1793. История одного убийства [litres]

Натт-о-Даг Никлас

Часть четвертая

Волк из волков

 

 

Зима 1793

Придет последний час вселенной, И Бог возьмет в свой райский сад Сердечной дружбы огнь нетленный, Но в тот же миг благословенный Предательство отправит в ад.

 

1

Микель Кардель просыпается и не может сообразить, где он. Щеки мокры от слез, соленый вкус на губах. Темно, что-то упирается в бок. Он приподнялся и ощупал пальцами — метла. Он лежит на метле. Голова болит невыносимо, а вкус во рту, будто там переночевал целый дивизион пьяных канониров, и не только переночевал, а справил все свои похмельные нужды. Глаза понемногу привыкли к темноте, и он различил контуры двери.

Полежал, стараясь собрать воедино осколки памяти. Пивная пена, прокуренный кабак, нарастающее опьянение, ссора, драка… Кое-что начинает вырисовываться. К тому же из-под щелястого пола дует немилосердно. Сильно болит нижняя челюсть. Стокгольм как Стокгольм. Он понял, где находится, — в сарае при кабаке «Гиблое место». Сарай этот при необходимости служит вытрезвителем для гостей, с которыми другими способами управиться не удается.

Сесил Винге… Сесил Винге умер.

Его все еще сочащийся спиртом мозг отказывается верить, но из бесформенного тумана памяти упрямо выплывают эти три слова. Боль потери еще сильнее, чем в тот момент, когда он узнал новость. Перехватило дыхание, загорелась, точно ее облили кипятком, левая рука, которой у него давно не было. Кардель застонал, потер оставленный тупым ножом фельдшера шрам на культе и перевернулся на живот. Новый дубовый протез, хоть и тяжелее прежнего, и размахнуться им нелегко, но как оружие в драке он еще убедительнее. Он не расстанется с ним так легкомысленно, как с предыдущим.

Кардель расстегнул ремни, чтобы восстановить кровообращение в культе. Снял протез и увидел, что между не слишком похоже изображающими пальцы деревянными костяшками застряли два передних зуба. Долго тер плечо, пока культя не согрелась. Вновь закрепил протез и постучал в дверь.

— Откройте и выпустите меня, сукины дети.

Ответ последовал не сразу. Даже не ответ, а осторожный вопрос:

— А ты пришел в себя, Кардель? Способен разумно рассуждать? Мне драки тут не нужны.

— Человек теряет способность разумно рассуждать еще быстрее, чем терпение, — ответил Кардель и сам удивился: замысловатая фраза из лексикона Сесила Винге.

Загремел тяжелый засов, и дверь открылась. Кардель прикрыл глаза, защищаясь от света. На полу — осколки бутылок и глиняных кувшинов. Тяжело опустился на ближайшую скамью и с отвращением покосился на роспись Хофбру на стене: лихо наяривающая на скрипке смерть с косой.

— Йедда, дай мне что-нибудь покрепче. Голова сейчас лопнет.

Хозяин налил полную кружку пива.

— Слушай, Кардель, если ты будешь откалывать такие номера, как вчера, забудь про мой трактир. Ты всех посетителей распугал. А вышибалы вообще попросили расчет. Лучше, говорят, найти другое место, куда Кардель не ходит.

Микель Кардель, не отрываясь, выпил кружку до дна и вытер рот.

— Извини, Ханс. Мне сказали, что умер мой друг, и я… ну, погорячился. Больше такого не будет. У меня теперь не осталось друзей. Ни одного. А семьи как не было, так и нет.

Он вывернул кошелек. Три шиллинга и немецкий виттен.

— Запиши на мой счет все, что я порушил. Глупо… Получу жалованье — отдам. А кроме того, я и так не стану к тебе ходить. Ноги моей здесь не будет, пока не перекрасишь стены. Смерть и так не раз скалилась мне в рожу, больше не хочу.

На Стокгольм уже спускались сумерки. Солнце повисело немного над крышами и тут же скрылось, будто его тянул вниз непосильный груз. Мостовые покрыты снегом, кое-где собранным в сугробы у стен домов. Фонари еще не зажгли, но в домах темно. Люди собираются у окон — хотят попользоваться последними скупыми лучами света, пока не наступила ночь. Очень холодно. Кардель запахнул куртку, защищаясь от ветра с залива, хотя по телу все еще бежали струйки похмельного пота, а сердце колотилось, как кузнечный молот. Дошел до Рыцарского собрания и свернул к дворцу. Надо найти Исака Райнхольда Блума в доме Индебету.

По пути он кое-как собрал в кучку фрагменты вчерашней ночи.

Мальчишка-курьер из полицейского управления, вот кто принес на хвосте новость. Должно быть, видел Карделя в обществе Винге и поспешил выразить соболезнования. Кардель поначалу даже не понял, что он несет, но и другие подтвердили.

— Призрак Индебету перекинулся, — сказал помощник секретаря полицейского управления, зашедший промочить горло. — Наступили холода, а он и без того на ладан дышал. Вчера и помер.

Кардель уже был изрядно под градусом. Конечно, ничего неожиданного в новости не было, в любой день могло случиться. Но новость его потрясла. Непонятно, по какой причине, но он был уверен, что Винге его не бросит. Пока они не разберутся в судьбе Карла Юхана, Винге его не бросит. Утопленник в Фатбурене словно пробудил в Сесиле Винге желание жить. Уцепился за соломинку, на которой висела его жизнь, и не давал ей сломаться.

Кардель вспомнил, как он пил кружку за кружкой, стакан за стаканом — пока не оказался в своей собственной вселенной, отрезанной от всего мира. В печальной и спокойной вселенной, где можно смириться с вестью о смерти друга. И как раз в этот момент его сильно толкнул кто-то из посетителей и вернул в отвратительную действительность.

Гнев на несправедливость мира, тлеющий в душе Карделя, вспыхнул, как бочка с порохом. Он дрался слепо и яростно, пока его не скрутили и не бросили в чулан с вениками и можжевеловыми ветками, где он сразу уснул. Ему приснился Карл Юхан в своей могиле на погосте Марии. Он шептал слова упрека, и голос его звучал, как шорох могильных червей.

— Вы должны были найти моего убийцу, но у вас ничего не вышло. Вы опозорились. Один уже заплатил жизнью. Теперь твоя очередь.

Кардель обогнул большую церковь, и в лицо ему ударил такой порыв ветра, что он еле успел схватиться за шляпу. Начиналась метель, на небе сгрудились темные снеговые тучи. У полицейского управления не было средств даже на сальные свечи, не говоря уж о восковых, поэтому старались уложиться с работой в светлое время суток. Ему повезло — на входе он встретился с пареньком-курьером, и тот сообщил: «Секретарь Блум еще здесь, сидит над своими расчетами, а скорее всего… — Тут парень понизил голос. — Скорее всего, экономит дрова у себя дома, старый лис. Почему бы не погреться казенным теплом? Хотя теперь-то мог бы и не скупердяйничать», — добавил он, застегнул пальто, закрыл подбородок шарфом и был таков.

Кардель не стал размышлять над загадочным намеком — с чего бы Блуму не скупердяйничать? Впустили, и слава богу.

Кардель вошел, даже не озаботившись постучать. Кабинет Блума набит книгами и журналами. Парень оказался прав — в кабинете тепло, даже жарко. В изразцовой печи полыхает огонь, а сам Блум сидит за столом в рубахе с закатанными рукавами.

— Я слышал новость.

Блум отодвинул папку с бумагами.

— Очень сожалею, Кардель. Большая потеря для нас.

Кардель присел на табуретку и расстегнул куртку. От холода он окончательно протрезвел и уже во второй раз ощутил приближающийся приступ паники. Вполне ожидаемый, но от того не менее мучительный. Горло, как всегда, сдавило, стало трудно дышать. В глазах поплыли темные пятна. Сердце заколотилось, как пойманный кролик. Он зажмурился и попробовал усилием воли остановить сердцебиение. Блум молча наблюдал за его попытками.

— У тебя есть что-нибудь выпить?

Блум покраснел.

— Я очень сострадаю твоему горю, но у меня много работы. Если я хочу хоть чуток поспать нынче ночью…

— Вот как? Что же, давай поглядим, может, помогу, чем смогу… — Кардель схватил со стола лист, над которым с демонстративным усердием склонился Блум.

Блум хотел его удержать, но не успел.

— Забавно… не очень-то похоже на протокол коллегии. Скорее просительное письмо барону Ройтерхольму — нельзя ли получить должность в летнем дворце на Дроттнингсхольмене. «Ваше превосходительство»… Что бы это могло значить? Уже устал от секретарской работы? Года не прошло…

Блум потер переносицу.

— Черт бы тебя подрал, Кардель… Это письмо предназначено не для твоих глаз. Ладно… Полицеймейстера Норлина уволили, как все и ожидали. А чему удивляться? Ройтерхольму нужна комнатная собачка, а Норлин для этой роли никак не годится. У него свои методы… не последнюю роль сыграл и тот похабный гобелен, которым твой покойный друг Винге тряс перед коллегией.

— А кто пришел вместо Норлина?

— Норлина за все его грехи посылают судьей в Вестерботтен. А полицеймейстером будет Магнус Ульхольм. А я хотел бы получить его место в Дроттнингсхольмене.

— Я уже слышал это имя. Это тот самый Ульхольм, который сбежал в Норвегию, когда его обвинили в растрате? Кого же еще ставить полицеймейстером…

— Кардель, как мне кажется, не понимает, что главное достоинство на этой должности — нерушимая лояльность режиму, желательно замешанная на лести и подхалимаже.

— Из письма к барону мне показалось, что секретарь Блум и сам не чужд лести и подхалимажу.

Блум нахмурился и покраснел еще сильнее.

— Какого черта, Кардель! Сто пятьдесят риксдалеров в год — это все, что я здесь имею. На это не проживешь! К тому же по нынешним временам показываться в обществе таких, как Сесил Винге или ты… вряд ли может считаться плюсом к карьере. Так что если у тебя нет дел, где я мог бы тебе помочь…

И в самом деле — жалованье более чем скромное. Но что там сказал паренек у входа? «Мог бы не скупердяйничать…»

Он задумчиво посмотрел на Блума. Тот встал, обогнул стол, открыл дверь и беспомощно развел руками — мол, пора и честь знать.

— Сядь! — рявкнул Кардель. — Сядь и помолчи. Мне надо подумать.

Мысли с похмелья ворочались медленно и тяжело, как мельничные жернова. Но, к счастью, вино на инстинкты не действует. Блум явно что-то скрывает. Почему-то вспотел, хотя в кабинете жарче не стало. Глаза бегают, все время косится на столик у печи.

Кардель проследил за его взглядом. Поверх бухгалтерских журналов лежал перевязанный бечевкой бумажный пакет. Встал, подошел поближе и прочитал на пакете имя Сесила Винге. Чернила почти прозрачные, детский крупный почерк.

— А это что, Блум?

— А-а-а… ерунда. Какая-то девчонка передала вчера утром стражнику, а он принес мне. Я же секретарь… — Он покосился на дверь. — Через меня проходит вся почта.

Кардель быстро передвинул стул к входу и перекрыл Блуму пути отступления. Положил пакет на колени, прижал протезом и правой рукой развязал бечевку. В пакете лежала пачка завернутых в грязную тряпку разнокалиберных бумажных листов, исписанных все тем же детским почерком.

Он перелистал бумаги и уставился на Блума. Туман в голове медленно рассеивался.

— А как ты, Блум, узнал о кончине Винге?

— Не… не помню точно. Посыльный, кажется, сказал.

— И ты сам с ним говорил, с этим посыльным?

— Ты имеешь в виду… Нет, я…

— Странно… А мне говорили, именно Блум отвечает за всю почту. И еще один вопрос: я встретил курьера у входа. Он говорит, ты внезапно разбогател. А могу ли я узнать, что за богатство ни с того ни с сего свалилось на секретаря коллегии Блума?

— Послушай, Кардель… успокойся, ты должен обещать…

Кардель запер дверь ключом, сунул его в карман и двинулся к Блуму. Они начали ходить кругами вокруг стола. Блум внимательно следил, чтобы расстояние между ними не сокращалось.

— Насколько я помню, вы тут заключали пари насчет смерти Сесила Винге… Уж не этим ли способом ты разбогател?

— Микель, дорогой… ты же должен войти в мое положение!

— Значит, когда ты получил пакет, Сесил был еще жив, но ты даже не подумал передать его адресату. Ты уже принял решение соврать. Дескать, Винге помер, я выиграл пари. Вот что, Блум: если ты хочешь пережить этот день и отделаться фингалом под глазом, будь умницей, постарайся говорить правду. Винге и вправду умер? Или он жив?

Кардель рывком перевернул стол, рванулся к Блуму, успел схватить его за ворот и занес деревянный кулак. Голос Блума сделался октавой выше:

— Кардель! Не горячись, Кардель, успокойся, умоляю! Я видел в кофейне канатчика Роселиуса. Он жаловался — лишился хорошего постояльца. Дескать, уже не встает, бедняга, нахаркал полный горшок крови. И доктор ушел. Сказал — все, конец. Сделал все, что мог, дело безнадежное. Умываю, мол, руки — и ушел. И священник уже был, причастил беднягу. Так что за разница, помер он вчера или помрет завтра? Ему — никакой, а для меня годовое жалованье! Это-то ты понимаешь, Кардель?

На Корабельной набережной по-прежнему вьюжило. Кардель поднял деревянную руку, чтобы остановить проезжающую коляску, но сначала набрал полную горсть снега и тщательно вытер протез.

 

2

Пурга усилилась. Коляска за коляской катились мимо — извозчики не замечали Карделя. Ни на Корабельной набережной, ни на Бласиехольмене — в темноте и метельной круговерти человека в двух локтях не различить. Кардель даже не заметил, как бросился бежать, — почему-то ему показалось, что он может опоздать. Он несет с собой волшебную панацею, лекарство, способное поднять Винге со смертного одра. Колючие снежинки царапали лицо. Он, задыхаясь, пробежал пустую площадь. В церкви Святой Элеоноры Хедвиги пели «Те Деум». Звучало довольно скверно. Вероятно, потому, что хору подпевали не вместившиеся в церковь прихожане. Фальшиво, разумеется, но с большим чувством, и в этом чувстве в равных долях перемешались отчаяние и надежда.

Наружная дверь открыта. Он взлетел по лестнице в комнату Винге, преодолевая ломоту в бедрах от долгого бега. На столе горела одинокая свеча. У постели больного сидел пастор и то ли читал молитву, то ли бормотал что-то во сне — годами наработанная способность выдавать одно за другое. Служанка со знакомым лицом выжимала тряпку над тазом и удивленно глянула на неожиданного посетителя.

Сесил Винге лежал с закрытыми глазами. Карделю показалось, что тот похудел еще больше, хотя, казалось бы, уже некуда. Почти бесплотный вид больного напомнил Карделю вмерзшие в лед трупы под Свенсксундом. Но лицо не покрыто — значит, пока жив.

Отдышавшись, Кардель повернулся к служанке:

— Он приходил в сознание? Его можно разбудить?

— Господин Винге с утра уже не шевелится и не говорит. Господин Роселиус приходил, попрощался с ним и ушел.

Кардель молча кивнул. Взгляд его упал на ночной горшок у кровати, полный свернувшейся крови.

— Уходите. — Он положил руку на плечо священника. — Вы заняли мой стул. Ваши молитвы сделали свое дело, а я хочу попробовать лекарство получше.

Не дожидаясь ответа, он снял мокрую от растаявшего снега куртку. Служанка помогла развязать удерживающие протез ремни. Священник покачал головой и, не говоря ни слова, двинулся к двери.

Кардель тяжело сел на шаткий стул, прислушался к еле слышному дыханию больного и повернулся к служанке:

— Кофе есть? А пиво? Тащи! И то, и другое. Я задержусь немного.

Служанка с испугом глянула на него и ушла.

Кардель долго вглядывался в лицо Сесила Винге. Провалившиеся глаза, из-под неплотно закрытых век матово светятся узкие полумесяцы белков. Резко выступили скулы. Тонкая кожа кажется настолько прозрачной, что сквозь нее проступает желтизна черепа. Длинные волосы слиплись на висках. Пятна крови на воротнике.

У Карделя побежали мурашки по спине.

— Ну и ну, Сесил Винге… я о вас даже подумать такого не мог. Человек в цветущем возрасте — и вдруг так скис. Подумаешь, большое дело — покашлял маленько. Когда я был в солдатах, начальник говорил: с болью весь страх выходит. Наберитесь мужества, черт вас подери!

Он положил пакет с письмами на колени.

— Слушайте, Сесил Винге. Помереть можно было и раньше, а теперь, глядишь… не знаю, может, что и прояснится.

Он начал читать.

«Дорогая сестричка…»

Шли часы. Служанка приходила и уходила — приносила то кофе, то пиво, то воду. Потом без всяких просьб притащила несколько ломтей хлеба и кувшин молока с медом. Кардель ее почти не замечал. Не заметил он и как начал клевать носом и уснул.

Когда Кардель открыл глаза, было уже светло. Укол паники — бумаг Бликса не было. Соскользнули с коленей, пока спал? Бесценные, чудом или волей Провидения попавшие к нему бумаги. Неужели потерял? Нет и на полу. Он поднял глаза. Слава Тебе, Господи, — бумаги не исчезли. Вот они, на животе Винге. Больной положил на них иссохшие руки и спал. Но в ту же секунду открыл глаза и посмотрел на Карделя долгим взглядом.

Кардель заговорил первым:

— Значит, живы все-таки, господин Винге. А скажите-ка мне, вы, у которого есть ответы на все вопросы: что же такое произошло? Неужели мое чтение спасло вашу жизнь, как колдовское заклинание из сказок? Или мы стали свидетелями чуда?

Винге пожал плечами:

— Болезнь моя протекает приступами. На этот раз тяжелее, чем обычно. Доктор потерял надежду. И не только доктор — я тоже. А что касается чтения вслух, Жан Мишель, — целебная сила несомненна. К тому же всегда полезно напомнить больному, что у него пока есть что-то, ради чего стоит жить.

Он посмотрел в окно, и на лицо его набежала тень.

— Вы рассказывали мне, что во время войны не раз были близки к смерти. Как она выглядит?

Кардель поежился — вспомнил, как тонул «Ингеборг», как медленно и неотвратимо шло ко дну безжизненное тело Юхана Йельма.

— Да… Я видел смерть в лицо. Она поджидала под килем. Черные крылья и ухмыляющийся череп.

— Любопытно… Наверное, каждого поджидает своя смерть, непохожая на другие. Я видел тихую бездну, черный провал, сгусток пустоты, если Жан Мишель позволит так выразиться. Я понял: когда она заключит меня в свои объятия, я навсегда исчезну из времени и из памяти. Исчезну, чтобы никогда не вернуться. Но что удивительно: я летел в эту пустоту очень медленно, у меня было время обдумать прожитую жизнь, с которой я готовлюсь распрощаться. Вдруг мне стало пронзительно ясно: у меня всегда был выбор между чувством и разумом, и я неуклонно выбирал последнее. Работая в суде, главным принципом сделал вот какой: каждый имеет право высказаться. Ни один из тех, кого я обвинял, ни один из тех, кого я защищал, не получал приговор, будучи невыслушанным. И даже в частной жизни…

Винге осекся и закрыл глаза. Прошло несколько долгих секунд, пока он продолжил:

— Жан Мишель, в последнее время я все более и более сомневаюсь в своей правоте. Не скажу, что я пришел к этим сомнениям логическим путем, нет. Но когда я увидел перед собой эту немую бездну… исчезла уверенность, что дорога, ведущая в эту бездну, и в самом деле предназначена для людей. Конечно, она сулит избавление от страдания и боли, которые, несомненно, приближают неизбежную кончину. А с другой стороны… страдания удивительным образом отделились от моего существа, и мне показалось, что в руках моих теплится огонек — крошечный, но достаточный, чтобы хоть немного осветить вечную тьму. Это стало утешением, Жан Мишель, это стало огромным утешением. Страх исчез, и я почувствовал, что готов сделать последние шаги в своей жизни. И тогда я услышал ваш голос. Вы обратились ко мне довольно фамильярно, но этого было достаточно, чтобы я отвел глаза от засасывающего мрака. Представьте: отвернулся от смерти… и, когда я пришел в себя, вы уже храпели. У меня хватило сил приподняться и взять бумаги. Я прочитал письма Кристофера Бликса.

— А теперь как? Опять страдания, опять боль и отчаяние?

Сесил Винге снова посмотрел на него долгим и спокойным взглядом. И в глазах его, помимо затаенной скорби, Кардель прочитал непоколебимую решимость. Винге сжал губы в тонкую бледную складку.

— Да. К сожалению, теперь это мои неизбежные спутники. Но лучшее лекарство — вывести на чистую воду убийц Карла Юхана. Помогите мне встать, Жан Мишель, и, если вы найдете пару кружек теплой воды, чтобы смыть пот, буду вам очень благодарен.

— А вы в состоянии встать? Вы не забыли, что несколько часов назад доктор признал ваш случай безнадежным и, как сказал Блум, умыл руки?

— Если верить в мудрость вашего командира, страха во мне не осталось ни на грош — его вытеснила боль. Времени, к сожалению, тоже почти не осталось. Так что предлагаю использовать его с толком. Вы помните, что сказала нам мадам Сакс, владелица борделя в доме Кейсера?

— Чем меньше помнишь, тем больше счастья. Не помню.

— Она сказала, что Карл Юхан имел привычку поедать собственные испражнения. В уме повредился, решила она и даже добавила — кто бы на его месте не повредился. Но в свете того, что мы узнали, все выглядит по-иному. Он нисколько не повредился в уме. Наоборот, сохранил здравый смысл, и это удивительно после того, что с ним сделали. Кристофер Бликс дал ему съесть его перстень, и он воспользовался единственной возможностью этот перстень сохранить. Он губами находил его в испражнениях и проглатывал. Раз за разом.

Карделя затошнило. Он несколько раз глубоко вдохнул, чтобы удержать рвоту.

— О, дьявол… дьявол… дьявол…

— Лучше не скажешь, Жан Мишель… И его страдания не должны остаться напрасными. Если поспешим, может быть, удастся уговорить могильщика всадить лом в мерзлую землю, чтобы до захода солнца могила была открыта. То, чем мы собираемся заняться, лучше делать под покровом ночи. Кольцо наверняка на месте. На кольце герб, а по гербу мы наверняка найдем его настоящее имя. Вперед, Жан Мишель!

 

3

Дверь приоткрылась, и в щели появилась физиономия могильщика Швальбе. Долго смотрел, прищурившись, и наконец на физиономии появилась гримаса узнавания:

— Господин Винге, не так ли? И… Карлен? Кардус? Калибан?

— Кардель.

Швальбе отвесил шутовской поклон, чуть не коснувшись рукой земли, и пригласил гостей в хижину. В печке жарко полыхал огонь, на столе лежала открытая Библия.

— Господин Кардель должен меня извинить. Я вас не узнал — мне показалось, лицо ваше изменилось. Нос съехал набок, и синяка под глазом не было. А господин Винге… вы едите что-нибудь, господин Винге? Мне говорили, что аристократическая бледность нынче в моде, но не настолько же! Вы выглядите, будто ваш камзол и панталоны сбежали из гроба.

Кардель буркнул что-то, но заставил себя сдержаться. Потоптался у порога, стряхивая снег с сапог.

Швальбе осклабился, показав коричневые пеньки зубов.

— Вы небось пришли повидаться с вашим обрубленным покойником, Карлом Юханом? Я так и знал, что вернетесь.

— Почему это? — удивился Кардель.

— У нас тут есть провидцы в общине, они все говорят: этот-то, без рук, без ног? Этот отомстит. Ползает тут между могилами, как улитка, а от него свет идет, слабый, но видно. И бормочет что-то, а что — не расслышать. Потому и знал, что вы вернетесь. Что-то он в этой жизни не доделал.

Кардель посмотрел на Винге, и ему стало немного легче — он никогда не думал, что взгляд полумертвого человека может выражать столько скепсиса. Сам-то он был далеко не так уверен, что это всего-навсего байка разбитного могильщика.

Винге достал кошелек и выложил на стол несколько монет.

— Мы просим вас произвести эксгумацию… открыть могилу, господин Швальбе. Нам необходимо еще раз ознакомиться с состоянием тела. Для этого понадобится отдельная комната.

На погосте выстроились в ряд голые липы. Еще молодые — посадили, когда для них освободил место большой пожар. Ветер с залива то и дело прикасается к ветвям, и тогда в воздухе начинают свой танец легкие снежинки. Все кладбище засыпано снегом, могил не видно, но Швальбе уверенно ведет их по одному ему известным ориентирам, останавливается, сметает еловой ветвью снег и начинает копать. Кирка, лопата и лом сменяют друг друга в привычном, давно наработанном ритме.

Кардель смотрит на его работу со смешанным чувством восхищения и непонятного ему самому страха. Довольно холодно; Винге, опираясь на плечо Карделя, прижимает к губам платок, чтобы не дышать ледяным воздухом.

— Вам-то зачем здесь торчать? Идите в тепло, я скажу, когда докопаюсь.

Кардель замерз; он с удовольствием попрыгал бы немного или побегал, но рука Винге удерживает его на месте. Он уже начал стучать зубами, когда из ямы появилась голова Швальбе.

— Помогите мне его вытащить!

Кардель принял у него твердый бесформенный узел и чертыхнулся.

— Мерзлота и туда дотянулась.

Винге кивнул:

— Оттает.

Кардель протянул руку и помог Дитеру Швальбе вылезти из могилы.

— Я так и думал, — сказал Швальбе, отряхиваясь. — Положил побольше дров в печку. Сейчас притащу санки, и отвезем его в тепло. Подбросьте сами еще несколько полешек. А я пойду на Слюссен, перекушу и пропущу пару рюмашек. Закончите — накройте полотном и уходите.

Карделю не понравилась странная покладистость Швальбе — почему, он и сам не мог бы объяснить.

— Дело в то, что мы… — начал он было, но Швальбе его остановил.

— Nein. Я кое о чем догадываюсь, но, пока вы держите язык за зубами, остается надежда, что я ошибаюсь.

Они положили завернутый труп на скамейку поближе к огню и растопили печь так, что начали потрескивать потолочные балки. Кардель, не отрываясь, смотрел на Винге и дивился произошедшим переменам. Еще несколько часов назад он не столько помогал, сколько нес Винге к коляске по замерзшему саду Роселиуса. Но сейчас тот был неузнаваем. Лицо порозовело, он нетерпеливо, без всякой поддержки, мерил шагами комнату, глаза блестели.

Кардель вытащил платок, приложил к носу и старался дышать ртом.

— Думаю, оттаял. Карл Юхан оттаял.

— Да. Пора приступать к работе.

Они засучили рукава. Винге разрезал полуразложившиеся мышцы живота и начал методично ощупывать рыхлый синюшный кишечник, выкладывая на стол петлю за петлей. Ожившие в тепле белесые могильные черви уползали в глубину, возмущенно фехтуя своими коротенькими тельцами.

Прошло не меньше получаса. Внезапно Винге напрягся, остро глянул на Карделя и разрезал тонкую кишку как раз в том месте, где она впадает в толстую. В темной красно-бурой жиже что-то блеснуло.

— Я так и думал. Илеоцекальное сочленение. Узкое место. Полейте-ка мне на руки, Жан Мишель.

Он тщательно вымыл руки и найденный перстень и поднес к огню. Момент показался Карделю таким важным, что он с трудом заставил себя сохранять хотя бы видимость спокойствия. Неужели настал решающий миг? Неужели они у цели? Сколько раз Карл Юхан выискивал это кольцо в собственных испражнениях и снова и снова глотал его — в надежде на вот эту минуту… Карл Юхан знал, что, когда она настанет, его уже давно не будет в живых, но у него не осталось других надежд. Кардель напряженно вглядывался в лицо Винге, хотел прочитать на нем понимание и торжество. Тот поворачивал перстень то так, то эдак, искал выгодное освещение.

Винге еще не успел сказать ни слова, но Кардель уже почувствовал, как в воздухе повисло тяжкое разочарование.

Наконец, не отрывая взгляда от перстня, Винге произнес:

— Я кое-что понимаю в геральдике, Жан Мишель. Разумеется, не помню наизусть все гербы, но могу представить, когда и как они созданы. Герб, который перед нами, не принадлежит дворянину. Разделенный пополам щит, три шестиконечных звезды с каждой стороны. Стоящие на задних лапах львы в лавровых венках, а над щитом — шлем с плюмажем. Герб почти смехотворный в своей дурацкой роскоши. Отражение плебейских представлений о рыцарстве и чести. И это не золото, как полагается, — посмотрите, металл весь изъеден пищеварительными соками. И камень — скорее всего, даже и не камень, а копченое стекло.

Он отложил перстень и потер глаза костяшкой указательного пальца — сначала правый, потом левый.

— Мы узнали гораздо меньше, чем надеялись, Жан Мишель. Очень странный перстень.

Плечи пальта, поднятые чуть не к ушам от нетерпения, опустились, будто перерезали удерживающий их шнурок.

— Когда кого-то посвящают в рыцари, гербы рисуют специалисты из Виттерхетской академии. Символы выбирают так, чтобы они имели какую-то связь с заслугами. Возьмите, к примеру, герб Улуфа аф Акреля, королевского медикуса: обвитый змеей скипетр, продетый сквозь корону: тут намек и на профессию, и на близость к королю. Но герб Карла Юхана… отнюдь не из академии.

— И что значит «отнюдь»? Опять мы в тупике?

— Не знаю. — Винге поднес перстень к свече и вновь начал его изучать. — Что-то это колечко мне напоминает… Что-то весьма знакомое.

Кардель, уже не в силах сдерживать разочарование, шарахнул протезом по дубовому столу так, что на столе осталась метка, и вскрикнул от отозвавшейся в культе острой боли.

— Жан Мишель, могу ли я надеяться, что вы в здравом уме и твердой памяти?

— Если учесть, чем мы с вами занимаемся… не знаю, кто бы мог ответить на такой вопрос утвердительно… Наедине с полусгнившим трупом.

— Такое рассуждение доказывает, что рассудок вам удалось более или менее сохранить. Скажите-ка, Жан Мишель, есть ли у вас любимое блюдо?

Если бы Кардель не знал Винге, он решил бы, что тот издевается. Но во взгляде Винге, как и в его интонации, не было ни малейшего намека на шутку. И никогда не было.

— Голубцы.

— А самое нелюбимое?

— Нелюбимое? Как вам сказать… Когда флот зимовал в Свенсксунде, нас кормили супом, и самым большим развлечением было угадывать, усы какого зверя в нем постоянно попадались. Я старался себя уговорить, что кошачьи…

— Вибриссы… — бледно улыбнувшись, закончил за него Винге. — У грызунов они даже более чувствительны, чем у кошек. Но! Если бы вам пришлось выбирать между этим супом и содержимым вашего ночного горшка, выбор, я думаю, ясен. Я хочу этим сказать, Жан Мишель, что Карл Юхан неделями поедал собственные испражнения не для развлечения. Он надеялся, что перстень наведет нас на его след, даже если для этого придется немало потрудиться.

 

4

Микелю Карделю удалось наконец снять комнату. Повезло — в том же квартале. Новое жилье мало чем отличалось от предыдущего: можно дотянуться до всех четырех стен, не вставая с постели. Усилиями десятков предыдущих съемщиков матрас превращен в лепешку и тонок как раз в тех местах, где можно было бы ожидать мягкой и удобной толщины. Но! Тепло — это раз. Дешево — это два. Сгодится. Перегонное помогает заснуть, и оно же избавляет от ломоты по утрам.

Но Кардель еще не готов отойти ко сну — не дают покоя ночные картины в хижине Швальбе. Дело идет к вечеру, а Винге не дает о себе знать. Не находя себе места, он идет не домой, чтобы выспаться, а в кабак. В «Гиблое место» больше ни ногой, тем более что трактиры на каждом углу. Он сворачивает в первый попавшийся переулок от Восточной улицы к Корабельной набережной. Вывеска: «Терра Нова». Новая земля. Новый мир. Что может быть лучше? Перешагнуть порог — и оказаться в другом, непохожем на этот, не таком поганом мире.

В трактире неожиданно много народу. Странно — не праздник, не воскресенье. Необычное возбуждение, то тут, то там вспыхивают споры.

— А ты не знаешь? — пожал плечами бритый драбант в ответ на его вопрос. — Интересно… каждая собака знает. Ни о чем другом не говорят.

— Да о чем не говорят-то?

На лицо драбанта набежала тень.

— Она мертва! Они отрубили ей голову!

— Кто — она? Какую голову? Скажи, наконец, черт бы тебя подрал!

— Королева!

Кардель не поверил своим ушам. Белая горячка у него, что ли?

— София Магдалена? Вдова Густава? Что, двору поднадоели музыкальные вечера во дворце?

— Королева Франции, балда! Мария Антуанетта! Отрубили голову, а тело бросили в яму в неизвестном месте. Варвары… — Драбант наклонился к уху Карделя и добавил доверительным шепотом: — А есть и такие, которые считают, что чернь правильно сделала. Даже здесь, в этом дерьмовом кабаке.

Он плюнул на пол и стал проталкиваться к выходу.

После нескольких кружек пива Кардель убедился, что драбант прав — город гудел. Только о казни королевы и говорили, и чуть ли не каждый подходил к Карделю поделиться новостью, хотя он никого не расспрашивал. Кто-то рассказывал, что на плахе Мария Антуанетта издевательски смеялась в лицо собравшимся. Кто-то был уверен, что своей жизнью в распутстве и расточительстве она заслужила не одну гильотину, а сто. Другие, наоборот, сочувствовали — королева, оказывается, тихо плакала перед казнью. Третий подошел с душещипательным рассказом: дескать, последние слова в ее жизни были обращены к палачу. Извините, что наступила вам на ногу.

Сплетни быстро надоели Карделю, и он старался пропускать разговоры мимо ушей. Поначалу показалось, что с каждым стаканчиком ему это удается все лучше. Но успех оказался кажущимся: другие пили не меньше и по мере выпитого кричали все громче и громче, и все заметнее становились революционные настроения. Громко осуждали герцога Карла, который якобы контрабандой провез в страну дорогие произведения искусства.

— Закон один для всех, — кричал какой-то парень, — и для аристократов, и для нашего сословия.

Его дружно поддержали те, кто не скрывал своей радости по поводу страшной судьбы французской королевы.

И тут Кардель увидел перстень. Вначале решил, что привиделось по пьяному делу, потряс головой, зажмурился и потер глаза. Но нет. Вот оно, на мизинце молодого человека в узких панталонах и жилете из тафты. Золотой перстень, герб на овальной печатке. Кардель незаметно придвинулся поближе. Рисунок на камне рассмотреть на удалось, слишком мелко, но чем дольше он смотрел, тем сильнее становилась уверенность: этот перстень отлит тем же мастером и в той же самой форме, что и перстень Карла Юхана.

Глаза начали слезиться — то ли от табачного дыма, то ли от напряжения, — слишком уж пристально он всматривался в перстень. Кардель опять глянул на владельца. Лет двадцати, не больше. Дорого и безвкусно одет. Белый шелковый шарф, до смешного яркий красный зимний камзол. Кардель сообразил, что пристальное разглядывание привлекает внимание, и отвел глаза, стараясь не упускать из виду юношу и проклиная каждую выпитую кружку.

Надо срочно трезветь. Он напрягся и нетерпеливо ждал, когда же к нему вернется способность соображать.

Через час молодые люди расплатились и встали из-за стола. Все похожи друг на друга — крикливо одетые, с преувеличенно аристократическими манерами. Каждое третье слово по-французски или по-английски. Непременный поцелуйчик при расставании.

Густая пелена опьянения понемногу рассеялась, и Кардель поспешил к выходу. В переулке он встал у стены и сделал вид, что мочится. Ага, у парня с перстнем трость — это хорошо. Вот он свернул за угол, но мерное постукивание трости все еще слышалось.

Нет, все же он не так трезв, как показалось поначалу. Был бы трезв, не зацепил бы льдинку, и она с легкомысленным звоном запрыгала по булыжной мостовой. Кардель сжал зубы и замер, но было уже поздно. Щеголь оглянулся, заметил его и пустился бежать.

Кардель скрипнул зубами, чертыхнулся и бросился вдогонку. Но куда там… У парня два преимущества: он моложе и трезвее. Расстояние между ними все увеличивалось, и, когда тот свернул на Купеческую, Кардель потерял его из виду.

Он остановился, нагнулся, оперся рукой о колено и перевел дух. Сплюнул, подождал, пока пройдет жжение в легких. У слюны был привкус железа.

Кто знает, может, еще не все потеряно. Мало кому известны переулки в Городе между мостами так, как ему. Если франт свернул в безымянный переулок направо, он упрется в огромный сугроб: туда свозят весь снег с площади. Кардель осторожно заглянул за угол и поначалу ничего не увидел. Но более внимательный взгляд заставил его крякнуть от удовольствия.

— Ты стараешься не дышать, паренек, но пар от тебя валит, как из дымовой трубы. Выходи, поговорим спокойно.

Клубы пара внезапно исчезли. Парень попытался задержать дыхание, но быстро понял, что надолго его не хватит, вышел из-за сугроба и медленно двинулся к Карделю. В руке его блеснул нож. Кардель мысленно оценил длину лезвия — около семи дюймов.

— С чего бы мне вздумалось от тебя бегать, старик? — вызывающе прошипел парень. — Ты толст и неповоротлив.

— И опытен, — кивнул Кардель, не сводя глаз с ножа.

Он знал, что предпринять. Риск велик, но это его единственный шанс.

— Если позволишь… — буркнул он, напрягся и прыгнул.

Кардель весил намного больше своего противника. Он впечатал его в стену дома с такой силой, что у того перехватило дыхание, а рукоятка ножа ушла в солнечное сплетение чуть не до позвоночника.

Кардель с довольным видом поднял деревянную руку с воткнутым не меньше, чем на два пальца ножом.

— Так-то лучше, — буркнул он.

Парень схватился за живот, застонал и сполз по стене дома. Кардель ногой отодвинул снег, сел рядом и подождал, пока тот придет в себя.

— Набей рот снегом, мальчуган, — посоветовал он. — Сразу станет лучше.

Парень зло на него глянул, но совета послушался.

— Лучше, правда?

Последовал угрюмый кивок.

— С чего ты бросился бежать? Я не причиню тебе зла. Хочу только узнать кое-что. Покажи-ка мне перстенек у тебя на пальце. Не бойся, не украду.

Парень намочил снегом палец и с усилием скрутил перстень. Герб не такой, как у Карла Юхана. А все остальное… как и предполагал Кардель. Не отличить. И камень, и кольцо.

— Где ты его взял?

— Герб моего рода. Получил в наследство от отца, — еле слышно, все еще морщась от боли, сказал парень.

— Ну да, как же. Из тебя такой же дворянин, как из меня Густав Адольф, только что одержавший победу при Лютцене.

Еще один злобный взгляд в ответ.

— В Стокгольме полно ювелиров. Не из тех, что служат при дворе, но уж точно не хуже. За плату сделают любой герб.

— Чтобы ты с твоими приятелями могли выдавать себя за знать?

Парень покосился на деревянный кулак Карделя, из которого по-прежнему торчал нож.

— Такому дуболому, как ты, не понять. У тебя даже и желания нет чего-то добиться.

Кардель засмеялся.

— И много их, этих фальшивых перстней?

— С каждым годом все больше. То и дело натыкаешься. А ты что думаешь, мало найдется ворон, готовых платить за павлиньи перья? — Парень горько усмехнулся. — Если ты так интересуешься, удивляюсь, почему не замечал раньше.

— Раньше не интересовался.

Кардель набил рот табаком и протянул кисет парню. Тот пожал плечами, взял щепотку и засунул за щеку.

— А как тебя зовут?

— Карстен Нордстрём. Но в городе меня знают, как Карстена Викаре.

Карстен Викаре… Кардель совсем недавно слышал это имя. Но где? Он перемалывал табак зубами, пока рот не наполнился горьковатым возбуждающим соком. Не надо было так напиваться… выплюнул на снег коричневую струйку табачного сока, и его осенило.

— Викаре! Карточный шулер… Значит, ты со своими подельниками облапошиваешь приятелей? Раздеваешь их догола? Вы их называете «кроликами»… Кристофер Бликс. Может, вспомнишь такого?

На лбу парня, несмотря на мороз, выступил пот.

— Бликса нет в живых. Он утопился в Рыцарском заливе сразу после свадьбы.

— Вот оно что…

— Но мы же этого не хотели! Игра есть игра! Всего лишь игра…

Значит, Кристофер Бликс мертв… Хотя Кардель почти не надеялся увидеть ученика фельдшера живым, но известие наполнило его сердце горечью. Семнадцать лет… такая короткая жизнь, омраченная ужасами чужих смертей и закончившаяся ужасом собственной. Может, мальчик и был труслив, но Кардель вовсе не был уверен, что, попади в его положение, он решился бы на что-то другое.

— И на сколько вы его ободрали? И его друга? Сто риксдалеров? Знаешь, парень, хоть с Бликсом я почти не знаком, он мне успел понравиться. И мне очень жаль, что пришлось тебе соврать.

Карстен Викаре поднял бровь:

— В каком смысле?

— В прямом. Сказал, что не причиню тебе зла.

 

5

На следующее утро Кардель за чашкой огненно-горячего кофе в «Малой Бирже» рассказал Винге про ночную встречу. Но не все. Даже не назвал Карстена Викаре по имени. И удивился: никогда раньше не видел он Винге в таком хорошем настроении.

— Похоже, удача нам улыбнулась, Жан Мишель. Какое совпадение! И прошу принять мои поздравления — вы не могли использовать подвернувшийся шанс лучше. Впервые за все время мы узнали так много о Карле Юхане. Он молод, он откуда-то приходит в Стокгольм с мечтой о лучшей жизни, по чьей-то подсказке идет к ювелиру и заказывает себя фамильный перстень с гербом. Фабрикует дворянское происхождение.

Карделю было намного труднее переварить новые сведения, поэтому он не понимал энтузиазма Сесила Винге.

— Все, конечно, замечательно, но я не понимаю, что изменилось. Мы не знаем его имени. Что мы можем сделать без имени? Разве что искать ювелира, который сделал этот перстень?

Винге покачал головой:

— Таких слишком много. К тому же почти все они работают незаконно, без разрешения и без ведома старейшин цеха, и найти их имена ничуть не легче, чем имя самого Карла Юхана. И даже если мы найдем мастера, не могу представить причину, по которой Карл Юхан сообщил бы ему свое имя. Ни настоящее, ни, вполне возможно, вымышленное.

Кардель обреченно кивнул:

— А я что говорил? Что есть, то есть. То и будем есть. Мы не на дюйм не приблизились.

— И да, и нет. Когда мы с вами рассматривали герб Карла Юхана, меня все время преследовало некое дежавю. Что-то он мне напомнил, но я никак не мог сообразить, что именно. И до сих пор не могу. Но вот что я знаю совершенно точно, Жан Мишель: этот герб не принадлежит ни к одному роду, которому когда-либо выдали шведскую дворянскую грамоту. А теперь все стало на свои места: Карл Юхан сам нарисовал свой герб.

— И что?

— Пока не знаю… пока не знаю, Жан Мишель. Надо подумать.

В городе ветер. Над сугробами вьется снежный дымок. Кардель потянулся, расправляя затекшую спину, поскользнулся, нелепо взмахнул руками и рухнул на спину. Слава богу, в сугроб. Он цветисто выругался.

— Слушайте, Сесил… — сказал он, не вставая. — Трактир «Золотое солнышко» совсем рядом. Эта чертова стужа вызывает жажду. Я знаю, вы терпеть не можете крепких напитков, но у меня, как у пьющего, другая точка зрения. Если что-то шевелится в башке и никак не выходит наружу, выход один: встряхнуть мозги стаканом крепкого.

Винге открыл было рот, чтобы возразить, но передумал и с поклоном протянул Карделю руку. Кардель покачал головой и неуклюже, опираясь на одну руку, поднялся — даже четверти его веса хватило бы, чтобы опрокинуть тонкого как былинка Винге в тот же самый сугроб.

В «Золотом солнышке» весело потрескивал огонь в печи, догрызая малиновые скелетики дров. Им принесли по куску ржаного хлеба с ломтиками сыра, горячий шоколад и большой кувшин теплого красного вина. Покончив с сыром, Кардель заказал еду: рагу из репы, лука и моркови и остатки тощего зимнего зайца под коричневым жидким соусом.

Они пили стакан за стаканом, и Кардель с удивлением и даже с некоторым разочарованием отметил, что вино не производит на Сесила Винге никакого действия, разве что немного порозовели белые как мел щеки. Еще больше его удивило, что Винге заговорил первым:

— Позвольте обрисовать задачу, Жан Мишель. Если вы любите кого-то больше, чем самого себя, разве не естественно, что вы сделаете все от вас зависящее, чтобы сделать предмет вашей любви счастливым?

Кардель наморщил лоб, выпятил губу и покачал головой:

— Я не так-то много знаю о таких вещах.

— Разумеется знаете. Невозможно стать человеком, не столкнувшись так или иначе с подобной дилеммой.

Кардель отвернулся и долго смотрел на игру огня в печи.

— Переживания такого сорта ни к чему хорошему не ведут. Тот, кого ты любишь, бросит тебя по той или иной причине, и тебе будет еще хуже.

— Мудрый ответ, Жан Мишель, очень мудрый и очень важный для понимания дальнейших рассуждений. Давайте обратимся к конкретному примеру. Представьте себе, что человек знает, что умирает. Он знает, что жена любит его не меньше, чем он ее, и его смерть принесет ей неисчислимые страдания. Мысль о ее жизни после его ухода гложет его днем и ночью. Он представляет ее в вечном трауре, в добровольном отшельничестве, отвергающей все предложения… представляет, как она намеренно губит свою молодость. И он, этот умирающий, пытается придумать, как этому помешать. Представьте, Жан Мишель, на свою судьбу он уже не может повлиять, но всеми силами старается облегчить свой уход для любимой женщины. Вы следите за моей мыслью?

Кардель молча кивнул. Винге потянулся за кувшином с вином и налил себе бокал. До краев.

— Умирающий знает свою жену лучше, чем кто-либо. Он знает ее предпочтения, знает, что ей нравится, а что не по душе. И как-то на балу он встречает красивого молодого капрала, в роскошном мундире, с черными усами и блестящим будущим. Заговорив с ним, наш умирающий убеждается, что капрал не только красив, но и умен, и добр. К тому же по-юношески доверчив, что встречается не часто и всегда радует сердце. Умирающий муж приглашает капрала в дом, они становятся друзьями. Он представляет его жене, чья грусть перед неизбежной кончиной мужа придает ее красоте особое, неизъяснимое очарование. Они встречаются все вместе чаще и чаще, и муж начинает выискивать предлоги, чтобы оставить их вдвоем. Не сразу… далеко не сразу между юным капралом и женой угасающего мужа вспыхивает взаимное чувство. Муж понимает, что, когда он испустит последний вздох, они утрут друг другу слезы и пойдут по жизни дальше. Рука об руку. Заключат брачный союз…

Винге закрыл глаза и в несколько глотков осушил бокал, запрокинув голову так, что собранные в пучок волосы коснулись спины.

— У них скоро будет ребенок.

Он поперхнулся вином и закашлялся. Кардель уставился на него едва ли не с ужасом:

— И вы это сделали? Вы что, с ума сошли?

— Именно это я сделал, Жан Мишель. — Винге протер платком глаза и на секунду приложил его к губам. — И у меня не было никаких причин предполагать, что мой план не удастся.

— Только вы не учли, что живые люди — не костяшки на счетах. И не цифры в журнале счетовода.

— Повторяю — у меня не было причин предполагать, что я ошибся в расчетах, Жан Мишель, — повторил Винге. — Но! Мой кашель заглушал их любовные стоны, и, если бы я мог удержаться и не входить в спальню, все шло бы именно так, как я планировал. Но одно дело — рассчитывать и планировать, и совсем другое — увидеть собственными глазами. В тот же вечер я покинул дом и переехал к Роселиусу.

— А ребенок? Кто отец ребенка? Вы или капрал?

— Не знаю, — коротко ответил Винге и замолчал.

За окном трактира в снежном дыму мелькали тени прохожих с расставленными для равновесия руками. Служанка небрежно кинула в печь полено, и на пол посыпался дождь искр. Кардель кинулся к печи, и они вместе со служанкой начали затаптывать огонь.

— Какого черта, девчонка! Надо осторожнее. Одной искры достаточно, а ты чуть пожар не устроила. Доски на полу сухие, вспыхнут, как трут.

Винге не шевельнулся. Кардель глянул на него с беспокойством.

— И тащи выпивку! — крикнул он служанке, вернувшись к столу. — Здесь не только пол сухой. Глотки тоже пересохли.

Прошло несколько часов, а они все продолжали пить. Гости приходили и уходили в облаках морозного пара. Согревались водкой, спорили и смеялись с обычным воодушевлением добравшихся до тепла замерзших людей. В соседней комнате играли в карты. Деньги меняли обладателей, ликующие восклицания чередовались с проклятиями и стонами отчаяния.

Винге наливал стакан за стаканом. Трактирщик Улуф Мюра, старик с коричневой морщинистой физиономией, словно передразнивающей свилеватый дуб потолочных балок, уже поглядывал в их сторону, но помалкивал — время выпроваживать гостей еще не пришло.

— А теперь… те… теперь что будет, Жан Мишель?

Язык у Винге заплетался, а Карделю померещилось, что вызвавшие его беспокойство доски пола качаются, как корабельная палуба. Он на всякий случай глянул на стену — решил убедиться, что там обычные окна, а не пушечные бойницы, и что за этими окнами не серые волны Свенсксунда, а завьюженный стокгольмский переулок.

— Что дальше? Мы пьем напиток смерти бледной… и возвращаемся к тому, с чего начали. Не умнее, чем были, зато пьянее. Мюра! Два шнапса, пока ты нас еще не выставил.

Он поднял принесенный стаканчик и покрутил перед носом.

— Остается выпить за то, что мы ходим кругами, — сказал Винге.

— Выпьем, Сесил Винге. Если вспомнить, что мои затеи обычно приносили кое-какие результаты, можно было ожидать большего от встречи с этим сучонком… Что с вами, Сесил? Подавились? Вы так побледнели… с вами все в порядке?

Сесил пустым взглядом уставился в одному ему известную точку в пространстве, неопределенно помахивая рукой со стаканом.

— Погодите… погодите.

Кардель попытался понять, куда он смотрит, но так и не понял. Через пару секунд Винге словно очнулся, черные зрачки его остановились на Карделе, и он произнес только одно слово:

— Сучонок.

— Что? — Кардель напрягся.

— Сучонок! Я знаю, кем был Карл Юхан. Пошли со мной.

 

6

На улице уже бушевала настоящая пурга. Яростные порывы ветра, заблудившегося в переулках и искавшего выход, то и дело меняя направление, сбивали с ног. Под наметенным снегом прятались предательские ледяные нашлепки. Хотя колючий снег немилосердно царапал лица, холода они не чувствовали — то ли от выпитого, то ли от возбуждения. Темнота адская: фонарщики поленились зажечь фонари. Не без основания посчитали, что в такую погоду городская стража и носа на улицу не высунет, не будет их проверять. Кардель поднял воротник куртки, чтобы за него не забивался снег. Он шел сзади, стараясь не потерять из виду еле заметный силуэт Винге; впрочем, видеть было не обязательно, можно было идти вслед за натужным, лающим кашлем. Надо бы попросить друга идти помедленнее, но он и так прилагал все силы, чтобы не отстать; несмотря на кашель, Винге шел очень быстро. Лишь бы не поскользнулся. Мимо прокатилась рывками черная шляпа, сорванная с чьей-то головы. Никто за ней не гнался.

Дверь в дом Индебету оказалась закрытой. Кардель начал отчаянно колотить деревянной рукой, и в конце концов появился заспанный дежурный стражник с фонарем. Увидев Винге, он отшатнулся, грязно выругался и тут же, даже не попросив у Создателя прощения за сквернословие, трижды перекрестился.

— Не то чтобы я хотел увидеть господина Винге в могиле, но, поскольку вы не привидение… да… тут уж нам придется разбираться с секретарем Блумом.

Ветер напирал с такой силой, что закрыть за собой дверь им удалось только объединенными усилиями. Винге достал из кармана перстень и показал на стену, где по-прежнему висел герб Нильса Хенрика Ашана Лильенспарре.

— Видите, Жан Мишель? Сучонок!

Кардель прищурился — у него двоилось в глазах. Он попытался совместить гравированный камень на перстне с богато украшенным гербом на стене.

— И что? Напоминает — да, но ведь не такой же…

— Именно! Именно напоминает. Так и должно быть. Если мое предположение верно, Карл Юхан не раз стоял здесь и смотрел на этот герб. Слишком большое сходство! — Винге поднял палец и покачнулся. — И… что я хотел сказать? Забыл. А… вот что: слишком большое сходство с гербом бывшего полицеймейстера Лильенспарре по прозвищу Сучонок. Слишком большое сходство! Оно не может быть случайным. Карл Юхан взял герб Лильенспарре за образец.

— И что с того? Подумаешь, секрет… висит на лестничной площадке, смотри кто захочет.

— И да, и нет. Прежде чем полицейское управление переехало в дом Индебету, герб тоже висел на лестничной площадке, только не здесь, а в доме на Садовой улице. Его могли видеть не те, кто захочет, как вы изящно выразились, а только те, кто имел туда доступ. Какой-нибудь преступник, которого проводили мимо, вряд ли был склонен рассматривать этот герб и тем более копировать. Карл Юхан не работал в полиции, могу гарантировать. Я знаю в лицо всех нотариусов, всех надзирателей и квартальных. Не могу припомнить никого с роскошной золотистой шевелюрой. И никто не исчезал при загадочных обстоятельствах. Но Лильенспарре имел в своем подчинении еще одну организацию. Организацию информаторов. Шпиков, чьей целью было собирать сведения обо всех, кто намеревался или мог намереваться нанести ущерб королевской власти.

— Ну да… очень помогло. Подошел Анкарстрём и выстрелил в упор. Был король — и нет.

— Говорят, если человек хочет уйти от судьбы, он выбирает именно тот путь, где она его уже дожидается… мм… я имею в виду, судьба. — Винге с пьяной значительностью поднял вверх палец. — Король Густав не исключение. Как бы то ни было, таких шпиков было много. Их набирали из людей с большими амбициями, но без перспектив сделать карьеру на ином поприще. Отличная возможность для таких, как Карл Юхан. Молодых искателей счастья. Разумеется, приказы им отдавал не сам Лильенспарре, они если и видели его, то издалека… Поэтому этим юношам легко было идеализировать полицеймейстера… А вот те, кто работал непосредственно под его началом… Впрочем, все понятно из прозвища. Сучонок. Сотрудники были далеки от того, чтобы млеть от любви к начальнику. Короче говоря, молодые шпионы чуть не ежедневно прибегали в управление со своими доносами. Штатные полицейские терпеть их не могли, они попросту мешали им работать. Так продолжалось, пока Лильенспарре не отправили в изгнание в Померанию.

— Интересно вы рассуждаете, Сесил… Только я по-прежнему не понимаю, как все это может помочь нам узнать настоящее имя Карла Юхана.

— Какой сегодня день?

Уж если Сесил Винге не помнил, что нынче за день, Карделю и подавно пришлось приложить немало усилий, чтобы сообразить. После того как новость о смерти Винге оказалась фальшивой, дни сменяли друг друга незаметно, прерываясь лишь на короткий сон, никак не зависящий от времени суток.

Винге, не дожидаясь ответа, спросил задремавшего стражника.

— Суббота, — неохотно ответил тот. — Суббота, седьмое число.

— А сколько сейчас времени?

— К полуночи. Нормальные люди десятый сон видят.

— Мы не можем терять ни минуты, Жан Мишель. Норлин дает прощальный ужин в Бирже перед отъездом в Вестерботтен. Мне надо обменяться с ним парой слов, пока он не растворился в северных туманах.

До Большой площади не больше трех минут. В метельной круговерти тень шпиля церкви выглядела, как вонзенный в черное небо меч. Винге выдохнул с облегчением: окна Биржи ярко освещены, значит, пир еще не закончился. В зале длинные столы сдвинуты к стенам, чтобы освободить место для танцев. Топот такой, что даже хрустальные люстры под полотком покачиваются в ритме танца. Гостей никак не меньше двух сотен, среди них много знакомых Карделю лиц. Пляшет даже сам губернатор Стокгольма Модé. Физиономия красная, как только что сваренный рак, воротничок расстегнут. Знакомые начальники из магистрата с бокалами шампанского в руках. Седерельм облегчается у стены и хохочет, глядя на потолок, — Кардель проследил за его взглядом, но так и не понял, что рассмешило коммерческого советника.

— Норлин популярен, как я погляжу. Хороший парень, должно быть.

— За то и увольняют, — кивнул Винге. — Вы его видите, Жан Мишель?

Кардель присмотрелся к шевелящейся толпе:

— Вон он. У почетного стола. Я с ним в жизни не встречался, но судя по всему — он.

Они протолкнулись в угол зала. Норлин, заметив Винге, вздрогнул и ущипнул себя за красный как свекла нос. Взлохмаченный парик сполз на лоб.

— Мне говорили, ты умер, Сесил. Мы что, так шумим, что мертвецы встают из могил?

— Скорее всего, ты меня видишь, потому что и сам умер, Юхан Густаф. Перебрал вина и объелся засахаренным миндалем. Я пришел показать тебе дорогу к Стиксу и передать в объятия Харону. Из рук в руки, позволь выразиться.

Норлин остолбенел. Краска отхлынула от лица. Он стоял с бокалом в руке, не зная, что ответить, пока на него не наткнулась сильно подвыпившая дама с моделью фрегата в парике.

— Черт тебя побери, Сесил Винге. Призрак Индебету, да еще пьяный в доску! — расхохотался бывший полицеймейстер. — Никогда за тобой такого не водилось. И никогда не слышал, как ты ерничаешь. Но, если хочешь и впрямь выглядеть призраком, перестань икать…

Норлин развел руками, и улыбка сошла с его лица:

— Итак, моя полицеймейстерская сага окончена. Если в Вестерботтене будет слишком холодно, буду согреваться мыслью, что наконец-то мне не надо копаться в дерьме стокгольмских интриг.

— А когда Ульхольм приступает к работе?

— Не знаю. — По лицу Норлина пробежала тень. — Через неделю или около того. Мне очень жаль, Сесил, что я не смог выиграть для тебя побольше времени.

— Я и так у тебя в долгу, Юхан Густаф. Мало того, собираюсь этот долг увеличить. Помнишь, я был у тебя по поводу утопленника в Фатбурене? Твой стол был завален нераспечатанными доносами от работающих на Лильенспарре шпиков. Ты сказал, что доносы продолжают поступать со всей страны, хотя сам Лильенспарре уже год как в ссылке в Померании. Скажи мне, они целы, эти письма? Ты не приказал их выкинуть?

— Эту работу я с немалым удовольствием поручил Исаку Блуму.

— Тогда слушай внимательно. У меня есть серьезные основания полагать, что разгадка преступления, которое Жан Мишель и я пытаемся раскрыть еще с осени, кроется в этих доносах. Если ты позволишь, я бы хотел заняться этими письмами уже сегодня. Прямо сейчас.

— Такая мелочь… жаль, я так мало могу для тебя сделать. Но хоть так… Само собой, Сесил. Возьми с собой Блума, он уже достаточно выпил сегодня, пора остановиться. — Норлин внимательно посмотрел на Карделя. — Только проследите, чтобы он не упал. На днях он свалился с лестницы и изрядно подпортил физиономию.

Они двинулись к дверям, но Норлин взял Винге за рукав и задержал.

— И вот еще что… попроси Блума открыть мой кабинет. В верхнем ящике стола — твое жалованье. А я-то уже собирался послать его вдове…

Они подошли к Исаку Райнхольду Блуму, увлеченному беседой с двумя щедро напудренными дамами. Увидев Карделя, он чуть не выронил бокал, и Карделю пришлось схватить его за ворот, чтобы помешать залезть под стол.

— Только не бей меня!

Карделю пришлось удерживать Блума в вертикальном положении, поскольку у того подгибались ноги. Винге дружески положил руку на плечо секретаря и заставил его выпить вина. С каждым глотком к Блуму возвращалась уверенность в себе.

В гардеробе Блуму вручили его потертое пальто, и все трое вышли на улицу. На крыльце стояли гости, достаточно разгоряченные выпитым вином и танцами, чтобы не замечать все усиливавшуюся вьюгу. Снег летел почти параллельно земле и так густо, что колодец с его насосами в центре площади был почти неразличим. Красивая женщина с оголенными плечами под смех и аплодисменты пыталась поймать языком снежинки. Один из ее поклонников сделал шаг назад и наткнулся на Винге.

Они узнали друг друга почти одновременно.

— Йиллис Тоссе. Я не видел тебя после университета. И не слышал. Имя впервые прочитал на твоем письме Норлину. Сказал бы, что это даже не письмо. Донос. Ты называешь меня якобинцем.

Тоссе был изрядно пьян, но язык еще не заплетался.

— Сесил Винге! Значит, не слышал обо мне… С удовольствием бы и о тебе не слышал, но твое имя гремит на весь Стокгольм.

Он сделал искусственную паузу и криво ухмыльнулся:

— Но, похоже, скоро твоей популярности придет конец.

— А как дела у мадам Сакс? — спросил Винге, не обращая внимания на откровенную грубость.

Тоссе развел руками:

— О, после твоих подвигов ей предстоит много поработать, чтобы восстановить утраченное доверие. Дом Кейсера сейчас пустует… но у нашего маленького кружка хватит денег, чтобы найти другое местечко. Так что ты не мучься угрызениями совести, что лишил кого-то заслуженного удовольствия.

— Какого удовольствия? — сухо произнес Винге. — Смотреть, как негодяи издеваются над беззащитным человеческим существом? Или ты сам из таких?

Тоссе пододвинулся поближе, положил руку на плечо и тихо и доверительно произнес:

— Сесил, я знаю, тебе не так много осталось жить на этой земле. Никому не пожелаю такой кончины — в койке, загаженной кровавой харкотиной. Но поверь, это счастливый исход по сравнению с тем, что тебя ждет, если будешь продолжать бодаться с эвменидами. И главное, без всякой пользы. В мире есть законы, изменить которые не в силах никто. Один из них — право сильного, что бы твой любимый Руссо не мямлил по этому поводу.

Винге брезгливо стряхнул руку с плеча.

— Если бы Ройтерхольм не разделался с Норлином, ваши дни были бы сочтены.

Тоссе запрокинул голову и громко захохотал:

— Ройтерхольм? О Сесил, я вспомнил! Я вспомнил, каким ты был в университете! Нелепая смесь потрясающей проницательности и не менее потрясающей, попросту идиотской наивности.

Он одним глотком осушил бокал, небрежно бросил его на заснеженный булыжник и вернулся к своей компании.

Сгибаясь под ударами ветра со снегом, они пробежали сотню метров до дома Индебету. Сторожа на месте не было, должно быть, заснул. Блум пошарил в кармане и вытащил связку ключей.

Винге закашлялся.

— Исак, — спросил он, кое-как подавив приступ, — ты работаешь в управлении с какого года? Восемьдесят седьмого? Восемьдесят восьмого?

— С восемьдесят шестого. — Блум с трудом открыл тяжелую дверь.

Они потоптались на лестничной площадке, отряхивая снег. Кардель приложил руку к стене — не теплее, чем снаружи. Блум небрежно махнул рукой — следуйте за мной — и повел их по коридорам. Винге шел в двух локтях позади, сложив руки за спиной.

— Ты несколько лет работал бок о бок с Лильенспарре. Что ты знаешь о его шпиках? Информаторах, которыми он наводнил страну?

— Король Густав с годами становился все подозрительнее, и не без оснований — врагов у него становилось больше и больше. Лучше всего он чувствовал себя в Хаге, в своем выдуманном мире с сосновыми рощами и скалистыми берегами, вдали от дворцовых интриг. Давал своим владениям итальянские имена… скажем, Porto Tranquillito и тому подобное. Дворяне, едва заслышав про его причуды, крестились и плевали через плечо, его собственные пажи шепотом рассказывали душераздирающие истории… Один из этих пажей, кстати, с королем и покончил. Лильенспарре возглавлял полицейское управление с семьдесят шестого года, тогда шел всего-то четвертый год правления Густава, и король со временем все больше нуждался в его услугах. Он вменил Лильенспарре в обязанность создать сеть шпионов. Они должны были подслушивать разговоры в трактирах и кофейнях и докладывать полицеймейстеру. В последние годы, конечно, король косился на Францию. Боялся, что зараза революции перекинется и на наше королевство. Петушки Лильенспарре кукарекали круглые сутки. Искали предателей и бунтовщиков.

Винге понимающе кивнул.

— Я помню, — сказал он. — Лильенспарре ушел в отставку в прошлом году… в декабре, как раз год назад, а его информаторы продолжали посылать свои доклады. Откуда им было знать, что шефа отправили в ссылку в Померанию. Мы ищем нераспечатанные письма, пришедшие весной и летом.

Блум показал в конец коридора:

— Все, что лежало на столе Норлина, я взял в охапку и отнес в чулан. Несколько раз ходил. Там полно всяких бумаг. Вроде бы они никому и не нужны, а выкинуть — рука не поднимается. Бумаги Норлина сложили в то бюро в углу. Да-да, в это самое, вот-вот развалится. Ему, наверное, лет сто, оно дышало на ладан еще до того, как мы переехали в Индебету. Все, что осталось от бумаг Лильенспарре, собрано в нем. Позвольте, я вам посвечу.

Он поднял фонарь повыше. Не чулан, конечно, но очень небольшое помещение, к тому же очень пыльное, заваленное бумагами, папками, книгами и журналами. Кардель открыл бюро, и оттуда обрушились на пол вороха бумаг — дверца была единственным препятствием, удерживающим их в неволе.

— О дьявол… Смети все со стола, Блум, а я соберу этот мусор. — Кардель повернулся к Винге. — С чего начнем?

Винге медленно обошел вокруг кучи бумаг и наугад поднял несколько нераспечатанных писем.

— Сортируем по отправителям и по времени. Помните, Жан Мишель, на погосте при церкви Марии мы пытались определить время заживления ран? Этому и надо следовать. Как вы думаете, когда первая из конечностей была отделена от туловища?

— Думаю, где-то в июле, но это всего лишь догадка.

— Тогда мы с полным правом можем предположить, что доносы от Карла Юхана перестали поступать в июле. Или в конце июня. Если письма от какого-то из информаторов продолжали приходить и в августе, и в сентябре, можем смело отложить их в сторону. Интерес представляет переписка, внезапно оборвавшаяся в июне или июле.

Час или больше они молча перебирали сотни, если не тысячи писем, раскладывали их в стопки — это напоминало нелепую карточную игру. То, что не представляло интереса, отправляли назад, причем Кардель каждую исчезающую в бездонном чреве комода пачку сопровождал замысловатым ругательством. Постепенно на столе осталось лишь несколько пачек. Если Карделю и удавалось скрыть нетерпение, то с огромным трудом.

— И что теперь? — спросил он.

— А теперь мы откроем эти письма и проверим, может ли их содержание дать нам дополнительные сведения.

Что да, то да — читатель из Карделя скверный. Он быстро устал от бесконечных рядов, испещренных малопонятными почерками. К тому же содержание писем казалось совершенно бессмысленным.

— О боже… Если бы занудство почиталось за достоинство, эти господа могли бы с честью нести флаг королевства. А вот… вообще не по-шведски.

— Позвольте взглянуть… — Винге взял у него письмо.

— Чушь какая-то… Бред. Ни слова не понять.

— И не поймете, Жан Мишель. — Винге сосредоточенно наморщил лоб. — Но я не думаю, что это бред. Письмо написано шифром. Шифр — это система тайнописи, где одна буква заменяет другую.

— И что значит для нас?

— Для нас это значит, что мы не можем его прочитать. Надо знать шифр. А кто отправитель?

— Подпись по-шведски: Даниель Девалль.

— Когда письма отправлены?

Кардель еще раз просмотрел пачку.

— Первое — больше года назад, последнее датировано июнем.

Винге потер виски.

— Когда-то я изучал метод разгадки шифров, но последний стакан в «Золотом солнышке», похоже, отодвинул это искусство на самые задворки памяти…

Он начал ходить вперед-назад в тесном пространстве, по-прежнему потирая виски и что-то беззвучно бормоча. Потом внезапно остановился, подошел к столу, посмотрел на письмо — и рассмеялся. Тихо и весело.

— Жан Мишель, покорнейше прошу меня простить. Мы создали себе ненужные трудности. Но и вы в свою очередь должны попросить прощения… зачем вы дали мне так напиться?

Он протянул Карделю письмо. Кардель присмотрелся и увидел по обе стороны открытого конверта остатки восковой печати, которую он только что сломал, открывая письмо. Крошечный герб, застывший в воске, точно соответствовал рисунку на перстне Карла Юхана. Кардель онемел.

— Настоящее имя Карла Юхана — Даниель Девалль? — шепотом спросил он.

— Вне всяких сомнений.

— Здесь же есть и адрес, откуда письмо отправлено?

— Не только на этом письме. На всех. Место называется Фогельсонг. Знакомо?

— В жизни не слыхал.

— Как и я. Может, у Исака Блума есть, что сказать.

Блум, сидя на стуле, положил руки на секретер, устроил на них голову и замер. Можно было бы предположить, что он поражен неожиданно свалившимся на него горем, если бы не храп. Разбудить удалось не сразу — Карделю пришлось чувствительно ткнуть Блума деревянным кулаком в ребро.

— Ну что, нашли что-нибудь? — спросил Блум заплетающимся языком.

— Возможно, возможно… А не знает ли Исак Блум, который знает все, и даже то, чего нет… не знает ли, часом, Исак Блум место под названием Фогельсонг?

Блум поморгал.

— Фогельсонг… поместье. Наследственное поместье, довольно близко от королевского поместья в Весбю. Рядом с Салой. Принадлежит семье Балк, графского достоинства. Очень простой герб, как у всех древних родов: черный щит, разделенный наискось белой полосой. Но, насколько мне известно, от рода мало что осталось. Густав Адольф Балк несколько десятков лет назад заседал в Государственном совете. У него были дети, сын, кажется… он вроде бы уехал жить за границу. Знатный был род, и большой, и богатый… Но, как говорится, над временем никто не властен, даже короли. Больше ничего не знаю.

Последние слова он выкрикнул в спину Винге — тот уже шел к двери.

На Купеческой улице в двух шагах от Дворцового взвоза — ни души. Снежный шторм поутих. Если верить часам Винге, уже наступило утро, но в городе по-прежнему темно. Пройдет еще самое меньшее два часа, прежде чем зимнее солнце решится показаться из-за горизонта.

Винге то и дело оглядывался, придерживая рукой поля шляпы, — не подвернется ли какой-нибудь экипаж. Карделя одолевали недобрые предчувствия. Еще недавно ему казалось, что время тянется невыносимо долго, теперь же события развивались с пугающей скоростью.

— Послушайте, Сесил, к чему такая спешка? Мне кажется, стоило бы подготовиться.

— Каковы ваши предложения? — бросил Винге через плечо, не останавливаясь.

Каблук Карделя застрял в промежутке между булыжниками, он чуть не упал и выругался.

— Каждому по шпаге, кинжал в сапоге и стилет в рукаве? Пистолет и мушкет? Прицепить мортиру к коляске, на тот случай, если нам не откроют? К тому же у меня нет таможенного пропуска.

У Жженной Пустоши они увидели извозчика. Тот, подняв ворот, внимательно разглядывал лошадиную подкову. Винге помахал ему и остановился. Кардель наконец его догнал.

— Насчет пропуска не беспокойтесь, Жан Мишель. У меня пока еще есть бумага от Норлина, разрешающая свободный проезд и мне, и моим спутникам. А что касается поездки… должен предупредить: у нас не осталось союзников. Только вы и я. Вы знаете, я не склонен к насилию. И, если дело дойдет до конфликта, мы вряд ли сможем оказать вооруженное сопротивление. А что касается спешки… для меня время — решающий фактор. Дело даже не в моем здоровье, дело в Ульхольме. Сейчас идет смена власти, образовался некий вакуум, торичеллиева пустота. Норлин ушел, а Ульхольм не приступил к выполнению обязанностей. Пока не приступил, но может в любой момент приступить, и тогда наше предприятие обречено на провал. Вы понимаете, о чем я говорю? Я сажусь в эту коляску и еду. Мне нечего терять. Что касается вас, вы можете отказаться, и если кто вас и осудит, то это буду не я.

Винге залез в коляску. Кардель хмыкнул:

— Если мы смогли бы запастись провиантом в постоялом дворе на Конюшенной, у меня бы прибавилось куражу, а у вас бы появился довольный жизнью спутник. А пара стаканов перегонного винца привела бы мои телесные жидкости в необходимый баланс.

Винге погрыз ноготь.

— Вы правы. Я тоже страдаю от непривычной головной боли, от которой вы, как мне кажется, только что предложили хорошее средство.

 

7

У таможни они нашли экипаж. Колеса уже несколько недель как исчезли, их заменили полозья. В последнем постоялом дворе на окраине Стокгольма им удалось разжиться хлебом, солониной, табаком и, разумеется, вином, чтобы запивать все эти деликатесы.

Дорога ужасная — оттепель на прошлой неделе сменилась морозами. Сани с отвратительным скрипом скользили по льду, застывшему в самых причудливых формациях — то острые гребни, то крутые волны, на которых сани чуть не опрокидывались набок. Копыта лошадей то и дело скользили. Мимо медленно проплывали разнообразные верстовые столбы — деревянные, чугунные, каменные. Ехали медленно. Через каждую милю попадались сонные постоялые дворы, где кучер, пока меняли лошадей, долго обсуждал с местными конюхами городские новости, что скорости никак не прибавляло.

Винге хорошо знал эту дорогу — когда он работал в Упсале, ему часто приходилось здесь ездить, и то, что какие-то участки чистят лучше, чем другие, не было для него новостью. Далекое маленькое солнце уже начало свой путь на востоке, пытаясь вернуть жизнь мертвому, заснеженному пейзажу хоть на несколько часов. По обе стороны дороги стоял древний, тихий и равнодушный лес.

Карманные часы Винге, столько раз собранные и разобранные, лежали у него на коленях, пока сумерки вновь не окутали мир. Когда циферблат стал неразличим, он сунул их в карман. На окончательно почерневшем небе вновь засияли звезды, стало очень холодно. Они укутались во все шкуры и одеяла, без которых ни один уважающий себя извозчик не отправлялся в дальнее путешествие. Ехали молча, погруженные в свои мысли, тишину нарушала лишь непереводимая беседа извозчика с лошадьми.

Винге размышлял о внезапном приступе откровенности несколько часов назад, когда он поведал Карделю тайну своей семейной жизни. Вспомнил: когда он вошел в спальню и застал любовников, в ярость пришел не он, а его жена. Он сам не чувствовал ничего, кроме бесконечной печали, и это раздражало ее еще больше. Что ему было делать? Доказать свои чувства силой? Вытащить капрала из постели, избить палкой до крови? Винге до глубины души презирал физическое насилие, считал его излишним и неразумным на избранном им пути ясности и рассудка. Возможно, бывают случаи, когда насилие только подливает масла в огонь любви… Он слышал о таком, но не понимал и не хотел понимать. Ему это казалось извращением.

Где-то завыл волк. Он вспомнил прощальную тираду Джозефа Тэтчера и вздрогнул.

Будете стоять над жертвой с красными от крови зубами и тогда вспомните, насколько я был прав.

Ехали весь день. Кучер остановил экипаж в Сале, на квадратной поляне между конюшней и постоялым двором, расположившимся на самом краю заброшенной шахты. Бросил вожжи и повернулся на козлах.

— Ближе к вашему месту не подъедем. А мне пора накормить лошадок и поискать ночлег.

Они зашли в помещение. Несколько разморенных теплом гостей заканчивали ужин. На стол подавала пожилая, плотно сбитая мамзель.

На вопрос, как добраться до Фогельсонга, она хмыкнула:

— А что вы там забыли, милостивые господа? Нечего вам там делать. Туда давно никто не ездит. Ни один кучер не возьмется.

— Если нет экипажа, может быть, вы дадите нам пару верховых коней?

— В такой холод, да еще незнакомым людям? Ни за какие посулы.

Винге начал выкладывать монеты на грубо оструганный стол, пока их количество не превысило стоимость лошадей со всей сбруей. Углы рта у хозяйки с каждым золотым поднимались все выше, пока она не улыбнулась широкой приятной улыбкой:

— Оказывается, денег в королевстве куда больше, чем я думала.

Резвость не входила в число достоинств тяжелых, ширококрупых тягловых коней, отнюдь не приспособленных для верховой езды. Узкие дороги засыпаны снегом, никто и не думал их прочищать. Кардель и Винге пытались следовать выработанным после долгих споров коллективным указаниям хозяйки и ее постояльцев, но на каждом перекрестке останавливались и соображали, куда свернуть. В мертвенном лунном свете все казалось не таким, как им описывали. Впрочем, вон тот холм, как черная заплата на звездном небе, — так им и говорили, — должен быть слева. Прямо по курсу Полярная звезда.

Примерно через час они въехали в липовую аллею. Винге натянул поводья, и массивный конь сделал неуклюжую попытку встать на дыбы. В конце аллеи угадывалось большое строение с темными окнами. Перед домом — фонтан с маленьким бассейном, покрытым толстой, местами занесенной снегом ледяной коркой.

— Выглядит знакомо?

Микель Кардель втайне благодарил Бога, что им не достались скакуны порезвее, — он никогда раньше не ездил верхом. Перекинул левую ногу через спину коня, спрыгнул и повалился на спину — правая застряла в стремени.

Выругался, выпростал ногу, встал и отряхнулся.

— Из писем Бликса? — спросил он как ни в чем не бывало, будто совершил свой акробатический трюк намеренно. — Да. Знакомо. Бедняга описал все в точности. Но здесь, похоже, давно никого не было. Тихо, как в могиле, трубы не дымят. Окна наверняка повыбиты, на снегу никаких следов.

— На первый взгляд вы правы. Но раз уж мы здесь, Жан Мишель, не мешает убедиться. Дом большой, работа предстоит немалая.

Входная дверь приоткрыта. В сени намело целый сугроб, и им с трудом, объединенными усилиями, удалось сдвинуть ее с места.

Большой, как в замке, холл. Винге остановился и прислушался.

— Вы правы и на второй взгляд. — Он бледно улыбнулся. — Ничто не указывает на человеческое присутствие. Давайте начнем снизу. Я иду по коридору направо, вы — налево. Открываем все двери, проверяем, потом встречаемся здесь, поднимаемся на второй этаж и все повторяем. Судя по расположению печных труб, где-то рядом должна быть кухня. С вашей стороны. Проверьте, нет ли там фонаря, свечи или хотя бы лучины.

Кардель открыл первую дверь направо. Скорее всего, приемная, здесь хозяева встречали гостей. Окна выбиты, на полу снег, даже в лунном свете на стене и на потолке видны ржавые потеки. Деревянный пол отсырел и вздыбился.

Обивка кресел порвана и искрошена мышами. Холсты картин на стене тоже намокли и стали бугристыми. Что там изображено — не поймешь. Дальше по коридору совсем темно, свет луны сюда не проникает, и ему пришлось пробираться ощупью. Он провел правой рукой по стене — пальцы запрыгали на книжных корешках. Хоть в чем-то повезло — наткнулся на подсвечник с огарком свечи. Скорее всего, серебряный: промерзший металл прилипает к пальцам. Воск тоже ледяной, зажечь удалось только с нескольких попыток — сколько Кардель ни чиркал огнивом, скупые искры освещали только полки с книгами, и то на мгновение. Наконец, свечу удалось зажечь, и Кардель, прикрывая хлипкое пламя деревянной ладонью, двинулся дальше. Мертвая тишина. Холод.

Дом умер. Стены потрескались от мороза, потолок, должно быть, течет, как решето. За пустой буфетной — еще одна лестница. Даже две: одна ведет на второй этаж, другая в подвал. Куда идти?

Он некоторое время постоял в раздумье, пожал плечами и, осторожно ступая по подгнившей лестнице, спустился в подвал. В колеблющемся свете свечи различил несколько бочек и полки по стенам, уставленные бутылками. Поднес свечу поближе. Во многих бутылках содержимое замерзло, но чуть подальше, куда не достигала стужа, вино уцелело. Он походил вдоль полок, поднося свечу к бутылкам, — пытался прочитать название, но так ничего и не прочитал — этикетки потемнели от плесени. Кардель взял наугад одну из бутылок, отбил горлышко и осторожно, чтобы не порезать губы, вылил половину содержимого в глотку. Токайское… Он довольно выдохнул, начал подниматься по лестнице и остановился. Что-то послышалось. Скрипнувшая половая доска? Кто-то передвинул стул? Треснула очередная балка, не выдержав напора замерзающей в щели воды? Вдруг его осенило, что его прогулка в погребе заняла немало времени. Винге наверняка надоело ждать, и он поднялся на второй этаж. Кардель сделал еще несколько глотков и полез вверх. Волшебный свет полной луны в окне в сочетании с изысканным вином придал ему бодрости, хотя в глубине души он считал их предприятие обреченным на провал.

— Не шевелиться.

Это голос не Сесила Винге. Тихий, монотонный, и еще что-то… возможно, говоривший настолько замерз, что ему трудно шевелить губами.

— Погаси свечу и повернись.

Кардель подчинился и дунул на свечку. Внезапно наступила ночь, и ему не удалось различить черты говорившего: темный расплывчатый силуэт на фоне окна, за которым спал летаргическим сном разделенный по горизонтали мир: черное небо и фосфоресцирующий под луной голубоватый снег.

— Может быть, ты не видишь, что у меня в руках. Кавалерийский карабин, дуло направлено тебе в живот. Посмотри.

Невидимый зажег свечу и выставил ее перед собой.

Кардель прищурился. Теперь он уже кое-что различал. Среднего роста, в накинутой на плечи волчьей шубе, наверняка съеденной молью. Брюки затерты до блеска, пуговицы оторваны, швы разошлись. Лицо… ни страха, ни злобы — без всякого выражения. Наверняка много моложе, чем выглядит.

— Теперь вижу. У нас похожие были во флоте. Хорошее ружье, только старое. Не сказал бы, чтобы оно выглядело исправным.

— Не обманывайся. Разрушающееся поместье — одно дело, карабин — другое. Он служил моим предкам от Нарвы до Фраустадта и ни разу не подвел. Ты пришел украсть вино? Один или с приятелями?

Тяжелые удары пульса в барабанные перепонки.

— Само собой. — Кардель ответил мгновенно. — Конечно один. Думал найти что-нибудь, пережить зиму. Приятелей у меня давно нет.

Человек в волчьей шубе кивнул.

— Твоя одежда… Ты сепарат-стражник? Пальт? Твое место в городе. Что делает пальт в такой глуши?

— Пальт пропил жалованье, оставил свой пост и пытается выжить. Сказали, в усадьбе никто не живет. Если что пропадет, хватиться некому.

Человек с карабином снова кивнул.

— Выйди из дома тем же путем, что и пришел. Можешь не оглядываться — я иду за тобой и целюсь в спину. Заметил на краю усадьбы небольшой сарай? Мы идем именно туда.

— Я вижу на твоем карабине колесцовый замок. Во флоте говорили, на таких каждый пятый заряд — осечка.

После недолгого молчания вновь послышался тот же монотонный, шелестящий голос:

— Рядом с сараем — навозная куча. Туда уже много десятилетий сваливают нечистоты — и от животных, и от людей. Даже морозы не в силах побороть тепло, за гниение отвечают поколения червей, предки которых появились раньше, чем пустила корни первая липа в аллее. Я храню в этой куче свинцовые пули, и каждый раз, когда мне нужен карабин, беру пулю именно оттуда. Если такая пуля хотя бы поцарапает твою кожу, смерть от лихорадки обеспечена. Сначала нагноение, потом антонов огонь — и страшные мучения, пока не умрешь. А что касается осечек — мое ружье не дало осечку ни разу. Может, сегодня и даст, но вряд ли.

Кардель несколько мгновений посвятил размышлениям о собственной жизни: стоит ли она того, чтобы за нее цепляться?

Пожал плечами и начал спускаться с крыльца.

По щиколотку в сахарном, сияющем в лунном свете снегу они дошли до сарая, первого в ряду хозяйственных построек. Дверь заперта на засов, лежащий на двух массивных чугунных скобах.

— Подними засов и заходи.

После нескольких попыток поднять засов одной рукой Кардель подпер дубовый брус плечом и вынул его из скоб. Дверь отворилась сама. В нос Карделю ударил отвратительный запах. Он приложил к носу рукав синего камзола.

— Ну и вонь тут у тебя…

— Как твое имя, бывший пальт?

— Микель Кардель.

— У меня есть к тебе предложение, Микель Кардель. Но подумай как следует, прежде чем отвечать. Конечно, я мог бы предложить тебе кое-что получше, но, к сожалению, мне предстоит провести здесь еще какое-то время. Мне надо дождаться другого гостя, а если я тебя отпущу, есть риск, что ты приведешь с собой кого-то еще.

В глубине темного сарая Карделю почудилось движение.

Кто-то там есть.

Он услышал звон натянувшейся цепи и в ту же секунду увидел невероятных размеров пса. В глазах чудовища отражалось колеблющееся пламя свечи, а из пасти текла слюна.

— Это Магнус, Микель Кардель. Познакомься со своей могилой. Временной, конечно. В конце концов он естественным путем избавится от твоих останков, которые пополнят навозную кучу, где я храню отравленные пули. Мое предложение заключается вот в чем: ты мужчина крупный, поэтому у меня нет никакого желания волочить тебя по полу. Подойди к псу поближе, но так, чтобы он тебя не достал. Пока, конечно. Встань на колени. Я выстрелю тебе в затылок, и ты свалишься вперед, как раз в пределах досягаемости Магнуса. Это чистая, достойная смерть, быстрая и снисходительная, к тому же я не рискую запачкаться твоей кровью. Если же ты намерен предпринять какие-то отчаянные действия, я выстрелю тебе в живот и оставлю здесь подыхать. Могу обещать адские боли… Не знаю, насколько тебя хватит продержаться на морозе. Может быть, и долго: сарай маленький, а Магнус большой; во всяком случае, его тепла тебе хватит, чтобы сразу не замерзнуть. Ночь продержишься, а не повезет, так и завтрашний день.

Волосы Карделя встали дыбом. Он не знал, что ответить, в глазах потемнело, и в этой вибрирующем мраке он увидел, как за спиной огромного пса возникает некий рисунок, смысл которого он понял не сразу: черные крылья в бездне тьмы. Те же крылья, тот же ухмыляющийся череп, который он уже видел однажды в Свенсксунде. Ноги подогнулись, он опустился на колени и посмотрел на стену сарая, где каждый выпавший сучок напоминал ему пустые глазницы старухи с косой.

— Могу я попросить подвинуться поближе? — Тот же бесцветный голос за спиной. — Моя шуба, конечно, знавала лучшие времена, но замарать ее без нужды было бы глупо.

Дюйм за дюймом, на коленях, Кардель передвинулся поближе к псу, не сводившему с него жадных глаз. Гигантский зверь дохнул на него смрадом тухлого мяса и крови.

За спиной он услышал какой-то звук и инстинктивно обернулся. На фоне открытой двери вырисовывалась фигура Сесила Винге. Его палач тоже обернулся, чтобы разглядеть незваного гостя.

И в эту секунду раздался грохот.

Карделю показалось, что выстрел отозвался многократным эхом в окружающем усадьбу заснеженном, неподвижном лесу. И сразу наступила тишина. Пороховой дым медленно рассеивался, просачиваясь через щелястые стены. Он знал, что мертв. Боли он не чувствовал; он был за тем порогом, за которым боль уже не существует. Он был там, куда мечтал попасть, когда якорная цепь «Ингеборга» раздробила ему руку. По ноге побежала теплая струя: выстрел, должно быть, угодил не в шею, а ниже. Последнее, что он увидел, — у двери стоят двое, оба молчат. Потом один из них прислонил дымящийся карабин к стене сарая и тихо произнес:

— Ваше имя Сесил Винге. Именно вас я и ждал. Меня зовут Юханнес Балк. Я не снимаю с себя ответственность за убийство Даниеля Девалля. Вы хотите отвезти меня в Стокгольм? Что же, можем ехать. Здесь уже ничего и никого не осталось.

 

8

Солнце было еще меньше, чем накануне. Оно напоминало кусок тлеющего угля, который некий титан метнул в небо, но сил не хватило, и теперь его снаряд медленно, по веками исчисленной дуге, падал к горизонту. В бледном свете зимнего утра Винге рассматривал сидящего напротив спутника. Трудно определить возраст: то ли рано состарившийся юноша, то ли человек в возрасте, лица которого так и не коснулась суровая и размашистая кисть зрелости.

Пожалуй, самое точное определение дал юный Кристофер Бликс в своих письмах.

Пустота. Во взгляде, в мимике. Странная пустота.

Сесил неосмотрительно глубоко вдохнул и закашлялся. Отвернулся, перегнулся через поручень и сплюнул кровь под полозья.

— Как ваше здоровье, господин Винге.

Вопросительную интонацию Сесил не различил. Голос пустой, словно этот человек никогда не слышал мелодию языка и выбрал одну-единственную ноту.

И вспомнил годы учения, когда вместе с сокурсниками они стояли за партами и вслух читали целые периоды на чужом языке, не понимая смысла. Но у этого человека язык и гортань будто бы отказывались произнести нужный звук. Он запинался и останавливался в поисках другого слова, которое было бы ему не так отвратительно.

— Вас и правда это заботит?

Юханнес Балк посмотрел ему в глаза. Винге сообразил, что их взгляды встретились впервые.

— Почему меня не должно заботить ваше состояние?

— Потому что вы чудовище, Юханнес. Монстр.

Балк замолчал, не сводя с него глаз. Что-то в нем изменилось. Он словно повесил перед собой прозрачный занавес тишины, и, пока Винге вдумывался в смысл этого молчания, у него по спине и рукам побежали мурашки.

— Мир сделал меня таким, какой я есть, — сказал Балк тем же бесцветным голосом, время от времени запинаясь. — И если принять ваши слова за истину… Допустим, да. Допустим, я монстр… Но что в таком случае сказать о мире? Но если вам так угодно — пожалуйста. Монстр. Не хочу возражать вашему определению. Кроме человеколюбия, у меня есть и другие причины беспокоиться о состоянии вашего здоровья.

— Вы знали мое имя и раньше, Юханнес?

— Впервые услышал, когда «Экстра Постен» раструбила про утопленника в Фатбурене, и постарался кое-что разузнать. С большим интересом прочитал о вашей деятельности на юридическом поприще. Вы якобы никогда не изменяли своим идеалам и даже ввели некоторые новшества в процедуру судопроизводства. Всегда позволяли обвиняемому изложить свою версию событий, причем публично, перед судом, чтобы все могли слышать… И после всего, что произошло… После того, как вы так много обо мне узнали, могу ли я спросить, господин Винге: заслуживает ли такой, как вы выразились, монстр… имеет ли подобный монстр право высказать свою версию преступления на суде?

— Перед законом все равны. Какое бы преступление вы ни совершили, на ваши права никто не покушается.

— В таком случае, может быть… В таком случае прошу выслушать мою историю. Так, как она мне представляется. Ничего не буду скрывать. Задавайте вопросы, и я по мере сил постараюсь на них ответить. Согласны? Не знаю, сколько вы дадите мне времени…

— И я не знаю. Увидим.

— Сначала пролог, если позволите.

Юханнес Балк закрыл глаза, набрал воздуха и с силой выдохнул носом. У ноздрей возникли и тут же рассеялись маленькие плюмажики пара.

— В нашем роду существовала традиция: крестить старшего сына в честь короля Густава Второго. Войны Густава Адольфа принесли счастье роду Балков, и не только Балков. Многих других. Сто пятьдесят лет назад немецкие герцогства лежали в руинах, а северный лев гулял с высоко поднятым хвостом. Мы купались в крови и славе, мы получали графские звания, наши сундуки разваливались под тяжестью захваченного золота. Построили Фогельсонг на наших древних угодьях, валили лес и устроили хлебопашество. Родитель мой был последним в длинном ряду Густавов Адольфов, отцов и сыновей.

— Я помню имя вашего отца с детства. Он заседал в Государственном совете, пока король Густав Третий не объявил себя самодержцем.

Юханнес Балк опять посмотрел на него долгим и непонятным взглядом. Так смотрят глубоко задумавшиеся люди.

— Говорят, великих людей создают обстоятельства, которые они преодолевают. Никто не станет отрицать, что у моего отца таких обстоятельств было немало. Пять поколений сменилось между ним и нашими предками, снискавшими честь, славу и богатство на полях сражений. И все эти пять поколений опустошали сундуки, не добавляя ни шиллинга, так что отцу в наследство достались только долги. Он-то как раз понимал, что самому почетному происхождению грош цена, если оно не подкреплено капиталом, и решил вернуть роду Балков его утраченное величие. Должен сказать, мои предки особой красотой не отличались, но в отце словно сошлись самые уродливые черты: пучеглазый, нос картошкой, без подбородка… Тощий, с запавшими висками и редкими белесыми волосами. Не сказать, чтобы невесты выстраивались в очередь, ему пришлось долго искать подходящую партию. Конечно, ни о каких чувствах речи не шло, он смотрел на брак, как на средство выбраться из финансовой пропасти… Неподалеку от Фогельсонга есть большое поместье, принадлежащее дому Виде. Род Виде в то время стоял на грани вырождения. У Люкаса, патриарха, представителя последней ветви рода, была всего одна дочь, а они с женой к тому времени уже состарились, чтобы пытаться зачать ребенка. Но состояние, и немалое, они сохранили. Балки транжирили, а Виде приумножали. И мой отец поехал к Люкасу Виде просить руки его дочери. Визит, надо вам сказать, принял бурный характер…

— По какой причине?

— По причине… — как эхо, повторил Юханнес. — Дочь звали Мария, крестьяне дали ей прозвище Дева Мария. Она была, как бы сказать помягче… нездорова. За тридцать с лишним лет до того дня она появилась на свет ногами вперед. Роды были очень трудными. Лекарь спас ее жизнь, но она осталась ненормальной. Не покидала постель, ее кормили с ложечки. Дни напролет она лежала, уставившись куда-то, куда не проникал взгляд ни единого смертного, и если что-то и происходило в ее голове, то никто об этом знать не мог. Когда отец сделал ей предложение, Люкас Виде не знал, что и думать. Он пришел в ярость, хотел выбросить незваного жениха из дома, но отец стоял на своем. Путем этого брака, пусть и формального, он унаследует владения Виде и дает клятвенное обещание управлять ими не хуже, чем сам Люкас, хотя, разумеется, на много поколений вперед он ничего обещать не может. Он позаботится о слугах и их семьях. Таким образом, поместье не перейдет, как полагается по закону, во владение короля и не будет продано какому-то чужаку, который наверняка растранжирит все состояние на покупку украшений и земельных участков для своих придворных любовниц. Отец поклялся, что будет заботиться о Марии Виде не хуже, чем ее родители, жизненный путь которых близится к концу. Постепенно Люкас Виде увидел в его доводах определенную логику и согласился. Они ударили по рукам. Полуживую Деву Марию отнесли на носилках в церковь, где их и обвенчали. Присутствовали только самые близкие. Приданое было огромным, но во много раз больше отец должен был унаследовать после кончины Люкаса Виде. Так Густав Адольф спас имение своих предков. Он повелел написать портрет своей жены, но не такой, какой она была на самом деле, а такой, какой он хотел бы ее видеть. Пасторальный портрет на фоне Фогельсонга. Какая чудовищная издевка!

Юханнес Балк замолчал. Чем дальше он рассказывал, тем лучше складывались слова, и его странное заикание почти исчезло.

— Скандал разразился, когда уже стало невозможным скрывать в перинах Фогельсонга растущий живот Девы Марии. В договоре с Виде, само собой, подразумевалось, что никаких брачных отношений между супругами быть не должно. Теперь же пришлось посылать за лекарем и акушерками в Салу. Так я и появился на свет… Прямое доказательство, что Густав Адольф нарушил договор. Перешагнул порог супружеской спальни и овладел неподвижным телом жены. Говорят, что Люкаса Виде от этой новости хватил удар. Густав Адольф навестил умирающего тестя и своим, как принято выражаться, серебряным, а точнее — змеиным языком уговорил его. Мол, только таким способом можно сохранить оба имения вперед на многие поколения и что едва не убившая его отвратительная новость вовсе не отвратительна и даже не плоха, а просто лучше некуда. Не желает же тесть смерти своему единственному внуку. Тесть и в самом деле не жаждал крови внука. Он прожил еще несколько лет отшельником, и с зятем никогда больше не встречался. После его смерти оба имения воссоединились под названием Фогельсонг. Благодаря отцу я родился, благодаря отцу вырос, купаясь в роскоши.

Последовала долгая пауза, нарушаемая лишь скрипом железных полозьев по снегу и неразличимым бормотанием кучера, настолько же монотонным, как и речь Балка. Солнце уже клонилось к закату. Бледно-серое зимнее небо постепенно розовело, и вскоре весь заснеженный горизонт отливал зловещим пурпуром.

— Если хочешь вырастить, как вы метко выразились, монстра, надо с младенческих лет научить его ненавидеть, — без выражения, как и раньше, произнес Балк. — Он часто бил меня, мой отец. Он почитал себя большим государственным человеком, и ему нравилось показывать свою власть над своим окружением, а в первую очередь — над собственным сыном. Надо мной. Когда я стал постарше, научился различать, по какому поводу он меня бьет. Чаще всего — от раздражения, когда сталкивался с какой-то временной неудачей. Но и в хорошем настроении тоже — считал, должно быть, что побои делают ребенка терпеливым и добродетельным. Постепенно я понял, что он сам получил точно такое же воспитание… Едва садишься на стул, от боли начинают течь слезы… Представьте, господин Винге, он получил точно такое же воспитание и был уверен, что именно ему обязан своими успехами. Он был убежден, что он образцовый родитель и хозяин. Часто требовал от меня ответов на вопросы, которые я не понимал и не мог понять, — должно быть, хотел испытать. И когда я от страха дать неправильный ответ начинал путаться, он постепенно разъярялся, а я окончательно терялся и начинал заикаться. Вы наверняка заметили, что от этого постыдного недостатка я не избавился до сих пор. Монстр, зачатый монстром. Вы даже не можете предположить, как я счастлив, что не оставлю потомства. В длинном ряду чудовищ, который, скорее всего, тянется к заре человечества, я буду последним. Самое большое мое желание — чтобы на могильном камне, хотя бы в скобках, написали: «Он не оставил потомства». На высшем суде это наверняка будет зачтено, как добродетель.

Балк закрыл глаза и несколько раз кивнул — видимо, своим мыслям.

— Он и другие вещи со мной проделывал, особенно, когда напивался. Видимо, в ночном молчании усадьбы ему не хватало детского плача.

Лицо его внезапно изменилось. Хотя, возможно, это была всего-навсего игра теней. В плотных рядах придорожного леса время от времени возникали прогалины, и свет падал по-разному.

Должно быть, показалось.

— И я начал мстить. Вымещал обиду, как и все дети, на тех, кто не мог защититься даже от меня. Лягушки в запруде. Собаки, куры… Они стали бояться моего гнева не меньше, чем я боялся гнева отца.

Солнце зашло, и стало заметно холоднее. Наступала еще одна зимняя ночь. В приближающемся с каждым часом Стокгольме мороз наверняка пожнет этой ночью немалый урожай среди нищих и бездомных. Дитеру Швальбе предстоит серьезная работа. Впрочем, он быстро оставит тщетные попытки продолбить промерзшую землю, и трупы усопших будут дожидаться оттепели в едва прикрытых парусиной штабелях.

На козлах рядом с кучером сидел Микель Кардель. Он наверняка не слышал их беседы. Скрестил руки на груди и правой то и дело похлопывал себя по плечу — пытался согреться. Винге долго смотрел на его широченную спину. В конце концов повернулся к Балку:

— Никак не ожидал, что вы разрядите карабин в собаку.

На лице Балка не отразилось ровным счетом ничего.

— Магнус свою задачу выполнил. Лучше так, чем оставить его подыхать от холода и голода в собственных испражнениях. Ваш приятель сказал мне, что явился в одиночестве, чтобы чем-нибудь поживиться. Если бы он не лгал, можно было бы избежать этого неприятного эпизода.

Балке смахнул с плеч снежинки и поправил медвежью полость на коленях.

— Нам осталось не так много времени. Позвольте мне закончить главную часть истории.

 

9

…Мальчик растет таким одиноким, что слово «одиночество» утрачивает смысл. Постоянно окружен людьми, но он не такой, как они. Последний в ряду господ, и, когда отец в Стокгольме, что бывает часто, он — главный. Он лучше других. Он — хозяин. Он слышит смех в комнате, где играют дети прислуги, открывает дверь — и все замолкают. Опускают глаза и начинают куда-то торопиться, а родители бормочут извинения. Но он ясно чувствует — дети его ненавидят.

Он привык, что вокруг — пустота.

Толпа учителей готовит его к будущим великим деяниям, о которых он не имеет ни малейшего представления. Учение ему противно. Учителя воспитывают его теми же методами, что отец, — тычки и розги. Они получили инструкции — порка укрепляет характер и силу воли.

Фогельсонг — гиблое место. Никто не хочет оставаться там надолго. Учителя смотрят на свою работу, как на неизбежное зло: надо подзаработать немного и сматывать удочки. Тем временем он уничтожает почти всех лягушек в запруде, а звериная мелкота разбегается во все стороны, едва заслышав его шаги.

Постепенно до него доходит, что у него есть мать. Фогельсонг не так велик, чтобы вечно скрывать тайну. В господском доме есть этаж, куда ему ходить запрещено, есть дверь, которую ему заказано открывать. Туда носят миски с молочным супом и кашей и забирают пустые. Его мать держат там. Для всего мира она мертва. С того дня, как Густав Адольф привез Деву Марию в этот дом, она мертва для всех, кроме прислуги. Мальчик находит в шкафу забытую связку ржавых ключей и по ночам методично пробует их один за другим, предварительно смазав украденным на кухне ломтем сала. После многих попыток дверь открывается.

Она лежит совершенно неподвижно, укрытая простынями, под белым балдахином. Мальчик медленно, стараясь, чтобы не скрипнула доска, пересекает комнату и подходит поближе. Впервые в жизни смотрит в лицо матери и понимает: он очень похож на нее. Кладет руку на простыню и чувствует тепло ее тела. Никакого встречного движения. Он встает так, чтобы попасть в поле зрения, но глаза ее пусты и мертвы.

Мальчик ложится рядом с матерью, сворачивается в клубочек и чувствует, как тает сковавший его душу лед одиночества.

Он приходит в комнату матери каждую ночь и ложится к ней в постель. Постепенно с ней происходят перемены. Она немного шевелит рукой. Мальчик заглядывает ей в глаза, и ему кажется, что в них медленно разгорается огонек узнавания. Она пытается потрогать его лицо, и с каждой ночью рука ее все ближе и ближе. Мальчик мечтает о мгновении, когда щека его ощутит материнскую ласку. Тогда, наверное, весь окружающий его холодный и враждебный мир тут же изменится и засияет всеми цветами радуги. Ранним утром он покидает ее, поправляет простыни в совершенной уверенности: уж завтра-то обязательно.

Проходят недели.

Когда ей наконец удается дотянуться до него, рука ее обращается в когтистую лапу, и отросшие ногти впиваются в его лицо, где черты отца читаются не менее явственно, чем черты матери. Из гортани ее вырывается шипящий рев. Плача от страха и разочарования, он выбегает вон. Происхождение глубоких царапин придется как-то объяснять. Он сваливает все на домашнюю кошку и требует, чтобы ее утопили.

Мальчик больше на заходит в спальню матери, но каждый вечер пробирается к двери и прислушивается. И в одну из ночей он слышит скрип половых досок.

Она поднялась с постели. Наверное, своими посещениями он затронул какие-то доселе молчавшие струны в ее душе. Вначале он подглядывает в замочную скважину, видит, как она встает и бессмысленно оглядывается, стоя рядом с кроватью. Потом мальчик решается, поворачивает ключ в замке, входит в спальню и тут же обнаруживает, что, пока он не приближается к матери, она его не замечает.

После этого он несколько ночей проводит сидя на полу в ее спальне, прислонившись спиной к стене и наблюдая. Покидает он спальню только ранним утром, за полчаса до того, как ее постоянные прислужники, пожилая супружеская пара, приведут в порядок постель и отведут хозяйку под балдахин.

Следующей ночью все повторяется. Его поражает, что она поднимается со своего ложа ровно в полночь, чуть ли не с еле слышным отсюда боем часов.

Почти год мать учится ходить. Наконец ей удается подойти к окну — и с этого момента из ночи в ночь повторяется один и тот же ритуал: она медленно поднимает руку и ловит одну из бесчисленных карамор, которые бьются о стекло в надежде обрести такую близкую и все же недоступную свободу.

Медлительность и нечеловеческое терпение делают ее отменной охотницей. Она накрывает очередную карамору ладонью и зажимает насекомое между большим и указательным пальцами. Методично отрывает крылья и длинные хрупкие ножки, терпеливо и тщательно, чтобы не оборвать жизнь, которая еще теплится в изуродованном тельце. Потом охота возобновляется. Мальчик видит, как шевелятся ее губы; она шепчет что-то, разговаривает со своей жертвой. Он подходит поближе, различает имя отца, и его осеняет: это единственная месть, которая ей доступна.

Его переполняют противоречивые чувства.

После этого он не приходит к матери никогда.

Этой же зимой она умерла от лихорадки.

На подоконнике рядами лежат караморы без ножек и крыльев. Некоторые продолжают шевелиться еще несколько дней после того, как тело Девы Марии предано земле. Мальчик ее не оплакивает.

Когда начинается оттепель, Густав Адольф оступается на булыжной мостовой Стокгольма и неудачно падает. Открытый перелом бедра. Придворному лейб-медику удается составить обломки, но всем известно, что нет ничего опаснее весеннего воздуха, несущего с собой всевозможную заразу. Рана нагнаивается, начинается антонов огонь. Отец не поднимается с постели, гангрена проникает все глубже и глубже, нога чернеет.

В конце марта мальчика вызывают в Стокгольм к умирающему отцу. Лекари рассуждают об ампутации, но уже слишком поздно — зараза распространилась и на пах.

Мальчика едва ли не за шиворот волокут в комнату, где засушенные розы в бесчисленных корзинах уже не в силах превозмочь тяжелый смрад гниющей плоти. Ему ставят стул и приказывают сидеть рядом с пастором у постели умирающего.

Долго сидит он, вслушиваясь в тяжелое, с хрипом, дыхание, всматриваясь в бледное, покрытое крупными каплями пота лицо отца. Иногда пастор уходит по своим делам, оставляя его одного. Не сразу, но он решается подойти поближе, поднять руку отца и подвигать ее вправо-влево над одеялом, все резче и сильнее. В изможденном теле не осталось сил, отец не может ему помешать, разве что тихими скулящими стонами. Он всматривается в лицо отца, большое, красное, с застывшим выражением ужаса, кладет ему на рот маленькую бледную руку, а большим и указательным пальцами зажимает ноздри. Его самого удивляет, как легко перекрыть поток воздуха. Больной щелкает зубами, пытаясь ухватить его за руку, но это невозможно: у него не осталось сил, чтобы поднять голову. Начинаются судороги, лицо синеет, глаза лезут из орбит.

Мальчик повторяет смертельный маневр вновь и вновь, но ему не хватает мужества довести замысел до конца. Он каждый раз убирает руку и смотрит, как отец судорожно хватает воздух в длинном, с подвыванием, вздохе.

Густав Адольф умер в ту же ночь. Камеристка мягко положила мальчику руку на плечо — приняла его полуистерический хохот за плач — и вытерла выступившие от смеха слезы шелковым платком.

Гроб с телом государственного советника привозят в церковь рядом с Фогельсонгом, туда, где покоится прах его предков, кладут в крипту на почетном месте рядом с хорами и накрывают плитой с высеченной надписью. На стене красуется герб рода Балков. В начале июня мальчик дожидается, когда все уснут, одевается и выходит из дома. Пересекает двор, минует липовую аллею. В отличие от его спальни, полной страхов и видений, ночная тьма полна прохлады и покоя.

Он идет в церковь. Врата открыты на случай появления кающихся ночных грешников, хотя откуда им взяться… В самой церкви темно и пусто. Он добирается до могильных плит и, на ощупь читая рельефные буквы, находит могилу отца. Расстегивает штаны и садится на корточки. На следующее утро кантор обнаруживает на могильной плите кучу, окруженную роем блестящих синих мух и размазанную так, чтобы покрыть всю надпись с именем усопшего: Густав Адольф Балк. Кантор качает головой, приносит ведро с водой и тщательно моет плиту. До конца дней своих он будет рассказывать, как злой дух посетил их церковь, наверняка у нечистого схватило живот по пути в большой город.

Но торжество мальчика недолговечно. Он плохо спит, его мучат кошмары, он то и дело слышит приближающиеся шаги отца в коридоре.

Но со временем понимает, хотя раньше никогда не догадывался: есть вещи и похуже, чем побои.

Например, одиночество.

 

10

Понедельник, вторая половина дня. Микель Кардель греет руки, сжимая белую фаянсовую кружку с горячим кофе. Это его первая встреча с Винге после драматической поездки, чуть не стоившей ему жизни. Он вышел из кибитки на Северной площади и двинулся через мост домой — помыться и поспать после многих часов бодрствования. Но заснуть так и не смог.

— Что он рассказывал по дороге? Удалось что-то узнать?

Винге задумчиво кивнул:

— Да… Он сейчас спит. Я еще не знаю, где будет проходить судебный процесс. Пока я поместил его в Кастенхофе, арестантской на Норрмальме. Анонимно. Мы также пока не знаем, когда Ульхольм собирается вступить в должность, поэтому хотел бы сохранить всю историю в тайне, пока не закончу допрос. Тогда можно передавать дело в суд. Я знаком со стражей, могу приходить и уходить инкогнито.

Прошло уже несколько часов, как они вернулись в город и расстались у таможни, но у Карделя все еще горели щеки от ледяного ветра, будто их натерли наждаком.

— Только не думайте, Сесил, что я неблагодарная скотина… Я ваш должник, если бы не вы, получил бы пулю в живот и достался на обед этой зверюге. Но вопрос остается вопросом: почему он так легко сдался? После всех наших трудов… Поднял лапки, и все. Даже оскорбительно.

— Надеюсь получить ответ и на этот вопрос, и на многие другие, Жан Мишель.

— И что мы делаем дальше?

— Я иду в Кастенхоф допрашивать Балка. Увидимся завтра в это же время.

Кардель, то и дело отплевываясь, допил свой кофе в одиночестве. Говорят, придает бодрости, так что можно попробовать примириться с мерзким вкусом. Он протолкался к выходу через толпу истинных любителей новомодного напитка.

Не так уж часто Стокгольм вызывал у него какое-либо иное чувство, кроме омерзения, но сейчас он с удивлением обнаружил, что искренне рад возвращению. В Фогельсонге он не в первый раз смотрел смерти в глаза, но это была совершенно иная смерть, чем на войне. Неизбежная смерть, сшитая по его мерке, предназначенная только для него. На войне иное дело, там смерть хаотична и неожиданна, она угрожает всем. Косит, не глядя в лицо. На войне смерть не предупреждает, не бормочет равнодушно, да еще заикаясь, что тебя ждет в ближайшие минуты. Из-за кофе или нет, но спать ему совершенно не хотелось. Меньше, чем когда-либо. Тяжелый кошель приятно оттягивал карман — деньги, которые он изъял у Карстена Викаре. Он их не пересчитывал, но, судя по весу, не меньше, чем тот выманил у Кристофера Бликса с его приятелем, а возможно, и с процентами. У самого Карделя никогда не было такого богатства, и никогда он не испытывал такого раздвоения личности. Вроде бы любой клад принадлежит тому, кто его нашел, но нет. Не принадлежит. Не в этот раз. Это не его деньги.

Морозный воздух щипал не только лицо, но и гортань при каждом вдохе, но это казалось ему благостыней, напоминанием, что он чудесным образом все еще жив. У него было важное дело, и он с облегчением думал, что с каждым шагом увеличивается расстояние между ним, чудовищным Магнусом и его хозяином с заряженным отравленной пулей карабином. И жуткой, безмолвной, как сама смерть, разрушающейся усадьбой. Балком пусть занимается Винге, а он никак не мог выкинуть из головы мысли о письмах Кристофера Бликса к давно умершей сестре. Исак Блум сказал, что их принесла в дом Индебету какая-то девушка и отдала сторожу с просьбой передать Сесилу Винге. А Карстен Викаре, еще не зная, что через несколько секунд лишится своего кошелька, рассказал, что после смерти Бликса осталась молодая вдова.

Кардель зашел домой, только чтобы поменять заледеневшие и стоящие колом штаны, которые он, к своему стыду, обмочил в сарае у Балка. Хорошо, что Винге не заметил. Впрочем, наверное, заметил, но не сказал, — есть ли на свете что-то, что Сесил мог бы не заметить? Кардель надел ненавистные форменные белые штаны пальта — других у него просто не было. Обошел всех соседей по площадке — горячей воды ни у кого нет. Вышел во двор, разделся и начал натираться снегом — его преследовало ощущение, что он извалялся в грязи. Соседские мальчишки тут же воспользовались его беззащитностью и начали бомбардировать снежками; он выругался так, что чуть не сорвались с петель оконные рамы, и озорники мгновенно исчезли. Хотя зла на них у него не было — напротив, они немного отвлекли его от мрачных воспоминаний.

Он согрелся от быстрой ходьбы. Настроение заметно улучшилось. Быстро прошел по длинной Вестерлонггатан и свернул направо.

В церкви было ничуть не теплее, чем на улице. Настоятеля он не нашел, тот якобы простыл и отлеживался дома, но капеллан с синими от холода губами после убедительных настояний и не бескорыстно согласился показать ему церковные книги. Да-да, есть такой. Кристофер Бликс, вот, смотрите. Совсем недавно обручился, а теперь напротив его фамилии крест. Значит, помер.

Кардель сунул капеллану в руку еще пару шиллингов и попросил вспомнить все, что он знает про эту трагедию.

— Ну да, только обвенчался — и почти сразу утонул, надо же. Несчастный случай, пошел через залив по молодому льду. А невеста уже брюхата, как она потянет без мужа, один Бог знает. Ничего тут странного нет. — Капеллан многозначительно улыбнулся замерзшими губами. — Это скорее правило, чем исключение. Молодые, знаете ли… горячие. Когда венчаешь молодежь, девять месяцев скорее исключение, чем правило. Иногда чуть не на следующий день рожают. Мы таких жалеем, девчонки совсем. Дети. Так что обвенчали мы их, обвенчали. — Капеллан покивал. — Ребенку не придется горе мыкать. Законное дитя. И мамаше лучше — теперь она не шлюха, а вдова.

Он потупился и пошевелил губами — знал, что нарушает церковную тайну, и на всякий случай помолился. Авось Господь не осудит.

— А как зовут вдову?

— Ловиса Ульрика Бликс, урожденная Тулипан. У ее отца трактир. Название смешное — «Мартышка».

— Вы много знаете и много помните, — похвалил Кардель.

Капеллан улыбнулся и возвел взгляд к небу.

— У нас бедный приход, — сказал он скромно. — После причастия сосуд пуст, и надо искать возможности его пополнить.

«Мартышка» в двух шагах. Простой кабачок, где столы заменяют поставленные на попа бочки. Хозяин вышел навстречу — немолодой человек со светлыми, водянистыми, почти плачущими глазами. Увидев Карделя, он отложил в сторону протертые суповые миски.

— Прошу извинить, у нас еще не открыто. Горячей еды предложить не могу. Если голодны — добро пожаловать закусить.

— Спасибо, но я по другому делу. Я ищу Ловису Ульрику. Можно ее позвать?

Хозяин «Мартышки» внимательно осмотрел его с головы до ног.

— Ловиса Ульрика — моя дочь.

— А она дома?

Карл Тулипан покачал головой:

— К сожалению, нет. Очень усердная девочка, из тех, что и не ждешь увидеть в нынешнем поколении. Но меня огорчает, что она столько работает. Если не у колодца, значит, на рынке. Если у вас есть время подождать и закусить заодно — милости прошу, если нет — приходите еще.

Кардель немного растерялся и начал с опозданием топтаться у порога, стряхивать отсутствующий снег — проверенный способ выиграть время. Он не знал, что сказать.

— Могу я что-то ей передать?

Кардель пощупал кошель в кармане.

— Нет… такие дела другим не поручают. Я вернусь, с вашего позволения.

— Добро пожаловать! В следующий раз непременно повезет.

 

11

Весна 1793 выдалась на редкость теплой, лето — жарким. А зима… Снег выпал еще в ноябре. Предсказатели погоды — кто по ноющим суставам, кто по другим, одним им известным признакам, — и те, и другие утверждали: зима будет лютой. Самой лютой из всех, что остались в памяти жителей Стокгольма.

Анна Стина Кнапп ни секунды не сомневалась: так оно и есть. Зима небывало лютая. Чуть не каждое утро подбирали замерзших насмерть пьяниц и бездомных, а земля настолько промерзла, что похоронить их до оттепели не было никакой возможности. Трупы сносили в специальные сараи при кладбищах, а когда там уже не было места — заворачивали в холст и складывали рядом, штабелями. По дороге Анна Стина видела рядом с церковью Святого Якуба сугроб, а из него торчали промерзшие до каменного состояния руки и ноги. На самой вершине снеговую перину сдуло ветром, и она заметила сине-черное человеческое лицо. Уличные озорники вставили в зубы покойника сломанную глиняную трубку и расписались мочой на снегу.

Анна Стина носит теперь другое имя: Ловиса Тулипан. Работа в «Мартышке» отнимает все время. День начинается рано. Надо быстро одеться, впустить ассенизатора, который увозит бочку под отхожим местом трактира и ставит на ее место пустую. Она сама взяла на себя множество дел — заметила, что наемные работники пользуются рассеянностью хозяина, исправно получают недельное жалованье, а порученную работу выполняют спустя рукава, а то и вовсе не выполняют. Воду приходится таскать ведрами — насосы в колодце на площади промерзли. Она моет снегом тарелки, миски и кастрюли, таскает дрова с плотов на берегу Меларена, скребет полы, если есть необходимость. Но Анна Стина не жалуется; работа не оставляет времени на угрызения совести, а она их чувствует каждый раз, когда видит, как расплывается в улыбке морщинистое лицо Карла Тулипана, как загорается огонек в его водянистых серо-голубых глазах, когда он кладет руку на ее растущий живот и старается уловить слабое движение зарождающейся жизни. Он и в самом деле уверен, что она — его дочь. И ей очень хотелось бы считать его отцом.

Сны стали другими. Ей уже не снится красный самец, она думает о будущем. Ярость, с которой она в своих кошмарах мчалась огненным вихрем, уничтожая Стокгольм и всех его обитателей, выветрилась, сошла на нет. Но спит она плохо. Из щелей дует, в ее комнатушке довольно холодно, но просыпается она в поту. Будто бы ребенку в ее животе надоело мерзнуть, и он запалил фонарик, согревающий его, а заодно и ее. Когда не спится, она зажигает лучину и смотрится в бугристое, с черными подпалинами, зеркало. На фоне нависшей над землей черной бездны ей кажется, что лицо ее стало круглее. И от еды, которой потчевал ее добрый Тюльпан, и по неслышному, но внятному требованию младенца. Она уже не та умирающая от голода девчонка в Прядильном доме, узнать ее нелегко. Но в безопасности она себя не чувствует. Даже имя несчастного Кристофера Бликса, которое она теперь носит… А если ее опознают и поймают?

Стокгольм, в сущности, — маленький город. Все толкутся в одних и тех же переулках. Выходя за дверь «Мартышки», Анна Стина заматывает голову платком до самых бровей, чтобы скрыть приметную копну светло-русых волос. Она держится подальше от Слюссена, где охотятся за грешницами Тюст и Фишер. Но пальты появляются и в Городе между мостами, и каждый раз, как она завидит их приметные синие камзолы с белой подпояской, у нее чуть не останавливается сердце.

И один и тот же сон. Будто бы возится она в буфете позади общего зала «Мартышки», но едва переступает порог, встречается взглядом с ним и роняет стопку тарелок, не слыша звона бьющегося фаянса. В зале стоит он. Петтер Петтерссон. Прислонился к бочке с игривой улыбкой на физиономии.

Он церемонно кланяется и называет ее по имени: Анна Стина Кнапп. Она стоит неподвижно, не в силах шевельнуть ни рукой, ни ногой, а он подходит к ней и берет за руку.

— Фрекен, мнится мне, забыла. Она обещала мне танец.

Постоянные посетители «Мартышки», те, кого она привыкла считать своими друзьями, начинают свистеть, шикать, показывать на нее пальцем, а Калле Тулипан, поняв все коварство ее обмана, горько рыдает. Петтер Петтерссон бережно, даже нежно надевает на ее руку ременный наручник и выводит на улицу, где уже ждет телега, чтобы отвезти ее туда, откуда она сбежала, в Прядильный дом на Лонгхольмене. А там уже ждет ее Мастер Эрик, чтобы пройти в танце множество кругов вокруг колодца, чтобы уничтожить в ней все живое и оставить жалкий ошметок человеческой жизни. Конечно же, она выкинет; ее организм, стараясь перенести пытку, наверняка избавится от всего, что его отягощает, и от ее будущего ребенка останется только красное пятно на снегу. И она будет проходить мимо этого пятна каждый день, пока ею окончательно не овладеет безумие.

Она возвращается в «Мартышку» вечером с покупками: несколько пойманных в силки зайцев, выловленные из-подо льда налимы, хлеб. Солнце давно село. Опять началась пурга, немногочисленные прохожие торопятся в укрытие, согнувшись под ветром и прижимаясь к шероховатым стенам домов. Карл Тулипан уже согрел вино на плите и сразу налил ей кружку дымящегося глёгга. Он обнимает ее своими большими корявыми руками и трет плечи, помогает согреться.

— Тебя спрашивал какой-то мужчина.

— Сказал, что ему надо?

— Нет. Он зайдет еще раз.

— Как выглядел?

— Здоровенный. Нос набок… Морда, как у уличного бойца. Знаешь таких?

— Нет. — Анна Стина покачала головой.

Тюльпан посмотрел на нее с мягким вопросом.

— И одет странно. Вроде пальта…

Слово прозвучало, как пощечина. Пришлось отвернуться, чтобы Тюльпан не заметил, как кровь бросилась ей в лицо.

Она не в безопасности. У нее ничего нет. Ее новое имя, новый мир, сделавшийся как по мановению волшебной палочки ее миром, зависит от чьей-то доброй воли. Или произвола. Пальты вернутся, а уж они-то знают: она не какая-то Ловиса Ульрика, а Анна Стина Кнапп. Неумолимая действительность опрокинет построенный ею карточный домик, и воплотятся все ее ночные кошмары. Ребенок, от которого она когда-то так хотела избавиться, постепенно превратился в притаившийся в ее чреве сгусток любви и нежности, и, если они ее найдут, она никогда не сможет родить. Он погибнет, даже не издав первого младенческого крика.

Вечером она сидит в своей комнатушке, рассматривает себя в зеркале и проклинает свое лицо. Остаток ночи проводит, обхватив пополневшие плечи руками и раскачиваясь на скрипучей табуретке. Пытается придумать, как ей избавиться от этого лица, стереть черты, дарованные ей покойной матерью, Майей Кнапп.

 

12

Сесил Винге обмотал поплотнее шарф вокруг шеи. Он покинул Город между мостами у Монетного двора, пересек остров Святого Духа и остановился, задумавшись. Перед ним торчали каменные опоры строящегося Северного моста в тесных белых воротниках сгрудившиеся у основания льдин. Опоры выглядели сиротливо, они словно вздымали к небу каменные руки в тщетной молитве, чтобы их поскорее соединили мостовыми пролетами.

Здание суда на Норрмальме по-прежнему носит название Кастенхоф, по имени ресторатора, продавшего городу свое заведение больше ста лет назад. Винге поднялся на пять ступенек к двери с затейливой резьбой, над которой на плите розового эландского известняка высечена королевская монограмма. Поздоровался со знакомым стражником по имени, и тот по длинному коридору с дверьми по обе стороны провел его в арестантскую. В камере, в которой сидел Балк, царила полутьма: свечи арестантам не полагались, и единственным источником света была узкая, в ладонь шириной, бойница под потолком.

Юханнес Балк сидел, не шевелясь, уставившись в какую-то точку в пространстве, вряд ли понятную и ему самому. Приход Винге вывел его из задумчивости. Сесил, не оборачиваясь, услышал, как надзиратель за его спиной задвинул засов. Прислушался к удаляющимся шагам.

— Доброе утро. У вас есть все необходимое? Питание, одеяла, табак?

— Все, что надо, у меня есть. Табак я никогда не курил. Питание… рыба, солонина — вполне достаточно. Холод меня не беспокоит.

Что-то в Балке напомнило Винге паука — сидит, не шевелясь, в центре своей паутины. Обманчивая пассивность. На комоде стояла тарелка с остатками еды — похоже на вареную щуку с кашей. Винге уселся на шаткую табуретку. Балк потер глаза.

— Знает ли, господин Винге, что я на много лет моложе его? А выглядим мы, как однолетки, несмотря на ваше заболевание. Должно быть, природа не ленится запечатлеть все пережитое на наших лицах… На чем мы остановились? Ах да… Второй акт. Я как раз собирался покинуть страну.

В кувшине на тумбочке рядом с койкой уже успела образоваться тонкая корка льда. Балку пришлось проткнуть ее пальцем, чтобы налить воды в кружку. Он сделал глоток, прокашлялся и помолчал, собираясь с мыслями.

— Мальчик вырос, стал юношей, но, как вы и сами понимаете, без отца и матери он так и оставался мальчиком. Пока он не достиг совершеннолетия, Фогельсонгом управляла группа опекунов, бывшие деловые партнеры Густава Адольфа Балка. Мальчик, или назовем его уже юношей, их никогда не видел, только получал письма, написанные таким сухим и формальным языком, что он половины не понимал. Вам-то, наверное, хорошо знаком такой язык, его называют юридическим. Раз в полгода в Фогельсонг приезжает посыльный — проверить, хорошо ли ведутся дела, получает ли мальчик образование в соответствии с предначертаниями отца.

На свой семнадцатый день рождения он получил неожиданное сообщение. Оказывается, Густав Адольф предусмотрел особую статью расходов, предназначенных для получения образования за рубежом. Предусмотрены не только расходы, но и точный маршрут, и адреса банкиров, которые должны оплатить все текущие расходы в обмен на соответствующие векселя. Сначала на корабль до Ревеля, потом на юг, в Париж, а оттуда — во Флоренцию и Рим.

Итак, юноша во второй раз в жизни покидает Фогельсонг, не оглядываясь на мрачное строение в конце липовой аллеи.

Уже в Париже он меняет планы. Он много cлышал и много читал про этот город, арену любовных драм и романов, прибежище мыслителей и провидцев. Всегда мечтал увидеть Париж своими глазами. Ему казалось, что романы и стихи не в состоянии передать очарование этого города, столицы мира. В каждой кофейне, в каждом кабачке горячо обсуждаются права человека, молодые люди с горящими глазами настаивают, что при нынешнем социальном устройстве человеческие способности не реализуются и на десятую часть. Рабство осуждается единодушно. А многие идут еще дальше: для них жизнь при монархическом способе правления ничем не отличается от рабства. В душе юноша соглашается, повторяет за ними красивые призывы, но в глубине души зреет слишком хорошо знакомое чувство: страх. Страх, который он должен побороть.

Шестым чувством он понимает, что за революционной риторикой кроется жажда крови, и, когда наступает день отъезда, юноша решает остаться. Что-то назревает, быстро и неумолимо, и он хочет увидеть развязку своими глазами. Он переходит с площади на площадь, слушает споры на языке, который учил по книгам и который в него вбивали розгами, — и с каждым днем понимает его все лучше. Посылает в Стокгольм депешу с просьбой подтвердить кредит во французских банках и снимает комнату в Латинском квартале.

Город бурлит. Недовольство подогрето прошлогодним неурожаем. Впервые за двести лет созывают парламент. Провозглашается Национальное собрание, народ штурмует Бастилию, и уже к лету восемьдесят девятого года в Париже вводится самоуправление. Пожар революции перекидывается и в деревни. Крестьяне бунтуют, землевладельцы в панике бегут из страны или отказываются от веками установившихся привилегий. И наш юноша в самом центре событий. Он не принимает в них никакого участия, но полон энтузиазма. В августе Мирабо зачитывает на заседании Национального собрания Декларацию о правах человека и гражданина, глашатаи выкрикивают ее параграфы на площадях. Юноша слушает обращение короля Людовика c балкона дворца Тюильри. Король уже не молод, но на редкость статен и величественен, в расцвете сил. Он с одобрением высказывается о разумности новой конституции — истинный пример, как старое находит в себе довольно рассудительности, чтобы согласиться с новым.

Проходит несколько месяцев. Всё успокаивается, похоже, все признали новый порядок и с ним согласились. Но юноша дальновиден: он угадывает хрупкость этого спокойствия и выжидает. Проходит год, потом еще один.

Юханнес Балк лучше других знает, что ненависть питается страхом, так же как огонь питается сухим хворостом. Может быть, именно поэтому Париж становится ему родным. Фогельсонг никогда не был ему близок, там он был один, запертый в клетке одиночества, а здесь он чувствует этот подземный гул страха, сотрясающий не только его, а всех, кого он встречает. Чего-то боятся все. А бояться — значит ненавидеть. Человек не может любить того, кого он боится.

Несмотря на то что народовластие становится все шире за счет власти королевской, в рядах революционеров царит страх, который они называют беспокойством за судьбы Отчизны. Они боятся собственной тени, видят врага в каждом прохожем. В Париже, в других городах, в селах и на хуторах. Подстрекатель Марат пишет памфлет за памфлетом, один другого яростнее, призывает к решительным мерам, к уничтожению чуждых элементов. Разумеется, для пользы общества. Впервые звучит максима — цель оправдывает средства. Впервые в жизни юноша чувствует, что он часть чего-то, что он понимает, что он окружен людьми такими же, как и он сам. Он кожей чувствует приближение урагана смерти, который до поры притворяется ветерком, выжидает, шелестит на устах чуть не каждого, с кем он встречается. И он ждет этот ураган, нетерпеливо и взволнованно, пытаясь угадать, какие формы он примет.

В декабре девяносто первого его разбудил шум на лестнице. Люди в бело-красно-синей форме национальной гвардии выломали дверь. Пришли за ним — кто-то на него донес. Кто — он так никогда и не узнал. Кто-то, кто хотел выдвинуться в рядах якобинцев. Может быть, его банкир или хозяин квартиры. Иностранный аристократ — кого же еще подозревать в измене? Ему сообщили, что он шпион, и отвезли в Сен-Жермен-де-Пре, совсем рядом с его квартирой, и сказали, что обязаны его проверить.

Никакого допроса так и не последовало. Его затолкали в камеру в военной тюрьме, в подвале древнего бенедиктинского монастыря. Глухие стены, никакого света, никаких окон или хотя бы бойницы. Поначалу он терпеливо ждет, готовит речь в свою защиту. Надсмотрщик просовывает ему под дверь хлеб и воду, иногда какую-то кашу, но лиц он не видит, на вопросы никто не отвечает. Возможно, у революционеров произошла очередная перестановка власти и про него просто забыли. В камере всегда темно, он не видит своих пальцев. Со временем он уже не знает, закрыты его глаза или открыты, где заканчивается его тело и где начинается мрак. Он сутками сидит в полной темноте, задыхаясь от страха и ненависти.

Внезапно он понимает, что он здесь не один. Приходит его отец — а он-то считал, что тот давно умер. Когда он ощупью находит топчан, тот уже занят: там затаилась его мать, которая только и выжидает момент, чтобы вцепиться когтями ему в лицо.

Он потерял счет времени.

Внезапно из полудремы его выводит шум в коридоре: какая-то ссора. Дверь внезапно открывается, и его ослепляет свет, такой яркий, что он вынужден закрыть глаза ладонью. Его хватают и несут на двор перед церковью, где собрались сотни людей. Санкюлоты, национал-гвардейцы, революционная чернь. Сюда волокут не только его — всех узников Сен-Жермен.

Тут и там из раскачивающейся толпы поднимается какая-то голова, но чрезмерно любопытных сразу же с руганью осаживают. Сначала он не понимает, что происходит, но почти сразу с ужасом осознает: казнь. Казнь затаптыванием. Толпа топчет пленников. На каждого набрасывается самое малое дюжина, они поддерживают друг друга за плечи и талию для сохранения баланса. Очень быстро тело казнимого не выдерживает. С хрустом лопается грудная клетка, череп растаптывают в лепешку с такой силой, что глаза вылетают из орбит на булыжник. В конце концов остается только кровавая каша, в которой невозможно с уверенностью определить хоть какую-то часть тела.

На двор набивается все больше народу. Давка немыслимая, и его палачи на секунду отпускают его, чтобы уцелеть самим. Он падает на колени и ползет по мокрой земле через лес топчущихся ног, пока не видит перед собой забор, а заборе щель — выбита одна из досок. Щель узкая, но он, к своему удивлению, обнаруживает, что пролезает в нее без всякого труда, — настолько исхудал.

Так он вновь обретает свободу. По другую сторону забора он ничем не отличается от толпы прочих оборванцев, рвущихся принять участие в соблазнительной забаве. Спускается к Сене, смотрит в воду и не узнает свое отражение. Мучительно долго моется — ему кажется, что тюремная грязь прилипла к нему навсегда.

Постепенно, из случайных разговоров, он узнает, что произошло. Таких, как он, схваченных иностранцев, в тюрьмах сидит очень много, настолько много, что революционеры испугались, как бы они не взбунтовались, и начали подзуживать чернь к расправе. Что может быть милее народу, чем затоптать кого-то насмерть? И не только в Сен-Жермен-де-Пре — подобные сцены разыгрывались во многих тюрьмах. В его отсутствие смерть завладела Парижем. Случилось то, чего он так долго ждал. В городе трупы лежали штабелями выше его роста. Повсюду царил хаос. По другую сторону Сены он видел, как толпа заставила женщину залезть на гору трупов и петь «Марсельезу», а когда она отказалась, кто-то из толпы проткнул ей живот штыком. Не забудьте, господин Винге, — стоит сентябрь девяносто второго года, повсюду на мостовой желтые и красные опавшие листья сказочной красоты. Несколько дней назад толпа штурмовала Тюильри, король пытался бежать, но был пойман. Арестована вся его семья. На улицах поют «Са Ира», «Дело пойдет», песню первых лет революции, но с другими словами. Речь уже не идет о свободе для угнетенных, теперь важно другое: «Дело пойдет, повесим аристократов на столбах». Всех без исключения заставили прикрепить к шляпам революционные ленты — три цвета, символизирующие свободу, равенство и братство.

Он идет на восьмиугольную площадь, которая когда-то назвалась площадью Луи XV. Там, на пьедестале, где еще недавно стоял конный памятник отцу короля, теперь возвышается странное сооружение — гильотина, новейшее французское изобретение. Оказывается, палачи не справляются с необходимыми для защиты революционных достижений казнями; пришлось создать механического палача. Юноша хлопает в ладоши и хохочет так, что на его пересохших губах появляются кровоточащие трещины.

Он босиком бредет на север — никто его не трогает, за двести локтей понятно, что с него нечего взять. Во Фландрии он встречает соотечественников, ему удается убедить их в своем благородном происхождении, и они ссужают ему немного денег — под клятвенное обещание вернуть долг в тройном размере. Он покупает место на корабле из Ростока в Карлскруну и после трех лет возвращается домой постаревшим не на три, а на двадцать три года.

Балк повернулся к свету. Глаза его казались слепыми — взгляд обращен внутрь, к своим воспоминаниям, он словно пытается вызвать к жизни подернутую вуалью времени картину прошедших лет.

— Именно тогда я встретил Даниеля Девалля. В Карлскруне, на постоялом дворе, — я искал экипаж, который довез бы меня до Стокгольма, а оттуда в Фогельсонг. Язык не поворачивается назвать Фогельсонг родовым гнездом, но, кроме этого гнезда, у меня ничего не было. Он заплатил за место в том же дилижансе, и по пути мы разговорились. Вы и сами знаете, как мучительно долго тянется время, пока лошади волокут неуклюжий экипаж… Вы никогда не видели его живым, господин Винге. Очень сожалею. Вы видели только жалкие останки, которые выудили из Фатбурена. Он был ослепительно красив, даже не красив, а прекрасен. От него исходило сияние… Даниель словно и рожден был, чтобы освещать жизненную дорогу тем, кому выпало счастье оказаться поблизости. Идеально симметричные черты, огромные, чуть раскосые, ярко-голубые глаза, взгляд лукавый и в то же время невинный, как у ребенка, вызывающий и застенчивый… Одним словом, Господом осененное дитя. Думаю, ни один родитель не решился бы его не то что бить, как били меня, но даже и делать внушения. Когда я впервые увидел Даниеля, его длинные волосы были собраны на затылке в узел и перевязаны шелковой лентой; но по пути он все чаще распускал волосы, и они золотой, чуть не фосфоресцирующей волной падали на стройные плечи. Когда он улыбался, обнажались молочно-белые передние зубы, один из которых рос немного косо, словно тот, кто создавал это чудо, решил, что переусердствовал в совершенстве. Тонкая, гибкая фигура, красивая одежда только подчеркивала его изящные формы. А руки! Руки виртуоза, с тонкими, длинными, выразительными пальцами. Как я уже сказал, мы встретились случайно… Он поначалу был очень осторожен, говорил мало и тихо. Даже его запах… еле ощутимый, как далекий запах цветущего луга. Вы сами знаете, нынче многие льют на себя духи кувшинами, чтобы перешибить вонь немытого тела.

В дилижансе он сидел совсем близко, и часы, проведенные рядом с ним, показались мне минутами. Очаровательный собеседник, находчивый и легкий. Когда я рассказывал что-то, что казалось ему смешным, он хохотал, запрокидывая прекрасную голову, и слегка хлопал меня по колену, словно самым естественным образом одобрял мое остроумие.

Балк замолчал и налил еще стакан не успевшей замерзнуть воды.

— Вы должны понять, господин Винге… у меня никогда не было друга. Более того… мое одиночество не исчерпывалось отсутствием друга. Я не могу вспомнить случай, когда кто-то просто-напросто обратил бы на меня внимание, проявил любопытство, задал вопрос… Поэтому я был плохо подготовлен к встрече с Деваллем. Я был… беззащитен.

Балк в несколько глотков осушил стакан.

— Когда мы добрались до Стокгольма, Девалль сказал, что охотно станет моим гидом. Разумеется, я устал от путешествия, мне надо было отдохнуть, а лучший отдых — прогулка. К тому же он прекрасно знал город, в котором я если и был, то очень коротко. В одиночестве я мало что понял бы в этом бурлящем водовороте стокгольмской жизни. Короче, у меня не было причин отказываться. — Балк помолчал, покивал самому себе и продолжил: — Позвольте мне описать один из наших вечеров, господин Винге. Один из наиболее запомнившихся мне вечеров. Давали бал-маскарад. Еще и года не прошло, как на точно таком же балу убили короля. Но гостей, казалось, нисколько не смущала неуместность празднества, среди них почти не было убежденных роялистов, оплакивающих судьбу монарха… Все были в масках, только по одежде можно было догадаться, насколько знатен и богат род. Мы, я и Девалль, были чужаками в этом обществе, но этого никто не заметил, чему способствовало, разумеется, изобилие напитков. Вечер перешел в ночь, и господа решили развлечься в другом месте. Мы оказались у большого дома в гавани, вы знаете, в той гавани, куда обычно заходят только корабли с зерном. Нас встретил темнокожий слуга и проводил в роскошный зал. Там поджидало ужасное зрелище, господин Винге. Я довольно много выпил, и, когда я увидел людей в масках, которых раньше не замечал, пришел в восторг, насколько мастерски были сделаны эти маски. Уродливые лица со странными выростами, нелепой формы черепа, одежды, специально сшитые, чтобы подчеркнуть леденящее душу уродство… Но я почти сразу сообразил, что это никакие не маски. Эти несчастные были созданы такими, и хозяева дома предлагали для развлечения полюбоваться на их уродство. Довольно быстро появились и легко одетые женщины. Я бы сказал, весьма легко: кроме полупрозрачной тоги, на них ничего не было. Гости почти сразу начали расстегивать пояса, сбрасывать штаны, и скоро комната превратилась в единую шевелящуюся массу совокупляющихся самыми разными способами тел. Уродцы тоже затесались в этот змеиный клубок и выполняли любые, самые извращенные, пожелания. Зрелище показалось мне отвратительным. Я сбросил маску, и Девалль прочитал на моем лице все чувства — брезгливость и ярость. Он заметно растерялся. «Я думал… ваш отец…» — пролепетал Девалль, но что он имел в виду, я понял намного позже. Мы немедленно покинули бордель. После этого я решил не откладывать отъезд и предложил Деваллю ехать со мной в Фогельсонг, поскольку у меня не было верного слуги, а он не претендовал на многое.

— Что произошло потом, Юханнес? — спросил Винге. — Вы прочитали его корреспонденцию?

— Я знал, что он кому-то пишет, господин Винге. Знал, но ничего странного в его эпистолярных экзерсисах не видел. Прошло немало времени, прежде чем я догадался, кому он пишет и зачем. Письма Лильенспарре он писал шифром, как вы наверняка уже знаете. Но сначала-то он писал обычным текстом, а только потом переводил этот текст в шифр, а сам текст сжигал. И он допустил небрежность: бросил письмо в печь, не проверив, есть ли там жар. Ночь была прохладной, и я решил проверить, хватит ли печного жара до утра. Открыл заслонку и увидел, что на углях лежит смятый лист. Я не удержался и прочитал. А вы бы удержались?

— И что вы обнаружили в этом письме? — не отвечая на вопрос, спросил Винге.

— Даниель Девалль был обычным искателем счастья, господин Винге. Самой большой его мечтой было заслужить расположение полицеймейстера Лильенспарре и, таким образом, перешагнуть на следующую ступеньку в обществе. Догадываюсь, что его предупредили о моем прибытии в Карлскруну. Возможно, кто-то из тех шведов, что я встретил во Фландрии. В его задачу как осведомителя входило наблюдение за всеми прибывающими в Карлскруну из-за рубежа, особенно из Франции. Власти боялись, что пожар революции перекинется и на север. Они, видимо, посчитал, что я якобинец. Что я вернулся в Швецию, чтобы проповедовать якобинское Евангелие. Поэтому они и подослали его ко мне, поэтому он и поехал со мной в Фогельсонг. Надеялся, что я постепенно доверюсь ему и открою… Не знаю, чего он ждал. Возможно, плана свержения монархии. Тогда ему досталась бы честь разоблачения заговора.

— И что вы предприняли, прочитав письмо?

— Я вспомнил мать, как она отрывала ноги и крылья бесчисленным караморам. А разве Даниель Девалль был кем-то иным? Отвратительный длинноногий комар, залетевший в мой дом, разве он не заслужил ту же судьбу?

Много, очень много часов я посвятил размышлениям, как воплотить в жизнь мой замысел. Воплотить в жизнь… Звучит парадоксально, не правда ли? Лучше было бы сказать «воплотить в смерть»… Мать раскладывала свои жертвы на подоконнике и наверняка радовалась их медленному умиранию. Мне тоже нужен был подоконник, но достаточных размеров, чтобы поместить на нем Даниеля Девалля. Я вспомнил кейсерский дом с его гротескными фигурами, предающимися свальному греху, и внезапно осознал, что наш визит туда вовсе не был случайностью. «Я думал… ваш отец…» — сказал тогда Девалль в растерянности, и только теперь я понял, что он имел в виду. Он привел меня туда намеренно, он знал моего отца и решил, что у меня те же наклонности. Ему наверняка представлялось, как государственный советник Густав Адольф приводит своего перворожденного сына в извращенный бордель, чтобы познакомить с плотскими наслаждениями и развлечениями, приличествующими истинному аристократу… Вы можете думать обо мне что угодно, господин Винге, но я не могу передать, насколько омерзительным мне показался его план. Поэтому я посчитал справедливым, что он закончит свои дни именно в доме Кейсера, будучи игрушкой для таких же монстров, каким был мой отец. Девалль же мечтал попасть в высшее общество, вот я и решил предоставить ему такую возможность.

Балк, прищурившись, посмотрел на бойницу. Небо за окном серело с каждой минутой.

— Вряд ли вы станете настаивать на продолжении, господин Винге. Вам и так все известно, кроме некоторых практических деталей. Я приехал в Стокгольм, предприняв все меры, чтобы Девалль не сбежал до моего возвращения. Пошел к одному из моих бывших опекунов, который был уверен, что я погиб, и потребовал выдать мне крупную сумму единовременно с условием, что я никогда больше к нему не обращусь. Расспросы привели меня к еврейскому купцу Дюлитцу. Это особая фигура, господин Винге… выдающийся стеклодув, великий художник, которому стокгольмские цеховые заправилы не дали заниматься своей работой, и он, разъярившись на весь мир, выбрал другую стезю. Через него я нашел Кристофера Бликса, помощника армейского фельдшера, скупил его долги и заодно его жизнь. Что касается Магнуса… когда я вернулся из Франции, никого, кроме Магнуса, в Фогельсонге не было. Полуодичавший охотничий пес. Он помнил мой запах, поскольку я его кормил. Я поселил его в сарае. Думаю, он не разочаровался.

Балк замолчал. Несколько минут они сидели молча, глядя на почти совсем угасшее небо в узкой бойнице.

— Вам известно, что Бликс описал все с ним произошедшее? Он писал письма своей покойной сестре, и благодаря этим письмам мы вышли на ваш след. Что вы сделали с Кристофером после того, как он выполнил ваше жуткое поручение?

— Бликс под конец боялся собственной тени. — Балк криво усмехнулся. — Он был готов сделать все что угодно, чтобы спасти свою душу от непростительного, как ему казалось, греха… Поскольку вы спрашиваете, отвечу: я не сделал с ним ровным счетом ничего. Отпустил. Он был мне больше не нужен. Отпустил и смотрел, как он, каждую секунду оглядываясь и петляя, как заяц, убегает в лес.

— Значит, вы решились во всем признаться, Юханнес… Но почему вы выжидали, пока мы вас найдем? Почему не явились ко мне сразу?

— Я мог бы прийти и признаться, господин Винге, но уверены ли вы, что мне кто-то поверил бы? Для меня очень важно, чтобы мое признание было подкреплено неопровержимыми доказательствами. Мало ли душевнобольных в нашем королевстве… Я прочитал в «Экстра Постен», что вы занялись делом утопленника в Фатбурене, и был совершенно уверен, что вы, с вашими общеизвестными талантами, найдете меня и сумеете представить убедительные доказательства.

Винге долго не решался задать вопрос, который почитал очень важным, — почему-то им овладели дурные предчувствия, и он сомневался, хочет ли он услышать то, что ему предстоит услышать.

— Почему вы все это сделали, Юханнес? Какова была ваша цель?

Юханнес Балк впервые за все время разговора посмотрел Винге прямо в глаза и долго не отводил взгляд.

— Я видел мир, господин Винге. Люди — изолгавшаяся нечисть, стая кровожадных волков, для которых ничего нет желанней, чем в своем ненасытном стремлении к власти разорвать ближнего на куски. И рабы ничуть не лучше своих хозяев, разве что послабее. Невинность остается невинностью, только пока у ее носителя не хватает смелости от нее избавиться. Пока Париж не превратился в кровавую бойню, все долдонили о свободе, равенстве и братстве, о правах человека, и те же голоса слышны и у нас. А я, господин Винге, видел Декларацию о правах человека и гражданина, переплетенную в человеческую кожу, содранную с какой-то из жертв гильотины, которую они представляют как чуть ли не самое гуманное изобретение в истории человечества. Вы меня поняли, господин Винге? Самое гуманное изобретение отрубает голову, а с обезглавленного тела сдирают кожу для переплета. И здесь, у нас, крестьяне и мелкие буржуа готовы восстать против дворян, их вечных притеснителей. Помните ли вы, господин Винге, что произошло в начале года? Как некий дворянин поднял руку на купца, а потом городская стража на Дворцовом взвозе оружием отгоняла чернь, готовую посадить аристократа на кол и штурмовать дворец? В тот момент мы были на волосок от революции. Да и сейчас тоже. И я, последний представитель древнего и знаменитого рода, сын государственного советника, готов перед судом публично признаться в том, что я совершил. Признаться, что я изощренным способом казнил Даниеля Девалля, человека из так называемого народа. А вы, разумеется, представите неоспоримые доказательства. И народ будет взывать о мщении. И прежде чем они приведут меня на плаху, я стану тяжелой гирей на весах революции. В Париже сейчас, в этот миг, улицы залиты кровью. Лезвие гильотины приходится точить несколько раз на дню. И я ничего так не желаю, как увидеть такое же в Стокгольме… хотя сам я вряд ли это увижу. Пусть канавы переполнятся кровью. Пусть Город между мостами задохнется от трупов. Чем меньше нас останется в живых, тем лучше. Хорошо бы, люди вообще исчезли, остались только вороны.

Он засмеялся.

— И тут вы, господин Винге, исключение. Вы тоже ворона, только белая. Человек другой, лучшей породы, только родились вы слишком рано. Или слишком поздно, не знаю, может, раньше в мире было больше добрых людей. Но вы непоколебимо стоите за справедливость и разум в обществе, где все хотят только урвать что-то для себя. Я уже говорил, что прочитал ваше имя в «Экстра Постен», и для меня все прояснилось, как проясняется вода в стакане, когда растворится соль. Сама судьба распорядилась, чтобы наши пути пересеклись. Вы известны тем, что всегда настаиваете, чтобы обвиняемый был публично выслушан, и выслушан до конца. А в том, что произойдет, в кровавой вакханалии, захлестнувшей страну, будет и ваша заслуга. Впрочем, не в большей степени, чем моя.

 

13

Когда Сесил Винге проснулся во вторник утром после нескольких часов сна, в его комнате было очень холодно. Все еще плохо соображая спросонья, он удивился, что накрыт незнакомым одеялом. Темное, плотное одеяло. Кто-то здесь был.

Это не его одеяло, у него серое.

Он постепенно пришел в себя и понял, что ошибся. Одеяло потемнело от крови, уже свернувшейся и образовавшей толстую багрово-черную корку. Наверное, в глубоком сне он не заметил, как начал кашлять. Такая же корка на подбородке и на шее. Он посмотрел в зеркало — кожа настолько бледна, что кажется прозрачной. Сколько же крови он потерял?

Посмотрел на пальцы. Тоже белые как мел. Он встал и чуть не упал — в ногах не было чувствительности. С таким же успехом это могли быть деревянные протезы. Он кое-как добрался до ведра с водой. Вода замерзла, и, если Юханнесу Балку удалось пробить ледяную корку пальцем, ему пришлось несколько раз ударить обернутым в тряпку кулаком. Налил воды в рукомойник, умылся, оттер с лица черные струпья свернувшейся крови и напился прямо из ведра. Постарался выпить как можно больше, опасаясь обезвоживания. Жажда — верный признак, что он потерял немало жидкости.

Преодолевая слабость, оделся, спустился в кухню и послал служанку за дрожками. Ему надо в Город между мостами. Встретиться с Микелем Карделем.

Пар от свежесваренного кофе поднимался к потолочным балкам кофейни «Малая Биржа». Несмотря на раннее утро, народу довольно много: ранние пташки и школяры вперемежку со страдающими от похмелья беднягами и наемными работниками, желающими подкрепиться чашкой кофе перед встречей с работодателем. Сесил Винге опоздал на встречу, но угрызения совести прекратились, когда он увидел, что Карделя еще нет. Сесил Винге погрузился в невеселые мысли. Он сидел почти неподвижно, изредка поднося к губам дымящуюся чашку, пока на пороге не появилась внушительная фигура, занявшая почти весь дверной пролет. Пальт потоптался у порога, сбивая снег с сапог, а потом отряхнулся с почти собачьей резвостью.

— Прошу извинить. Наткнулся на Блума… его мотало от фасада к фасаду на Свартмангатан. Совесть не позволила оставить его в таком виде, так что я чуть не на руках донес беднягу в Индебету и заволок в его контору. Пусть проспится, не рискуя замерзнуть насмерть.

— Что он праздновал?

— Наоборот… не так легко было понять, что он бормочет, но все-таки я сообразил, что пришла депеша — завтра сюда явится Ульхольм со всеми своими пожитками. Новый полицеймейстер. Он, как я понял, уже готов занять кресло Норлина, примерить его мантию. У Блума, конечно, есть свои недостатки, но в душе он все-таки неплохой парень, с совестью, и ему вовсе не улыбается служить под началом откровенного жулика. Вот он и надрался с горя. А вы, Сесил? Что вам удалось вытянуть из Балка?

— Юханнес Балк поведал историю, которую можно почитать руководством по воспитанию монстров. Я и раньше осознавал, но никогда с такой ясностью, Жан Мишель: никто не становится чудовищем, не побывав предварительно жертвой. Но я еще не закончил. Кое-что в его рассказе не рифмуется. Прежде чем я встречусь с ним опять, я должен либо подтвердить, либо отвергнуть мои подозрения.

Микель Кардель посмотрел на свою деревянную руку и вспомнил все нанесенные ею жестокие, часто незаслуженные удары. Кому-кому, а ему было нечего возразить Винге. Он побывал жертвой и вполне мог бы стать чудовищем.

— Жан Мишель, я хочу вас кое о чем попросить.

— От вас — любая просьба.

— Мне нужно выиграть время до появления Ульхольма. Хотя бы один день.

Кардель удивился:

— А чем Ульхольм может вам помешать, если займет кресло полицеймейстера?

— Думаю, что он выберет линию наименьшего сопротивления и немедленно освободит меня от данных мне Норлином полномочий. Объявит расследование законченным и отпустит Балка в ту же минуту, как узнает о его существовании.

— Но как же так? Ведь даже у полицеймейстера нет неограниченной власти. Почему тогда не судить Балка немедленно? Уж процесс-то он отменить не сможет?

Винге наградил Карделя взглядом, полным уважения и понимания.

— Я хочу понять до конца мотив Балка, прежде чем зарегистрировать его в суде и внести его имя в протокол. Только тогда я могу решить, как провести судебный процесс. Поэтому, Жан Мишель, мне нужен еще один день. Всего один день. Если вы сможете это устроить, есть надежда.

— Надежда? На что?

— Поверьте, я ничего не собираюсь от вас скрывать, но сейчас у меня совершенно нет времени. Умоляю вас набраться терпения.

— И как вы это себе представляете? Как бывший пальт может остановить заступающего на должность полицеймейстера?

— На этот вопрос у меня нет ответа, Жан Мишель, и главное, я не могу предложить вам помощь. У меня есть срочное дело, даже не дело, а долг. И я обязан его выполнить.

Кардель запустил руку в шевелюру, состроил задумчивую гримасу и некоторое время сидел молча, выстукивая деревянной рукой по столу военный марш. Примерно через минуту он поднял голову и, весело прищурившись, посмотрел на Винге:

— Если этот один день — все, что вам нужно, вы его получите.

Он развернулся на скамье и помахал служанке.

— Девочка, милая… забери у меня этот чертов кофе и принеси перегонного. Микелю Карделю надо подумать. Ничто так не стимулирует вдохновение, как стаканчик крепкого.

Винге оставил его и двинулся к Жженой Пустоши, пригибаясь под ветром. Он прижал платок к губам и старался дышать как можно реже и поверхностнее, панически боясь неосторожно вдохнуть колючий ледяной воздух и закашляться. Не отнимая платок, он набрал горсть снега, потер лицо и пересек площадь.

 

14

На углу Престгатан, по дороге на рынок на Большой площади, Анна Стина частенько видит нищего. Он сидит на двух чурбаках — соорудил некоторое подобие табуретки и выставил вперед руки, источник пропитания. Настолько жуткого вида, что прохожий либо останавливается поглазеть, либо в ужасе отворачивается.

И это не следствие ожога. Кажется, неведомый скульптор обратил его плоть в воск, отлил в странные, привидевшиеся ему в ночном кошмаре формы и оставил застывать. Короткие пальцы без ногтей, ладони в странных буграх и провалах, а розоватая кожа тонка и мягка, как у новорожденного.

Обычно Анна Стина проходит мимо и отводит глаза, но на этот раз ей нужен именно он, этот нищий. И надо же — на обычном месте его нет. Придется ждать. Она топчется на снегу, стараясь согреться. Кажется, прошла вечность, пока он появился, этот нищий, с чурбаками под мышкой и обернутыми в валяную подстилку руками. Она дала ему время привести в порядок рабочее место, дождалась, пока он размотает тряпку, постелет ее на табуретку и выставит на всеобщее обозрение свои страшные руки. Мертвые руки, на которых не тают снежинки.

Анна Стина подошла и протянула ему сэкономленный от собственного завтрака хлеб.

Нищий поморгал, ошеломленный несоответствием щедрости подаяния и обликом дарительницы, и спросил настороженно:

— Благослови тебя Бог, дитя, чем я заслужил такую милость?

— Хочу послушать, что случилось с твоими руками.

Нищий осклабился едва ли не с облегчением:

— Да я сто раз рассказывал и брал подешевле. Ты когда-нибудь была у озера Клара?

Анна Стина молча кивнула.

— Тогда знаешь, какой там запах. И это не гниль в воде, не отбросы на берегу. Нет, там по-другому воняет. От мануфактуры, я там в молодости работал. Мыло они делают. Всякое-разное — и простое, для рождественской бани таких, как мы с тобой, и с отдушкой, для утреннего туалета господ аристократов. Работа та же, разница в аромате. Но туши, из которых выплавляют жир, воняют — не приведи Господи. Потом этот жир смешивают кое с чем и дают застыть. Ты до десяти не успеешь сосчитать — и пожалуйста, мыло готово, мойся на здоровье… Да, вот так вот. Молодой я был, резвый… Мне надо было смешать поташ с известью. Поторопился по молодости, просыпал порошок на руки, да и сунул в ведро с водой. Мастер завопил, дескать, ты спятил, что ли, — да поздно было. Как в кипящее масло окунул. Поташ… он под водой горит, понимаешь. А получилось вот что… — Он поднял изуродованные кисти чуть не к ее носу. — Они меня пожалели, оставили с метлой ходить… Но метлой, сама понимаешь, на хлеб не заработаешь.

Анна Стина задумалась.

— Больно было?

Нищий захохотал.

— Как пощупать преисподнюю, деточка, как преисподнюю, куда мне уж точно дорога.

Заметив, что она не приняла шутку, он сделался серьезнее.

— Ничего хуже в жизни не было. Мастер оттер мне руки шерстяной тряпкой от этой кипящей каши, кожа вся сошла. Сгорела. Лимонным соком поливали… Может, без лимонов было бы еще хуже, но несколько дней я словно горящие угли в руках сжимал.

Он с отвращением сплюнул, а когда поднял на нее глаза, хорошее настроение как рукой сняло.

— Что еще? Вспомнил всю историю — и теперь думаю, что могла бы подать и побольше.

— А можешь сделать для меня такую смесь? Я заплачу.

Озеро Клара не близко — они шли не меньше получаса. Анне Стине показалось, что мануфактура на берегу наклонилась к замерзшей воде, будто почва под ней уже не выдерживала веса тяжелого, уродливого здания. Наверняка обман зрения. Дождались, пока сядет солнце и рабочие начнут расходиться по домам. Серые фигуры тянулись унылой цепочкой, а нищий, шевеля губами и искалеченными пальцами, пересчитывал — все ли вышли? Беспокойно оглянулся и дал знак — пошли.

Обогнули обращенный к холму фасад мыловаренной мануфактуры и вышли к озеру. Здесь здание стояло на массивных сваях. Просвет между льдом и основанием был достаточен, чтобы пролезть на корточках. Они оказались под полом мануфактуры. Нищий начал ощупывать доски, то и дело оскальзаясь на льду и сопровождая каждое неудачное движение грязной руганью. В конце концов он обнаружил знакомую ему щель, просунул руку, снял засов и отшатнулся, чтобы не получить по голове упавшей крышкой люка. Они пролезли в люк и наткнулись на большую кучу мусора — Анна Стина догадалась, что люк предназначен для сбрасывания накопившегося мусора в озеро, а пока лед не тронется, мусор складывают поближе к дыре.

Ее спутник прижал руку к губам — на тот случай, если на фабрике кто-то остался и может обратить внимание на пар от его дыхания. Долго прислушивался и наконец подал знак — все спокойно.

 

15

Кардель помахал здоровой рукой и несколько раз сжал и разжал кулак, пытаясь восстановить кровоток в замерзших пальцах. Он ждал уже больше получаса. Служанка не пожелала впустить в дом незнакомца, да еще с такой грозной внешностью. Заставила дожидаться хозяйку во дворе.

— Вот-вот придет, — бросила она, а когда он попросил что-нибудь согревающее, хмыкнула, хлопнула дверью у него перед носом и скрылась в доме.

Он устал ждать. То и дело вставал на цыпочки — только так удавалось увидеть часы на башне Катарины, скрывающиеся за коньком крыши соседнего дома. На пятый или шестой раз понял, что стрелки не движутся. Должно быть, проникла влага, и преодолеть сопротивление льда зубчатым колесикам механизма… это им не по зубчикам.

Не успел он посмеяться собственному каламбуру, в двери открылось смотровое окошко и его окликнула та же нахальная круглолицая служанка.

— Он может зайти в сени и выпить домашнего пива, — сказала она в третьем лице, словно подчеркивая незначительность посетителя. — Теплого, если пожелает. Хозяйка скоро примет.

Еще и это. Оказывается, вдова все время была дома. Он разозлился, но мысль о теплом пиве заставила его забыть планы отмщения, которые он уже начал вынашивать. Кардель счистил с плеч несуществующий снег, вежливо потоптался у порога, отряхивая сапоги, и оказался в теплых сенях. В доме пахло свежевыпеченным хлебом. Он снял задубевший камзол, сделал глоток горячего крепкого пива и благодарно вздохнул, чувствуя приятную ломоту согревающегося тела.

Сразу за кухней, в полутемной комнате его ждала хозяйка дома, вдова Фрёман. Она не снимала траур, хотя муж ее отправился в мир иной уже много лет назад. Вдове было не меньше шестидесяти. Детей у супружеской пары, как он догадывался, никогда не было, и вдова от тоски по умершему мужу никуда из дому не выходила. Сидела у камина, прямая, как кочерга. В ее лице Кардель не обнаружил даже малейшего признака жалости к своей горькой судьбе; наоборот. Сосредоточенная, суровая мина — дескать, если мой любимый муж помер, если мир подложил мне такую свинью, — ничего, отплачу той же монетой. Она не вознаградила его даже кивком.

Он прокашлялся.

— Мир этому дому.

Вдова Фрёман повернула голову в его сторону, посмотрела на него суровым немигающим взглядом, и у него тут же появилось ощущение, что она уже знает о нем все, что ей надо знать. Вдова помедлила с ответом.

— Мне сказала служанка, что вас зовут Кардель, что вы служите в сепарат-страже. Какая нужда вас сюда привела — далеко за пределами моего понимания. Если бы жизнь не была так однообразна, я бы даже думать не стала — велела бы служанке вас выпроводить. Что вам надо?

У Карделя загорелись уши. Внезапно он понял, что в полутьме ошибся: вдова на него не смотрит. Вдова слепа. Глаза подернуты молочно-белой пленкой. Он вздрогнул и немного растерялся. Забыл, с чего хотел начать.

— Прошу прощения за внезапный визит, и позвольте мне выразить самые глубокие соболезнования по поводу кончины вашего любимого му…

— Замолчите! — Она предупреждающе подняла руку. — Воронам свойственно каркать, а не петь, как соловьям. Арне Фрёман, настоятель и пастор в приходе Катарина, покинул этот мир много лет назад, вечная ему память… Хотя, наверное, пастор и сейчас в целости и сохранности; он был настолько пропитан спиртным, что ни один червь не решится на него посягнуть. То, что я в трауре, говорит больше обо мне, чем о покойном священнослужителе. Так что попрошу вас прекратить реверансы и переходить к делу, которое вас сюда привело.

Кардель вежливо покивал, но тут же сообразил, что вдова не видит этого очередного, как она назвала, реверанса.

— Нельзя сказать, что вы живете на широкую ногу, несмотря на высокое положение вашего мужа.

Клюнуло! Вдова напряглась и немного откинулась в кресле. Он поторопился продолжить, пока она не успела добавить к каркающей вороне еще какое-нибудь обидное сравнение:

— Скажите мне, фру Фрёман, знакома ли вам фамилия Ульхольм? Магнус Ульхольм?

В комнате что-то изменилось, словно потянул знобкий сквозняк.

— Да. Я помню Магнуса Ульхольма.

— Говорят, несколько лет назад Ульхольм сбежал в Норвегию, прихватив с собой вдовью кассу прихода. Думаю, эти деньги очень бы пригодились фру Фрёман после кончины ее мужа.

Кардель удивился: как может совершенно неподвижная женщина сделаться еще более неподвижной? Но именно это произошло на его глазах. Она легко справилась с логически абсурдной задачей.

— Вам незачем напоминать мне, кто такой Ульхольм и что он сделал. Я знаю это лучше вас.

— И наверняка многие другие оказались в том же положении. Не только вы. И те, другие, тоже помнят его имя. У многих есть дети, которые получили бы лучшее образование и лучшие перспективы, если бы Ульхольм не похитил их деньги. Фру Фрёман наверняка знает их имена.

— Фру Фрёман знает их имена. Все до единого.

— Скажите мне, фру Фрёман… вы много лет жили с человеком Библии. Знакомо ли вам выражение «око за око, зуб за зуб»?

Вдова Фрёман показала ровный ряд маленьких острых зубов, и Кардель не сразу понял, что она улыбается.

 

16

Укрытая снежным одеялом Норрмальмская площадь пуста. Ни единого прохожего. Посреди площади — укрытая промерзшим, колом стоящим полотнищем статуя Густава Адольфа; первый конный памятник в королевстве вот уже два года ожидает, когда наконец завершат работы и он откроется взорам восхищенных горожан. Винге остановился и несколько минут смотрел на бесформенное сооружение, похожее на огромный белый призрак, угрожающе вознесшийся над заледеневшим городом в ожидании кровавой вакханалии, о которой мечтает Юханнес Балк. По одну сторону площади — опера, по другую — дворец принцессы Софии Альбертины, два совершенно одинаковых статных здания. Они словно глядят друг на друга и любуются собственным отражением. Впрочем, не совсем зеркальным: опера купается в утреннем свете, а дворец все еще в тени.

Полюбовавшись на близнецов, Винге отвернулся и с трудом открыл подъезд арестантской с торцевой стороны площади. Прошел по коридору, нашел нужную дверь и схватился за косяк — голова закружилась так, что испугался упасть.

— Господи, что это с вами? У вас вид, как у привидения. Живой скелет, вы меня даже напугали — будто сама смерть вошла.

— Вам незачем меня бояться. Скорее наоборот. Меня зовут Сесил Винге, я из полицейского управления… в какой-то степени, поскольку мое дело к вам иного рода.

— Я вас и раньше видел. Ваша физиономия мелькала в дверном окошке. Вы проходили мимо… Говорю же, ряженый скелет. Что же вы такой бледный?

— Могу присесть? — спросил Винге, не объясняя причин бледности и через силу улыбнувшись. — Мне трудно стоять, ноги отказываются держать даже такой незначительный вес.

Заключенный пожал плечами и передвинулся на койке. Винге отклонил молчаливое приглашение и сел на стоявшую в углу табуретку, точно такую же, как в камере Юханнеса Балка. Долго рассматривал собеседника — обычная, будничная физиономия, борода не более чем месячной давности. Льняная рубаха, настолько грязная, что, наверное, ни разу не менялась с того дня, как он угодил в тюрьму. Потертые кожаные брюки с развязанными штрипками у коленей. Поверх коричневой куртки — тюремное одеяло.

Винге постепенно отдышался.

— Ваше имя Лоренц Юханссон, не так ли?

— А разве это секрет?

— Ваша профессия?

— Бочар. Был. Бочки вязал.

— Завтра за вами приедет тюремная повозка, чтобы отвезти вас на лобное место в Хаммарбю, не так ли?

Заключенный вздрогнул и судорожно вздохнул:

— Да… так. Мастер Хёсс должен отрубить мне голову. Молюсь только, чтобы он не напился с утра и сделал свое дело с первого удара.

— Пастор у вас уже был?

— Да… с утра явился. Разодетый, сукин сын. Не надо быть семи пядей во лбу — на какую-то пирушку собрался. Вечер пятницы все-таки. Благословил мою грешную душу в трех словах и был таков. Прошел под моим окном — напевал что-то. Я слышал.

— Расскажите, что вас привело сюда?

— А что я могу рассказать? Вы и так все знаете.

— Я хочу услышать ваш рассказ.

— Да ради бога. — Юханссон опять пожал плечами. — История короткая и печальная… Расскажу, конечно, время и так тянется невыносимо. Я убил свою жену, господин Винге. Что еще-то? Ничего хорошего в нашем браке не было, и чем дальше, тем хуже. А в тот вечер я выпил прилично. Мы, как обычно, разругались, и я… сам не знаю, что на меня нашло. Рассудок потерял.

— Дети у вас есть?

— Были… ни один и до года не дожил.

Винге задумчиво кивнул.

— Я придерживаюсь теории, что не все убийцы одинаковы. Что вы на это скажете, Лоренц Юханссон?

— Не понимаю, куда вы гнете.

— Думаю, что человек, совершивший преступление в определенных условиях, вовсе не должен его когда-либо повторить. Скажите-ка, а если бы на месте вашей жены был человек, которого вы никогда ранее не видели, вы бы тоже его убили?

— Да вы что! Была бы поумнее, выбрала другого, а я был бы свободен как птица.

— Вы раскаиваетесь в том, что натворили?

Юханссон помолчал.

— Она была редкостная стерва, моя жена, — сказал он тихо. — Редкостная стерва, господин Винге. Сварливая, драчливая… Я с годами ее возненавидел. Но я и любил ее… Раскаяние ничего не поправит. Так что лучше искупить свою вину под тупым топором мастера Хёсса, и на том и покончить. Если бы моя смерть вернула ей жизнь, я был бы рад, но это, кажется, невозможно.

Винге долго изучал погрустневшую физиономию Лоренца Юханссона.

— Вы, я слышал, искусный бочар, господин Юханссон?

— Один из лучших в цеху. Должны были выбрать в старейшины.

— Если бы вам пришлось выбирать между смертью и безбрачием, что бы вы выбрали?

 

17

На фабрике ни души. Свечи погашены, темнота насыщена отвратительной вонью. Это даже не запах гниющей плоти. Похож, даже очень похож, но куда более едкий. Анне Стине не по себе — ничего удивительного, так всегда бывает в местах, где только что кипела жизнь, и вдруг все расходятся и в пустых стенах поселяется грозная тишина. Глаза ее постепенно привыкли к сумеркам, но она почти не видит своего спутника, следует за ним больше по звуку шагов. На щелястых, неплотно пригнанных дощатых стенах время от времени вспыхивают последние искры заката, и тогда ей видно, как тень его привычно огибает остывшие чаны, бочки и кульверты, на дне которых смутно видны следы неизвестной мутной жидкости.

В углу, забитом разного размера горшками, он останавливается, заглядывает то в тот, то в другой. Наконец, выбирает два сравнительно небольших, притаскивает их на грубый, заляпанный стол. Потом опять исчезает и возвращается с воронкой и бутылью. Снимает с крюка грубые кожаные рукавицы и, прежде чем начать смешивать порошки из горшков, натягивает их и проверяет, не дырявы ли. Потом через воронку пересыпает в бутылку и выпрямляется.

— Ты видела мои руки и слышала мой рассказ. Думаю, не надо напоминать, насколько опасен этот порошок. Обращайся с бутылкой так, будто в ней закупорен сам нечистый.

Она потянулась за бутылкой, но он отдернул руку.

— А заплатить?

Анна Стина пошарила в кармане юбки — там лежал узелок с чаевыми, сэкономленными в «Мартышке». Торопливо развязала узелок и выложила на стол деньги. Он вздохнул и глянул на нее укоризненно:

— Не густо… А ты знаешь, сколько дров уходит, чтобы приготовить всего один фунт поташа? Сколько труда! Лесорубы, плотогоны… А мы тут, рабочие мануфактуры? Пока напилишь и наколешь эти бревна, семь потов сойдет… Нет, за такой труд маловато.

— У меня есть еще вот это. — Она протянула ему большую бутыль, до краев наполненную крепким перегонным вином.

Немало дней ушло, чтобы наполнить эту бутылку из недопитых гостями стаканов.

Нищий презрительно засмеялся:

— Я, конечно, не из тех, кто плюет в стакан, но за деньги, что я мог бы получить за порошок, можно купить десяток таких бутылок.

Он задумался. В полутьме Анна Стина не могла различить выражение его лица и тем более понять, о чем он размышляет.

— А зачем тебе все это?

Она настолько устала от лжи и притворства, что решила — терять ей нечего.

— Я изуродую свое лицо, так чтобы никто и никогда меня не узнал.

Ей показалось, он испугался.

— Но, девочка моя… зачем?

— Это мое дело. Длинная история. Могу только сказать, что от этого зависит моя жизнь.

«И не только моя», — мысленно закончила она.

Нищий несколько раз прошелся вдоль длинного стола. Дыхание его заметно участилось. Наконец он остановился и потер изуродованные руки.

— Ты очень красива, девочка. И мне не по душе, что ты задумала, — погубить такую красоту, да еще с моей помощью. — Он помолчал. — Ну ладно, заплатить, как надо, ты не можешь, так позволь мне доказать, что есть еще люди, которые ценят красоту. Там есть мешки в углу, не шикарно, конечно, но на одну ночь сгодится.

Анна Стина словно онемела. Молчание ему не понравилось, он начал переминаться с ноги на ногу. Что он задумал? Она постепенно сообразила, что никакие уговоры не помогут.

— Ты не подумай, я не того сорта… но обстоятельства…

— А разве есть другой сорт? — презрительно спросила Анна Стина и протянула руку. — Могу я получить свой товар, прежде чем ты получишь свой?

Она приняла бутылку и удивилась — смертельная смесь оказалась почти невесомой. Открыла пробку и понюхала — ничем не пахнет, а может, окружающая вонь перебивает все запахи.

Анна Стина подняла глаза и кивнула — договорились. Нищий начал стаскивать мешки в угол. Она презрительно смотрела на его возню, пока он не выпрямился, кивнул и сделал приглашающий жест — ложись, дорогая.

Она покачала головой.

— Ложись ты первый. Я сяду сверху, тебе же будет приятней.

Он заулыбался, расстегнул штаны, опустился на серую бесформенную кучу тряпья. Подумал, снял куртку и стянул через голову рубаху. Тощее тело в присохших струпьях грязи.

Анна Стина подошла совсем близко. Он протянул ей руки для объятия, но она решительно перевернула бутылку и высыпала порошок ему на грудь. Он от неожиданности даже не пошевелился, но растерянность мгновенно переродилась в злобу:

— Я же тебе сказал, дура, без воды порошок не действует! Теперь так дешево не отделаешься.

Анна Стину мгновенно выдернула пробку из бутылки с перегонным и плеснула ему на грудь. Комната мгновенно наполнилась запахом горелого мяса. Едкий белый дым поднимался от его груди, кожа пузырилась и плавилась; она не была уверена, что он расслышал ее голос за собственным отчаянным воплем, но все же прошипела:

— Пощупай еще раз свою преисподнюю. Пора привыкать — тебе уж точно туда дорога.

Вылезла из люка на лед и пошла домой той же дорогой. Потрясла бутылкой: надо удостовериться, что там что-то осталось.

 

18

Двор за «Мартышкой» тих и пуст. Клиентов пока нет, никто еще не протоптал дорожку к отхожему месту в нанесенном за день снегу. Снег пока белоснежный, но скоро пожелтеет — пива пьют много, а сортир один. Анна Стина набрала ведро и пошла к печи. Постояла несколько минут, глядя, как снег постепенно делается прозрачным и превращается в мутноватую жидкость. Насыпала немного порошка в рукомойник, плеснула воды и долго стояла, глядя на кипящую адскую смесь и принюхиваясь к странному, едкому запаху. Не так легко понять, откуда берется такая яростная сила в щепотке безобидного с виду порошка.

Она отрезала маленькую полоску солонины, бросила в рукомойник и не разочаровалась. Мясо зашипело, как кот, со всех сторон в него словно впились невидимые зубы и когти, пошел беловатый дым, а когда рассеялся, мяса в раковине не было. Исчезло без следа. Кипение прекратилось, вода стала спокойной и прозрачной.

Решиться трудно. Она наклонилась, и из перевернутого мира под зеркальной поверхностью воды глянула другая девочка, как две капли воды похожая на нее, на Анну Стину Кнапп.

Наклонилась поближе. Дыхание взбаламутило воду, отражение исказилось. Она вздохнула и закрыла глаза.

Мороз усилился. Щеки и нос щипало, но Микель Кардель все равно был рад, что покинул душную спальню вдовы Фрёман. Результат превзошел все ожидания. Услышав весть о возвращении Магнуса Ульхольма в Стокгольм, вдова помолодела лет на тридцать, в ней вспыхнула высеченная застарелой ненавистью жизненная искра. Кардель даже немного испугался — наверное, ничто не способно вселить в человеческое существо столько энергии, как свирепая жажда мести. Не успел Кардель выйти со двора, как мимо него пронеслись служанки и мальчишки-посыльные. Видно, тоже рады хоть ненадолго покинуть замкнутый, мертвящий мир, исчезнуть из-под наблюдения слепой хозяйки. Ему тоже надо было бы пропустить стаканчик перегонного, смыть с глаз удручающее зрелище.

Он остановился на площади у Слюссена, посидел с полчаса в кабаке и решил, что Город между мостами может предложить что-то получше. Перешел мост и хлопнул себя по замерзшему лбу так, что дремавший на козлах дрожек кучер с удивлением оглянулся. Вспомнил, что у него есть еще одно важное дело и свернул с Железной площади налево, к «Мартышке».

Карл Тулипан его узнал — понятно по взгляду. Развел руками — тот же, что и тогда, жест извинения. Кардель почесал голову под шляпой и состроил кислую мину.

— Должен ли я вас понимать так, что фрёкен опять нет на месте?

Тулипан кивнул:

— Очень сожалею. Может, стаканчик крепкого смягчит ваше разочарование?

Глаза Карделя сузились. Он ясно почувствовал: что-то не так.

— Я вижу, у вас уже собираются гости. И, если девушка и в самом деле вам помогает, с чего бы ей быть где-то еще?

— Она… Ловиса плохо себя чувствует, у нее жар, и мне не хотелось бы ее беспокоить.

— Вот как? Значит, фьють — и она уже дома?

Он двинулся к лестнице за прилавком.

— Вы что, с ума сошли? — Тулипан загородил ему дорогу. — Вас никто не приглашал. К тому же вы пьяны, от вас несет, как от винокурни. Идите своей дорогой, пока я не позвал стражу, тогда вам придется трезветь с ухватом на шее!

Кардель легко отодвинул его в сторону и отмахнулся, как от комара.

— Уйди с дороги, кому говорю!

Анна Стина услышала шум на лестнице, услышала, как Карл Тулипан безуспешно пытается остановить нежеланного гостя, и поняла, что все кончено. Ей захотелось заорать в голос, но все, что она смогла из себя выдавить, — тихий отчаянный стон.

Она трясущимися руками схватила миску, высыпала туда оставшийся порошок, налила воды и встала за дверью. Как только пальт переступит порог, она выплеснет страшную смесь ему в лицо.

Видимо, за долгие годы игр со смертью у Микеля Карделя выработалось чувство опасности, которое он и сам не мог объяснить. Он заметил краем глаза мелькнувшую тень и прикрыл лицо протезом. Фаянсовая миска ударилась о протез и разлетелась на куски. Он услышал странное шипение и инстинктивно сорвал куртку так яростно, что она тут же разошлась по швам. Боли он не почувствовал, застыл на месте, помаргивая и пытаясь сообразить, что же произошло. Тень проскользнула у него под рукой, и он услышал дробные шаги — кто-то сбегал по лестнице. Кардель опять отпихнул попытавшегося его задержать Тулипана и пустился в погоню.

Анна Стина и сама бы не объяснила, почему, но вместо того чтобы бежать направо, к выходу, она свернула налево. В кухню — в западню, где крошечные окна-бойницы исключали всякую возможность побега.

Остается одно. Она встала в дальнем углу кухни, и пальт не заставил себя ждать.

Кардель увидел ее лицо и вздрогнул — от слишком хорошо знал это выражение с военных лет. Так смотрят люди, отчаявшиеся надеяться, осознавшие неизбежность смерти и очертя голову бросающиеся ей навстречу. Возможно, в эти краткие секунды к ним приходит спокойствие или даже мимолетная радость — они вновь могут распорядиться своей судьбой и расплачиваются за эту радость жизнью. У девушки в руке кухонный нож. Он попытался крикнуть, остановить ее — но куда там! Она закрыла глаза и поднесла нож к горлу.

 

19

— Вы пришли позже обычного, господин Винге. И к тому же очень скверно выглядите.

— Я плохо сплю.

— Из-за меня? Мне вовсе бы не хотелось наносить ущерб вашему здоровью. Хотите позвать стражника? Одеяло, кофе?

Винге отрицательно помахал рукой и с заметным усилием сел на табурет.

— Мне удалось кое-что сделать с тех пор, как мы виделись в последний раз, Балк. Я установил три факта. Прежде всего: вы не рассказали мне всю правду.

Глаза Балка сузились, он хотел что-то сказать, но промолчал.

— Кое-какие ноты в вашем рассказе показались мне фальшивыми. Вы сказали, что якобы только после того, как узнали из газет мое имя, поняли, какие последствия будет иметь ваше признание. Преступление уже fait accompli, Девалль искалечен и мертв. Я попытался понять, чем вызвана такая невероятная жестокость, и инстинкт подсказал мне, что ваш поступок должен иметь глубоко личные корни. Потому что вашей главной целью было не столько наказать за предательство страданиями, сколько отомстить за страдания собственные. Обычно такая ярость произрастает из иного, не менее сильного чувства.

— Какое это теперь имеет значение? — еле слышно прошелестел Балк. — Что сделано, то сделано.

Винге предостерегающе поднял руку.

— Мне всегда было важно не только раскрыть, но и понять совершенное преступление. И то, что я услышал от вас в последний раз, очень мне помогло. Я поехал на Жженую Пустошь, порасспрашивал и нашел кучера дилижанса, того, кто вез двух молодых людей из Карлскруны в Стокгольм. Его рассказ отличается от вашего по нескольким на первый взгляд маловажным, но, по сути, решающим пунктам. Во-первых, вы не делили расходы на поездку, Юханнес. За все платили вы. Во-вторых, кучер слышал ваши разговоры, и его удивило, как быстро нашли общий язык два доселе незнакомых человека. Вы сошли с дилижанса и двинулись в путь, держа друг друга за руки. Это свидетельствует о степени близости, намного превышающей близость, которая может возникнуть между случайными попутчиками во время недолгого путешествия.

Балк закрыл глаза, избегая пристального взгляда Винге.

— Я понимаю: детство ожесточило вас, Юханнес. Вы спрятались в непроницаемую, как вам казалось, скорлупу. Думаю, Деваллю удалось эту скорлупу разбить и отогреть вашу замороженную душу. Думаю, на короткое время вы стали иным человеком, не тем монстром, которого вы так старательно и красочно описали. И именно это обстоятельство и оказалось роковым в судьбе Даниеля Девалля.

Юханнес Балк по-прежнему молчал.

— И еще… думаю, вы и сами не замечаете. Когда вы говорите о Даниеле Девалле, вы перестаете заикаться.

Балк открыл глаза.

— Что вы хотите этим сказать?

— Это была любовь, Юханнес? Вы его любили?

— А вас это удивляет? Вас удивляет, что даже законченный монстр может испытывать какие-то чувства?

— Отнюдь нет. Меня это не удивляет.

— А вы когда-нибудь любили, господин Винге?

— Да. Любил.

— Тогда вы можете понять, как это чувство действует на тех, кто никогда не знал и не думал, что на свете может существовать что-то подобное. Я не феномен, как вы, на вас, возможно, не действует мерзость окружающего, но вы должны понять: мир никогда не поворачивался ко мне доброй стороной. Всю жизнь я не мог найти, да толком и не искал причину, почему я не должен относиться к людям с такой же холодностью и с таким же презрением, с какими они относились ко мне. Пока не встретил Девалля.

Он сделал паузу и продолжил, глядя куда-то в сторону:

— Даниель был таким легким, таким любящим… с его уст не сходила улыбка, он был готов смеяться любой ерунде. Мне иной раз казалось, что он послан на землю из каких-то высших сфер, чтобы благословить нас, обычных людей. Иногда, во время беседы, он брал мою руку и долго ее удерживал, будто ничего более естественного нет и быть не может. Иногда он прижимал ее к своей груди, и я чувствовал удары его сердца.

Губы Балка дрогнули. Он откинулся к стене, и лицо его оказалось в тени.

— Карета из Стокгольма в Фогельсонг была запряжена четверкой резвых лошадей. Деревья стояли в роскошном цвету. Мои опекуны, как только перестали приходить письма из Франции, не замедлили наложить лапу на все отцовское наследство, а до усадьбы им и дела не было, она постепенно приходила в упадок. Но мы и не заметили… Сама природа встречала нас в праздничных венках из готовых вот-вот раскрыться бутонов. В кладовой оставалась кое-какая еда, а ягодные кусты обещали богатый урожай. Мы с Даниелем проводили вместе все время, с утра до ночи, казалось, ничто не может испортить нам настроение. До поры до времени…

— Пока вы не нашли его письмо.

— Да. Я понял, что с его стороны все это была игра, притворство, он хотел втереться ко мне в доверие. Как только ему удалось бы хоть как-то подтвердить свои нелепые подозрения, он тут ж написал бы на меня окончательный донос, и Лильенспарре не замедлил бы со мной покончить.

Балк перевел дыхание. Винге подивился его самообладанию — воспоминания наверняка причиняли ему нешуточную боль.

Юханнес Балк посмотрел Винге в глаза.

— Вы проницательный человек, господин Винге, и было бы глупостью с моей стороны считать, что я сумею что-то от вас утаить. Теперь вы знаете все мои тайны. Я умалчивал кое-что, потому что мне было стыдно. Но стыжусь я не посетившей меня любви, нет… Я стыжусь, что так легко дал себя обмануть. Но цель моя неизменна. Когда вы дадите мне слово перед судом, Стокгольм ждут реки крови, перед которыми померкнет знаменитая кровавая бойня, произошедшая два с половиной столетия назад. Помните, я рассказывал, как совсем недавно люди в Стокгольме взбунтовались всего лишь из-за того, что дворянин побил купца. Или даже не побил, а оцарапал шпагой. А тут такое злодейство… Восстания черни не избежать, это главное. А мои признания… что ж — мои признания ничего не меняют. Никто не станет разбираться в мотивах преступления, и никто не остановит сословную ненависть черни к преступникам — дворянам.

— В начале разговора я упомянул, что мною установлены три вещи. Может быть, вторая заставит вас пересмотреть свои взгляды.

Винге порылся в кармане, вынул несколько сложенных вдвое и перевязанных бечевкой листков, развязал и протянул Балку.

— Что это?

— Поговорив с кучером, я вернулся в Индебету, в тот самый кабинет, где мы с моим товарищем всего несколько дней назад нашли письмо, которое привело нас в Фогельсонг. Письмо, написанное Даниелем Деваллем, но так никогда и никем до нас не распечатанное. Я хотел понять, что там написано, и у меня ушло немало часов, чтобы найти ключ к шифру. И в конце концов нашел.

— Мне уже известны его дикие фантазии про якобинский заговор.

— Сначала дата. Письмо, которое вы нашли в печи в Фогельсонге, не последнее. Скорее всего, то был набросок, который он в конце концов решил не отсылать. Последнее письмо из Фогельсонга я прочитал вчера.

По лицу Балка пробежала мимолетная тень. Он вздрогнул.

— Никаких якобинских заговоров и в помине, — продолжил Винге. — Даниель Девалль пишет, что ни одно из подозрений против вас не оправдалось. Далее он сообщает, что полюбил, нашел взаимность и поэтому просит об отставке. Письмо, написанное Даниелем, у вас в руках, с моей расшифровкой.

Балк протянул иссиня-бледную руку, взял у Винге бумаги так, будто от малейшего неосторожного движения они могли рассыпаться в прах, и внезапно зарыдал. В полутьме тюремной камеры слезы лились на письмо и превращали ровные ряды букв в темные полосы. Винге прислушался. Он сам не знал, чего ожидал. Возможно, звон осколков разбитой души. Но ничего, кроме судорожных всхлипываний, не услышал. Он отвернулся и терпеливо выждал время.

— Вы могли бы найти ваше счастье, Юханнес, если бы у вас хватило терпения и мудрости, чтобы все проверить. Вы любили Даниеля. Он любил вас, а вы… Есть и другие такие же, как он, Юханнес. Они тоже представляют человечество, которое вы так ненавидите и ничего так не желаете, как утопить его в крови. Есть и другие, и они заслуживают счастья, как заслуживал его Даниель Девалль. И это соображение подводит нас к третьему пункту. У меня к вам есть предложение.

 

20

Анна Стина удивилась — оказывается, смерть совсем не страшна. Она ничего не чувствовала.

Постепенно она осознала, что обе ее руки по-прежнему судорожно сжимают рукоятку ножа. Пальт, оказавшийся неожиданно прытким для его телосложения, помешал ей перерезать себе шею и теперь изо всех сил пытается вырвать у нее нож, сжимая в кулаке лезвие.

— Отпусти, бога ради, — прошипел он сквозь стиснутые от боли и напряжения зубы. — Я не желаю тебе зла. Пришел поговорить о Кристофере Бликсе.

Она отпустила нож, только когда у нее не осталось сил его удерживать. Нож со звоном упал на пол, а Кардель изо всех сил сжал кулак, чтобы остановить кровотечение.

Пока она перевязывала довольно глубокий порез на ладони, он рассказал ей свою историю и выслушал ее. У Микеля перехватило дыхание.

— Господи, девочка! Никогда так не радовался, что никого не трогал, пока был пальтом, — сказал он со сжимающимся от сострадания сердцем и сплюнул через плечо. — А Кристофер Бликс? Он тебя обманул, прежде чем покончить с собой. Ты все еще зла на него?

— В начале была зла, да, — задумчиво, словно проверяя память, сказала Анна Стина. — Он обещал помочь мне избавиться от ребенка, зачатого против моей воли, и обманул. Я тогда думала, что ничего так не хочу, как выкинуть. Но… когда я пила его декокты, ребенок еще не давал о себе знать, а теперь я чувствую его по нескольку раз на день. Мне казалось, невозможно любить ребенка, если всей душой ненавидишь его отца… А потом поняла: можно. Теперь я знаю лучше. То и дело ловлю себя: оказывается, все время прикладываю руки к животу. У него сердечко бьется… Кристофер спас его жизнь. И мою тоже. Теперь я ничего, кроме признательности, к нему не испытываю. Как жаль, что не могу его поблагодарить…

Кардель кивнул. Помолчал, задумавшись.

— Ты говоришь о вещах, в которых я мало что понимаю, но рад, что Бликс все же сделал в жизни что-то хорошее. Жуткая судьба у мальчонки… Я никогда Бликса не видел, но его письма меня разбередили. Думаю, без него мы так и не поймали бы злодея. И нам тоже не суждено его отблагодарить.

— А почему вы пришли? Он, конечно, считается моим мужем, но я почти ничего про него не знаю. Не больше, чем вы. Чужак, который облагодетельствовал меня против моей воли.

— Я пришел с запоздавшим приданым. Бликса обчистили карточные шулера на все, что у него было, и это стало началом всех его несчастий. Мне повезло встретить одного из этих шулеров… Он получил всё, что заслужил, а я получил деньги, принадлежащие твоему мужу… твоей семье. Бликс хотел обезопасить будущее тебе и твоему ребенку, а я… В общем, деньги твои.

Кардель достал из кармана объемистый кошель и с тяжелом звоном впечатал в стол, в душе надеясь, что Кристофер Бликс на своих небесах видит его в эту минуту. Она дрожащими руками развязал узел, высыпала и ахнула. Кардель не мог удержать улыбку.

— Сто риксдалеров, как и писал Кристофер. И, понятно, с процентами. Пусть у твоего малыша жизнь начнется по-человечески, а не в нищете. Если пальты явятся, они будут иметь дело не с беззащитной девчонкой, а с состоятельной вдовой. Оденься поприличней, покажи, что ты не нищая и можешь за себя постоять. Самый лучший способ защитить и себя, и малыша.

Кровь из пореза на ладони продолжала капать, но Карделю внезапно померещилось, как подергивается пеплом забвения и затягивается другая рана, более давняя и куда более глубокая. Когда ему опять приснится Юхан Йельм, когда ему покажется, что якорная цепь «Ингеборги» вновь и вновь дробит его отсутствующую руку, когда ужас подступит к горлу и перехватит дыхание — ему будет достаточно представить просветленное лицо этой юной женщины, такое, каким он видит его сейчас.

А Анна Стина Кнапп, которая полгода назад дала себе слово никогда не плакать, почувствовала, как по ее лицу впервые в жизни струятся незнакомые доселе слезы облегчения и благодарности.

— Вы к нам будете заходить? Пожалуйста…

Кардель задумчиво прикусил нижнюю губу.

— Если не будешь плескать в меня едкой щелочью… К тому же надо узнать, сколько твой отец берет за стакан перегонного.

 

21

Солнце уже клонилось к закату, когда Микель Кардель переступил порог трактира «Гамбург». Он поискал глазами и увидел Сесила Винге за столиком у изукрашенного морозным орнаментом окна. Казалось невозможным, но он похудел еще больше, а цвет лица мало чем отличался от заоконного снега. Прижатый ко рту носовой платок. На улице мороз пробирает до костей, но в «Гамбурге» весело полыхает огонь в камине. Тепло, даже жарко — еще и потому, что в трактире полно народу. Кардель выставил деревянную руку и начал пробивать себе дорогу к столику. Сесил в отменном настроении, на столе перед ним — кружка. Увидев Карделя, крикнул половому, чтобы тот принес глинтвейн.

— Черт, сколько народу набилось… чему удивляться — там отрубили голову женоубийце, и всем не терпится выпить из его стакана. Ухватить удачу за хвост. Говорят, никто не упомнит, чтобы Мортен Хёсс так опозорился. Думаю, его погонят в шею после того, что он вытворял с этим беднягой. Сесил, объясните: какого лешего вы назначили встречу в «Гамбурге»? Я вам не рассказывал, что именно здесь я сидел в ту ночь, когда вытащил из воды Карла Юхана? С тех пор будто вечность прошла…

Кардель подул на горячий глёгг и выпил чашку так быстро, что перерыв в его монологе вполне можно было принять за естественную паузу. Он улыбнулся от уха до уха и сразу захлопнул рот, чтобы не вывалился табак.

— Вы бы видели, что там было… Старуха Фрёман собрала штук двадцать вдов, их детей и внуков — все полунищие благодаря Магнусу Ульхольму, заступающему полицеймейстеру, похитившему их вдовью кассу. Мы посадили их на здоровенные сани и по льду доставили в Экенсберг на Эссинге, где, по рассказам Блума, Ульхольм должен остановиться перед таможней. Вы знаете, Сесил, я был на войне и много чего навидался, но такой кровожадной команды в жизни не встречал. Мы туда еще затемно приехали, чтобы никто нас не увидел. И когда Магнус Ульхольм, к слову, страшный как черт, вышел из дома, мы к тому времени уже всех лошадей распугали, а в его дрожках повыбивали спицы из колес. Он до середины двора дошел, только тогда до него дошло — что-то не то. Черт меня подери, если это не вдова Фрёман, — слепая ведьма нашла кучу навоза, набрала горсть и метнула ему прямо в лоб так, что парик слетел. Я сам бывший канонир, но прицельность, скажу вам, у незрячей вдовы отменная! А он-то разоделся для церемонии — горностаевый воротник, здоровенные часы на ляжке и все такое. Тут и остальные присоединились. Этот Ульхольм удрал с такой скоростью, что я от него и не ожидал, в дерьме с головы до ног. Верещал, как хряк на бойне. Заперся в доме, а чтобы выйти, — о том и речи не было. Старые ведьмы окружили дом — птица не пролетит. И так до самой ночи, пока он каким-то чудом не исхитрился послать дворового мальчишку, и совсем уже поздно приехала стража. Так что с гордостью докладываю: поручение выполнено. А вам удалось использовать этот лишний день, как вы собирались?

— Удалось. Спасибо. Вы превзошли все ожидания.

— Ваши беседы с Балком закончены?

— Да, Жан Мишель. Закончены.

Кардель откинулся на стуле так, что спинка жалобно скрипнула.

— Значит, причиною всему разбитое сердце?

— Самый древний и самый постоянный мотив. Юханнес во многом прав. Его воспитывали монстром, и он им стал. Но любовь — лучшее лекарство от ненависти. В обществе Дювалля в Балке пробудились человеческие черты. Он почти вылечился, и тут последовал смертельный удар: Балк обнаружил, что то, что он почитал за любовь, было изощренной ложью. И монстр вернулся. Не просто вернулся — вернулся на пике ненависти. Таким он никогда раньше не был.

Они помолчали. Первым вновь заговорил Винге:

— Каковы ваши планы на будущее, Жан Мишель?

— А-а-а… ничего особенного. Соберу в узелок некоторые разрозненные ниточки, пока не наступил тысяча семьсот девяносто четвертый год. У меня еще с мадам Сакс, как бы это выразиться… гусь не ощипан. — Он недобро усмехнулся. — Если, конечно, удастся ее найти. Есть и другие… к примеру, работорговец Дюлитц. Не удивлюсь, если к нему кто-то постучит в одну из ночей… деревом по дереву. А будет настроение, займусь эвменидами — тому, кто остановил полицеймейстера, любая задача по плечу. Поищу пальтов — Тюста и Фишера, поговорю по душам.

Кардель осушил кружку, вытер рот и добавил:

— Если выпивка не отвлечет. Соблазн-то есть… Я нашел трактир, где и обстановка мне нравится, и кредит щедрый. Называется «Мартышка». А вы, Сесил? Как будет продолжаться процесс «Королевство против Балка»?

Винге не шевельнулся. Кардель с беспокойством отметил его частое, поверхностное и неровное дыхание. Щеки провалились окончательно, глаза запали, в них появилось какое-то новое выражение, отчего у Карделя про спине побежали ледяные мурашки.

— С вами что-то происходит, Сесил. И это не болезнь. Что-то другое.

— Когда я мысленно возвращаюсь к моей прошедшей жизни, Жан Мишель… — Винге говорил так тихо, что Карделю пришлось наклониться поближе. — Когда я возвращаюсь к моей жизни, я вижу длинную, не особо тщательно, но все же заплетенную косу причин и следствий. Мною руководили усвоенные еще в юности идеалы, которые оказались слишком привлекательными, чтобы в зрелости от них отказываться. Когда я заболел… когда я понял, что заболел неизлечимо, я решил избавить от вида моих страданий жену. А чтобы самому от них избавиться, пошел к Норлину и попросил нагрузить меня работой. Он оказал мне большую услугу, и я никогда не мог отказать ему в ответной. А потом мне встретились вы, у трупа несчастного Карла Юхана. Наши дороги счастливым манером пересеклись и вот теперь привели в «Гамбург», в тот самый трактир, где все и началось.

Он подавил приступ кашля и долго сидел с платком у рта. Кардель наклонился поближе.

— Что вы сделали?

— Жизнь напоминает две дороги в противоположном направлении. Одну из дорог, как правило, выбирает чувство, другую — здравый смысл. Юханнес Балк знал мое имя, знал мою репутацию, он был уверен, что я выберу дорогу разума. Он хотел спровоцировать в Стокгольме кровавый бунт черни. Его замысел мог бы осуществиться, если бы я не решился и впервые в жизни не выбрал дорогу чувства.

Кардель покачивал головой, пытаясь вникнуть в замысловатые повороты мысли.

— Что вы сделали, Сесил? — повторил он с нажимом.

— Я показал Юханнесу письмо Даниеля Девалля, которое мы нашли в корреспонденции Лильенспарре. Письмо, где Девалль просит освободить его от поручения. Пишет, что к нему пришла любовь и он не может позволить себе следить за любимым человеком. Получается, Юханнес погубил безвинного человека. Оказалось, даже у монстра есть остатки совести — он понял, что никогда себе этого не простит, и тут же забыл о планах отомстить всему аристократическому роду. Я предложил ему условие, на котором он может избежать публичного позора и в какой-то степени искупить свой грех. В соседней камере сидел другой заключенный, некто Лоренц Юханссон, убивший жену и приговоренный к отсечению головы. Имя Балка не было вписано ни в один протокол, я позаботился об этом сразу, как только мы привезли его в Кастенхоф. И вчера вечером я предложил Юханнесу Балку место Лоренца Юханссона на плахе. И, представьте, он принял мое предложение. Тогда я заложил свои часы — деньги были нужны, чтобы подкупить стражника и уговорить его, — во-первых, хранить молчание, а во-вторых, оказать мне помощь. Когда тюремная повозка с палачом подъехала к арестантской, мы посадили туда Балка.

— Но Девалль же шифровал письма? Как вам удалось разгадать шифр?

— Не удалось.

Кардель непонимающе уставился на Винге, но, когда до него дошел смысл сказанного, оцепенел.

— То есть…

— Время, которое вы для меня выиграли, ушло на конструирование нового шифра, который дал бы возможность вложить в письмо Девалля то содержание, которое заставило бы Юханнеса Балка принять мое предложение. Могу вас уверить, Жан Мишель, это было нелегко и стоило немало сил и времени, но я все же успел. Далее осталось только пометить письмо более поздней датой — мелкая деталь, и маловероятно, что Юханнес ее обнаружил бы.

Сесил подвинул Карделю кружку.

— Это тот самый стакан, из которого пил Юханнес Балк по пути на лобное место в Хаммарбю. Последняя милость, предлагаемая осужденному на казнь. И он осушил его, в двух шагах от места, на котором вы сейчас сидите. Я уже был тут, и он меня заметил. Когда наши взгляды встретились, я не увидел в его глазах ничего, кроме благодарности. Поймите, Кардель… своей ложью я доказал ему, что человечество — вовсе не то адское племя, которое он так ненавидит. И он мне поверил… откуда ему было знать… фактически, я своим поступком доказал обратное. Доказал, что низость человеческого рода — правило без исключений… Балк еще раз оглянулся на меня, когда его повели к телеге, и больше я его не видел. Норстрём гвоздем нацарапал на кружке имя Лоренца Юханссона, в то время как подлинный Лоренц Юханссон сейчас направляется в Фредриксхальд в местную пивоварню, где всегда нужны хорошие бочары. Под фамилией своей матери. Но на самом деле на кружке должно было стоять имя Юханнеса Балка. Итак, Жан Мишель, я нарушил все свои жизненные принципы… Но теперь, когда вы все знаете… надеюсь, вы не побрезгуете выпить со мной в последний раз?

Кардель помолчал, протянул единственную, замотанную тряпкой руку, взял стеклянную кружку с небрежно процарапанными на ней буквами и выпил до дна. Шумно выдохнул — то ли одобряя крепость напитка, то ли пытаясь избавиться от приступа тяжелой тоски, а может, и разочарования, вызванного рассказом Сесила.

Винге не спускал с него глаз.

— Помните, как-то раз вы спросили меня насчет ребенка. Чей он — мой или капрала. Я не знал и до сих пор не знаю, но теперь-то от всей души надеюсь, что его…

Он тяжело поднялся, опираясь на спинку стула и начал пробираться к двери. Кардель окликнул его дрожащим голосом:

— Вы как-то рассказывали, как почувствовали, что стоите перед бездной, и нашли утешение в пламени свечи в ваших руках. А теперь? Осталась только тьма?

Сесил Винге обернулся со странной улыбкой, полной печали и бесстрашия, улыбкой, в которой слились победа и поражение, — так, что никто в мире не смог бы провести между ними границу. А над Стокгольмом уже опускалась ночь, одна из последних в году. Тьма сползала по стенам крепости, по медленно гаснущему фасаду королевского дворца, обволакивала шпили церквей, а навстречу ей из переулков поднимались зловещие тени. Город между мостами постепенно растворялся во мраке.

С каждым часом Сесилу Винге становилось все хуже. Он уже не мог справляться с приступами кашля, да и причин не видел. И когда он в последний раз улыбнулся пришедшему его навестить Микелю Карделю, зубы его были красны от крови.

Конец