1793. История одного убийства [litres]

Натт-о-Даг Никлас

Часть третья

Ночная бабочка

 

 

Весна 1793

Где жизнь моя? Где чувства? Где мечты? Огонь страстей, томление желаний? Я обнимаю клочья пустоты, В глазах моих туман воспоминаний, А холод, и бессилье, и тоска, Что кровь мою навек оледенили, Доказывают мне наверняка, Что я уже давным-давно в могиле.

 

1

Развести огонь в печи — штука непростая. Головоломка размеров, углов и промежутков. Дрова надо сложить правильно и тщательно. Огонь — живое существо, и как все живое, он умирает, если ему не хватает воздуха. Тщательно наколотые, но сырые дрова, которыми Анна Стина топила дома, в предместье Катарина, было куда труднее разжечь, а здесь-то — пустяк. Сухой хворост. Достаточно поднести лучину, и вспыхнет, как факел. Распорядитель ждет только, когда служка на башне выкрикнет время — и пробьет час разжигать костер в честь святого Вальборга.

Анна Стина в детстве побаивалась огня. В сказках огонь называли «красным самцом», и никогда ничего хорошего от него не ждали, всегда представляли безжалостным чудищем. Она понимала, что сказки эти идут из старых времен, их рассказывали старики, видевшие собственными глазами, как огонь пожирает деревянные лачуги. Но Анна Стина — дитя иного времени, она выросла в каменном, а не деревянном Стокгольме. Деревянных лачуг становится все меньше, и с годами уже трудно увидеть связь между ненасытным огненным штормом и мирным потрескиванием дров в печи. И даже сегодня, в день, когда огню позволяют несколько часов поиграть в былое величие, он все равно приручен и окружен бесчисленными ведрами с водой и пожарными шлангами.

Вечер на удивление теплый, но с моря дует прохладный ветер. И слава богу: когда ветер с моря, Барнэнеген оказывается с наветренной стороны от Фатбурена, где вонь оттаявших нечистот можно не только почувствовать, но и увидеть в виде плюмажей почти неподвижно висящих в воздухе металлически-синих мух. А сизое вечернее небо в этот короткий период между весной и летом согревает душу. Позади угольно-черный зимний мрак, когда идешь по переулку, вытянув руки, чуть не на ощупь, а за тобой подглядывают кошачьи глаза уличных фонарей, которым не под силу осветить даже собственный столб. А если, не дай бог, выронишь что-то в снег, единственный шанс найти — остаться на месте и ждать рассвета. Весной природа не в силах нарушить данные ею обещания, даже если бы и хотела. Она вынуждена их выполнять, и все кажется возможным и достижимым.

И весело не только ей.

На лугу полно народу. На траве расселись дети, бродяги и нищие из предместий Катарина и Мария, рабочие мануфактур, те, у кого еще есть силы и желание куда-то идти после работы. Чуть подальше — публика почище: владельцы фабрик с друзьями из Города между мостами, аристократы в роскошных шелковых одеяниях с непременными кружевами. А рядом с ней, Анной Стиной, устроился Андерс Петтер, соседский мальчик. Он на пару лет старше, уже готовится выйти в море со своим отцом. Скоро, очень скоро придет время, когда он уверенным шагом пройдет по ребристым деревянным сходням, корабль вооружится парусами и отправится в плавание. В другой, неизвестный мир, далеко-далеко от Стокгольма. Анна Стина завидует ему. Сама-то она прикована к Сёдермальму невидимыми, но оттого не менее прочными цепями.

Не успела она подтянуть колени к подбородку, чтобы сделаться поменьше и не представлять такой лакомой добычи для усилившегося и похолодавшего ветра, послышался крик:

— Пора!

В основание сунули факел, огонь несколько раз лизнул нижние сучья и стал быстро карабкаться наверх, к вершине высоченной кучи хвороста.

Тут же возникло замешательство: оказывается, команду зажигать дал не служка с башни, а какой-то оборванный мальчуган. Ему надоело ждать, и он ловко передразнил голос служителя. Пожарник под хохот толпы с притворной свирепостью бросился в погоню за нарушителем, но стайка мальчишек брызнула во все стороны, и уже непонятно, за кем из них гнаться. Но заряд веселья уже получен. Бутылки с самогоном передаются из рук в руки. Костер становится все ярче, языки пламени похожи на раскаленные когти, царапающие быстро чернеющее небо с уже высыпавшими звездами. Словно соревнуясь с ними, костер посылает в небо мириады раскаленных искр, но они быстро гаснут и медленно опускаются на землю серыми мучнистыми мотыльками. На фоне костра люди выглядят, как безличные кривляющиеся силуэты, никого не узнать. Чуть поодаль какого-то переосвежившегося парня остановили полицейским ухватом, он дергается и пытается вырваться, но рога ухвата обхватили его шею надежным замком, а до самого полицейского ему не дотянуться: рукоятка достаточно длинна. Народ одобрительно хохочет, радуется отчаянным и неуклюжим попыткам освободиться, свидетельствующим о бойцовской натуре пьяницы.

Лишь только когда толпа зевак немного рассеялась, Анна Стина заметила, что Андерс Петтер положил ей руку на плечо.

Анна Стина знала, что такой момент наступит. Она уже не маленькая, и даже ее короткая жизнь отучила девочку от излишней доверчивости. Андерс — товарищ ее детских игр, друзья не разлей вода, но теперь они стали старше, и его интерес к ней уже за пределами детской дружбы. Она ничего не имеет против Петтера, он ей даже нравится. Приятный парень, мягкий в обращении. И красивый: темные волосы, ярко-синие глаза. Но она пока не готова к решительному шагу, а он настаивает. Анна Стина никакого любовного томления не испытывает. Она просто не знает, что это такое. Ее мать, Майя, уже много лет живет без мужа, и мужчины у нее нет, и она от этого нисколько не страдает. В какой-нибудь другой вечер и, может быть, очень скоро, но не сегодня.

Она давно ждала этого момента, ждала со страхом, мучительно размышляла, как отказать Андерсу и при этом не обидеть, не разрушить их давнюю дружбу. Даже мысленно расписала, что и как она скажет, в какой момент улыбнется и даст понять, что надежда не потеряна. Поэтому ее саму удивило: она довольно резко сбросила его руку и замолчала, забыв заготовленные заранее приветливые слова. Молчала и радовалась, что в темноте не видно, как щеки ее заливает краска.

Вместо нее заговорил Андерс:

— Ты же знаешь, что мне нравишься, Анна. И всегда нравилась.

Она будто онемела, не может выдавить ни слова.

— Тебе уже скоро пора замуж. Мать твоя болеет, а когда помрет, ты и вовсе одна останешься. У тебя нет никого, Анна. Пойдем к пастору, он нас обвенчает…

Он говорит все тише и тише, потом умолкает, а она так и не знает, что ему ответить, и ненавидит себя за это молчание, и чувствует, как в нем закипает обида. Что с ней? Она будто упавший с телеги в Барнэнгене острый и бессловесный осколок мрамора, предназначенного для волшебного резца Сергеля.

Ее возвратили к жизни всхлипывания Андерса — парень неожиданно заплакал и ушел. Она уже не видит его, но этот плач словно вернул ей прежнего Андерса, мальчишку, которого она утешала, которому промывала ободранные локти и коленки, смазывала маслом рубцы на спине и ягодицах, оставленные розгами свирепого отца. Когда они были детьми, предместье Катарина вовсе не казалось им убогим, это они осознали гораздо позже. Для них это была сказочная страна, полная загадок и приключений. Выдумывала игры она, Анна Стина, но без участия Андерса что за игра! Крыша их лачуги превращалась в палубу фрегата по пути из Китая или Индии, а щепки и камушки — в фарфор и нефрит, которые непременно принесут им счастье. Когда начинались летние дожди и по склонам церковного холма журчали ручьи, они играли в пожарных: Анна Стина извещала о только что замеченном пожаре (она важно называла его где-то услышанным словом «возгорание»), а Андерс, хохоча, черпал дырявым ведром воду и спасал положение.

Ее фантазия не знала границ, и она долго считала, что Андерс так к ней привязан именно из-за этих выдумок.

А теперь он плакал, и она, ни о чем не думая, догнала его на краю луга и обняла вздрагивающие плечи. Он спрятал лицо в ладони, а она начала укачивать его, как в детстве. Наконец он обернулся и положил голову ей на плечо. Анна Стина гладила его темные волосы, приговаривала что-то, и ей становилось легче на душе, казалось, все наладится, все будет хорошо… пока Андерс не обернулся и не закрыл ей рот поцелуем, сцепив руки за ее спиной. Она отшатнулась, он подался за ней, и они оба упали в траву. Андерс прижал ее к земле всем телом, а когда она попыталась протестовать, не смогла ни слова сказать — он втиснул соленый язык ей в рот. Сначала она огорчилась — он ее неправильно понял, и тут же на смену огорчению пришел страх. Что он делает? Рассчитывает, наверное, что жаркие поцелуи наведут ее на другие мысли? Думает, она ради приличия разыгрывает недотрогу и даже благодарна ему за такой напор — дескать, вся вина на нем, а она девушка порядочная? Она попыталась уговорить его, успокоить, но куда там. Закричала, позвала на помощь — никого. И тут ее охватила паника. Андерс намного сильнее ее. Намертво прижал к земле, а коленом больно раздвинул бедра и втиснулся между ними. Он хочет забрать у нее то, что она пока не хочет отдавать, и она ничего не может сделать, у нее слишком мало сил, чтобы сопротивляться.

Потом Анна Стина удивлялась, как много успела передумать в эти короткие мгновения. Самые противоречивые мысли. Пробовала себя уговорить, что она сама виновата, что все естественно, что у нее нет причин сопротивляться — с какой стати? Они знают друг друга с молодых ногтей, почему бы не узнать еще ближе? В их предместье такое случается часто: детская дружба перерастает во взрослые отношения. Мужчина знает, что делает, а девушке положено внять его резонам.

Ну нет! Она засосала его нижнюю губу, укусила что было сил и, как только Андерс на секунду ослабил хватку, закатила ему две оплеухи, одну за другой. Он выпростал руки, чтобы унять кровь, скатился с нее на траву и так и остался лежать.

Теперь плакали оба, но первой успокоилась Анна Стина. Протянула руку и дружески погладила Андерса по голове, словно хотела сказать — ничего страшного не произошло, все можно понять и простить, но он дернулся, словно она ткнула в него раскаленным прутом, вскочил и, чуть не упав, побежал вверх по холму.

Анна Стина посидела еще немного. От костра у залива остался огромный, все еще раскаленный, медленно остывающий скелет, но и он скоро обратится в пепел. Только сейчас она заметила — в двадцати локтях сидит нищий в шляпе, чешет свалявшуюся бороду и скалится, сунув руку в грязные и заблеванные штаны.

— Лучше представления и не придумать. — Он выплюнул табак и подергал рукой в штанах. — Ничего, со временем найдешь парня позабористей, только не забудь про бедного нищего, я тоже хочу поглядеть. Шиллинг дам!

Он захохотал, радуясь собственному остроумию. Ее передернуло. Отряхнулась и пошла той же дорогой, что и Андерс Петтер — домой, в предместье Катарина.

 

2

С весной пришло тепло, а с теплом — лихорадка. Лихорадка не знает пощады, болеют все — и стар, и млад, и богач, и бедняк, но, как всегда, хуже всех приходится слабым. Сколько Анна Стина себя помнила, мать всегда работала прачкой в текстильной мануфактуре. Время от времени, правда, ей приходилось стирать и на шатких деревянных мостках в заливе — шерсть и лен, лен и шерсть, бок о бок с такими же, как она, бедолагами. По весне лихорадка приходила всегда, сколько Анна Стина себя помнила, и она просачивалась в первую очередь в мануфактуры, хотя хозяева старались не открывать окна в надежде оградить себя от вредных городских испарений. И Майя заболевала одной из первых. На этот раз началось с болей в горле, распухли железы на шее, ночью начался жар. Она металась, сбрасывала одеяло, простыни мокрые от пота. Лихорадка сменялась ознобом, мать то прижималась к спавшей рядом Анне Стине, то чуть не сталкивала ее на пол. Отказывалась и от еды, и от питья, каждый глоток стоил долгих уговоров.

Мать безостановочно бредила. Сплошной, неудержимый поток слов, который ни один из живущих на земле людей не смог бы наполнить смыслом. Но иногда — совершенно ясная речь, будто она в сознании и здравом уме. Вечером, пока Анна Стина пыталась уговорить мать проглотить хоть несколько ложек жидкого супа, та вдруг начала рассказывать о пожаре. Как и многие старики в округе, она называла его «красный самец». Пожар обратил в пепел чуть не все предместье. Было это в тысяча семьсот пятьдесят девятом году, когда Майя Кнапп всего лишь пару лет как покинула материнское лоно. Анна Стина много раз слышала эту историю, но никогда с такими подробностями. В жару лихорадки Майя говорила не прерываясь, вспоминала мельчайшие детали с пронзительной ясностью, будто и сейчас видела их перед собой. Собственно, из-за этого пожара они и перебрались в предместье Катарина много лет назад.

Сейчас Майя Кнапп арендует койку для себя и дочери в Катарине, но родилась она в предместье Мария, и в тот роковой день строила во дворе большое и богатое поместье. Уличные камни изображали дома и флигели, из сухих щепок получился отличный забор. Родители работали в поле, а присматривала за Майей соседка, очень старая, к тому же парализованная на левую сторону. Она то и дело задремывала, и Майя была предоставлена самой себе.

Сразу после полудня в башне церкви Марии зазвонил колокол. Но не как всегда, а странно: два удара, короткий перезвон, еще два удара. Почти сразу ответила церковь Катарины, за ней — все три церкви в Городе между мостами, и под конец отозвались Божьи храмы по другую сторону фьорда — Клары, Якуба и Хедвиги. Бухнула двойным залпом пушка на Корабельном острове. По всем городу вывесили флаги, показывающие направление пожара.

Потом появился запах. Едкий, щиплющий глаза запах гари. И первые погорельцы. Они тащили с собой свое имущество — кто на тачке, а кто и на спине — много они не нажили. Первые полчаса жители еще надеялись, что пожар удастся погасить, но с появлением крыс рухнули все надежды.

Крысы бежали серой, колышущейся, все нарастающей волной. Из подвалов, продуктовых складов, из домов и сараев. Давно известно: если серые братья спасаются бегством, значит, надежды нет. Началась паника. Через час весь квартал Мария был окутан дымом.

Прибежал запыхавшийся мальчишка, чтобы увести парализованную соседку.

— Беги! — крикнул он Майе. — Беги к Слюссену! Пожар идет с запада, с Танто и Хорнстулля.

Как она могла бежать? Ей было строго запрещено покидать двор без родителей, и Майя решила ждать.

И ждала, пока из глаз не полились слезы. Каждый вдох сопровождался кашлем.

Только тогда она выбежала на улицу — и тут же заблудилась. Ни разу в жизни она не переступала порог родной хижины без родителей. Все заволокло дымом, и Майя не узнавала знакомых примет. Церковная башня, мельницы — все исчезло в густом, непроглядном дыму. Сотни перепуганных, визжащих и орущих чужих людей. Тяжелые деревянные башмаки, повозки, тачки… Она очень испугалась, что ее затопчут, и спряталась в промежутке между деревянными домами, легла на землю и тут же обнаружила: лежа дышать намного легче. Прижала щеку к земле и ждала. С запада из дымного тумана доносились жуткие звуки — мычали брошенные в огненном аду коровы, отчаянно, со странным привизгом ржали лошади…

Майя Кнапп просидела в своем убежище еще четыре часа. Солнце уже село, поток беженцев иссяк, и только тогда решилась она поднять голову.

Она подняла голову и увидела: небо горит. Это и был красный самец, о котором рассказывала мама. Выше, чем шпиль в церкви Марии, он рассыпал искры по багрово-черному небу, а когда искры гасли, он посылал им вслед следующую горсть.

С громовым ревом поднимался он по склону, сжирая все на своем пути. Деревянные дома загорались мгновенно, но и каменные строения богачей не выдерживали осады. Стены чернели, осыпались орнаменты, лопались стекла, и дом превращался в адскую печь, в которой горели мебель, шторы и гобелены. Листы раскаленной кровельной меди летали над кварталом, как красные летучие мыши с подбитыми крыльями. Вокруг девочки, как светляки, носились обжигающие красные искры, на коже появились волдыри, следы которых останутся на всю жизнь.

И только тогда она побежала, крича от страха и размазывая по черному от сажи личику слезы. Ей казалось, она бежит через лес, где вместо веток и листьев неумолимые языки пламени.

Маму Майя нашла на Сёдермальмской площади. Толпу погорельцев оттеснили к воде вставшие цепью стражники. Необходимости в этом не было — лишь изредка кто-то, отчаянно вскрикнув, пытался прорвать плотный строй — в огне остались его близкие. Отца своего Майя больше никогда не видела.

Пожар свирепствовал еще сутки. Майя с матерью жила поначалу на подаяния от общины, потом над ними сжалился землевладелец в Танто. От дома их ничего не осталось, а тело отца так и не нашли. А может быть, и нашли, но точно сказать никто не мог. Трупы обгорели до неузнаваемости. Целое поколение в одну ночь превратилось в бездомных, нищих, вечно пьяных бродяг, осужденных пожизненно выпрашивать милостыню, в нелепые и жалкие призраки собственного прошлого. Двадцать кварталов огонь сровнял с землей.

Майя росла, и вместе с ней росло и отстраивалось предместье — теперь уже как настоящий город с большими каменными домами. Плотники голодали, каменотесы и каменщики богатели. Деревянных хижин ее детства почти не осталось. Майя с матерью вселилась в одну из таких чудом уцелевших лачуг, к которой хозяин тут же сделал несколько пристроек, — бездомных было очень много, деньги лились рекой. Потолок протекал. К тому же дом был построен прямо на скале, и вода в ведрах за ночь покрывалась толстой ледяной коркой. Майя долго боялась подходить к печке — одна искра, и их жалкое жилище превратится в пепел.

В этой комнатушке ей суждено было провести все детство и юность. Она повзрослела, полюбила парня, зачала и родила дочь.

Отец Анны Стины исчез, как только заметил, что у Майи растет живот.

Анна Стина положила руку на лоб матери — раскаленный. Дышит еле-еле. Наверняка этот жар и напомнил матери красного самца в предместье Мария. У Анны Стины тоже заложило грудь. Она не хочет оставлять мать, но одной ей не справиться. Надо бежать за помощью, хотя ей и нечего предложить взамен.

Накинула шаль — и у самого порога наткнулась на Бумана, звонаря из церкви Катарины. Он молод, но у него хорошее будущее: пастор Люсандер вот-вот отправится к праотцам, и Буман займет его место. Он него сильно пахнет спиртным, должно быть, только что сделал хороший глоток.

Она не ждала никакой помощи — интересно, кто попросил звонаря их навестить?

— Пожалуйста, очень вас прошу, у мамы лихорадка. Почитайте молитву, пока я сбегаю за аптекарем.

Через полчаса она вернулась ни с чем. Аптекарь в гостях на Юргордене, и, даже если Анна Cтина возьмет на себя труд туда сбегать, проку не будет: он уже наверняка выпил полведра пунша и вряд ли держится на ногах.

В хижине все тихо, у дверей собрались соседи. У кровати стоит, сцепив руки, звонарь. Лицо мамы накрыто простыней, и Анна Стина поначалу не поняла, почему. Буман прокашлялся.

— Анна Стина, твоя возлюбленная мать покинула земную юдоль, да помилуй ее Бог.

Эти слова, произнесенные почти детским голосом, показались ей неуместно торжественными.

Звонарь пробормотал что-то еще — она не расслышала. У нее подогнулись колени и перехватило дыхание, будто кто-то ударил в солнечное сплетение. Анна Стина не произнесла ни слова, не зарыдала. Никаким рыданиям, никаким стонам, никаким слезам не заполнить пустоту в душе. Майя Кнапп столько лет непосильным трудом удерживала на плаву их маленькую семью, сама вырастила считающуюся незаконнорожденной дочь, стойко сносила презрение общины — и все для того, чтобы умереть в одиночестве, без слова утешения… Как это могло случиться?

Она никак не могла унять все усиливающуюся дрожь, но слез не было.

— Я не к твоей матери пришел, — помявшись, сказал звонарь. — Меня пастор прислал. Анне Стине пора уже знать, что судьбу заранее не угадаешь. Думаю, Провидение позаботилось, чтобы рядом с Майей Кнапп в ее смертный час оказался служитель Бога.

Он потер нос и наконец решился:

— На Анну Стину написали жалобу. Ее вызывают в консисторию, дабы ответить на обвинения в блуде. Но сначала, еще до консистории, пастор хочет поговорить с Анной Стиной.

 

3

— И на какие деньги ты живешь, Анна Стина?

Элиас Люсандер, пастор, мал ростом и очень толст. Черная ряса чуть не лопается на животе и груди, а воротник еле удерживает тройной подбородок. В приемной очень темно, льняная обивка на стенах почернела от копоти. Все, что должно внушать страх и почтение, с годами выветрилось и исчезло. Кипы книг и журналов, между ними чернильницы и мелки. Люсандер сидит за письменным столом. Анна Стина впервые видит пастора не в церкви, и странно: он кажется ей одновременно и больше, и меньше, чем на кафедре. От него пахнет табаком, по́том и жареной селедкой. Но она невольно чувствует, какой огромной властью он обладает. Особенно сейчас, когда его власть направлена не на многоголовую толпу, а только на нее.

— Я продаю фрукты, и мне причитается часть выручки.

Люсандер нетерпеливо кивает, так, будто ответ только подтверждает факт, известный ему и без ее признания. Во время наступившей паузы он смотрит на Анну Стину пристально и подозрительно, и она не понимает, как ей следует поступить: отвести взгляд или не отводить.

— Звонарь Буман сказал мне, что мать Анны Стины Мария покинула наш мир.

— Майя. Ее зовут Майя.

Голос ее еле слышен. Пастор бросил свирепый взгляд на звонаря. Тот промолчал, сделал вид, что не заметил, — молча стоял в углу со сложенными за спиной руками.

— Звали, — прервала тягостное молчание Анна Стина. — Ее звали не Мария, а Майя.

Люсандер сделал усилие, чтобы подавить раздражение, и перевел взгляд на Анну Стину. Облегчение Бумана настолько ощутимо, что стрелка на барометре, предмете постоянных забот пастора, заметно сдвинулась вверх.

— Господь дает, Господь забирает, Анна Стина. Утешься: мать твоя сейчас в лучшем мире.

Люсандер замялся. Надо бы поскорее покончить с утешениями и приступить к делу, по которому он вызвал девчонку. Его мучило похмелье. Головную боль не сняли ни пиво, ни полынная, ни очищенная, ни две чашки кофе. Ему меньше всего хотелось затягивать разговор, поэтому он, пренебрегая уколами сострадания, приступил к делу:

— А как ты рассчитываешь прокормиться без матери? Мужа у Майи Кнапп не было, отца твоего никто, считай, не видел, с тех пор как ты родилась, и жениха ведь у тебя тоже нет, хотя возраст уже подходящий?

— Может, хозяин снизит плату. Или переселит в комнатку поменьше. Справлюсь. Если торговец Янссон позволит, могу работать дольше и продавать больше.

Люсандер и Буман обменялись многозначительными взглядами.

— А что за фрукты продает Анна Стина?

Ей послышалась угроза в вопросе пастора.

— Лимоны, когда привозят. А так — сливы, яблоки. В конце лета и осенью.

Люсандер нахмурился:

— А знает ли Анна Стина, что люди говорят о молодых девушках с корзинками?

Она знала.

— Многие из них продают себя, а не фрукты. Никаких фруктов у них в корзинах нет, — сказала Анна Стина, отведя взгляд.

Она встречала их на улице. Они выходили из подъездов с всклокоченными волосами, в измятых платьях. Все они мечтали найти жениха. Все слышали святочные рассказы. У каждой есть подруга, а у подруги подруга, и знакомая этой подруги теперь танцует на балах с баронами в ожерельях из драгоценных камней, а прическа ее едва ли не задевает люстры. Кто-то из них приспосабливается к коротким случкам на грязных матрасах и в заплеванных подъездах, кто-то страдает и плачет по ночам, но и у тех, и у других век недолог. Они исчезают. Куда — никто не знает. Некоторые оставляют свои корзинки, но не для балов, а для веселых домов, где они меняют имя и проводят дни и ночи на спине или на четвереньках, а у них между ног сменяют друг друга гости.

Ночные бабочки.

— Анна Стина и ее мать нужды не знали, хотя в доме нет мужчины и сама Анна Стина зачата в грехе. Наверное, Анна Стина неплохо зарабатывает на своем товаре. Наверное, пришелся по вкусу покупателям, или как?

Анне Стине кровь бросилась в лицо. Ясное дело, они истолкуют это, как признание вины. Что можно сказать, если ложь заранее и нарочно назначена правдой?

Пастор Люсандер подался вперед, сцепил руки в замок и продолжил, не дожидаясь ответа:

— Анне Стине не обязательно оправдываться. Есть свидетели твоего распутства. Община Катарины, может, и не самая богатая, но, если Анна Стина считает, что здесь некому побороться за правое дело, она ошибается.

Пастору Люсандеру больше всего хотелось, чтобы его оставили в покое. Приказать бы Буману вынести стул в сад и посидеть там в одиночестве с трубкой. Весь разговор настолько же предсказуем, насколько утомителен. Эта малолетняя блудница пытается вкручивать мозги ему, пастору, уже больше десяти лет прослужившему в Катарине и знавшему историю предместья как свои пять пальцев. Падшая девица, как и ее мать. Бесконечная цепь, она тянется от поколения к поколению, наверное, от самого Всемирного потопа — ни страха Божьего, ни умения отличить хорошее от плохого, благочестивое от грешного. Погрязшие в грязных плотских желаниях, как звери в загоне. Тупые язычники, поклоняющиеся Маммоне, Бахусу и Венере. Век кончается, а лучше не становится, и с каждым годом все большая тяжесть ложится на плечи пастора.

Пожар пятьдесят девятого года окончательно разорил приход предместья Мария, погорельцы стали нищими, и забота о них легла на соседнюю Катарину. И за все эти заблудшие души отвечает перед Богом он, пастор Люсандер. Работы — как никогда раньше. Хуже всего — сессии консистории, где он принужден перемывать грязное белье Катарины перед пасторами всех приходов: Клары, Марии, Якоба, Николая и Хедвиги Элеоноры. Он давно взял в привычку подкрепляться перед сессией парой-тройкой шнапсов, но даже крепкое пойло не притупляет унижение. Остальные наверняка злорадно ухмыляются за его спиной — как же, неужели не ясно? Люсандер никуда не годится. Каков пастырь, такова и паства.

Несправедливая жизнь, несправедливое общество. И он — жертва этой несправедливости.

— Анна Стина Кнапп, тебе нет смысла лгать и притворяться. Тебе известны Натаниель Лундстрём и его супруга Клара София, благочестивые и богобоязненные прихожане, немало пользы принесшие общине как неустанными молитвами, так и щедрыми пожертвованиями? Супруги Лундстрём обратились с письменным свидетельством, что ты пыталась соблазнить их сына, юнгу Андерса Петтера. Нам известно, что ты, Анна Мария Кнопп, обнажила перед ним срам и вертела ляжками. Как и многим другим блудницам, для тебя нет ничего милее, чем соблазнить мужчину и вовлечь в грех, как Ева соблазнила и вовлекла в грех Адама. У меня нет причин сомневаться в правдивости свидетельства супругов Лундстрём.

Люсандер остановился перевести дыхание. Девица перед ним стояла неподвижно, бледная и молчаливая. В белой льняной юбке, короткой, чтобы не запачкать в грязи. Склоненная голова в туго повязанном платке.

Не стоит выносить сор из избы и вытаскивать ее на сессию консистории. Пусть продажные девки из Ладугордсландета и с холмов Брункеберга позорят своих духовных пастырей.

— И хотя преступление Анны Стины серьезно и непростительно, мне не хочется вытаскивать ее на суд консистории. Она еще молода и, возможно, не осознавала, что творит, и это смягчает ее вину. Лучше, если мы решим вопрос по-семейному, в нашей общине. Но без наказания я тебя оставить не могу. Поэтому предлагаю вот что: ты облегчишь душу передо мной и звонарем Буманом, умолишь семью Лундстрём простить твой грех, и тогда останется только церковный штраф. Но, поскольку мы понимаем, что у Анны Стины не так много денег, и вовсе не хотим, чтобы она зарабатывала на святое покаяние корзиной с так называемыми фруктами, мы назначим символическую сумму. Понимает ли Анна Стина, о чем я толкую?

Пока пастор говорил, Анну Стину все больше охватывала странная пустота, как и тогда, когда она увидела неживое тело матери под простыней. Почти паралич: она с трудом дышала и не могла шевельнуть ни рукой, ни ногой. Все, что она могла, — стоять неподвижно и смотреть, как вертится Улуф Буман и как физиономия пастора постепенно приобретает цвет вареной свеклы.

— Ты потеряла дар речи, Анна Стина? Ты что, не понимаешь, что я делаю все, чтобы избавить тебя от бо́льших неприятностей? Ты всего-то должна признать грех, отмолить его и заплатить ничтожный штраф. Согласна?

Если Анны Стина владела хоть чем-то, она наверняка повела бы себя по-иному. Богатые могут себе позволить пренебрегать правдой. Но под мутным и гневным взглядом Люсандера она вдруг преисполнилась решимости защищать правду. У нее ничего, кроме правды, нет. Это ее единственное достояние. Майя Кнапп умерла, и это даже хорошо: в своей могиле она не узнает о катастрофе, предотвратить которую ценой правды она не хочет и не может. С ее губ слетает единственное слово:

— Нет.

Тишайшим, почти неслышном шепотом.

Сказала и зажмурилась, ожидая взрыва.

Но взрыва не последовало. Когда она открыла глаза, пастор так и сидел, едва втиснув толстый зад между подлокотниками стула. Буман стоял неподвижно.

Во взгляде пастора она прочитала ненависть, еще более пугающую от того, что он не дал ей выхода.

— Прочь с глаз моих, Анна Стина Кнапп!

Она повернулась и, плача, пошла к выходу.

И дала себе слово: эти слезы — последние в ее жизни.

Она ошиблась.

 

4

— Тебя исют дядьки! Двое!

Улла. Анна Стина знает только ее имя. Фамилию наверняка не знает никто, в том числе и она сама. Что она несет, кто ее может искать? Улла — дурочка, мало ли что ей придет в голову. Она тоже, как и Анна Стина, ходит с корзинкой в предместье Мария, но поюжнее. Торговец Эфраим Янссон разработал для своих девчонок систему: каждая идет по своему маршруту. Все предместье поделено, и не дай бог кому-то проникнуть на чужую территорию — хорошо, если просто обругают, вцепятся в волосы или исцарапают, а то ведь могут и избить до полусмерти.

Анна иногда проходит по границе отведенного ей участка, и тогда случаются встречи — как сейчас, например. Улла ходит вокруг Фатбурена — самый невыгодный участок. Они встретились на вершине Почтового холма, откуда открывается вид на Слюссен и Стадсхольмен, Город между мостами. Корзинка у Анны Стины почти пуста, она может возвращаться в лавку к Янссону, по пути наверняка продаст, что осталось. Может быть, повезет, и он отправит ее еще на один круг — до захода еще долго.

Улла смотрит на нее сильно косящими глазами, рот полуоткрыт. Анна Стина почти ничего о ней не знает. Улла начала работать весной, и месяцы работы на улице оставили свой след. Кожа задубела и потемнела от загара и грязи, спина искривилась от корзины — наверняка она забывала или не догадывалась перекладывать ее с одной стороны на другую. Улла продает очень мало, Янссон каждый раз качает головой и распределяет остаток между другими, чтобы продали за любую цену — надо любой ценой избавиться от фруктов, завтра уже не продашь.

Анна Стина не раз видела, как Улла с испачканными коленями и сбитом набок платке враскоряку выходит из сарая или из хлева, — находились желающие ею попользоваться. Анна Стина вспомнила Андерса Петтера, и ее передернуло — сколько подобных сцен пришлось пережить бедняжке Улле… Чудо, что она еще не забеременела, — Провидение все-таки заботится о скудных разумом.

Анна Стина после разговора с пастором Люсандером не могла уснуть: пыталась понять, что произошло. Скорее всего, обескураженный отказом Андерс Петтер явился домой в слезах, и родители заметили, что с ним что-то не так. Легко понять: отец и мать Андерса Петтера, по мере того как дети росли, смотрели на Анну Стину все с большим подозрением. Особенно мать. Ей вовсе не хотелось иметь невесткой нищую прижитую девчонку. Сын выучится на штурмана и может найти более подходящую невесту. И, если Андерс Петтер не рассказал родителям правду, они наверняка считают ее авантюристкой, соблазнившей их сына единственной доступной ей приманкой. Ему надо было только кивнуть, чтобы подтвердить худшие подозрения матери.

Улла громко высморкалась, и Анна Стина отвлекалась от мрачных мыслей.

— Какие дядьки, Улла?

Дурочка вытерла нос рукавом дырявой кофты.

— Одеты не как люди, и у них на один глаз меньсе. И нога не сгинается.

— И зачем я им понадобилась?

— Спрасывают, знаю ли я Анну Стину. Я им: какую? Кнапп или Андерссон? Кнапп, говорят. Ту, сто ходит с корзиной.

— Когда это было? Что ты ответила?

Улла наморщила лоб — трудно отвечать сразу на два вопроса.

— Раньсе было. Еще полдень не звонили. Я-то знаю, как не знать… посла напиться к церковному колодцу, и…

— Улла! Почему ты не пошла в Бруннсбакен? Если бы Драконша тебя увидела, она бы опять тебе навешала. Уж это ты знаешь лучше других…

Улла вновь звучно шмыгнула носом и гордо подняла пальцем верхнюю губу — показать три зуба, выбитые Карин Эрссон. Карин все называли Драконша, отчасти потому, что ее участок приходился на квартал под названием Дракен, но больше по причине редкостной свирепости.

— Спрасывали, знаю ли я Анну Стину, — повторила Улла, вспомнив, видимо, что второй вопрос остался не отвеченным. — Я говорю: знаю, а они: а как ее найти? А я спрасываю, куда у длинного делся глаз, а у короткого нога, а они мне — заткнись и отвесай на вопросы. Я говорю, попробую, только как же это выйдет — заткнусса и отвесать. Тогда длинный ухватил меня за волосы… Погляди!

За ухом, там, где начинается рост волос, кожа была малиново-красная.

— Так больно было, что я выронила корзинку и цуть не заплакала. Ну нет, думаю, Анна Стина добрая, она меня не обизает, а от этих двоих ницего хоросего не жди. Я и говорю: знаю, знаю ее, здоровенная такая, волосы черные и горб, она у Бьорнгордена ходит.

Анна Стина поспешила вниз по холму. Солнце клонилось к закату. Эфраим Янссон в своей лавке уже подбивал итоги дня. Анна Стина раздумала делать еще один заход, чем вызвала его недовольство.

— Вот как, фрекен Кнапп? Фрекен Кнапп набила ножки? Фрекен Кнапп торопится домой попудриться и побрызгать шейку розовой водой?

Знакомый проблеск жадности в глазах. Он открыл журнал.

— Рабарбар у фрекен Кнапп на последнем издыхании. Завтра его за эту цену уже не продашь, она и сама знает. Вычитаю из оплаты.

Она принимает из рук в руки несколько рундстюкке — меньше, чем рассчитывала.

Тени деревьев длинные-предлинные, но они скоро исчезнут: огромное, но неяркое оранжевое солнце уже наполовину спряталось за Почтовым холмом. Анна Стина все время опасливо оглядывается — тех двоих, о которых говорила Улла, не видно. Ни на холме, ни ниже, на площади у Слюссена. Она поднимается выше, мимо кладбища и швейной фабрики Рутенбека. Дальше начинается сплошной водоворот деревянных лачуг, прорезанных десятками проходов и переулков, названия которых вряд ли знают сами обитатели. Где-то там и ее хижина, но она не решается туда возвращаться.

Она увидела их в ту же секунду, что и они увидели ее. Ждали, притаившись за ободранным деревянным фасадом. Синие, с белым поясом камзолы без лацканов, кожаные гетры до коленей. У коротышки — шпага, у длинного — дубинка и кусок веревки.

Коротышка грязно выругался: от неожиданности сломал чубук глиняной трубки.

Анна Стина юркнула в проем между домами и тут же обнаружила, что он постепенно сужается. Она все же протиснулась в щель и оказалась во дворе. На крыльце сидел инвалид и что-то мастерил. Не успел он удивиться, как она, махнув ему рукой, пробежала через двор, перепрыгнула через забор и оказалась в немощеном, как и большинство других в предместье, переулке. Наугад свернула направо и припустила, что было сил.

За спиной послышались крики: «Вор! Держи вора!» — она даже не поняла, кто кричит. То ли ее преследователи, то ли дядька-инвалид. Опыт предместья любого научит: если кто бежит — наверняка вор.

Взгляд ее упал на прислоненные к сараю сырые неструганые доски. Анна Стина забралась под них, с трудом прикрыла лаз тяжелой доской, сжалась в комок и дождалась темноты.

Она не знала, сколько так сидела, но, когда осторожно выглянула наружу, уже сияли звезды, особенно яркие еще и потому, что в этом квартале мало кто зажигал свет. Срочно уходить. Но сначала она должна захватить свое имущество: несколько шиллингов в тряпочном мешочке, там же мамина брошь и плетеный браслет — подарок на именины. И несколько стеклянных шариков. Кое-что из еды — на несколько дней хватит. Она перейдет Слюссен и исчезнет в водовороте людей в Городе между мостами или в северных предместьях.

Крадучись и прижимаясь к стенам домов, Анна Стина прошла на всякий случай вокруг квартала — другим путем, чем пришла. В деревянном строении, которое считалось ее домом, несколько входных дверей. Двери размножались на глазах по мере того, как хозяин делал новые пристройки и в них втискивались новые постояльцы. Она прошла вдоль сточной канавы и заглянула в дырку в заборе на месте выпавшего сучка. Постояла немного — никакого движения.

Дверь, которой обычно пользуются подмастерье плотника Альм и его тихая, забитая жена, закрыта, но поддеть крючок палочкой — пара пустяков.

На цыпочках вошла в темную прихожую. Скрип досок заглушал мощный храп Альма. Открыла дверь в их с матерью комнатку. В темноте — зачем ей свет, она и так знает, где что лежит, — за три минуты собрала вещи. Но уже на выходе Анна Стина остановилась как вкопанная. Сковорода! В кухне лежит медная сковорода, на которую они с матерью копили несколько месяцев.

Она еще не дошла до плиты, как на плечо ей легла шпага.

— О Анна Стина… а мы уж думали, ты и домой не зайдешь. Или как, Тюст?

Глаза привыкли в темноте — говорил короткий. Длинный проворчал что-то и пожал плечами.

— Его не зря так зовут — Тюст, он такой и есть. Его русские так напугали, что он с тех пор и двух слов не сказал. Так что мне приходится отдуваться за двоих. Сам-то я Фишер, и уж я за словом в карман не полезу. Не угодно ли Анне встать у плиты, пока Тюст запалит свечу? Может, найдется что-то полезное в твоем мешке?

Тюст зажег огнивом свечу и довольно хрюкнул, когда комната озарилась слабым неверным светом. Вместо одного глаза — багровый шрам. Фишер, приземистый и широкий в плечах, редкие волосы зачесаны назад. Крашеные черные усики едва прикрывают шрам — верхняя губа рассечена.

Он брезгливо вывалил содержимое мешка на пол.

— Тухлая рыба, гнилая репа. Ага… по крайней мере, кофе. Если Тюст зажжет плиту…

Фишер взял с полки маленькую мельницу, зажал ее между коленями, посмотрел на Анну Стину и щелкнул пальцами, словно хотел привлечь ее внимание.

— Урок жизни, Анна Стина. — Он высыпал на ладонь несколько кофейных зерен. — Вот эти бобы — это Анна Стина и ее подружки, готовые раздвинуть ляжки в любом сарае. А это мы с Тюстом, — он показал на мельницу, — а если брать выше, считай, сама власть, которую мы представляем.

Он высыпал зерна в мельницу и покрутил рукояткой. Зерна захрустели.

— Вот сюда и направляется Анна Стина. Не особо приятно, или как?

Он вытащил из нижней части мельницы маленький ящичек, понюхал и расплылся в блаженной улыбке:

— Смотри-ка: готовый кофе для услаждения порядочных людей, осталось только сварить. Все хорошо, что хорошо кончается. Так будет и с Анной Стиной, когда ее перевоспитают. Тогда она и сама захочет покончить с грешной жизнью.

В кастрюльке забулькал кофе. Анна Стина молча уставилась в пол. Фишер посмотрел на нее жестко и свирепо, куда только подевались его отеческие интонации.

— А ты знаешь, кто мы такие?

Анна Стина знала. В предместьях Мария и Катарина все, кроме разве что Уллы, знали эти потертые синие камзолы и знали этих людей. Как правило, инвалидов, непригодных не только к армии, но и к обычной службе в городской страже. День и ночь охотились они за мелкими воришками, попрошайками, бездомными, но с самой большой охотой — за проститутками. За всеми, кто, по мнению городского начальства, портит картину процветающего города. Большинство синемундирников особой опасности не представляют — каждый заработанный рундстюкке они пропивают в кабаках. Как правило, от них можно откупиться, а иной раз даже и уговорить посмотреть сквозь пальцы на нарушения, в борьбе с которыми и состоит их служба.

— Вы — пальты.

Фишер невесело засмеялся:

— Да, есть такая кличка. Учти, еще раз скажешь это слово — получишь взбучку. И не такие получали. Сепарат-стражники, вот как мы называемся. И это наш крест — таскаться по грязи в вашем болоте, копаться в этих гнойных нарывах, которые почему-то называются кварталами. Ловить таких, как ты, и наставлять их на путь истинный. Элиас Люсандер устал от поблядушек, которые, как вши, ползают среди его паствы. И с каждым днем они все моложе и моложе. Пастору надоело опускать глаза от стыда на собрании капитула. А мы вас ловим, и вас вроде бы нет. Мы вас ловим, получаем с каждой, а он ходит с гордо поднятой головой. Ничего… дождемся утра и двинемся. Спустимся к Южной ратуше, там короткая остановка, а дальше вдоль залива. Много времени не займет, сама увидишь.

Анна Стина не решалась задать вопрос, ответ на который она и так знала, но все же не удержалась.

— Куда вы меня собираетесь отвести? — спросила она с дрожью в голосе.

— Мы хотим, чтобы ты стала лучше. Исправилась… Шучу. Мы получаем деньги за отлов таких, как ты. А твоя дальнейшая судьба — нам какая забота?

Тюст издал странный звук — нечто среднее между предсмертным хрипом и смехом.

— Куда мы тебя отведем? Тебя свяжут и отправят в Прядильный дом. Ты — ночная бабочка, и мы только что подрезали тебе крылышки.

 

5

Как и сказал Фишер, много времени не понадобилось. Росистым утром спустились на Сёдермальмскую площадь под насмешливо-одобрительные выкрики ассенизаторов, многих из которых в недалеком будущем ждала та же участь. Фишер обвязал правое запястье Анны Стины веревкой и вел на поводке, как собаку. Недолгое ожидание, потом судебное разбирательство, занявшее всего несколько минут. Свидетельские показания свелись к зачтению переданного Люсандером доноса родителей Андерса Петтера. И стандартные слова приговора, определившего ее судьбу.

Анна Стина Кнапп признана виновной в проституции и блуде, добрачном сожительстве. Отправка в Прядильный дом мотивируется еще и тем, что Анна Стина потеряла единственного опекуна и не имеет источников дохода, поскольку лавочник Эфраим Янссон в ее услугах больше не нуждается.

Багровая, заспанная физиономия советника не выражала ровным счетом ничего, кроме сосредоточенности на ловле блохи под рубахой.

— Суд надеется, что искусство прядения, которым Кнапп овладеет в Прядильном доме, послужит ей на благо в дальнейшей работе на мануфактуре. Суд приговаривает Анну Стину к полутора годам, после коих она станет пряхой-мастерицей.

Он ударил молотком по столу и хохотнул — то ли собственному красноречию, то ли от удовольствия, доставленного успешной охотой на блоху. Внимательно рассмотрел трофей и вытер пальцы о лацкан сюртука.

Анна Стина не успела произнести ни слова в свое оправдание — ее выволокли из зала. Перед дверью толпились пальты и стражники, ожидающие своей очереди предъявить ночной улов на свет правосудия. Мужчины и женщины, настолько пьяные, что с трудом стоят на ногах, в грязной одежде, кое-кто с окровавленной физиономией. Перед ратушей — Русский сад. Фишер сощурился на утреннее солнце, зевнул, сцепил руки на крестце, вытянул, как мог, короткую шею и отвел плечи назад, расправляя затекшую спину.

— Я не идиот — топать пешком на Лонгхольмен. Найдем попутчиков.

Тюст молча кивнул. Фишер без особого успеха попытался раскурить свою сломанную глиняную трубку, плюнул, огляделся и заметил груженную бревнами телегу, которую тащил печальный вол. После коротких переговоров с возницей махнул рукой — позади бревен нашлось свободное место. Фишер привязал Анну Стину к удерживающей груз кривой жерди.

— Ждем еще одного пассажира, — ухмыльнулся он. — Недолго. Сейчас Тюст за ней сбегает.

*

Вскоре Тюст вернулся, ведя на веревке Карин Эрссон. Драконшу. Фишер заметил, что Анна Стина узнала пленницу, и пожал плечами:

— В придачу и эту. Вынули из-под гончара. Тот, бедняга, так распалился, что вопил, как филин. Даже искать не пришлось. Застали, так сказать, на месте блудодеяния, в буквальном смысле слова.

Анна Стина давно не видела Драконшу. На платье засохшие комки глины. Гибкое, ловкое тело, но слегка изогнутая спина — знакомый всем девочкам-корзинщицам силуэт. По Драконше видно, как туго ей пришлось в минувшую зиму. Очень похудела, волосы настолько пропитаны уличной пылью, что кажутся седыми. На затылке — лепешка спекшейся крови. Одежда рваная. Босые ноги в ссадинах и нарывах — наверняка неделями ночевала на улице.

Широко раскрытые льдисто-голубые глаза. Выражение, как у медведей, которых водят на цепи и заставляют танцевать на Юргордене на потеху публике. Анна Стина ходила туда с матерью. Хозяин щелкает кнутом, а в глазах у огромных зверей тупая тоска, за которой проглядывает яростная и беспощадная ненависть, готовая в любой момент вспыхнуть, как сера. Дрессировщики их боятся, это видно, и подавляют страх ненужной жестокостью.

Тюст подтолкнул Драконшу в телегу. Та мельком глянула на Анну Стину и уставилась на дырку от выпавшего сучка. Извозчик звучно чмокнул, вол мотнул огромными рогами и нехотя потащил телегу вверх по Хорнсгатан. Они миновали долговую тюрьму, свернули к заливу, и Анна Стина впервые в жизни увидела этот остров. Лонгхольмен. С Сёдермальма туда ведет узкий мост. Официальное название — мост Прядильного дома, но все называют его мост Вздохов.

Скалистый, голый остров. Жалкие крохи нанесенной ветром и дождем почвы не скрывают серый, морщинистый гранит, и растут на нем только мох и лишайник. Сразу у моста несколько небольших построек, а чуть подальше — сам Прядильный дом, огромное приземистое строение. В знакомых ей городских предместьях Мария и Катарина таких домов нет. В центре здания — колокольня с черным колоколом под шпилем, увенчанным крестом и шведским желто-голубым вымпелом, а по обе стороны — трехэтажные флигели с забранными решетками окнами, больше похожими на бойницы.

Старики говорят, есть места, у которых своя память и даже своя власть. Анна Стина верила этим рассказам. У нее всегда пробегали мурашки, когда она шла мимо лобного места на холме в Хаммарбю. Или оказывалась поблизости от чумных кладбищ. Воздух там словно вибрировал ужасом.

Мануфактуры вызывали у нее похожие чувства, будто сами их стены пропитаны глухой злобой. А сейчас, когда они переехали мост, она почти физически почувствовала копившуюся десятилетиями ненависть.

Людям здесь очень плохо.

*

Слева послышались звуки, которые она меньше всего ожидала услышать в этом мрачном месте. Пение. Кто-то пел, и пел искусно. В неподвижном утреннем воздухе голос звучал красиво и торжественно, хотя в бархатном басе иногда прорывалось дребезжание, свидетельствующее, что певец уже далеко не молод.

— Бог ночи вновь готовит преступленье…

Анна Стина осмотрелась. В высокой усадьбе у дороги открыто окно. Фасад покрыт таким же желтоватым витриолем, как и дома в Городе между мостами. Но близость к заливу, влажность и морозы сделали свое дело: большие куски штукатурки отвалились, под ними видны неопрятные пятна серого камня. Да и сам Прядильный дом выглядит не лучше.

Они свернули за угол, голос становился все тише:

— И должен я спуститься в эту бездну… — и угас окончательно, точно певец и впрямь спустился в эту бездну, куда и намеревался спуститься.

Извозчик придержал вола, и повозка остановилась.

Фишер и Тюст стянули пленниц с повозки и отвели в сторону. Фишер огляделся и помахал извозчику.

— Время платить, как договорились. А ну-ка, девчушки, задерите ваши юбчонки для нашего друга! И не скупитесь на чаевые!

Драконша после секундного сомнения громко засмеялась, показала извозчику язык, подняла юбку, уперлась руками в стену и оттопырила тощий зад в струпьях грязи. Анну Стину охватило то же чувство, что и при разговоре с пастором Люсандером. Отвращение ко лжи, к злобному миру, изготовившемуся отнять у нее единственное, что у нее есть. Для мира ее невинность — ничто, плюнуть и растереть, а для нее почему-то очень важна. Она сжала кулаки так, что ногти врезались в ладони.

— А вторая? — Извозчик с упреком посмотрел на Фишера. — Ради одной этой я бы в жизни вас не повез.

Фишер наградил Анну Стину злобным взглядом и кивнул Тюсту. Тот вынул было из-за пояса дубинку, но как раз в этот момент у них за спиной открылась дверь и появился человек в черной пасторской сутане.

Пастор остановился. Высокий, очень худой, с седеющими взлохмаченными волосами. Пристально уставился на вновь прибывших и на удивление регулярно моргал — раз в три секунды. Очевидно, заподозрил что-то неладное, хотя Драконша успела одернуть юбку.

Подошел поближе и посмотрел на Фишера и Тюста с нескрываемым отвращением:

— Ну?..

Фишер быстро снял синюю шляпу.

— Фишер и Тюст, номер двенадцать и номер двадцать пять сепарат-стражи. Велено оставить этих уличных девиц на попечение инспектора Бьоркмана.

Пастор хмыкнул и подошел к Фишеру почти нос к носу.

— Попечение инспектора Бьоркмана, ты сказал? Не может быть! Или речь идет о каком-то другом инспекторе Бьоркмане? Не о том, который дни напролет мычит давно забытые арии из давно забытых опер? Не о том, которого король посадил на этот пост только ради того, чтобы дать ему возможность предаваться пьянству и разврату? Нет, не может быть, чтобы это был тот самый инспектор Бьоркман! Не могу в это поверить!

Фишер не знал, что ему делать. От попыток выдержать взгляд пастора у него потекли слезы. Взгляд и в самом деле странный: зрачки беспорядочно плавают в мутных озерах глаз.

— Ты, похоже, потерял дар речи, Фишер. А я тебя научу, что ты должен отвечать в следующий раз, когда речь зайдет о Бьоркмане. Бьоркман — похотливый козел, хряк, которому только и надо покрыть первую попавшуюся девку и потом дрыхнуть в грязи, наводя своим храпом ужас на все предместье.

Пастор говорил все громче и громче, почти кричал, брызжа слюной. До Анны Стины внезапно дошло: Фишер прослезился вовсе не от его взгляда, а от запаха перегара. Даже у нее начало щипать глаза, хотя стояла она в нескольких метрах, причем с наветренной стороны.

— А может, Фишер и сам из таких? Судя по брюху?

Пастор, заложив руки за спину, обошел вокруг Фишера, как профос перед уличенным в проступке рядовым и заклекотал:

— А заметил ли Фишер наше стадо у дороги? Может быть, даже видел быка? И обратил внимание, что бык этот в возбужденном состоянии? И, может быть, у Фишера возникло желание перепрыгнуть через изгородь и подставить быку задницу? Звери формально к моей пастве не принадлежат, и даже не известно, есть ли у них душа, чтобы ее пытаться спасти. Но что касается Фишера, он может быть уверен, что его-то душу я и спасать не буду, наоборот: замолвлю словечко за его, Фишера, скорейшую отправку в преисподнюю. А сейчас сдайте ваш груз под расписку и убирайтесь как можно быстрей.

У Фишера на лбу крупными каплями выступил пот. Он выдохнул с облегчением, подошел к Анне Стине, развязал ей руки и шепнул на ухо:

— Если когда-нибудь встретимся, Анна Стина Кнапп, моли Бога, чтобы ты увидела меня первой.

Он втолкнул Драконшу и Анну Стину в ворота, где их ждал стражник в такой же синей форме. Пастор нетвердой походкой двинулся к мосту, продолжая бормотать себе под нос проклятия. А может, продолжал отчитывать Фишера.

— Значит, вот это кто… — Фишер сплюнул через плечо. — Пастор Неандер… Слышал я, что он маленько свихнулся, а теперь и сам увидел. Не сказал бы, что маленько.

Пальт у ворот, пожилой человек с пятнистым от ожогов лицом, безволосый и безбровый, злорадно ухмыльнулся:

— Да уж… Встретишься с Неандером, когда он не в духе, — считай, не повезло.

— А с чего это он взбеленился? Что ему надо?

— Ему мало надо… А тут еще он узнал, что его любимый оперный бас, инспектор Прядильного дома Бьоркман, попросил об отставке и собирается отбыть в Саволакс.

— И что?.. Он же его терпеть не может, должен бы радоваться?

— Это, дружок, запутанная история. Пастор годами пишет на него доносы во все инстанции, которые только приходят ему в голову. Эти доносы… их и в руки-то взять страшно. Даже покойному королю Густаву написал. Дело кончилось тем, что пастора самого оштрафовали на двадцать риксдалеров — дескать, как посмел обращаться к монарху в таком тоне. Пастор, говорят, сабрировал бутылку шампанского, когда узнал, что короля застрелили. И как ему радоваться, что Бьоркман уезжает? Теперь пастору до него не дотянуться, а вместо страшной мести, которую он вынашивает годами, — пшик. Дуновение воздуха. У него и цели-то другой в жизни нет, кроме как ущучить Бьоркмана.

— А кто будет вместо Бьоркмана?

— А кто знает? Осенью выяснится. Не раньше. Кому охота переселяться на этот островок? Бьоркману двадцать лет вообще ни до чего не было дела, может, потому он и не свихнулся, как другие. В тюрьме я его с зимы не видел. Сидит у окна и поет. А Неандер… что ж Неандер: читает молитвы с утра до вечера. Слова, правда, забывает — пьяный все время. Трезвым, думаю, никто его и не видел. И ему тоже плевать на заключенных девок, пока они каким-то образом не могут послужить в очередной интриге против Бьоркмана. А пока всем правит Петтерссон. Да Фишер и сам знает… Вряд ли что поменяется, даже если пришлют на нашу голову нового инспектора.

— Ну и помойка тут у вас… у меня не так много причин благодарить судьбу, но что меня не сунули в эту дыру — спасибо. Я двух новых привез, обе шалавы. Удачи вам, девчушки!

Фишер подмигнул стражнику и с притворной вежливостью приложил руку к полям шляпы.

Повернулся на каблуках и захромал к выходу.

 

6

Пальт с обожженным лицом крикнул молодого напарника, вытянул тяжелый засов и впустил их во внутренний дворик. Колодец с ручным качком. Квадрат неба над головой такой маленький, будто смотришь на него из шахты. За зарешеченными грязными окнами флигелей угадываются согнутые фигуры работающих женщин, а дальняя сторона дворика занята зданием, по виду более старым и похожим на обычную усадьбу. Скорее всего, и задуманном как усадьба, для приема гостей и балов, но позже, после пристройки флигелей, ставшим частью Прядильного дома.

Пальты дожидались старшего, а тот, очевидно, не спешил. Анну Стину одолевала тревога, и она покосилась на Драконшу — неужели той все равно? Та переминалась с ноги на ногу и приставала к пальту, чтобы тот показал ей отхожее место.

Тот пожал плечами:

— Помолчи, если у тебя на плечах голова, а не репа. Сейчас придет Петтер Петтерссон, а его лучше не раздражать.

Драконша зло на него глянула, дождалась, пока пальт отвернется, и состроила гримасу.

Наконец появился старший пальт — огромный, с такими плечами, что Анне Стине вряд ли удалось бы обхватить их руками. Камзол расстегнут, и вряд ли его удалось бы застегнуть, даже если бы он захотел. Круглая потная, покрытая шрамами физиономия. Нос настолько курносый, что больше похож не на нос, а на пятачок. Мешки под маленькими, прищуренными глазками. Густые волосы собраны в тугой узел на затылке.

— Добро пожаловать в нашу скромную обитель, цыплятки! — сказал он густым басом. — Я — Петтерссон, я начальник стражи, как и мой коллега Хюбинетт. Вас доставили сюда, чтобы дать возможность исправить вашу грешную жизнь. Имена?

— Анна Стина Кнапп, Карин Эрссон, — ответил молодой пальт.

Петтерссон уставился на девочек. Анна Стина скромно опустила глаза — она знала, как вести себя с мужчинами вроде этого Петтерссона. А Драконша глаз не отвела. Дерзко уставилась на начальника и покачивалась на полусогнутых ногах, стараясь удержать позыв.

— Что беспокоит фрекен Эрссон? — Петерссон махнул в ее сторону похожей на копченый окорок рукой и повернулся к пальту.

— Фрекен просится пописать.

— Вот оно что, фрекен Эрссон? Так ты, конечно, присаживаешься, где захочешь, как дикий зверь…

Драконша ответила не сразу. Она наверняка, как и Анна Стина, уловила издевку в голосе Петтерссона. Анна Стина молила Бога, чтобы Карин не поднимала брошенную перчатку. Напрасно — Драконшу уже не остановить. Она выставила вперед подбородок и прошипела:

— Пузырь надо опорожнять. И зверям, и людям.

Рот Петтерссона, и без того широкий, растянулся от уха до уха в улыбке, от которой у Анны Стины побежали мурашки по коже. Откормленный кот изготовился всадить когти в беззащитную мышь.

— Могу я посмотреть на фрекен поближе? — Он взял Драконшу за подбородок. — А-а-а… знакомая картина. Эти девицы, если позволите так выразиться, украшают своим присутствием кабаки и публичные дома. А танцевать ты любишь?

Анна Стина дернулась. Как же предупредить ее, чтобы не глотала наживку, промолчала… Может быть, обойдется, может, ему надоест эта игра?

Уже поздно. Драконша пожала плечами:

— Почему бы не пройтись круг-другой?

Петтерссон повернулся к своему напарнику:

— А я что говорил? Мои пряхи — способный народ! На все руки и, как видишь, на все ноги. А ты и в самом деле умеешь танцевать, фрекен Эрссон, или висишь на своем кавалере, как мешок с сеном, а после двух полек уже и выдохлась?

Драконша презрительно ухмыльнулась:

— Могу танцевать всю ночь. Все уже на пол попадают, а я…

Петтерссон остановил ее жестом руки:

— Так я и думал. Но, как говорится, ловлю на слове. Ты утверждаешь одно, а на деле получается совсем другое. Может, станцуешь для меня?

Драконша потопталась немного на месте, изобразив полечную припрыжку.

— Ну нет… вокруг колодца. Мы здесь, на острове, танцуем вокруг колодца. Вокруг колодца, пожалуйста… пройдись вокруг колодца, дай нам убедиться, что ты и в самом деле такая ловкая танцовщица.

Петтерссон протянул Драконше руку и проводил к колодцу, где склонилась в полупоклоне чугунная колонка.

Драконша неуверенно огляделась, но стряхнула робость, победоносно вскинула голову, положила руки на плечи отсутствующего кавалера и прокружила вокруг колодца в ритме одной ей слышного вальса.

Петтерссон похлопал в ладоши и присвистнул:

— Превосходно! Фрекен Эрссон и в самом деле неплохо танцует. Позволь попросить еще один кружок — надо же увериться, что это не случайность.

Драконша протанцевала еще круг — ничем не хуже первого. Но на третьем и четвертом энтузиазма заметно поубавилось. Она уже не обнимала невидимого партнера, а танец скорее напоминал неторопливый менуэт, чем вальс.

А когда Петтерссон опять поаплодировал и попросил потанцевать еще, она уставилась на него и скрестила руки на груди.

— Хватит плясок. Это уже не смешно, к тому же мне очень надо в сортир. Или в кусты, или вон туда, за угол.

Не сводя с Драконши глаз, Петтерссон щелкнул пальцами в сторону стоявшего рядом с Анной Стиной пальта. Тот сорвался с места, пересек двор и скрылся в одном из флигелей.

Когда Петтерссон снова заговорил, в голосе его уже не было притворной галантности.

— Насчет пописать подождешь. Сначала танцуй. Вот так, фрекен Эрссон. Сейчас вернется Лёф и принесет маленький сюрприз, но кружок сделать ты точно успеешь. А может, и два.

Это уже был не танец, скорее проход с отдельными судорожными, очень смутно напоминающими танцевальные движениями.

Вернулся пальт с мешком через плечо. Петтерссон взял у него мешок и подошел к Драконше.

— Здесь живет Мастер Эрик. Погоди, я тебе его представлю.

Он достал из мешка длинную, не меньше двух локтей, ременную, сужающуюся к концу плеть c резной рукояткой.

— Фрекен, должно быть, никогда не видела настоящей плетки. Нам, разумеется, не понадобится помощь Мастера Эрика, пока фрекен держит такт.

Она успела протанцевать два или три круга, прежде чем последовал первый удар. Замедлила шаг. Свист и чмокающий шлепок, отозвавшийся эхом в закрытом со всех сторон дворике. Она отчаянно вскрикнула, а на лодыжке тут же вспух ярко-красный рубец. Драконша закусила губу, чтобы не заплакать, но по частому дыханию было заметно, что она еле сдерживает слезы.

— Не страшно, фрекен Эрссон, — ласково сказал Петтерссон. — Мастер Эрик может и похуже. Так что смотри, а то ему опять захочется поучаствовать в твоем танце.

В окнах флигелей появились лица, бледные и изможденные. Драконша протанцевала еще пять кругов, и последовал новый удар, по икрам — такой сильный, что кожа лопнула и брызнула кровь. Еще семь кругов — и она не выдержала, обмочилась, на светлой юбке расплылось темное пятно. Только теперь Карин начала плакать, сначала тихо, потом все громче и громче. Вскоре плач перешел в вой, и на фоне этого воя уже не различить было отчаянные стоны от сыпавшихся на нее ударов. Она выкрикивала какие-то мольбы, звала мать, но Петтерссон не слушал, время от времени взмахивал плеткой и бил — по бедрам, спине, ягодицам. Прошло не меньше часа. Драконша упала на четвереньки, но он ударами заставлял ее ползти вокруг колодца.

Прозвонили часы на башне. Заключенные высыпали во двор и потянулись в другой флигель, должно быть, на кормежку. Некоторые хихикали, глядя на Драконшу, — у той уже не осталось сил кричать, она только хрипло всхлипывала. А большинство словно и не замечали происходящее: шли молча, с остановившимися взглядами. Серые тени, бывшие когда-то женщинами и девушками.

От куража Драконши, которым она славилась в предместье, не осталось и следа. Словно плетка Петтерссона сорвала с нее, как с луковицы, всю шелуху, и остался только перепуганный, смертельно измученный ребенок. Анна Стина стояла не шевелясь, с закрытыми глазами и чувствовала, как в ней поднимается ярость, как крепнет и затвердевает скорлупа ее души. Злобный негодяй истязает девочку просто так, ради своего удовольствия, и право на его стороне. Никто даже пальцем не шевельнул, не запротестовал. Петтерссон — такое же чудовище, как Андерс Петтер, как пастор Люсандер в своей конторе, как судья, как Фишер и Тюст со своими шпагами, веревками, дубинками и плетками.

И пока Драконша ползала вокруг колодца, оставляя за собой кровавый след, Анна Стина дала себе слово: никогда. Никогда она не смирится, никогда не позволит превратить себя в бессловесную тень. Все мысли ее, все, что она делает, будет направлено только на одно: как можно скорее выйти из этого проклятого заведения. Пока она не потеряла свою душу. Для Карин Эрссон все кончено. Уже поздно. Она сломлена, и Драконшей ей больше не быть.

Грудь Петтерссона, больше похожая на кузнечные меха, вздымается и опускается. Он дышит часто и глубоко — не от усталости, как с отвращением поняла Анна Стина, а от возбуждения.

Палач вытер пот со лба, и взгляд его упал на Анну Стину, стоящую радом с тем самым пальтом, который бегал за плеткой.

— Эй, Юнатан! Отведи эту… выдели ей койку, покажи ее команду, дай миску и одежду. И принеси бутылку. Воспитание — дело утомительное. А я чувствую, фрекен Эрссон хочет сделать еще пару кругов, хотя по ней не скажешь.

 

7

Постепенно она узнала все обычаи Прядильного дома. Их не так много: работать с утра до ночи на одном из нескольких десятков старых прядильных станков со стертыми педалями и колесами. Их будят в четыре утра и сгоняют на утреннюю молитву; ее читает тот самый пастор, которого они встретили. Он, как правило, с тяжелого похмелья, его выдают трясущиеся руки и отечная физиономия. Потом завтрак — хлебные обрезки с квасом, в том же зале, где стоят станки. Там же и спят — узкие койки поставлены вдоль стен. Дневная еда в двенадцать часов, ужин — в девять вечера, по окончании работы. Жесткие куски солонины, протухшая салака с репой и замоченным овсом. Еду подают на блюде на четверых, и ее не хватает. Они все время голодны, и она поняла, почему. Днем во время еды всегда присутствует пальт с журналом — кто сколько наработал. Через него можно заказать дополнительную еду, но за плату. За каждый моток пряжи они получают несколько рундстюкке, и ожидается, что деньги эти будут потрачены здесь же, чтобы купить что-то сверх обычного рациона. Масло, сыр, молоко, мясо, нормальную солонину, не ту, которая годами валялась в тузлуке. Все покупают. Выбора нет — либо так, либо медленная голодная смерть.

Работа измеряется в мотках. В каждом мотке — три тысячи локтей нити. За весь первый день Анне Стине удалось выпрясть не больше ста. К тому же она владеет левой рукой лучше, чем правой, а станок приспособлен для праворучных. Нить получается то толще, то тоньше, чем нужно, и так повторяется раз за разом, как она ни старается. Иногда нить рвется, и надо быстро ее связать, чтобы не заметил надсмотрщик.

В первый день Анну Стину охватило отчаяние — она ничему не научилась. Если не научиться выпрядать нить длиннее и ровнее, она обречена голодать, и тогда у нее не будет сил на работу. Она знает, что такое голод. Знает, как замедляется, становится бессвязной, а потом и вовсе распадается жизнь в голодающем человеке.

В ее бригаде еще три женщины — все разного возраста. Одна совсем пожилая. Скрюченная спина, повторяющая кривизну прядильного колеса, будто старуха всю жизнь провела за станком и для другой работы не пригодна. Она все время что-то бормочет. Один глаз закрыт бельмом, другой смотрит в никуда. Руки работают сами по себе, без участия зрения.

Другая в возрасте покойной матери Анны Стины. Тощая и нервная. Каждый раз, когда надсмотрщик останавливается за ее спиной, женщина начинает часто дышать и втягивает голову в плечи, словно хочет защититься от удара плетью. Иногда вздрагивает так, что нить рвется, — без всякой причины, будто ее посетило какое-то жуткое воспоминание.

За соседним станком — совсем девчонка. Если и старше Анны Стины, то ненамного. Черные как смола у бочаров волосы и такие же, если не чернее, глаза. Сидит, поглядывает то вправо, то влево, и, похоже, ничто не ускользает от ее внимания. Когда надсмотрщик показал Анне Стине ее место, она щекой почувствовала, с каким интересом изучает ее соседка за соседним станком.

Выждав момент, когда пальт отвернулся поговорить со сменщиком, Анна Стина наклонилась к девочке и шепнула:

— Покажи, как прясть.

Не прекращая ритмично нажимать на педаль, приводящую в движение колесо, соседка быстро и оценивающе поглядела на нее. Пришедший на смену надсмотрщик оказался менее ретивым: не стоял за спинами прях, а задумчиво шагал из одного конца зала в другой. Когда он в очередной раз отошел, Анна Стина услышала шепот:

— Помогу с первым мотком. Но жалованье отдашь мне.

Пальт обернулся. Возможно, что-то услышал. Обвел взглядом зал — кто там разговаривает? Так и не понял: все склонились над своими станками. Погрозил в никуда хлыстом и зевнул.

Выждав, когда он уйдет в другой конец мануфактуры, Анна Стина еле слышно прошептала:

— Все жалованье за первый моток и половину за второй, только деньги отдам после.

Соседка посмотрела на нее с плохо скрытым подозрением.

— Если у меня не будет хоть пары дней, чтобы отожраться, ты на мне вообще ничего не заработаешь, — добавила Анна Стина.

Девчонка улыбнулась и протянула руку с выставленным большим пальцем.

Анна Стина сначала не поняла, что она хочет, но быстро сообразила: тоже выставила палец. Скрепили договор, и она на всякий случай сказала:

— Но, если нить порвется или запутается, я ничего не плачу. И первый моток должен быть готов завтра к вечеру.

Новая подружка хмыкнула:

— Идет. А если ты помрешь с голоду, прежде чем я тебя чему-то научу? Тогда я получаю платье и все, что у тебя есть.

Она начала нажимать на педаль не так резво. Колесо замедлило ход, и все движения ее тоже стали медленными и четкими, чтобы Анна Стина успела их повторить.

Во время вечерней молитвы есть возможность пошептаться. Оказывается, ее зовут Юханна.

— Сколько тебе дали?

— Полтора года.

Юханна почти беззвучно и невесело засмеялась, и тут же осеклась — испугалась привлечь внимание надсмотрщиков.

— Ты, как я вижу, и впрямь новенькая. Здесь срок мерят не в годах или месяцах. Полтора года… Полтора года — это тысяча мотков. Они считают, если ты ловкая, можешь напрясть семьсот мотков в год. Два мотка в день, шесть тысяч локтей нити. Даже Коза, эта одноглазая ведьма рядом с тобой, столько не напрядет, а у нее вся жизнь была, чтобы научиться.

Анна Стина замолчала и начала считать. Попыталась заглянуть в будущее, ощутить шерстяную нить в руке. Представить, как она с каждым днем, ничем не отличающимся от предыдущих, прядет все быстрее и быстрее. Тысяча мотков… и вдруг поняла.

— Три года! А может, и больше…

Юханна поглядела на нее с состраданием — она и сама в свое время сделала такое же открытие.

— Четыре или даже пять. Если наживешь врагов, первое, что они сделают, — отобьют тебе пальцы. И тогда, хоть в лепешку расшибись, больше мотка в неделю не напрядешь и, чтобы с голоду не сдохнуть, начнешь воровать. А поймают — добавят срок.

Женщины на скамейках клюют носом, пытаются урвать несколько минут сна, пока не подошли пальты со своими длинными хлыстами. Девочки сидят молча, пока пастор Неандер заплетающимся языком читает им Библию.

Юханна, оглянувшись, наклонилась к Анне Стине:

— За что тебя?

— За блуд. Но я невинна.

Юханна пожала плечами:

— Надо же… Две невинных за соседними станками… Но здесь есть и не такие невинные. Все моя вина, к примеру, — давала козлам за полшиллинга. А есть и воровки, и даже убийцы.

«Я и в самом деле невинна», — хотела сказать Анна Стина, но раздумала.

Высоко в небе медленно плывут бледные, еле заметные звезды. Пальты отвели заключенных в цех, забрали фонари и ушли, заперев за собой двери и оставив их в темноте. Но луна светит так ярко, что на полу видны тени оконных решеток.

Анне Стине не спится. Вонючий матрас набит не соломой, а клопами. Вдоль стен скользят бесшумные тени крыс — непонятно, что им здесь делать, здесь нет никакой еды. Не только она одна не спит — тревожный свет полной луны вывел прядильщиц из обычной апатии. Кто-то плачет, кто-то всхлипывает, кто-то разговаривает во сне. И у Анны Стины тоже закипают слезы. Койка Юханны рядом, и она шепчет наудачу:

— Не спишь?

— Нет, — ответила та, когда Анна Стина уже решила, что спросила зря. — Работаем с утра до ночи, а заснуть трудно.

— Кто эти женщины в нашей бригаде?

Юханна отвечает не сразу, верно, прикидывает, что лучше: попробовать все же заснуть или поболтать с соседкой.

— Одну зовут Лиза. У нее что-то с головой. Говорят, была замужем, и муж довел ее до ручки. Ее нашли утром — шла по улице в чем мать родила. Ее должны были отвезти в госпиталь в Данвике, а поволокли сюда. Она неумеха, прядет медленно… уже тощая как скелет, и бабы спорят, дотянет ли до осени, когда опадут листья с каштанов. Никто и кругляша не поставит, что доживет до первого снега.

— А старуха?

— Коза?

— А почему ее так называют?

— А ты не заметила, что у нее борода растет? Она вообще ни с кем не разговаривает. Только сама с собой и еще с кем-то. Невидимым. Коза здесь дольше всех. Помнит, когда еще флигелей не было, только усадьба Альстедта. Ни флигелей, ни церкви. Понимаешь, мы же все разделены. В нашем цеху воровки и давалки, а за кем грех потяжелее — в другом. Козу только недавно к нам перевели, старая стала. А отсюда ее только вперед ногами.

— А что она такого сделала?

— Говорят, детей своих утопила в колодце.

Они долго молчали.

— Юханна… я не могу оставаться здесь.

Та не ответила.

— Наверняка есть способ бежать.

Тихий, горький смех:

— В последнее время таких случаев не было. В прошлом году несколько девок умудрились снять решетку с окна. Семь человек решились спрыгнуть и побежали к мосту. Скандал был… Я в первый раз видела инспектора. У него голос красивый, но лаялся он, как пес на цепи. Что тут началось! Проверили все решетки, ржавые убрали, поставили новые, пересчитали все ключи, новых пальтов привели. Кто хотя бы косо взглянул — кнут. Никто отсюда не убежит.

Надежда затрепетала, как пламя свечи на ветру и изготовилась было погаснуть, но в эту секунду вновь послышался шепот Юханны:

— Вообще-то была одна. Ее звали Альма. Альма Густафсдоттер. Она была в той же бригаде, что и Коза. На моем месте. Но никто не знает, как ей удалось. И еще вот что. Раньше-то были такие случаи. Давно. Но беглянок быстро находят и возвращают на место. Несколько дней — и прощай, свобода. Пальтам стоит пройтись по предместью, и готово — веревка на руках. Добро пожаловать: сидишь за тем же станком с ворохом шерсти на коленях. Но не Альма. Она исчезла, как в воду канула. И никто не знает, как.

Откуда-то с залива донесся странный, леденящий душу вопль. Майя Кнапп говорила, что так кричат души утонувших моряков — души, тоскующие по освященной земле.

 

8

Анна Стина увидела Драконшу только через две недели и вздрогнула: могла бы и не узнать. Сгорбленная фигура, ступня вывернута внутрь. Чтобы не цепляться одной ногой за другую, ей приходится широко расставлять ноги при ходьбе. Все тело в черно-багрово-желтых синяках и в струпьях засохшей крови. Руки дрожат. За несколько дней наводящая ужас на соперниц Драконша превратилась в старуху.

Они встретились глазами, и Анне Стине показалось, что Драконша ее не узнала.

Как она сможет работать, если у нее так дрожат руки? А если не сможет работать — не сможет покупать еду. Анна Стина уже видела таких в своем цеху. Движения становятся все медленнее, потом руки словно замирают — женщины сидят и тупо смотрят в никуда, пока над ними не нависает хлыст надсмотрщика. Но пряжи все меньше, им ничего не приплачивают, и они постепенно превращаются в живые скелеты. В конце концов падают без сил, и их уносят в санитарный барак — перевалочный пункт на кладбище.

Анна Стина уже взяла за привычку брать с собой кусок хлеба с сыром, завернув его в рукав называемого платьем тюремного балахона. Проходя мимо Драконши в тюремном дворике, она попыталась сунуть ей еду, но та отшатнулась. Старший надсмотрщик Петтер Петтерссон, похоже, очень доволен, что ему удалось так напугать чересчур говорливую, по его мнению, девицу. Проходя мимо нее, он каждый раз с криком «у-у-у!» делает выпад в ее сторону. Другие надсмотрщики смеются, видя, как искажается от ужаса лицо несчастной, но они все же не такие звери. Наказания плетью случаются чуть не каждый день, каждый из них прибегает к услугам Мастера Эрика, но только Петтерссон истязает своих жертв так безжалостно и с таким наслаждением.

— Уже и на нее делают ставки, — шепнула Юханна.

Карин не съедает даже то, что дают. У нее воруют с тарелки, а она даже не делает попыток защититься. Две недели проживет, и то вряд ли. Для Анны Стины это всего лишь подтверждение того, что она уже и так знает. Карин Эрссон просто поспешила пройти дорогу, которая суждена им всем. Кое-кто из узниц, конечно, может спрясти положенную им судом норму, но живыми в полном смысле этого слова отсюда они не уйдут. Здесь все сделано и рассчитано так, чтобы погубить душу. Тело еще влачится куда-то, тело, не пригодное ни на что другое, кроме бесконечного сидения за прядильным станком в мануфактуре. Она вспомнила ожесточение, охватившее ее в первый день, когда Петтерссон избивал… даже не избивал, а казнил Драконшу. Оно никуда не ушло. Ожесточение против всего и всех — и рабынь, и надсмотрщиков. Против всего мира. Ничего хорошего, но это цена, которую придется заплатить, чтобы выжить.

Только в разговорах с Юханной у нее немного отмякает душа, в ночной тишине, нарушаемой разве что стонами спящих и тихим плачем бодрствующих. Но подругами они не стали. Анна Стина отчасти этому рада. Дружеские отношения — всегда слабый пункт, пролом в стене, через который может просочиться опасность. Слишком тесная связь — благодатная почва для горя и измен. А как называть их отношения? Взаимное уважение? Юханна чувствует в Анне Стине крепкий характер. Еще один редкий кандидат на выживание. Как и она сама. А Анна Стина может купить знания, которые в ином случае обошлись бы ей куда дороже. И самое главное: очень важно иметь кого-то, с кем можно просто поговорить, не опасаясь доноса.

— Расскажи про сбежавшую девушку.

— Все, что знала, уже рассказала. Могу поспрошать, но это дело небезопасное, особенно когда Петтерссону неймется кого-нибудь поучить. Жалованье за полмотка. За меньше не возьмусь.

Анна Стина уже кое-чему научилась у Юханны. Конечно, до нормы в два мотка в день ей как до луны, да ее никто и не может выполнить. Но уже хватает, чтобы купить масла и мяса. Все равно это много — полмотка. Несколько ночей придется спать голодной. Но она, не раздумывая, соглашается:

— Узнай все, что можешь.

Сны совсем другие, чем раньше. Она лежит, вслушивается в дыхание Юханны, которое становится все реже и глубже, и мысли ее, поначалу смутные и путаные, обретают форму. Ее мать, Майя, бледная и мертвая. В гробу, глубоко под землей. Андерс Петтер, Люсандер, судья, пальты, надсмотрщики показывают на нее пальцами и смеются.

Майя рассказывала о постигшей предместье катастрофе часто и с раннего детства. Зачем? Наверное, чтобы вбить ей в голову, насколько осторожной надо быть с огнем. Но, скорее всего, сама не могла избавиться от этих воспоминаний.

Огонь постепенно проник и в сны Анны Стины. Еще девочкой она просыпалась с криком, потому что ей снились пожары. А теперь роли поменялись. Теперь она сама — пожар, красный самец, уничтожающий все на своем пути. Прядильный дом, церковь, трущобы в Катарине, суд — огненным вихрем проносится она над ними, с дикой радостью сметает все на своем пути, не слыша вопли и мольбы о пощаде.

Прядильный дом существует для того, чтобы научить ее прясть шерсть, сделать колесиком, частью стремления города не отстать от набирающей скорость во всем мире индустриализации. Прясть она научилась. Но куда лучше научилась другому.

Она научилась ненавидеть.

Ей пришлось дожидаться целую неделю. У ночного шепота с соседней койки нет лица, но Анна Стина этому даже рада: она представляет Юханну юной, здоровой, с пухлыми румяными щеками.

— Ее многие помнят, Анну Густафсдоттер, а другие вовсе не помнят, хотя воображают, что помнят. Им так хочется, а на самом деле наслушались всяческих россказней, вот и все. Она сидела в том же флигеле, что и мы, и работала в одной бригаде с Козой. Ее посадили в прошлом году осенью, а в марте она исчезла. У нее французская болезнь, и ее часто отправляли мыться в санитарный барак. Зимой ее пороли за кражу. Ее счастье, что Петтерссона не было.

— А побег?

— Тут все говорят одно и то же. Альма сидела на вечерней молитве, поужинала и легла спать. А утром глянули — койка пустая. Пальты с ног сбились. Всё вверх дном перевернули, койки составили штабелем в середине цеха, все доски на полу простучали, все решетки подергали. Позже вышли во двор. Начальники выстроили пальтов в линию, и те давай с кустами сражаться. В каждый кустик тыкали. Кто шпагой, кто палкой — нету Альмы. Так она и исчезла, Альма Густафсдоттер.

У Анны Стины даже голова закружилась от разочарования. Ничего, что могло бы ей помочь составить план побега.

— И все?

— Не так-то много за полмотка, или как? — хихикнула Юханна. — Успокойся, есть еще кое-что. Я поговорила с девчонкой, у нее койка стояла рядом с дверью. И она утверждает, что точно знает, как все произошло. Девчонка молодая совсем, и к тому же с придурью. Она много раз просыпалась — кто-то возится с замком на двери. Она, ясное дело, решила — привидение. Покойник с кладбища рвется в цех, чтобы утолить голод. И так несколько ночей. А она что? Нет чтобы поглядеть — натянет на голову одеяло и стучит зубами от страха. А в одну из ночей услышала — дверь открылась. Даже не услышала — сквозняк прошел. Она, конечно, решила, что ветерок-то наверняка с кладбища, и чуть не померла со страху. А утром Альмы нет. Ясное дело — покойник ее сожрал, а что недожрал, утащил в свою могилу.

— Ты говорила, Альму выпороли за кражу. Что она украла?

— Оловянную ложку, которой она так и не пользовалась. И несколько баночек лекарства из санитарного барака — потом оправдывалась, дескать, зуб сильно болел. Теперь ты знаешь про Альму Густафсдоттер столько же, сколько и все. И даже больше — еще и про голодного покойника. Но плату я все равно хочу получить.

И все же что-то есть в ее рассказе. Сумасшедшая девчонка, оловянная ложка, зубная боль… Странные звуки по ночам.

Еще один, последний вопрос.

— А Козу ты спрашивала?

— Ты что?! Тоже свихнулась? Коза уже много лет разговаривает только сама с собой.

На следующий день, сразу после завтрака, Анна Стина начала двигать свой станок поближе к Козе. Очень медленно — сдвинет на полдюйма и ждет полчаса, чтобы пальт не заметил. Ей надо во что бы то ни стало расслышать, что та бормочет, — так тихо, что даже стражники не обращают внимания. Наконец за шумом станка ей удалось кое-что уловить — что-то похожее на детскую считалку под ритмичное поскрипывание педали.

— Три охапки, три плеска, три времени года. Три тыщи локтей, дневная работа. Дневная работа, хорошего по три.

И опять:

— Три охапки, три плеска, три времени года. Три тыщи локтей, хорошего по три.

Анна Стина дождалась, пока пальт отойдет подальше, и спросила:

— Три плеска — это ты про своих детей?

Коза вздрогнула и сбилась с ритма. Зрячий глаз уставился на Анну Стину, словно она увидела ее в первый раз в жизни. Наморщила лоб, словно что-то соображая, слегка тряхнула головой и вернулась к работе. И опять:

— Три охапки, три плеска, три времени года. Три тыщи локтей, хорошего по три.

— Ты здесь уже тридцать лет?

Еще один взгляд. Еще один сбой ритма.

— Ты помнишь Альму Густафсдоттер, она была здесь с осени до весны? В твоей бригаде?

Коза, судя по всему, никак не могла решить, что делать. Наконец в единственном ее глазу блеснула хитроватая искорка. Она слегка подалась к Анне Стине и прошептала:

— Они говорят, я их ненавидела. Наоборот! Из любви! Хотела избавить их от страданий в этом проклятом мире. И каждый день хуже предыдущего, и я рада, что хуже. Значит, я все правильно сделала.

Что на это скажешь… Анна Стина и не стала ничего говорить, согласно наклонила голову. Коза неожиданно подмигнула и продолжила работать.

— Три охапки, три плеска, три времени года. Три тыщи локтей, хорошего по три.

В душе Анны Стины медленно и неотвратимо растекалась ледяная струя безнадежности. Рассчитывать не на что и не на кого. Коза — еще один тупик. Еще одно несчастное создание, перемолотое в труху Прядильным домом. Без чувств, без памяти, без мыслей — придаток к станку.

Анна Стина не стала передвигать станок на прежнее место — так, глядишь, и не заметят, а начнешь двигать снова, можно привлечь внимание. Лучше попробовать вечером, пальтам тоже надоест прислушиваться к каждому чиху. И когда после еды Коза внезапно заговорила, Анна Стина чуть не вскочила со стула от неожиданности. Коза заговорила — тихо, размеренно и почти в том же ритме, что ее странная считалка. Несвязные воспоминания о десятилетиях в Прядильном доме.

— Они думают, тяжелая работа — прясть шерсть, да что они знают. Они думают, их кормят плохо, да где им знать, что такое плохо. В семьдесят втором году, том самом, когда король Густав короновался, захотели сделать пристройки к дому Альстедта, а строить кому? Нам и строить. Мы и таскали, и поднимали, да еще сами платили за все — и за еду, и за одежку. Бревна, тесаный камень, раствор и штукатурка в ведрах на коромысле — все на своем горбу. Бабы мерли как мухи… Но не старушка Мария, нет, она и тогда была крепкой… Когда жрать нечего было, щебень грызли. Пальцы собственные грызли! Они думают, Петтерссон страшный, но он хоть в своем уме, не чокнутый, как Бенедиктус, или фон Торкен, или старик Юхан Вик. Те нарочно нас морили — и голодом, и работой. Все точно могилы себе копали. А старушка Мария всех их пережила. А дом-то, дом… там инспектор должен был жить, да ничего из этого не вышло.

Коза внезапно улыбнулась своим воспоминаниям. Анна Стина покосилась на ее корявые, искалеченные работой руки и вздрогнула — следы зубов остались до сих пор.

— Мы к весне только подвалы построили. А лето какое хорошее было… Один парень из красильни позвал меня в кусты… Эх, и парень был, такой ласковый…. Помер от голода еще до конца осени, а я его до сих пор помню. Город все лето праздновал — с барабанами, салютами… Все пьяные ходили, и никто ничего не строил. Глянь — уже осень, а ни стен, ни крыши. Бенедиктус орал как резаный, волосы на себе рвал. Начали камни из фундамента вытаскивать — решили сделать дыру из подвала, чтобы вода стекала. Дом-то без крыши, подвал простоит под водой — грибок, плесень… начинай сначала или строй в другом месте. А так вроде сток есть. Все равно не помогло — стены пропитались водой, плесень пошла. Дом для инспектора! Разве инспектор станет жить в таком месте? Достроили все-таки флигель кое-как, а сейчас там только мешки с репой гниют.

Не сразу поняла Анна Стина, какую ценность представляет рассказ полусумасшедшей старухи. А когда поняла, кровь ударила в голову, зашумела в ушах, и ей пришлось наклониться поближе, чтобы дослушать рассказ Козы.

— А рассказывала ли фру Мария эту историю Альме Густафсдоттер? Девушке, которая сидела на моем месте?

Коза посмотрела на нее — то ли удивленно, то ли не поняла вопрос. Видимо, период просветления закончился так же внезапно, как и начался.

— Три охапки, три всплеска, три времени года. Три тыщи локтей, дневная работа. Дневная работа, хорошего по три… Эх, какой парень был…

Вот и решение. Где-то неумело строили флигель, пробили в фундаменте туннель для оттока воды. Его сделали, пока не было крыши, а потом флигель наспех достроили, а про туннель забыли. А Альма Густафсдоттер про него знала. Все, что ей надо было, — понять, что это за флигель, постараться проникнуть туда под защитой темноты и проползти несколько локтей между мешками с гнилой репой.

Проползти несколько локтей к свободе и исчезнуть навсегда.

 

9

В эту ночь не уснуть. Анна Стина пробует представить минувшую зиму, вцепившуюся своими ледяными когтями в Лонгхольмен, когда солнце едва появляется над горизонтом, смотрит, блеснул ли, как заведено, жемчужными переливами лед во фьорде, и тут же, довольное и обессилевшее, скрывается обратно. Прядильщицы большую часть дня работают в полутьме. Анна Стина ставит себя на место Альмы Густафсдоттер. И представлять не надо — оглянись на себя. Тоска по свободе, тоска по юной, еще только успевшей открыть глаза жизни. И ясно — от тоски. Только от тоски Альма начала прислушиваться к бормотанию Козы, и ей открылась внезапная возможность побега. Старуха могла рассказать свою историю еще в прошлом году, когда Альма была совсем новенькой, но Коза, оказывается, не так проста. У нее хватило ума дождаться с рассказом весны, когда закончатся морозы. Коза знала про дыру в фундаменте, но понимала, что, даже если бы Альма ее нашла, проку мало, — кульверт наверняка замурован льдом и сугробами, покрытыми ножевой остроты настом, а наст закален дующими с залива ветрами.

Альма дождалась весны. Надо попытаться представить ее последние дни в тюрьме, дни и часы перед побегом, вычислить все ее шаги — шаги, которые предстоит сделать ей самой. Где этот подвал? В каком из флигелей? Угадать, как ей представляется, нетрудно. У пивовара Альстедта купили его усадьбу, чтобы устроить тюрьму, и пристроили флигели. Наверняка это тот флигель, что с задней стороны бывшей усадьбы: Коза говорила про мешки с репой, а Анна Стина не раз видела, как оттуда несут продукты. Там и кухня, а кухня должна быть поблизости от продуктового склада.

Анна Стина встает с койки и тихо, стараясь никого не разбудить, идет к окну, лавируя между прядильными станками. Она прикладывает щеку к стеклу и старается заглянуть как можно дальше. Вон там бывшая усадьба, а за ней угадывается конек крыши еще одного флигеля, пониже. Это наверняка тот флигель, который строила Коза. Там, под этой крышей, ее ждет свобода. Все, что ей нужно, — попасть в тот дом.

Дни идут. Анна Стина продолжает работать за прялкой, моток за мотком, не считая. Мысли ее заняты другим: она старается понять и запомнить привычки каждого из пальтов, раскусить рутинные механизмы тюремной жизни. Наверняка и Альма этим занималась. Прежде всего — дверь в цех, где они работают и спят. Несколько ночей ушло на то, чтобы соединить отрывочные сведения в более или менее понятное целое. Оловянная ложка. Альма каким-то образом сделала из нее ключ и по ночам пробовала его — отсюда рассказы дурочки про ломящегося в цех покойника с кладбища.

Каждый раз, когда дежурный пальт запирает цех, Анна Стина внимательно прислушивается. Ключ на связке у пальта большой и тяжелый, а замок ржавый, и, судя по скрипу, его годами никто не смазывал. Олово — материал мягкий, и вряд ли одной ложкой можно провернуть механизм, который и ключом-то проворачивается с трудом. Наверное, Альма изобрела способ, как закалить олово, сделать его потверже. Может, с этой целью и стащила пузырьки с лекарствами. Впрочем, для Анны Стины все это несущественно: единственная ложка, которая у нее есть, — деревянная, из хрупкого дерева, и у нее нет ничего острого, чтобы выточить что-то похожее на ключ. Она ничего не знает ни про олово, ни про замки. Но знает твердо: надо любой ценой открыть запертую дверь. Причем ночью.

Дверь — первая преграда. Из четырех.

Есть ли по пути другие запертые двери? Как она ни поворачивала в уме события, выходило, что Альма обошлась единственным ключом. Дверь в главное здание днем всегда открыта, там живут пальты, и им незачем проходить через цеха. Если ее не запирают и ночью, то из внутреннего дворика с колодцем можно попасть в старое здание, а оттуда — во флигель с подвалом. Наверняка Альма так и сделала. Но вполне может быть, после ее побега что-то изменилось. Поставили замки, усилили охрану — Юханна же рассказывала, в какой ярости был инспектор Бьоркман. Может быть, что-то и в самом деле изменилось, но никаких признаков изменений Анна Стина не обнаружила. И если все обстоит так, как она рассчитывает, замок в двери цеха — единственный.

Вторая преграда: как пройти незамеченной в подвал? Допустим, удалось. Тогда сразу возникает третья: как найти нужный подвал? Из бормотания Козы ясно, что дыра в подвале есть, но где? И в каком подвале? Наверное, их там несколько. Отверстие не может быть большим, иначе кто-то из пальтов наверняка бы его обнаружил.

Итак: если все пойдет по плану, у нее останется только несколько ночных часов, чтобы это отверстие найти.

И последнее. Ей ни в коем случае нельзя возвращаться на Сёдер. Ни в то, ни в другое предместье. Ни в Марию, ни в Катарину. Ее там знает каждая собака, и обязательно найдут. Те же Фишер и Тюст. Юханна говорила — даже если кому-то побег удавался, беглянку тут же находили и после жестокой порки возвращали на место, добавляя срок. Если ей удастся отсюда выбраться, придется начать новую жизнь в недосягаемом для преследователей месте. Где и как — она не знала.

По воскресеньям работа прекращается: время длинной службы в тюремной церкви.

Пастор Неандер еще более пьян, чем обычно. В обычные дни он частенько поручал звонарю читать молитву, но воскресная служба — важное событие. Неандер перепутал все, что можно перепутать: когда петь псалмы, когда молиться, когда читать проповедь и когда отпускать грехи. То и дело, даже не скрываясь, отхлебывал большие глотки вина из потира и с интересом заглядывал внутрь, сколько там еще осталось?

Теперь он читал о возвращении Иисуса в Иерусалим и об изгнании менял из храма.

— И говорил им: написано, — дом Мой домом молитвы наречется; а вы сделали его вертепом разбойников.

Произнеся эти слова, пастор оторвался от текста и задумался. Глаза его сузились и подернулись зловещей пленкой.

— Мой дом. Вертеп разбойников, — повторил он, словно подтверждая внезапно открывшуюся ему истину, и грохнул Библией о кафедру с такой силой, что проснулись даже те, кто старался уснуть.

Пастор с яростью оглядел заключенных, отложил Новый Завет и продолжил от себя, все больше распаляясь. Под конец он почти кричал — проклинал книжников и фарисеев, менял и римлян, купающихся в роскоши, в то время как истинные праведники страдают и мучаются.

Неандер внезапно ухмыльнулся, показав большие желтые зубы. Словно забыв про Святую землю и про события, которые происходили восемнадцать столетий назад, начал говорить про мерзости, творящиеся здесь и сейчас. Нимало не стесняясь, он стал примерять на инспектора Бьоркмана одежды дьявола.

— У приверженцев Сатаны вполне может быть сладкий голос, но язык!.. — Он поднял палец и погрозил им в сторону усадьбы. — Присмотритесь — язык раздвоенный! О, как они овладели искусством соблазна! Они переносят его, это искусство дьявольского соблазна, даже на сцены некоторых театров! — Голос внезапно понижается. — Королевских театров!

Когда у самой законченной тупицы не остается даже тени сомнения, о ком идет речь, звонарь делает попытку спасти пастора от самого себя. Но его покашливания совершенно не слышны на фоне громогласных филиппик, поэтому звонарь решает разрубить гордиев узел единственным доступным ему способом: начинает звонить в колокол.

Но Неандер пытается перекричать и колокол, и ему это удается.

Как и все другие, Анна Стина удивлена неожиданным взрывом негодования вечно пьяного пастора, пожимает плечами — и тут же приходит озарение: именно пастор может стать ее спасением. Этот озлобленный старик, который пытается утопить в вине разочарование, — как же, предмет его ненависти ускользает от возмездия! Ей запомнились слова пальта в тот день, когда их привезли на Лонгхольмен: инспектор Ханс Бьоркман уезжает. После двадцати лет полнейшего безделья уезжает в Финляндию.

Анна Стина с трудом заставляет себя досидеть до конца так называемой службы. Чтобы все получилось, как она задумала, надо действовать быстро. Мало того — нужно действовать очень быстро, потому что, как только пастор перестанет изрыгать огонь и серу, пальты погонят заключенных в цеха.

Наконец пастор выкрикнул последние проклятия в адрес Бьоркмана — под звон колокола, который, как ни странно, придавал его речи почти пророческую убедительность. Заключенные повставали со скамеек и потянулись к центральному проходу, но Анна Стина начала пробиваться к алтарю, где пастор допивал последние капли вина из потира. Впереди всех стоял старший надсмотрщик Петтер Петтерссон, и он ее заметил. Глаза его загорелись злобной радостью. Такой же огромный, как ей показалось тогда, во дворе. Он сделал попытку ее поймать, но она увернулась и крикнула:

— Отец Неандер! Подумайте: ведь у Господа есть способ наказать менял, пока они еще не покинули храм!

Больше она ничего сказать не успела. Петтерссон схватил ее за шею, чуть не поднял в воздух и уже размахнулся, чтобы отвесить оплеуху, но его остановил крик пастора:

— Отпусти девчонку!

Голос Неандера вновь обрел пророческую мощь:

— Даже надсмотрщик мог бы сообразить, что насилие в храме Христовом неуместно! Или ты не боишься Бога?

Петтерссон бросил на пастора презрительный взгляд.

— Отпусти, я сказал! И оставь у дверей какого-нибудь пальта, чтобы отвел ее назад в цех. Разве ты не видишь: эта овечка нуждается в покаянии, и, как духовный пастырь, я обязан облегчить ее страдания.

Петтерссон хмыкнул и намеренно грубо опустил Анну Стину на пол, дав ей почувствовать свою нечеловеческую силу.

— И девчонка и пастор, надеюсь, понимают, что я никогда не подниму руку на беззащитную овечку…

Он вышел в проход, посмотрел в глаза Анне Стине и тихо добавил:

— …в храме Христовом.

Бенгт Неандер дождался, пока массивная фигура Петтерссона скроется за дверью, и посмотрел на Анну Стину:

— Говори быстро, девица, у меня голова болит. Я, конечно, не так силен, как стражник, но, если ты меня отвлекла бездельно, получишь три оплеухи вместо петтерссоновской одной.

Взлохмаченные сальные волосы. Он, должно быть, не мылся уже несколько недель, грязь прячется в каждой морщине преждевременно состарившейся от постоянной недовольной гримасы физиономии. Сквозь кисловатый запах вина пробивается тяжелый сивушный перегар. Терпения у него — с гулькин нос, решила Анна. Надо брать быка за рога.

— Инспектор Бьоркман скоро покинет нас, так и оставшись без наказания за свои тяжкие преступления, — сказала она с притворным сожалением. — Мне кажется, пастор вполне может стать орудием Божьим и воздать возмездие грешнику. Я знаю способ.

— Какое дело уличной шалаве до моих отношений с инспектором? Ладно, говори.

— Инспектор Бьоркман уже под подозрением после побегов в прошлом году. За побеги отвечает именно он. Инспектор принял меры, и пока никому не удалось взломать новые решетки. Но, если кому-то все же удастся бежать, инспектор будет опозорен и потеряет не только нынешнюю службу, но и новую.

Анна Стина действует вслепую, но что-то подсказывает ей, что она нащупала больное место. Неандер посмотрел на нее странным взглядом: смесь подозрительности, строгости, заговорщической хитрости и внезапно вспыхнувшей надежды. Он знаком показал ей пройти в ризницу и махнул пальту, оставленному Петтерссоном у дверей, — дескать, стой, где стоишь, и не шевелись.

Едва пастор закрыл за собой дверь, тут же достал из рясы оловянную фляжку и сделал несколько больших глотков. От острого запаха полыни у Анны Стины заслезились глаза.

— Ты не дура, но боюсь, ты переоцениваешь мою власть. Я пастор, а не надсмотрщик. У меня нет никаких ключей, и я не командую пальтами. Даже если бы и были, у главного входа всегда стоит стража. Ты думаешь, я сам не думал о такой возможности, малявка? Будь в моих силах, я бы всем дал сбежать! Что за разница, пусть бегут… Все равно через неделю всех переловят, и они опять будут сидеть у своих прялок… А Бьоркман, прокляни Господь его имя, он тоже не дурак, Бьоркман. Он не допустит побега. Он интригами и с помощью высокопоставленных знакомых изгадил все заведение, отделил духовное от мирского: дескать, церковь — церковью, а вышел за ворота — делай что хочешь. Надеюсь, у тебя есть что-то еще. Для твоего же блага.

— Возможность побега все равно есть. Я уверена. Все что нужно сделать пастору, — найти способ открыть дверь в цеху юго-западного флигеля.

— Ты лжешь. Какая такая возможность?

— Весной сбежала одна девочка. И я знаю как. В фундаменте подвала есть отверстие для стока воды, его пробили, пока дом был без крыши, а потом забыли. Бьоркману в тот раз удалось заткнуть всем рты, но, если пастор будет наготове с доносом, инспектору так легко не отделаться.

Бенгт Неандер задумался. Задумался всерьез: начал раскачиваться вперед-назад, забормотал что-то невнятное и даже откусил клок бороды.

— Еще одна беглянка… А сколько риксдалеров выманил Бьоркман у коллегии… Да, да… Всего одна дверь, говоришь…

Он послюнил указательные пальцы, с отвращением выплюнул прилипшие волосы и протер глаза.

— Ты думаешь, ты первая такая? Я как-то уже попробовал воспользоваться одной шлюшкой для такого дела. Ничем хорошим не кончилось. Послал жалобу от ее имени, а они с дьявольской хитростью раскусили мой почерк. Не учусь на собственных ошибках…

Он засмеялся с пьяным сарказмом, отсалютовал фляжкой и сделал еще один глоток.

— А может, и наоборот. Может, главная ошибка — я все из мушкета да из мушкета, а надо бы из пушки. Ничего невозможного в твоем предложении нет. Но мне надо подумать. Когда буду что-то знать, вызову тебя после вечерней молитвы. И еще кое-что… Ну-ка, посмотри на меня.

Он взял ее левой рукой за подбородок, повернул к себе и довольно сильно ударил по щеке. Оплеуху, которую обещал ей Петтерссон, она все-таки получила, хотя наверняка не такую сильную. Щека и ухо загорелись.

— На будущее, чтобы ты не пыталась меня обмануть. И чтобы никто не говорил, что я связался с такой, как ты. По твоей физиономии все сразу поймут, что к чему.

Он показал ей на выход. У дверей церкви ее ждал пальт. Он повел ее во двор, а за спиной Неандер то напевал, то принимался бормотать какие-то заклинания.

 

10

Спальня Петтера Петтерссона находится в северо-восточном углу старой усадьбы. Там две таких комнаты, его чуть получше. За стеной расположился Франц Хюбинетт, сменщик Петтерссона. Лето только начинается, но в комнате уже жарко, как в печи, хотя окна настежь и смотрят на залив. Петтерссон снимает камзол, потную рубаху и вытягивается на кровати. Долго смотрит в потолок, где его предшественник или какой-то другой сукин сын выцарапал от скуки какие-то имена на деревянных балках. Имя и год. Рядом — огромный, извергающий семя мужской член. Рисунки с годами потемнели и почти сливаются с шоколадно-седой поверхностью брусьев.

Он расстегнул штаны, подвигал вперед-назад крайнюю плоть. Возбуждение не приходило. Сплюнул на пол.

Скоро двенадцать лет, как он служит надсмотрщиком в Лонхгольмене, и двенадцать же лет живет в этой комнатенке. Если это можно назвать жизнью. Он вернулся из армии, работал на королевской винокурне, а сюда пришел в восемьдесят первом году. С тех пор и носит синий камзол, хотя формально надсмотрщики не принадлежат к сепарат-страже. Постепенно понял: он, здоровенный мужик, среди хромых и увечных пальтов выглядит, как белая ворона. Отсутствие инвалидности в этой компании и есть инвалидность. Даже Хюбинетт страдает от последствий слишком рано взорвавшегося заряда в мортире и не может сжать правую руку.

Петтерссон стесняется своего отменного здоровья. Его уволили из армии вовсе не по причине ранения, и он убежден, что постоянно сплетничающие пальты догадываются или просто-напросто знают о причинах увольнения. Петтерссона отчислили из армии, потому что посчитали неподходящим для военной службы. Попросту опасным. Огромный, немереной силы забияка и интриган, но главное — необычно жестокий. Если случались драки, он всегда старался не просто избить, а изувечить соперника. Вскоре ни один капрал не хотел зачислять его в свою роту. Выдумали какую-то причину и уволили — все были уверены, что добром с ним не кончится. Петтерссон привык, что его вечно в чем-то обвиняют, но в данном случае никакой вины за собой не чувствовал. Несправедливость до сих пор раздражала его, и он постоянно искал, на ком выместить обиду.

Но его новая должность имела и преимущества. Он ни за что не хотел бы ее оставить. В восемьдесят третьем году Петтерссон еще не научился владеть собой и избил насмерть одну из женщин. Он до сих пор помнил ее фамилию: Лёман. Дело было ранним утром, его послали разбудить заключенных. Он, разумеется, не стал надрывать голос и будил их с помощью Мастера Эрика. А Лёман не вскочила от такой побудки — то ли не могла, то ли не хотела. Он ударил еще три или четыре раза, а она продолжала лежать. И тогда ему глаза словно красной пеленой застило. Он начал хлестать ее как сумасшедший, бил, и бил, и бил, пока его не оторвали другие пальты…

Лёман так и не поднялась с койки. Ему пришлось сообщить о ее болезни: она лежала и тихо стонала, а к обеду изо рта пошла пена и Лёман испустила дух. Свидетелей было много, Бьоркмана заставили устроить разбирательство. Хотя Петтерссон утверждал, что сама по себе порка не могла послужить причиной смерти, должно быть, она подцепила какую-то заразу, пока спала, а наказание только ухудшило ее состояние, — его все равно присудили к двум неделям на хлебе и воде.

Он запомнил эти четырнадцать дней. В полутьме, терзаемый голодом, он вспоминал каждый удар плетью, каждый рубец, оставленный на коже Лёман. И когда он вышел из недолгого заключения, твердо знал: дело того стоило. Его постоянно сжигало чувство неудовлетворенности, оно словно давило его изнутри, как забродившее вино давит на пробку, и давление это можно облегчить только одним способом: с помощью плети. Безграничная власть. Ощущать, как его огромное тело нависает над насмерть перепуганными женщинами, затравленно косящимися на плетку в его руке. Ему достаточно только представить эту картину, как тут же мощной эрекцией дает о себе знать его мужской орган, и тогда он возвращается в свою каморку и мастурбирует. Однако развязка наступает слишком быстро и не приносит удовлетворения.

Как и другие пальты, он иногда пользовался услугами заключенных. Что тут особенного — загнать какую-нибудь из развратниц в угол, большинство за это и сидят, а другие… Что ж — другие; за стаканчик перегонного вина или кусок мяса никто не откажется. Но и это не приносит радости. Каждый раз, застегивая штаны, он начинает подозревать: а не поделился ли он с очередной шалавой частицей своей власти? И уходит в раздражении.

Добровольное согласие мало его развлекает. Шлюхи куда интереснее, когда дерешь их против воли. Но все это не то. Танец вокруг колодца — совсем другое дело. Не то что несколько суетливых подергиваний ляжками и приятная, но чересчур уж короткая судорога извержения. Танец погружает его в иной, сладкий мир. Он не знает, одобряют ли другие пальты его развлечение. Во всяком случае, не мешают. Но это было уже давно. После девки Эрссон — ни разу. Но та просто напросилась — нахальная стерва, дерзкая и упрямая. Впрочем, это его излюбленная порода — те, кто думают, что что-то из себя представляют. Что за радость — сечь живых мертвецов. Это дело мясников, они тоже секут мясо, чтобы стало помягче. Эрссон подвернулась очень кстати. Теперь хромает и вздрагивает на каждый шорох. Он смотрит на нее и чувствует приятное возбуждение.

Он снова сунул руку в штаны. Дыхание участилось, рука даже устала. На этот раз он добился извержения, но оно не принесло облегчения. Опять он чувствует себя бутылкой с шампанским: если не вытащить пробку, лопнет грудная клетка. Особенно скверно было, когда этот пропойца пастор сделал ему публичное внушение.

Он уже высмотрел девчонку в бригаде старой ведьмы. Сразу видно — упрямая, себе на уме. По глазам видно. И любопытная, все время высматривает что-то. Ничего, скоро он пригласит ее на танец. Скоро, но не сразу. Чем дольше продержишься, тем слаще вознаграждение.

Пари начали заключать в единственном мужском флигеле, совсем небольшом. Там содержали стариков и детей — тех, кто слишком стар или слишком молод для тяжелой работы. Они знают Петтерссона, а может быть, даже понимают в какой-то степени его прихоти. Прошло уже несколько недель, как он устроил порку новенькой, — наверняка скоро настанет очередь следующей. Долго он не выдержит. Кто следующая? Та, что пролила похлебку, стараясь ухватить хвост салаки? Или та, ленивая, что прядет один моток почти неделю? Следят за каждым шагом Петтерссона, спорят, на кого и как он посмотрел, пробуют прочитать его мысли.

Пари заключают самые разные: из какого флигеля, из какой бригады, а самый крупный выигрыш, если угадаешь имя очередной жертвы.

Юханна знает все и про всех.

— Ты — фаворитка. Поставишь на тебя — много не выиграешь. Все на тебя ставят. Говорят, он каждый раз косится на нашу бригаду, как только увидит где-нибудь не в цеху. Тебя к тому же привезли с той самой… ну, с которой он в последний раз устроил танцы, так что все сходятся: следующая очередь — твоя.

Анну Стину больше всего пугает не сам петтерссоновский танец. Если он выберет ее для своей дьявольской забавы, на побеге можно ставить крест. Надзиратель, конечно, наловчился запарывать свою жертву не до смерти, но не скажешь, что она сохранила жизнь. Драконша по-прежнему ковыляет на своей искалеченной ноге. Те, кто делал ставки на ее скорую смерть, проиграли, но узнать ее нельзя. Она ни с кем не разговаривает, вздрагивает от каждой промелькнувшей тени, ее преследуют кошмары. Если ей кажется, что кто-то собрался ее ударить, пускается в бегство. Анна Стина почти уверена — и ее ждет такая же участь.

Закончилась вечерняя молитва, но поговорить с Неандером раньше, чем завтра, не удастся. Надо поспешить и молиться, чтобы Петтерссон продержался с удовлетворением своего зуда хотя бы один день.

В цеху темно и тихо, но спать она не может. Прислушалась — Юханна тоже не спит.

— Юханна, а если бы тебе удалось бежать… Что бы ты сделала, чтобы тебя не поймали?

Юханна долго не отвечает.

— Ты что-то задумала, Анна Стина. Думаешь, я не замечаю? Не бойся, я тебя не предам.

— Есть одна возможность, и я думаю ей воспользоваться при случае. Если хочешь, бежим вместе.

Юханна засмеялась:

— Мне осталось меньше ста мотков, так что, если я не буду высовываться, к концу лета и так выйду.

Что на это возразить? Анна Стина замолчала, но после долгой паузы услышала шепот Юханны, та решила ответить на ее вопрос:

— Ты хорошая подруга, Анна Стина, поэтому я хочу тебе кое-что рассказать. У меня в детстве тоже была подруга. У ее отца свой трактир, «Мартышка». Насколько я знаю, он и сейчас есть, в Городе между мостами, недалеко от Железной площади. Много лет назад ее родители разругались, и никто не мог их помирить, даже настоятель из церкви Святого Николая пытался. Дело кончилось тем, что мать взяла девочку и исчезла. Наверняка скрылась у своих родителей — она была из другой провинции. Я потеряла подругу, а отец ее просто почернел от горя. Стоял за прилавком, наливал гостям вино, но по нему было видно, что мысли его где-то в другом месте. Его звали Карл Тулипан, знаешь такой цветок? Его так и называли — «Тюльпан», он такой был веселый, улыбчивый. А теперь к нему больше подошло бы «Увядший тюльпан». А подругу звали Ловиса Ульрика. Калле Тулипан был так горд, когда она родилась, что дал ей королевское имя.

— Как его жалко… Ужасная история.

— Да уж, не сказка на ночь… Помолчи и послушай. Ты и Ловиса — почти ровесницы, самое большее год разницы. Глаза такие же голубые, и волосы льняные, как у тебя. Если тебе удастся отсюда сбежать, на Сёдермальме не показывайся. Иди к Калле Тулипану и скажи, что ты его дочь, Ловиса Ульрика, подружка Юханны Ульв. Скажи, что решила через много лет вернуться к любимому отцу.

— Неужели он не поймет, что я не его дочь?

— Конечно поймет. Он же не дурак. И все равно он тебе поверит, потому что для него ничего в жизни важнее нет. Дочь рядом, какое утешение…

К облегчению Анны Стины, Петтера Петтерссона на утренней молитве нет. Вместо него — тот самый пальт, который принес Петтерссону плетку, когда тот избивал Драконшу. Юнатан Лёф. Он моложе других, и увечье его не так заметно; что-то со спиной и не сгибается рука. О нем говорят, что он парень неплохой. Не зверь. Даже продает пряхам самогон и еду, и по вполне разумной цене, не сдирает три шкуры, как другие. Шансов мало, но Анна Стина решилась. Сразу после молитвы подошла к Лёфу и поклонилась, как полагается по правилам Прядильного дома.

— Мне нужно поговорить с пастором. — И не поверила своим глазам, когда Лёф улыбнулся, отошел на полшага в сторону и пропустил ее к Неандеру.

Тот недовольно заворчал и провел ее в ризницу.

— Ты что, совсем безмозглая? Не понимаешь, что такое поведение подозрительно? Нет у меня пока никакого ключа.

— Сегодня или никогда. В любой момент Петтерссон вытащит меня к колодцу, и тогда все кончено.

Неандер часто задышал и закрыл глаза. Не глядя, нащупал спинку стула и тяжело сел. Почесал волосы так, что перхоть полетела во все стороны, и начал говорить. Анна Стина сразу поняла: пастор еще не протрезвел после вчерашнего, а может, и с утра успел добавить.

— Зачем ты испытываешь меня, Господи? Неужели не вознаградишь меня за усердие? Неужели нет другого способа? Она говорит — сегодня… Но это слишком рано, слишком рано… Но Бьоркман, этот негодяй, этот пес сатаны, он же может ускользнуть… И донос уже написан.

Он бормотал так несколько минут, дико вращая глазами, припечатал ладонь к столу и внезапно встал.

— О, дьявол… она говорит сегодня ночью, значит — сегодня ночью, и будь что будет. Пусть она не спит, слушает, когда постучат в дверь. Дверь для нее откроют, а дальше — ее забота. Что с ней будет — мне наплевать, но она должна скрываться, пока Бьоркман не предстанет перед судом за свои бесчисленные преступления.

Он посмотрел ей в глаза и больно схватил за плечи:

— Поняла?! Исчезни с моих глаз, да помогут тебя Иисус, Асмодей, Уден, отец мироздания! Иначе будешь иметь дело со мной.

Анна Стина вышла во двор и сразу поняла — что-то происходит. Всех женщин выстроили, все бригады из всех прядильных залов. У колодца стоит сияющий Петтер Петтерссон с руками за спиной. Лёф подталкивает Анну Стину к ее бригаде, и она торопливо встает на место, рядом с Козой, Юханной и Дурочкой Лисой. В небольшом дворике голос Петтерссона отдается пугающим эхом:

— У нас произошла кража, дамы и господа. И вы будете здесь стоять, пока не найдется украденное. Мы перетрясем все ваши вещи, все матрасы. Невиновным беспокоиться нечего, они могут спокойно любоваться на меня.

Анна Стина похолодела. Все, надежды больше нет. Слишком поздно. Петтерссон уже выбрал жертву, и остается только танец у колодца. Они обязательно найдут что-нибудь в ее набитом клопами матрасе, и оправдываться бессмысленно. Петтерссон даст волю своем Мастеру Эрику, и на этом ее жизнь кончена. Она до крови прикусила губу. По крайней мере, эту боль она имеет право причинить себе добровольно.

Они, разумеется, нашли украденное. Нож. Сияющий пальт идет к ней, удерживая блестящее лезвие между большим и указательным пальцами. Петтерссон спрашивает, в чьей койке нашли украденный нож.

И пальт хватает за руку Юханну и вытаскивает ее к колодцу.

На физиономии Петтерссона расплывается улыбка — от уха до уха.

Она долго еще слышит со двора все слабеющие крики Юханны и чавкающие удары плетки.

Юханну она больше никогда не видела.

 

11

Койка рядом с ней пуста. Безжизненное тело Юханны наверняка уволокли пальты в санитарный сарай. Перевяжут, как умеют.

Стоны, молитвы, чей-то шепот во сне, выкрики — сегодня хуже, чем всегда. Где-то совсем рядом частое дыхание: кто-то очнулся от кошмара и пытается прийти в себя.

Вряд ли кто-то может спать спокойно после петтерссоновских танцев. Когда их погнали на вечернюю молитву, Анна Стина не могла отвести глаз от пятен на колодце. Быстро высохшая кровь стала коричневой, и посторонний, даже пристально всмотревшись, вряд ли догадается о происхождении этих пятен.

Сама Анна Стина не может найти себе места. Казнь Юханны точно пробила брешь в душе, и через эту брешь быстро вытекала ее решимость. Только не сегодня, Господи, только не сегодня. Ее трясло от паники: сама выбрала гибельный путь, и возврата нет. Анна Стина дорого отдала бы, чтобы хоть на несколько дней отсрочить побег, но выбора нет. Пастор может и передумать. Она ждет, трясясь от страха и тоски. Даже не замечает бесчисленных укусов беспощадных клопов.

Стук в дверь? Или показалось? Нет, стучат. Как и обещал пастор — очень тихо, почти неслышно. Она осторожно спускает ноги с кровати и, пока идет к двери, слышит, в замке поворачивается ключ. Дверь шевельнулась. Кто-то стоит за дверью и прислушивается к ее шагам. Как только она приблизилась к порогу, дверь распахнулась чуть пошире и пропустила ее в коридор. Юнатан Лёф, молодой пальт. Он прижал палец к губам, очень осторожно, стараясь не скрипнуть петлями, прикрыл дверь, томительно медленно повернул в замке ключ и показал ей зна́ком: следуй за мной.

Они быстро пересекли двор и поднялись по лестнице к двери в старое здание. Со второго этажа слышны разговоры и смех. Пальты не спят. Слышно даже, как шлепают по столу карты, звякают стаканы и бутылки.

Лёф зна́ком приказал Анне Стине встать в тень у подъезда, а сам проскользнул в открытую дверь, убедился, что на этаже никого нет и свет погашен, и поманил ее пальцем. Они почти пробежали через кухню, где еще чувствовался жар давно погашенной печи. Лёф зажег лучину и, прикрывая ее изувеченной рукой, повел Анну Стину по коридору. Наверняка переход в новый флигель, о котором рассказывала Коза.

Здесь потолки пониже, штукатурка положена неумело — никто не позаботился не только оклеить стены обоями, но даже загладить мастерком штукатурку. Двери не заперты. За третьей или четвертой обнаружилась шаткая деревянная лестница в подвал. Лёф снял с крюка фонарь с сальной свечой, зажег его, задул лучину и в первый раз обратился к ней:

— Здесь нас никто не слышит, но это не значит, что мы должны кричать или петь песни. Вам повезло, тебе и твоему компаньону Неандеру. Зверюга Петтерссон после порки приглашает всех на угощение, чтобы никто не насплетничал инспектору Бьоркману. Сейчас-то уже никто из пальтов на ногах не держится.

Анна Стина смотрит на него выжидательно.

— Неандер дал мне несколько риксдалеров, чтобы открыть тебе дверь, показать дорогу в подвал. А главное, чтобы я держал язык за зубами. Сказал, чтобы я подождал, пока ты сделаешь то, что собиралась. Фонарь твой, пока свеча не погасла. На час, думаю, хватит, а может, и больше.

Анна Стина кивнула. Прежде чем передать ей фонарь, Лёф сел на ступеньку, раскурил от него глиняную трубку и криво улыбнулся:

— Желаю успеха.

Время от времени разгорающийся огонек трубки освещал лицо пальта красным дьявольским светом. Даже на лицо не похоже — скорее на шутовскую маску на фоне заполнившего вселенную мрака.

Подвал большой, разделен на отсеки кирпичными, а кое-где и дощатыми перегородками. То там, то тут плоскими неживыми огоньками вспыхивают глаза замирающих от непривычного света крыс. Вонь невыносимая — весь погреб забит испорченными продуктами. Скорее всего, про них забыли или поленились вынести. Ящики со сморщенными яблоками, мешки с репой, бочки с солониной с лопнувшими донцами, из которых на земляной пол вытекает рассол. И смрад протухшего мяса. Тяжелый, отвратительный запах распада некогда живой плоти. Вокруг фонаря сплошным роем, задевая лицо, вьются мухи и ночные бабочки.

Анна Стина, то и дело поглядывая на быстро тающую свечу в фонаре, двигается вдоль стен. Это занимает больше времени, чем она рассчитывала, — стены загромождены сугробами грязных мешков с гниющими продуктами. То и дело приходится ложиться на землю и заглядывать, но взгляд раз за разом натыкается на глухую стену фундамента.

Она облазила почти весь подвал. Осталось два чулана с дощатыми перегородками. Здесь мешки и ящики навалены так, что к стене не подойти. Единственный выход — разобрать завал. Она поставила фонарь на землю и начала работать. Доски ящиков и дерюга мешков от сырости сгнили, и содержимое то и дело вываливается на землю, приходится его собирать и откидывать в сторону. Несметное количество мокриц. Вскоре они уже десятками ползут по ее рукам, но сбрасывать некогда, хотя ее и передергивает от отвращения. Каждый раз, когда пламя свечи начинает колебаться, она в ужасе вздрагивает. Если фонарь погаснет, ей конец. В темноте она ничего не найдет.

Анна Стина медленно продвигается вперед. Вонь становится все более невыносимой.

Наконец, пальцы ее наткнулись на холодную скользкую стену.

Анна Стина вздрогнула, услышав голос пальта. Он был совсем рядом. Сел, скрестив ноги, рядом с фонарем. Подкрался так тихо, что она и не заметила.

— И как идут дела? Свеча у тебя догорает.

Она уже нащупала пустоту под фундаментом. Ей некогда сейчас вести разговоры.

— Бенгт Неандер дал мне определенные инструкции. Сказал, что делать, если ты не найдешь твою дырку.

Анна Стина, не слушая его, легла на живот и ощупала отверстие. Меньше, чем она ожидала, высотой дюймов десять над земляным полом.

— Пастырь говорит, не следует бросать вызов судьбе и вести тебя обратно в цех. Если нас кто-то встретит, не поздоровится.

Она вытянула руку как могла — препятствий как будто нет.

Вот он, путь Альмы Густафсдоттер к свободе.

— И еще пастор сказал вот что: не найдет она своего лаза, положи лапу на ее птичью шейку и придуши. Забросай мешками с репой.

Она резко повернулась. Юнатан Лёф подкручивал тонкий ус и улыбался.

— Вот он, мой лаз! — почти крикнула она. — Я его нашла! Это канал для стока воды, его сделали, пока на доме крыши не было! Он идет под стеной!

Он склонил голову набок.

— А я-то надеялся… Пастор обещал мне бонус, если придется тебя придушить. Ну ладно… во всем плохом можно найти что-то хорошее. Не вышло с одним, получится с другим. Ты уж не сердись, если я займусь тобой в темноте. Анна Стина такая тощая и грязная, что лучше на нее не глядеть.

Он задул свечу в фонаре, схватил Анну за руку и повалил на пол. Задрал платье и взял то, в чем она отказала Андерсу Петтеру на Барнэнгене.

Целую вечность назад.

*

Оставил ее на земляном полу и ушел. Она долго лежала с открытыми глазами, но могла бы и не открывать: в подвале царил непроглядный мрак. Странно, в этой тьме она словно парила над собственным телом, которое с таким же успехом могло принадлежать кому-то другому. Изможденное, голое и грязное тело. Она с трудом его узнает. Шорох лапок насекомых; они пьют вытекшую из нее кровь, собравшуюся в быстро сворачивающиеся лужицы между бедер и под крестцом. Она ничего не чувствует. Грудь поднимается и опускается. Она пока жива, но у нее есть выбор. Ей незачем больше жить. И это так просто. Все, что требуется, — прислушаться, как работают меха легких, как колотится сердце в груди и приказать им. Приказать и сердцу, и легким прекратить свою нескончаемую работу. Они послушаются. Они устали не меньше, чем она.

Анна Стина сама не знает, откуда взялись у нее силы перевернуться на живот. Ну нет… Нет! Она не хочет, чтобы жизнь ее кончилась здесь, в этом омерзительном подвале. Ни за что. Она поползла к стене, опираясь на локти и колени. Боль в промежности почти прошла, она чувствует ее, но как бы на расстоянии. Она вытягивает руки вперед, вползает в дыру. Грубый камень царапает кожу на плечах. Так не пойдет. Она опять переворачивается на спину и ползет на спине, извиваясь, как дождевой червь. Потолок лаза в полудюйме от ее лица, она не может даже приподнять голову.

Теперь она окружена камнем со всех сторон. Что-то ей мешает, проход, кажется, стал еще у́же. Фундамент, кое-как построенный пряхами под присмотром таких же неумех десятников, просел, к тому же там что-то застряло.

Она вытягивает руку и ощупывает застрявший предмет.

Человеческая нога.

Нога погибшей здесь Альмы Густафсдоттер. Теперь понятно, откуда эта жуткая вонь в подвале. Гниющие овощи так не пахнут.

Альма Густафсдоттер так и не вырвалась из Прядильного дома. Она застряла здесь, на полпути к свободе, и умерла от голода, жажды и крысиных укусов.

Анна Стина не знает, как долго она расчищала проход. Время словно остановилось, чтобы запечатлеть в ее памяти эту кошмарную сцену, которую ей не суждено забыть никогда. Труп мягок, как глина, распадается при малейшем прикосновении. Она вытаскивает мертвую плоть по кускам. В грудной клетке, которая была когда-то недостаточно податливой, чтобы протиснуться между камнями, свили гнездо крысы. Каменные оковы, в которые попалась Альма, ждут новую жертву.

Анна Стина повернула голову набок и двинулась вперед, извиваясь как змея. И вот решающий момент, самое узкое место, то самое, где застряла Альма. Анна Стина глубоко вдохнула, выдохнула, насколько могла, весь воздух и двинулась вперед, чувствуя, как ребра прогибаются под неумолимым натиском холодного камня. Вдохнуть она не могла. В глазах потемнело, и она вряд ли смогла бы объяснить, как удалось ей преодолеть эти последние дюймы между жизнью и смертью. Может, она чуточку потоньше Альмы в кости, может быть, выделяющаяся из распадающегося тела жидкость послужила смазкой… а может, мертвая Альма подтолкнула ее из подвала, помогла преодолеть последний рубеж.

По другую сторону тюремной стены дует теплый ветер. Едва она высунула голову из чуть не ставшего ее могилой лаза, увидела развернутый от горизонта до горизонта иссиня-черный парус ночного беззвездного неба. Над городом вспыхивают молнии, то и дела рокочет далекий гром.

Пошел дождь. Она подошла к воде, дождалась вспышки, посмотрела на свое отражение и поняла: ей уже никогда не стать той девочкой, которой она была совсем недавно.

Ей никогда больше не стать Анной Стиной Кнапп.

 

12

Лето идет к концу, а месячных нет. Уже третий месяц. Вначале она не обратила внимания. У многих девушек в Прядильном доме прекращались месячные. Должно быть, потому, что организм в таком аду старается сэкономить каждую унцию жизненной силы. Во второй раз насторожилась, но уговорила себя, что организму нужно время, чтобы восстановиться. Благодаря заботам Карла Тулипана она постепенно приходила в себя: прибавила в весе, щеки порозовели, она стала все более и более походить на прежнюю Анну Стину. Ее новое имя — Ловиса Ульрика. Карл Тулипан… Если он и догадывается, что она не его дочь, то никак не показывает, разве что не душит ее постоянно в объятиях от счастья вновь обретенного отцовства и чудом вернувшейся любви. У него словно началась новая жизнь. Куда делся седой, опустившийся старик, который окинул ее пустым взглядом, когда она открыла дверь в «Мартышку»?.. Тулипан стоял за стойкой сгорбившись, словно на плечи его давили все горести мира. Его опять стали ласково называть Тюльпаном. Шутит с посетителями, хохот его отдается веселым эхом по всему трактиру. Хорошее настроение заразительно: «Мартышка» преобразилась. Прокопченные стены выкрасили в белый цвет, отмыли и отдраили полы, горшки и кувшины засверкали шоколадной глазурью. Круг посетителей растет с каждым днем; начали заглядывать даже знатные господа с Рыцарской площади, особенно в поздние часы, когда жажда превозмогает аристократическую привередливость.

Но когда месячные не пришли и в третий раз, она поняла, что счастье ее обречено быть недолгим. Она носит ребенка, зачатого против ее воли, ребенка пальта Юнатана Лёфа.

Первое, что сделал Карл Тулипан, когда она появилась на его пороге, взял ее за руку и повел в церковь Святого Николая к просту. Добился, чтобы имя ее вновь занесли в церковные книги и включили в списки прихожан. А теперь, когда у нее начнет расти живот, она навлечет бесчестье и на свое новое имя, и на имя нового отца.

Те, кто помнил Ловису Ульрику с детства, подшучивают насчет непостижимой игры природы: за несколько лет скулам удалось переползти на другое место, да и нос не отстал — поменял форму. Но даже самые ехидные отвергают свои подозрения и замолкают, когда видят, как счастлив Тюльпан, вновь обретший любимую дочь. А теперь языки развяжутся опять. Начнут говорить — обманщица, искательница счастья, авантюристка, шалава, нагулявшая неизвестно где ребенка и готовая на что угодно, чтобы как-то обеспечить будущее для себя и для своего выблядка. И даже Тюльпану придется с этим согласиться, когда к нему явятся пастор и настоятель в своих черных сутанах. «А ты уверен, что она твоя дочь? — скажут они. — Она же подзаборная шлюха…» А завсегдатаи «Мартышки»? Они убедят Тюльпана — из самых, разумеется, лучших побуждений. Для его же пользы. И ее, Анну Стину Кнапп, просто выбросят в канаву, а из канавы — прямая дорога на Лонгхольмен.

Пастора Бенгта Неандера там уже нет. Донос, который он написал на инспектора Ханса Бьоркмана, переполнил чашу терпения финансовой коллегии, а последней соломинкой были разложившиеся человеческие останки, найденные в подвале флигеля. Никому, кроме беглянки Анны Стины Кнапп, они принадлежать не могли. И пастор, не дожидаясь разбирательства, ругаясь и чертыхаясь, поднялся на борт идущего в Англию корабля. Бьоркмана тоже нет — тот отправился в противоположном направлении, на юг Финляндии. Но Петтерссон все еще там. Как и Мастер Эрик. Терпеливо ждут ее по другую сторону залива, чтобы устроить смертельные танцы у колодца.

Она увидела его в сентябре. «Мартышку» уже закрыли на ночь, и большинство завсегдатаев трактира уговаривать не пришлось — они знали порядок. Самых упрямых выманивали бесплатной выпивкой, но уже за порогом трактира. Карл Тулипан пошел спать — работа на сегодня закончена. Анна Стина решила подмести полы и вдруг увидела задержавшегося гостя. Тот сидел за углом стойки у камина, словно хотел согреться, — на полу, так что из зала и не заметишь. Бледный, тощий, и невозможно даже угадать — молодой или старый. Золотистые длинные волосы. Наверное, золотистые — настолько грязные, что цвет определить трудно. Да и лицо покрыто похожими на струпья корками засохшей грязи. Она видела его не в первый раз. Он бродил из кабака в кабак, как призрак, и оставался от открытия до самого вечера. А сейчас сидел и не двигался, словно мертвый, только дыхание выдавало, что он жив — поверхностное и шумное. Глаза закрыты, весь скрюченный, будто боится растерять чудом доставшееся ему тепло. Она попыталась его растолкать — без всякого успеха. Анна Стина встала рядом с ним на колени, обняла за плечи и вздрогнула. Под кожей не было ни мышц, ни жира. Скелет, обтянутый кожей.

— Проснитесь, уже поздно. Здесь нельзя спать.

Она потрясла его, сначала легонько, потом посильнее. Он открыл глаза, и она прочитала в них хорошо знакомые чувства. Те же чувства, что ей самой довелось испытать за последние полгода. Страх, отчаяние, растерянность. Боль, которая не пройдет никогда, которая будет жить, пока не потеряешь память. Только теперь она поняла, что он очень молод, даже юн. Куда моложе, чем можно подумать, глядя на его жалкую фигуру.

Он посмотрел на нее. Даже не на нее, а мимо, потому что глаза его тут же закатились, веки медленно опустились, и он вновь погрузился в оцепенение. Он был мертвецки пьян.

Анна Стина выглянула на улицу. В переулке холодно, к ночи усилился ветер. Фонари почти не освещают булыжную мостовую. Год идет к концу, со дня на день начнутся заморозки.

Она закрыла дверь на засов, принесла несколько поленьев и подбросила в камин, где дотлевали малиновые угли. Поставила на огонь чайник, кинула в него обмылок, дождалась, когда согреется, намочила тряпку и начала оттирать его лицо от грязи.

Совсем мальчик, вряд ли старше, чем она сама. Постепенно он пришел в себя, даже помог ей снять с себя рубаху. Анна Стина замочила ее в тазу, вылила из чайника мгновенно почерневшую воду и налила свежей воды. Принесла миску с черной фасолью и сварила кофе. Сама она так и не приучилась ценить этот странный и невкусный напиток, но все говорят: для протрезвления нет ничего лучше.

К юноше начало постепенно возвращаться сознание, а с ним и дар речи:

— Меня зовут Юхан Кристофер Бликс.

— А я… — Она чуть не назвала свое настоящее имя. — Я — Ловиса Ульрика Тулипан.

У нее нет никакого желания рассказывать о своем прошлом, да и он не слишком многословен.

— Я из Карлскруны, там дом моих родителей. Во время войны работал учеником фельдшера. Пришел в Стокгольм искать удачи, а нашел… нашел совсем другое.

Они замолчали. Анна Стина повесила рубаху сушиться у огня, принесла одеяло и накинула ему на плечи. К ее удивлению, она почувствовала к этому пареньку странное доверие, и чем дольше они молчали, тем все больше укреплялось чувство душевной близости. И наконец, она задала вопрос, вертевшийся на языке с того момента, как узнала о его профессии.

— Говорят, есть какие-то особые травы для женщин, забеременевших против воли. Которыми пользуются ночные бабочки.

Она даже не старается скрывать чувства. При мысли об отце ее ребенка ею овладевает ярость. Ей, наверное, никогда не отскрестись от этой омерзительной грязи.

Он долго не отвечал, потом кивнул.

— Можешь помочь их найти?

Он посмотрел на ее живот, скрытый под специально сшитым просторным платьем, — надо во что бы то ни стало выиграть время, скрывать беременность как можно дольше. Удивленно поморгал, словно увидел ее в первый раз. Она впервые уловила в его глазах какой-то блеск, а когда он заговорил, голос его звучал совсем по-иному. Звучно и уверенно.

— Да. Ты помогла мне, я помогу тебе.

 

13

Кристофер Бликс последние недели лета провел как в тумане. Он ни разу не был трезв. Сидел в кабаках и погребках, пока не выгонят, а когда выгоняли, бесцельно бродил по переулкам около Жженной Пустоши и там же засыпал в собственной блевотине. А когда просыпался и осознавал, что по-прежнему жив, что его не переехала телега или карета, начинал плакать от обиды, что судьба отказывает ему даже в этой милости. Ему все время казалось — он все еще там, в душной комнате, наедине с человеческим обрубком, он насильно вливает в беззубый рот сивуху, чтобы отрезать очередную конечность. Отрезать и отнести Магнусу в конуру, а потом сидеть в углу, слушать тоскливые вопли сов и напиваться до потери сознания, пока сгущаются тени в полуразрушенной усадьбе. И сейчас, месяцы спустя, перегонное — единственное его спасение.

Он почти не ест, похудел до неузнаваемости, но организм по-прежнему молод, крепок и из последних сил сопротивляется яду, который он вливает в себя ежедневно.

И вот он встретил эту девушку, Ловису Ульрику, и она попросила его о помощи. Ей очень нужна помощь, а помочь, кроме него, некому. Золотой луч надежды, блеснувший в непроглядной тьме его существования. Провидение дало ему возможность хоть как-то искупить страшный грех.

Девушка позволила ему остаться в «Мартышке» до утра. Рубаха высохла, она теплая и чистая, как будто новая. И впервые с тех пор, как он вернулся в Стокгольм, он идет не на поиски дешевой выпивки. Выпивка ему не нужна. Он идет за город, через мост у бойни и продолжает идти на север, в обход таможни Кошачья Задница.

То, что ему нужно, можно найти только в лесу. Здесь очень тихо. Огненные стволы сосен, раскидистые березы, клены… красные, багровые и золотые листья вот-вот начнут падать, некоторые уже кружатся в воздухе, медленно опускаясь на влажную, покрытую многолетним перегноем землю. Кристофер ворошит прошлогодние полусгнившие листья, заглядывает в облепленные землей корни поваленных деревьев. Он ищет именно в тех местах, о которых рассказывал его учитель Эмануель Хоффман.

Кристофер Бликс вернулся уже на следующий день с карманами, набитыми травами. Девушка Ловиса поражена произошедшим в нем переменам: он отказывается от вина и от крепкого, зато жадно съедает ломоть хлеба. Травы связаны в букеты — их надо хранить в подвешенном состоянии, иначе они могут потерять целебную силу.

— Принеси кастрюлю. — Он показывает, как варить зелье, много раз повторяя и переспрашивая, — хочет убедиться, правильно ли она его поняла. — Декокт должен стоять на огне, пока вода не изменит цвет. Процеди через тряпку. Пей, как только чуть остынет. И вари свежий декокт каждый вечер.

— А где я найду такие травы, когда эти закончатся?

— Я соберу и принесу.

Анна Стина, зажмурившись, сделала первый глоток. Она почему-то была уверена, что отвар Кристофера окажется отвратительным на вкус, противным и горьким, как кофе, который она терпеть не могла. Или по крайней мере жгучим, как перегонное вино. Кристофер смотрел на нее с интересом. Он знал, что декокт довольно приятен на вкус, и прочитал подтверждение в ее глазах.

— Как он действует, твой декокт?

— Травы вызывают в организме сильную жажду, и твоя плоть всасывает всю доступную ей жидкость. В том числе и все жидкости нерожденного ребенка. Всасывает и всасывает, пока почти ничего не останется. Так объяснял мой учитель. Но это долгая история, надо набраться терпения. Надежнее метода нет.

В середине октября по городу поползли слухи — в Фатбурене нашли утопленника. Кристофер знает, кто это. Без рук, без ног, без глаз, без зубов и языка. Это его работа. Его преследуют жуткие воспоминания, но он чувствует и облегчение: наконец-то закончились страдания бедняги. Кристофер молится за упокой души несчастного, но мысли его теперь заняты другим. Каждый день навещает он девушку, справляется о самочувствии, но только через неделю решается на давно задуманный шаг. Холодным утром он, дрожа от холода, стирает свою рубаху и куртку в Стрёммене около Северного моста, дожидается, пока одежда более или менее высохнет на неярком октябрьском солнце, и поднимается в церковь Святого Николая. Ждет, пока освободится пастор, и излагает свое дело:

— Я решил жениться.

Пастор записывает его имя и имя невесты: Ловиса Ульрика Тулипан, поздравляет его и спрашивает, к какому приходу он принадлежит. Семья Бликс вписана в церковную книгу общины святого Фредрика, отвечает он.

— Я пошлю туда гонца, пусть и там объявят о твоей свадьбе.

Самое время — больше откладывать нельзя. Он возвращается и ждет вечера — приходит в «Мартышку» только поздно вечером, когда разойдутся последние гости. Девушка уже готовит вечернюю порцию отвара.

Кристофер остановил ее — положил ладонь на ее руку, выбрал одно из растений.

— Это полевой хвощ. Очень хорош для печени, так мастер Хоффман говорил. А это — хиркум пиркум… зверобой, от него вода делается красной.

Он перечисляет все растения из своего сбора — дягиль, восковница, борщевик — и объясняет их благотворные свойства.

— А это ромашка, — сообщает он напоследок. — Я выбрал ее ради вкуса. Ни одна из этих трав не может навредить твоему ребенку.

Она молча уставилась на него. Щеки ее медленно наливались краской.

— Слишком поздно. Ты уже не можешь избавиться от ребенка, придется рожать.

Она отчаянно закричала и начала хлестать его ладонями по груди, плечам, лицу.

Он не сопротивлялся, но наконец ему удалось поймать ее в свои объятия. Анна Стина выдохлась. Плечи опустились, потекли слезы. Он погладил ее по голове и прошептал в ухо:

— Я объявил о нашей свадьбе. Ребенок будет носить мое имя. Он не появится в мире как бастард.

Анна Стина не знает, что на это сказать. Это ребенок пальта Лёфа, зачатый в кромешном аду, грязи и насилии. Когда она думала, как будет выглядеть ее ребенок, если все же придется его родить, всегда представлялось видение: издевательски улыбающаяся физиономия пальта в инфернальном красном свете от раскуриваемой трубки. Фантом, не желающий покинуть ее сознание. Но, как ни странно, со временем ее чувства изменились. Теперь она уже без всякого энтузиазма пила декокт Кристофера. Без энтузиазма и даже с сомнениями. Она уже чувствовала признаки зарождающейся в ней жизни, пока еще слабые и неощутимые, как прикосновение к щеке крыла ночной бабочки. И как может это крошечное существо, плод ее тела, стать таким же, как его отец, если воспитает его она, Анна Стина… Нет, Анны Стины уже нет. Его воспитает Ловиса Ульрика Бликс.

Но только теперь она сделала окончательный выбор. Хотя и выбора-то уже не было.

Она подошла к Карлу Тулипану и рассказала ему все. Карл неожиданно заплакал. Анна Стина поняла не сразу: это слезы радости. Он обнял ее, прижал ухо к ее животу и, вслушиваясь в поселившуюся там тайную жизнь, рассказал — ему, оказывается, не раз снилось, что он стал дедом, и каждый раз просыпался пьяным от счастья. Далеко не сразу он спросил про отца. Кристофер Бликс? Этот худенький фельдшер, чье здоровье так заметно улучшилось в последние дни? — Да. Он сделал ей предложение, они теперь муж и жена. Тулипан криво усмехнулся, но в глазах запрыгали веселые искорки, и его изборожденное морщинами лицо стало лет на десять моложе.

— Я видел вас. — Он погрозил ей пальцем. — Надо быть слепым, чтобы не заметить, что между вами что-то есть.

И в ней самой что-то изменилось. Ей уже не снятся кошмары, в которых она уже не Анна Стина, а страшный, губительный пожар. Красный самец, огненный вихрь, превращающий отвратительный город Стокгольм в безлюдное, дымящееся пепелище. Теперь уже не она, а притаившееся в ее чреве дитя чудесным образом меняет и лепит ее сознание. Да, она собирается родить ребенка в этом злобном, ощетинившемся против нее мире. Но родить мало. Она воспитает его настоящим, добрым и справедливым человеком, а потом он вырастет, у него тоже появятся дети, и цепочка будет продолжаться. Это ее месть миру ненависти. Если будет мальчик, она назовет его Карл Кристофер — соединит имена его добровольного отца и деда, если девочка — быть ей Анной Стиной, в честь той, которой на этом свете больше нет, но которая никогда не будет забыта.

 

14

В конце октября в Стокгольм неожиданно, как удар кулака, пришли холода. В одно прекрасное утро Кристофер Бликс стоит на берегу Рыцарского острова и смотрит, как отливает мертвым жемчужно-серым блеском лед, сковавший за ночь залив. Солнце над горизонтом начинает свой короткий зимний путь, чтобы через несколько часов скрыться за башней Биргер Ярла. Башне, приютившей в свое время королевскую семью, бежавшую из сгоревшего дворца, а почти через сто лет — убийцу короля Анкарстрёма.

Он вспоминает, как встретился в последние недели лета с этой девушкой, как опять — в который раз! — жизнь его оказалась на развилке, которую он никак не мог предугадать. Вечно пьяный, бродил он по переулкам и искал смерть, как ищут старого верного друга, не явившегося на договоренную встречу. Надежда вспыхивала каждый раз, когда он видел свирепые драки, выхваченные в ярости ножи, тяжеленные мешки на причалах. Но никто не поднял на него руку, ни одна повозка не переехала, хотя он выбирал место для сна чуть не посередине мостовой. Смерть избегала его. Ей, должно быть, важно было поскорее разобраться с другими, более достойными ее услуг. Он хотел покончить с собой, но, как и раньше, не хватало решимости. К тому же самоубийство — страшный грех, это все знают. Он мечтает, что смерть принесет ему забвение, темное и бесчувственное забвение, а наказание за самоубийство может как раз и заключаться в том, что он будет вынужден раз за разом вспоминать эти проклятые летние дни, свои окровавленные руки и вечный ужас в сердце. Он не может пойти на такой риск. Он не может лишить себя жизни, зато может попробовать укоротить ее. Может попытаться разложить карты так, чтобы его смерть выглядела случайностью. Авось Господь не заметит, что это не случайность, что он умер по своей воле, то есть совершил грех самоубийства. Попытался отказаться от пищи, похудел до неузнаваемости, руки стали дрожать и сделались тонкими, как плети, — но в конце концов организм не выдерживал. Голод брал верх, и он наедался. Ел и тихо плакал, сознавая, что проиграл и этот бой. Вливал в себя чудовищные количества спиртного, но продолжал жить.

В конце концов он попросил молодую жену сделать ему одолжение. Вручил ей пакет, запечатанный сургучом.

— Здесь лежат мои письма к сестре. К моей мертвой сестре, — уточнил он, — ее уже нет на свете. Она умерла в эпидемию в Карлскруне.

Но теперь у этих писем сменился адресат. Теперь он точно знает, куда их отправить, — прочитал адрес в газете, в той самой, из которой узнал об изуродованном трупе в Фатбурене. Кристофер сразу сообразил, что имел в виду несчастный, когда сказал заплетающимся языком загадочную фразу, которую он тогда не понял: «Вынь монету».

В Индебету. Он хотел сказать: «В Индебету». В полицейское управление. И теперь он точно знает, кому эти письма отправлять. Сесилу Винге, которому поручено расследование.

Кристофер посмотрел на залив. Солнце широкой плавящейся дорожкой отражалось в образовавшемся за ночь ледяном зеркале, и дорожка эта вела прямо к тому месту, где он стоял. И вдруг его осенило: это и есть его дорога в вечность. Он понял, что имеет на это право. Он понял это в тот самый миг, когда девушка попросила его о помощи. Жизнь за жизнь. Он спас человеческую душу, спас жизнь ее нерожденного ребенка и этим купил право распоряжаться своей.

Кристофер снял башмаки. Земля была очень холодной, но он этого не замечал. Рядом легли куртка, рубаха, штаны и жилет, а поверх вороха одежды — шапочка.

Он заметно поправился, кожа обрела юношеский глянец. Заботами девушки длинные золотистые волосы вымыты и расчесаны, словно время усовестилось и вернуло ему недавно исполнившиеся семнадцать лет.

Он спустился к заливу и шагнул на золотистую дорожку. У берега лед такой прозрачный, что можно различить камни на дне. Медленно, шаг за шагом, совершенно нагой идет он вперед, не глядя под ноги, не отрывая взгляда от бледного, уже почти зимнего солнца. На берегу собрались люди, он слышит крики, призывающие его вернуться. Что ж, они остаются там, в своем мире, а он, Кристофер Бликс, уже на полпути к следующему. Он знает, что первый лед намного крепче у берега, чем на глубине. Но страха не чувствует. Больше всего он опасался, что именно страх одинокой, ледяной смерти помешает ему осуществить задуманное — избежать греха самоубийства, замаскировать самоубийство под несчастный случай. Канатоходец срывается с каната и разбивается — никто же не говорит, что он покончил с собой. Каждый имеет право рискнуть. Кристофер даже хотел крикнуть собравшимся: «Я уже не боюсь!» — и может быть, не столько им, сколько себе самому, но вдруг понял — и кричать незачем. Ему было очень страшно, когда он обдумывал свой план, но страх ушел. Он уже не боится.

Кристофер закрывает глаза и улыбается, чувствуя на лице нежное тепло солнечных лучей. Ему кажется, что тепло это сулит искупление и прощение. Он улыбается, когда после каждого шага слышится ломкий треск и по льду разбегается паутина трещин. Значит, он не ошибся в расчетах.

Лед подается под его босыми ногами, с каждым шагом все сильнее и сильнее.

И наконец проламывается.