили ушатом ледяной воды. Волосы встали дыбом. Может быть, ящерица Хагстрёма сыграла со мной очередную злую шутку, но я даже не нахожу слов, чтобы описать этого человека. Ни высокий, ни низкий, ни молодой, ни старый. Одежды, когда-то наверняка дорогие, носили отпечаток полного отсутствия интереса. Замахрившиеся обшлага сюртука; из шитья, когда-то красивого, торчат оборванные нити. Жилет застегнут на шикарные перламутровые пуговицы, но половина из них оторвана. Без парика, волосы свисают неопрятными лохмами. И хотя в его поведении не было ничего угрожающего, страх пронизал меня так, что я едва мог дышать.
Что-то с ним было не так. Я почувствовал это всем свои существом: что-то с ним не так. Вокруг него в подвале сразу образовалась пустота, он был здесь — и словно его и не было, точно это и не человек вовсе, а призрак, мертвец, решивший по одному ему известным причинам восстать из мертвых. Жуткое создание, которому пришло в голову вырядиться человеком, но на наряде все и закончилось, шарада не удалась. Не скажу, что выражение лица его испугало меня; нет, меня испугало полное отсутствие выражения, точно кто-то обрезал все мышцы и сухожилия, призванные поднимать брови, хмуриться и улыбаться.
Дюлитц поприветствовал его сдержанным кивком и махнул рукой в мою сторону. Мой новый хозяин посмотрел на меня так, будто он меня и не видит вовсе — или, вернее, видит, но не замечает. Как мебель или пятно на обоях. Говорил он без всякого выражения, единственной особенностью было странного рода заикание. Некоторые звуки словно не желали слетать с его губ, застревали во рту, и он делал небольшой перерыв, чтобы подобрать другое слово, не содержащее коварных букв.
— Вся сумма в государственных облигациях, вы можете получить деньги в любом банке или где сочтете нужным. — Он протянул Дюлитцу конверт.
Дюлитц неторопливо сломал восковую печать и проверил содержимое. Очевидно, он остался доволен, потому что положил бумаги обратно, кивнул и вручил неизвестному мои просроченные векселя. Тот небрежно сунул их в карман и молча сделал мне знак подниматься по лестнице. Я поднялся на две ступеньки, обернулся и сказал;
— Мое имя — Юхан Кристофер Бликс, я…
Впервые он посмотрел мне в глаза, и этого хватило, чтобы заставить меня осечься на полуслове. В блеклых, слишком больших для лица, которому они достались, глазах не отразилось ровным счетом ничего: ни сострадания, ни даже простого интереса. Только ненависть. Но не пылающая огнем мести, нет, — ненависть такого свойства, которую я никогда ранее в людях не замечал. И ненависть ли это была? Так могла бы смотреть пустыня на путника, имевшего глупость нарушить покой ее бескрайних дюн: победительно, равнодушно и терпеливо, как сама вечность. Я опустил глаза, но знал, что он на меня смотрит.
Мой хозяин поднялся на одну ступеньку и после долгой паузы прервал молчание:
— Кто-то вывалил содержимое ночного горшка прямо перед дверью. Фонари, по обыкновению, светят скверно, и я по неосторожности наступил. Обнаружил свою ошибку, только когда почувствовал запах. Не будешь ли ты так любезен вычистить мой сапог?
Наступило тягостное молчание. Краем глаза я заметил, что Дюлитц и его слуга с интересом наблюдают эту сцену, но мой новый хозяин вовсе не обратил на них внимания. Я умоляюще посмотрел на него, но встретил все тот же мертвый взгляд. Он терпеливо выждал, пока я встану на колени, и поставил сапог перед моим носом. Я потянул вниз рукав рубахи и обмотал им ладонь, но он отрицательно покачал головой:
— Нет. Не так.
Я сначала не понял. Только после того, как он тем же, без всякого выражения произнесенным «нет, не так» отверг мою очередную попытку, я сообразил, чего он добивается. Возражений не последовало, только когда я приблизил лицо к его вонючему сапогу и высунул язык. Он не пошевелился, не поднял ногу даже на дюйм, чтобы облегчить мою работу, а я, с трудом удерживая рвоту и обливаясь слезами, ползал вокруг его ноги. Не могу сказать, чтобы он выказывал какие-то признаки злобной радости или удовольствия, глядя на мое унижение, на мои слезы и попытки удержать очередной позыв на рвоту. Я словно бы не существовал для него. Закончив, я с трудом встал. Голова моя так долго была внизу, что произошло отлитие крови, и я чуть не упал от внезапного головокружения.
— Я имел в виду другой сапог, — по-прежнему без всякого выражения произнес он.
И только когда я вылизал и второй сапог, он показал мне на дверь.
В переулке стоял большой дилижанс, запряженный привязанными к чугунному грибу коновязи четырьмя лошадьми. Окна задернуты кожаными занавесками. Кучер как раз вешал на шею лошади торбу с овсом.
Человек, скупивший мои векселя, знаком показал, чтобы я залез в экипаж и коротко бросил вознице:
— Назад.
— Сразу назад? Долгий путь, господин. Пожелаете остановиться для ночевки?
— Никаких ночевок, никаких постоялых дворов. Назад.
Кучер пробормотал что-то нечленораздельное и полез на козлы. Я услышал только звон передаваемых из рук в руки монет. Мой хозяин уселся напротив меня, кучер щелкнул языком, и дилижанс двинулся в путь. Я понял только, что мы миновали мост и едем по Корабельной набережной.
Я не спал, но и не бодрствовал. Мы проезжали места, казавшиеся мне знакомыми по странным видениям на холме. В канавах пенилась кровь, весь Стокгольм превратился в охотничьи угодья, где господа могут удовлетворить свои тайные желания, убивая все, к чему ни прикоснутся. Внезапно я увидел Рикарда Сильвана: он стоял, прислонившись к стене в квартале, куда приходят торговать своим телом мальчики и молодые мужчины. Он меня не заметил. Но в глазах его не было ничего из того, что я видел чуть не каждый день: ни лукавого блеска, ни радости жизни, ни бурлящего энтузиазма по случаю очередной хитроумной выдумки. Это были не его глаза. Все, что осталось, — два бездонных колодца отчаяния. Взгляд мертвого человека — человека, в котором давно погасла искра жизни, но не осознающее себя тело продолжает двигаться, не понимая, куда и зачем, сердце по заведенной привычке продолжает качать кровь, а меха легких — воздух, который уже не нужен.
Я застонал от бессилия и тоски.
Через час мы подъехали к северной таможне. Извозчик остановился у будки, под перегороженным шлагбаумом сводчатым порталом, достаточно высоким, чтобы пропускать даже большие экипажи вроде нашего.
Подошел заспанный таможенник с фонарем.
— Доброй ночи, — сказал он невнятно и с трудом сдержал зевок. — Поздновато едете. Попрошу проездной паспорт.
Мой хозяин достал из внутреннего кармана документ. У меня, как ты сама понимаешь, дорогая сестра, никакого паспорта не было. У меня его никогда не было, даже когда я пришел в этот город. Наплел что-то и с тех пор даже близко к таможням подходить не решался. Поскольку я сидел молча и не делал никаких попыток предъявить какой-то документ, таможенник наверняка решил, что этот господин — мой опекун, и обратился не ко мне, а к нему:
— А молодой господин?
Мой хозяин посмотрел ему в глаза и тем же бесцветным голосом произнес:
— Назовите мне ваше имя. И, кстати, имя вашего начальника.
— Мое имя Юхан Улуф Карлссон, а начальника зовут Андерс Фрис.
— Неужели Юхан Улуф не видит, что я один в дилижансе? Здесь никого больше нет.
Таможенник не выдержал и отвел глаза. Побледнел, потом лицо его покрылось красными пятнами. Он искоса посмотрел на меня, и у меня заледенела кровь в жилах: столько сострадания и искренней жалости было в его взгляде. Не говоря ни слова, он вернул паспорт, поднял шлагбаум и постучал ладонью по кабине дилижанса — знак кучеру, что тот может продолжать путь.
Я не сразу понял, что поразило и испугало меня более всего, а когда сообразил, мне стало и вовсе нехорошо. В реплике моего повелителя не было и намека на ложь. Он и в самом деле был уверен, что никого, кроме него самого, в кабине дилижанса нет. Я для него — пустое место. Никто. И что он будет со мной делать? Эта загадка превосходила мои умственные способности, но дурные предчувствия охватили меня с такой силой, как никогда раньше. Даже в искалеченной войной Карлскруне смерть была не так страшна, потому что она узнаваема, потому что война — игра, и всегда есть надежда, что кости выпадут в благоприятной комбинации.
Дилижанс мерно покачивался в летней ночи, и меня, как я ни старался сохранить ясное сознание, начало клонить в сон. В конце концов я задремал, и один бог ведает, сколько времени прошло, прежде чем карету сильно тряхнуло и я проснулся. Ты, любимая моя сестра, никогда не покидала город, никогда не оказывалась ночью далее, чем в двух шагах от зажженной лучины и печи с раскаленными углями. Здесь, далеко от города, царит такой мрак, что ты даже и представить не можешь. Звезды на небе — единственный светлый пункт, но все остальное — аморфная, грозная масса. Иногда с трудом удается различить силуэты высоченных сосен и елей, выстроившихся вдоль дороги бесконечными рядами.
Он не шевелился, но и не спал. Смотрел в окно теми же пустыми глазами, и казалось, во всем мире нет ничего, что могло бы привлечь его внимание.
9
Должно быть, мы ехали всю ночь по той же колее, потому что, когда я проснулся, чуть не упав со скамьи при внезапной остановке, было уже светло. Светло, но пасмурно, вчерашней жары как ни бывало. Мой повелитель сидел напротив, прямо и неподвижно, точно усталость ему не знакома. Он молча открыл дверцу и выскочил на траву. Я последовал за ним.
— Есть здесь конюшня, где я бы мог вымыть своих жеребчиков? — спросил кучер. — И сеновал, чтобы вздремнуть немного?
— Здесь нет ничего ни для тебя, ни для твоих лошадей, — с прежним безразличием ответил хозяин, достал из кошелька монету и отдал кучеру.
Тот, судя по всему, остался доволен, развернул неуклюжий экипаж и исчез — по той же дороге, что приехал, потому что никакой другой не было.
Я осмотрелся. Мощеный двор, в середине фонтан, представляющий сидящую нагую женщину в окружении наяд и дельфинов. Но фонтан, судя по всему, давно не работал; скупые капли, сочащиеся из пастей дельфинов, радовали разве что бурно разросшийся мох. Казалось, плачет сам почерневший мрамор. Вода в бассейне была такая мутная, что не удавалось разглядеть дно и определить, глубок он или мелок. От дома к лесу шла липовая аллея, а сразу за воротами — лес; хотя я бы и лесом его не назвал: чахлые, полусгнившие ели. По другую сторону зеленое поле, но и оно заросло сорной травой.
Некогда роскошная, а ныне медленно умирающая усадьба. На фасаде кое-где отвалилась штукатурка, флигели, хозяйственные постройки пусты. Хлева и стойла не подают признаков жизни. Где-то, впрочем, лает собака.
Как могу я описать, дорогая сестра, охватившие меня страх и тоску? Что случилось с этим некогда богатым поместьем, ныне напоминающим пораженный гангреною орган? И я даже подумать ничего не успел, вопрос сам сорвался с моих губ:
— Куда мы приехали? Что здесь произошло?
Спросил и тут же закрылся в ожидании удара — решил, что за неуместный вопрос тут же последует наказание. Но, к моему удивлению, хозяин ответил, и впервые в голосе его прозвучало что-то похожее на грусть, хотя глаза оставались мертвыми.
— Это имение моего отца. Птицы здесь больше не поют.
Я не понял, что он хотел сказать, но спрашивать не стал.
Он знаком приказал мне следовать за ним, но не в большой дом, а в одно из небольших низких строений, за которым начинался луг. Выдернул из-за пояса палку и пропустил меня вперед. Глаза мои с трудом привыкали к темноте, но я сразу почувствовал чье-то присутствие, словно за мной кто-то наблюдает, причем ничего хорошего от этого ждать не стоит. Воздух в сарае был настолько затхлый, что я сделал шаг назад и в тот же миг услышал глухое рычание. Услышал и увидел: гротескно огромный пес. Холка на уровне моей груди, а весит наверняка намного больше, чем я. Под шерстью играют мускулы, могучие, как якорные цепи, из пасти течет слюна. Чудище молча уставилось на меня, и я увидел в его глазах свою смерть. Зверь прыгнул, и его челюсти щелкнули меньше чем в пяти дюймах от моей глотки. По металлическому звяканью я понял, что пес на цепи.
Я упал. Оскаленная морда циклопического пса была совсем рядом. Я видел ржавые звенья на его шее, чувствовал его зловонное дыхание.
— Это Магнус, — услышал я голос за спиной.
Хозяин сорвал с меня шляпу и бросил псу. Тот вцепился в нее зубами, прижал лапой и рванул.
— Может случиться, что ты устанешь от моего гостеприимства, — продолжил хозяин. — Устанешь и надумаешь покинуть эти пенаты по собственному желанию. Имей в виду, что в таком случае я спущу Магнуса с цепи. Он не забудет твой запах. Запах страха и мочи, которая стекает у тебя по ляжке. И он найдет тебя, где бы ты ни прятался. Где-нибудь в лесу, там, где некому будет его остановить. Он разорвет тебя на куски и оставит доклевывать воронам.
Хозяин развернулся и вышел из сарая. Я последовал за ним.
Как и снаружи, в доме царили запустение и разруха. Треснувшие стекла в окнах, ржавые пятна на потолке — я еще во дворе заметил, от черепицы на крыше мало что осталось. Обои пузырятся от влаги, пахнет плесенью и отсыревшей штукатуркой. Доски пола потемнели от влаги и при каждом моем шаге скрипели так, будто я причинял им невыносимую боль. Пустые темные залы, обивка на диванах и креслах местами сгнила, и из нее торчали лохмотья конского волоса.
— Завтра приступим к работе, — сказал хозяин и оставил меня одного.
Я слышал, как хлопнула дверь, слышал его шаги во дворе.
Он, как ты уже поняла, дорогая сестра, не озаботился указать мне место для спанья, поэтому пришлось искать самому. Многие двери в огромном доме оказались запертыми или заколоченными. Весь нижний этаж когда-то был предназначен для пиров. Большой зал для танцев, совершенно пустой, если не считать сложенных штабелем стульев в углу. В соседнем зале — огромный, человек на тридцать — сорок, обеденный стол с треснувшей столешницей. Над камином — портрет маслом, если это можно назвать портретом: изображен господин на фоне пшеничного поля, множество перстней на пальцах, орденская лента на шее. А головы нет — кто-то вырезал голову, очень неровно: либо торопливо, либо в припадке ярости. На месте лица зияет дыра с торчащими нитями холста по краям. Забегая вперед, скажу, что потом я нашел вырезанный кусок в камине, среди золы.
На втором этаже я нашел несколько спален, все пустые. Выбрал первую попавшуюся и обнаружил, что матрас сыр и вонюч, а рама кровати подгнила так, что вряд ли выдержит даже мой малозначительный вес. Поэтому я предпочел спать на полу, подложив вместо подушки свой саквояж.
Но спать я пока не собирался, а любопытства ради обследовал второй этаж. В торцевом конце я нашел спальню побольше, даже не побольше, а огромную. Там наверняка когда-то спали хозяева. На стене висел портрет, на этот раз женский. Очень старый — такие платья уже давно не носят. Руки подняты в приглашающем жесте, дама на портрете словно приглашает зрителя занять место рядом с ней. И у нее тоже голова отрезана, но куда аккуратнее, чем у мужчины внизу. Идеально круглое отверстие.
Мне не понадобилась много времени, чтобы отыскать недостающее. Я сразу заметил, что на широкой постели что-то лежит. Откинул одеяло и увидел тряпочную куклу в натуральную величину, изображающую женское тело. Лицо с портрета, аккуратно пришитое к голове куклы, улыбалось тепло и приветливо, но, как мне показалось, выражало и другие чувства. Прихоть ли это художника или гротеск самой композиции — знать мне не дано.
Матрас рядом с куклой был примят. Я был почти уверен, что мой хозяин именно здесь проводит ночи, положив руку на талию этой довольно уродливо сшитой куклы. И подозрение мое не замедлило подтвердиться в ближайшие ночи: я слышал, как он с ней разговаривает, всегда очень тихо, так, что слов не разобрать, но иногда слышались и другие звуки, тоже непонятные: то ли он смеялся, то ли плакал.
Я вернулся в свою комнатушку и забился в угол, поставив на всякий случай стул перед дверью. Подобрал колени к подбородку и лежал, трясясь от холода, но больше от тоски и страха, пока не заснул. Ночью огромный дом наполнился звуками, словно все, кто когда-то здесь жил, вновь явились в свои владения. Я не могу точно сказать, во сне ли, наяву ли, а скорее на зыбкой границе между сном и явью, мерещились мне вопли страсти и боли, мольбы о спасении, странное хихиканье, эхо давно отгремевших пиров; мне виделись также мужчины и женщины в платьях старинного покроя, играющие в жмурки в огромном бальном зале внизу.
Ночью пошел дождь и поднялся ветер, я слышал, как он воет за окном, как капли дождя со звоном падают на чердачный пол двумя этажами выше. Воздух насытился влагой, и стало еще холоднее.
10
Дорогая сестра, я проснулся от странной тяжести, наверняка и тебе знакомой, — тяжести недоброго взгляда.
— Время, — сказал он коротко, не успел я вскочить и протереть глаза.
Он сидел на постели, той самой, которой я побрезговал.
Я проследовал за ним во двор, к тому низкому сараю, откуда Магнус уже пожелал мне доброго утра злобным, пополам с рычанием, лаем. Мне очень не хотелось встречаться с этим чудищем, но оказалось, что и у хозяина не было такого намерения: мы прошли мимо, к небольшому каменному строению. Хозяин открыл замок большим железным ключом и пропустил меня вперед.
В большой комнате с закопченным камином стоял стол, а на столе лежал человек. Юноша, совсем молодой, вряд ли намного старше, чем я, если вообще старше. Руки и ноги его были привязаны стянутыми под столом ремнями так, что он не мог сделать даже малейшего движения. Между зубов втиснута палка, а под палкой виден кусок ткани — кляп. Глаза завязаны. Рядом со столом на полу стояли несколько бутылок и воронка. В комнате витал кислый запах — все ясно. В беднягу вливали вино, пока он не потерял сознание. Красивое, чистое лицо, волнистые волосы до плеч, точно такие, как у меня. Русые, с золотистым оттенком.
Я не успел прийти в себя от увиденного, как услышал за спиной тот же блеклый, без всякого выражения, голос:
— Мне сказали, ты учился у фельдшера. Скажи, сколько рук и ног ты отрезал ради спасения жизни раненых?
— Сам? Ни одной. Я подавал инструменты, — сказал я, и сердце мое сжали ледяные пальцы ужаса. — Но я много раз видел, как это делает мой учитель.
— Достаточно. Это твой пациент, Кристофер Бликс. Я хочу, чтобы все его конечности были отделены от тела, как при неизлечимых ранах картечью или штыком. Обе ноги, обе руки. Далее я хочу, чтобы ты его ослепил, вырезал язык и проткнул барабанные перепонки. Так ты отработаешь твой долг. Нить его жизни в твоих руках, и если ты оборвешь ее из сострадания или по неосторожности, то обещаю: ты будешь завидовать его судьбе. Все необходимые инструменты в твоем распоряжении. Надеюсь, ты хорошо понял мои слова.
Голова закружилась так, что я вынужден был схватиться за стену. Я не верил своим ушам. Неужели кошмарные видения продолжают меня преследовать? Потрясение было так велико, что я забыл про страх, внушаемый мне этим дьяволом в человеческом облике.
— Нет! — прошептал я, хотя мне показалось, что я кричу во весь голос. — Ни за что на свете! Даже ради моей свободы. Отправьте меня назад в Стокгольм, я охотнее проработаю двадцать лет на каторжных работах, прикованным к верстаку.
Он спокойно покачал головой:
— Такой возможности уже нет. Если ты откажешься, я отдам тебя Магнусу, он сожрет тебя живьем, начиная с ног.
Он смотрел на меня по-прежнему бесстрастно. Даже не на меня, а сквозь меня.
— Ну что ж… выбирай!
Я зарыдал, вслушиваясь в его спокойное дыхание. Он ждал ответа. Он мог бы и не ждать — и он, и я заранее знали, какой выбор я сделаю. Я вытер слезы рукавом рубахи, но это не помогло — я продолжал плакать.
— Сейчас он усыплен вином. До наступления сумерек ты должен вырезать ему язык. Дальше — в том порядке, какой ты выберешь сам. Как можно быстрее, но так, чтобы не было угрозы для жизни. Под столом — ящик с инструментами, в мешке — кетгут и корпия. Все инструменты заточены у лучшего стокгольмского точильщика. Если понадобится что-то еще, немедленно скажешь.
Я с ужасом вспоминаю, что, даже плача, я соображал, что мне может понадобиться. Вспомнил наставления Эмануеля Хофмана, которые он повторял постоянно. «Есть только один способ избежать заражения раны, — говорил он. — Нужны можжевеловые ветки, чтобы окуривать комнату, и еловая хвоя, чтобы посыпать пол. И, разумеется, уксус».
11
Я остался один на один со связанным юношей. Прошло несколько минут, прежде чем я пришел в себя, и только тогда я услышал его дыхание. Сама мысль о жутком преступлении, которое меня заставляют совершить против этого молодого человека, приводила меня в ужас. Он мог бы быть моим братом.
Услышав его ровное дыхание, я выскочил во двор.
Хозяина нигде не было видно. Я сказал ему чистую правду. Много раз мне приходилось видеть, как Эмануель Хофман уверенной рукой режет кожу и мышцы, пока не обнажится кость; я видел, как он накладывает зажимы и перевязывает кровоточащие сосуды; как упирается в плечо раненого коленом; как после нескольких движений пилой отрезанная рука падает в толстый слой хвои на полу; как из кожи и мышц формируется культя. Выживали далеко не все. У многих рана начинала гноиться, культя багровела, потом чернела, начиналась лихорадка, и с лихорадкой приходила смерть. Все это я видел, но Хофман ни разу не позволил мне произвести операцию самостоятельно, чем, признаюсь, я был втайне доволен. Я протягивал ему инструмент, а он брал его или требовал другой. Какие у меня шансы на удачу?
Я побежал в свой закуток. Мне было не миновать рассохшегося сарая, где на цепи сидел чудовищный Магнус. Я приложил руки к вискам, чтобы не мешал свет, и заглянул в щель. Пес поднялся — звериное чутье подсказало ему, что на него кто-то смотрит. Он уставился на меня — в глазах его читалась яростная беспощадность голода. Пасть приоткрылась, и уже через несколько секунд, огибая желтые клыки, из нее поползла слюна. Я представил себя на земле, мои ноги… как он медленно перемалывает своими могучими челюстями берцовые кости, как хрустят, словно орехи, коленные чашечки…
И я опять зарыдал, сестра. Я понял, что вовсе не мужество заставляет меня растерзать другого, ничего плохого мне не сделавшего человека. Вовсе не мужество, а трусость, желание любой ценой спасти свою шкуру. Почему я так легко согласился?
Я вспомнил компендиум, который подарил мне добрый Хагстрём. Помчался в комнату, трясущимися руками вынул из саквояжа и начал читать. Описание необходимых инструментов, всевозможных вмешательств, как Хагстрём их называл, в том числе и ампутаций; глава так и называлась: «Хирургические вмешательства». Понятные и подробные рисунки. Неужели добрый профессор выручит меня еще раз?..
Но язык! Про язык в книге не было ни слова. Тут я предоставлен самому себе. Самое страшное — кровотечение. Я знал, что кровопускание часто бывает целебно, оно помогает сохранить правильный баланс жидкостей в организме, но до определенных границ. Нельзя же выпускать всю кровь.
У Хагстрёма ничего об этом не было, поэтому я решил следовать советам Хофмана. Мой ментор постоянно употреблял слово миазмы — ядовитые газы, образующиеся из находящихся глубоко в земле нечистот. Эти газы поднимаются на поверхность, отравляют легкие здоровых людей, вызывают нагноение и антонов огонь у раненых. Он постоянно гонял меня по лавкам купцов в поисках нужных средств. В этом жутком доме никаких лавок не было, зато была кладовая. Я облазил весь чулан, пооткрывал и перенюхал все банки и бутылки — ничего похожего на уксус.
За рядами полок была еще одна дверь. За ней обнаружилась выщербленная каменная лестница в погреб. Я зажег лучину, поднял над головой и увидел бесконечные ряды пыльных бутылок. Это был винный погреб. Вино, конечно, не уксус, но мне не раз приходилось делать уксус для Хофмана — достаточно несколько дней подержать вино без пробки и в тепле.
И ели, и кусты можжевельника я нашел в лесу — далеко ходить не пришлось. Наломал еловых веток и устелил ими пол. А можжевельник свернул в тугой пучок и поджег. Гореть он не хотел, но очень сырые ветки начали тлеть, и комнату заполнили густые клубы белого дыма. Дождался, пока дым заполнит комнату, и затоптал остатки.
В ящике под столом были такие же инструменты, как и у Хофмана, хотя совсем новые. Скорее всего, ими ни разу не пользовались. Щипцы, пила, ножи, хирургические иглы. Я попробовал ножи на ногте — не скользят. Значит, хозяин сказал правду — острые.
Я собирался отрезать ему язык, сестра. Развязал веревку, которая удерживала палку между зубами, вынул мокрый кляп и зачем-то убрал повязку с глаз. Растопил печь и положил в огонь кочергу. Постепенно она нагрелась до красного каления.
Потом я вытесал клин из полена и сбоку затолкал между зубов, чтобы рот не закрывался. Положил голову набок, чтобы юноша не захлебнулся кровью.
Когда я взял в руки нож, они тряслись так, что я был вынужден положить его на место и немного посидеть без движения, дабы успокоиться. Взялся за язык и тут же понял, что удержать его в руке невозможно — влажный и упруго-мягкий, он ускользал из пальцев, как ящерица из банки Хагстрёма.
Я не знал, что делать. Положил нож и вышел на улицу, прихватив с тобой одну из бутылок с вином. Поскольку штопора у меня не было, отбил горлышко и начал пить. Я узнал аромат — токайское, знаменитое вино, но мне оно вкусным не показалось, наверное, потому, что я не пил его, как полагается, маленькими глоточками, а лил в рот, пока не загорелось горло. Немало попало и на мою видавшую виды, но все же когда-то белую сорочку.
Солнце медленно двигалось к закату. Еще не вечер, но времени осталось совсем мало. Я сидел на ступеньках, обхватив руками колени, раскачивался от отчаяния и не мог ни на что решиться. И в этот момент я впервые услышал его голос, пара невнятных слов, пробившихся сквозь тяжкое опьянение:
— Вынь монету.
Я вовсе не был уверен, что смогу сделать то, что мне приказано, с полутрупом, но, если он придет в сознание — у меня нет ни единого шанса.
Я бросился в комнату — вино все же придало мне решимости. В комнате, помимо постепенно развеивающегося можжевелового дыма, сильно пахло раскаленным металлом. Ни на что не надеясь, я вывалил содержимое сундучка на пол. Но оказалось, что нашлось и то, что мне нужно: щипцы и ножницы.
Захватил щипцами кончик языка и вытянул, сколько мог, — но лишь для того, чтобы убедиться: до корня еще далеко. Ножницами не достать.
Побежал к рассыпанным на полу инструментам, схватил молоток и тупое долото. Повернул голову, прижал его щеку к столу, наставил стамеску и ударил. Меня чуть не вырывало, когда я услышал хруст сломанных зубов, но у меня не было выхода, сестра, у меня не было выхода! Ударил еще раз и еще — ударял до тех пор, пока во рту не остались только кровоточащие десны с осколками зубов. Теперь я мог просунуть в его рот ножницы. Вытянул язык и отрезал настолько близко к корню, насколько мог. Ударила струя крови. Я схватил кочергу и с руганью отбросил — забыл, что она раскалена. Обмотал руку рукавом куртки, снова взял кочергу и сунул ему в рот, вслепую, потому что кровь лилась рекой.
И только теперь он закричал, сестра. Но это было не самое худшее. Самое жуткое, что он открыл глаза и посмотрел мне в лицо.
Этот взгляд будет преследовать меня до могилы.
12
Сейчас у меня сколько угодно времени, сестра. Начался месяц гниения, а работа, которую меня заставили делать, оставляла сколько угодно времени. Раны должны заживать, и все мои обязанности сводятся к ежедневному уходу за моим пациентом. Я кормлю его кашкой, мою и слежу, чтобы все его потребности были по возможности удовлетворены. Когда он беспокоится и начинает выть, я даю ему вина. Иногда он пьет с охотой, иногда капризничает, и тогда я вливаю вино через воронку. Но и в том, и в другом случае он успокаивается.
То же можно сказать и про меня. Я только и делаю, что бегаю в винный погреб и достаю оттуда бутылки — для него, но и для себя тоже. Пью столько, сколько могу. Хозяину, похоже, все равно, чем я занимаюсь. Он даже видел меня, когда я, груженный бутылками, нетвердою походкой шел по коридору, но не сказал ни слова. Никакой радости в пьянстве нет, но все же предпочтительнее, чем трезвость. По крайней мере, картинки становятся не такими яркими. Можешь ли ты понять ужас, который каждый раз охватывал меня, когда я приступал к очередной экзекуции? Вряд ли… Этого никто не может понять. Ни один нормальный человек. Например, приложить к его глазу острие ножа и давить, пока мир для него не погаснет навек. Эти сцены разыгрываются передо мной непрерывно, стоит лишь закрыть глаза.
Удалив очередную конечность, я отдаю ее Магнусу и смотрю, как пальцы один за другим исчезают в ненасытной глотке, как он с легкостью перегрызает крепкие трубчатые кости, чтобы добыть костный мозг. И время от времени это чудовище косится на меня из своего угла, будто хочет сказать: «Ты на очереди».
Постоянный винный дурман мешает мне отличить бред от действительности. Рисунок на обоях начинает шевелиться и превращается в гигантского осьминога, готового задушить меня, стоит подойти поближе. Как-то ночью, когда я пошел в подвал за очередной бутылкой, я видел при свете мышиного короля и целый рой связанных хвостами крыс. Или привиделось? Они с отвратительным визгом бегали вдоль стены и исчезли в углу, хотя норы я не нашел. Говорят, это дурной знак.
Особенно много я пью перед сном и убиваю сразу двух зайцев: засыпаю, потеряв сознание, и просыпаюсь все еще пьяным.
Как-то ночью я проснулся от каких-то звуков совсем рядом. Открыл глаза и увидел, что хозяин роется в моих вещах. Потом он сел на кровать и стал читать мои письма к тебе, дорогая сестра, все мои неотправленные письма. Он читал и смеялся — но не поручусь, что это был не сон, потому что я ни разу не слышал его смех.
Компендиум Хагстрёма очень мне пригодился. Подробные рисунки, как наилучшим образом проводить ампутацию, как надо пилить кость не там, где сделан разрез, а отодвинуть кожу и мышцы и отпилить немного выше, чтобы сохранить кожно-мышечный лоскут, необходимый для заживления раны и формирования культи. Следуя рисункам Хагстрёма, после удаления конечности я накладываю кожаный жгут, сделанный из найденной в пустой конюшне вожжи. Я смазал ее нутряным жиром, она стала мягкой, податливой и не рвется, когда я затягиваю ее изо всех сил. Я сделал в ней небольшую петлю и вставил в петлю стамеску. Вращая стамеску, я затягиваю жгут, и кровотечение останавливается.
Аппетита у меня совершенно нет, и это хорошо, моя дорогая сестра, потому что хозяин о моем пропитании не заботится. Сейчас лето, в лесу полно ягод и грибов, так что мне вполне хватает. А что он сам ест — представления не имею. Может, у него где-то есть тайный склад провианта, о котором знает он один. Я очень похудел, штаны сваливаются, пришлось подвязать их шнурком. Портрет в зале… я боюсь проходить мимо этого портрета. Хозяин как-то сказал, что это его отец, которого он ненавидел. Он умер несколько лет назад, но мне иногда видится, что отец его бродит по залам и ощупывает воздух. Он же слеп, у него нет головы. Он ищет своего сына, а зачем — обнять или задушить, знать мне не дано.
Вчера я приготовился отнять левую руку. Останется только правая. Придется изобретать новый способ привязывать пациента к столу. Раньше я использовал для этой цели его конечности. Я наточил нож, проверил каждый зубчик на костной пиле. Полил уксусом стены и пол, поменял еловую подстилку. Окурил комнату можжевеловым дымом.
И тут я увидел, как что-то блеснуло у него на пальце. Это было кольцо, сестра. На мизинце у него был перстень. Я наверняка видел его и раньше, но не обратил внимания или, вернее, не придал значения. Перстень золотой, с большим овальным камнем.
Я плюнул на палец и хотел скрутить кольцо, но рука с черными отросшими ногтями дернулась и попыталась в меня вцепиться. Я успел увернуться, и он меня не поцарапал.
На темном камне выгравирован герб, очень тщательно, с мельчайшими деталями.
У меня закружилась голова. Я бросил вожжу и вышел на крыльцо, чтобы получше рассмотреть перстень.
На березе на опушке леса каркнул ворон. Я рассмотрел перстень со всех сторон. Такие перстни носят только аристократы: герб символизирует принадлежность к знатному роду. Даже если я никогда не узнаю его имени, наверняка найдется кто-то, кому знаком этот герб.
Меня затрясло. Провидение послало мне возможность пусть жалкого, но все же оправдания того, что я поступил с этим юношей так, как не поступают даже с худшим врагом, даже с приговоренным к смерти преступником. Но как это сделать? Выпитое вино не позволяло мне сосредоточиться.
Когда я услышал голос, решил, что меня хватит удар и я замертво свалюсь на землю.
— Что с рукой? На твоей одежде нет пятен. Почему ты тянешь?
Хозяин стоял у меня за спиной. Я не слышал его шагов. У меня волосы встали дыбом, и я сам понял, насколько фальшиво прозвучал мой ответ.
— Я как раз собирался приступать, господин, — сказал я, сжимая перстень в кулаке.
Его лицо, как всегда, ничего не выражало, а глаза были пусты и темны, как лесное озеро ночью.
— Что ты сжимаешь в кулаке? Я вижу. Покажи!
Я склонил голову и открыл ладони.
Они были пусты.
Зная его противоестественную проницательность, я незаметно уронил перстень в траву и прикрыл ногой.
Он долго смотрел на мои дрожащие руки.
— Не тяни время. Ты отощал, а я не вижу смысла в том, что ты сдохнешь, не выполнив поручение.
С этими словами он повернулся и ушел.
Когда я убедился, что он меня не видит, быстро поднял перстень. Его последние слова навели меня на мысль, до которой я сам ни за что не додумался бы.
Я вернулся к моему пациенту и положил руку ему на щеку. Лицо его было все еще красиво, несмотря на пустые глазницы и проваленные из-за отсутствия зубов щеки. Я никогда не прикасался к нему так интимно, и он, как мне показалось, немного успокоился. Зажал кольцо между указательным и большим пальцами и поднес к его губам. Когда мне показалось, что он узнал его форму, положил перстень ему в рот и принес воды. Прислушался к глоткам и заглянул в рот, чтобы убедиться, что он проглотил фамильный перстень.
Я не понимал до конца дьявольский план моего хозяина. Ясно, что он куда-то его отправит после того, как заживет последняя культя. И есть шанс, пусть небольшой, что кто-то этот перстень обнаружит. Как — я не мог представить, ведь после того, как я ампутирую последнюю руку, у него не будет никакой возможности кому-то что-то сообщить. Но может быть, может быть… Может быть, кто-то найдет перстень, может быть, след каким-то образом приведет сюда, в это логово сатаны, и неслыханное злодеяние будет раскрыто.
Я не был уверен, что он меня слышит: уже на третий день по приказу хозяина я проткнул ему барабанные перепонки, после чего хозяин изо всей силы поочередно хлопнул в ладоши около каждого уха и убедился, что юноша даже не вздрогнул. Но на всякий случай я склонился к нему и громко сказал:
— Если перстень выйдет естественным путем, я его вымою и опять дам тебе его проглотить. А потом тебе придется позаботиться об этом самому. Как — ума не приложу.
Если он даже и понял, никак не показал.
Потом я ампутировал руку, перевязал сосуды, затянул закруткой жгут, отнес руку Магнусу и поплелся в винный погреб — у меня было только одно желание: напиться до бесчувствия. Но спать я не мог. Достал перо, размешал в воде золу и сел писать тебе, мой дорогая сестричка, единственный мой друг.
Помнишь ли ты, сестра, как мы говорили, что должен быть и другой мир, кроме этого? Помнишь ли ты эти весенние ночи, когда я стоял на коленях у твоей постели, пока пение птиц не поведает нам о рассвете? Как мы воображали прекрасный луг вдали от этой юдоли страданий, как мы побежим с тобой по этому цветущему лугу? А когда устанем, присядем в тени клена, подставив лицо весеннему ветерку, напьемся хрустальной воды из родника и утолим голод яблоками и дикой малиной… Как мы будем смеяться и прыгать — вдали от вымирающей Карлскруны, где на ялах вывозят черные трупы с зимовавших кораблей и выкладывают их штабелями на берегу? Как мы будем счастливы! Так могут быть счастливы только брат и сестра… Я уже не мечтаю ни о цветущих лугах, ни о дикой малине. Для меня все кончено. Потерянную невинность нельзя вернуть, и все мои мечты о будущем пошли прахом. Как я могу быть счастлив после всего, что я видел, и, самое главное, после того, что я сделал?
Скоро уже четыре года, как лихорадка отняла тебя у меня, моя любимая сестра. Я понял, что ты уже не дышишь, только когда на груди твоей перестала шевелиться простыня. И мне ничего не оставалось, кроме как выкопать могилу, сплести венок из весенних цветов и поставить крест из двух веток на месте твоего вечного упокоения.
Я уже не прошу, чтобы ты дождалась меня в тени этого клена, с розовыми щеками и в белой льняной юбке, в той, что подарила тебе мама в день твоего рождения, которому суждено было стать последним. Теперь я молюсь о другом. Я молю Бога, чтобы ты лежала в той яме, где я тебя оставил, чтобы за пределами жизни нас не ждал никакой райский луг. Я не хочу, чтобы ты узнала, что натворил твой брат. Я скоро и сам окажусь в такой же яме, где нет ничего, кроме вечной, неисчерпаемой пустоты.