Грусть белых ночей

Науменко Иван Яковлевич

ИНТЕРНАТ НА НЕМИГЕ

 

 

Повесть. Перевод В. Элькина

 

I

Улицы Немиги, названной так по реке, упоминаемой в «Слове о полку Игореве», в Минске теперь нет. Вместо нее пролег прямой, словно аршин, проспект, по сторонам которого не осталось ни одного приземистого домика, из тех, что тогда, после войны, в разрушенном, спаленном городе служили пристанищем для студентов.

Николай Иванович, редактор газеты, выбираясь на редкую в его нынешней жизни вечернюю или даже дневную прогулку (газета не выходит по понедельникам), когда появляется возможность побродить по книжным магазинам, сворачивает на Немигу, направляясь туда, где некогда размещался интернат. Вблизи от этого места возвышается теперь высоченный дом из бетона и стекла, обитель некой технической конторы. Дом еще не достроен. В самом центре интернатского двора — похожий на ящик торговый павильон, за ним, тоже скорее всего временная, — пивная.

В пивной почти всегда есть пиво, толчется народ, прикупая к пенящемуся пиву ломтики скумбрии, других морских и даже океанских рыб, призванных заменить воблу.

Николай Иванович становится в очередь, выпивает кружку пива, хотя делать этого не следует: для своих пятидесяти с небольшим лет он толстоват, давно отрастил животик, так и выпирающий из-под пиджака.

Впрочем, кое к чему надо относиться снисходительно. Ведь, если вспомнить пословицу, едем уже не на ярмарку, а с ярмарки.

В часы бессонницы, нередко навещающей усталого редактора, перед его глазами встают картины прошлого. Словно на экране, всплывают околицы родного селения, пыльная дорога, ведущая в лес, разливы вереска среди редких сосняков. Иной раз ему видятся площади и улицы Минска, причем те, что давно снесены, перестроены и продолжают существовать только на фотографиях и в памяти.

Николай Иванович иногда встречает товарищей по университету. Жизнь у них, как говорится, сделана. Один из них, его тезка, физик, взлетел высоко — академик, директор прославленного института, лауреат разных премий. Федя Бакунович стал доцентом, ежегодно издает книжечки, рассказывающие абитуриентам о математическом факультете. Миша Зильберштейн — заслуженный директор десятилетки, работает на Полесье. Кто-то партийный работник районного масштаба, кто-то просто заведует столовой.

Удивительно — из двадцати семи питомцев факультета журналистики, однокурсников Николая Ивановича, веселых, самоуверенных, беззаботных юношей и девчат, которые все на свете знали, многое умели, не засияло, хотя бы маленькой звездочкой, ни одно имя. Исключение, пожалуй, составляет Сергей Задорожный. Между тем именно Задорожный казался факультетскому начальству совершенно неподходящим для профессии журналиста.

Не дали о себе знать многие из тех, чьи пути-дорожки в далекие студенческие годы скрещивались с теми, по которым шагал он, Николай Иванович. Ни разу не встретил он Аси Лещинской, даже никогда ничего о ней больше не слыхал...

 

II

В Минск Микола Ковалюк приехал в самом конце победного сорок пятого года. Одежда на нем была пестрая: солдатская шинель из зеленого английского сукна, яловые кавалерийские сапоги с высокими, до колен, голенищами — раздобыл их в качестве трофея в Германии — и шапка-кубанка, которой наградил отец-железнодорожник.

Ковалюк родился на Полесье. Оккупантов оттуда вышибли раньше, чем из остальной Белоруссии, — в конце сорок третьего, потому и в армии он оказался раньше, чем такие же восемнадцатилетние парни с Минщины или из-под Слуцка. На последнем году войны Ковалюк окончил месячные курсы «Выстрел» — они готовили младших лейтенантов, становившихся командирами взводов.

Он повидал много разрушенных, спаленных городов, был под Ленинградом, в Эстонии, Литве, Польше, Германии, Чехословакии, но такого, как в Минске, нигде не видел. Столица его республики словно богом проклята: сразу, от вокзала, город просматривался во все четыре стороны, да города, собственно, и не было — простиралось холмистое, запорошенное снегом поле, на котором, как отдельные деревья после сплошной вырубки, виднелись остовы обгорелых, закопченных домов с пустыми проемами окон. Тем не менее город жил, в разных направлениях спешили озабоченные люди, под подошвами их башмаков, бурок, бахил, а то и подвязанных веревкой опорок поскрипывал промерзлый снег, и можно было лишь диву даваться, где это они находят еду, жилье, работу.

Не сказать, чтобы на Ковалюка производили какое-то особое впечатление руины, пожарища, даже смерть, потому что множество людей, которых он знал, с которыми дружил, даже очень близко сходился, погибли. С самого начала войны гибли его школьные товарищи: в захваченном немцами родном поселке, в партизанском отряде, на фронте.

Что-то в его душе, может быть, и сломалось, и, может, от этого Ковалюка часто охватывает безразличие. Но молодость берет свое, залечивает раны. Главное из чувств, которые теперь владеют душой Ковалюка, — радость, что жив. Словно заново на свет родился. Мог погибнуть, а жив. Словно ему предопределена особая, отличная от судеб других людей судьба.

Теперь Ковалюк жаждет только покоя. После армии, дисциплины ему хочется вольной жизни: он сам, а не кто-нибудь будет решать, что ему делать. Возможно, сказывается усталость. Если считать вместе с годами, проведенными в партизанском отряде, получается — в походах провел три года. Где только не ночевал, не жил! Случалось — в самом неожиданном, необычном месте находил пристанище. Потому в Минск приехал с легкой душой, совсем не заботясь о том, где будет жить. Война научила решать такие вопросы быстро, не задумываясь. Можно даже сказать, что в душе Ковалюка живет еще авантюрный дух, который тоже породила война, научив находить выход из самых запутанных положений. Ковалюк научился легко заводить знакомство с кем бы ни захотел, умеет расспросить, дознаться о том, что его в данный момент интересует.

Денег осталось немного. Они растаяли как первый снег после двухнедельного братания с теми из друзей, кто остался в живых. Ничего удивительного: чрезвычайно малая, просто мизерная цена первых послевоенных денег.

Университет размешается в двух опаленных, со следами копоти на стенах трехэтажных помещениях, на скорую руку отремонтированных, и в сложенном из красного кирпича особнячке, счастливо уцелевшем среди сплошных руин.

Вплотную к закопченным университетским корпусам притулился небольшой двухэтажный особняк, фасадом выходящий на улицу. Ветви двух берез образовали над ним шатер. Особняк вызывает ощущение уюта, покоя. Трудно даже поверить, что такое возможно в дотла уничтоженном городе. Ковалюк выяснил — в особняке живет ректор университета. Есть в слове «ректор» что-то особенное, торжественное, недосягаемое.

Ковалюк хочет поступить в университет, на факультет журналистики. Почему журналистики? Давным-давно, когда еще не было войны, а Ковалюк стоял на той ступеньке школьной лестницы, которая называется десятым классом, в туманной дали будущего время от времени тревожным огоньком вспыхивал вопрос: куда поступать? Ответ, впрочем, был готов уже тогда — КИЖ.

Где-то Ковалюк вычитал, что в Минске есть Коммунистический институт журналистики — КИЖ. Это звучало высоко, торжественно, тем более что Микола любил печатное слово, литературу. Школьного сочинения ждал как праздника, вкладывал в него душу, и не раз случалось, что учитель зачитывал его сочинение перед классом.

Довоенный КИЖ закрылся, его не восстановили. Зато, по слухам, открылся факультет журналистики в знаменитом БГУ. Кто из юношей и девчат довоенной поры не мечтал поступить в Белорусский государственный университет?..

Разглядывание полуразрушенных университетских корпусов заняло немного времени. В тот же день в вестибюле уцелевшего кирпичного корпуса Ковалюк познакомился с чернявой, шустрой, как ящерица, женщиной, которая, страшно подумать, оказалась профессором. Она сама, неслышно выскользнув из какой-то комнаты, подошла к Ковалюку:

— Меня зовут Мария Андриановна Петровская-Элентух. Я — профессор филологии. Вам что, молодой человек?

— Хочу поступить в университет. — Говоря это, Ковалюк распахнул шинель, чтобы видны были орден и медали на его гимнастерке.

— На какой факультет?

— На журналистику.

Ответ, казалось, усилил ее интерес к особе Ковалюка.

— Любите литературу?

— Очень.

— Я иду на занятия. Пойдемте со мной. Я представлю вас декану Лихтаровичу.

Ковалюк уже знал, что студенты занимаются в уцелевших помещениях школ во вторую смену.

Низко над городом висело красное западающее солнце. Было холодно, скрипел под ногами снег.

Мария Андриановна подробно расспрашивала, где, на каких фронтах воевал Ковалюк, что читал, каких писателей любит, и, ободренный этой заинтересованностью, явным ее расположением к нему, Ковалюк охотно отвечал, говорил с воодушевлением, раскрывая перед ней самое заветное, такое даже, что кому-нибудь другому и не рассказал бы.

— Вы хорошо подготовлены, — сказала профессор Ковалюку. — Вам можно поступать сразу на второй курс.

Ковалюк был на седьмом небе.

Лицо у Марии Андриановны неброское: тонкие, сморщенные губы брезгливо поджаты, из-под серого вязаного платочка выбивается прядь седых волос, вся она худенькая, словно засохшая. И в то же время сразу заметно: живет в немолодой, маленькой женщине неугасимый дух.

Непонятное стало твориться, как только Ковалюк с профессором пришли в школу, где, сидя за низенькими партами пятиклассников, занимались студенты. Лихтаровича на месте не оказалось, Мария Андриановна пошла на лекцию, попросив Ковалюка подождать в коридоре. Битый час наблюдая, как за окнами сгущаются синие зимние сумерки и зажигаются среди руин и пустых коробок зданий редкие огни, он был неприятно поражен, когда профессор, выйдя из класса, миновала Ковалюка, словно час назад не она сама привела его сюда. Она не только не узнала его, но совсем о нем забыла. Когда он, подойдя к ней, напомнил о себе, она, наморщив лоб, минуту раздумывала, припоминая, кто он такой, и наконец раздраженным тоном приказала:

— Идите к декану и скажите, что я вас рекомендую.

Было уже темно, короткий Зимний день кончился, искать декана Ковалюк не пошел. Нужно было подумать о пристанище.

Как он и надеялся, ему легко удалось устроиться на свободное место в студенческом интернате.

Разговор с деканом состоялся на следующий день. Лихтарович небольшого роста, у него узкое интеллигентное лицо, на котором неестественно выделяются преднамеренно отпущенные усы и бородка. Иностранного происхождения пиджак с широченными плечами, желтые ботинки и гетры не очень гармонируют со щуплой фигурой декана. Но одеждой, усами, всем своим видом декан, похоже, хочет подчеркнуть свою значительность.

— Мария Андриановна рекомендует меня на второй курс, — проговорил Ковалюк.

— Вы первый окончили?

— Она считает — у меня подготовка достаточная.

— Если она так считает, милости просим, — язвительно замечает декан. — Сдайте экзамены за первый курс, за первый семестр второго курса. Направление к экзаменаторам выпишу хоть сейчас...

Ковалюк чувствует: выработанный на фронте авантюрный дух надо из себя изгонять.

— На первый курс примете?

— При том же условии сдачи зачетов за первый семестр. Не забывайте, молодой человек, прошла половина учебного года.

— Как будет со стипендией?

— Назначим. Как только сдадите зачеты...

Вот так. Нужно спускаться на землю.

Из фронтовых денег остались две помятые сторублевки. Учитывая цены и размах, с которым привык жить Ковалюк, денег этих хватит самое большее на неделю.

Выход подсказал тот же Лихтарович. Чем-то ему все-таки понравился самоуверенный кандидат в студенты.

— Можете поступить на подготовительное отделение, — посоветовал он. — Стипендию там дадут сразу. Или на заочное...

О подготовительном отделении Ковалюк кое-что слышал. Ночуя в интернате, он сразу заимел двух друзей: чернявого, с пригожим девичьим лицом Женю Пупко и доброжелательного, живо интересующегося всем на свете Николая Барычевского, который учится на физико-математическом факультете. Николай — настоящий студент, а Женя как раз с подготовительного отделения. Он признался Ковалюку, что до войны окончил только шесть классов. Теперь за один год хочет преодолеть все остальные вершины средней школы.

Самолюбие Ковалюка задето. Нет, подготовительное отделение не для него!.. За четыре года он многое подзабыл, но за плечами у него как-никак десятилетка. Что ему делать вместе с такими сорванцами, как Женя Пупко? Заочное отделение другое дело! Даже уцелевший кирпичный особняк, в котором оно размещается, Ковалюку нравится.

Ковалюк пошел в заочное отделение. Зайдя в вестибюль, он сразу увидел с правой стороны комнату с большими дверьми, в которые вместо стекла вставлена фанера. Чтоб не совали носа любопытные. Необычайная тишина царит в особняке. В вестибюле, на порыжевшей стене, размеренно тикая, висят часы в старомодном деревянном футляре. Под часами — столик, кресло. В кресле — бабуля-вахтерша, вяжет чулок, зорко осматривая из-под очков каждого нового посетителя.

Проректор заочного отделения, высокий, курчавый, с приятным лицом, принял Ковалюка приветливо. Сразу вынул из шкафа папку, чтобы завести «дело» на нового заочника. На папке написана другая фамилия, но проректор ее аккуратно зачеркнул, сверху написал фамилию, имя, отчество Ковалюка и только тогда начал разглядывать документы.

Из документов у Ковалюка лишь справка об окончании средней школы, заменяющая аттестат. Тем не менее она целиком удовлетворяет проректора.

— Вы, может быть, учились на «отлично»? — осторожно выспрашивает он.

— Было две четверки.

— Несущественно. Есть основания принять вас без экзаменов. Напишите заявление.

Четверти часа не прошло, а Микола Ковалюк уже студент-заочник первого курса БГУ. Того самого БГУ, который до войны не удалось закончить не только никому из местечка, где жил Ковалюк, но даже никому из учителей, учивших Ковалюка. Неужто он будет первый?

Сессия через месяц, — уведомляет его проректор заочного отделения.

 

III

Уладив с учебой, поступив на отделение журналистики, Микола и работать стал в газете. Можно сказать, нашел свое место в мирной жизни. Он устроился собственным корреспондентом областной газеты. В его ведении три соседних района. Жить придется в родном селении, в отцовской хате, а в районы будет время от времени наезжать.

Он проявил необходимую активность: завел знакомство и даже дружбу с сотрудниками районной газеты, издававшейся в райцентре, чтобы кое-что у них перенять, стал бывать в райисполкоме, райзо и других учреждениях, о работе которых раньше почти ничего не знал.

Война, однако, не отпускала его. Лучше всего он чувствовал себя вечером, когда, закрывшись на своей половине отцовской хаты, поставив на табуретку лампу, читал до поздней ночи журналы, в которых только-только стали печататься первые произведения о минувшей войне.

Отцовская хата имеет непосредственное отношение к войне. Тут, как и в нескольких других хатах, во время оккупации собирались ребята из школы, товарищи Ковалюка. Одни пришли в местечко, выбравшись из плена или окружения, другие, по молодости лет, пороха не нюхали. Однако и те и другие очень скоро нашли общий язык, объединились, потому что иначе невозможно было жить. К Ковалюку чаще всего приходили Иван Скворчевский, Николай Банэдык, Саша Плоткнн — с ними он сдружился особенно. Вечерами, затопив голландку и не зажигая света, сидели, глядя в огонь, и говорили про войну.

Шло время. От разговоров про войну друзья-товарищи уже к началу первой военной зимы перешли к делу. В этой вот хате, в темном углу между печкой и стеной, Ковалюк прятал листовки, советские газеты. Одно время в этом ненадежном тайнике — страшно и вспомнить — лежали наган, детонаторы...

Война миновала. Кто чем дышал, в войну хорошо проявилось, но, несмотря на это, отголоски подозрительной настороженности остались. Поступив работать в газету, Ковалюк сделал попытку добиться официального признания деятельности подпольщиков из своего местечка. Свидетелей и участников недавней подпольной работы в местечке много. Опросить их — и картина станет ясной. Тем более что в московском журнале стали публиковаться первые главы романа Александра Фадеева «Молодая гвардия». Читая журнал, Ковалюк видел: дела и поступки молодежи в далеком Донбассе ничем не отличались от того, что делали подпольщики в местечке.

Секретарь райкома партии, к которому пришел Ковалюк, хмурый, с болезненным, желтым лицом человек, выслушал его внимательно.

— Приходите через неделю. Надо поговорить с некоторыми товарищами.

Через неделю сказал:

— В вашей группе были разные люди. К вам лично претензий нет. Работайте, учитесь.

Стало ясно: не только возвышать молодых борцов, как это делал Фадеев, а подтвердить или хотя бы просто разобраться в их деятельности никто в районе не собирается.

Несмотря на это, душу мягко овевает тепло мирных дней. Топятся печи, в вечерних сумерках темнеют хаты, заборы, голые ветви деревьев. Яловые кавалерийские сапоги Ковалюка стучат по мерзлому снегу, покрывающему улицы местечка. Ветер приносит давно знакомые запахи — печеной картошки, костра, мороженых яблок, и ежеминутно пронизывает радостное ощущение: ходи куда хочешь, когда хочешь — патруль не остановит.

За два года пребывания Ковалюка в армии едва ли не все знакомые девчата разъехались кто куда. Они раньше его приобщились к мирной жизни.

О Марине Севернёвой Ковалюк старается не вспоминать: она первая растоптала то, во что он верил, находясь на фронте. Их дружба началась в школе, с фронта он слал ей письма. Там, на войне, Ковалюк считал, что Марина будет его ждать, потому что он смотрел смерти в глаза и не раз мог погибнуть. Одним этим, казалось ему, он заслужил ее верность. Марина, однако, думала по-другому: отвечала на письма и встречалась с военными, которые лечились в местном госпитале. Теперь в городе, где выходит областная газета, Марина учится в педагогическом институте.

Дважды Ковалюк, специально приезжая, встречался с Мариной. Он рассказывал ей о фронте, о боях, о своих ранениях, наградах. В третий свой приход он застал в ее комнате майора. Майор был уроженцем местечка. Марина покраснела, растерялась. Ковалюк распрощался и ушел, успев с гордостью сообщить о том, что он не только студент-заочник университета, но еще и корреспондент областной газеты.

Через месяц он снова приехал в зимний, заметенный снегом Минск. Как корреспондент он сделал немного: напечатал две-три заметки. Самым крупным событием в его нынешней жизни должна была стать первая сессия.

Лекции читаются в строгом, с высоким потолком зале на втором этаже уцелевшего кирпичного корпуса, где находится комнатка заочного отделения. Ковалюк разузнал, что до революции в этом доме была гимназия. Лекторы совсем не похожи на школьных учителей, какими их помнит Ковалюк. Нет, они не опускаются до своих слушателей, из чьих голов за годы войны выветрилось даже то, о чем говорилось в школе, не стремятся разжевать и положить готовое в рот, а бросают в зал высокие, часто непонятные слова, совсем, кажется, не интересуясь, доходит ли их смысл до студентов.

Декан факультета журналистики Лихтарович, в том же заграничном пиджаке с накладными карманами и широкими плечами, изо дня в день, две недели кряду, разглагольствует об Эсхиле, Софокле, Еврипиде и других писателях древней Эллады, живших и творивших почти три тысячи лет назад. Три тысячи лет! А между тем в том, что говорят герои их произведений, нет ничего непонятного — они живут хлопотами, заботами, чувствами, которыми легко и сегодня проникнуться.

Высокий, медлительный доцент Мигай рассказывает о древней Индии. Прежде чем начать лекцию, он подробно повествует о себе, заявляя, что написал книгу по истории Индии, а ее не могут напечатать, потому что нет бумаги. На следующей лекции Мигай разбирает написанную на ту же тему книгу другого автора. Книга напечатана, и Мигай разносит ее в пух и прах, находя в ней преимущественно ошибки, искажение исторической правды. Вывод его недвусмыслен: книгу соперника, подойдя критически, читать можно, но лучше не читать.

Студенты легко с этим соглашаются: зачем читать неудачную книгу? Они старательно записывают лекцию, помня, что Мигаю, а не кому другому придется сдавать экзамен.

Ковалюк приметил: Мария Андриановна, та самая профессорша, что советовала ему поступить сразу на второй курс, нравится всем. Лекции она читает на удивление молодым голосом, можно сказать священнодействует, выказывая крайнюю, доходящую до умиленности приверженность к своему предмету — современному русскому языку, а также к поэту Игорю Северянину, который, по ее словам, явно недооценен нынешним да и предыдущим поколениями. Мария Андриановна читает на память стихи Северянина, они звучные, красивые. Ковалюка, однако, особенно не трогают.

Доцент, преподающий курс основ марксизма-ленинизма, — слепой. Его на лекции приводит жена, а может, сестра, женщина с бледным лицом, одетая во все черное. Страшновато смотреть в лицо преподавателю. Глядя незрячими глазами куда-то в потолок, он излагает предмет доходчиво, интересно.

Что-то притягательное и в то же время печальное есть в облике студенческой аудитории. Таких, как Ковалюк, меньшинство. Заочники в основном люди не первой молодости. На скамейках сидят демобилизованные капитаны, даже майоры, много учителей, учительниц, проработавших долгие годы в школе, но не получивших высшего образования, а также выпускники средних школ, которые из-за войны, да и не только из-за нее, припозднились с наукой.

Дисциплину среди студентов наводить не нужно: как только появляется преподаватель, наступает мертвая тишина. Каждое его слово ловят на лету. Таких, кто просто сидит, равнодушно слушая, нет. По каждому предмету заведена толстая тетрадь, конспекты ведутся всеми.

В зимнюю сессию один экзамен — по основам марксизма-ленинизма. Ковалюк, хоть специально и не готовится, сдает его блестяще. Уже вечером, когда совсем сгустились сумерки, он, услышав, что слепой доцент принимает экзамен, ринулся в аудиторию. Билетов нет, каждому задается вопрос. Словно почувствовав, что еще один студент сидит и ждет, доцент повернулся в сторону Ковалюка. Женщина ему что-то шепнула. Вопрос оказался даже слишком легким: «Победа в Отечественной войне». Как потом выяснилось, этот вопрос преподаватель задавал всем, кто носил шинель.

— Можете подумать, — сказал он.

Особенно думать не требуется. Ковалюку за войну довелось побывать в Восточной Пруссии, в самой Германии, не раз он видел книгу Гитлера «Майн кампф», так же как и сочинение другого фашистского пророка, Альфреда Розенберга, «Миф двадцатого столетия». Они встречались едва ли не в каждой немецкой семье. Нет, он не читал этих книг, хотя немецкий язык еще до войны, собираясь поступать в институт, выучил неплохо, а за войну усовершенствовал. Но место в «Майн кампф», где Гитлер говорит о завоевании новых земель на Востоке, Ковалюк знает наизусть.

Рассказывая об агрессивной политике фашизма, Ковалюк и цитату привел, разумеется, на немецком языке. Это окончательно покорило экзаменатора.

— Отлично! — громко сказал он.

 

IV

На Ковалюка в редакции посматривают с уважением. Понятно, не за одно только, что студент университета, — за полгода он и в газете достиг многого: стали печататься не только его заметки и корреспонденции — до очерка и фельетона поднялся.

Однако все чаще и чаще подумывает Ковалюк, не перебраться ли в Минск, на очное отделение. Надо учиться, пока молодой.

С радостью едет на полуторамесячную летнюю сессию. Заочников на нее явилось, пожалуй, вдвое меньше, чем на зимнюю: житейские заботы сильнее желания учиться. Те, кто обзавелся семьей, так и ограничились той первой зимней сессией.

Отработав положенные две недели на расчистке города от развалин, разъехались студенты стационара, и полновластными хозяевами наскоро отремонтированных аудиторий, общежитий, размещающихся непосредственно на территории Университетского городка, стали заочники.

Минск понемногу оживает. Жизнь кипит в основном на окраинных улицах — центр в руинах. Зато по главным, центральным улицам видно: город-победитель, разбирая руины, нацеливается при этом на нечто большее, что имел до войны. Уцелевшие закопченные коробки домов, которые еще можно было бы кое-как отремонтировать, вселить туда лишившихся крова людей, уничтожают до основания, собираются, видно, на их месте возводить дома-дворцы.

На многолюдном, шумном базаре ржавая, средних размеров селедка стоит двадцать пять рублей, буханка хлеба — сто рублей.

Денег, которые бухгалтерия редакции насчитала Ковалюку за отпуск, явно не хватит. Но выручил случай.

На заочном отделении университета, следуя примеру Ковалюка, загорелся желанием учиться Миша Шнеерсон, заведующий промышленным отделом газеты. Он совсем седой в свои двадцать три года и хромой от рождения. В редакции Миша получал литер «Б», Ковалюк — в райцентре — только хлебную карточку и весьма нерегулярно паек, который выдавался партактиву. Размеры пайка носили неопределенный характер — они зависели от настроения председателя райпотребсоюза. К заместителю министра торговли Гольдбергу Ковалюк и Шнеерсон пошли за помощью вместе.

У замминистра доброе сердце. Стараясь не смотреть на широченный, с чужого плеча пиджак в шахматную клетку, висевший на тощем Ковалюке как на жерди, даже не наводя справок, он выписывает обоим литер «Б». Неслыханное дело! Никогда такой роскоши не видел Ковалюк... Но внезапное везение на том и кончилось. В магазине, куда Ковалюк со Шнеерсоном явились отовариваться, их оценили по их фактическому весу. По карточкам полагаются жиры, сахар, мясо, но, сколько они в магазин ни заглядывают, ничего этого для них нет. Месяц тем временем кончается, и приходится вместо высококалорийных продуктов отовариваться ореховым маслом, которое никто не берет. Жуликоватые торговцы обвели-таки вокруг пальца бедных студентов. Можно есть и ореховое масло, хоть и налипает оно на зубы и прямо-таки сковывает челюсти.

Литер «Б» дает право на питание в столовой повышенного типа. Тут у Ковалюка неприятность по другой причине. Похожий на генерала дежурный дед, в ливрее и штанах с золотыми лампасами, который каждый день проверяет у него пропуск, не может поверить, что человек в огромном, уж не краденом ли, костюме-балахоне имеет доступ в лучшую в городе столовую. Седого, хромающего Шнеерсона пропускают без всяких — вот что значит аккуратно пригнанный пиджачок и очки на носу товарища.

Университетский городок — зеленый остров в разрушенном, млеющем от жары городе. В сквере переплелись разлапыми ветвями тополя, растут акации, липы. Осточертеет лежать в просторной, как сарай, интернатской комнате, где одновременно размещается двадцать — тридцать человек, — можешь выйти в сквер, сесть на лавочку под деревом и грызть себе гранит науки. Можешь на минуту оторваться от учебника, послушать, как чирикают воробьи. Работа и отдых в одной нераздельной гамме.

Жара между тем не спадает, и в душу Ковалюка нет-нет да и закрадывается тревога. Газета, в которой он работает, занята преимущественно вопросами, связанными с сельским хозяйством. Да и без газет знает Ковалюк, что значит лето без дождей: весной женщины в некоторых колхозах сами впрягались в плуг, вскапывали землю лопатами, а колос на том политом потом и слезами поле теперь засохнет, не успев налиться.

Среди заочников выделилось ядро энтузиастов, которые за полтора месяца стремятся овладеть тем, на что стационарники тратят полгода. Ковалюк не поверил бы, если бы ему раньше сказали, что можно по шесть — восемь часов слушать лекции, а потом столько же или даже больше сидеть, как привязанному, над книгой. К числу наиболее упорных зубрилыциков относятся два брата Бирули: один — историк, другой — филолог; щербатый, с красным грушевидным носом учитель из-под Барановичей Демидюк-Астапчик — по виду и говору деревенский дядька — и широколицый добродушный летчик-капитан, с широкой колодкой орденских ленточек на гимнастерке, решивший, что хватит с него неба, пора спускаться на землю и приобретать соответствующую профессию. Всех их способен был пересидеть преподаватель географии Клевец. Неизвестно, когда он спит: засыпаешь — он еще сидит над книгой, зажав руками уши, чтоб ничего не слышать; встаешь в шесть-семь утра — он уже сидит и учит. В его зачетной книжке одни пятерки.

Есть среди заочников, кроме Ковалюка, и другие представители газетной братии. Один работает в молодежной газете, другой — в пионерской. Первый, молодой, с круглой, словно луковица, лысеющей головой, полон самомнения и важности. Ходит — ног под собой не чует, никого из товарищей не узнает, ни с кем не здоровается. Второй, по фамилии Астаховский, наоборот, большой шутник.

Астаховский работает в пионерской газете, ездит с ее мандатом по городам и селам. Со времени окончания войны прошел только год, но Астаховский за это короткое время успел переменить две газеты, жениться, и жена успела надоесть ему. Поехав в дальний район, он дал ей оттуда телеграмму, что внезапно умер. Охваченная отчаянием, жена на попутных машинах добралась до районного городка, откуда пришла телеграмма, и в чайной увидела «покойника»: сидел и безмятежно потягивал пиво.

Даже внешний вид свидетельствует, что Астаховский способен на такие шутки: у него неспокойные глаза и большой, немного загнутый в правую сторону нос.

Те, кто учится заочно, в основном партизаны, фронтовики. Часто и то и другое вместе. Вышли после освобождения из лесов и пошли в армию. Разница в возрасте ощутимая: кому двадцать, кому тридцать лет. Однако и то и другое поколение воспитано в том особом общественном климате, который царил в стране до войны: парни и девчата сдавали нормы на разные оборонные значки, шли в аэроклубы, учились прыгать с парашютом. Они как бы заранее готовили себя к тяжким испытаниям, и мало их вернулось с войны.

У Ковалюка острый интерес к однокурсникам, ко всем студентам, с кем приходится сталкиваться. У каждого своя идея жизни, каждый знает что-то такое, чего не знают другие и чем, сталкиваясь с ним, можно обогатиться. О войне бывшие партизаны и фронтовики почти не вспоминают. Упорно молчат, избегая подобных разговоров, хотя каждого из них война коснулась своим черным крылом. Почему так? Может, потому, что тяжесть пережитого еще не ушла далеко, угнетает...

Первый предмет, который надо сдавать, — история древнего мира. Ковалюк аккуратно ходит на лекции, ведет конспекты, каждую свободную минуту просиживает над учебниками. Предмет — один, учебников — три: по истории Рима, Греции, стран Востока. Все нужно прочитать. Цари, эпохи, бесконечные войны, походы, могучие империи, их возвышение, падение — все перемешалось в голове, и Ковалюк не представляет даже, как будет сдавать экзамен.

В школе до войны историю преподавали неважно. По истории СССР учебники все-таки были; сначала их выдали третьим-четвертым классам, потом — и старшим. А вот о Риме, Греции, странах Востока учителя рассказывали, заглядывая в собственные конспекты, которые велись ими, наверно, когда они сами были студентами. Из этих конспектов они успевали продиктовать пятиклассникам и шестиклассникам для записи в тетрадках только имена императоров и даты разных событий.

Семнадцать дней, словно забыв о других предметах, читает Ковалюк учебники по истории. Пришел наконец день экзамена. Принимает Мигай. Спрашивает Ковалюка без излишней строгости. Получив ответы на основные вопросы, задает дополнительный — о религии древней Индии. В учебнике материал о религии напечатан мелким шрифтом — как второстепенный, и Ковалюк эти страницы пропустил. Поэтому, отвечая, путается, не знает даже, как назывались индийские жрецы. Мигай, однако, ставит «отлично», почувствовав, наверно, что три толстые книги по его предмету студент не только держал в руках, но и читал.

С первого же экзамена Ковалюк делает вывод — не залезать в дебри. Да и некогда уже залезать: впереди еще восемь экзаменов, на подготовку к каждому — день-два. Тут хотя бы конспекты успеть прочитать. Ковалюк так и делает. Преимущество конспекта перед учебником в том, что конспект — короткий. Его можно осилить за вечер, более того — он дает возможность ориентироваться в симпатиях и антипатиях преподавателя. При случае студенты охотно критикуют то, чему не симпатизирует экзаменатор.

Лихтаровичу Ковалюк отвечает про авторство «Илиады» и «Одиссеи» — еще дома подчитал материал. Почему-то очень не хотелось ударить в грязь лицом именно перед Лихтаровичем.

— Что ж, — говорит он Ковалюку, ставя пятерку в зачетную книжку, — может быть, вам и в самом деле надо было сразу поступать на второй курс: литературу знаете. Но не поздно и теперь...

Не забыл, значит, декан того давнего разговора.

Экзамены разные преподаватели принимают по-разному. У одних — заранее подготовленные билеты, другие просто задают вопросы, одни придирчивы, другие великодушны, как боги, и удовлетворяются самым общим, приблизительным ответом.

Доцент Арон Абрамович Шпильман, читающий историю средних веков, на лекциях кричит, как на митинге, размахивает руками, прыскает слюной, — из-за этого никто не садится за первые парты, там, где он прохаживается. На экзаменах, однако, не проявляет никакой агрессивности. Он, должно быть, понимает, что из заочников, сколько на них ни жми, много не выжмешь, и принимает экзамен, если применять педагогический термин, бригадно-лабораторным методом. В аудитории сидит сразу весь курс, и Арон Абрамович — величественная осанка, большая лысеющая голова, не человек — монумент — бросает в аудиторию один за другим вопросы. Кто ответит на два вопроса, получает «отлично», на один — «хорошо», все остальные, в том числе и те, кто даже руки не поднимал, должны довольствоваться тройками.

Как ни странно, Ковалюк едва не провалился у Марии Андриановны, которая советовала ему когда-то поступать сразу на второй курс. Она сыпала пятерками как из мешка. Ковалюка, конечно, не узнала. Спрашивая о том, как произносятся редуцированные звуки, попросила показать это на примере какого-нибудь стихотворения Игоря Северянина. Наиболее прозорливые из студентов специально ходили в фундаментальную библиотеку, где только и можно было найти Северянина, по нескольку строк выписывали на листки.

Ковалюк не пошел и едва за это не поплатился.

— Выгоню, — недобро предупредила она.

Все же пожалела: разрешила подумать.

Вскоре он собрался с духом и на примере блоковской «Незнакомки» назвал редуцированные звуки. Но отличной оценки не получил.

Среди заочников несколько девчат, которые из-за войны, так же как и парни, припозднились с учебой. Большинство из них — учительницы деревенских школ: серые, утомленные лица, одеты кое-как. Головы не поднимают от конспектов, учебников...

 

V

Первое мирное лето...

Когда Ковалюк, закончив сессию, снова стал разъезжать с корреспондентским удостоверением по колхозам, стояла уже середина августа. Засуха словно выжгла землю. Урожай мизерный. Над дорогами, по которым идут грузовики, подолгу висят темные облака пыли. Там и тут колхозники докашивают поздние овсы. Зерен в колосьях нет. Косят на солому.

Зерно, брошенное в душу Ковалюка Лихтаровичем, проросло. Все заманчивей вырисовывается перед ним возможность перебраться в Минск на стационарное отделение. Принять его должны — в зачетной книжке едва ли не одни пятерки. Вот только с пустыми руками не поедешь, нужны хоть какие-нибудь капиталы.

Ковалюк старается чаще печататься: за месяц два очерка, три фельетона написал. Не все, однако, идет в печать.

В Минск он приехал тайком, не сказав об этом в редакции. Ехать нужно было через Гомель, при этом целый день находиться там в ожидании минского поезда, отправлявшегося вечером. Гомель, как и Минск, весь в руинах. Немецкие бомбардировщики спалили город еще летом сорок первого года. Наши самолеты во время вражеской оккупации нередко тоже совершали налеты на здешний железнодорожный узел.

Теперь понурые пленные, в шапках с козырьком, в заляпанных известью зеленых шинелях, восстанавливают здание вокзала. Не слишком-то они стараются: принесут каменщикам несколько кирпичей и подолгу отдыхают, курят, переговариваются. На высоком столбе у вокзала висит репродуктор. Он гремит целыми днями, чередуя музыку и песни с разной информацией. Здесь-то Ковалюк и услышал новость, к которой на первых порах не знал, как и отнестись, одновременно с государственными ценами на хлеб и другие продукты, что выдаются по карточкам, вводятся цены коммерческие.

Тут же, в Гомеле, он понял, что такое коммерческие цены: хлеб есть, бери сколько хочешь, но не очень-то и возьмешь, потому что за буханку нужно отдать чуть ли не сто рублей.

В Минск Ковалюк приехал ранним утром, и тут ему необыкновенно повезло: за два-три часа встретился с нужными людьми, уладил дело с переходом на очное и даже койку в интернате успел получить.

На факультете сменился декан, но и новый принял Ковалюка лучше не надо: Иосиф Маркович Штейнман сам до недавнего времени редактировал городскую газету и поэтому увидел в лице Ковалюка весьма желанного на курсе студента с опытом практической работы.

Зато заупрямился, даже разозлился редактор областной газеты, когда Ковалюк, приехав из Минска, принес заявление об увольнении. Но неожиданно сменил гнев на милость — удивил Ковалюка щедростью: за две маленькие заметки выписал гонорар, какой корреспонденту областной газеты и не снился.

И вот интернат на Немиге. На этой улице два университетских интерната. Один размешается в старомодном двухэтажном доме со скрипучей деревянной лесенкой, ведущей наверх; второй — он метрах в трехстах от первого — находится в полуподвальном помещении, по виду напоминающем склад.

В Минске уцелели только окраинные улицы со старыми, такими же, как тут, на Немиге, каменными и деревянными домиками. Центр жизни как бы переместился сюда: в любое время здесь людно и шумно.

В Минске учатся и два товарища Ковалюка — в лесотехническом институте, недавно переведенном из Гомеля. Самый близкий Иван Скворчевский. Ковалюку двадцать два года, и лет десять из них он дружит с Иваном. Их дружба войной проверена: когда Ковалюку настало время уходить в лес, к партизанам, он пришел к Ивану и сказал об этом. Иван без колебаний последовал за ним.

Другой земляк, Николай Банэдык, во время оккупации тоже был в подпольной группе. До самого освобождения работал связным, с ним, приходя из отряда, встречались Иван Скворчевский и Ковалюк.

Так получилось, что Николаю вообще пришлось воевать поблизости от родного дома: после того как район освободили, двухнедельную войсковую подготовку он проходил в селе, находившемся верст за двадцать от районного местечка, и на фронт отправился в соседний район. В начале зимы сорок четвертого года Николая тяжело ранило в живот, и, пролежав полгода в госпитале, на фронт он больше не вернулся — комиссовали.

Когда Ковалюк демобилизовался, друзья как на крыльях примчались в местечко — институт тогда еще находился в Гомеле. Собрались, вспомнили тех, кто с войны не вернулся. Из девятого-десятого класса из каждых пяти хлопцев погибло четверо. Особенно жалели, что нет с ними Саши Плоткина и Василя Маленды: вместе начинали борьбу в оккупации. Плоткин погиб в Восточной Пруссии, Маленду вывезли в Германию, там он и пропал.

— Выпьем за Ваську! — подымал чарку растроганный Иван.

Василь Маленда был великим выдумщиком, склонным ко всяким крайностям. По его вине, если говорить начистоту, над группой не раз нависала опасность, но теперь, когда война кончилась, все это казалось не таким уж значительным.

Собравшись в Минске, друзья сфотографировались, потом, зайдя в интернат лесотехников, отметили встречу.

Прошло две недели, и ни разу Ковалюк к хлопцам не заглянул. И они к нему не идут. Почему? Во время оккупации и дня не могли прожить, чтобы не наведаться один к другому. Может быть потому, что стали жить в другом измерении.

В интернате лесотехников — коммуна: завтрак, обед, ужин готовят все по очереди, стипендию сдают выборному казначею, за картошкой и салом едут в Брест, Барановичи и другие западнобелорусские города и поселки, где все дешевле, чем в Минске.

В комнате, где поселился Ковалюк, о коммуне думать не приходится: живут в ней шестеро, но все с разных курсов и факультетов — общих интересов мало.

Из жильцов комнаты самый приметный — пятикурсник Федя Бакунович — веселый, да и с лица симпатичный. Чем-то неуловимым, может, своим длинным носом, круглыми выпуклыми глазками, живостью, непосредственностью, он похож на скворца. Феде двадцать семь или двадцать восемь, еще до войны он окончил четыре курса физмата, с первого до последнего дня войны был в армии, дважды ранен, но в чинах особенно не продвинулся — демобилизовался ефрейтором.

Ковалюк, который пошел на войну только в конце сорок третьего, успел окончить месячные курсы «Выстрел», дослужиться до лейтенанта, иногда подтрунивает над ним:

— Ефрейтор Бакунович, нарушаете дисциплину: без доклада в двери ломитесь. С гулянки в два часа ночи являетесь...

Шутку Бакунович принимает:

— Исправлюсь, товарищ лейтенант. Пришел бы в час, да трамвай сломался.

Трамвай «ломается» почти что каждую ночь: Бакунович ухаживает за многими девчатами одновременно. Притом за самыми молоденькими, которые еще в школе учатся. Однако жениться пока не собирается. Парень он покладистый, добродушный. В чужие дела нос не сует. Вообще дух свободы витает в комнате. Ранним утром, часов в семь, студенты старших курсов — их, кроме Бакуновича, еще двое — Федя Прокопчик и биолог Петро Пташинский — торопливо собираются на лекции, после лекций сидят в библиотеке и в интернат возвращаются поздно вечером.

У Ковалюка и двух первокурсников, из которых один — математик, а другой — историк, занятия начинаются во второй половине дня, и в интернате они проводят значительно больше времени. Это, конечно, плохо: время пропадает понапрасну. Они залеживаются, а проснувшись, встав, долго копаются: пока побреются, умоются, наберут из титана кипятку, позавтракают.

Харчи, которые достаются Ковалюку по карточке, скудноваты. Он ежедневно получает пол килограмма хлеба и обед, состоящий из постного борща или супа и заправленной маргарином каши, которой дают две-три ложки. После такого обеда сразу же снова хочется есть.

Интернат находится недалеко от магазина, где можно отоварить хлебную карточку, да и от фабрики-кухни, где обедает весь студенческий Минск, он тоже недалеко. Но есть в этом и своя плохая сторона.

Перед завтраком Ковалюк идет за хлебом. Он выкупает его на два-три дня вперед, приносит в интернат полбулки, прикидывая на глазок, сколько получается на каждый день. Но с этим раскладом никак не хочет мириться молодой, двадцатилетий желудок. Съев на завтрак граммов триста хлеба, запив его слабо подслащенным чаем, Ковалюк через час ловит себя на неприятном ощущении, что снова страшно хочется есть. Если бы он сидел на занятиях, как старшекурсники, есть, может быть, хотелось бы не так. Завтрак у них не лучше, чем у него, — разве что Федя-физик тоненько намазывает смальцем ломтик хлеба, — но они стойко держатся до обеда. Ковалюк до обеда выдержать не может. Каждый раз он ставит перед собой задачу тренировать, закалять волю, не поддаваться слабости, но ничего из этого не получается. Мысль о том, что в тумбочке лежит полбуханки хлеба, от которой он в любой момент может отрезать кусочек, вспыхивает в сознании ежеминутно, чем бы он ни занимался. Ковалюк держится полчаса, час, и наконец борьба с самим собой заканчивается полным поражением: он встает из-за стола, откладывает конспект или книгу и отрезает кусочек граммов сто. Каким вкусным, ни с чем не сравнимым кажется ему этот хлеб!..

Первокурсники, которые, как и Ковалюк, разбредаются на лекции только в два часа дня, тоже частенько заглядывают в тумбочки.

Наиболее заметный из первокурсников — Николай Бухмач, широкоплечий, белокурый, с немного отечным лицом смоленский парень. Николай не очень-то любит ходить на занятия, часто их пропускает. Книгами, конспектами тоже излишне себя не утруждает. Можно заглянуть в их комнату в любое время и увидеть картину примерно одинаковую: Николай либо копается в своем деревянном сундучке, перекладывая какие-то вещи, либо играет на узенькой, похожей на детскую гармонике. Гармоника, однако, не детская, хотя имеет лишь половину ладов. Растягивая мехи похожей на сундучок гармоники, Николай ловко извлекает из нее мелодии всех известных песен. Иной раз играет что-нибудь жалостливое, перенявши, возможно, такую музыку от старцев-лирников, перед войной странствовавших от села к селу.

Не стихающие звуки гармоники, доносящиеся из их комнаты, делают свое дело. В комнату по разным поводам — попросить утюг, спички, соль — заскакивает худенькая, с острыми плечиками студентка Зина Перепелкина, которая, как и гармонист, учится на первом курсе физико-математического факультета.

Второй первокурсник, Мишка Зильберштейн, — историк. Он некоторым образом даже знаком Ковалюку — вернее, не он, а его отец, который в областном городе, где выходит газета Ковалюка, работает корреспондентом республиканской газеты. О творческих возможностях Моисея Зильберштейна, отца студента, Ковалюк весьма невысокого мнения: пишет тот посредственные заметки, корреспонденции, хвастаясь ими перед первым встречным.

Сын — полная противоположность отцу. Высокий, стройный, с тонким лицом и синими задумчивыми глазами, Мишка — очень хороший товарищ. Он только начинает учиться в университете, но уже удивляет самостоятельностью мышления.

Заметная в комнате личность — биолог Петро Пташинский, тем более что он старшекурсник. Петро высок и строен, но внешний облик его немного портит чернявое, с мелкими чертами лицо. В комнате он выше всех военным чином — старший лейтенант. Офицером стал благодаря тому, что окончил до войны ветеринарный техникум и начал армейскую службу ветфельдшером. Достиг ответственной должности: в конце войны был начальником конского лазарета.

Тогда-то с Пташинским и произошла удивительная, о чем он охотно рассказывает, история. По словам Петра, в него влюбилась графиня. Случилось все так. Конский лазарет обычно занимал удаленные от шоссейных и железных дорог усадьбы, куда, как правило, не заглядывали другие воинские службы. Весной сорок пятого года, когда окончились бои за Будапешт, лазарет разместился в родовом имении венгерского графа. Граф, бывший не то майором, не то полковником, бежал с немцами, а жена осталась стеречь добро. Вечером, когда в просторных каменных хлевах графского имения обосновался лазарет, она пригласила начальника лазарета на чашку кофе. Увидав, что хозяйка имения женщина необыкновенной красоты, Пташинский решил лицом в грязь не ударить.

От приглашения он отказался, обещав графине нанести визит в ближайшее время. За сутки армейские портные сшили ему новый мундир, сапожники смастерили отличные хромовые сапоги с каким-то необычайным скрипом, нашлись и серебряные шпоры. Перед графиней старший лейтенант Пташинский предстал во всем блеске начищенных специальной тряпочкой медалей и своей молодости. Она была им очарована и оказалась в объятиях пригожего молодого парня в первую же их встречу.

Две недели нежился Петро в пуховиках графской спальни. И не заметил, как от имения по ночам отъезжали тяжело груженные разным добром фуры. На пятнадцатый день в Австрию, в американскую зону, удрала и сама графиня...

Федя Бакуновнч подкалывает:

— Тыловой пижон без классового чутья. Губошлеп. Графине сколько было? Самое малое годов тридцать. Со старой бабой связался, да еще и народное добро просвистел...

Ковалюк, учитывая связи Пташинского с родовитыми особами, переиначил его имя на немецкий лад — Петер Фогель. Возможно, стареющая графиня, навострившая лыжи в Австрию, под таким именем вспоминает своего любовника. Не будет же она в мечтах называть его Петром.

Занятия у студентов проходят в школе, что у Юбилейного базара. Осенний день короток: после первой лекции начинает темнеть. Вторая лекция идет уже при блеклом электрическом освещении. Но лампочки чуть ли не ежедневно перегорают, и студенты неимоверно этому рады. Не дожидаясь, пока монтер поставит новые пробки, они сломя голову мчатся из классов.

Вообще однокурсники не нравятся Ковалюку: в большинстве они желторотые юнцы, только-только окончили десятилетку, войны не нюхали — были в эвакуации. На других факультетах вчерашние солдаты, партизаны, а тут маменькины сынки, дочки — зелено-молодо. Ковалюку кажется, что вчерашние школьники, поступившие на журналистику, о газетной работе имеют представление самое смутное: им кажется — будут участвовать в пресс-конференциях, брать интервью у знаменитостей, а того не ведают, что удел корреспондента даже областной газеты, не говоря уже о районной, — обыденная и внешне не очень привлекательная работа: писать о бригадирах, доярках, свинарках.

Гордость второго курса факультета журналистики Миша Глушков — чернявый, худенький, неброский с виду паренек, которому едва-едва исполнилось восемнадцать. Миша — ходячая энциклопедия: он все знает — исторические даты, артистов кино, имена прославленных футболистов. И в то же время он какой-то безразличный, равнодушный к жизни. Ковалюк читал статью Миши в стенной газете. Нет, таким суконным, бесцветным языком не может писать настоящий журналист.

Николай Барычевский, студент-физик, — с ним Ковалюк познакомился, когда поступал в университет, — теперь тоже обитает на Немиге, в первом интернате. Повстречав Ковалюка, удивился:

— Ты на стационаре? Неужто, работая в редакции, нельзя учиться заочно?

Барычевский — парень гостеприимный. Зазвал Ковалюка к себе. Ковалюк собрался в гости через несколько дней.

Вечер, первые заморозки в канун ноябрьских праздников. Гулко раздаются шаги по булыжной мостовой опустевшей вечерней Немиги. Из каждого окна приземистых, с метровой толщиной стен домиков льется свет; чернеют проходы в узкие дворики.

Интернат опустел. Большинство студентов разъехались по домам: дохнуло зимой, и нелишне подумать о теплой одежке, да и харчей прихватить.

Подходя к интернату, где живет Барычевский, Ковалюк видит необычную картину. Тускло светят фонари, и в их неуверенном свете ему показалось, кто-то дерется. На мостовой что-то гремит, мельтешат какие-то фигуры. Он, однако, ошибся: это была не драка. Три одетых в солдатские шинели инвалида, стуча костылями, выбрасывая, как при маршировке, ноги, катят бочку. Один без ноги, другой виснет на костылях, третий вплотную к бочке не приближается, идет сзади, наблюдает, но нет сомнения, что и он из этой компании. В этом третьем Ковалюк узнает Барычевского.

Не успели инвалиды докатить бочку до входа во двор, как оттуда высыпала гурьба студентов. Бочка покатилась веселее, нырнула в интернатский дворик, в один момент оказавшись около узкой наружной лестницы, что ведет на второй этаж интерната. Наверх ее поднимают, переворачивая со ступеньки на ступеньку. Усердно сопят от натуги человек десять.

Барычевский увидел Ковалюка.

—Хорошо, что пришел, будем пиво пить. Праздник отметим.

Бочку добыли законным путем: обобществили выдаваемые инвалидам дополнительные карточки, заменив продукты на пиво, и по случаю праздника отоварились.

С пустыми руками присоединяться к такой выпивке нечестно, и Ковалюк бежит к себе: в тумбочке у него лежит длинная, как сабля, сухая рыбина — купил на базаре.

Заскочив в комнату, щелкает выключателем. С постели вскакивают Николай Бухмач и беленькая математичка. Лица у обоих раскраснелись. Гармоника сиротливо лежит на табуретке.

Через четверть часа Ковалюк с завернутой в газету рыбиной возвращается к Барычевскому. Пиршество только разгорается. В небольшой комнатушке сошлось человек двадцать. Стоят, сидят на постелях, тумбочках, на подоконнике. Шумит, гогочет интернат. Табачный дым висит плотным синим пологом. Чтобы было чем дышать, двери в коридор открыты. Крышка из бочки выбита, пиво студенты черпают, чем могут: стаканами, кружками, банками, даже котелками. Один, рыжий, с длинными волосами, тянет пиво с блюдца, дуя на него, как на чай.

Рыбину, которую положил на стол Ковалюк, тут же стали кромсать, рвать, делить на всех.

Один из инвалидов, кативших бочку, потеснился на койке, чтобы дать место Ковалюку. У инвалида клинообразное лицо, русые волосы, взгляд серых, словно налитых свинцом глаз тяжелый, неприветливый.

— В партизанах был? — спросил у Ковалюка.

— Был.

— На фронте?

— Был.

Будем знакомы. — Сосед сунул Ковалюку шершавую ладонь. — Иван Павловский. Физик.

Павловский махнул рукой — и открылось еще одно чудо. Рядом с бочкой стоит завернутая в простыню большая, литров на двадцать, бутыль с мутной беловатой жидкостью. Рыжий, давно не стриженный студент с такими же рыжими веснушками на круглом лице, наклонив бутыль, наполнил котелок самогоном, из котелка налил в алюминиевую кружку, поднес Ковалюку.

— Пей! — приказал Павловский. — Если был на войне, должен выпить.

Затаив дыхание, Ковалюк выпил кружку даже с удовольствием. Давно не пил и по такой, как тут, компании соскучился. Как только он поставил кружку на стол, чьи-то руки протянули ему кусочек его же рыбины.

Через несколько минут по телу стала расходиться приятная теплота.

Приблизив лицо к Ковалюку, дыша на него перегаром, Павловский спросил:

— Гадов расстреливал?

Лицо физика застыло, белесо-синие глаза смотрят колюче, пронзительно.

— Каких гадов? — Ковалюк смутился.

— Ну полицаев, власовцев...

— В бою с ними встречался...

— Я не про бой спрашиваю. Сам расстреливал?

— Нет.

— Тогда ты войны не видел. — Павловский отвернулся от Ковалюка, утратив к нему всякий интерес.

Больше ни с кем за весь вечер Павловский не заговаривал. Сидел насупившись, как сыч.

Откуда-то появились три или четыре девчины, им самогона не поднесли, угостили пивом. Потом начались танцы.

Чудно: гармонистом оказался хмурый сыч Павловский. Ожил во время танцев. Склонив голову с редкими русыми волосами на мехи гармони, красиво наигрывает вальсы, танго, фокстроты. На танцующих, толкущихся в тесном закутке, не смотрит...

Только под утро возвращается Ковалюк в свой интернат. Гулко разносятся шаги по булыжнику безлюдной Немиги. Холодный ветер разогнал облака, на небе вспыхивают и гаснут звезды. Под мостовой, под улицей, течет загнанная в цементную трубу Немига. Древний поэт, вспоминавший Немигу, рассказывал о войне на ее берегах. Сколько с того времени было других войн, сколько разрушался, горел в пожарах и вставал из пепла Менеск — Минск?..

На фронте Ковалюк думал, что война, в которой он участвовал, — последняя. С тех . пор прошел только год, а газеты пишут о новой войне — атомной. Человек создал могучую технику, а сам, выходит, перед ней как беспомощная песчинка?.. Темные силы в мире еще не перевелись.

 

VI

До зимней сессии нужно сдать экзамен по психологии — однокурсники давно сдали. Учебник по психологии объемистый — страниц на пятьсот, и больше месяца Ковалюк осваивает его, используя промежутки времени между завтраком, обедом в столовой и занятиями.

Чтение учебника продолжается и тогда, когда поздним вечером собирается наконец население комнаты. Урчит, ноет в животе, хочется есть. Но еды нет. Кусок, оставшийся от вчерашней, купленной по коммерческой цене буханки, съеден Ковалюком сразу после занятий. Две кружки подслащенного кипятка голод не утоляют.

Чтобы заглушить голод, Ковалюк часто курит. Чувство голода на время исчезает, но затем вспыхивает с новой силой.

В учебнике, выпущенном московским издательством, раздел о темпераменте написала преподаватель Берест. Она работает в университете, некрасивая, мужеподобная женщина с тонкими поджатыми губами. На этот раздел Ковалюк налегает особенно, предполагая, что преподавательница может как раз о темпераменте и спросить.

По темпераменту люди делятся на четыре категории: сангвиники, холерики, меланхолики и флегматики. К какой же категории относится он, Ковалюк? Скорей всего, к холерикам. Хотя есть в нем, если подумать, что-то и от сангвиника и даже от меланхолика.

Психология — наука, выявляющая, по сути, все то, что обычно называют душой: ощущения, восприятия, чувства, способность мыслить, понимать свое место в огромном мире. Но сто раз вспомнишь слова Карла Маркса о том, что, для того чтобы заниматься наукой, искусством, прежде всего необходимо есть, пить, одеваться. В справедливости этих слов Ковалюк убедился на собственном опыте. Самая интересная наука не идет в голову, когда хочется есть.

— Хлеба и войны! — лежа на узкой железной кровати, выкрикивает Ковалюк.

Эти нелепые слова он выкрикивает уже несколько вечеров. Смысл их в том, что в суровые дни войны он, Ковалюк, был сыт, накормлен, а теперь, когда наступил мир, лязгает от голода зубами. Впрочем, и шуткой нужно с голодом бороться — не одним куреньем.

Математичка Зина Перепелкина каждый вечер приходит к Николаю Бухмачу. Он обычно лежит на постели, читает книгу. Зина примащивается с краешку, вслушивается в разговоры, незаметно поглаживает Николая по светлым, как солома, волосам.

Комната полуподвальная. Окна занавешены, но все равно видны ноги прохожих. Забывшись, Ковалюк иной раз по нескольку минут кряду следит за этими мелькающими в окне ногами. Хорошие сапоги, опрятные женские туфельки — редкость... Чаще всего люди обуты в бахилы, самодельные бурки, чуни и даже в лапти. Вот какой народ ходит по Немиге. Да и не по одной только Немиге.

Наступил наконец день сдачи экзамена по психологии. Учебник Ковалюк выучил, но страх в душе сидит. После случая с Марией Андриановной, которая прочила его сразу на второй курс, а на экзамене чуть не завалила, Ковалюк вообще побаивается немолодых одиноких преподавательниц. Берест тоже одинокая. Взор суровый, причесывается как попало, пепельно-серые космы свисают на лоб, на уши. Плохо женщинам в эпохи революций и мировых войн: мужчин убивают, а они на всю жизнь остаются вдовами.

Опасения Ковалюка оказались напрасными. Взяв направление деканата, Берест завела его в библиотеку, усадила в тихом уголке за столик среди огромных, до потолка заставленных книгами стеллажей.

— Расскажите о темпераменте. Можете подумать. — Она взглянула на часы. — Тридцати минут хватит?

Сама села за тот же столик, углубилась в какую-то книгу. Ковалюк сразу воспрянул духом: он ждал этого вопроса от преподавательницы, но не подумал, что она одним им и ограничится.

Для приличия несколько минут выждав, Ковалюк попросил разрешения отвечать. Преподавательница насторожилась, но, по мере того как Ковалюк, глядя в темный проем между стеллажами, говорил, ее суровое лицо становилось добрее.

Чтобы избавиться от впечатления, что студент просто вызубрил написанный ею раздел, Берест стала задавать ему вопросы по всему курсу, и он, окрыленный первым успехом, отвечал толково и немногословно. Полтора месяца, проведенные один на один с учебником, не пропали даром.

Берест, не интересуясь предыдущими оценками, поставила Ковалюку пятерку сначала в направлении, а потом уже в зачетную книжку. Пятерка, полученная Ковалюком у Берест, сразу придала ему вес в глазах жильцов комнаты. Про суровую, неприступную Берест по университету ходят легенды: экзамен по своему предмету принимает с третьего, в лучшем случае со второго захода, выше тройки мало кому ставит. А Ковалюк пятерку с первой встречи отхватил. Даже недоверчивый Федя Прокопчик, который, сдается, вообще невысоко ставит бывшего заочника, поселившегося в их комнате, смотрит на него ласковей.

Начинается полоса отчетно-выборных собраний. Большой, мест на триста, зал едва вмещает студентов, явившихся на общеуниверситетское комсомольское собрание. Некоторые сидят на подоконниках, а то и в проходах стоят. Ораторы говорят по бумажке, бросают в зал высокие, торжественные слова — со своими однокурсниками в обычной обстановке они совсем по-другому разговаривают.

Алексея Рябца — он, как и Ковалюк, первый курс окончил заочно и перевелся на стационар, только не на журналистику, а на отделение языка и литературы, — собрание должно утвердить в качестве члена редколлегии общеуниверситетской стенгазеты.

Кто-то потребовал:

— Пусть биографию расскажет!..

Зал настороженно примолк. Ковалюк знает Рябца: рядом сидели в аудитории, вместе сдавали экзамены. Учится хорошо, бойкий, подвижный и вообще на виду. Мать Алексея преподает в университете французский язык.

Рябец меж тем рассказывает о себе: родом из Минска, до войны окончил восемь классов, во время оккупации — это он спокойно подчеркивает, — чтобы не угодить на фашистскую каторгу в Германию, иметь кусок хлеба, какое-то время работал на товарной станции грузчиком. После освобождения Минска пошел на фронт. Воевал, видать, неплохо: на лацкане пиджака блестит боевой орден.

Зал молчит. Вскакивает ведущий собрание историк-пятикурсник, торопливо заявляет, что выбранный комитет комсомола изучит вопрос относительно выдвижения Рябца в редколлегию стенгазеты.

Еще более бурно проходит профсоюзное собрание.

Федя Прокопчик относится к числу профсоюзных активистов. Для самого Феди это значит немало: имеет карточку СП-2 — такие карточки дополнительно дают больным студентам, получает ордера на рубашку, ботинки. Студенты относятся к нему с почтением, забегают в комнату, где он живет, с разными просьбами.

В последнее время чаще всего наведывается к Феде журналист-третьекурсник Зыс, цыгановатый, с вечно всклокоченной головой, с длинным туловищем и короткими ногами. Неизвестно, выйдет ли из Зыса журналист, но певческие данные его несомненны. Он выступает в самодеятельности и, несмотря на невзрачную внешность, завоевывает расположение некоторых девчат. Послушать и правда есть что: когда после подъема, ранним утром, Зыс идет по коридору умываться, он своим переливчатым тенором выдает такие трели, что все в интернате мгновенно затихает.

Так вот Зыс в последнее время проявляет желание заняться профсоюзными делами. Вечером он выводит Федю Прокопчика в коридор, и там они подолгу шушукаются.

Федя Бакунович язвит:

— Артист рвется в лидеры. Лишнюю продуктовую карточку хочет отхватить.

Собрание начинается в субботу, во второй половине дня. После нудноватого доклада, во многом повторяющего то, о чем говорилось на комсомольском собрании, приходит черед самого интересного; выдвигают кандидатов в студком. Курс старается перед курсом. Иметь своего человека в студкоме — это немало. Дебаты затягиваются до поздней ночи, наиболее активные ораторы уже осипли, но голоса разделились, и голосование не дало результатов. Выборы переносятся на воскресный день. Еще полдня кричат ораторы, и не зря — студком наконец выбран.

Зыс в его состав не вошел. Но он не опускает крыльев: выискал отступление от инструкции при проведении голосования, написал протест в республиканский комитет профсоюзов и три дня бегал по интернату, собирая подписи студентов под этим письмом.

Собрание отменили, назначили новое. На нем Зыс добился своего — вошел в состав студкома. Целый месяц, пока шла катавасия с собраниями, выборами, Зысовых песен не было слышно. Теперь он снова запел, и в его голосе зазвучали новые, победные нотки...

Зима долго была бесснежной.

Приходя с занятий, Ковалюк часто застает в комнатке беленькую, с тонкими чертами лица биологичку Асю. Он не помнит, когда Ася заглянула к ним впервые. Да и неудивительно: девчата живут рядом — через две комнаты. Забегают к хлопцам попросить спичек, сковородку, стаканы.

Совсем незаметно Ася, как и математичка Зина, которая с осени дружит с Николаем Бухмачом, стала в комнате своей, Ковалюк выкрикивает при ней нелепый лозунг «Хлеба и войны!», читает, лежа в постели, говорит о чем хочет. Он не знает, да и не интересуется, ради кого приходит Ася. Может, ради Феди Бакуновнча, а может, из-за Петра Пташинского.

Чем-то Ася все же привлекает Ковалюка: стоит ей появиться в комнате, как он словно из мешка начинает сыпать шутками, рассказывать веселые истории, анекдоты, стараясь всех рассмешить. Часть острых словечек предназначается ей.

У Аси совсем белые пушистые волосы, худощавое лицо с красивым, правильной формы носом, маленькие, едва заметные груди. Час-другой молчаливо сидит она на табуретке или на краешке чьей-нибудь постели, слушает разговоры, усмехаясь после каждой меткой шутки.

Однажды случилось необычное. Ковалюк вернулся в интернат после первой лекции, взял у дежурной ключ, открыл комнату. Сразу же вслед за ним вошла в комнату Ася. Они были только вдвоем.

— Никого нет, — почему-то сказал Ковалюк.

— Мне никто и не нужен, — потупившись, ответила Ася.

Она опустилась на табуретку и покраснела. У Ковалюка отнялся язык.

Помня историю с Мариной Севернёвой, он ни к кому из девчат особенно не навязывался. Считая себя неудачником, замкнулся, сознательно откладывая любовные дела на то время, когда окончит учебу и как-то определит свое место в жизни.

То, что Ковалюк чувствовал теперь, было для него полной неожиданностью. Мысли путались, в голове был хаос, и он не нашел ничего лучшего, как предложить Асе пройтись.

Она охотно согласилась, побежала в свою комнату, находившуюся в конце темноватого коридора, и пробыла там довольно долго. Ковалюк раз десять прошел из конца в конец сумрачного интернатского двора, когда наконец в проеме дверей показалась тоненькая Асина фигурка в рыжеватом пальтишке.

В тот вечер часа три блуждали они по улицам разрушенного города, забираясь аж на окраины. Замерзшая земля незамощенных улиц, темные вершины деревьев, возвышавшихся над домиками предместья, башни костелов над руинами, тихий Асин голос, ее холодноватая рука, которой как бы ненароком отважился коснуться Ковалюк, — все-все имело свое, особое значение.

Они в основном молчали во время своей долгой бестолковой прогулки. Ковалюк несколько раз пробовал завязать разговор, о чем-то спрашивал. Ася, как на допросе, отвечала двумя-тремя словами, и разговор пропадал, как пропадает в песках безымянная пустынная речушка.

Полночи Ковалюк не спал. В свои двадцать два года он мало знался с девчатами, в глубине души даже побаивался их. Его молодость совпала с войной, да и не в одной войне дело: девчатам нравятся шустрые, залихватские кавалеры, с хорошо подвешенным языком. Ковалюк умеет шутить, балагурить, бросаться острыми словечками и в то же время чересчур серьезно смотрит на жизнь. Легкий, ничего не значащий разговор вести не умеет. Ася, видать, потому обратила на него внимание, что он все время что-то тараторил, она приняла его не за того, кто он есть на самом деле.

Успокоенный этой мыслью, Ковалюк засыпает...

Он ошибся: Ася забежала к нему с утра. Вечером опять заняла свое обычное место, присев на постель второго Феди, — его опять выбрали в профком, и он, решая неотложные студенческие дела, возвращался в интернат позже всех. Что-то новое было в ее облике, — Ковалюк не сразу понял, что именно. Только когда Ася ушла, вспомнил — на ней было новое, в синих цветочках платье, а волосы стали еще пушистее — сделала завивку.

Начинается зимняя сессия. До Нового года нужно сдать зачеты и к экзаменам немного подготовиться. Ася приходит с книжкой. Ковалюк уже не может вести себя так, как раньше, — шутить, выкидывать фортели. Что-то связывает ему язык. Лежать в присутствии Аси тоже не может. Они чувствуют себя заговорщиками, обмениваются взглядами. Ковалюк с каждым днем все больше думает о ней.

Еще чаще, чем Ася, в комнату Ковалюка забегает Зина. Иной раз они сидят там обе. Зина не скрывает своего расположения к Николаю Бухмачу. Ася не выдает себя ни единым жестом. Ни разу не присела на постель к Ковалюку и, когда хлопцы ложатся в постель, с тем чтобы часок перед сном почитать, сразу уходит.

Зина остается сидеть и тогда, когда Бухмач забирается в постель, — наклонившись, что-то шепчет ему на ухо.

Даже когда свет выключают, она и тогда продолжает оставаться рядом с Николаем.

Ковалюк большие надежды возлагает на новогодний вечер. Студком уже вовсю к этому вечеру готовится. В просторном читальном зале предполагается даже устроить бал-маскарад.

Но сладкие надежды были развеяны в один миг.

— Еду в Слуцк, — уведомила Ася. — Дела.

Какие такие неотложные дела гонят ее перед Новым годом из Минска, растолковывать не стала.

Ковалюк помрачнел. Все вечера, оставшиеся до Нового года, проводил у друзей в лесотехническом институте. Ася, однако, подкараулила его.

— Давай сходим в ресторан, — предложила, столкнувшись с Ковалюком в коридоре. — Деньги у меня есть...

— Не нужно мне твоих денег! — выдохнул он, охваченный рыцарскими чувствами.

Через мгновение похолодел: у него есть всего сто рублей. Как с такими капиталами идти в ресторан, когда кружка пива стоит пятнадцать?

Ресторан размещается в обшарпанном желтом доме на краю площади Свободы. Днем тут обычная столовая для студентов, имеющих дополнительные карточки. В вечернее время столики поверх'клеенок застилаются белыми скатертями и за ними занимают места другие, с большим достатком посетители.

К счастью, в этот вечер в ресторане дают только пиво. Ковалюк заказывает четыре кружки и по бутерброду себе и Асе, со страхом поглядывая на меню: хватит ли денег, чтобы рассчитаться. Среди табачного дыма, веселых выкриков, разговора они проводят часа три. Ася, оказывается, родом из Минска, но в оккупацию в Белоруссии не жила, провела эти страшные годы в пыльном степном городишке в Казахстане. Там ее отец был начальником военного училища. Как только немцев прогнали, семья Аси вернулась в Минск, получила квартиру. Мать и теперь живет в той квартире, но с другим человеком, вот почему Ася добилась места в интернате. Отец, наверно, где-то служит, и не к нему ли собирается Ася на Новый год?

Когда они выходят из ресторана, еще не поздно — часов десять. На темном декабрьском небе поблескивают редкие звезды.

У интерната на Немиге по сравнению с другими интернатами одно преимущество: кино — главная студенческая утеха — под боком. Из трех кинотеатров, работающих в разрушенном городе, до двух, «Родины» и «Беларуси», рукой подать. Темной, неосвещенной улицей Островского идут они к кинотеатру «Беларусь» и попадают на последний сеанс.

Фильм неинтересный, в пустом зале невероятно холодно. Посидев с полчаса, они выскакивают на улицу. Ковалюка бьет дрожь: замерз как цуцик. Тем временем Ася и по городу прогуляться пожелала.

По дороге вбежала под темную арку во двор:

— Забегу к подружке. На минуточку.

Вернулась повеселевшая.

— Спит подружка. Или, может, гулять пошла. Не достучишься.

На расчищенной от развалин площади перед Домом правительства — разукрашенная разноцветными лампочками большая елка. И даже расписанные теремки вокруг нее возникли. С трудом переставляя ноги, Ковалюк еще час или больше ходит с Асей по городу.

В новогодний вечер Ковалюк отправился в лесотехнический институт, к Ивану Скворчевскому и Николаю Банэдыку. Разрушенный город отмечает приближение второго мирного года: шумные более, чем обычно, улицы, больше огней, через освещенные окна в некоторых квартирах видны наряженные елки.

В интернате, где живут его друзья, — он рядом с учебными корпусами института — Ковалюка ждет сюрприз: друзей нет, разъехались по домам. Мотаться ему теперь как неприкаянному. Обида жжет Ковалюка: могли бы землячки и его позвать. Идти никуда не хочется, даже на университетский бал-маскарад. Что его там ждет?

Сыплет мелкий снежок. Ковалюк не спеша, в одиночестве бредет по улице, чтобы убить время и как можно позже прийти в интернат. Много освещенных окон, но ни за одним из них Ковалюка не ждут. Может, впервые он для себя самого сделал открытие: мирное и военное время не схожи и по-разному действуют на человека.

В войну, в оккупацию, Ковалюк о себе не думал, остро, с мучительной болью воспринимал поражения, отступление, окружения, сдачу врагу городов. Тогда казалось: не нужно ничего, только бы разгромили врага, освободили родную землю. Какой далекой, даже немыслимой казалась победа в тяжком сорок первом, сорок втором году...

Когда он был в партизанах, а потом на фронте, тревога поутихла, развеялась, уступив место жадному ожиданию мирных дней. Мирные будни казались тогда озаренными таким счастьем.-

Теперь Ковалюку иногда кажется, что если и был он счастлив, так только в войну. Тогда он знал, чего хочет, дня не мог прожить, не навестив Ивана Скворчевского, да и других друзей-товарищей, с которыми крепко был связан опасными подпольными, партизанскими делами. В то время он сам словно растворился в том огромном, всеобщем, чем жила страна, и от этого ощущал себя сильным и цельным.

Теперь он думает преимущественно о себе, — это расслабляет. Понятно, он и сегодня хочет, чтобы поднялись разрушенные колхозы, чтоб отстроился Минск. Но разве сравнишь то, что он ощущает сегодня, с той острой болью, которая не покидала его многие месяцы войны. Времена меняются, вместе с ними меняется человек. Ковалюк теперь ежеминутно думает об Асе, которая за какой-нибудь месяц приобрела над ним такую большую власть. Может, потому он так стремительно кинулся навстречу новому чувству, что в глубине души считал себя обойденным в любви, оскорбленным... Что ж, и самому себе и другим Ковалюк еще покажет, что он не последний в этом мире человек.

Марина Севернёва нехорошо с ним поступила. По слухам, ничего у нее с майором не вышло. Но Ковалюк к ней все равно не вернется. Она его никогда не понимала и не сумеет понять.

Ковалюк ошибался, рассчитывая по возвращении в интернат выспаться. В такие ночи, как новогодняя, студенческий интернат не спит. Не один Ковалюк не пошел на бал-маскарад, нашлись и такие, что, побывав там, успели вернуться.

Подходя к интернату, он слышит зычные голоса, что несутся из комнаты «аристократов», там собрались преимущественно старшекурсники-выпускники.

Эта комната, пожалуй, действительно самая удобная в длинном, как сарай, одноэтажном интернате: находится на восточной, солнечной стороне, отделена коридором от шумной улицы.

Взяв у дежурной ключ, Ковалюк хотел незаметно прошмыгнуть в свою комнату и запереться изнутри, но у самых дверей его остановил журналист-третьекурсник Володя Горев.

— Не нужно прятаться, — сказал он с укором. — Пойми: только год без войны прожили. Приноси, если что есть. А нет — все равно приходи...

Володя Горев — приметный в университете человек. Среди журналистов даже знаменитый. Его мужественное темное лицо, курчавые завитки жестких, черных как смоль волос, черные глаза, всегда немного раздутые крылья орлиного носа делают Володю похожий на цыгана. Он и есть наполовину цыган. Вместе с выражением мужественности на красивом лице Горева проглядывает печаль. Ковалюк знает: Горев до войны учился в КИЖе, печатался в газетах. Он и теперь печатается — недавно в одном из журналов даже появился его рассказ «Дикий».

В нем повествуется, как угнанный в Германию юноша живет в одной конуре с собакой и по ночам со своим четвероногим товарищем разговаривает.

Прочитав рассказ, Ковалюк описанные в нем события связал с личностью самого автора. Горев и вправду — то ли как военнопленный, то ли как насильно мобилизованный — был в Германии. Наголодался там, настрадался.

Прихватив закуску, Ковалюк отправился в комнату к «аристократам». Оказались и в этой компании знакомые, даже двое однокурсников сидят: Алла Трояновская и Сергей Задорожный. Журналистов за столом большинство. На Аллу Ковалюк боится смотреть: она кажется ему ослепительно красивой. Распущенные волосы, смуглое, словно выточенное лицо, на котором выделяются густо накрашенные пухлые губы и черные, похожие на ласточкино крыло, брови, серые глаза, излучающие какой-то особенно притягательный свет, весь облик, фигура, манера говорить, смеяться делают Аллу предметом увлечения многих студентов. Кавалеров у Трояновской хоть отбавляй.

Один из наименее удачливых, но наиболее преданных, самоотверженных поклонников — Сергей Задорожный. Как у журналиста перспектив у Сергея вроде бы нет: пишет плохо, можно сказать — не умеет писать. Родом Сергей из бедной деревни — хлеба из дому не привозит. Однажды Ковалюк видел, как он, приехав от матери. вытащил из мешка большой закопченный чугун с гречневой кашей. Неделю ел эту кашу, вытягивая прикрытый фанеркой чугун из-под кровати.

Несмотря на чугуны с кашей, Сергей увивается вокруг Аллы, служит ей как молчаливый, покорный паж. И от журналистики не собирается отказываться. Упрямый, напористый парень. Да только что толку от его упорства? Алла согласилась встречать Новый год с Сергеем, поссорившись, наверно, с каким-нибудь более близким своим воздыхателем.

Застолье не очень удачное. Компания на живую нитку, и хорошего тамады нет. Тамады, способного сыпать шутками, сеющего веселье, умеющего объединить любую, даже случайную компанию.

Часа через два, когда в голове зашумело, Ковалюк и Горев выбрались на улицу. По-прежнему падает снег, прикрывая черноту улиц, развалин. Вокруг вроде повеселело. То там, то тут слышны голоса. Разрушенный город живет, человеческое жилье возникает в самом неожиданном месте. Бойкая полоска света вдруг выбьется из-под ног: значит, подвал спаленного дома заселен, светлое оконце блеснет иногда на самом верху темной, мертвой стены, — значит, и там, словно горные орлы, живут люди, непонятно только, как они туда забираются.

Холодно, но у Горева шарфа нет, грудь расхристана. Ковалюк, помедлив, говорит:

— Я читал твой рассказ. Ты в плену был?

— Нет, — ответил тот поспешно, словно поперхнувшись. — Меня в Германию вывезли отсюда, из Минска...

Несколько минут идут молча. Зазвенел трамвай. Его единственный вагон ярко освещен. В полосках света, падающих от фонарей, видно, как мерцают, косо падая на землю, снежинки.

— Фашизм — зверь, — говорит Горев. — Хуже зверя.

На всем протяжении Советской улицы одни закопченные коробки с темными проемами окон. Но и на этой целиком разрушенной улице людей все больше и больше. Час назад наступил новый; мирный год, и люди, выбираясь на улицу, может быть, хотят в нем отметиться. Горев вдруг загорается, начинает говорить нервно, возбужденно:

— Топчем великое, святое. Ты знаешь, что творилось в Минске при немцах? Десятки тысяч, слышишь — десятки тысяч, фашисты расстреляли, повесили, сожгли в Тростенце — деревня такая есть за городом. О них ни слова пока не написано. Словно предатели они. Почему так? Кому это выгодно?..

Нужно разобраться, — неуверенно возражает Ковалюк. — Были предатели, власовцы...

Те, кого повесили, сожгли в Тростенце, не предатели. Вообще нельзя забывать ни плохого, ни хорошего. Чтоб не повторился сорок первый год. Вот эта улица в декабре сорок первого вся была устлана трупами наших пленных. Тех, кто остался в живых, мы переправляли в лес, в партизанские отряды. За это нас, подпольщиков, вешали. В сквере, возле театра, на каждом дереве, каждом столбе висели наши. Я не вру — на каждом столбе, на каждом дереве. Сам видел: ходил, глотая слезы бессилия. — Горев ударил себя кулаком в грудь. — Там мои товарищи висели. Трижды проваливалось подполье. Меня взяли при третьем провале. В сентябре сорок второго.

Был малой сошкой: резал в типографии бумагу. Часть передавал на газеты, листовки. Ты, может, знаешь: в Минске, в сорок втором, «Звязда» выходила? Фашисты испытывали удовольствие от людских страданий. Пытали с радостью, наслаждением. Моего товарища — жил на Червеньском тракте — повесили на столбе напротив его собственного дома. Неделю труп не разрешали снимать. Чтобы мать видела...

В небо взвилась ракета, осветив бледным мерцающим светом начало Советской улицы. На самом углу стоит обгорелая коробка с темными проемами окон, несколько сгоревших домов меньшего размера, из них крайний, деревянный домишко, уцелел. В нем теперь магазин — продают папиросы, сигареты.

— Женщин на допросах раздевали. Допрашивали, разглядывая их тело. Из нашей группы за листовки арестовали двоих — мать и дочь. Обе красивые. Дочери — семнадцать, матери — не больше тридцати пяти. Их таскали на допросы каждую ночь. Насиловали, потом били...

Студенты дошли до Университетского городка. Осыпанные легким снежком, такие знакомые, родные, стоят в скверике тополя, акации. Из читального зала доносятся звуки духового оркестра. При входе в корпус веселая суета: разгоряченные парочки в одних костюмах и платьях выскакивают во двор освежиться.

 

VII

Ася приехала через неделю, как раз в день сдачи первого экзамена. Ковалюк душой изболелся в ожидании. Никогда не думал, что к девушке, которую едва знаешь, можно так сильно привязаться. С утра до одиннадцати вечера Ковалюк, готовясь к экзаменам, просиживал в читальном зале, ловил себя на том, что постоянно следит, не откроется ли дверь и не войдет ли Ася. Всю неделю, возвращаясь в интернат, Ковалюк тешил себя надеждой, что вот заходит он в свою комнату, а там — она.

Так однажды и произошло. Когда он вошел, Ася сидела на постели Мишки Зильберштейна. Бухмач и Зина дурачились, бегали по комнате, что-то отнимая друг у друга. Жевал, выбираясь на ночной променад, Федя Бакунович. Петро Пташинский задумчиво копался в кошельке, считал медяки.

При таком количестве свидетелей Ковалюк не мог начать разговор с Асей. Крутнувшись в комнате, не раздеваясь, выскочил в коридор. Ася поняла маневр: через несколько минут вышла вслед.

— Давай сходим в кино, — сказала вместо приветствия. — Сегодня сдала экзамен.

Назавтра его очередь сдавать, но он промолчал. Был рад, что она рядом, что он может видеть ее, слышать ее голос.

Выйдя во двор, ждал Асю минут двадцать. Успел заметить: всегда любит задерживаться.

— Что так долго не приезжала? — спросил он, как только Ася появилась.

— Потом скажу.

— Почему не теперь?

— Не хочу портить настроение. Ни тебе, ни себе.

— Тогда скажу я. Ездила к отцу. Он что — в Слуцке служит?

Она взглянула на него испуганно.

— Не к отцу, — проговорила тихим, как бы виноватым голосом. — К мужу. Хотя давно не живу с ним. Хочу развестись...

Он почувствовал — сердце летит в ледяную бездну.

— Дети есть? — спросил наконец тихо.

— Нет.

Идя рядом с Асей, думал о Марине Севернёвой. Он ей, видать, никогда особенно не нравился. То, что было в школе, — детство. По-своему была искренней Марина: первой встреч с ним не искала. Впрочем, неправда и то, что она погуливала с другими, а ему на фронт слала письма. Два или три письма прислала в ответ на его десять или пятнадцать. Гуляла и ни у кого разрешения не спрашивала...

Южный ветер принес оттепель. Капает с крыш, под ногами снежная каша, у левого ботинка отстает подошва, ноге в дырявом носке зябко.

На улице Ася такая же, как в интернате: может идти и молчать хоть до скончания света.

— Кто твой муж?

— Лейтенант. Из армии демобилизовали. За пьянство...

— Где живет?

— В Слуцке. Там у нас квартира.

— Не понимаю. В Минске — квартира, в Слуцке квартира.

— В Минске квартира матери. В Слуцке муж живет.

— У отца тоже есть квартира?

— Отец далеко...

Когда Ася задержалась в Слуцке на неделю, то, верно, была в чем-то заинтересована. Иначе не сидела бы так долго. Но какое ему, Ковалюку, до этого дело? Что его с Асей связывает?..

Места у них в третьем ряду, перед самым экраном. Сели, несколько минут отчужденно молчали, следя за происходившим на экране.

— Я видела эту картину, — вполголоса сказала Ася.

— Где?

— В Слуцке...

Снова она со своим Слуцком. Неужели не чувствует, что ему это неприятно?

— Что ты там целую неделю делала? — не выдерживает Ковалюк. — В Слуцке...

— Биохимию учила, ходила в кино...

— Не могла в Минске посмотреть?

— Разводить будет слуцкий суд. По месту жительства. Писала заявления...

Ковалюку становится жаль Асю. Он берет ее за руку. Рука маленькая, холодная, нежная.

— Почему сразу не сказала, что уже видела картину?

— Хотела, чтобы ты посмотрел.

— Идти на такую дрянь два раза?

— Я хожу на каждую картину.

— Любишь кино?

— Люблю, — ответила она. — Мне ничего другого не остается...

«Она — гордая и потому несчастная, — думает Ковалюк. — Живет в выдуманном мире. Ждет принца, который должен явиться, взять за руку, повести в удивительную, сказочную жизнь». Догадка мелькнула и сразу исчезла. Мало он еще знает Асю...

Когда возвращались в интернат, Ковалюк попытался обнять Асю. Она вывернулась, грубо его оттолкнув. Оскорбленный, он раздраженно выкрикнул:

— Зачем ходишь со мной?

Ничего не ответив, Ася ускорила шаг...

Ночью Ковалюк никак не может заснуть. Сразу, как только тихонько выскользнула за дверь Зина, зашлепал во сне губами удачливый кавалер Николай Бухмач. Пришел с гулянки и сразу уснул, посвистывая большим загнутым носом, Федя Бакунович. Похрапывают остальные обитателя комнаты, а Ковалюк все ворочается, и сон его не берет. Злость жжет его, в мыслях он всячески поносит Асю. Ясно — любит своего пьяницу. Наверно, даже самой себе не признаваясь. Поехать на Новый год, неделю торчать в Слуцке для того только, чтобы написать заявление в суд?.. Байки для детишек... Хватит с него.

В его размышлениях об Асе есть, однако, противоречие. И Ковалюк никак не может его преодолеть. Ася, если бы захотела, кавалеров нашла бы. Однако льнет к нему.

Мысль, что он нравится Асе, успокаивает, убаюкивает. Ковалюк наконец засыпает.

На следующий день вечером Ковалюк, получивший на экзамене пятерку, с нетерпением ждал Асю. Она не приходила. Тогда он сам вышел в коридор, какое-то время ходил, курил, рассчитывая, что перед сном Ася все-таки покажется. Она и вправду появилась с полотенцем на плече, прошла мимо Ковалюка, даже не глянув в его сторону.

Он дождался, пока она умылась.

— Ася, — окликнул тихо, — прости, если обидел. Я не хотел...

Она усмехнулась, окинула Ковалюка дружелюбным взглядом, козой проскочила в свою комнату.

И все пошло как раньше. Вечером Ася приходит в комнату, где живет Ковалюк, присаживается на чью-нибудь постель, сидит, вслушиваясь в разговор. Сама в нем не участвует. Может сидеть так час, второй, бросая дружеские взгляды на Ковалюка, незаметно для других улыбаясь ему.

Ковалюк и рано утром видит Асю: идет умываться в одно время с ней, украдкой любуется ее стройной, тоненькой фигуркой, холмиками грудей, едва заметно поднимающими ткань старого, линялого халатика, по-женски грациозными, неожиданно широкими, округлыми бедрами.

Теперь Ковалюк думает об Асе постоянно. Она словно взяла его в плен, приворожила. Еще раз сходили в кино. На этот раз он не пробует обнять Асю, боится, что она снова оттолкнет его.

Зимняя сессия окончилась. Денег у Ковалюка нет. Давно миновали дни, когда он мог позволить себе купить буханку «коммерческого» хлеба или селедку на Юбилейном базаре.

Нет денег, даже не на что купить билет; чтобы съездить в каникулы домой. Никогда еще не был Ковалюк в таком безвыходном положении.

Комната пуста: кто поехал домой, кто, пользуясь свободой от занятий, бродит по городу. Ключ от комнаты Ковалюк держит у себя — на случай, если вдруг забежит Ася. Тогда они запрутся — посидят, поговорят.

Ася тут как тут — легка на помине.

— Еду в Слуцк. Сходим еще разок в ресторан. В тот, в который первый раз ходили...

Ковалюк молчит — не в силах признаться, что в карманах ни копейки. Не отвечая, выбегает из комнаты. Мысль работает лихорадочно: деньги есть только у Горева — он работает в редакции. Застать бы в комнате...

Горев на месте — лежит в постели, читает. Приглашает сесть, настраивается на беседу. Но Ковалюку некогда.

— Одолжи две сотни, — просит он. — Отдам скоро.

На что при этом надеется, не знает сам.

Горев без колебаний раскрывает кошелек — шесть красных тридцатирублевых бумажек и две десятки.

— Отдашь, когда будут.

В ресторане не так многолюдно, как в прошлый раз. Может, потому, что в дверях швейцар, в самой силе еще дядька, время от времени покидает свой пост, чтобы заглянуть в зал.

Ковалюк, как галантный кавалер, — читал же в книгах, как обращаться с дамами, — подает меню Асе.

Она сама выбирать не хочет.

— Возьми что-нибудь. Посидим, музыку послушаем.

Музыка — два аккордеониста. Они сидят сбоку от буфета, перед ними даже ноты поставлены.

В конце концов, что будет, то будет. Двух сотенных хватит, чтобы поесть и немного выпить. Ковалюк заказывает тарелку бутербродов с колбаской и маленький — на триста граммов — графинчик водки.

Ася выглядит счастливой. Поглядывает на Ковалюка повлажневшими глазами. Ковалюк разговорчив, как никогда: рассказывает про фронт, про бои, в которых участвовал.

— Мой лейтенант на фронте не был, — вдруг сообщает Ася. — Воевал в училище. Под крылышком у моего папы...

Ковалюк кажется себе смелым, сильным, ловким. Танцевать, по сути, не умеет, но, выпив, отваживается.

Из ресторана вышли перед самым закрытием. В интернатском дворе он приблизил свое лицо к Асиному, коснулся щекой ее щеки, обнял за плечи.

— Идем ко мне...

Как и в первый раз, она вырвалась из объятий. Ни слова не сказав, вбежала в двери интерната.

Теперь он отнесся к этому спокойнее: знал — завтра она придет.

Ковалюк начинает чувствовать, что отношения с Асей приносят больше печали, нежели радости. Они не возвышают душу, а, наоборот, угнетают. Так же, пожалуй, было и с Мариной Севернёвой.

Да, на фронте мирное житье представало другим. Любовь тоже не такою виделась. Ковалюк когда-то думал, что он и любимая девушка построят свои отношения на полной взаимной искренности. Он бы мог все до последней мелочи про себя рассказать — Марине Севернёвой, Асе. Только ни та, ни другая не интересовались этим. О себе тоже не хотят рассказывать.

Марину Ковалюк знал мало. Учились в разных классах, познакомились на выпускном вечере и еще несколько вечеров побродили по песчаным улицам местечка, посидели на лавочке. В Марине он любил свою мечту, которая возникла не без воздействия книг, к тому моменту прочитанных. Но мечта — одно, жизнь — другое...

От двухсот рублей, одолженных у Горева, остались две скомканные трехрублевки. И еще сто рублей нужно отдать Феде Бакуновичу. Только из каких капиталов отдавать?..

Ковалюк твердо решил не тратиться больше на Асю. Пусть едет в свой Слуцк. Небось еще любит своего пьяницу. Разводом только припугнуть его хочет. Пусть любит... Есть женщины, которых тянет к своим мучителям. Не зря Ницше — фашисты объявили его своим пророком — писал, что в отношениях с женщиной самое главное — кнут...

Денег нет, и нужно действовать. Работу искать. Наутро, даже не поев, Ковалюк отправился в редакцию республиканского радиокомитета. Нет, студента, хоть и с опытом журналистской работы, брать на радио не хотят. Там восьмичасовой рабочий день...

Он ткнулся еще в пару мест. Но и там то же самое. Смысл отказов ясный: будешь ходить на занятия — не сможешь работать, как все, свободный график посещений их не устраивает. Такие работники им не нужны.

Пришлось занять тридцатку, еще тридцатку...

За каникулы Ковалюк совсем обезденежел, а потому обходился обедом, который давали в столовке, и хлебом по карточке. Залеживался в постели, временами что-то читал, но в основном спал. Даже бриться стал раз в два дня.

По его расчетам, друзья из лесотехнического могли уже вернуться, и в один из февральских вечеров он отправился к ним.

Иван Скворчевский и Николай Банэдык на месте. И нежданно-негаданно вместе с ними — Василь Маленда. Тот самый Василь, который из-за своей горячности когда-то едва не провалил подпольщиков. Ковалюк глазам своим не верил — откуда взялся Василь? Все думали, что он погиб. И даже поминали его чаркой. Почему не дал о себе знать, когда война кончилась?..

Василь такой же, как прежде: белые волосы, римский нос, мужественный профиль. Пожалуй, даже лучше, чем раньше, выглядел Василь: на нем комсоставская форма, начищенные хромовые сапоги.

— Где был? — после кратких неловких объятий спрашивает Ковалюк. — Почему не писал?

— В Донбассе. — Василь говорит резко, отрывисто. — Ударной работой в шахте очищал себя от недоверия некоторых лиц. Весь сорок шестой год шахтером работал.

Так вот, оказывается, в чем дело: летом сорок второго немцы увезли Василя в Германию. А теперь он тут. Сколько они не виделись?.. Четыре с половиной года. Чудные дела творятся на свете.

Иван, Николай и Василь только что приехали из местечка. Из-за Василя два дня занятий пропустили — не знали, что делать. Теперь задача ясная — устроить Маленду в лесотехнический институт. Нелегкая задача: первый семестр окончился, и за десятилетку Василь все уже давно перезабыл. Но Иван берется эту задачу решить, надеется на помощь профессора Копыткова, декана, у которого, как это известно, он пользуется авторитетом.

Маленда словно только вчера расстался е друзьями. Стройный, подтянутый, расхаживает по комнате, руками размахивает...

По случаю такой встречи друзья решили угоститься. Ковалюк быстро захмелел: сказались скупые студенческие харчи. Какими добрыми, милыми кажутся ему Иван, Николай и даже непоседливый Василь, овеянный чужим, далеким ветром. Он, Ковалюк, конечно, плохо поступает, редко навещая хлопцев. Ася словно оттеснила друзей. Но зачем ему Ася? Она скрытная, неискренняя, одна морока с ней. Нет, с Асей он развяжется. Каждый вечер будет приходить к друзьям...

Из Кёльна я подался в Саарбрюккен, — похваляется Василь. — Хотел перебраться во Францию. Там маки, партизаны. Имя, разумеется, сменил. Еще когда от бауэра утек...

Не нравится Ковалюку Василева похвальба. Словно бог знает какой подвиг совершил. А по сути, только навредил группе, связавшись с подозрительным типом, язык за зубами не умел держать.

— Скажи, — спрашивает Ковалюк, — зачем имя сменил?

— Могли меня разыскивать?..

— Считал — нас похватали, как цыплят, и тебя, великого деятеля, ищут?..

— Ганковский мог выдать.

— Ганковский выдал Диму и его сестру. В том, что немцы их расстреляли, есть и твоя вина.

— Почем я знаю, кто такой Ганковский? Вину признаю... Не вяжись больше ко мне — я проверенный. Год в Донбассе. Думаешь, денег у меня нет? В Донбассе платят что надо...

Василь тем и хорош, что не отпирается от своих ошибок. Потому друзья и не отрекаются от него, продолжают считать своим.

Снова Маленда взбирается на своего конька и рассказывает, как союзники бомбили Германию, как осторожно занимали они немецкие города, которые уже никто не оборонял, как пили, ели, развлекались.

Хороший вечер. Как бы запахло давней юношеской дружбой. На прощанье Ковалюк признался:

— Тяжко. Перейду на заочное. На журналистике можно и заочно учиться...

Нелегко ему было сделать такое признание. Верховодил в подпольной группе, был командиром отделения в партизанах, в армии до лейтенанта дослужился, а к мирному житью привыкнуть не может...

Иван Скворчевскнй его понял.

— Приходи каждый вечер. Мы покупаем у солдат талоны, вечеряем в военной столовой. Будешь ужинать с нами. Талон — рубль. Шинель и фуражку Василь одолжит...

Жизнь меняется к лучшему. Тот же разрушенный, засыпанный снегом город, но, теснее прибившись к друзьям, Ковалюк как бы отогревается, полней ощущает радость бытия. Что ни вечер, после занятий, а иной раз и сбежав с них, торопится он в интернат лесотехнического института, на улицу Свердлова. Февраль сыплет в лицо колючим снегом, дует холодными ветрами, завывает в развалинах.

Шинели из зеленого английского сукна у Ковалюка уже нет. Тепло было в ней. Сам виноват: оставил дома, взяв с собой модное, в клетку пальто с широченными плечами, — привез в качестве трофея из Германии. Пальто совсем не греет, продувает в нем насквозь, но жалеть о шинели поздно: мать распорола ее, понашила братьям и сестрам бурок.

Хлопоты навалились, не дают покоя: просят ремонта башмаки, а переобуться не во что. Нет шарфа, рукавиц, ни одной пары целых носков. Как ни крути — нужна работа. Где ж ее найти?..

Приходя в гости к друзьям, Ковалюк веселеет. Тут царит дух живого предпринимательства, самый активный в комнате — Маленда. Благодаря Ивану Скворчевскому его не только приняли в институт, но даже и стипендию назначили. Вот что значит настоящая подмога!

Но некоторые обстоятельства беспокоят Ковалюка: Василь на учебу не очень-то налегает. Когда ни придешь — Маленда не на занятиях. Иван и Николай на лекциях или в библиотеке, а Василь все время свободен. Даже по три-четыре дня отсутствует: ездит зачем-то в Брест, в Барановичи.

— Хочешь иметь два «куска»? — спрашивает он Ковалюка. — Поедем со мной на пару дней. Нужно кое-что привезти.

На жаргоне, которым стал пользоваться Василь, «кусок» означает тысячу рублей. Неужто у Маленды завелись такие деньги — Ковалюк верит и не верит: Василь — известный враль.

В один из заходов Ковалюка в лесотехнический друзья вручают ему шинель и шапку. Шинель добротная, на теплой подкладке. Ковалюк и в бытность лейтенантом такой не имел.

Иван надевает шинель Николая, и они спешат в армейскую столовую. Для того чтобы отправиться в столовую всем сразу, шинелей не хватает.

Столовая расположена в стороне от разрушенных стен железнодорожной станции, в уцелевшем подвальном помещении. Вечером, часов в девять-десять, народу тут немного: в темноте, в лабиринте развалин не каждый найдет сюда дорогу. С потолка на длинном шнуре спускается электрическая лампочка — одна на огромный, как сарай, зал. Чтобы официантки не увидели, что они не военные, друзья шинели не расстегивают, шапок не снимают. Но официантки, должно быть, догадываются, что они за птицы, и алюминиевые миски с кашей — на ужин каша всегда пшенная или ячменная — не ставят, а прямо-таки швыряют на стол.

Вечерние походы Ковалюка в лесотехнический институт — спасение не только от голода, который после жиденького обеда дает себя знать особенно сильно, но и от Аси.

Вернувшись из Слуцка, Ася сразу пришла к Ковалюку. Смотрит на него дружелюбно, загадочно усмехается, как будто между ними не было никакого несогласия. Но он, решив порвать с ней, не поддается. Надев пальто, надвинув шапку-кубанку, ничего не объясняя, выходит из комнаты. От сознания своей самостоятельности Ковалюк даже мерзнет меньше по дороге к друзьям.

Ивану Скворчевскому, Николаю Банэдыку ничего про Асю не рассказывает. Сомнения не позволяют начать разговор. Иван, между прочим, молодчина: старше Ковалюка на два года, но с девчатами не знается — нажимает на учебу.

Николай Банэдык — полная ему противоположность. За юбками бегал еще в школе. Вокруг девчат вертится, крутит любовь, но удачи, как и неудачи, его не очень-то трогают. Чем-то похож он на Федю Бакуновича.

Ковалюк ловит себя на том, что ему приятны Асины посещения. Он думает о молодой женщине постоянно, то выставляя против нее разные обвинения, то неожиданно снимая их. В этой борьбе с самим .собой доводы разума часто уступают место чувству. Ковалюк начинает понимать, что характер у Аси внешне кроткий, а на самом деле властный и эгоистичный.

В один из вечеров Ася не пришла. Ковалюк сник, затосковал — некому было показывать свое невнимание, и злость мгновенно рассеялась. Поэтому он обрадовался, когда, выйдя из интерната, лицом к лицу столкнулся с Асей. Она попыталась обойти его, но он задержал ее. Взял в свои ладони ее холодноватую руку:

— Не уходи. Надо поговорить...

— Не о чем говорить. Ты избегаешь меня...

— Да нет. Просто у меня дело...

— В библиотеку ходишь? — Асин голос заметно добреет.

— В редакцию, — зачем-то соврал Ковалюк. — Пишем с товарищем одну вещь.

В вечернем свете уличного фонаря Асино лицо кажется бледным, осунувшимся. Она передергивает плечами, как бы стараясь спрятать голову в воротник пальто.

— Может, зайти в дом? — сказала. — Тут близко...

У Ковалюка лихорадочно забилось сердце: что-то новое начинается. Может, то, чего так долго он ждал?..

Обогнув полуразрушенный кафедральный собор, они пошли вверх по улице Островского. Не прошли и сотни шагов, как Ася взяла его под руку, перевела через заснеженную улицу, и они нырнули в подъезд старомодного, сложенного из красного кирпича дома. Стали подниматься по ступенькам широкой лестницы, на площадке третьего этажа остановились. Ася вынула из сумочки ключ, вставила в скважину, щелкнула замком. В лицо дохнуло теплом, и они зашли в квартиру.

— Раздевайся, — шепнула Ася. — Давай пальто. Свет не хочу включать. Ботинки снимай. Чтоб не стучать...

— Мы что, красть пришли? — пробует шутить Ковалюк.

— Будут языки чесать...

— Чья квартира?

— Матери. Теперь ее нет: уехала...

Из коридора прошли в первую комнату. Из широкого окна видна половинка усеченного месяца, и в комнате довольно светло. Ковалюк уже немного освоился: комната просторная, на полу мягкий ковер, по нему, как по мху в лесу, ступаешь. Стол, диван, кресла, картины на стенах, тиканье больших часов в деревянном футляре.

Вот как, оказывается, могут жить люди.

Ася взяла его за руку, провела по коридорчику и, щелкнув выключателем, втолкнула в небольшую комнатку.

— Можешь в ванне помыться. Я белье принесу, халат. Не бойся — вещи отцовы.

Во взятых немецких городах Ковалюк видел в нескольких квартирах такие умывальные комнаты с ваннами, напоминающими большие железные корыта. Но ни разу в них не мылся. Он и теперь решил обойтись без этого и, чтобы Ася больше не вмешивалась, закрыл дверь на крючок.

Через несколько минут Ася постучала: Белье возьми, на кресло положу.

Ковалюк не отозвался, — не нужно ему чужого белья, его трусы и майка совсем еще чистые. Вообще в том, что Ася послала его в ванную, есть что-то оскорбительное. Словно он в лесу каком живет...

Вымыв руки и сполоснув лицо, тихо вышел из ванной. В коридорчике и в первой комнате Аси не было. Сел на диван, стал ждать. И в следующее мгновенье застыл от удивления: Ася появилась голая и словно застыла посреди комнаты. При свете луны матовой белизной отливало ее тело.

— Ты хотел меня видеть такой?

Повернулась к нему лицом, стала вытягивать заколки из волос. Обнаженная, она оказалась намного красивее, чем в одежде, — гордая посадка головы, руки как белые крылья, небольшие груди, тонкая талия, широкие бедра, длинные ноги...

У него отнялся язык. Она стоит перед ним, озорно поводит плечами.

— Разденься, — сказала недовольно и пошла за занавеску в спальню...

После, когда он, почти бездыханный, лежал рядом с нею, касаясь ее плеча, она сказала:

— Ты мне сразу понравился. С лица. Но фигура у тебя неважная...

Слова эти неприятно поразили его, но он промолчал. На окнах спальни — шторы, темно как в погребе. Он встал, раздвинул шторы. Спальня оказалась небольшой, половину ее занимала широкая деревянная кровать. В углу почему-то стоит зеркало, справа от входа — шкаф.

Только теперь Ковалюк понял, что эта Асина квартира совсем близко от интерната — можно добежать не одеваясь.

— Почему не живешь тут?

— Не хочу.

— С матерью не ладишь?

— Она молодая еще. Может у нее быть своя жизнь?

И снова ему стало не по себе. Мать... Дочь... Обе молодые, с мужьями не живут... У каждой своя жизнь. В следующую минуту подумалось, что мать вот-вот может заявиться, застать его в своей спальне. Он попытался выбраться из постели, но Ася, словно угадав его намерение, придержала за плечи:

— Лежи. Утром пойдешь. Разве в интернате лучше?

— А мать?

— Так она ж уехала. Сразу после Нового года.

Значит, квартира была свободной еще месяц назад, когда они с Асей второй раз ходили в ресторан.

— Суд был?

— Не был.

— Не хочешь разводиться?

— Нареченный не хочет. Не явился.

Он почувствовал к ней жалость и стал неумело ее ласкать.

— Лиса, — шепнул в самое ухо. — Лиса с пушистым хвостом. Могла бы привести сюда и раньше.

Она не ответила.

— Знаю, почему не привела.

— Ничего ты не знаешь...

— Ждала — приедет. Станет на колени и будет упрашивать. А он не приехал.

Ася вздрогнула, и Ковалюк почувствовал, как она сникла.

— Ты еще любишь его, — с горечью проговорил он, испытывая жалость к себе.

— Он столько мне горя принес. — Ася лежала на спине, заложив руки под голову. — Ничего у меня к нему нет — ни плохого, ни хорошего...

— Где он работает?

— Военруком в школе.

— Между прочим, я тоже лейтенант. Взводом командовал.

Ася не ответила, а он вдруг почувствовал, что страшно хочет есть. Даже порции каши в военной столовке — и той в этот вечер не было.

— Могла бы предупредить, что пойдем сюда, — несмело сказал Ковалюк. — Я бы что-нибудь взял.

— Хочешь выпить?

— Есть хочу.

Она словно птаха вспорхнула с постели, босые ноги затопали по ковру. Вернулась через несколько минут.

— На, — сказала виновато и, найдя его руку, вложила в нее яблоко. — Я как-то не подумала. Больше ничего нет.

Он, ни о чем не думая, ел яблоко. Она легла рядом, прижалась к нему. Была ласковее, чем когда-нибудь, провела рукой по жестким его волосам, по щеке, на которой успела отрасти щетина.

— Тебе присылают деньги из дому? Мне папа дает семьсот рублей. Со стипендией — тысяча...

— Я сам зарабатывал. Работал в газете. Разве не говорил?

— Журналисты много зарабатывают?

— Больше, чем стипендия.

— Ты какое военное училище кончал?

Ему стало весело. Притянув к себе, шепнул на ухо:

— Военная тайна. Курсы «Выстрел». Занимался на них ровно месяц.

— А я в степи войну провела. Наше училище сначала за два года выпускало лейтенантов, потом за год. С сорок третьего — за полгода. Был там один парень, на тебя похожий. Даже очень похожий. Виктором звали. Год учился. Когда на фронт уезжал, я за ним рвалась. Чтоб быть поближе. Отец не пустил. Прислал мне Виктор только два письма. Убили под Сталинградом...

Он вспомнил свои фронтовые курсы. Размещались в почти безлюдном, после немцев, городке под Ленинградом. Приятно теперь вспоминать то время: занятия по двенадцать часов в сутки, размеренность, основательность. За месяц много чего узнал. Было голодновато и весело: шел по земле сорок четвертый год. Жаль только, девушки, похожей на Асю, близко не было.

— За месяц стал лейтенантом, — сказала Ася. — Теперь понятно, почему тебя из армии отпустили.

Он усмехнулся. Когда знаешь физику, математику, другие науки, овладеть военным делом не так уж трудно. Командование их полка состояло преимущественно из людей, которые командирами стали только на войне. Сам командир полка до войны был учителем.

— Как ты за своего лейтенанта выскочила?

— Под рукой был. Всю войну. Ты не думай — он смелый, решительный. В степи пожар был, загоны горели, так он в огонь на коне поскакал. Саблей рассекал стенки хлевов, ограду, чтобы овец выпустить. Я любила его, покуда пить не стал.

На курсах Ковалюк не получил от Марины Севернёвой ни одного письма. Писал ей, похвалялся, что учится на офицера, мечтает послать фотокарточку, на которой бы он был в лейтенантских погонах. Не пришлось послать. В день выпуска в обезлюдевшем городке не нашлось фотографа. И вообще младших лейтенантов одели в солдатское — офицерского не было, — выдали полевые погоны. Вскоре все-таки сфотографировался, но на карточке совсем не видно было, что снят офицер, младший лейтенант.

Курсы он вспоминает с добрым чувством. Казармы, классы размещались в наспех отремонтированном каменном здании школы. Возвращаясь усталый, обессиленный с занятий, он знал, что его ждет пайка хлеба, жиденький, но теплый суп. В подвальчике была курилка. Там они собирались перед отбоем, торопливо курили пайковую махру, вспоминали дом, говорили про девчат. Всегда хохотали, подтрунивали друг над другом. Как будто не было ни войны, ни близкой перспективы вести в атаку взвод, наполовину состоящий из молокососов двадцать шестого года рождения, наполовину из хитроватых немолодых дядьков, мобилизованных еще в сорок первом, счастливо выбравшихся из окружения или из плена, переживших оккупацию и снова, уже в конце войны, попавших на фронт.

Мало осталось тех «Ванек»-взводных, с кем Ковалюк вместе учился. После войны повстречал только одного.

В комнате, где ковер и диван, тихо тикают настенные часы. Соседи не спят: над головой поскрипывают половицы — кто-то ходит. Ася уснула и дышит совсем неслышно. Ковалюк боится повернуться: ее голова лежит на его руке. Странная Ася: совсем не интересуется, как он жил раньше, где был, что видел. И в то же время каждый день стремится его увидеть.

 

VIII

В военной столовой с некоторых пор проверяют документы. Каши больше не поешь. Не помогают ни шинель, ни офицерская фуражка.

В Минске кроме пассажирской есть еще и товарная станция. Теперь, когда город начинает отстраиваться, залечивать раны, вагонов на товарную станцию прибывает много. А грузчиков не хватает. Подрядчики, чтобы скорее разгрузить вагоны, не платить штрафы, за ценой не стоят. Василь Маленда, учтя обстановку, организовал бригаду грузчиков. Ковалюк согласился с радостью, — на стипендию никак не проживешь, да и долги надо отдавать.

А на дворе март. Шумят весенние ветры, с крыш свисают прозрачные ледяные сосульки. За полстипендии Ковалюк покупает дырявый ватник и штаны: не разгружать же вагоны в том, в чем ходишь на лекции. Ботинки беречь нечего — разваливаются. Когда заработает, купит новые.

Разгрузка бывает не только днем, но и ночью. С вечера Ковалюк идет в лесотехнический. Там переодевается в свои лохмотья, которые лежат под кроватью Маленды. Из интерната — на станцию. Ни Иван Скворчевский, ни Николай Банэдык в разгрузке не участвуют. Им не нужно — у них коммуна, стипендии на еду хватает.

Бригада Василя состоит в основном из первокурсников лесотехнического института.

Товарная станция занимает большую территорию. Множество путей, перекрестков, стрелок, вагонов — отдельных и сцепленных по два, по три, по пять: повсюду, словно гробы, сколоченные из горбылей строительные склады; вдоль путей — штабеля кирпичей, дров, бревен, пиломатериалов; возвышаются кучи цемента, асбеста, минеральных удобрений, выгруженных прямо на землю. Все это соседствует с руинами и поражает беспорядком.

На путях снег растаял. Лишь там и тут чернеют пятна наледи. Всюду грязь и мусор.

К товарной станции примыкают окраинные, застроенные преимущественно деревянными домиками улицы. Вихрь войны окраины затронул меньше.

Уютные уцелевшие домишки окраин словно бросают вызов своим каменным собратьям, которые лежат в руинах, стоят с темными, закоптелыми проемами окон. Хозяева деревянных домиков, почти везде окруженных садами, можно сказать, находятся на гребне успеха; каждый имеет квартирантов, потому что половина горожан переместилась сюда. Растут прибыли частников, вокруг садов множатся новые заборы и частоколы. Чтоб никто не зарился на желтобокие антоновки и слуцкие беры.

В первый выход на станцию ночь и день студенческая бригада выгружает дрова. От пульмановского вагона до кузова «студебеккера», в который их забрасывают, метров десять. Стоят хлопцы живым конвейером, от вагона до машины, передают один другому плашки. Ковалюку кажется — после такой работы рук не подымешь. Ноют спина, поясница, руки как оловом налиты. Но идет и на следующую ночь, дрова перевозит военизированная организация, она не скупится.

Выгружают что придется — кирпичи, цемент, ящики с разными железными деталями для станков и сами станки, на ящиках надпись «Не кантовать». Чтоб спустить такой ящик на землю, нужны специальные подставки, веревки и не меньше восьми — десяти грузчиков.

Лучше всего — когда случается выгружать продукты. В город прибывают вагоны-ледники с замороженными коровьими и свиными тушами, вагоны с мукой, макаронами, крупами, водкой, разными консервами. В таких случаях разгружающим кроме денег перепадает и кое-что из продуктов. Хорошие хозяева мелочными не бывают: могут списать на «бой», на утруску.

Сутки Ковалюк отдыхает, даже лекции пропускает, на следующие — разгружает товарняк. Погрузка, разгрузка — тяжелая работа. Чтобы держаться на ногах, нужны хорошие харчи. На еду Ковалюк денег теперь не жалеет. Купил у Василя килограмм сала — тот привозит откуда-то, снова стал покупать «коммерческий» хлеб.

Поработав так две недели, Ковалюк рассчитался с долгами, купил на толкучке военные английские ботинки из желтой кожи и немного поношенный, но еще вполне пристойного вида шерстяной костюм в светло-серую полоску. Правда, ботинки хоть и новые, но пропускают воду, костюм, пошитый на гиганта, на худом Ковалюке мотается как на палке, но на такие мелочи можно не обращать внимания.

Ася приходит к нему в комнату каждый вечер. Не считая, как раньше, пятаков, Ковалюк ходит с ней в кино. Он и в комнату к ней заглядывает. Их часто теперь видят вместе.

Неожиданное случилось в тот вечер, когда Ковалюк вернулся в интернат со станции с самой большой получкой. Он сразу отправился к Асе, собираясь как-то это дело отпраздновать, но, переступив порог ее комнаты, замер от неожиданности: Ася сидела за столом с незнакомым мужчиной, на столе — до половины выпитая бутылка водки, закуска. «Муж приехал», — мелькнуло у него в голове. Ася растерянно улыбнулась, но тут же нахмурилась, сделав вид, что не узнает...

Ковалюк, крутнувшись на каблуках, выскочил из комнаты. Успел заметить: у Асиного мужа широкое одутловатое лицо, всклокоченные черные волосы, странно растопыренные ноги. На вид ему лет тридцать.

Асиного мужа для Ковалюка, хоть о нем и слышал, знал, что он есть, до этой минуты словно не существовало. Он никогда не думал о нем. Тот был призраком, привидением — далеким и нереальным. Теперь же он, выходит, явился из небытия, предъявляет на Асю свои права.

Ковалюк несколько раз прошелся по коридору, рассчитывая, что Ася выйдет, что-нибудь объяснит. Она, однако, не появилась. Часа три блуждал он по городу, забрел в магазин, где торговали уцененными вещами, увидев серебряный перстенек, не колеблясь купил. Нес, завернув в бумажку, спрятав во внутренний карман пиджака, радуясь от мысли, что подарит его Асе. Он ей ничего еще никогда не дарил.

Но Ася исчезла. Он каждые пятнадцать-двадцать минут заглядывал в ее комнату. Она все не приходила. Даже в половине десятого вечера, когда синие весенние сумерки окутали улицу, ее все еще не было.

Он не знал, что и думать. В полной растерянности, вне себя заходил в свою комнату, ложился на кровать, но сразу же вскакивал, снова бежал в коридор.

Когда из комнаты все вышли, Ковалюк бросился к тумбочке Бухмача, знал: у того есть охотничий нож. Ножа не нашел.

Через минуту он быстро шел по улице Островского. Ему виделось: Ася с мужем в квартире матери. У него, однако, хватило ума не подниматься на ее этаж и не стучать в двери этой квартиры.

Когда, пробродив среди развалин, Ковалюк вернулся в интернат, он застал Асю в своей комнате. От радости забылось все, что минуту назад разрывало его сердце. Ася была перед ним, она сама к нему пришла. Этого было достаточно, чтобы все как рукой сняло.

Назавтра он спросил о муже, она в ответ только рукой махнула:

— Ну его! Шляется — только душу мотает...

Перстеньку Ася не очень обрадовалась — примерила и тут же сняла.

Они с Асей словно в сговоре против ее мужа, не нужного ни ей, ни ему. Ни презрения, ни ненависти не испытывает к нему Ковалюк.

Весна наступает стремительно: в середине апреля по-летнему тепло — можно ходить без пальто. Во дворах, среди развалин, до позднего вечера звучат детские голоса: наступает пора нескончаемых игр.

— Пойдем в ресторан, — предлагает Ася. — Послушаем музыку, потанцуем.

Он мечтает о другом — о квартире на улице Островского. Раз или два недвусмысленно намекнул, но Ася, ссылаясь на разные причины, отказывается.

Ковалюк успел заметить: Ася сдержанна в проявлении чувств. То, что она сама к нему приходит, еще ничего не значит, — она со всеми ласкова, всем улыбается, охотно принимает знаки внимания. С ним любит ходить по городу, бывает в кино и вообще в людных местах. Видно, ей нравятся его высокий рост и широкие плечи.

В ресторане людей как селедок в бочке. Дымно, шумно. Не найдя свободного места, сразу же уходят. На улице еще светло. День заметно прибавился. На проспекте звенит трамвай. На краю площади — синий вагончик на деревянных подпорках. В нем — тир. Слышны редкие щелчки — кто-то стреляет из духового ружья.

— Зайдем, — предлагает Ася.

Зашли. Белобрысый паренек, отдав последний рубль заведующему тиром, с грустью смотрит на малокалиберную винтовку, которую тот ставит в угол.

Полный, в теплом пальто заведующий тиром, собиравшийся закрывать, ради Аси задерживается. Понравилась она ему. Он даже две свечки зажигает, чтобы легче ей было целиться.

На рубль — две свинцовые пульки. Ася выстрелов не считает, раз за разом переламывает «малокалиберку», вставляет новую пульку, целится. Цели — сова, заяц, волк. Надо попасть в маленький глазок на высунутой планочке, и только тогда нарисованные на кружке жести звери и птицы падают, опрокидываясь вниз головой. Чаще всего Ася целится в волка.

— Вы — настоящий снайпер, — говорит директор, награждая Асю плюшевым зайцем. Не хочет ли пострелять Ковалюк, он даже не спрашивает, а он, Ковалюк, тоже, между прочим, неплохо стреляет: в немецком городе, когда неделю сидели без мяса, одиночными выстрелами из автомата сбивал на харч голубей.

Прижимая зайца к груди, Ася выбежала из тира, возбужденная, радостная:

— Оскомину согнала. Эх, Коля-Николай, не знаешь ты, что такое степь. Степь — это воля. Я, отец, Андрей сядем на коней и летим, летим, только ветер в ушах свищет. За сто километров от училища ускакивали...

— Андрей — это кто?

— Муж мой.

— Говорила, что у тебя парень был. На меня похожий. Под Сталинградом погиб.

— Витьку убили в сорок втором. На охоту в сорок третьем ездили.

Ковалюку стало неприятно. Она угадала его настроение.

— Не задирай пос. Парней у меня хватало. Знаешь, сколько сваталось? — Ее голос зазвенел. — Миллион!.. А выбрала пьяницу. Иногда сама не знаю, чего хочу. Найдет тоска — хоть об стенку лбом. Тогда степь вспоминаю...

На другой день у Ковалюка происходит неожиданный разговор с работником госбезопасности. Тот появился в комнате, когда в ней, кроме Ковалюка, никого не было, показал, вынув из нагрудного кармана обычного серого пиджачка, удостоверение, назвал номер комнаты в доме на площади Свободы, куда нужно явиться.

Когда Ковалюк через час пришел по указанному адресу, его встретили приветливо. Предложив закурить, поинтересовались, как живет, как учится. Но первым же вопросом, заданным официально, поставили в тупик:

— Расскажите, что знаете о Маленде.

Ковалюк рассказал. Между собой они, подпольщики, не таились. В свое время даже отчет о деятельности подполья писали. Об участии Маленды в этой деятельности Ковалюк и рассказал, не скрывая некоторых слабых мест в характере Маленды — горячности, легкомыслия. Сотрудник госбезопасности не проявляет никаких эмоций. Слушает, записывает.

Следующий вопрос еще более неожиданный:

— Что знаете о Гвозде?

Ковалюк даже оторопел. Имя Гвоздя ничего хорошего в памяти не вызывает. Гвоздь был самым злобным врагом подпольщиков, следил за каждым их шагом. В отличие от немцев-жандармов, о местных делах понятия не имевших, предательским нутром чувствовал Гвоздь, кто чем дышит. И людей и обстоятельства знал: до войны был начальником паспортного стола. С первых дней оккупации вступил в полицию. Через два-три месяца немцы раскумекали, что такую редкую пташку, как Гвоздь, накладно держать в полиции. Демонстративно его оттуда выгнали, обвинив в неисправном несении службы, отобрали перед строем винтовку. Сделали шпиком.

Большинство провалов, арестов, расстрелов связано с Гвоздем.

Последним вопросом спрашивающий совсем сбирает Ковалюка с толку:

— Допускаете возможность связи Маленды с Гвоздем?

Гвоздь — сволочь, провокатор, убежал с немцами. Какая может быть связь? Но настроение испорчено.

Мрачным призраком встают дни оккупации, вспоминать о них не хочется.

В тот же день Ковалюк рассказывает Ивану Скворчевскому про разговор о Маленде. Тот почесал в голове:

— С жуликами Василь связался, это ясно. Спекуляцией занимается. Надо осадить...

Май, мир, тишина. Зелень деревьев, трава прикрывают раны разрушенного города. Теперь, в разгар весны, Минск выглядит еще красивей, чем осенью или даже зимой.

Второй курс журналистов едет на маевку в деревеньку, где родился Янка Купала. Красивые места. Холмистая равнина, на которой там и тут растут березовые и дубовые рощи, блестят лента речушки, зеркала прудов.

Из окна вагона видны поля молодой, густой озими. Может, хороший урожай будет, кончатся карточки, коммерческие цены?..

В международных делах ладу нет. В газетах все чаще напоминания о новой войне — термоядерной. Участились недоразумения с былыми союзниками. Он, Ковалюк, недальновиден и политик никакой: кончилась война — думал, воцарится покой, согласие между народами, странами. Жены, невесты, что дождались мужей, женихов, будут жить, радоваться солнцу, тишине. А насколько все сложней оказалось, запутанней. Эпоха всеобщего счастья, выходит, еще не наступила... Да и наступит ли вообще?

Случилось наконец то, чего Ковалюк боялся. Ася увидела его, когда он возвращался с погрузки. Черт его знает, почему так получилось. Как обычно, часов в семь утра он шел в интернат лесотехнического института переодеваться. Ася была на вокзале — ждала поезда. Увидев Ковалюка в дырявом ватнике, заляпанных известью брезентовых штанах, растерялась. Отвернувшись, сделала вид, что не узнала. Узнала, конечно...

Вечером не пришла. Он тоже не пошел к ней — заупрямился. Даже разозлился, — подумаешь, чистоплюйка... Отец, может, полковник или генерал. Ну и что?.. Бегать он за ней не будет...

Потом все же увиделся с ней: нельзя, живя в одном коридоре, не увидеться. Они поговорили, даже условились сходить в кино...

Ковалюка охватила грусть, настроение как при расставании. Чего же в его отношениях с Асей не хватает?

Чего?.. Он и сам не знает. Она все время молчалива, задумчива, словно решает и не может решить какую-то трудную задачу.

Зина тоже редко приходит к Николаю Бухмачу. В комнате, после того как свет выключают, она не остается. Однажды, пошептавшись с Николаем, выскочила в слезах...

Ковалюк ежедневно навещает друзей. Сессия в лесотехническом на неделю раньше, чем у него. Хлопцы уткнулись в книги, даже Василь сидит в библиотеке.

Однажды Ковалюк застал Ивана Скворчевского в тревоге.

— Маленду милиция арестовала.

— За что?

— Связался с барыгами. Спекуляцией занимались.

Ивану есть из-за чего тревожиться: Василя по его рекомендации в институт приняли, стипендию дали. Он же не только не сдал ни одного экзамена, но, выходит, и свой курс опозорил.

Через день Маленду из милиции выпустили. Хлопцы на него наседают:

— Лодырь. Неужто институт хочешь оставить?

— Институт не главное. Правду нужно доказать...

В череде неприятных событий, втягивающих Ковалюка в свой водоворот, одна приятная — встреча с редактором областной газеты. Редактор, как и прежде, в офицерской гимнастерке, в сапогах, но на руке держит гражданский плащик, на бритой голове вместо армейской фуражки обыкновенная кепка. Приехав в Минск на совещание, встретил на улице бывшего корреспондента, живо оглядел черными глазками-буравчиками его мешковатый костюм, желтые военные ботинки.

— Может, материал нам пришлешь?

— О чем?

— Как Минск отстраивается. Найди прораба-фронтовика или партизана. Поговори с ним...

Прораба Ковалюку искать не нужно. На товарной станции встречается с ними часто. Даже имена некоторых помнит.

Четыре дня, словно привязанный к столу, сидит Ковалюк. Пишет очерк о возрождении Минска.

Зачеты, экзамены... Зеленый месяц июнь кончается. Цветут липы, тополя, носится по улицам белый пух. Осталось сдать последний экзамен и две недели отработать на расчистке улиц от развалин.

Из областной газеты Ковалюк получает гонорар — две стипендии сразу. Сдает последний экзамен. Великое чувство победы, свободы...

Идет в Асину комнату. Аси нет. Второй и третий раз заглядывает к ней. Девчата-подружки, переглядываясь, ничего определенного не говорят.

Вечером в интернат заглядывает Игнат Пшеничник, малорослый, широкий, с круглым лицом и светлыми усами. Игнат доводится далекой родней; в голодный тридцать третий год, когда у Ковалюков заболела корова, он, отрывая от себя, каждый день давал нм кувшин молока. Ковалюк помнит те кувшины...

Приехал Игнат в Минск к врачу — посоветоваться, вырезать или не вырезать грыжу. На ночлег в интернате Игнат рассчитывал еще в поселке — посылку от матери привез: кусок сала, несколько яиц.

Принял Ковалюк Игната как полагается: за поллитром сбегал, на своей кровати спать уложил.

Игнат выкладывает местечковые новости. От одной Ковалюк вздрагивает: нашли и судили былого шпика Гвоздя. Приткнулся он в сапожной артели в Барановичах, имя изменил, бороду отрастил. Искрой промелькнула в сознании догадка: Василь ездил в Барановичи. Вот почему следователь вызывал. Нет ничего тайного, что не стало бы явным...

Вечером следующего дня разъяснилась еще одна загадка. На улице перед интернатом Ковалюк нос к носу сталкивается с Асей. Она идет под руку с мужем, одетым в помятый штатский костюм. Ася делает вид, что не узнает Ковалюка. Скрывается за углом, не оглянувшись.

Он не подозревал, что это его так сильно заденет. Как и в прошлый раз, когда муж приезжал к Асе, он не находит себе места, несколько раз заглядывает в комнату Аси. Ночевать она не пришла. Коротким, нервным сном Ковалюк забылся только под утро. Проснувшись, бросился в Асину комнату. Асины соседки, глядя в пол, уведомили: забрала вещи, уехала домой на каникулы...

Мир сразу опустел.

Он почувствовал — в интернате на Немиге жить больше не сможет. Тут все напоминает ему об Асе: его и ее комнаты, длинный полутемный коридор, умывальник, узкий дворик, где он ждал ее столько вечеров.

Он отправился на почтамт, заказал телефонный разговор с городом, где выходила областная газета. Редактор согласился снова взять его на работу.

На сессию, теперь уже опять заочную, Ковалюк приехал только зимой. Ни в этот свой приезд, ни в следующий Аси он не встретил. Она, видать, оставила университет.

Оставили его и математик-первокурсник Николай Бухмач и Зина: разъехались в разные стороны. Зина, по слухам, родила.

По-разному в интернате на Нем иге сходились две человеческие пары, а итог — один: песня не спелась.

В его студенческой жизни было еще несколько интернатов: на улицах Витебской, Московской, Свердлова. Счастливым было лето, проведенное в небольшой деревянной школе на стыке улиц Островского и другой, идущей вниз, в предместье из деревянных домиков, название которой до сих пор ему неизвестно.

Во время своих прогулок — как мысленных, так и происходивших в действительности — Николай Иванович чаще всего заглядывает на Немигу. Однажды он прочитал у поэта: «Общежитие, пристань моя путевая...» — и сразу мелькнуло — и любовь его такая же, как у поэта.