В любых биографических исследованиях о поэте прочно обосновались упоминания о полиции, III Отделении, Бенкендорфе. У читателя, безраздельно находящегося во власти поэтического гения, это не может не вызвать противоречивого чувства. Зачем такое соединение самого светлого и самого черного (самого грязного)? Так ли уж много это все значило в жизни поэта? Ю. Нагибин по этому поводу замечает: «Можно подумать, что почти вся недолгая жизнь поэта ушла на борьбу с жандармами и Бенкендорфом. Это унижает Пушкина». Действительно, Пушкин был неизмеримо выше всех бенкендорфов, и жизнь поэта, разумеется, не сводилась к борьбе с ними. Но, увы, факты есть факты, и не считаться с тем, что полиция и бенкендорфы серьезно отравляли жизнь гения, было бы также отступлением от исторической правды. Например, хотя бы один факт: для того, чтобы выехать в 1831 году ненадолго из Петербурга в Москву, не попав к Бенкендорфу, Пушкин должен был «испрашивать» на то согласие у квартального надзирателя (!), а затем униженно объясняться по этому поводу с шефом жандармов.
Надзор тайной полиции в Петербурге
Когда поэт вызвал к себе профессиональный интерес тайной полиции? Сохранившиеся официальные документы позволяют связать этот интерес с доносом, поступившим 2 апреля 1820 г. на имя министра внутренних дел Кочубея. В нем В. Н. Каразин информировал министра: «В самом лицее Царскосельском государь воспитывает себе и отечеству недоброжелателей… Это доказывают почти все вышедшие оттуда… из воспитанников более или менее есть почти всяк Пушкин, и все они связаны каким-то подозрительным союзом, похожим на масонство, некоторые же и в действительные ложи вступили… Кто – сочинители карикатур или эпиграмм, каковые, например, на двуглавого орла, на Стурдзу, в которой высочайшее лицо названо весьма непристойно и пр. Это лицейские питомцы!..»
Несколько слов о доносителе – Каразине (1773–1842). Это очень противоречивая личность. С одной стороны, еще в начале царствования Александра I в 1801 году он высказывал в письме, написанном непосредственно на «высочайшее» имя, мысли, направленные на ограничение самодержавия законами, облегчение положения крепостных крестьян, введение гласности судопроизводства. С такого же рода советами он и позднее обращался к правительству. За эти взгляды Каразин был подвергнут репрессиям: на полгода заточен в Шлиссельбургскую крепость (в 1820 г.), а потом лишен права проживать в Петербурге и Москве и находился под надзором полиции. С другой стороны, указанный верноподданнический донос министру внутренних дел. С одной стороны, близость к Радищеву, обширная просветительная деятельность, неоспоримые заслуги в основании Харьковского университета. С другой – собственное объяснение мотивов одного из его доносов на Пушкина, разъясненного им самим в его письме В. П. Кочубею от 4 июня 1820 г.: «…единственная цель моя быть употребленным по департаменту, который я предполагаю необходимым и который поручениями Лавровым, фон Фоком и Германом никоим образом заменен быть не может!». Каразин имел в виду департамент Министерства внутренних дел, осуществлявший функции тайной полиции. Он советует министру, чтобы это дело было поставлено фундаментально, а не строилось в расчете лишь на одно мастерство таких энтузиастов, как, например, фон Фок и Лавров.
В специальной работе, посвященной описанию жизни и деятельности Каразина, все позитивное в этой личности (то, что мы называем «с одной стороны») настолько перевешивает отрицательное, что автор ее приходит к выводу о том, что доносов Каразина Кочубею вовсе не было. Однако внимательное ознакомление с его письмом от 4 июня 1820 г. министру внутренних дел позволяет нам придерживаться другого мнения. В своих советах царю и правительству Каразин был вполне искренен. Он хотел, чтобы и государство, и власть были сильными. Те недостатки, с которыми он боролся, расшатывали устои самодержавия и крепостничества. Каразин считал, что его советы правильно будут оценены правительством, он сам будет защищен, должным образом оценен. Однако просчитался.
Почему же Каразин привлекал внимание тайной полиции к эпиграмме молодого Пушкина на Стурдзу? В ней всего четыре строки:
А. С. Стурдза (1791–1854) – русский дипломат, ярый поборник идей Священного союза, реакционный публицист. По поручению Александра I («венчанного солдата») написал «Записку о настоящем положении Германии», в которой восставал против университетов как рассадников революционного духа, настаивал на строжайшем над ними надзоре полиции. Поэт в своей эпиграмме высказал резкое осуждение дипломату-полицейскому, напомнил ему об участи реакционного немецкого писателя Коцебу, являвшегося агентом русского правительства и заколотого немецким студентом Карлом Зандом в марте 1819 года.
Из дневников Каразина видно, что ему юный поэт был известен не только как автор эпиграммы на Стурдзу, но и как автор еще более известных «Сказок» («Ура! в Россию скачет кочующий деспóт…»): «Какой-то мальчишка Пушкин, питомец лицейский, в благодарность написал презельную оду, где досталось фамилии Романовых вообще, а государь Александр назван кочующим деспóтом…».
Министр внутренних дел, ознакомившись с доносом уведомляет об этом царя, а также отдает приказ петербургскому военному генерал-губернатору Милорадовичу достать копии пушкинской оды «Вольность» и его же эпиграмм политического характера. Как все это было выполнено, известно из мемуаров Ф. Н. Глинки. «Раз утром выхожу я из своей квартиры… и вижу Пушкина, идущего мне навстречу… Пушкин заговорил первый: „Я шел к вам посоветоваться. Вот видите: слух о моих и не моих (под моим именем) пиесах, разбежавшихся по рукам, дошел до правительства. Вчера, когда я возвратился поздно домой, мой старый дядька объявил, что приходил в квартиру какой-то неизвестный человек и давал ему пятьдесят рублей, прося дать ему на прочтение моих сочинений и уверяя, что скоро принесет их назад. Но мой верный старик не согласился, а я взял да и сжег все мои бумаги“. При этом рассказе я тотчас узнал Фогеля с его проделками. „Теперь, – продолжал Пушкин, немного озабоченный, – меня требуют к Милорадовичу! Я знаю его по публике, но не знаю, как и что будет и с чего с ним взяться… Вот я и шел посоветоваться с вами…“ Мы прислонились к стенке и обсуждали дело со всех сторон. В заключение я сказал ему: „Идите прямо к Милорадовичу, не смущаясь и без всякого опасения. Он не поэт, но в душе и рыцарских его выходках у него много романтизма и поэзии: его не понимают! Идите и положитесь безусловно на благородство его души: он не употребит во зло вашей доверенности“. Тут, еще поговорив немного, мы расстались: Пушкин пошел к Милорадовичу, а мне путь лежал в другое место».
Несколько слов о личности мемуариста. Федор Николаевич Глинка (1786–1880) – участник Отечественной войны 1812 г. (награжден золотым оружием с надписью «За храбрость» и несколькими боевыми орденами), поэт и публицист, председатель вольного «Общества любителей российской словесности», член общества «Зеленая лампа», а также декабристских Союза Спасения и Союза Благоденствия. За принадлежность к декабристскому движению был сослан вначале в Петрозаводск, а впоследствии переведен по службе в Тверь, затем – в Орел. В период описываемых событий Глинка был чиновником по особым поручениям при петербургском военном генерал-губернаторе М. А. Милорадовиче. Смысл этих особых поручений станет ясен из формулярного списка Глинки: «С ведома и по велению Государя Императора употребляем был для производства исследований по предметам, заключающим в себе важность и тайну». Таким образом, выполнение тех полицейских функций, которые возлагались на военного генерал-губернатора, осуществлялись через тайный надзор и являлись содержанием служебной деятельности Глинки. Несомненно, что доброжелательная позиция, занятая в этом деле Милорадовичем по отношению к Пушкину, в немалой степени была обусловлена ходатайством Глинки перед своим начальником об облегчении участи поэта. Думается, что свое служебное положение Глинка использовал и для того, чтобы многие доносы о деятельности декабристских обществ не получали хода и не вышли за пределы его «тайной» канцелярии.
О большой гражданской смелости Глинки и любви к молодому поэту свидетельствует не только его поведение в деле о высылке Пушкина из столицы. В сентябрьской книжке «Сына Отечества» за 1820 год он поместил свое стихотворное послание опальному поэту, на что требовалось немалое мужество:
Пушкин, прочитав эти строки в июле 1821 года, в письме своему брату из ссылки просил последнего: «Если ты его увидишь, обними его братски, скажи ему, что он славная душа – и что я люблю его…» (10, 29). А вскоре поэт увековечит Глинку в своем известном к нему послании, назвав его «великодушным гражданином».
Судя по воспоминаниям Глинки Пушкин в точности выполнил его советы. Милорадович проявил благородство и от имени царя «простил» поэта. Однако совсем иного мнения о поэте был сам царь. Над Пушкиным нависла беда. Царь предлагал сослать его либо в Сибирь, либо на Соловецкие острова. Одним из первых об этом узнал Чаадаев. Поздним вечером он посетил H. М. Карамзина, «принудил историографа оставить свою работу и убедил, не теряя времени, заступиться за Пушкина у императора Александра». Заступничество Карамзина зафиксировано в его письме к И. И. Дмитриеву от 19 апреля 1820 г. (в нем же есть и подтверждение рассказа Глинки о сути конфликта поэта с полицией): «Над здешним поэтом Пушкиным – если не туча, то по крайней мере – облако, и громоносное: служа под знаменами либералистов, он написал и распустил стихи на вольность, эпиграммы на властителей и проч. Это узнала полиция etc. Опасаются следствия. Хотя я уже давно, истощив все способы образумить эту беспутную голову, предал несчастного Року и Немезиде; однако же из жалости к таланту замолвил слово, взяв с него обещание уняться. Не знаю, что будет». Ходатайство Карамзина, а также Жуковского, Оленина и Энгельгардта сделало свое дело, и ссылка в Сибирь или на Соловки была заменена переводом по службе в Екатеринослав. 6 мая 1820 г. Пушкин покидает Петербург.
Чуть иначе об официальном «знакомстве» поэта с тайной полицией рассказывает в своих «Записках» Ф. Ф. Вигель. Он познакомился с Пушкиным вскоре после окончания им лицея. Так же как и юный поэт, он был членом литературного общества «Арзамас». Наиболее тесные, можно сказать, дружеские связи Вигеля с Пушкиным относятся к кишиневскому и одесскому периодам жизни поэта. В дальнейшем Вигель сделал карьеру, дослужившись до чина тайного советника и должности директора Департамента иностранных вероисповеданий. Вигель следующим образом объясняет эпизод с Милорадовичем: «Кто-то из употребляемых Милорадовичем (т. е. тайных агентов. – А. Н.), чтобы подслужиться ему, донес, что есть в рукописи ужасное якобинское сочинение под названием „Свобода“ недавно прославившегося поэта Пушкина и что он с великим трудом мог достать его. Сие последнее могло быть справедливо, ибо ни автор, ни приятели его не имели намерения его распускать. Милорадович, не прочитав даже рукописи, поспешил доложить о том государю, который приказал ему, призвав виновного, допросить его. Пушкин рассказал ему все дело с величайшим чистосердечием; не знаю, как представил он его императору, только Пушкина велено… сослать в Сибирь. Трудно было заставить Александра отменить приговор; к счастью, два мужа твердых, благородных… дерзнули доказать ему всю жестокость наказания и умолить о смягчении его».
Оставим в стороне и на совести мемуариста изложение не очень достойной роли Милорадовича в этом деле, не согласующееся с вполне устойчивой характеристикой последнего его современниками. М. А. Милорадович – один из героев Отечественной войны 1812 года. Мемуарные свидетельства Глинки о благожелательном отношении петербургского военного генерал-губернатора к Пушкину и заступничестве за него перед царем более соответствуют истине, чем интерпретация этих событий Вигелем. Это, например, подтверждается и письмом отца поэта (С. Л. Пушкина) Жуковскому (датируемым началом мая 1820 г.): «Что касается графа Милорадовича, то я не знаю, увидев его, брошусь ли я к его ногам или в его объятия». Исходя из сути обсуждаемых событий, нас более интересуют расхождения мемуаристов в источниках получения властями информации о свободолюбивых стихах Пушкина. По рассказу Глинки, у Милорадовича, а значит и у тайной полиции, не было рукописных списков антимонархических и антикрепостнических стихотворений Пушкина. Вигель же утверждает, что Милорадович через своего тайного агента получил рукопись оды «Вольность». В принципе, обе версии можно признать вполне правдоподобными. Думается, что и в вигелевском варианте речь шла не об авторских рукописях, в связи с чем необходим допрос их предполагаемого автора. Однако, по нашему мнению, информация Глинки, учитывая его служебное положение, представляется более достоверной. Но главное, в чем сходились оба мемуариста, это то, что улики против Пушкина у тайной полиции появились лишь в апреле 1820 года.
Тем не менее, по-видимому, Пушкин фактически стал объектом негласного наблюдения несколько раньше. Первый советский исследователь этой темы Б. Л. Модзалевский попытался определить начало пристального внимания тайной полиции к личности поэта. «Под недреманное око полицейского надзора Пушкин попал, по всей вероятности, тотчас же по выпуске из лицея, вернее – по приезде своем, осенью 1817 года в Петербург из Михайловского». Чем же мог привлечь внимание тайной полиции юноша, начинающий самостоятельную жизнь? В августе 1817 года поселяется в столице и начинает службу восемнадцатилетний переводчик иностранной коллегии в скромном чине коллежского секретаря. В этом качестве интереса для тайной полиции юный поэт явно не представлял. Не было ли, однако, к нему полицейского интереса в связи с его окружением? На первый взгляд вокруг него – одна благонамеренность: Карамзин – царский историограф, Жуковский также определенно свой человек в царском окружении, Оленин – президент Академии художеств. Чаще всего Пушкин посещал именно салон Оленина, а также салон Карамзиных и салон княгини Е. И. Голицыной («ночной княгини»). Правда, в то же время завязываются знакомства и с будущими декабристами – Н. Тургеневым, М. Орловым, М. Луниным и другими. Но осенью 1817 года – это все достойные и благонадежные, с точки зрения полицейских, люди. Может быть, «криминал» заключался в образе жизни юного поэта? Рвением по службе он не отличался, зато сразу же стал завсегдатаем театра, активным участником дружеских вечеринок. Но и это все для полиции неинтересно. И, пожалуй, самое главное – несмотря на свой юный возраст, в культурных кругах столицы Пушкин уже известен как поэт, на которого возлагают большие надежды. Для полиции не последним было и то, кто возлагает эти надежды (Державин, Жуковский). По поэтической части юный поэт посещает последние заседания распавшегося в конце 1817 года литературного общества «Арзамас», однако и его состав, и ставившиеся там литературные спектакли не могли быть предосудительными для полицейских ревнителей самодержавных устоев. Самым уязвимым в этом плане было то, что в 1817 году Пушкин успел написать оду «Вольность». Разумеется, что ее содержание – серьезнейший повод для установления полицейской слежки за поэтом. Однако написание ее в литературоведении датируется приблизительно июлем – декабрем. Даже если при этом допустить, что написана она была в летние месяцы, то и в этом случае вряд ли сотрудники и агенты тайной полиции были первыми ее читателями. Все-таки для того, чтобы ода дошла до этого заведения, необходимо определенное время. Если же учесть, что, как уже отмечалось, полицейский агент даже в 1820 году безуспешно пытался достать тексты запрещенных стихов Пушкина, то очевидно, что осенью 1817 года восемнадцатилетний поэт еще не представлял интереса для всезнающего ведомства. Не представлял тогда, но с каждым последующим днем своим творчеством, новыми друзьями и своим образом жизни поэт становился все более занимательным для этого учреждения. Можно категорически утверждать, что молодой Пушкин неизбежно должен был попасть в поле зрения тайной полиции.
Тех агентов полиции, которых не слишком интересовала литература, Пушкин мог привлечь к себе даже своим внешним видом. Представим себе на фоне чопорно одетой петербургской публики молодого человека в испанском плаще и широкополой шляпе («боливаре», названной так по имени предводителя революционного движения в испанских колониях Южной Америки). Естественно, что глаз полицейских не мог пройти мимо такой фигуры, а в их уме не возникнуть вопрос: «Кто таков?» Это можно сказать о внешнем республиканско-демократическом виде поэта. Что же касается его политических убеждений, то он не только не скрывал их, но буквально бравировал ими. В мемуарных записках И. И. Пущина приводятся опасные остроты Пушкина по поводу убийства в саду, где прогуливался император, сорвавшегося с цепи медвежонка («нашелся один добрый человек, да и тот медведь»), по поводу ледохода на Неве («теперь самое безопасное время – по Неве идет лед», т. е. что «нечего опасаться крепости»). Другие мемуаристы рассказывали не менее любопытные в этом отношении вещи. «…Пушкин, сидя в театральном кресле, показывал находившимся подле него лицам портрет убийцы герцога Беррийского, Лувеля, с его надписью: «урок царям». Театр и был первым местом, где Пушкина официально «заметила» полиция в своей повседневной профессиональной сфере. Молодость и темперамент поэта делали свое дело. Он не стесняясь подавал в театральном зале громкие реплики и вообще нередко вел себя вызывающе. Следствием этого и явилось первое полицейское дело, «посвященное» лично поэту: «Дело о замечании, сделанном коллежскому секретарю Александру Пушкину в неприличном поступке в Каменном театре». Дело состоит из двух бумаг. Первая адресована Санкт-Петербургским обер-полицмейстером И. С. Горголи непосредственно начальнику Пушкина по иностранной коллегии советнику П. Я. Убри.
Милостивый государь мой Петр Яковлевич!Вашего превосходительства
20-го числа сего месяца служащий в Иностранной Коллегии переводчиком Пушкин быв в Каменном театре… во время антракту пришел у онаго в креслы и проходя между рядов кресел остановился против сидевшего Коллежского Советника Перевощикова с женою, почему Г. Перевощиков просил его проходить далее, но Пушкин приняв сие за обиду наделал ему грубости и выбранил его неприличными словами.покорный слуга
О поступке его уведомляя Ваше Превосходительство, – с истинным почтением и преданностью имею честь бытьИван Горголи
Второй документ – ответ П. Я. Убри.
Милостивый государь мой Иван Саввич!Вашего Превосходительства
Вследствие отношения Вашего Превосходительства от 23 минувшего декабря под № 15001. Я не оставил сделать строгое замечание служащему в Государственной Коллегии Иностранных дел Коллежскому Секретарю Пушкину насчет неприличного поступка его с Коллежским Советником Перевощиковым, с тем, чтобы он воздержался впредь от подобных поступков; в чем и дал он мне обещание.покорнейшим слугою
С истинным почтением и преданностью имею честь бытьПетр Убри
Не будем строги к юному поэту. Ведь даже полиция объяснила случившееся тем, что Пушкин обиделся на замечание коллежского советника (чувство собственного достоинства было присуще поэту не только в молодости, но и на протяжении всей жизни), а достоинство же коллежского советника должно быть удовлетворено тем, что лишь благодаря этому эпизоду его имя известно и в XXI веке. Говоря же о петербургском обер-полицмейстере, можно с уверенностью сказать, что вряд ли тот мог догадываться, что и его имя этот нашаливший коллежский секретарь «увековечит» в своих стихах, да не в каких-нибудь, а в самых антисамодержавных – в «Сказках», в которых среди других предполагаемых «сказочных» поступков царя выделяется следующий: «Закон поставлю на место вам Горголи». Если учесть, что, исходя из содержания стихотворения, оно датируется мартом – апрелем 1818 года, можно сделать вывод, что личность обер-полицмейстера заинтересовала поэта прежде, чем тот по своей полицейской службе обратил внимание на Пушкина.
Одновременно с интересом поэта к светской жизни (театр, балы, вечеринки с друзьями) с каждым днем все отчетливее проглядываются его симпатии к прогрессивным взглядам будущих декабристов: Тургенева, Якушкина, Муравьева, крепнет его дружба с Чаадаевым. Весной 1819 года в Петербурге организуется негласный литературный кружок «Зеленая лампа», связанный с тайным обществом – Союзом Благоденствия. На заседаниях «Зеленой лампы» обсуждались не только литературные вопросы, но и политические, там читались и антиправительственные стихи. Пушкин принимал самое активное участие в заседаниях этого кружка. Он подозревал и о существовании тайного политического общества, и о том, что его участниками являются Н. И. Тургенев и И.И. Пущин, о чем Пущин упоминает в своих мемуарных записках. Нельзя думать, что влияние более старших по возрасту и опыту друзей поэта на развитие его политических взглядов было односторонним. Как показал впоследствии судебный процесс по делу декабристов, и сам поэт сыграл огромную роль в распространении свободолюбивых идей в 1817–1820 гг. и тем самым в организации и развитии декабристского движения. Действительно, в эти годы им были написаны ода «Вольность» (1817), «Сказки», «К Чаадаеву» (1818), «Деревня», «На Стурдзу», эпиграммы на Аракчеева и других (1819–1820). Эти стихи передавались из уст в уста и быстро расходились среди читателей в многочисленных списках. По словам И.И. Пущина, «тогда везде ходили по рукам, переписывались и читались наизусть его „Деревня“, „Ода на свободу“, „Ура, в Россию скачет…“ и другие мелочи в том же духе». Трудно не согласиться с Александром I, который в беседе с директором Царскосельского лицея Энгельгардтом (после уведомления царя Милорадовичем о чистосердечном признании поэта в авторстве «противоправительственных» стихов) сказал, что Пушкин «наводнил Россию возмутительными стихами; вся молодежь наизусть их читает» (возмутительными, разумеется, с точки зрения царя).
Широкое распространение неопубликованных стихов Пушкина оказало ему плохую службу еще до официального знакомства с тайной полицией. Все те, кто читал оду «Вольность», «Сказки» и эпиграммы, не могли не сознавать, какой интерес их автор представлял для тайной полиции и какой угрозе он в связи с этим подвергался. Еще до того, как он был вызван к петербургскому военному генерал-губернатору, вокруг его имени распространилась гнусная сплетня о том, что будто бы за свои вольнолюбивые стихи он был подвергнут телесному наказанию в тайной полиции. Об этом, например, сделал запись в своем дневнике кишиневский знакомый Пушкина молодой офицер Ф. Н. Лугинин. «Он (Пушкин. – А. Н.) много писал против правительства и тем сделал о себе много шуму, его хотели сослать в Сибирь или Соловецкий монастырь, но государь простил его… и послали его в Кишинев с тем, чтоб никуда не выезжал… Носились слухи, что его высекли в Тайной канцелярии, но это вздор. В Петербурге имел он за это дуэль. Также в Москву этой зимой хочет он ехать, чтоб иметь дуэль с одним графом Толстым, Американцем, который главный распускает эти слухи». Это в точности подтверждается и черновым (неотправленным) письмом Пушкина Александру I, написанным примерно в начале июля – сентябре 1825 года в Михайловском. В нем, в частности, поэт писал:
«Необдуманные речи, сатирические стихи обратили на меня внимание в обществе, распространились сплетни, будто я был отведен в тайную полицию и высечен.
До меня позже всех дошли эти сплетни, сделавшиеся общим достоянием, я почувствовал себя опозоренным в общественном мнении, я впал в отчаяние, дрался на дуэли – мне было 20 лет в 1820, – я размышлял, не следует ли мне покончить с собой или убить В.» (предполагается «Ваше Величество». – А. Н.) (10, 182, 788).
«Возмутительные» стихи дошли все же позже до тайной полиции и, как уже отмечалось, стали известны царю. Официальным следствием этого было «перемещение» поэта по службе из столичного Петербурга в провинциальный Екатеринослав. Так, в «препроводительном» документе, официально врученном Пушкину, сообщалось:
«По указу Его Величества государь император Александр Павлович и прочая, и прочая, и прочая. Показатель сего, Ведомства государственной коллегии иностранных дел коллежский секретарь Александр Пушкин отправлен по надобности службы к главному попечителю колонистов южного края г. генерал-лейтенанту Инзову; посему для свободного проезда сей пашпорт из оной коллегии дан ему.
В Санкт-Петербурге майи 5-го дня 1820-го года».
Неофициальным последствием «перемещения» по службе явилось установление негласного надзора полиции за фактически сосланным. Кстати говоря, сам поэт всегда называл себя юридически точно – ссыльным. Особенно ясно это видно из его переписки с друзьями и знакомыми. Так, в 1823 году один из его знакомых – А. Г. Родзянко опубликовал направленную против поэта сатиру, в которой иронически отзывался о его политическом фрондерстве:
В своем письме от 13 июня 1823 г. А. А. Бестужеву, не веря в авторство Родзянко, Пушкин пишет: «Донос на человека сосланного есть последняя степень бешенства и подлости…» (10, 62). В письме от 22 мая 1824 г. А. И. Казначееву – правителю одесской канцелярии Воронцова он называет получаемые им ежегодно 700 рублей не «как жалованье чиновника, но как паек ссылочного невольника» (10, 87). В письме к брату – Л. С. Пушкину, датируемом январем – февралем 1824 г., – он, сетуя на то, что ему отказывают в отпуске, в качестве варианта своего возможного поведения называет и такой: «…не то взять тихонько трость и шляпу и поехать посмотреть на Константинополь» (10, 80). Не мог же поэт считать себя вечно сосланным, поэтому побег за границу был для него вполне мотивированным.
Надзор в Кишиневе
Пушкин был направлен на службу в так называемый Попечительный комитет о колонистах Южной России, принадлежащий к ведомству иностранных дел и находившийся в Екатеринославе. Возглавлял этот комитет, как уже отмечалось, И. М. Инзов, герой Отечественной войны 1812 года, благожелательно относившийся к сосланному поэту. Одной из причин этого было также доброе отношение к поэту со стороны И. А. Каподистрии, который в это время возглавлял (вместе с К. В. Нессельроде) Коллегию иностранных дел и был непосредственным начальником Инзова. В официальной депеше от 5 мая 1820 г. о прикомандировании Пушкина к канцелярии Инзова (завизированной императором), подкупающей современного читателя искренней заботой о юном поэте, а также высокой оценкой его как поэта и человека, Каподистрия дает ему следующую характеристику:
«Исполненный гордости в продолжение всего своего детства, молодой Пушкин оставил родительский дом, не испытывая сожаления. Лишенный сыновней привязанности, он мог иметь лишь одно чувство – страстное желание независимости. Этот ученик уже рано проявил гениальность необыкновенную…
Нет той крайности, в которую бы не впадал этот несчастный молодой человек, – как нет и того совершенства, которого не мог бы он достигнуть высоким превосходством своих дарований.
…Он будет прикомандирован к вашей особе, генерал, и будет заниматься в вашей канцелярии как сверхштатный. Судьба его будет зависеть от успехов ваших добрых советов.
Соблаговолите же дать ему их…»
Первое впечатление Инзова от личного знакомства с поэтом также свидетельствует о значительном запасе доброты в характере боевого генерала и о самых положительных намерениях его по отношению к сосланному поэту. В ответе Каподистрии он, в частности, писал:
«С г. Пушкиным я не успел еще короче познакомиться. Но замечаю, однако ж, что не испорченность сердца, но по молодости не обузданная нравственностью пылкость ума была причиною его погрешностей. Я постараюсь, чтобы советы мои не были бесплодны, и буду держать его более на глазах». Справедливости ради следует сказать, что Инзов полюбил вверенного его попечительству молодого чиновника и вовсе не надоедал ему ни своим надзором за ним, ни своими поучениями.
Прожил Пушкин в Екатеринославе всего две недели. Выкупавшись в Днепре, он тяжело заболел. Во время болезни его нашел проезжавший с семьей в Крым через Екатеринослав генерал H. Н. Раевский, герой Отечественной войны 1812 года. Он уговорил Инзова отпустить с ним больного поэта. С Раевскими Пушкин побывал на Кавказе и в Крыму и вернулся уже не в Екатеринослав, а в Кишинев. Дело в том, что за это время Инзов стал исполнять обязанности наместника Бессарабии и перевел в Кишинев и Попечительный комитет. В Кишиневе Пушкин прожил около трех лет – с конца сентября 1820-го до весны 1823 года, нередко отлучаясь то в Киев, то в Каменку, то в Одессу. В Кишиневе Пушкин тесно общается с активными членами тайного Южного общества – генералом М. Ф. Орловым, поэтом В. Ф. Раевским, К. А. Охотниковым, знакомится с Пестелем. Пушкин, случайно узнав о предстоящем аресте Раевского, сумел предупредить его, и тот успел сжечь наиболее компрометирующие его бумаги. В мае 1821 года Пушкин вступил в кишиневскую масонскую ложу «Овидий № 25», возглавлявшуюся членом Южного тайного общества П. С. Пущиным.
Тайная полиция внимательно следила за поднадзорным поэтом. Так, один из секретных агентов сообщал в своем донесении в 1821 году: «Пушкин ругает публично и даже в казенных домах не только военное начальство, но даже и правительство». Но и ругаемое им правительство не забывало о сосланном поэте. Князь П. М. Волконский, начальник Главного штаба военного министерства, в специальном секретном письме от 19 ноября 1821 г. напоминал Инзову о его обязанности следить за поднадзорным:
«До сведения Его Императорского Величества дошло, что в Бессарабии уже открыты или учреждаются масонские ложи под управлением в Измаиле генерал-майора Тучкова, а в Кишиневе некоего князя Суццо, из Молдавии прибывшего: при первом должен находиться также иностранец Элиа де Фра, а при втором – Пушкин, состоящий при Вашем превосходительстве и за поведением коего поручено было вам иметь строжайшее наблюдение…
Касательно г-на Пушкина также донести Его Императорскому Величеству, в чем состоят и состояли его занятия со времени определения его к вам, как он вел себя, и почему не обратили Вы внимания на занятия его по масонским ложам? Повторяем вновь Вашему превосходительству иметь за поведением и деяниями его самый ближайший и строгий надзор…
В заключение прошу Ваше превосходительство подробно о сем донести секретно и с подписью собственной руки для доклада Его Императорскому Величеству…»
Как видно, добрейший служака-генерал вызвал неудовольствие и у царя, и у начальника Главного штаба недооценкой своих полицейских в отношении поэта обязанностей и, выражаясь по-современному, «схлопотал» выговор. Все это свидетельствует о том, что и Александр I, и его окружение смотрели на молодого сосланного ими поэта как на реальную опасность для самодержавия, способного подорвать устои монархии и крепостничества. Современного читателя, видимо, удивит, что военный генералитет (начальник Главного штаба, военный генерал-губернатор, наместник) выполнял и полицейские функции. Однако для начала XIX века в этом не было ничего необычного. Жандармскую службу в гатчинских войсках учредил в 1792 году Павел I еще до своего восшествия на престол. Александр I значительно усовершенствовал ее, и в 1817 году им была создана так называемая служба жандармов внутренней стражи, или, как чаще всего называли ее, конная городская полиция. Но Александр, боясь переворотов (он помнил, как сам стал императором) и никому не доверяя, учредил еще два тайных органа. Так, в 1805 году был создан Комитет высшей полиции, предназначенный для деятельности во время отъезда императора из столицы. В него входили три министра: военный, юстиции и внутренних дел. Главная цель комитета состояла в поддержании порядка и открытии враждебной деятельности иностранцев в России, могущей помешать военным действиям, которые тогда начались с Францией. 13 января 1807 г. был создан еще один тайный комитет – Комитет охраны общей безопасности, состоящий из министров – военного, юстиции, внутренних дел, двух генералов и одного фельдмаршала. Этот комитет по праву считался возрожденной Тайной канцелярией (существовавшей при Екатерине II), который занимался делами о подозреваемых в переписке с неприятелем и «зловредных разглашениях», о слухах относительно восстания в Польше, о возбуждении народа слухами о вольности крестьян, о подозрениях в существовании заговоров против царя и его фамилии, об оскорблении их дерзкими и неприличными словами, о государственной измене, о возмутительных воззваниях и вредных сочинениях, о тайных обществах, о поступках разных лиц, грозящих общеприятному благочинию, и т. д. Следует добавить, что наряду с этими комитетами существовало и особое Министерство полиции, имевшее широкую организацию агентов-шпионов. В 1819 году это министерство со своим агентурным аппаратом вошло в Министерство внутренних дел. Данный аппарат, занимавшийся в основном политическим сыском, сосредоточивался в основном в так называемой «особенной канцелярии» Министерства внутренних дел. После подавления волнений в лейб-гвардии Семеновском полку в 1820 году была образована тайная полиция при штабе гвардейского корпуса, а в связи с восстаниями в военных поселениях – и при Управлении военных поселений (под общим руководством А. А. Аракчеева). Таким образом, полицейские функции выполняли военное ведомство и ведомство внутренних дел, при этом они не только тесно сотрудничали, но и конкурировали друг с другом.
Вернемся, однако, к ответу Инзова на запрос начальника Главного штаба. 1 декабря 1821 г. наместник Бессарабии, благоволивший к Пушкину, дает в своем ответе Волконскому доброжелательный для ссыльного поэта отзыв:
«…г. Пушкин, состоявший при мне, ведет себя изрядно. Я занимаю его письменной корреспонденцией на французском языке и переводами с русского на французский, ибо по малой его опытности в делах не могу доверять ему иных бумаг; относительно же занятия его в масонской ложе, то по неоткрытию таковой, не может быть оным, хотя бы и желание его к тому было. Впрочем, обращение с людьми иных свойств, мыслей и правил, чем те, коими молодость руководствуется, нередко производит ту счастливую перемену, что наконец почувствует необходимость себя переиначить. Когда бы благодатное еще чувствование возбуждалось и в г. Пушкине, то послужило бы ему в истинную пользу».
В том же духе Инзов аттестовал своего подчиненного и перед руководителем Коллегии иностранных дел И. А. Каподистрией (также в секретном письме от 28 апреля 1821 г.): «Пушкин, живя в одном со мной доме, ведет себя хорошо и при настоящих смутных обстоятельствах не оказывает никакого участия в сих делах. Я занял его переводом на российский язык составленных по-французски молдавских законов и тем, равно другими упражнениями по службе, отнимаю способы к праздности. Он, побуждаясь тем же духом, коим исполнены все парнасские жители к ревностному подражанию некоторым писателям, в разговоре со мной обнаруживает иногда пиитические мысли. Но я уверен, что лета и время образумят его в сем случае и опытом заставят признать непоследовательность умозаключений, посеянных чтением вредных сочинений и принятыми правилами нынешнего столетия».
То, что инзовские сведения о «лояльности» сосланного поэта были далеки от истины, свидетельствует процитированное выше донесение секретного агента полиции («ругает правительство»). Это подтверждают и мемуарные свидетельства сослуживцев поэта по Кишиневу. Так, П. И. Долгоруков в своем дневнике в записи от 11 января 1822 г. отмечал: «Пушкин прислан сюда, просто сказать, жить под присмотром… он всегда готов у наместника, на улице, на площади всякому на свете доказать, что тот подлец, кто не желает перемены правительства в России». Характерна в этом отношении и запись от 20 июля того же года: «Наместник ездил сегодня на охоту с ружьем и собакою. В отсутствие его накрыт был стол для домашних, за которым и я обедал с Пушкиным. Сей последний, видя себя на просторе, начал с любимого своего текста о правительстве в России. Охота взяла переводчика Смирнова спорить с ним, и чем более он опровергал его, тем более Пушкин разгорался, бесился и выходил из терпения. Наконец, полетели ругательства на все сословия. Штатские чиновники подлецы и воры, генералы скоты большею частью, один класс земледельцев почтенный. На дворян русских особенно нападал Пушкин. Их надобно всех повесить, а если б это было, то он с удовольствием затягивал бы петли».
Но не только Волконский интересовался поведением сосланного (ему это было положено по службе). Следил за ним и сам Аракчеев, навеки ославленный пушкинской эпиграммой и поэтому внимательно читавший все вышедшее из-под его пера. В связи с тем, что за время пребывания Пушкина на юге в журналах и альманахах было напечатано много его стихотворений, Аракчеев в своем письме Александру I обращал его внимание: «Известного Вам Пушкина стихи печатают в журналах, с означением из Кавказа, видно для того, чтобы известить об нем подобных его сотоварищей и друзей».
Продолжает считать себя обязанным следить за судьбой сосланного по его доносу и Каразин. В письме от 4 июня 1820 г. министру внутренних дел В. П. Кочубею он обращает его внимание на некоторые стихотворения, написанные по поводу высылки Пушкина из Петербурга на юг и опубликованные в журналах: «…я хотел было показать места в нескольких нумерах наших журналов, имеющие отношения к высылке Пушкина… Бездумная эта молодежь хочет блеснуть своим неуважением к правительству». Каразин, в частности, указывает на стихотворение Кюхельбекера «Поэты», в котором Пушкину посвящены следующие строки:
Прямо скажем, доноситель и здесь хорошо понял не обнаруженное цензурой откровенное сочувствие высланному.
Следует отметить, что Пушкин не только был объектом внимания тайной полиции, но иногда, так сказать, «волею судеб» оказался помехой в ее деятельности. В этом отношении характерен эпизод, связанный с арестом В. Ф. Раевского, вошедшего в историю под именем «первого декабриста». Раевский – один из самых близких поэту друзей в его кишиневском окружении. Он был старше Пушкина на четыре года и участвовал в Отечественной войне 1812 года (за храбрость, проявленную в Бородинском сражении, был награжден золотой шпагой). Один из основателей Кишиневской управы Южного тайного общества. В бытность Пушкина в Кишиневе являлся адъютантом командира дивизии М. Ф. Орлова, заведовал дивизионной военной школой. Вел активную пропаганду среди солдат, по обвинению в чем и был арестован в начале 1822 года. Пушкин случайно узнал о готовящемся аресте Раевского, успел предупредить его об этом. Вот как об этих событиях рассказывает в своих воспоминаниях, написанных в 1841 году, сам Раевский:
«1822 года, февраля 5, в 9 часов пополудни кто-то постучался у моих дверей…
– Здравствуй, душа моя! – сказал мне, войдя весьма торопливо и изменившимся голосом, Александр Сергеевич Пушкин.
– Здравствуй, что нового?
– Новости есть, но дурные. Вот почему я прибежал к тебе… Сабанеев сейчас уехал от генерала (имеется в виду Инзов. – А. Н.). Дело шло о тебе. Я не охотник подслушивать, но, слыша твое имя, часто повторяемое, я, признаюсь, согрешил – приложил ухо. Сабанеев утверждал, что тебя непременно надо арестовать; наш Инзушко, ты знаешь, как он тебя любит, отстаивал тебя горою. Долго еще продолжался разговор, я многого недослышал, но из последних слов Сабанеева ясно уразумел, что ему приказано, что ничего открыть нельзя, пока ты не арестован».
Предупрежденный Пушкиным Раевский успел уничтожить некоторые наиболее компрометирующие его документы. На следствии он держался мужественно, и только благодаря его стойкости не была раскрыта деятельность Южного тайного общества. Военный суд приговорил Раевского к смертной казни, замененной четырехлетним тюремным заключением. Затем он был сослан на поселение в Сибирь, где и умер в 1872 году.
Дружеские отношения Пушкина и Раевского в Кишиневе сложились на почве общих общественно-политических взглядов и литературных интересов. Раевский писал стихи. По своим литературным склонностям принадлежал к направлению архаистов (Кюхельбекер, Катенин). Это вызывало между ними горячие споры. Вместе с тем отдельные образцы гражданской поэзии Раевского вызывали восторженные отзывы Пушкина («К друзьям в Кишинев», «Певец в темнице» и др.). Раевскому адресованы стихи Пушкина: «Не тем горжуся, мой певец…», «Ты прав, мой друг…» (1822). В свою очередь Раевским написано стихотворное обращение к Пушкину: «Оставь другим певцам любовь! Любовь ли петь, где брызжет кровь…»
Пушкин и Липранди
Жизнь подбрасывает иногда на редкость замысловатые неожиданности. Допустим, как могут относиться друг к другу «дивный гений» и агент тайной полиции? По-видимому, один из них может быть только надзираемым, а другой – надзирающим. Однако И. П. Липранди – не рядовой, а деятельнейший агент тайной полиции, профессионал, в кишиневско-одесский период жизни поэта был его близким другом. В письме к Вяземскому в начале 1822 года Пушкин пишет о нем: «Он мне добрый приятель и (верная порука за честь и ум) нелюбим нашим правительством и в свою очередь не любит его» (10, 32). Близкие связи Пушкина с Липранди в кишиневский период подтверждал в своих мемуарах и А. Ф. Вельтман (писатель, служивший в Кишиневе военным топографом и встречавшийся с Пушкиным): «Чаше всего я видел Пушкина у Липранди, человека вполне оригинального по острому уму и жизни. К нему собиралась вся военная молодежь, в кругу которой жил более Пушкин».
Бесспорно, что И. П. Липранди – весьма загадочная личность с необычной биографией. Он представлял большой интерес и для Пушкина. В литературоведении справедливо считается, что Липранди является прототипом Сильвио в пушкинском «Выстреле». Липранди – участник русско-шведской войны (1808–1809), за проявленную храбрость награжден орденом Анны 3-й степени и золотым оружием (шпагой). В Отечественную войну 1812 года принимал участие в боях при Бородино, Малоярославце, был ранен, награжден орденом Владимира 4-й степени, а также стал георгиевским кавалером. В 1815 году – начальник русской военной агентуры в Париже. На этом посту тесно сотрудничал с префектом парижской сыскной полиции известным Видоком. Объединенными усилиями ими был раскрыт антиправительственный бонапартистский заговор. Попутно Видок ознакомил Липранди с трущобами и тайнами Парижа. Но так удачно начавшаяся карьера военного разведчика вскоре дала трещину. За одну из своих многочисленных дуэлей Липранди попадает в опалу, и в августе 1820 года он уже продолжает службу обычным армейским подполковником в Кишиневе. Здесь, обладая недюжинными способностями к военной разведке и глубокими познаниями в отношении Турции и Молдавии, он вновь пошел в гору и возглавил агентурную работу в штабе русских войск в Бессарабии. На этот период приходятся и близкие отношения Пушкина с Липранди. В 1822 году Липранди вышел в отставку. В дальнейшем восстановленный на службе, он стал чиновником особых поручений при новороссийском генерал-губернаторе графе Воронцове в Одессе. После разгрома восстания декабристов Липранди был арестован по обвинению в причастности к декабристскому движению, но спустя месяц с небольшим освобожден с «оправдательным аттестатом». В дальнейшем принимал активное участие в русско-турецкой войне 1826–1829 гг., в которой также проявил себя незаурядным военным разведчиком. В 1832 году в звании генерал-майора окончательно вышел в отставку, много писал о своей профессиональной деятельности, стал признанным теоретиком военной разведки. В 1840 году Липранди – чиновник особых поручений при министре внутренних дел. На этом посту особую известность он приобрел своей провокационной деятельностью по раскрытию кружка петрашевцев. Однако, обвиненный в злоупотреблениях, был отстранен от службы и вновь занялся теорией, но теперь уже не военной разведки, а русской тайной полиции.
В литературоведении спорным является вопрос о том, был ли Липранди агентом тайной полиции (а не только военным разведчиком) в свою кишиневско-одесскую бытность, т. е. во время дружеских отношений с Пушкиным. Трудность решения этого вопроса заключается в том, что, разумеется, военная разведка не отделялась непреодолимым барьером от агентурно-сыскной работы тайной полиции (хотя бы по методам). Первая деятельность в отличие от второй никогда не была порицаемой в обществе и всегда рассматривалась как обычная разновидность воинской службы вообще. Военно-разведывательной деятельностью занимался по долгу службы, например, П. И. Пестель. В. В. Вересаев приходит к выводу, что Липранди в кишиневский период не шпионил за Пушкиным. М. В. Нечкина и П. А. Садиков считают, что Липранди в то время не был провокатором – агентом тайной полиции, а являлся членом Южного тайного общества. Это мнение основано на воспоминаниях декабриста С. Г. Волконского, утверждавшего в своих «Записках», что Липранди был в «уважение его передовых мыслей и убеждений принят в члены открывшегося в 15-й дивизии отдела тайного общества, известного под названием „Зеленая книга“». В пользу этого свидетельствует и следующее донесение тайного агента: «Липранди говорит часовым, у него стоящим: „Не утаивайте от меня, кто вас обидел, я тотчас доведу до дивизионного командира (М. Ф. Орлова. – А. Н.) Я ваш защитник. Молите Бога за него и за меня. Мы вас в обиду не дадим, и как часовые, так и вестовые наставление сие передайте один другому“».
Однако ряд исследователей выдвигают версию, в соответствии с которой Липранди являлся агентом тайной полиции уже во время своей кишиневской службы (П. Е. Щеголев, С. Я. Гессен, С. Я. Штрайх, Б. Л. Модзалевский, Б. А. Трубецкой и др.). Так, Б. А. Трубецкой приводит в пользу этой версии по крайней мере семь доводов. Первое – его связь с руководителями политического сыска в России Бенкендорфом и Дубельтом. В 1872 году он сам писал о своей «испытанной 37-летней взаимной дружбе» с Дубельтом. Однако, если из 72 вычесть 37, то получится 35, а это означает, что «дружба» (знакомство их произошло раньше) началась значительно позже кишиневского периода жизни Пушкина. Второе – Б. А. Трубецкой ссылается на откровения самого Липранди относительно форм и методов агентурно-провокаторской деятельности и своего отношения к революционному движению в своем «Объяснении» к своей же «Записке» в III Отделение, сочиненной им в 1849 году. Там Липранди пишет, что революционные заговоры – это «зло великой важности, угрожающее коренным потрясением общественному государственному порядку», что «таков мой образ мыслей и таково мое внутреннее убеждение», что он «почитал себя в обязанности следить все нити порученного моему наблюдению дела, как бы они при первом взгляде ни представлялись ничтожными и не заслуживающими внимания…» Однако и здесь сказанное относится к 1849 году, а за четверть века убеждения человека могли коренным образом измениться. Третьей, и едва ли не главной, уликой против Липранди Б. А. Трубецкой считает странности его поведения в связи с арестом В. Ф. Раевского: «4 февраля 1822 г. Липранди с подозрительной неожиданностью выезжает на четыре с лишним месяца в Петербург. А через день (!), 6 февраля, был арестован В. Ф. Раевский, и затем начались репрессии против видных деятелей кишиневской ячейки Южного общества». Следует отметить, что сам Раевский несколько по-иному излагает эти события. После того как Пушкин предупредил его о предстоящем аресте, Раевский предложил ему пойти с ним к Липранди, чтобы посоветоваться, и этот визит тут же состоялся. Раевский датирует посещение 5 февраля 1822 г., а свой арест – 6 февраля. Даже если мемуарист ошибался немного в датах, его рассказ не может не изменить оценку поведения опытного разведчика. Одно дело, когда тайный агент, «наведя» на «первого декабриста» военное командование, уезжает из города, чтобы не быть причастным к аресту. Совсем другое, имевшееся в данном случае, – когда выясняется, что арест Раевского был уже предрешен, об этом знал не только сам декабрист, но и Пушкин. В этой ситуации внезапный выезд тайного агента уже никак не вяжется с его опытностью в агентурно-сыскных делах. Следовательно, и этот факт не может быть признан достаточным доказательством. Что же касается репрессий против «видных деятелей» кишиневской ячейки Южного тайного общества, то и здесь не чувствуется руки «профессионала» в этом деле. Допустим, по донесениям Липранди был смещен с поста командующего дивизией М. Ф. Орлов, а командир бригады этой дивизии П. С. Пущин уволен в отставку. Вряд ли опытный разведчик и агентурист смог не увидеть связи, например, Орлова с руководителем всего Южного тайного общества Пестелем. И Орлов, и Пущин «потерпели гонения по службе» в связи с делом Раевского. Детали этого дела были известны правительству (так же как и состояние дел в дивизии Орлова) вовсе не только от тайных агентов. Четвертой уликой причастности Липранди к ведомству тайной полиции Б. А. Трубецкой считает то, что тому удалось легко уйти от ответственности по делу декабристов. Да, Липранди попал в знаменитый Алфавит декабристов. Однако в нем в отношении Липранди было записано следующее: «Был взят по показанию Комарова, назвавшего его членом, но на вопросы Комиссии все главнейшие члены Южного и Северного обществ утвердительно отвечали, что Липранди не только не принадлежал к обществу, но не знал о существовании оного и ни с кем из членов не имел сношений. Сам Комаров не подтвердил своего показания, сделав оное гадательно». Таким образом, у следственной комиссии была лишь одна улика – показания Комарова, от которых тот отказался. В связи с этим нет ничего необычного в том, что Липранди был освобожден от ареста. Кстати сказать, в такой ситуации оказался далеко не один Липранди. Вспомним хотя бы Грибоедова, в отношении которого следствие располагало куда более вескими уликами. Ссылка же на мемуарное свидетельство генерал-майора С. Желтухина об уверенности Липранди в его скором освобождении от следствия также может показаться странной сама по себе, если к ее оценке мы подойдем, будучи уже уверенными в причастности Липранди к декабристскому движению (пусть даже и по долгу своей разведывательно-провокаторской деятельности). Если же мы отрешимся от этого, как от уже абсолютно доказанного, то ничего странного в этом не увидим. Пятый довод против Липранди заключается в следующем: подозрительно, что Николай I через два года после ареста – освобождения Липранди назначил его начальником вновь учрежденной высшей тайной заграничной полиции. Однако и это само по себе ни о чем не говорит. Николаю было известно (через того же Бенкендорфа) о редких талантах Липранди как специалиста именно в области заграничной агентурной работы, о том, что он многого добился на этом поприще. Перед следственной комиссией он «очистился», и у Николая I вопрос о его назначении, видимо, не вызывал сомнений. Существует аналогичный пример: Грибоедов, чье членство в Северном обществе подтвердили на следствии Рылеев, Трубецкой, Оболенский, Бригген, Оржицкий, после следствия заведовал внешними сношениями с Персией и Турцией, а в 1828 году был назначен полномочным министром-резидентом (послом) в Иран. В качестве шестого довода Б. А. Трубецким приводится запись самого Пушкина в его второй «Программе записок», относящихся к 1833 году: «Кишинев… Липр[анди] – 12 год – mort de sa famm – le rénégat». Однако ренегат – это, как известно, отступник, человек, изменивший своим убеждениям и перешедший в лагерь противников. Следовательно, если последнее относится к Липранди, то это означает, что в 1833 году поэт считал, что Липранди изменил своим ранним политическим убеждениям (кишиневско-одесского периода), а вовсе не считал, что он был тайным агентом десять лет назад.
Слабым, по нашему мнению, доказательством (его можно считать седьмым) является и ссылка на письмо Н. С. Алексеева Пушкину от 30 сентября 1826 г. В нем Алексеев сообщает поэту, что Липранди «живет по-прежнему здесь довольно открыто и, как другой Калиостро, бог знает откуда берет деньги». Б. А. Трубецкой делает вывод, что, по-видимому, Алексеев уже признал в Липранди нечистоплотного в морально-политическом отношении человека, подозревал его в давних связях с полицией. «Сорить деньгами» Липранди не стеснялся не только в присутствии Алексеева. Это его свойство было известно и В. Ф. Раевскому, и самому Пушкину, и многим другим. Следовательно, можно сделать такой вывод: Липранди пировал на свои «сорок сребреников», если исходить из того, что он был новичком сыска, дилетантом, а не профессиональным военным разведчиком. Однако Липранди не был, как известно, ни дилетантом в своем деле, ни новичком.
Вряд ли можно однозначно оценивать и отказ Пушкина встретиться (вместе с Липранди) с находившимся в заключении в Тираспольской крепости В. Ф. Раевским. В своих воспоминаниях сам Липранди описал это следующим образом: «На вопрос мой, почему он не повидался с Раевским, когда ему было предложено самим корпусным командиром (Сабанеевым. – А. Н.), Пушкин, как мне показалось, будто бы несколько был озадачен моим вопросом и стал оправдываться тем, что он спешил, и кончил полным признанием, что в его положении ему нельзя было воспользоваться этим предложением…» По этому вопросу В. Кулешов справедливо заметил, что «Пушкин поступил весьма осторожно и мудро». Он знал, что Сабанеев «засадил» Раевского в тюрьму, и, несомненно, использовал бы посещение Пушкиным арестованного как против Раевского, так и против самого Пушкина.
Мы вовсе не подвергаем сомнению серьезность подозрений, выдвинутых в литературе в отношении Липранди. Тем не менее, по нашему мнению, это всего лишь, так сказать, «косвенные» и разрозненные улики. И в настоящее время нет документальных данных, позволяющих категорически утверждать, что Липранди на юге шпионил за Пушкиным, являясь агентом тайной полиции. «Окончательное решение вопроса, – справедливо утверждает А. Ф. Возный, – по-видимому, возможно в том случае, если будут обнаружены исчезнувшие дневники и другие бумаги Липранди, его письма». По мнению этого автора, «документы о получении Липранди денег на агентурную работу и его отчеты о ней» могут находиться в одесском архиве Воронцова. В общем, для окончательного вывода нужны документальные подтверждения. И вряд ли этот вопрос можно решать с такой легкостью: «Если вчитаться в его (Липранди. – А. Н.) мемуары, опубликованные в XIX веке, станет ясно, что он подвизался тогда на юге в качестве секретного агента самодержавия… следил за ссыльным Пушкиным, декабристами, греческими повстанцами». По нашему мнению, непредвзятое прочтение этих записок позволяет сделать вывод о том, что их автор на редкость доброжелателен к юному поэту, а «Записки» по справедливости считаются «одним из ценнейших источников биографии поэта, с обширным кругом сведений, касающихся кишиневского и одесского окружения Пушкина, его быта, привычек, исторических, социальных и отчасти литературных интересов».
Если признать, что Липранди уже в южной ссылке Пушкина шпионил за ним, то определенную трудность вызывает объяснение того, почему он не донес куда следует об антиправительственных взглядах поэта. Б. А. Трубецкой объясняет это тем, что Липранди «считал достаточными те сведения о Пушкине, которые, как он полагал, должен был сообщить генерал Инзов, под надзор которого был послан Пушкин». Но так мог думать лишь новичок сыска, а не профессионал, каковым был Липранди. Он прекрасно знал, с какой заботливостью и теплотой относился Инзов к опальному поэту, как выгораживал его. Долг Липранди – тайного агента – требовал от него совсем иного поведения. Более правдоподобно, по нашему мнению, объясняет это В. Кулешов: «Он (Липранди. – А. Н.) мог точно знать, что Пушкин к заговору не принадлежит, а сообщением о резких, неосторожных высказываниях поэта Петербург не удивишь».
Если же согласиться с той версией, что Липранди стал агентом тайной полиции позже кишиневско-одесского периода жизни поэта, то следует отметить, что Пушкину в определенной мере «везло» на «переродившихся» друзей. Таковым был и Я. Н. Толстой (1791–1867) – участник Отечественной войны 1812 года, член Союза Благоденствия, председатель общества «Зеленая лампа», адресат стихотворения Пушкина «Философ ранний, ты бежишь…». Известно очень теплое письмо Пушкина Я. Н. Толстому от 26 сентября 1822 г. из Кишинева. Однако впоследствии следует перерождение, он выбирает «путь Липранди и Дубельта» и становится агентом III Отделения.
Пушкин и Каролина Собаньская
Переписка поэта свидетельствует о том, что одному из самых сильных любовных увлечений Пушкин был обязан не кому иному, как агенту тайной полиции. Последний, вернее последняя, является и адресатом одного из шедевров пушкинской лирики – «Что в имени тебе моем?». Оно написано 5 января 1830 г. в ответ на просьбу польской красавицы Каролины Собаньской. 2 февраля Пушкин написал в ее адрес два письма, поражающих нас глубиной его чувств к адресату. В одном из них сказано: «Сегодня 9-я годовщина дня, когда я вас увидел в первый раз. Этот день был решающим в моей жизни» (10, 270). Следовательно, Пушкин познакомился с Собаньской в феврале 1821 года во время кишиневской ссылки, в один из своих приездов из Кишинева в Киев. Каролина Собаньская, урожденная графиня Ржевусская, дочь киевского губернского предводителя дворянства, впоследствии тайного советника и сенатора, видного масона, получила отличное образование, слыла прекрасной пианисткой. Юной девушкой ее выдали замуж за пятидесятилетнего помещика, но жила она с ним недолго. В 1819 году сблизилась с графом И. О. Виттом – начальником военных поселений в Новороссийске, организатором тайного сыска за декабристами на юге (и впоследствии за Пушкиным в Михайловском). По воспоминаниям современников, Собаньская страстно любила этого человека, нравственные качества которого были таковы, что даже великий князь Константин Павлович (моралист, как известно, не особенный) называл его «негодяем» и «достойным виселицы». Связь их продолжалась до 1836 года. В Собаньскую был влюблен и Адам Мицкевич, посвятивший ей ряд стихотворений. Не менее чем сама Каролина известна в литературе и ее сестра – Эвелина Ганская, ставшая незадолго до смерти Бальзака его женой. Кстати сказать, Эвелину по Одессе знал и Пушкин. Об этом сохранилось его собственное свидетельство в письме к А. Н. Раевскому в октябре 1823 года из Одессы, где поэт называет ее Аталой, по имени одноименной героини романа Шатобриана. О том, что для Витта Каролина была не только любовницей, но и его тайным агентом (а впоследствии и жандармским агентом), свидетельствует в своих «Записках» Вигель. Он был «ослеплен ее привлекательностью, – вспоминает мемуарист, – но когда, несколько лет спустя, узнал я, что Витт употреблял ее и серьезным образом, что она служила секретарем сему в речах умному, но безграмотному человеку и писала тайные его доносы, что потом из барышень поступила она в число жандармских агентов, то почувствовал необоримое от нее отвращение». О последующих ее связях с самим Бенкендорфом свидетельствует ее письмо к нему, на котором есть пометка о том, что первый жандарм России ответил ей 4 декабря 1832 г. С Собаньской Пушкин встречался в Одессе, а в 1828 году и в Петербурге. Разумеется, нет никаких оснований предполагать, что в своей агентурной деятельности эта дама делала какие-либо исключения для Пушкина.
Пушкин в Одессе
Если бы поэт был действительно командированным по службе в Кишинев, он, как и прочие служащие, имел бы право на отпуск. По истечении трех лет Пушкин попытался реализовать предполагаемое право. 13 января 1823 г. он в официальном рапорте на имя К. В. Нессельроде просит об этом руководителя внешнего ведомства России:
«Граф.
Будучи причислен по повелению его величества к его превосходительству бессарабскому генерал-губернатору, я не могу без особого разрешения приехать в Петербург, куда меня призывают дела моего семейства, с коим я не виделся уже три года. Осмеливаюсь обратиться к вашему превосходительству с ходатайством о предоставлении мне отпуска на два или три месяца…».
Командированному «по службе» отпуск, как отмечено, был положен. Но Пушкин-то не был таковым, а являлся сосланным, и ему никакого отпуска, естественно, не полагалось. Царь помнил, за что сослал молодого поэта, и вовсе не был намерен возвращать его из ссылки. 27 марта 1823 г. Нессельроде сообщил Инзову о царском решении по делу:
«Вследствие доклада моего о сем государю его величество соизволил приказать мне уведомить г-на Пушкина через посредство вашего превосходительства, что он ныне желаемого позволения получить не может».
Не может, и все тут. Не обязан же в самом деле император (!) снисходить до объяснения своих решений какому-то коллежскому секретарю. Все по-царски и все по-нессельродовски.
В начале августа 1823 года Пушкину (опять-таки по ходатайству друзей) удалось переехать из Кишинева в Одессу. Как место ссылки Одесса (крупный морской порт, оперный театр, просвещенная публика) была предпочтительнее заброшенно-провинциального Кишинева. Однако, по всей видимости, для переезда были и другие, более веские, причины, в том числе и связанные с полицейским надзором над ссыльным поэтом. Как справедливо считал Б. Мейлах, успехи тайной полиции в борьбе с прогрессивным революционным движением на Юге России (арест В. Ф. Раевского, опала М. Ф. Орлова, увольнение из армии П. С. Пущина) не могли не внушить Пушкину «серьезную тревогу и о своей дальнейшей судьбе». Поэт не мог не чувствовать, что и он своими связями с указанными лицами, попавшими в поле зрения агентуры политического сыска, также представлял интерес для тех, кто, например, выследил того же Раевского. Кроме того, сам Пушкин догадывался, что кишиневской ячейкой Южное тайное общество не ограничивалось, и в этом смысле его не такие уж редкие «заезды» в Каменку были не лучшим доказательством его лояльности к правительству. Все обращения «наверх» об отпуске или хотя бы кратковременном возвращении в Петербург обернулись официальным отказом. Пушкину стало ясно, что ему по-прежнему не верили, и его кишиневское окружение и кишиневский надзор были в этом отношении не последней тому причиной. Требовалось сменить обстановку, поэтому Одесса в некотором роде представлялась местом даже заманчивым.
Однако едва ли не с первых дней жизни в европеизированной Одессе настроение поэта не только не улучшилось по сравнению с кишиневским, но, может быть, даже ухудшилось. Возьмем, к примеру, первые два из сохранившихся писем поэта из Одессы. Первое – П. А. Вяземскому от 19 августа 1823 г.: «Мне скучно, милый Асмодей, я болен, писать хочется, – да сам не свой (курсив наш. – А. Н.)» (10, 63). Второе (по сути дела, разъяснение первого) – брату Льву, написанное шесть дней спустя: «…Я насилу уломал Инзова, чтоб он отпустил меня в Одессу – я оставил мою Молдавию и явился в Европу. Ресторация и итальянская опера напомнили мне старину и ей-богу обновили мне душу. Между тем приезжает Воронцов, принимает меня очень ласково, объясняет мне, что я перехожу под его начальство, что остаюсь в Одессе – кажется и хорошо, – да новая печаль мне сжала грудь (курсив наш. – А. Н.) – мне стало жаль моих покинутых цепей» (10, 64).
С новым своим начальником – графом М. С. Воронцовым отношения у Пушкина не сложились. Менее чем через год поэт пишет своему другу и покровителю А. И. Тургеневу: «Воронцов – вандал, придворный хам и мелкий эгоист. Он видел во мне коллежского секретаря, а я, признаюсь, думаю о себе что-то другое» (10, 96). Причин «неуживчивости» поэта с Воронцовым несколько, но главные из них – две. Одна – личного плана (ревность одесского начальника и досаждавшие ему эпиграммы поэта), другая же – более официального порядка. Воронцов, приступая к исполнению обязанности генерал-губернатора, предпринял энергичные шаги в направлении экономического развития вверенного ему края. Однако вместо ожидаемого высочайшего благоволения и одобрения своей деятельности он ощутил явные знаки монаршьего неудовольствия (царь, например, обошел его при награде, заслуженно им ожидаемой). Не без помощи своих петербургских друзей, близких к придворным кругам, он понял, что дело заключается в ослаблении контроля за общественно-политической обстановкой в Одессе и крае, который он за своими экономическими преобразованиями, по мнению царедворцев, несколько запустил. Чтобы вернуть прежнее расположение царя, надо было действовать. К тому же он прекрасно сознавал, что одним из «возмутителей» его одесского спокойствия был ссыльный поэт. Так, уже в письме от 6 марта 1824 г. царскому любимцу – графу П. Д. Киселеву (в расчете на то, что основное содержание его станет известно Александру I) Воронцов следующим образом объясняет свое отношение к поэту: «…Я хотел бы, чтобы повнимательнее присмотрелись к тому, кто в действительности меня окружает и с кем я говорю о делах. Если имеют в виду Пушкина и Александра Раевского, то по поводу последнего скажу Вам, что я не могу помешать ему жить в Одессе, когда ему того хочется… но… я лишь едва соблюдаю с ним формы, которые требуют благовоспитанность… Что же до Пушкина, то я говорю с ним не более четырех слов в две недели, он боится меня, так как хорошо знает, что при первых дурных слухах о нем я отправлю его отсюда и что тогда уже никто не пожелает взять его к себе; я вполне уверен, что он ведет себя много лучше и в разговорах своих гораздо сдержаннее, чем раньше, когда находился при добром генерале Инзове… По всему, что я узнаю о нем и через Гурьева (одесский градоначальник. – А. Н.), и через Казначеева (правитель канцелярии Воронцова. – А. Н.), и через полицию (курсив мой. – А. Н.), он теперь вполне благоразумен и сдержан; если бы было иначе, я отослал бы его, и лично я был бы этому очень рад, так как не люблю его манер и не такой уж поклонник его таланта…»
В интересующем нас плане (размеры гласного и тайного надзора над поэтом) отметим следующие особенности письма. Во-первых, насколько «всерьез» одесский генерал-губернатор в отличие от Инзова осуществлял в отношении поэта свои надзорно-полицейские функции. Во-вторых, этим озабочен не только Воронцов, но и полиция и другие официальные должностные лица. Некоторые из них в отношении Пушкина были настроены куда более враждебно, чем Воронцов. Так, уже в январе 1824 года военный генерал-полицмейстер 1-й армии И. Н. Скобелев писал главнокомандующему этой армии: «Не лучше ли бы оному Пушкину, который изрядные дарования свои употребил в явное зло, запретить издавать развратные стихотворения?… Я не имею у себя стихов сказанного вертопраха, которые повсюду ходят под именем „Мысль о свободе“. Но, судя по выражениям, ко мне дошедшим (также повсюду читающимся), они должны быть весьма дерзки… Если бы сочинитель вредных пасквилей немедленно, в награду, лишился нескольких клочков шкуры, было бы лучше. На что снисхождение к человеку, над коим общий глас благомыслящих граждан делает строгий приговор? Один пример больше бы сформировал пользы, но сколько же, напротив, водворится вреда неуместною к негодяям нежностью».
Интересно, что «вредную» роль Пушкина в одесском обществе одинаково оценивали не только генерал-губернатор и полиция (в том числе военная). Даже друзья, оставшиеся в Петербурге и Москве, очень хорошо представляли себе, как воспринимало пушкинское влияние ближайшее царское окружение. Так, П. А. Вяземский, предупреждая друга об осторожности «на язык и на перо», писал ему в конце мая 1824 года: «Верные люди сказывали мне, что уже на Одессу смотрят как на champ d’asyle, а в этом поле, верно, никакая ягодка более тебя не обращает внимания. В случае какой-нибудь непогоды Воронцов не отстоит тебя и не защитит… Ты довольно сыграл пажеских шуток с правительством; довольно подразнил его, и полно!»
О явно неблагополучной политической репутации поэта в период его одесской жизни свидетельствовал и его дальний родственник М. Д. Бутурлин – мелкий чиновник в канцелярии Воронцова. Так, в своих мемуарных записках он отмечал, что, нередко встречаясь с Пушкиным в театре, он желал сблизиться с ним, но «Александр Сергеевич слыл вольнодумцем и чуть ли почти не атеистом, и мне дано было заранее предостережение о нем из Флоренции… как об опасном человеке». Предостережение это исходило из его семьи, которая в связи с болезнью отца М. Д. Бутурлина – Д. П. Бутурлина еще в 1817 году уехала во Флоренцию. Д. П. Бутурлин – известный в России библиофил, сенатор, директор Эрмитажа. Пушкин с сестрой в детстве были частыми посетителями московского дома Бутурлиных.
Воронцов быстро разобрался в том, что ссыльный поэт для него далеко не удачное приобретение. Уже 24 марта 1824 г. в письме к Нессельроде он просит об удалении его из Одессы: «Удаление его отсюда будет лучшая услуга для него. Не думаю, что служба при генерале Инзове что-нибудь изменит, потому что хотя он и не будет в Одессе, но Кишинев так близок отсюда, что ничто не помешает его почитателям ездить туда… По всем этим причинам я прошу Ваше сиятельство довести об этом до сведения государя и испросить его решение. Если Пушкин будет жить в другой губернии, он найдет более поощрителей к занятиям и избежит здешнего опасного общества». Через десять дней (8 апреля 1824 г.) он же (Воронцов) откровенно пишет своему другу и царедворцу H. М. Лонгинову (разумеется, снова в надежде, что это дойдет и до царского окружения, а может быть, и самого царя): «…я писал к гр. Нессельроде, прося, чтоб меня избавили от поэта Пушкина. На теперешнее поведение его я жаловаться не могу, он в разговорах гораздо скромнее, нежели был прежде, но первое – ничего не хочет делать и проводит время в совершенной лености, другое – таскается с молодыми людьми, которые умножают самолюбие его, коего и без того он имеет много… В Одессе много разного сорта людей, с коими эдакая молодежь охотно водится, и, желая добра самому Пушкину, я прошу, чтоб его перевели в другое место, где бы он имел и больше времени и больше возможности заниматься, и я буду очень рад не иметь это в Одессе». Менее чем через месяц (29 апреля) он вновь пишет Лонгинову: «О Пушкине не имею еще ответа от гр. Нессельроде, но надеюсь, меня от него избавят», а 2 мая – опять Нессельроде: «Я повторяю мою просьбу – избавить меня от Пушкина: это, может быть, превосходный малый и хороший поэт, но мне бы не хотелось иметь его более ни в Одессе, ни в Кишиневе».
Во всех таких письмах, сильно напоминающих доносы, Воронцов под видом объективно положительной аттестации поведения Пушкина в действительности сообщает правительству о том, что Пушкин лишь ведет себя осторожно, на самом же деле до исправления его очень далеко. Однако опытный сановник не успел оправдаться перед царем и получил от него личное указание на «промашку» генерал-губернатора и наместника относительно политической крамолы в Одессе и вверенном ему крае. В своем письме к Воронцову от 1–2 мая 1824 г. монарх обращал внимание генерал-губернатора: «Я имею сведения, что в Одессу стекаются из разных мест и в особенности из польских губерний и даже из военнослужащих без позволения своего начальства многие лица, кои с намерением или по своему легкомыслию занимаются лишь одними необоснованными и противными толками, могущими иметь на слабые умы вредное влияние… Будучи уверен в усердии и попечительности Вашей о благе общем, я не сомневаюсь, что Вы обратите на сей предмет особое свое внимание и примете строгие меры, дабы подобные беспорядки… не могли иметь места в столь важном торговом городе, каковой Одесса…
В этом царском послании и в самом деле нет ни намека на одобрение, так сказать, хозяйственной деятельности Воронцова (что объективно было со стороны царя несправедливо). Как и предполагал сам одесский генерал-губернатор, царское неудовольствие вызывалось людьми, «могущими иметь на слабые умы вредное влияние». Вскоре Воронцов получил письмо от Нессельроде, датированное 16 мая, в известной мере свидетельствующее о прощении его (Воронцова) царем за допущенные погрешности по части выполнения им высших генерал-губернаторских обязанностей (полицейский надзор за независимо мыслящими людьми, ограничение их влияния на общество). Нессельроде сообщал: «Я представил императору Ваше письмо о Пушкине (имеется в виду письмо от 28 марта. – А. Н.). Он был вполне удовлетворен тем, как вы судите об этом молодом человеке». Главным в этом письме для Воронцова было то, что и в официальном Петербурге желают удаления Пушкина из Одессы и что подходящий повод для этого должен найти сам Воронцов.
А найти повод оказалось не так легко. Пушкин был уже не тем, каким он приехал в южную ссылку (достаточно вспомнить его отказ посетить в тюрьме В. Ф. Раевского). И Воронцов понимал, что надо использовать все. Зная самолюбие поэта, одесский генерал-губернатор 22 мая отдал предписание «господину коллежскому секретарю Пушкину» отправиться в уезды для участия в борьбе с саранчой. Пушкин, приняв это за очередное оскорбление, не выполнил поручения генерал-губернатора и подал прошение об отставке. 2 июня в официальном заявлении на имя царя (через Воронцова и Коллегию иностранных дел) он делает это, ссылаясь на «слабость здоровья». Однако сразу же после подачи прошения Пушкин полностью откровенно и совсем по-иному объясняет мотивы своего решения об отставке в записке А. И. Казначееву: «Я не могу, да и не хочу притязать на дружбу графа Воронцова, еще менее на его покровительство: по-моему, ничто так не бесчестит, как покровительство… Я устал быть в зависимости от хорошего или дурного пищеварения того или другого начальника… Единственное, чего я жажду, это – независимости…» (10, 88). Последнее конечно же понимали и царь, и Нессельроде, понимали, разумеется, по-своему. Пушкин представил прошение об отставке официально. Однако Воронцов, не до конца уверенный в том, что события будут разворачиваться в соответствии с его желаниями, вначале сообщает об этом Нессельроде в «частном» порядке, чтобы тот либо дал ход пушкинскому прошению, либо не предпринимал по нему никаких шагов: «Пушкин представил прошение об отставке. Не зная, по справедливости, как поступить с этой просьбой, я посылаю вам ее в частном письме и настоятельно прошу вас дать ей ход либо мне ее возвратить, в зависимости от того, как вы рассудите». 27 июня Нессельроде также «частным» образом отвечает Воронцову на его письмо, в котором сообщает, что «Император решил и дело Пушкина: он не останется при вас…»
В это время положение Пушкина неожиданно осложнилось тем, что правительство получило изъятое на почте письмо поэта (как считается в литературоведении, адресованное Кюхельбекеру и отправленное в апреле – мае 1824 г.), в котором он проговаривался о своих атеистических взглядах: «Читая Шекспира и Библию, святый дух иногда мне по сердцу, но предпочитаю Гёте и Шекспира. – Ты хочешь знать, что я делаю, – пишу пестрые строфы романтической поэмы – и беру уроки чистого афеизма. Здесь англичанин, глухой философ, единственный умный афей, которого я еще встретил. Он исписал листов 1000, чтобы доказать, qu’il ne peut exister d’être intelligent Créateur et régulateur, мимоходом уничтожая слабые доказательства бессмертия души. Система не столь утешительная, как обыкновенно думают, но, к несчастью, более всего правдоподобная» (10, 86).
Письмо это в сочетании с тайными и открытыми доносами о Пушкине (того же Воронцова) оказалось решающим для его судьбы. 11 июля Нессельроде уже официально сообщает о «высочайшей» в отношении Пушкина воле и возлагает на Воронцова ее исполнение: «Я представил на рассмотрение императора письма, которые ваше сиятельство прислали мне, по поводу коллежского секретаря Пушкина. Его Величество вполне согласился с вашим предложением об удалении его из Одессы, после рассмотрения тех основательных доводов, на которых вы основываете ваши предположения, и подкрепленных в это время другими сведениями, полученными Его Величеством об этом молодом человеке. Все доказывает, к несчастью, что он слишком проникся вредными началами, так пагубно выразившимися при первом выступлении его на общественном поприще. Вы убедитесь в этом из приложенного при сем письма (имеется в виду цитируемое выше атеистическое письмо Пушкина. – А. Н.). Его Величество поручил переслать его Вам; об нем узнала московская полиция, потому что оно ходило из рук в руки и получило всеобщую известность. Вследствие этого Его Величество, в видах законного наказания, приказал мне исключить его из списков чиновников Министерства иностранных дел за дурное поведение; впрочем, Его Величество не соглашается оставить его совершенно без надзора на том основании, что, пользуясь своим независимым положением, он будет, без сомнения, все более и более распространять те вредные идеи, которых он держится, и вынудит начальство употребить против него самые строгие меры. Чтобы отдалить, по возможности, такие последствия, император думает, что в этом случае нельзя ограничиться только его отставкой, но находит необходимым удалить его в имение родителей, в Псковскую губернию, под надзор местного начальства. Ваше сиятельство не замедлит сообщить Пушкину это решение, которое он должен выполнить в точности, и отправить его без отлагательства в Псков, снабдив прогонными деньгами».
Пушкин находился еще в неведении относительно своей дальнейшей судьбы (да и Воронцов не знал о предстоящей ссылке «прикомандированного» к нему поэта именно в Михайловское), а исполнение царской воли уже началось. Нессельроде на следующий же день после отправки официальной депеши с объявлением «высочайшей воли» в отношении Пушкина также в официальном документе на имя остзейского (рижского) военного генерал-губернатора (в ведении которого находилась Псковская губерния) маркиза Ф. О. Паулуччи уведомляет его и о «высочайшей воле» в отношении Пушкина, и о новых его (Паулуччи) обязанностях в отношении поэта. Документ этот любопытен по ряду моментов и заслуживает приведения его полностью:
«Господин маркиз.
Император повелевает мне препроводить вашему превосходительству прилагаемую копию депеши, отправленную мною новороссийскому генерал-губернатору касательно коллежского секретаря Пушкина, который несколько лет тому назад был сослан в полуденные края империи за некоторые заблуждения, в которых он провинился в Петербурге. Надеялись, что с течением времени удаление от столицы и в связи с тем деятельность, которую могла предоставить этому молодому человеку служба, сначала при генерале Инзове и потом при графе Воронцове, будут в состоянии привести его на стезю добра и успокоят избыток воображения, к несчастью не всецело посвященного развитию русской литературы – природному призванию г. Пушкина, которому он уже следовал с величайшим успехом. Ваше превосходительство, усмотрите, прочитав бумаги, которые я имею честь вам сообщить, что это ожидание не оправдалось. Император убедился, что ему необходимо принять по отношению к г. Пушкину некоторые новые меры строгости, и, зная, что его родные владеют недвижимостью в Псковской губернии, Его Величество положил сослать его туда, вверяя его вашим, господин маркиз, неусыпным заботам и надзору местных властей. От вашего превосходительства будет зависеть, по прибытии Пушкина в Псков дать этому решению Его Величества наиболее соответствующее исполнение.
Примите, господин маркиз, уверение, в моем высоком уважении».
Что же примечательного в этом документе? Во-первых, в нем не кто иной, как сам министр иностранных дел наконец-то «официальное перемещение» поэта по службе (в Кишинев) откровенно назвал ссылкой. Во-вторых, не менее откровенно были названы и причины этой ссылки. В-третьих, разочарованность царя и его ближайшего окружения в их надеждах на «перевоспитание» поэта в «полуденных» краях. При этом Пушкину вменяются в вину и новые прегрешения и, как следствие их, назначаются в отношении него новые, более строгие меры наказания. И в-четвертых, министр иностранных дел напомнил военному генерал-губернатору о пристальном «надзоре» за Пушкиным по месту его новой ссылки.
Через день уже Паулуччи сообщает подчиненному ему псковскому губернатору Б. А. Адераксу царскую волю о необходимости учредить «над означенным Пушкиным, сосланным на жительство к родственникам своим в губернии, вам вверенной, надлежащий надзор». При этом он не просто излагает «высочайшую волю» по этому предмету, а формулирует собственную программу этого надзора: «Во исполнение сего я поручаю Вашему превосходительству снестись с г. предводителем дворян для наблюдения за поступками и поведением Пушкина, дабы сей по прибытии в Псковскую губернию и по взятии Вашим превосходительством от него подписки в том, что он будет вести себя благонравно, не занимаясь никакими неприличными сочинениями и суждениями, находился под бдительным надзором, причем нужно поручить избранному для надзора дворянину, чтобы он в таких случаях, когда замечены будут предосудительные г. Пушкина поступки, тотчас доложил о том мне через В. пр. О всех же распоряжениях ваших по сему предмету я буду ожидать вашего уведомления».
Выполнение монаршей воли в Одессе последовало также незамедлительно. 29 июля Пушкин подписывается под следующим распоряжением одесского градоначальника: «Нижеподписавшийся сим обязывается по данному от г. Одесского градоначальника маршруту без замедления отправиться из Одессы к месту назначения в губернский город Псков, не останавливаясь нигде на пути по своему произволу, а по прибытии в Псков явиться к г. гражданскому губернатору. 29 дня. 1824». К этому документу приложена расписка в получении прогонных денег: «По маршруту из Одессы до Пскова исчислено верст 1621. На сей путь прогонных на три лошади триста восемьдесят девять рублей четыре копейки». Читателя, видимо, не может не умилять размер отпущенной поэту суммы дорожных денег с указанием «четырех копеек», но эти «четыре копейки» были так важны для отчетов, что они фигурировали в документации не только градоначальника, но и генерал-губернатора и даже самого министра иностранных дел. Так, в тот же день, т. е. 29 июля, одесский градоначальник доносил Воронцову: «Пушкин завтрашний день отправляется отсюда в город Псков по данному от меня маршруту через Николаев, Елизаветград, Кременчуг, Чернигов и Витебск. На прогоны к месту назначения по числу верст 1621, на три лошади, выдано ему денег 389 р. 4 к.». Выдача денежного пособия была, видимо, очень важной финансовой операцией, так как об этом Воронцов через четыре месяца (30 ноября) счел необходимым доложить Нессельроде.
Пушкин, как отмечалось, дал властям расписку в том, что он не должен отклоняться от предписанного ему маршрута. Однако, по мемуарным свидетельствам А. П. Керн, он нарушил это обязательство и заехал к одному из своих друзей – А. Г. Родзянко, проживавшему в своей деревне в Хорольском уезде Полтавской губернии. Он «прискакал к нему с ближайшей станции, верхом, без седла, на почтовой лошади в хомуте…»
Выехал же Пушкин из Одессы 31 июля 1824 г. к новому месту ссылки, где его, как уже официально ссыльного, ждал более строгий надзор.
Тройной надзор в Михайловском
Пушкин приехал в Михайловское 9 августа 1824 г. и пробыл там более двух лет. Несмотря на строгое предписание – вначале прибыть в Псков для представления губернатору, поэт, не заезжая туда (терять ссыльному было особенно нечего), от Опочки свернул прямо в Михайловское. Однако, как было уже отмечено, еще до отъезда Пушкина из Одессы надзор за ним усилиями Нессельроде, Воронцова, Паулуччи и Адеракса был тщательно продуман и организован.
Непосредственное официальное наблюдение за поэтом осуществлял (так сказать, по долгу «службы» общественной) А. Н. Пещуров – опочецкий уездный предводитель дворянства. Кроме того, псковский губернатор Адеракс предлагал помещику И. М. Рокотову (один из соседей Пушкина по Михайловскому) осуществлять слежку за Пушкиным, но тот отказался. Следует отметить, что этот официальный надзор, надзор, вытекающий из губернских функций полицейского характера, был далеко не символическим. Например, в 1825 году, желая улучшить положение сына, Надежда Осиповна обратилась к Александру I, чтобы тот разрешил сосланному поэту выехать из Михайловского для производства необходимой ему хирургической операции (по поводу аневризма). Просьба Н. О. Пушкиной была удовлетворена, и начальник Главного штаба И. И. Дибич в июне 1825 года уведомил ее об этом. Вместе с тем он одновременно уведомлял и Паулуччи, и Адеракса о том, что император настоятельно напоминает им обоим о необходимости строжайшего надзора за Пушкиным во время пребывания его в Пскове. Так, Адераксу было сделано следующее распоряжение: «К сему имею честь присовокупить, что его императорскому величеству угодно, чтобы ваше превосходительство имели наблюдение как за поведением, так и за разговорами г. Пушкина».
Да, не откажешь императору и в склонности к полицейскому делу, и в достаточных навыках этой совсем не царской профессии, да и в определенной прозорливости насчет необходимости установления строжайшей слежки за поэтом. Увы, царский план усиленного надзора за Пушкиным в Пскове не был выполнен, так как Александр Сергеевич отказался от предоставленной ему императорской милости.
Следует отметить, что и военному генерал-губернатору, и гражданскому официальный надзор за поэтом показался недостаточным, и Пещуров по совету Паулуччи предложил отцу поэта, Сергею Львовичу, дать подписку в том, что он будет иметь неослабный надзор за сыном. Есть официальные свидетельства, что Сергей Львович взял на себя такую обязанность. Так, Адеракс в своем рапорте Паулуччи от 4 октября 1824 г. докладывал:
«Имея честь получить предписание Вашего сиятельства от 15 июля о высланном на жительство в вверенную мне губернию коллежского секретаря Пушкина и о учреждении над ним присмотра, я относился к г. губернскому предводителю дворянства, дабы избрал одного из благонадежных дворян для наблюдения за поступками и поведением его, Пушкина, и получил от него, г. губернского предводителя дворянства, уведомление, что попечителем над Пушкиным назначил он коллежского советника Рокотова, который, узнав о сем назначении, отозвался болезнию, а равно и от поручения, на него возложенного. Г. губернский предводитель дворянства, уведомив меня о сем, присовокупил, что, помимо Рокотова, которому бы можно поручить смотрение за Пушкиным, он других дворян не имеет. – Итак, по прибытии означенного коллежского секретаря Александра Пушкина и по отобрании у него подписки и по сношении о сем с родителем его г. статским советником Сергеем Пушкиным, известным в губернии как по его добронравию, так и честности и который с крайним огорчением об учиненном преступлении сыном его отозвался неизвестностью, поручен в полное его смотрение с тем заверением, что он будет иметь бдительное смотрение и попечение за сыном своим».
Судя по отношениям отца и сына друг к другу, первый по праву отца и из страха более или менее добросовестно выполнял возложенные на него полицейские по отношению к сыну обязанности и следил за ним. Все это не могло не вызвать раздражения поэта. В своем письме от 31 октября 1824 г. Жуковскому он возмущается: «Приехав сюда, был я всеми встречен как нельзя лучше, но скоро все переменилось: отец, испуганный моей ссылкою, беспрестанно твердил, что и его ожидает та же участь; Пещуров, назначенный за мною следить, имел бесстыдство предложить отцу моему должность распечатывать мою переписку, короче – быть моим шпионом» (10, 105). В письме к В. Ф. Вяземской, отправленном также в октябре, он пишет: «Мой отец имел слабость согласиться на выполнение обязанностей, которые… поставили его в ложное положение по отношению ко мне» (10, 102). Отцовско-семейный надзор как продолжение или дополнение полицейского был невыносим, и в особенно тяжелые для Александра Сергеевича минуты он опрометчиво пишет письмо Адераксу с просьбой ходатайствовать перед царем о переводе его в одну из своих крепостей (т. е. тюрем), но, по счастью, оно не было отправлено.
Но был еще и третий вариант надзора за поэтом – религиозный. Священнику церкви Воскресения Христова в селе Воронин (вблизи Тригорского) Л. Е. Раевскому (по прозвищу Шкода) был поручен духовный надзор за поэтом. О том, что тот выполнял эти обязанности, а поэт всерьез воспринимал это, свидетельствуют мемуарные записки И. И. Пущина о посещении им своего опального друга. «Среди этого чтения (привезенной в подарок поэту рукописи грибоедовского «Горя от ума». – А. Н.) кто-то подъехал к крыльцу. Пушкин выглянул в окно, как будто смутился и торопливо раскрыл лежавшую на столе Четью-Минею. Заметя его смущение и не подозревая причин, я спросил его: „Что это значит?“ Не успел он ответить, как вошел в комнату низенький, рыжеватый монах и рекомендовался мне настоятелем соседнего монастыря… Мне неловко было за Пушкина: он, как школьник, присмирел при появлении настоятеля. Я ему высказал мою досаду, что накликал это посещение. „Перестань, любезный друг! Ведь он и без того бывает у меня, я поручен его наблюдению. Что говорить об этом вздоре!“».
Забегая вперед, скажем, что царский надзор за поэтом не исчерпывался годами его Михайловской ссылки, а продолжался едва ли не до его смерти и тесно переплетался с полицейским. Так, протоиерей Казанского собора, профессор Петербургской духовной академии и Петербургского университета Ф. Ф. Сидонский рассказывал цензору А. В. Никитенко о жалобе митрополита Филарета Бенкендорфу на стих Пушкина в седьмой главе «Евгения Онегина»: «И стаи галок на крестах». Митрополит видел в этом неуважение поэта к религии. Бенкендорф же был Бенкендорфом и потребовал объяснения по этому поводу от цензора, пропустившего такие богохульные стихи. Цензор же, не нашедший в этих стихах никакой крамолы, объяснил, что «галки, сколько ему известно, действительно садятся на крестах московских церквей, но что, по его мнению, виноват здесь более всего московский полицмейстер, допустивший это, а не поэт и цензор».
О существовании полицейского и церковного надзора (несмотря на секретность документов, в которых он устанавливался) над поэтом знали и в Петербурге. Знали там и о том, насколько было опасно любое общение с ссыльным поэтом. В тех же пущинских записках говорится об отношении к этому А. И. Тургенева, одного из близких друзей Пушкина: «Перед отъездом, на вечере у того же князя Голицына, встретился я с А. И. Тургеневым, который незадолго до того приехал в Москву. Я подсел к нему и спрашиваю: не имеет ли он каких-либо поручений к Пушкину, потому что я в генваре буду у него? „Как! Вы хотите к нему ехать? Разве не знаете, что он под двойным надзором – и полицейским и духовным?… Не советовал бы…“». Почти те же предостережения выслушал Пущин и от дядя поэта – В. Л. Пушкина.
Насколько опасно было общение с Пушкиным даже для его друзей, может свидетельствовать история с его приятелем – П. А. Плетневым, издавшим в 1825 году первую главу «Евгения Онегина». Этот факт не прошел мимо внимания большого начальства, причастного к полицейскому надзору за поэтом. 9 апреля 1826 г. начальник Главного штаба И. И. Дибич в секретной записке, направленной на имя петербургского генерал-губернатора П. В. Голенищева-Кутузова (сменившего умершего Милорадовича), спрашивал последнего о том, каковы «взаимоотношения сочинителя Пушкина и комиссионера его, надворного советника Плетнева». На этом документе имеется надпись, сделанная, видимо, Голенищевым-Кутузовым: «Поведения примерного, жизни тихой и уединенной; характера скромного и даже более робкого. Впрочем изустно объявлено генерал-майору Арсеньеву иметь за ним надзор». Как видно, Плетневу не помог ни «скромный» и даже «робкий» характер, ни «примерный» образ жизни. Один лишь факт существования связи с опасным Пушкиным, по логике военного генерал-губернатора, требовал установления за ним «ближайшего» надзора. Все это (близость Плетнева к поэту) не давало покоя и самому царю. 23 апреля 1826 г. Дибич со ссылкой на высочайшую волю направляет новое секретное письмо Голенищеву-Кутузову: «По докладу моему отношения вашего превосходительства, что надворный советник Плетнев особенных связей с Пушкиным не имеет, а знаком с ним только как литератор, государю императору угодно было повелеть мне, за всем тем, покорнейше просить вас, милостивый государь, усугубить всевозможные старания узнать достоверно, по каким точно связям знаком Плетнев с Пушкиным и берет на себя ходатайства по сочинениям его, и чтобы ваше превосходительство изволили приказать иметь за ним ближайший надзор». Царь не уверен, что начальник Главного штаба и военный генерал-губернатор сделают «все как надо», и потому дает по части полицейского надзора свои рекомендации. Разумеется, высочайшая воля была выполнена, и чуть больше чем через месяц (29 мая) Голенищев-Кутузов в свою очередь также в секретном послании докладывал Дибичу: «На секретное отношение вашего превосходительства от 23-го сего апреля № 34 имею честь уведомить, что надворный советник Плетнев действительно не имеет особенных связей с Пушкиным, а только по просьбе Жуковского смотрел за печатанием сочинений Пушкина и вырученные за продажу оных деньги переслал к нему, но и чего он ныне не делает и совершенно прекратил всякую с ним переписку. При сем долгом поставляю присовокупить, что высочайшая воля относительно имения ближайшего надзора за г. Плетневым исполнена». На бумаге имеется приписка: «Чрез дежурного штаб-офицера объявлено г. генерал-майору Арсеньеву иметь за Плетневым секретное и неослабное наблюдение». То есть опять-таки генералы уверены в лояльности Плетнева, но раз император не уверен (ведь это же надо: надворный советник подозревается в дружбе с Пушкиным!), то служба есть служба и секретный надзор за Плетневым должен быть установлен. В ходе этой секретной переписки Плетнев был вызван лично к Голенищеву-Кутузову, сделавшему ему строгий выговор за то, что тот переписывается с «находящимся под гневом властей сочинителем». Об этом, например, Плетнев иносказательно сообщил Пушкину в своем письме от 14 апреля 1826 г.: «Не удивляйся, душа моя, что я целый месяц не писал к тебе. Этот месяц был для меня черным не только в году, но и во всей жизни. Сроду не бывал я болен и не пробовал, каковы на свете лекарства; а теперь беспрестанно их глотаю через час по две ложки. Это, однако, не помешало мне, хоть и с разными изворотами, исполнить все твои комиссии…»
Пушкин всегда помнил, что своей перепиской он доставил большие неприятности другу и дважды, когда от того долго не было писем, спрашивал его, но по уже известной причине Плетнев не отвечал ему. Так, в письме от 7 января 1831 г. поэт пишет: «…знаю, что ты жив – а писем от тебя все нет. Уж не запретил ли тебе генерал-губернатор иметь со мною переписку? чего доброго!» Почти то же самое и в письме от 26 марта 1831 г.: «Что это значит, душа моя? ты совершенно замолк. Вот уже месяц как от тебя ни строчки не вижу. Уж не последовало ли вновь тебе от генерал-губернатора милостивое запрещение со мною переписываться?» (10, 330, 343).
Установление за поэтом надзора в Михайловском – это не частный факт биографии поэта, связанный с проживанием его на псковской земле. Юридические последствия этого надзора продолжались до самой смерти поэта. Например, в «Послужном списке Титулярного Советника в звании камер-юнкера Александра Пушкина», составленном в январе 1837 года (!), было зафиксировано: «Во время жительства его в Одессе Высочайше поведено перевесть его оттуда на жительство в Псковскую губернию, с тем, чтобы он находился под надзором местного начальства».
Положение сосланного в деревню поэта, оторванного от друзей и общественной жизни, становилось с каждым днем невыносимее. Он вынашивал и планы получения у царя разрешения на поездку для лечения за границу, и даже побега в чужие края. И первое и второе не было осуществлено. Тем временем наступило 14 декабря 1825 г., а затем и расправа над восставшими. Поэт тяжело переживал трагическую участь своих друзей-декабристов, но думал и о том, что новый царь может отменить ссылку. В своем письме от 7 марта 1826 г. Жуковскому он просит его заступиться перед Николаем I и обязуется быть впредь благоразумным: «Вступление на престол государя Николая Павловича подает мне радостную надежду. Может быть, его величеству угодно будет переменить мою судьбу. Каков бы ни был мой образ мыслей, политический и религиозный, я храню его про самого себя и не намерен безумно противоречить общепринятому порядку и необходимости» (10, 203).
Однако «радостные надежды» соединились у поэта с объективной оценкой его очень неустойчивого положения и сомнениями относительно своей будущей судьбы. Он понимал, что обнаруженные в ходе следствия и суда по делу декабристов его связи со многими активными участниками декабристского движения легко могут быть вменены ему в вину. Поэтому в письме Жуковскому от 20 января 1826 г. он признается: «Все-таки я от жандарма еще не ушел, легко, может, уличат меня в политических разговорах с каким-нибудь из обвиненных. А между ими друзей моих довольно…» (10, 198).
Жуковский был ближе к последней, далеко не оптимистической оценке. В своем ответном письме от 12 апреля 1826 г. Жуковский писал, что время хлопотать за него еще не пришло, что он еще находится на серьезном подозрении у правительства по своим связям с восставшими: «Что могу тебе сказать насчет твоего желания покинуть деревню? В теперешних обстоятельствах нет никакой возможности ничего сделать в твою пользу. Всего благоразумнее для тебя остаться покойно в деревне, не напоминать о себе и писать, но писать для славы. Дай пройти несчастному этому времени… Ты ни в чем не замешан – это правда. Но в бумагах каждого из действовавших находятся стихи твои. Это худой способ подружиться с правительством». Правоту Жуковского подтверждали и мнения по этому поводу лиц, служащих по ведомству тайной полиции. Так, будущий активный агент III Отделения, а пока сотрудничающий с Тайной канцелярией фон Фока (еще ранее официально служивший в Канцелярии министра полиции Балашова), поэт и драматург С. И. Висковатов доносил в феврале 1826 года: «Прибывшие на сих днях из Псковской губернии достойные вероятия особы удостоверяют, что известный по вольнодумным, вредным и развратным стихотворениям титулярный советник Александр Пушкин, по высочайшему в бозе почившего императора Александра Павловича повелению определенный к надзору местного начальства в имении матери его, состоящем Псковской губернии в Апочецком уезде, и ныне проповедует безбожие и неповиновение властям и по получении горестнейшего для всей России известия о кончине государя императора Александра Павловича он, Пушкин, изрыгнул следующие адские слова: „Наконец не стало Тирана, да и оставший род его недолго в живых останется!“».
В июле 1826 года в Псковскую губернию по инициативе уже упомянутого Витта был направлен его опытный шпион Бошняк для «возможно тайного и обстоятельного исследования поведения известного стихотворца Пушкина, подозреваемого в поступках, клонящихся к возбуждению к вольности крестьян», и для «арестования его и отправления куда следует, буде бы он оказался виновным». Бошняка сопровождал фельдъегерь, которому также был выдан открытый ордер на арест, в который надо было лишь вписать в случае необходимости имя поэта! Этот полицейский документ, подписанный военным министром Татищевым, выглядел следующим образом:
«Открытое предписание.
Предъявитель сего фельдъегерь Блинков отравлен по высочайшему повелению Государя Императора для взятия и доставления по назначению, в случае надобности при опечатании и забрании бумаг, одного чиновника, в Псковской губернии находящегося, о коем имеет объявить при самом его арестовании.
Вследствие сего по Высочайшей воле его императорского Величества предписывается как военным начальникам, так и гражданским чиновникам, земскую полицию составляющим, по требованию фельдъегеря Блинкова оказывать ему тотчас содействие и воспомоществование к взятию и отправлению с ним того чиновника, о котором он объявит».
Говоря же о «миссии» Бошняка, следует отметить, что он обладал незаурядными способностями в области политического сыска. Он, например, сумел «втереться» в доверие членов Южного тайного общества. Это был образованный ботаник, литератор, автор нескольких книг. Во время своей «командировки» по делу Пушкина он опросил многих помещиков, мещан и крестьян по поводу образа жизни ссыльного поэта и его политических настроений. В своем отчете о поездке Бошняк приводит мнения крестьян, хозяина гостиницы в Ново-Ржеве, уездного судьи, ссылается на отзывы семейства помещика Пущина, игумена Ионы и близкого соседа Пушкина – помещика Львова. Все они, за исключением последнего, отозвались о Пушкине очень благожелательно. Львов же, бывший последние пять лет псковским губернским предводителем дворянства, верноподданнически отметил, что сочинения Пушкина «ясно доказывают, сколько сей человек, при удобном случае, мог бы быть опасен», но и он признал, что «Пушкин живет очень скромно…»
Так или иначе, но компрометирующих материалов в отношении Пушкина опытный агент не собрал, и это, по всей видимости, было решающим для определения царем дальнейшей судьбы поэта. Новый самодержец решил сам переговорить с поэтом и попытаться приручить его. Императорско-полицейская «канцелярия» заработала, и в августе 1826 года последовало высочайшее повеление, объявленное Дибичу, о вызове Пушкина в Москву. Начальник Главного штаба обратился с тем же к псковскому губернатору, а тот письменно довел это распоряжение до ссыльного поэта. В ночь с 3 на 4 сентября в сопровождении фельдъегеря Пушкин был отправлен в Москву.
Пушкин и III отделение
Ко времени вызова Пушкина царем в Москву уже функционировало новое учреждение политического сыска, которое вплотную занялось надзором за поэтом. Его создание объяснялось тем, что и военная, и гражданская полиция «проморгала» декабристское движение, чем вызвала неудовольствие и недоверие нового императора к этим традиционным для России полицейским организациям. В начале 1826 года Бенкендорф представил Николаю I несколько записок об учреждении высшей полиции и корпуса жандармов. В результате этого уже 3 июля 1826 г. Николай I издал Указ «О присоединении Особенной Канцелярии Министерства внутренних дел к Собственной Его Величества Канцелярии». Фактически старая канцелярия преобразовывалась в III Отделение (I Отделение ведало назначениями, наградами, званиями и пенсиями высших чиновников, II – занималось кодификацией законов) Собственной императорской канцелярии под начальством Бенкендорфа. Управляющим этой канцелярией остался фон Фок. В компетенцию нового учреждения входило следующее.
1. Все распоряжения и известия по всем вообще случаям высшей полиции.
2. Сведения о числе существующих в государстве разных сект и расколов.
3. Известия об открытиях по фальшивым ассигнованиям, монетам, штемпелям, документам и проч., коих разыскания и дальнейшее производство остается в зависимости министерств финансов и внутренних дел.
4. Сведения подробные о всех лицах, под надзором полиции состоящих, равно и все по сему предмету распоряжения.
5. Высылка и размещение людей подозрительных и вредных.
6. Заведование наблюдательное и хозяйственное всех мест заточения, в коих заключаются государственные преступники.
7. Все постановления и распоряжения об иностранцах, в России проживающих, в пределы государства прибывающих и из оного выезжающих.
8. Ведомости о всех без исключения происшествиях.
9. Статистические сведения, до полиции относящиеся.
Чуть позже, 28 апреля 1827 г., был учрежден Корпус жандармов как исполнительный орган III Отделения, шефом которого также был назначен Бенкендорф. Сам император внимательно следил за деятельностью III Отделения, и под его покровительством оно превратилось в могущественный орган, опутавший всю страну сетью тайных агентов. Герцен справедливо называл корпус жандармов «вооруженной инквизицией», имевшей «во всех уголках империи, от Риги до Нерчинска, своих братьев слушающих и подслушивающих», III Отделение – «центральной конторой шпионажа», а самого Бенкендорфа – лицом, «который судит все, отменяет решения судов, вмешивается во все, а особенно, в дела политических преступников».
Итак, уже с ведома вновь созданного III Отделения Пушкин был отозван в Москву. Чтобы опасный поднадзорный не пропал, «высокие» государственные учреждения ведут учет его передвижения и местонахождения. Сразу же по отправлении ссыльного из Михайловского псковский губернатор секретно информирует об этом Дибича, а 21 ноября фон Адеракс, также секретно, уведомляет о том, что «вытребованный из Пскова чиновник 10-го класса Александр Пушкин оставлен в Москве».
Утром 8 сентября Пушкин прямо с дороги был доставлен в Кремль в канцелярию дежурного генерала Потапова, немедленно известившего об этом Дибича, а тот через этого же генерала передал Пушкину «высочайшую волю» о том, что в 4 часа пополудни поэта примет сам император. Об этой встрече осталось много мемуарных свидетельств. Несмотря на различие в некоторых деталях, все мемуаристы сходятся в основном. Во-первых, в том, что Пушкин держал себя перед царем смело и откровенно и на вопрос Николая I, где он был бы 14 декабря 1825 г., если бы находился в Петербурге, поэт ответил, что был бы в рядах мятежников. Во-вторых, что царь «простил» поэта и возвратил его из ссылки. И в-третьих, самодержец назначил себя цензором Пушкина.
Несмотря на царское «прощение», III Отделение не только не оставило поэта в покое, но, наоборот, занялось им, так сказать, вплотную. Уже 17 сентября 1826 г. фон Фок в секретном донесении Бенкендорфу сообщил последнему новые сведения о поэте, по его мнению, доказывающие незаслуженность им царских «милостей»: «Выезжая из Пскова, Пушкин написал своему близкому другу и школьному товарищу Дельвигу письмо, извещая его об этой новости и прося его прислать ему денег, с тем чтобы употребить их на кутежи и на шампанское. Этот господин известен за мудрствователя, в полном смысле этого слова, который проповедует последовательный эгоизм с презрением к людям, ненависть к чувствам, как и к добродетелям, наконец – деятельное стремление к тому, чтобы доставлять себе житейские наслаждения ценою всего самого священного. Это честолюбец, пожираемый жаждою вожделений и, как примечают, имеет столь скверную голову, что его необходимо будет проучить при первом удобном случае. Говорят, что государь сделал ему благосклонный прием и что он не оправдает тех милостей, которые его величество оказал ему».
Несколько слов о личности автора столь нелицеприятной характеристики поэта и о его прогнозах в отношении будущего поведения характеризуемого. М. Я. фон Фок – управляющий III Отделением (до его учреждения был директором Особой канцелярии при министре полиции), ближайший помощник Бенкендорфа. Фон Фок, по признанию современников, был человек умный и образованный, хорошо знавший несколько языков. Он являлся главной пружиной тайного сыска. Пушкин отдавал должное его деловым и человеческим качествам. В своих дневниковых записках 1831 года он пишет: «На днях скончался в Петербурге фон Фок, начальник 3-го отделения государственной канцелярии (тайной полиции), человек добрый, честный и твердый. Смерть его есть бедствие общественное» (8, 26). Однако не станем преувеличивать эту оценку. Она дана поэтом, в первую очередь, в сравнении управляющего тайной полицией с Бенкендорфом и другими чинами, совсем не похожими на образованного фон Фока. Неслучайно в письме к Вяземскому от 3 сентября 1831 г. он писал: «Ты пишешь о журнале: да, черта с два! кто нам разрешит журнал? Фон Фок умер, того и гляди поступит на его место Н. И. Греч. Хороши мы будем!» (10, 380) Таким образом, смысл доброжелательной характеристики, данной поэтом, мастеру полицейского и политического сыска, заключался в том, что Пушкин признавал, что образованность фон Фока не является обычной для его коллег по полицейскому поприщу и что все остальные «куда хуже» последнего. Тем не менее, как видно, образованность фон Фока не помешала ему дать, в свою очередь, крайне отрицательную нравственно-политическую характеристику поэту и высказать шефу жандармов свои предложения о способах воздействия на него. Думается, что слова «необходимо проучить» означали применительно к Пушкину найти повод запугать его тяжкими для него последствиями (хотя поэт и сам не имел в этом отношении никаких иллюзий, так как хорошо знал, что любая его оплошность может обернуться Сибирью или тюрьмой).
Тем не менее полицейская слежка за Пушкиным продолжалась, и вскоре шеф жандармов докладывал Николаю I: «Пушкин-автор в Москве и всюду говорит о Вашем Величестве с благодарностью и глубочайшей преданностью, за ним все-таки следят внимательно». По поводу этого донесения можно сказать, что оценка отношения Пушкина к царю была, в принципе, верной. Что-что, а неблагодарность была вовсе не свойственна поэту. Тем более что в тот момент его переполняло пьянящее чувство свободы, нахлынувшее после долгих лет ссылки. Общение с друзьями, возвращение в литературные круги, наконец просто прелесть московских балов (не будем забывать и о молодости поэта) – все это, он прекрасно понимал, произошло по воле царя, и Александр Сергеевич по-человечески был благодарен ему. Этого он не скрывал и от окружающих ни в разговорах с ними, ни в своих письмах, и это, как явствует из донесения шефа жандармов Николаю I, было хорошо известно тем, кто непосредственно осуществлял полицейское наблюдение за поэтом. И сам Бенкендорф успокаивал царя: несмотря на благожелательные отзывы о Пушкине, за ним «следят внимательно».
Немного позже, 5 марта 1827 г., жандармский генерал Волков в донесении Бенкендорфу также свидетельствовал о «благонамеренном» поведении Пушкина: «О поэте Пушкине, сколь краткость времени позволила мне сделать разведании, – он принят во всех домах хорошо и, кажется, не столько теперь занимается стихами, как карточной игрой…» За Пушкиным внимательно продолжают следить, успокаивают шефа жандармов. Однако улыбнемся снисходительно по поводу прогноза жандармского генерала насчет того, что Пушкин будто бы за картами забросил поэзию: внутренний мир поэта был недоступен жандармскому надзору.
Летом того же года (12 июля) уже сам Бенкендорф докладывал Николаю I: «Пушкин, после свидания со мной, говорил в английском клубе с восторгом о Вашем Величестве и заставил лиц, обедавших с ним, пить за здоровье Вашего Величества. Он все-таки порядочный шалопай, но если удастся направить его перо и речи, то это будет выгодно». Зная финал этих жандармских надежд, можно сказать, что они были напрасны и поэт их не оправдал. Направить его перо на службу самодержавию не удалось ни императору, ни шефу жандармов.
Сознавал ли поэт существование за ним навязчивой полицейской слежки? Солидный опыт ссыльнопроживающего, приобретенный им ранее, конечно же не делал эту полицейскую слежку для него тайной. Но чувство свободы, присущее Пушкину, несмотря на все надзоры, ощущение молодости позволяло ему относиться ко всему этому насмешливо-снисходительно. Так, в письме к П. П. Каверину от 18 февраля 1827 г. он описывает свое московское житье в ярко политической окраске: «…наша съезжая в исправности – частный пристав Соболевский бранится и дерется по-прежнему, шпионы, драгуны… и пьяницы толкутся у нас с утра до вечера» (10, 224). Даже свое пристанище он называет «съезжей», т. е. полицейским участком, а друга – хозяина Соболевского – «частным приставом». Не забывает он и о посетителях – шпионах. В этом письме чувствуется и откровенная издевка поэта над своими полицейскими попечителями и уверенность в том, что ему удастся провести их.
В письме к поэту от 31 августа 1831 г. его близкие друзья – Вяземские шутливо указывают адрес поэта таким образом: «Адрес: Александру Сергеевичу Шульгину, нет, виноват, соврал, Пушкину». Шульгин – это московский обер-полицмейстер. Вяземские намекают на то, что письма, адресованные Пушкину лично, не пройдут мимо полиции, поэтому их можно сразу адресовать на имя обер-полицмейстера.
Вернемся, однако, к царскому «прощению». Оно было весьма своеобразным. По всей вероятности, поэт вначале не вполне осознал все тягости своего, так сказать, свободного существования. Но очень скоро через Бенкендорфа последовало разъяснение содержания царской воли. 30 сентября 1826 г. Бенкендорф написал Пушкину письмо, в котором уведомил его, что поэту разрешено свободное повсюду проживание, но что все свои сочинения он должен, минуя цензуру, представлять царю или непосредственно, или через Бенкендорфа. О понимании царем и главным жандармом «свободного проживания» речь впереди. В литературном же плане Пушкин теперь накрепко был привязан и к тому и к другому. Видимо, он принял сообщение шефа жандармов к сведению, но оставил его без ответа. В связи с этим в своем следующем к поэту письме (от 29 ноября) Бенкендорф делает ему первый выговор за «самовольное» чтение Пушкиным «Бориса Годунова» и за то, что тот оставил без внимания его первое письмо. Поэт вынужден был оправдываться. На этот раз сразу же после получения письма от шефа жандармов (в тот же день!) он отвечал ему:
«…Я не знал, должно ли мне было отвечать на письмо, которого удостоился получить от Вашего превосходительства…
Так как я действительно в Москве читал свою трагедию некоторым особам (конечно, не из ослушания, но только потому, что худо понял высочайшую волю государя), то поставляю за долг препроводить ее Вашему превосходительству в том самом виде, как она была мною читана…» (10, 218).
Таким образом, царская цензура обернулась для поэта жандармскими цепями. Речь, оказывается, шла не только о разрешении царем и Бенкендорфом вопроса о печатании пушкинских произведений, но даже и об их устном прочтении. Следует отметить, что, когда уже после смерти поэта, Жуковский прочитал письмо Бенкендорфа с выговором по поводу прочтения Пушкиным своей поэмы «Борис Годунов», он с возмущением писал шефу жандармов: «…B одном из писем вашего сиятельства нахожу выговор за то, что Пушкин в некоторых обществах читал свою трагедию прежде, нежели она была одобрена. Да что же это за преступление? Кто из писателей не сообщает своим друзьям своих произведений для того, чтобы слышать их критику».
Тем не менее Пушкину надо было «исправляться». Но не мог же он беспокоить царя из-за каждого своего стихотворения, каждой строки, вышедшей из-под его пера! (Хотя, с позиций нашего видения этой проблемы, какие государственные дела Николая I могли быть более важными?) И в том же письме Бенкендорфу (от 29 ноября) Пушкин пытается оправдаться по поводу того, что несколько стихотворений он уже отдал в журналы: «Мне было совестно беспокоить ничтожными литературными занятиями моими человека государственного, среди огромных его забот: я раздал несколько мелких моих сочинений в разные журналы и альманахи по просьбе издателей: прошу от Вашего превосходительства разрешения сей неумышленной вины, если не успею остановить их в цензуре» (10, 219).
В этот же день Пушкин предпринял и практические шаги по остановке издательского процесса. Он пишет М. П. Погодину, издателю журнала «Московский вестник»: «Милый и почтенный, ради бога, как можно скорее остановите в московской цензуре все, что носит мое имя, – такова воля высшего начальства; покамест не могу участвовать и в вашем журнале – но все перемелется и будет мука, а нам хлеб да соль. Некогда пояснять: до свидания скорого. Жалею, что договор наш не состоялся» (10, 218). Кстати сказать, «дружба» с царем и Бенкендорфом ударила и по материальному благополучию небогатого поэта. По договору Пушкина с Погодиным об участии поэта в журнале «Московский вестник» он должен был получить 10 000 руб. с проданных 1200 экземпляров журнала.
Так выглядела полученная Пушкиным его литературная «свобода» от цензуры. Теперь оценим пределы вмешательства жандармов в его личную жизнь. Вот, например, что содержалось в жандармском донесении, относящемся к ноябрю – декабрю 1826 года, самому Бенкендорфу:
«Я слежу за сочинителем Щушкиным], насколько это возможно. Дома, которые он наиболее часто посещает, суть дома княгини Зинаиды В[олконской], князя Вяземского (поэта), бывшего министра Дмитриева и прокурора Жихарева…»
«8 ноября 1826 г. сочинитель Щушкин, о котором я уже имел честь говорить Вам в моем последнем письме, только что покинул Москву, чтобы отправиться в свое псковское имение…»
«Ваше превосходительство найдете при сем журнал Михайлы Погодина за 1826 год, в коем нет никаких либеральных тенденций: он чисто литературный. Тем не менее я самым бдительным образом слежу за редактором и достиг того, что вызнал всех его сотрудников, за коими я также велю следить; вот они:
1) Пушкин…»
Среди агентов III Отделения были и безграмотные (полицейское дело заставляло не брезговать никем). Вот, например, одно из агентурных донесений, относящихся к февралю 1828 года:
«Пушкин! известный уже, сочинитель! который, не взирая на благосклонность государя! Много уже выпустил своих сочинений! как стихами, так и прозой!! колких для правительствующих даже, и к государю! Имеет знакомство с Жулковским!! у которого бывает почти ежедневно!!! К примеру вышесказанного, есть оного сочинение под названием Таня! которая быдто уже, и напечатана в Северной Пчеле!! Средство же, имеет к выпуску чрез благосклонность Жулковского!!».
Нетрудно догадаться, что Жулковский – это не кто иной, как Жуковский, а «Таня» – одна из глав «Евгения Онегина».
Параллельно со слежкой III Отделение завело секретное дело, связанное с распространением пушкинских стихов, показавшихся правительству крамольными. Дело это являлось одним из первых с момента создания III Отделения, и первые его документы относятся еще к пребыванию поэта в ссылке в Михайловском. Дело в том, что, когда Пушкин находился там, Бенкендорф в начале августа 1826 года получил от своего московского представителя, упоминавшегося уже генерала Скобелева, донесение о том, что в Москве по рукам ходят стихи Пушкина, озаглавленные «На 14 декабря». К донесению был приложен и текст стихов. В действительности речь шла об отрывке из элегии Пушкина «Андрей Шенье», посвященной событиям Французской революции XVIII века, написанной в мае 1825 года и напечатанной с цензурными пропусками в 1826 году. Пушкинские строки «Убийцу с палачами избрали мы в цари» относились к Робеспьеру и Конвенту, однако после разгрома восстания декабристов их можно было понять и как намек именно на эти события. Так и восприняли жандармы содержание пушкинских строк, в связи с чем и было заведено указанное дело. Первым документом этого дела был перечень интересовавших Бенкендорфа вопросов, обращенных к Скобелеву:
«1-е. Какой это Пушкин, тот ли самый, который живет в Пскове, известный сочинитель вольных стихов.
2-е. Если не тот, то кто именно, где служит и где живет.
3-е. Стихи сии самим ли Пушкиным подписаны и не подделана ли подпись под чужое имя? – также этот лист, на котором они сообщены генерал-адьютанту Бенкендорфу, суть ли подлинные или копия с подлинного? Где подлинник находится и чрез кого именно доставлены к Вашему превосходительству».
Скобелев ответил на первый и третий вопросы. На первый: «Мне сказано, что тот, который писать подобные стихи имеет уже запрещение, но отослан к атцу его». На третий: «Я представил копию, которая писана рукою моего чиновника, подлинная, говорят, прислана из Петербурга, о чем вернее объяснит чиновник, коего буду иметь честь представить».
Следует сказать несколько слов и о том, как к Скобелеву попал список со стихов Пушкина. Об этих стихах Скобелеву донес один из его агентов – помещик, чиновник 14-го класса Коноплев. Последний узнал, что пушкинские стихи имеются у его приятеля – выпускника Московского университета кандидата словесных наук Леопольдова. Скобелев поручил Коноплеву выяснить, от кого получил Леопольдов пушкинские стихи. Коноплев съездил в Саратовскую губернию, где у своих родителей проживал в это время Леопольдов, и узнал, что стихи были взяты тем у прапорщика Молчанова. При этом Леопольдов, зная, чем ему грозит распространение таких стихов, предпринял некоторые предосторожности. Он отправил на имя Бенкендорфа письмо, в котором сообщил, что у него имеются преступные стихи, свидетельствующие о том, что не все злоумышленники против правительства истреблены (намек на декабристов). Молчанова тут же разыскали и арестовали. 8 сентября, т. е. в день аудиенции Пушкина у царя, Молчанов сообщил Дибичу на своем допросе, что «стихи сочинены Пушкиным на 14-е декабря» и получены им от Алексеева. 16 сентября последний был арестован в Новгороде и отправлен в Москву. Николай I приказал учредить по данному поводу военный суд, предписав завершить его в три дня.
Таким образом, стихи эти попали к Бенкендорфу в очень трудное для Пушкина время. 30 июля рижский военный генерал-губернатор Паулуччи направил в Петербург прошение Пушкина на имя Николая I (составленное поэтом еще в мае – июне):
«Всемилостивейший государь!10-го класса Александр Пушкин 11 мая 1826» (10, 209, 210).
В 1824 году, имев несчастье заслужить гнев покойного императора легкомысленным суждением касательно афеизма, изложенным в одном письме, я был выключен из службы и сослан в деревню, где и нахожусь под надзором губернского начальства.
Ныне с надеждой на великодушие Вашего императорского величества, с истинным раскаянием и с твердым намерением не противуречить моими мнениями общепринятому порядку (в чем и готов обязаться подпискою и честным словом) решился я прибегнуть к Вашему императорскому величеству со всеподданнейшею моею просьбою.
Здоровье мое, расстроенное в первой молодости, и род аневризма давно уже требуют постоянного лечения, в чем и представляю свидетельство медиков: осмеливаюсь всеподданнейше просить позволения ехать для сего или в Москву, или в Петербург, или в чужие край».
К прошению на отдельном листе была приложена подписка:
«Я, нижеподписавшийся, обязуюсь впредь никаким тайным обществам, под каким бы они именем ни существовали, не принадлежать; свидетельствую при сем, что я ни к какому тайному обществу таковому не принадлежал и не принадлежу и никогда не знал о них.
Бенкендорф, разумеется, знал о прошении Пушкина. Царь не мог не посвятить его в это, не посоветоваться с ним. В свою очередь, шеф жандармов не мог не ознакомить царя со скобелевским доносом на Пушкина и его криминальными (да еще какими! – «На 14-е декабря») стихами. 28 августа на пушкинском прошении была наложена царская резолюция, записанная начальником Главного штаба Дибичем: «Высочайше повелено Пушкина призвать сюда. Для сопровождения его командировать фельдъегеря. Пушкину позволяется ехать в своем экипаже свободно, под надзором фельдъегеря, не в виде арестанта. Пушкину прибыть прямо ко мне. Писать о сем псковскому губернатору». 31 августа тот же Дибич конкретизировал царскую волю в секретном предписании псковскому губернатору Б. А. фон Адераксу: «Секретно. Г. псковскому губернатору. По высочайшему государя императора повелению, последовавшему по всеподданнейшей просьбе, прошу покорнейше Ваше превосходительство, находящемуся во вверенной вам губернии чиновнику 10-го класса, Александру Пушкину, позволить отправиться сюда при посылаемом вместе с сим нарочным фельдъегерем. Г. Пушкин может ехать в своем экипаже свободно, не в виде арестанта, но в сопровождении только фельдъегеря; по прибытии же в Москву имеет явиться прямо к дежурному генералу Главного штаба его императорского величества». Стоит поразмышлять над странным пониманием царем понятия «свободы»: «свободно», но «под надзором фельдъегеря». П. Е. Щеголев объясняет такое сочетание свободы с фельдъегерским сопровождением тем, что вызов поэта в Москву вовсе не означал еще его помилования, что его Пушкину надо было еще заслужить, оправдавшись в возведенном на него III Отделением обвинении в написании крамольных стихов. При этом Щеголев обоснованно, на наш взгляд, считал, что при личном свидании с царем поэту удалось оправдаться в этом. Доказательством этого может служить то, что в отношении распространителей этого стихотворения было возбуждено военно-судебное дело, однако сам автор не был к нему привлечен. Версия Щеголева подтверждается и мемуарными свидетельствами Ф. Ф. Вигеля, близкого знакомого поэта по его кишиневскому и одесскому периоду жизни. Их дружеские отношения продолжались и после возвращения поэта из ссылки. Вигель так описывает причины «доставления» Пушкина в Москву к Николаю I: «Лишь только учредилась жандармская часть, некто донес ей в Москве, что у офицера Молчанова находятся возмутительные стихи, будто Пушкина, в честь мятежников 14 декабря. Молчанова схватили, засадили, допросили, от кого он их получил. Он указал на Алексеева. Как за ним, так и за Пушкиным, который все еще находился ссыльным во псковской деревне, отправили гонцов. Это послужило к пользе последнего. Государь пожелал сам видеть у себя в кабинете поэта, мнимого бунтовщика».
Учитывая, что Вигель был крупным чиновником (в конце своей служебной карьеры дослужился до чина тайного советника, был директором Департамента иностранных вероисповеданий), общался с Блудовым, Дашковым, нет оснований не верить его осведомленности в этом.
Суд шел своим ходом. Вначале это была военно-судная комиссия и Аудиториатский департамент военного министерства (как вторая инстанция по отношению к военно-судной комиссии). Затем дело рассматривалось в Новгородском уездном суде и Новгородской уголовной палате. После этого дело было передано в Сенат и завершилось рассмотрением в Государственном Совете. III Отделение параллельно с судебным продолжало вести по этому поводу свое секретное дело. Оно довольно объемно по числу находящихся в нем документов. Среди них – сообщение Бенкендорфу о результатах обыска в квартире Коноплева, при производстве которого были «найдены бумаги, которые хотя к оному делу оказались не принадлежащими, но заслуживают внимания правительства» (с приложением указанных бумаг). Обыск у Коноплева объяснялся тем, что Скобелев не хотел расшифровывать своего агента, и Коноплев, как прикосновенное лицо, был привлечен к делу. Далее в деле помещено объяснение самого Коноплева, где последний был вынужден рассказать о всех деталях своего сотрудничества по этому делу со Скобелевым. Шеф жандармов в секретном послании подтвердил правдивость объяснений Коноплева и свидетельствовал «о похвальном его усердии в точном исполнении возложенного на него поручения». В суде возник вопрос и о вине Леопольдова, который утверждал, что он своевременно поставил в известность самого шефа жандармов о «крамольных» стихах. В связи с этим суд запросил мнение по этому поводу Бенкендорфа, и тот засвидетельствовал, что показания Леопольдова «основаны на сущей правде». Среди бумаг III Отделения имеется и копия определения Сената по данному делу, определения очень пространного, в котором Сенат, оправдывая Пушкина, тем не менее обязывал его дать подписку в нераспространении без разрешения цензуры своих произведений «под опасением строгого по законам взыскания». Таким образом, дело III Отделения, возникшее с целью разоблачения Пушкина в написании им крамольных стихов, в дальнейшем фактически вылилось в переписку судебных инстанций с шефом жандармов по поводу удостоверения свидетельств прикосновенных к делу Коноплева и Леопольдова об их связях с III Отделением.
Находящаяся, как было отмечено в деле, копия определения Сената по судебному делу «о распространении стихотворения «Андрей Шенье» юридически свидетельствовала о невиновности Пушкина в распространении этих стихов. Однако царь и Бенкендорф рассуждали иначе Юриспруденция юриспруденцией, а петербургский военный генерал-губернатор Голенищев-Кутузов направил 18 августа 1828 г. главнокомандующему в С.Петербурге и Кронштадте графу Толстому секретный рапорт следующего содержания:
«Во исполнение Высочайшего Его Императорского Величества повеления, объявленного мне Вашего Сиятельства, от 16-го сего августа за № 3155, я предписал обер-полицмейстеру известного стихотворца Александра Пушкина обязать подпискою, дабы он впредь никаких сочинений, без рассмотрения и пропуска оных цензурою, не осмеливался выпускать в публику под опасением строгого по законам взыскания, и между тем учредить за ним бдительный надзор…»
После этого в деле помещено секретное послание от 17 августа 1828 г. графа Толстого Голенищеву-Кутузову о том, что решение о секретном надзоре над Пушкиным вынесено Государственным Советом и санкционировано царем: «…Государственный Совет, рассмотрев сие дело, признал, что по неприличному выражению Пушкина в ответах насчет происшествия 14 декабря 1825 года, и по духу сочинения его, напечатанного в феврале того года, поручено было иметь за Пушкиным в месте его жительства секретный надзор, и что сие положение Государственного совета также удостоено высочайшего утверждения».
Следующий документ – секретный рапорт Голенищева-Кутузова Толстому от 28 августа 1828 г. об исполнении «высочайшей» воли:
«Во исполнение Высочайше утвержденного положения Государственного совета, изображенного в повелении Вашего Сиятельства от 16 сего августа за № 3155, известный стихотворец Пушкин обязан подпискою в том, чтоб он впредь никаких сочинений без рассмотрения и пропуска оных цензурою не выпускал в публику. Между тем учрежден за ним секретный со стороны полиции надзор».
Возникает вопрос: в чем различие между уже бывшим за поэтом надзором и вновь установленным в результате рассмотрения дела о распространении стихотворения «Андрей Шенье»? Фактически различий нет. И раньше полиция и жандармы следили за каждым шагом поэта. Однако существовало различие в юридической силе этого надзора. Ранее он был, так сказать, ведомственным, полицейско-жандармским, полуофициальным. Теперь в отношении Пушкина надзор устанавливался Государственным Советом – высшим законосовещательным органом Российской империи. Секретный надзор устанавливался теперь вполне официально и также официально утверждался царем. Действовал этот надзор до самой смерти поэта, который так и умер поднадзорным, а отменен был уже спустя много лет после смерти Пушкина.
Только что более или менее благополучно для Пушкина закончилась история с его стихотворением «Андрей Шенье», как новая беда обрушилась на «прощенного» царем поэта. В мае 1828 года дворовые люди отставного штабс-капитана Митькова донесли петербургскому (Новгородскому и Санкт-Петербургскому) митрополиту Серафиму, что их барин переписал своей рукой и читал им богохульные сочинения, и в качестве доказательства предъявили ему саму рукопись. 28 мая митрополит обратился с письмом к статс-секретарю H. Н. Муравьеву, в котором сообщал о факте обращения к нему дворовых Митькова, и приложил к письму рукопись этого «богохульного» произведения. В своем письме митрополит категорически указывал на автора этого сочинения и давал соответствующую его, митрополита, сану оценку:
«Нынешнего дня… подал мне лично дворовый отставного штабс-капитана Митькова человек весьма важное на Высочайшее Государя Императора имя прошение с приложенной при нем рукописью, в коей между многими разного, но буйного или сладострастного, содержания стихотворениями, коих я не успел прочитать, помещена поэма под названием Гаврилияда, сочинения Пушкина…
…Поистине, сам сатана диктовал Пушкину поэму сию! И сия-то мерзостнейшая поэма переходит из рук в руки молодых, благородных юношей. Какого зла не может причинить она, тем паче, что Пушкина выдают нынешние молодые писатели за отличного гения, за первоклассного стихотворца?
Теперь прошу я совета Вашего. Что мне делать с сим прошением и сею рукописью? Препроводить ли мне их в секретный комитет или куда-либо в другое место?»
Донос священнослужителя был передан в так называемую Временную верховную комиссию, осуществлявшую верховный надзор в отсутствие императора (Николай I в начале 1828 года отправился в действующую армию на Кавказ). В состав этой комиссии входили граф В. П. Кочубей, граф П. А. Толстой и князь А. Н. Голицын. Следует отметить, что в отношении Кочубея сохранилась пушкинская характеристика (Кочубей «занимался» поэтом будучи министром внутренних дел еще в 1820 году). В апрельских дневниковых записях 1834 года Пушкин иронически замечает: «Милостей множество. Кочубей сделан государственным канцлером» (8, 46). А в июне того же года, нарушая общепринятое правило в отношении умерших, дает государственному канцлеру посмертную весьма нелицеприятную характеристику: «Тому недели две получено здесь известие о смерти кн. Кочубея. Оно произвело сильное действие: государь был неутешен. Новые министры повесили голову. Казалось, смерть такого ничтожного человека не должна была сделать никакого переворота в течении дел. Но такова бедность России в государственных людях, что и Кочубея некем заменить!» Далее Пушкин приводит эпиграмму на Кочубея, от авторства которой он хотя и отказывается, но полностью соглашается с ее содержанием:
Комиссия начала расследование и вела по этому поводу особый журнал своих заседаний. Материалы следствия были сосредоточены в императорской канцелярии (в том числе в III Отделении) и в Военном министерстве.
Результатом жандармских изысканий явилось расследованное III Отделением дело «О дурном поведении: шт. капит. Митькова, Владимира, Семена и Александра Шишковых, Мордвинова, Карадикина, губ. секр. Рубца, чиновн. Гаскина и фихтовального учителя Гомбурова». Хотя на обложке этого дела (довольно объемного) имя Пушкина не значится, тем не менее из 46 документов дела 11 непосредственно относятся к поэту. Первый из них датируется 25 июля 1828 г. и представляет собой выписку из журнала заседания указанной выше комиссии. В ней, наряду с решением судьбы Митькова («Оставить Митькова свободным от дальнейшего по сему делу преследования и уничтожить учрежденный по оному над ним надзор…»), по сути дела, констатируется официальное привлечение к делу Пушкина:
«З. Представить С.-Петербургскому Военному Генерал-Губернатору, призвав Пушкина к себе, спросить:
а) Им ли была написана поэма «Гаврилиада»?
в) В каком году?
г) Имеет ли он у себя оную и если имеет, то потребовать, чтоб он вручил ему свой экземпляр.
д) Обязать Пушкина подпискою впредь подобных богохульных сочинений не писать, под опасением строгого наказания».
В следующем документе дела (секретном письме одного из ее членов – Толстого) это решение комиссии доводится до сведения петербургского военного генерал-губернатора П. В. Голенищева-Кутузова. Последний в точности выполнил возложенные на него полицейские обязанности и уведомил комиссию, «что г. Пушкин в допросе о поэме, известной под заглавием „Гаврилиада“, решительно отвечал, что сия поэма писана не им, что он в первый раз видел ее в Лицее в 1815 или 1816 году и переписал ее, но не помнит, куда девал сей список, и что с того времени он не видел ее».
Сохранилось собственноручно написанное поэтом «Показание по делу о «Гаврилиаде», в котором Пушкин на три указанных выше вопроса ответил следующим образом:
«1. Не мною.
2. В первый раз видел я „Гаврилиаду“ в лицее в 15-м или 16-м году и переписал ее; не помню куда дел ее, но с тех пор не видел ее.
3. Не имею».
Такой ответ не удовлетворил Николая I, который очень внимательно следил за ходом дела, и 12 августа 1828 г. Н. Н. Муравьев объявил П. А. Толстому высочайшую волю:
«По докладной Вашего Сиятельства записке, вследствие рапорта к Вам С.-Петербургского Военного Генерал-Губернатора, о допросах, сделанных им чиновнику 10-го класса Пушкину, касательно поэмы, известной под заглавием „Гаврилиада“, – последовало Высочайшее соизволение, чтоб Вы, Милостивый Государь, поручили г. Военному Генерал-Губернатору, дабы он, призвав Пушкина, спросил у него, от кого получил он в 15-м или 16-м году, как то объявил, находясь в Лицее, упомянутую поэму, изъяснив, что открытие автора уничтожит всякое сомнение по поводу обращающихся экземпляров сего сочинения под именем Пушкина; о последующем же донести Его Величеству». [124]10-го класса Александр Пушкин». [125]
17 августа Толстой препроводил это «высочайшее» решение Голенищеву-Кутузову, и тот через день вторично допросил поэта, что было зафиксировано в его собственноручных показаниях.
«1828 года августа 19, нижеподписавшийся 10-го класса Александр Пушкин вследствие Высочайшего повеления, объявленного г. Главнокомандующим в С.-Петербурге и Кронштадте, быв призван к С.-Петербургскому Военному Губернатору, спрашиваем, от кого именно получил поэму под названием „Гаврилиада“, показал:
Рукопись ходила между офицерами Гусарского полка, но от кого из них именно я достал оную, я никак не упомню. Мой же список сжег я, вероятно, в 20-м году. Осмеливаюсь прибавить, что не в одном из моих сочинений даже из тех, в коих я наиболее раскаиваюсь, нет следов духа безверия или кощунства над религией. Тем прискорбнее для меня мнение, приписывающее мне произведение столь жалкое и постыдное.
На следующий же день, т. е. 20 августа, Голенищев-Кутузов секретным рапортом доложил П. А. Толстому о содержании новых показаний поэта.
Таким образом, Пушкин отказался от авторства поэмы. На самом же деле он написал эту поэму еще в 1821 году. В ней в шутливо-эротической форме пародировались эпизоды из Евангелия и Библии. В своем письме от 1 сентября 1822 г. Вяземскому поэт писал: «Посылаю тебе поэму в мистическом роде – я стал придворным». Последняя приписка означала ироническую оценку мистически-ханжеского духа, царившего при дворе. Спустя семь лет поэт вовсе не был намерен расплачиваться за грехи своей юности. К тому же он хорошо помнил, что за одну атеистическую фразу своего письма он был сослан в Михайловское. Поэтому в письме к Вяземскому от 1 сентября 1828 г. (с явным расчетом на его перлюстрацию полицией) поэт демонстративно открещивался от авторства поэмы и даже приписывал ее другому (умершему) автору:
«Ты зовешь меня в Пензу, а того и гляди, что я поеду далее.
Прямо, прямо на восток.
Мне навязалась на шею преглупая шутка. До правительства дошла наконец „Гаврилиада“: приписывают ее мне; донесли на меня, и я, вероятно, отвечу за чужие проказы, если кн. Дмитрий Горчаков не явится с того света отстаивать права на свою собственность» (10, 250).
Как видно из содержания приводившихся материалов III Отделения, так же решительно Пушкин не признавался в авторстве поэмы и в ходе следствия по делу о ее распространении. Более того, он умышленно исказил и время «ознакомления» с рукописью поэмы, относя его к 1815–1816 гг., ко времени своего обучения в лицее. Для него такое искажение хронологически было обоснованно. Он понимал, что один спрос – с юноши-лицеиста, а другой – с фактически сосланного за неугодные монарху стихи, с того, кого не могла исправить и ссылка.
Верховная комиссия, однако, не поверила и этому объяснению поэта. 28 августа 1828 г. члены комиссии составили документ на имя Николая I, в котором ознакомили его с содержанием последнего показания Пушкина по делу. При этом они высказали царю свое мнение о неискренности ответов Пушкина:
«Комиссия хотя не полагает, чтоб Пушкину могло не быть памятно от кого он вышеуказанную рукопись получил…» Царь согласился с этим и наложил на этом документе свою резолюцию: «Гр. Толстому призвать Пушкина к себе и сказать ему моим именем, что, зная лично Пушкина, я его слову верю. Но желаю, чтоб он помог правительству открыть, кто мог сочинить подобную мерзость, и обидеть Пушкина. Выпуская оную под его именем?»
На заседании комиссии от 7 октября «высочайшая» воля была выполнена, а результат этого был зафиксирован в следующем документе:
«Главнокомандующему в С.-Петербурге и Кронштадте, исполнив выше помянутую собственноручную Его Величества отметку требовал от Пушкина: чтоб он, видя такое к себе благоснисхождение Его Величества, не отговаривался от объявления истины, и что Пушкин по довольном молчании и размышлении, спрашивал: позволено ли будет ему написать прямо Государю Императору и получив на сие удовлетворительный ответ, тут же написал Его Величеству письмо и запечатав оное вручил Графу Толстому.
Комиссия положила, не раскрывая письма сего, представить оное Его Величеству, донося о том, что Графом Толстым комиссии сообщено».
Бюрократическая скрупулезность этого документа доносит до нас психологическое состояние поэта – его длительное размышление о том, как ему поступить. Царь «бьет» на честность и искренность. Но Пушкин вовсе не склонен доверять монарху и за прошлые «прегрешения» проститься с только что полученной свободой (хотя и ограниченной царским и жандармским вниманием). С другой стороны, поэт сознавал, что хотя в момент следствия доказательства его авторства отсутствовали, но, как отметил Н. Эйдельман, «сочинитель «Гаврилиады», кажется, всем известен и по слухам, и по слогу – «по когтям». Этим и объясняется длительность раздумий поэта насчет того, как ему ответить на предложение царя. В деле III Отделения нет ни ответа поэта, ни царского решения. Оно заканчивается документами, определявшими судьбу дворовых Митькова.
Делопроизводство, осуществляемое по этому же поводу в I Отделении императорской канцелярии в части расследования авторства поэмы, мало чем отличается от аналогичного дела III Отделения. Однако и в нем есть несколько документов, не находящихся в жандармском деле или несколько отличавшихся от соответствующих документов III Отделения. Так, начинается это делопроизводство с упоминавшегося уже письма митрополита Серафима к статс-секретарю Муравьеву (письмо, послужившее поводом для проведения расследования). Но в этом деле есть еще один документ, исходящий от митрополита, который отсутствует в деле III Отделения. 25 июня 1828 г. митрополит вновь обратился к статс-секретарю. В новом письме он напоминает, что направил (через Муравьева) «на Высочайшее имя прошение, и при нем рукопись, содержащую, между прочими буйными стихотворениями, богохульнейшую поэму Гаврилиаду, сочиненную Пушкиным…» При этом митрополит обеспокоен ходом дела и ссылается на то, что «госп. Митькова люди… объявили, что помещик их требует, чтоб они непременно и в скорейшем времени отдали ему ту безбожную поэму, грозя им жесточайшим наказанием». Остальные пушкинские документы этого дела фактически дублируют материалы дела III Отделения. Вместе с тем следует все же выделить один документ дела I Отделения, составленный статс-секретарем для Николая I. Он представляет собой выписку из журнала заседаний Верховной комиссии, в которой сообщается о том, что поэт ознакомился с поэмой еще в лицее и о повторном императорском предложении Пушкину «открыть сочинителя». Кроме того, в нем приводится решение Верховной комиссии относительно Царскосельского лицея и других учебных заведений о недопустимости распространения там подобных богохульных сочинений:
«…Начальствующему в Царскосельском лицее о том, что в оном обращалась рукопись самого вредного содержания в 1815 и 1816 годах (не именуя оной), которая воспитанниками была переписываема и переходила из рук в руки, и чтоб он имел самое строгое наблюдение за тем, чтобы никаких вредных книг или рукописей воспитывающиеся не имели, подтверди профессорам и учителям лицея и пансиона, чтоб и они с своей стороны имели таковое же попечение.Александр Пушкин» [131]
…таковое же предписание дать и во все училища, как военного, так и гражданского ведомства, не упоминая только о причинах, кои к оному делу дали повод».
Таким образом, поэт все-таки ввел своих следователей в заблуждение и пустил их по ложному следу. Однако этот документ представляет особый интерес не поэтому, а в связи с тем, что именно на нем царь наложил свою «самодержавную» резолюцию: «Мне это дело подробно известно и совершенно кончено. 31 декабря 1828 г.». [130]
Эта царская резолюция и есть ответ Николая I на письменное показание Пушкина, направленное им (через Верховную комиссию) царю. Вот что писал Пушкин Николаю I лично, вложив в запечатанный им для передачи царю конверт:
«Будучи вопрошаем Правительством, я не считал себя обязанным признаться в шалости, столь же постыдной, как и преступной. – Но теперь, вопрошаемый прямо от лица моего Государя, объявляю, что Гаврилиада сочинена мною в 1817 г.
Повергая себя милосердию и великодушию царскому есмь Вашего императорского Величества верноподданный
Поэт решил признаться царю. Однако этот шаг нельзя расценивать лишь как акт его бесхитростности или доверия к царю (в ответ на императорское доверие). Думается, что в первую очередь это было обдуманное и взвешенное средство защиты, поскольку Пушкин вполне допускал, что «завтра» доказательства его авторства могут появиться в Верховной комиссии. Лучше «честно» ответить за прошлые «грехи», чем за введение в заблуждение императора и Верховной комиссии.
Так закончилось еще одно очень близкое «знакомство» Александра Сергеевича с жандармским ведомством. Однако особого оптимизма такой финал у него не вызывал. Он прекрасно понимал, насколько усилилась его зависимость от царя, насколько он «обязан» царю и насколько труднее будет теперь обрести ему подлинную творческую и личную свободу. Это вовсе не радостное настроение выражено поэтом в стихотворении «Предчувствие»:
Стихотворение это впервые опубликовано в альманахе «Северные цветы на 1829 г.», а затем в «Стихотворениях Александра Пушкина» (1829 г.), где датируется 1828 годом. В советском пушкиноведении оно связывается именно с привлечением Пушкина к секретному следствию о распространении поэмы «Гаврилиада».
Таковы были отношения поэта с жандармами и полицией, так сказать, литературного свойства. Вернемся, однако, к праву поэта на «свободное передвижение» и его жандармскому толкованию. Об этом можно судить хотя бы по его письму к Бенкендорфу от 24 апреля 1827 г.: «Семейные обстоятельства требуют моего присутствия в Петербурге: приемлю смелость просить на сие разрешения у Вашего превосходительства» (10, 228). Отметим, что так обстояло дело еще до установления за Пушкиным секретного надзора Государственного Совета и царя. Фактически свободное передвижение означало право (в случае разрешения Бенкендорфа и царя) на поездки поэта из Москвы в Петербург и обратно либо в Михайловское. Однако и эти (разрешенные) поездки строго контролировались и фиксировались в соответствующих полицейских документах.
Так, в октябре 1827 года Пушкин на пути из Михайловского в Петербург встретил своего лицейского товарища Кюхельбекера, которого, как активного участника восстания декабристов, перевозили из Шлиссельбургской крепости в Динабургскую. Подробности этой встречи зафиксированы не только в дневниковых записках поэта, но и в рапорте фельдъегеря, сопровождавшего осужденного декабриста, на имя дежурного генерала Главного штаба – уже упоминавшегося Потапова:
«Отправлен я был сего месяца 12 числа в г. Динабург с государственными преступниками, и на пути, приехав на станцию Залазы, вдруг бросился к преступнику Кюхельбекеру ехавший из Новоржева в С.-Петербург некто г. Пушкин и начал после поцелуев с ним разговаривать. Я, видя сие, наипоспешнейше отправил как первого, так и тех двух за полверсты от станции, дабы не дать им разговаривать, а сам остался для написания подорожной и заплаты прогонов. Но г. Пушкин просил меня дать Кюхельбекеру денег, я в сем ему отказал. Тогда он, г. Пушкин, кричал и, угрожая мне, говорил, что по прибытии в С.-Петербург в ту же минуту доложу Его Императорскому Величеству как за недопущение распроститься с другом, так и дать ему на дорогу денег; сверх того, не премину также сказать и генерал-адъютанту Бенкендорфу. Сам же г. Пушкин между прочим угрозами объявил мне, что он посажен был в крепость и потом выпущен, почему я еще более препятствовал иметь ему сношение с арестантом; а преступник Кюхельбекер мне сказал: это тот Пушкин, который сочиняет. 28 октября 1827 г.».
Сопоставим с этим служебным рапортом пушкинскую запись этого события: «…один из арестантов стоял, опершись у колонны. К нему подошел высокий, бледный и худой молодой человек с черною бородою, в фризовой шинели… Увидев меня, он с живостью на меня взглянул. Я невольно обратился к нему. Мы пристально смотрим друг на друга – и я узнаю Кюхельбекера. Мы кинулись друг другу в объятия. Жандармы нас растащили. Фельдъегерь взял меня за руку с угрозами и ругательством – я его не слышал. Кюхельбекеру сделалось дурно. Жандармы дали ему воды, посадили в тележку и ускакали. Я поехал в свою сторону. На следующей станции узнал я, что их везут из Шлиссельбурга, – но куда же?» (8, 20).
Сравнение этих документов свидетельствует о том, что и жандармско-полицейские донесения со временем приобретают большую ценность, так как являются важными документальными источниками изучения биографии поэта. В данном случае лишь служебный рапорт фельдъегеря свидетельствует и о смелости поэта, и о силе его любви к своему лицейскому товарищу, и о его стремлении, хотя и безуспешном, как-то облегчить его судьбу. Смелость была необходима уже для одной лишь попытки общения с государственным преступником. Поэт конечно же понимал, что ему в его теперешнем положении (только что «прощенного» царем) это совсем ни к чему. Тем не менее и в этой ситуации Пушкин выступает не в роли жалкого просителя. Зная всю жандармскую публику, он, как говорится, берет фельдъегеря «на пушку», ссылается на свои близкие отношения с царем и Бенкендорфом, угрожает «служивому». Поэт пытается посеять сомнение у фельдъегеря в том, что Кюхельбекер – государственный преступник. Для этого Пушкин старается ввести фельдъегеря в заблуждение тем, что и он, Пушкин, был арестован, но государь, власти, разобравшись, отпустили его на свободу, что то же самое может случиться и с Кюхельбекером. Стараясь хоть как-то облегчить судьбу Кюхли, он пытается передать ему деньги. Следует отметить, что позже Пушкину удалось наладить связь с Кюхельбекером. Он был с ним в переписке, посылал ему книги, пытался публиковать его произведения.
Еще в 1827 году Пушкин собирался ехать в Грузию. Он намеревался заняться ее историей и ермоловскими войнами на Кавказе. В начале 1828 г. поэт дважды через Бенкендорфа (в письмах от 5 марта и 18 апреля) обращался за разрешением ему поездки туда в действующую армию, но получил отказ. 21 апреля он вновь обратился по тому же адресату с просьбой разрешить ему поездку в Париж. Эту просьбу шеф жандармов, видимо, счел чрезмерной и даже отказался передать ее Николаю I. Роль униженного просителя надоела Пушкину, и он, видимо, махнув на все рукой, не поставив в известность своих высоких и высочайших надзирателей, 1 мая 1829 г. выехал из Петербурга в Тифлис. Это вызвало крайнее недовольство царя и Бенкендорфа. В делах III Отделения есть карандашная запись словесной реакции Николая I на этот поступок, являющийся, по сути дела, монаршей угрозой непокорному поэту: «Дойдет до того, что после первого же случая ему будет определено место жительства», т. е. новая ссылка. Шеф же жандармов провел по поводу этого настоящее следствие. В официальном письме Голенищеву-Кутузову, напомнив ему «об учреждении за г. Пушкиным секретного надзора», Бенкендорф подписал ему: «…побуждаюсь покорнейше просить Ваше Высокопревосходительство… предписать начальству того места, куда г. Пушкин уехал, о надлежащем продолжении за ним учрежденного с Высочайшего утверждения секретного наблюдения». Через три дня петербургский военный генерал-губернатор секретно доносил Бенкендорфу о том, что об отъезде в Тифлис известного стихотворца отставного чиновника 10-го класса Пушкина, состоявшего в Петербурге под секретным надзором, он довел до сведения главнокомандующего в Грузии графа Паскевича-Эриванского.
Пушкин, далекий от этой царско-жандармской «кухни», по пути на Кавказ посещает в Орле героя войны 1812 года А. П. Ермолова, путешествует по Кавказу, участвует в боевых действиях русской армии против турок, встречается с находящимися там ссыльными декабристами. Последнее не могло не встревожить Паскевича (он, разумеется, постоянно помнил о предписаниях царя и Бенкендорфа насчет Пушкина), и он постарался поскорее отправить поэта обратно в Россию. Однако слабости надзора над Пушкиным уже были замечены «всевидящим» самодержцем и не менее «всевидящим» шефом жандармов, который 1 октября обратился к тифлисскому военному губернатору С. С. Стрекалову:
«Государь Император, осведомись из публичных известий, что известный по отечественной словесности стихотворец Александр Сергеевич Пушкин, разъезжая в странах за Кавказских, был даже в Арзруме, Высочайше повелеть мне изволил отнестись к Вашему превосходительству, чтобы Вы, Милостивый государь, изволили призвать к себе г. Пушкина, и спросили его, по чьему позволению он предпринял сие путешествие и по каким причинам, против данного им мне обещания, не предуведомил он меня о своем намерении отправиться в те страны, но исполнил сие без моего на то согласия! При сем случае, Ваше превосходительство, не оставьте заметить г. Пушкину, что сей поступок легко почесть может своеволием и обратить на него невыгодное внимание».
В своем ответном письме шефу жандармов от 24 октября 1829 г. Стрекалов был вынужден оправдываться и обращал внимание Бенкендорфа, что, кроме предписаний соответствующим должностным лицам о надзоре за поэтом, он лично обращал внимание на образ его жизни и что перед отъездом его из Грузии он «счел нужным тогда же уведомить об оном г. Московского Военного Генерал-Губернатора и сообщил ему Высочайшее Государя Императора повеление о состоянии А. Пушкина под секретным надзором правительства». Этот документ заслуживает внимания уже и потому, что именно в нем точно (строго юридически) сформулирована суть секретного надзора над поэтом как правительственного надзора.
Правда, царь и Бенкендорф зря особенно волновались по поводу пребывания поэта в действующей армии. Паскевич разрешил Пушкину приехать в расположение войск, известив об этом 8 июня тифлисского военного губернатора Стрекалова. При этом Паскевич ничем, по сути дела, и не рисковал. Дело в том, что в Нижегородском полку, который посетил поэт, служил некий майор Казасси (командир дивизиона), являвшийся осведомителем III Отделения.
Бывало, что хорошо отлаженная машина жандармско-полицейского надзора над поэтом и пробуксовывала. Так, тифлисская городская полиция получила предписание о надзоре над Пушкиным спустя полгода после его отъезда оттуда. В этом документе указывалось на необходимость «объявить чиновнику Пушкину, если он окажется в городе, указ» (имеется в виду решение Государственного Совета по делу о распространении стихотворения «Андрей Шенье»), в противном же случае, донести, «не был ли Пушкин в Тифлисе и куда выехал?».
Полиция и жандармы тщательно готовились к возвращению Пушкина в Москву. 6 сентября 1828 г. не кто иной, как сам московский военный генерал-губернатор в секретном приказе московскому обер-полицмейстеру Д. И. Шульгину предписывает:
«Вследствие отношения г. тифлисского военного губернатора, которым меня уведомляет, что он, имея в виду высочайшее его императорского величества повеление о состоянии известного поэта отставного чиновника 10-го класса Александра Пушкина под секретным надзором правительства, отправившегося на днях из Тифлиса в Москву, я рекомендую вашему превосходительству учредить секретный надзор за Александром Пушкиным»122.
Шульгин, выполняя волю генерал-губернатора, уже на следующий день, т. е. 7 сентября, отдает приказ (также секретный) всем полицмейстерам Москвы:
«Г-н тифлисский военный губернатор уведомил г-на московского военного губернатора, что он имеет в виду высочайшее его императорского величества повеление о состоянии известного поэта отставного чиновника 10-го класса Александра Пушкина под секретным надзором правительства, отправившегося на днях из Тифлиса в Москву. Вследствие предписания ко мне его сиятельства от 6 сентября рекомендую: учредить по вверенному вам отделению надзор за Александром Пушкиным, мне о последующем немедленно донести».
20 сентября полицмейстер I Отделения Миллер докладывал Шульгину:
«На предписание вашего превосходительства… имею сим донести, что известный поэт, отставной чиновник 10-го класса Александр Пушкин прибыл в Москву и остановился Тверской части 1-го квартала в доме Обера гостинице „Англия“, за коим секретный надзор учрежден». Соответственно Шульгин 22 сентября докладывает об этом военному генерал-губернатору.
12 октября Пушкин выехал из Москвы в Петербург. Незамедлительно последовал рапорт полицмейстера (того же Миллера) обер-полицмейстеру (тому же Шульгину): «Квартировавший Тверской части в доме Обера в гостинице Англии чиновник 10-го класса Александр Сергеев. Пушкин, за коим был учрежден по предписанию вашего превосходительства секретный полицейский надзор, 12-го числа сего октября выехал в С.Петербург, о чем имею честь вашему превосходительству сим донести и присовокупить, что в поведении его ничего предосудительного не замечено». Обер-полицмейстер сообщает об этом как московскому генерал-губернатору, так и петербургскому оберполицмейстеру. В отношении к последнему содержится напоминание о том, чтобы полиция Петербурга «не дай бог» не забыла учредить там строгий надзор за опасным поэтом.
Вернемся, однако, к приезду Пушкина с Кавказа в Москву. По возвращении поэт получил письменный выговор от Бенкендорфа, в котором был передан и царский гнев по поводу самовольной поездки на Кавказ. Тем не менее Александр Сергеевич все же надеется, что власти (в первую очередь Николай I и Бенкендорф) убедятся, что он не враг правительству, и ослабят за ним надзор. Он даже вынашивает план заграничного путешествия. 7 января 1830 г. в письме Бенкендорфу он обращается со следующей просьбой: «Покамест я еще не женат и не зачислен на службу, я бы хотел совершить путешествие во Францию или Италию. В случае же, если оно не будет мне разрешено, я бы просил соизволения посетить Китай с отправляющимся туда посольством» (10, 802). Соответствующего разрешения на поездку за границу дано не было под предлогом «заботы» о денежных делах и литературных (!) занятиях поэта. В поездке в Китай было отказано по «дипломатическому» поводу – будто бы туда все чиновники посольства «уже назначены и не могут быть переменены без уведомления о том пекинского двора».
17 марта 1830 г. Пушкин получил от шефа жандармов очередной выговор с угрозой за то, что ненадолго ездил из Петербурга в Москву: «…Вменяю себе в обязанность вас уведомить, что все неприятности, коим вы можете подвергнуться, должны вами быть приписаны собственному вашему поведению». В своем ответе Бенкендорфу от 21 марта 1830 г. Пушкин, во-первых, пытался объяснить шефу жандармов, что такие обязанности (отпрашиваться по каждому пустячному поводу) в отношении него никем не устанавливались, что они не соответствуют ни царским «милостям», ни разъяснениям по их поводу самого Бенкендорфа: «В 1826 году получил я от государя императора позволение жить в Москве, а на следующий год от Вашего высокопревосходительства дозволение приехать в Петербург. С тех пор я каждую зиму проводил в Москве, осень – в деревне, никогда не испрашивая предварительного дозволения и не получая никакого замечания. Это отчасти было причиной невольного моего проступка: поездки в Арзрум…» Кроме ярко выраженного стремления поэта добиться хотя бы элементарной свободы (права на самостоятельные поездки в Москву, Петербург и деревню), здесь видна и попытка уличить могущественного Бенкендорфа в неискренности, если не сказать нечестности. Последнее особенно просматривается в следующих строках пушкинского письма: «В Москву намеревался приехать еще в начале зимы и, встретив Вас однажды на гулянии, на вопрос Вашего высокопревосходительства: что я намерен делать? – имел я счастье о том Вас уведомить. Вы даже изволили мне заметить: vous êtes toujour sur les grands chemins» (10, 275). Нужно отдать дань мужеству поэта, по сути дела, уличавшего шефа жандармов во лжи. Однако и это не помогло – не тот был адресат, не та совесть у адресата. Все осталось по-прежнему. Через три дня (24 марта) поэт письменно просит у Бенкендорфа разрешения на поездку в Полтаву для встречи со своим другом H. Н. Раевским (сыном) и встречает ставший уже обычным отказ.
В марте 1830 года поэт вернулся из Петербурга в Москву. Об этом незамедлительно полицмейстер секретным донесением докладывает обер-полицмейстеру: «Тверской частный пристав донес мне, что чиновник 10-го класса Александр Сергеев. Пушкин 13-го числа сего месяца прибыл из С.-Петербурга и остановился в доме г. Черткова в гостинице Коппа, за коим… учрежден секретный полицейский надзор». Проходит время, и у обер-полицмейстера возникает вопрос о том, достаточно ли серьезно его служба относится к важнейшему делу – секретному надзору над поэтом (а вдруг он, к примеру, подожжет Москву!). В мае 1830 года он запрашивает пристава Тверской части: «Для доклада… нужно иметь достоверное сведение: не выезжал ли из Москвы в С.-Петербург чиновник 10-го класса Александр Пушкин со времени прибытия его в Москву, т. е. с 13 марта по настоящее число». Ответ частного пристава не сохранился.
В июле 1830 года Пушкин возвращается в Петербург, и полицейская канцелярия тщательно фиксирует это: полицмейстер уведомляет обер-полицмейстера, а тот – своего петербургского коллегу «для зависящих с вашей стороны распоряжений». Новый приезд Пушкина в Москву также сразу регистрируется тайной полицией, о чем московский полицмейстер Миллер официальным рапортом известил своего шефа – московского обер-полицмейстера (теперь уже полковника и кавалера С. Н. Муханова): «…Имею честь донести, что 9-го числа сего декабря прибыл из города Лукоянова отставной чиновник 10-го класса Александр Сергеев. Пушкин и остановился Тверской части 1-го квартала в гостинице „Англия“, за коим надлежащий надзор учрежден». Служба есть служба. Прибывший в Москву поэт – «опасный» для государства, поднадзорный, и обер-полицмейстер в свою очередь докладывает об этом событии самому московскому военному генерал-губернатору.
14 мая 1831 г. Пушкин получает (разумеется, в полиции же) свидетельство на выезд из Москвы. Как известно, к этому времени поэт стал «остепениваться», женился. Однако для тайной полиции и ее надзора это не меняло дела. И тот же полицмейстер Миллер так же привычно секретно докладывает обер-полицмейстеру: «Живущий в Пречистенской части отставной чиновник 10-го класса Александр Сергеев. Пушкин вчерашнего числа получил из части свидетельство на выезд из Москвы в Санкт-Петербург вместе с женою своею, а как он, по предписанию бывшего обер-полицмейстера от 7-го сентября за № 435 прошлого 1829 г., состоит под секретным надзором, то я долгом поставлю представить о сем вашему высокоблагородию». На этом рапорте есть помета, видимо, сделанная обер-полицмейстером: «Пол. 15 мая 1831 г. № 6875. Уведомить С.-Петербургского обер-полицмейстера». Здесь же зачеркнутая запись: «Донести его сиятельству». 29 июня московский обер-полицмейстер секретным посланием уведомляет об этом петербургского обер-полицмейстера. В этих полицейских документах обращают на себя внимание три момента. Во-первых, то, что полиция не нашла в поведении Пушкина в Москве «ничего предосудительного». Надо сказать, что поэт в этом отношении «подвел» своих опекунов. Старались, наблюдали, надзирали, и на тебе: такой опасный человек, а «ничего предосудительного». И правительство не ругает, и о царе ничего плохого не говорит, и к революции не призывает. Во-вторых, московский обер-полицмейстер напоминает своему петербургскому коллеге, что все это (благопристойное поведение поэта в Москве) ничего не значит, что в Петербурге он может повести себя по-иному и что, следовательно, нужно не забывать о полицейских распоряжениях насчет Пушкина, т. е. не забывать об установлении над ним полицейского надзора. И наконец, третье – полиция в части дат приезда Пушкина в Москву и отъезда из нее неточна. С. Т. Овчинникова в доказательство того, что московская полиция опоздала с уведомлением об отъезде Пушкина из Москвы, приводит два убедительных источника. 18 мая в № 17 газеты «Санкт-Петербургские ведомости» за 1831 год среди приехавших в Петербург значится «из Москвы, отставной 7-го класса Пушкин» (насчет «класса» явная ошибка). Кроме того, 21 мая Е. Хитрова пишет из Петербурга Вяземскому в Москву о том, что она «была однако очень счастлива свидеться с нашим общим другом», т. е. с Пушкиным.
В 1833 году в связи с работой над пугачевской темой Пушкину необходимо было выехать в Поволжье (Казань, Симбирск) и оренбургский край. 22 июля он в своем письме Бенкендорфу спрашивает согласие на посещение Казани и Оренбурга для ознакомления с «архивами этих двух губерний». Ввиду отсутствия в Петербурге Бенкендорфа на пушкинское письмо ответил А. Н. Мордвинов – управляющий III Отделением. В своем письме от 29 июля он от имени царя спрашивал Пушкина о причинах, вызвавших необходимость такой поездки. Уже на следующий день (30 июля) Пушкин в ответном письме Мордвинову объясняет это тем, что должен дописать роман, «коего большая часть действия происходит в Оренбурге и Казани», почему ему и хотелось бы «посетить обе сии губернии». Разрешение было получено, и 18 августа поэт выехал из Петербурга. По пути были остановки в Тверском крае, Яропольце и Москве. 2 сентября он прибывает в Нижний Новгород, где пробыл совсем недолго и откуда написал жене два письма. В одном из них он пишет: «Сегодня был я у губернатора, генерала Бутурлина. Он и жена его приняли меня очень мило и ласково! Он уговорил меня обедать завтра у него» (10, 435, 436, 444).
Несмотря на теплый прием, генерал-майор М. П. Бутурлин – нижегородский военный и гражданский губернатор, предупрежденный о строгом надзоре за поэтом во время нахождения последнего во вверенной ему губернии – помнил об этом и действовал в точном соответствии с полицейскими инструкциями. В адрес казанского военного губернатора Бутурлин направил секретную депешу, в которой уведомил о том, чтобы «был учрежден секретный полицейский надзор за образом жизни и поведением известного поэта Титулярного Советника Пушкина, который 4 сентября выбыл в имение его, состоящее в Нижегородской губернии». Но главная забота нижегородского губернатора заключалась в следующем: «Известясь, что он, Пушкин, намерен был отправиться из здешней в Казанскую и Оренбургскую губернии, я долгом считаю о вышеписанном известить Ваше Превосходительство, покорнейше прося в случае прибытия его в Казанскую губернию учинить надлежащее распоряжение о учреждении за ним во время пребывания его в оной секретного полицейского надзора за образом жизни и поведением его».
Так заработало секретное делопроизводство губернских канцелярий. Казанский губернатор точно в положенный срок четко доложил об исполнении возложенных на него полицейских обязанностей: «На отношение Вашего превосходительства… имею честь уведомить, что известный поэт Титулярный Советник Пушкин, за поведением коего следовало учредить полицейский надзор, прибыл в Казань 6 сентября и выехал из оной в Оренбург 8-го числа того же месяца». Кроме того, учитывая, что «известный поэт» может возвращаться из Оренбурга через Казань, губернатор счел своим долгом предупредить казанского полицмейстера «в случае прибытия Пушкина в Казань, иметь за поведением его строгое наблюдение». Все эти три документа объединены в секретное надзорное дело канцелярии казанского военного губернатора, на обложке которого значилось:
№ 142
О учреждении надзора за поведением известного поэта
Титулярного Советника
Пушкина
Началось 17 октября 1833 года
на 2-х листах
Кончено 30 октября 1833 года. [147]
Иногда в литературоведении утверждается, что Николай I и Бенкендорф неспособны были по-настоящему оценить поэта, его значение, видели в нем лишь мелкого чиновника. Изучение вопроса о надзоре над ним, роли в этом обоих указанных «исторических» лиц позволяет категорически опровергнуть это мнение. Знали, понимали, ценили – все, разумеется, по-своему. Понимали, что поэт в силу своего таланта мог серьезно влиять (и влиял) на умы граждан России (они постоянно помнили, например, о роли пушкинских стихов в декабристском движении). Видели в нем своего серьезного противника, а поэтому и принимали свои «контрмеры», необходимые, по их мнению, для нейтрализации и предупреждения его опасного влияния.
«Ласковый» Бутурлин позаботился о «безопасности» не только Казанской губернии, но и Оренбургской. Одновременно с секретным посланием в Казань он отправил такой же в адрес оренбургского военного губернатора. Этот документ также составил основу специального секретного дела (уже канцелярии оренбургского генерал-губернатора) об учреждении тайного полицейского надзора за прибывшим временно в Оренбург поэтом титулярным советником Пушкиным.
Правда, Бутурлин в своих расчетах ошибся. Он почему-то думал, что Пушкин вначале поедет в свое нижегородское поместье (Болдино), а уже потом в Оренбург. В общем-то, географически так было и логичнее. Но поэт поступил по-другому и тем самым вольно или невольно ввел в заблуждение и «сбил со следа» полицейских ищеек. И оренбургский генерал-губернатор ответил Бутурлину, что его секретное отношение получено через месяц по отбытии господина Пушкина отсюда. К тому же оренбургский генерал-губернатор по части рвения в отношении исполнения полицейских функций мало походил на нижегородского и казанского своих коллег.
В. А. Перовский – хороший знакомый Пушкина, Жуковского, Гоголя. Пушкин был в переписке с Перовским, упоминает его в своих дневниковых записках, подарил ему экземпляр «Истории Пугачева» с дарственной надписью. Это был образованный человек, личность по-своему исключительная, так как свою блестящую служебную карьеру (он дослужился до членства в Государственном совете) сумел сочетать с либеральным образом мышления и высоким понятием чести. Известно, что он, будучи оренбургским губернатором, снисходительно смотрел на то, что сосланный туда Шевченко нарушал «высочайшее» запрещение писать и рисовать. Последнее в николаевскую эпоху тотального наушничанья и шпионажа могло для самого генерала кончиться плохо. В том же письме Бутурлину Перовский пояснил, что «хотя во время кратковременного его (Пушкина. – А. Н.) в Оренбурге пребывания и не было за ним полицейского надзора, но как остановился он в моем доме, то я лучше могу удостоверить, что поездка его в Оренбургский край не имела другого предмета, кроме нужных ему исторических изысканий. Думается, что, кроме дружеской заботы о поэте губернатор пытался своим покровительством избавить его от унизительного полицейского надзора.
23 сентября Пушкин покидает Оренбургскую губернию. 1 октября он был уже в Болдине, а 20 ноября возвратился в Петербург. Сохранилось донесение исправника Лукояновского уезда Нижегородской губернии (нижегородскому же губернатору) о пребывании поэта в Болдино: «Означенный г. Пушкин жительство имеет в Лукояновском уезде в селе Болдине. Во время проживания его, как известно мне, занимался только одним сочинением, ни к кому из соседей не ездил и к себе никого не принимал».
Так для Пушкина выглядела «свобода» передвижения в понимании царя и шефа жандармов. Это настолько не соответствовало общепринятому пониманию свободы, что вызвало глубокое возмущение даже у далекого от радикализма Жуковского. Под впечатлением писем Бенкендорфа к поэту, который вместе с другими бумагами Пушкина Жуковский читал, выполняя волю Николая I, он писал шефу жандармов: «В ваших письмах нахожу выговоры за то, что Пушкин поехал в Москву, что Пушкин поехал в Арзрум. Но какое же это преступление?… Вы делали изредка свои выговоры, с благим намерением, и забывали об них, переходя к другим важнейшим вашим занятиям… А эти выговоры, для вас столь мелкие, определяли жизнь его: ему нельзя было тронуться с места свободно, он лишен был наслаждаться видеть Европу, ему нельзя было произвольно ездить и по России…».
Поднадзорность поэта не давала гарантий на невмешательство жандармов и полиции в чисто личные (даже интимные) сферы его жизни. Так, его личная переписка (в том числе с женой и друзьями) перлюстрировалась. Свидетельств этому немало, в том числе сама переписка и дневниковые записки. Например, в письме жене от 30 июня 1834 г. Пушкин пишет: «Пожалуйста, не требуй от меня нежных, любовных писем. Мысль, что мои распечатываются и прочитываются на почте, в полиции и так далее (намек на царскую «цензуру». – А. Н.), охлаждает меня, и я поневоле сух и скучен. Погоди, в отставку выйду, тогда переписка нужна не будет» (10, 497–498). Эта приписка была вызвана тем, что поэт узнал (через Жуковского), что полиция перехватила по почте его письмо к жене (от 20 и 22 апреля 1834 г.), в котором он несколько вольно отозвался о своем отношении к трем царям (Павлу I, Александру I и Николаю I), к наследнику последнего царя и своем пренебрежении камер-юнкерскими обязанностями:
«Письмо твое послал я тетке, а сам к ней не отнес, потому что репортуюсь больным и боюсь царя встретить. Все эти праздники (по случаю совершеннолетия великого князя Александра, будущего императора Александра II. – А. Н.) просижу дома. К наследнику являться с поздравлениями и приветствиями не намерен: царствие его впереди! – и мне, вероятно, его не видеть. Видел я трех царей: первый велел снять с меня картуз и пожурил за меня мою няньку; второй меня не жаловал; третий хоть и упек меня в камер-пажи под старость лет, но променять его на четвертого не желаю; от добра добра не ищут. Посмотрим, как-то наш Сашка будет ладить с порфироносным своим тезкой; с моим тезкой я не ладил. Не дай бог ему идти по моим следам, писать стихи да ссориться с царями» (10, 475).
О том, что поэт знал о перлюстрации этого письма, он сделал запись от 10 мая 1834 г. в своем дневнике: «Несколько дней тому получил я от Жуковского записочку из Царского Села. Он уведомлял меня, что какое-то письмо мое ходит по городу и что государь об нем ему говорил. Я вообразил, что дело идет о скверных стихах, исполненных отвратительного похабства и которые публика благосклонно и милостиво приписывала мне. Но вышло не то. Московская почта распечатала письмо, писанное мною Наталье Николаевне, и, нашед в нем отчет о присяге великого князя, писанный, видно, слогом не официальным, донесла обо всем полиции. Полиция, не разобрав смысла, представила письмо государю, который сгоряча также его не понял. К счастью, письмо показано было Жуковскому, который и объяснил его. Все успокоились. Государю неугодно было, что о своем камер-юнкерстве отзывался я не с умилением и благодарностью. Но я могу быть подданным, даже рабом, но холопом и шутом не буду и у царя небесного. Однако какая глубокая безнравственность в привычках нашего правительства! Полиция распечатывает письма мужа к жене и приносит их читать царю (человеку благовоспитанному и честному), и царь не стыдится в том признаться – и давать ход интриге, достойной Видока и Булгарина!» (8, 50).
Письмо это было прочитано (по долгу службы!) московским почтмейстером А. Я. Булгаковым. Восприняв его как неуважение поэта к царской фамилии, почтмейстер снял с него копию, заверил ее припиской «с подлинным верно» и направил ее по адресу, т. е. самому Бенкендорфу. Последний же «по долгу» своей службы должен был ознакомить с копией письма самого Николая I. Однако секретарь Бенкендорфа П. И. Миллер (бывший лицеист и почитатель Пушкина), «злоупотребляя своим служебным положением», после прочтения копии письма шефом жандармов поместил ее не к тем документам, которые должны были быть представлены на просмотр царю, а к другим. Таким образом, в этом случае Пушкин зря «грешил» на Николая I, который на самом деле эту копию с пушкинского письма не читал.
Реакция поэта на прочтение жандармами и полицией этого письма отражена и в его письмах к жене от 18 мая и 3 июня 1834 г. В первом поэт сообщает: «Я тебе не писал, потому что был зол – не на тебя, на других. Одно из моих писем попалось полиции и так далее» (в словах «и так далее» виден намек поэта на царя). Во втором он вновь возвращается к этому: «Я не писал тебе потому, что свинство почты так меня охладило, что я пера в руки взять был не в силе. Мысль, что кто-нибудь нас с тобой подслушивает, приводит меня в бешенство…» (10, 485, 487).
В биографии поэта зафиксировано два случая перлюстрации его писем (первое, как уже отмечалось, одесское, послужило поводом к его Михайловской ссылке). Однако, разумеется, в действительности его письма прочитывались полицией более или менее регулярно. Подтверждением этого может служить хотя бы «фундаментальность» постановки дела: например, снятие копии с его письма и удостоверение ее почтмейстером. Здесь конечно же чувствуется влияние инструкций на сей счет, исходящих от всемогущего III Отделения.
Царь и Бенкендорф считали своей обязанностью надзирать и за внешним видом поэта. Так, в своем письме поэту от 29 января 1830 г. шеф жандармов делает ему следующий выговор: «Государь император заметить изволил, что Вы находились на бале у французского посла в фраке, между тем как все прочие приглашенные в сие общество были в мундирах. Как же всему дворянскому сословию присвоен мундир тех губерний, в коих они имеют поместья или откуда родом, то Его Величество полагать изволит, приличнее русскому дворянину являться в сем наряде в потребные собрания». Кстати говоря, Бенкендорф «заботился» и о посмертном внешнем облике поэта, при отпевании которого последовал грозный вопрос шефа жандармов: «Почему положили в гроб не в мундире?» Пушкин как будто предчувствовал это при жизни. Так, в письме к Наталье Николаевне (датируемом примерно 28 июня 1834 г.) поэт сокрушался: «…мало утешения в том, что меня похоронят в полосатом кафтане…» (10, 495). (Имеется в виду камер-юнкерский мундир.) И насколько мы должны быть признательны жене поэта за то, что она не допустила того, что так беспокоило ее мужа при жизни.
Переписка Пушкина с Бенкендорфом
Как бы хотелось, чтобы жизнь гения вообще не пересекалась с именем шефа III Отделения. Но действительность, к сожалению, была совсем иная. Вопреки воле поэта, его земная жизнь сверх всякой меры наполнялась Бенкендорфом. О чем, допустим (да и зачем, казалось бы), гений мог переписываться с жандармом? Однако переписка между ними была весьма интенсивной. Известно содержание более 700 писем поэта к различным адресатам. Так вот, по числу сохранившихся писем в тройку «лидеров» уверенно входит Бенкендорф, его в этом отношении опережают только Наталья Николаевна и Вяземский. Пушкин начал переписываться с шефом жандармов в 1826 году и продолжал переписываться до смерти (последнее неотправленное письмо было найдено в сюртуке поэта уже после того, как он умер). Интенсивность этой вынужденной переписки была достаточно высока. Так, в 1827 и в 1835 годах едва ли не каждое третье письмо (!) Пушкина было к Бенкендорфу. Остановимся кратко на их содержании.
29 ноября 1826 г. – объяснение по поводу чтения своей трагедии «Борис Годунов» без разрешения царя.
3 января 1827 г. – о царском отзыве на «Бориса Годунова». Поэт на словах согласен с царской критикой, но твердо отказывается переделать трагедию в духе замечаний императора («…С чувством глубочайшей благодарности получил я письмо Вашего превосходительства, уведомляющее меня о всемилостивейшем отзыве его величества, касательно моей драматической поэмы. Согласен, что она более сбивается на исторический роман, нежели на трагедию, как государь император изволил заметить. Жалею, что я не в силах уже переделать мною однажды написанное» (10, 224).
22 марта 1827 г. – объяснение по поводу стихотворений поэта, переданных шефу жандармов не лично, а через Дельвига («Стихотворения, доставленные бароном Дельвигом Вашему превосходительству, давно не находились у меня: они мною были отданы ему для альманаха «Северные цветы» и должны были быть напечатаны в начале нынешнего года. Вследствие высочайшей воли я остановил их напечатание и предписал барону Дельвигу прежде всего предоставить оные Вашему превосходительству…»), и извинение за медлительность с ответом (10, 226).
24 апреля 1827 г. – о разрешении приезда в Петербург из Москвы («…Семейные обстоятельства требуют моего присутствия в Петербурге: приемлю смелость просить на сие разрешение у Вашего превосходительства…») (10, 228).
29 июня 1827 г. – о явке к Бенкендорфу в связи с делом о стихотворении «Андрей Шенье» («…По приезде моем в С.-Петербург явился я к Вам, но не имел счастья найти дома. Полагая, что вы заблагорассудите сами потребовать меня, до сих пор я Вас не беспокоил. Теперь осмеливаюсь просить Вас дозволить мне к Вам явиться, где и когда будет угодно Вашему превосходительству») (10, 230).
20 июля 1827 г. – о нарушении авторских и издательских прав поэта издателем Ольдекопом («…В 1824 году г. статский советник Ольдекоп без моего согласия и ведома перепечатал стихотворение мое „Кавказский пленник“ и тем лишил меня невозвратно выгод второго издания… Не имея другого способа к обеспечению своего состояния, кроме выгод от посильных трудов моих… осмеливаюсь наконец прибегнуть к высшему покровительству, дабы и впредь оградить себя от подобных покушений на свою собственность» (10, 232). Поэт полагал, что раз вся его издательская деятельность проходит через царя и Бенкендорфа, то на них лежит и обязанность охраны его авторских прав. Совсем по-иному думали те: письмо поэта не повлекло для издателя каких-либо последствий.
20 же июля 1827 г. – о том же и о представлении на цензуру новых произведений (стихотворения «Ангел» и «Стансы», главы третьей «Евгения Онегина», поэмы «Граф Нулин», «Отрывок из Фауста», «Песни о Стеньке Разине» (последние не были дозволены Николаем I).
10 сентября 1827 г. – об отзыве царя на представленные выше произведения и о деле с Ольдекопом (по поводу последнего поэт твердо остался при своем мнении) (10, 236).
5 марта 1828 г. – благодарность за благосклонный отзыв Николая I о шестой главе «Евгения Онегина» и стихотворении «Друзьям», а также просьба «узнать будущее назначение», т. е. разрешить поездку на Кавказ. На письме рукой Бенкендорфа сделана помета: «Пригласить его ко мне на послезавтра, в воскресенье в 4-м часу» (10, 243).
18 апреля 1828 г. – вновь напоминание о «своем назначении». На письме имеется резолюция Бенкендорфа: «Ему и Вяземскому (последний обращался с такой же просьбой. – А. Н.) написать порознь, что государь весьма хорошо принял их желание быть полезными службою, что в армию не может их взять, ибо все места заняты, и отказывается всякий день желающим следовать за армией, но что государь их не забудет, и при первой возможности употребит их таланты» (10, 245). По этому поводу есть интересные мемуарные свидетельства H. Ф. Путяты – литератора, в молодости офицера, близкого к декабристским кругом (считается, что именно Путята был одним из немногих очевидцев казни руководителей декабристского восстания, подробно рассказавшим об этом Пушкину). Комментируя отказ царя и Бенкендорфа в просьбе Пушкина вступить в действительную армию в качестве волонтера, Путята сообщает, что Бенкендорф отказал поэту в его просьбе, «но при этом благосклонно предложил средство участвовать в походе: хотите, сказал он, я определю вас в мою канцелярию и возьму с собою? Пушкину предлагали служить в канцелярии III Отделения!». Таким образом, если верить этому свидетельству, то Пушкин мог стать сотрудником III Отделения. Конечно же до большего унижения поэта шеф жандармов не мог додуматься ни до, ни после того.
21 апреля 1828 г. – просьба о разрешении поехать в Париж и об издании ранее «уже напечатанных» стихотворений. Бенкендорф не счел нужным доводить до царя первую просьбу (она явно превышала «возможности» царских милостей), и Пушкин ни в Париж, ни вообще куда-либо за границу поехать не смог (10, 245–246).
Вторая половина августа 1828 года (черновой вариант) – объяснение по поводу требования петербургского обер-полицмейстера об отобрании у Пушкина подписки относительно того, что он не будет писать вредные «богохульные сочинения» подобно «Гаврилиаде»: «…вследствие высочайшего повеления господин обер-полицмейстер требовал от меня подписки в том, что я впредь без предварительной обычной цензуры… Повинуюсь священной для меня воле; тем не менее прискорбна мне сия мера. Государь император в минуту для меня незабвенную изволил освободить меня от цензуры, я дал честное слово государю, которому изменить я не могу, не говоря уже о чести дворянина, но и по глубокой, искренней моей привязанности к царю и человеку. Требование полицейской подписки унижает меня в собственных моих глазах, и я, твердо чувствую, того не заслуживаю, и дал бы и в том честное мое слово, если б я смел еще надеяться, что оно имеет свою цену. Что касается до цензуры, если государю императору угодно уничтожить милость, мне оказанную, то, с горечью приемля знак царственного гнева, прошу Ваше превосходительство разрешить мне, как надлежит мне впредь поступать с моими сочинениями, которые, как Вам известно, составляют одно мое имущество» (10, 249). Поэт настойчиво продолжает бороться хотя бы за свою относительную независимость. Ну, допустим, царь, ну глава всемогущественного III Отделения – все это, как говорится, куда ни шло, от этого никуда не деться, но примириться с тем, что наряду с императорско-бенкендорфским надзором существует еще и обер-полицмейстерский литературный (!) надзор, это уже ни в какие ворота не лезет. Поэт видит отсутствие всякой логики и в многоступенчатости цензурного над собой надзора. Если цензор – царь, то зачем обычная цензура? А если цензура обычная, то не означает ли это, что царь берет свое слово (быть цензором Пушкина) назад?
10 ноября 1829 г. – объяснение по поводу своего путешествия в Арзрум: «С глубочайшим прискорбием я только узнал, что его величество недоволен моим путешествием в Арзрум… Я понимаю теперь, насколько положение мое было ложно, а поведение опрометчиво…» (10, 801).
7 января 1830 г. – с просьбой о разрешении путешествия во Францию или Италию или посещения Китая с дипломатической миссией и о напечатании «Бориса Годунова». О неудаче предшествующих попыток «испросить» царского согласия на эти заграничные путешествия уже говорилось.
Что же касается второй просьбы, то «Борис Годунов» с рядом цензурных исправлений и изъятий вышел в свет в декабре 1830 года (10, 802).
18 января 1830 г. – ответ о получении отказа на поездку за границу и о хлопотах в пользу семейства героя войны 1812 г. H. Н. Раевского (последние были удовлетворены) (10, 803).
21 марта 1830 г. – ответ на письмо Бенкендорфа с выговором поэту за его поездку в Москву. Это был ответ Пушкина на уже упоминавшуюся угрозу шефа жандармов, высказанную поэту в письме от 17 марта 1830 г. (10, 275).
24 марта 1830 г. – это письмо касается трех вопросов.
1) Пушкин вновь возвращается к предыдущему письму Бенкендорфа с его полицейским выговором и угрозой. Поэт по-прежнему ставит вопрос о доверии к нему со стороны правительства («…Несмотря на четыре года уравновешенного поведения, я не приобрел доверия власти. С горечью вижу, что малейшие мои поступки вызывают подозрения и недоброжелательство»); 2) О своих отношениях с Булгариным («…Г-н Булгарин, утверждающий, что он пользуется некоторым влиянием на вас, превратился в одного из моих самых яростных врагов из-за одного приписанного им мне критического отзыва. После той гнусной статьи, которую напечатал он обо мне, я считаю его способным на все. Я не могу не предупредить вас о моих отношениях с этим человеком, так как он может причинить мне бесконечно много зла») (10, 807). Пушкин имеет в виду здесь булгаринский пасквиль на него, помещенный в «Северной пчеле» (1830, № 30). Поэт знал, что к этому времени Булгарин был уже на службе III Отделения, и считал необходимым как бы обезопасить себя в глазах III Отделения. Разумеется, для того чтобы говорить об агентуре самого Бенкендорфа, нужна была по тем временам достаточная смелость; 3) Поэт просил разрешения на поездку в Полтаву для встречи со своим другом Николаем Раевским-младшим. На письме Пушкина имеется помета Бенкендорфа: «Отвечать ему, что Булгарин никогда не говорил мне о нем – по той простой причине, что я вижу его 2–3 раза в год, и то лишь для того, чтобы побранить, а один раз и для того, чтобы отправить его на гауптвахту. Что его, Пушкина, положение вовсе не непрочно, но что действительно его последний крайне поспешный отъезд в Москву не мог не возбудить подозрений». На просьбу же встретиться с Раевским, разумеется, последовал отказ.
16 апреля 1830 г. – о своей предстоящей женитьбе и вновь о напечатании «Бориса Годунова»: «…я женюсь на м-ль Гончаровой… Я получил ее согласие и согласие ее матери; два возражения были мне высказаны при этом: мое имущественное положение и мое положение относительно правительства. Что касается состояния, то я мог ответить, что оно достаточно благодаря его величеству, который дал мне возможность достойно жить своим трудом. Относительно же моего положения я не мог скрыть, что оно ложно и сомнительно… Г-жа Гончарова боится отдать дочь за человека, который имел бы несчастье быть на дурном счету у государя…» (10, 810).
В ответном письме от 28 апреля 1830 г. шеф жандармов лицемерно писал, что в положении Пушкина нет «ничего ни фальшивого, ни сомнительного» и что царь «с истинно отеческим благословением» к Пушкину поручил Бенкендорфу «не как шефу жандармов, но как человеку… наблюдать» за поэтом «и руководить его советами». Такой ответ не мог не удовлетворить Н. И. Гончарову. Однако и женитьба поэта не обошлась без вмешательства полиции. А. Я. Булгаков, чиновник по особым поручениям при московском генерал-губернаторе, а впоследствии московский почтовый директор, так описывал венчание Пушкина в своем письме от 19 февраля 1830 г. сыну (К. А. Булгакову): «…их (т. е. Пушкиных. – А. Н.) обвенчали… у Старого Вознесения. Никого не велено было пускать, и полиция была для того у дверей…». Чего же боялась полиция?
В том же письме Пушкин вновь возвращается к вопросу о напечатании без исправлений «Бориса Годунова»: «Прошу еще об одной милости: в 1826 году я привез в Москву написанную в ссылке трагедию о Годунове… Государь, соблаговолив прочесть ее, сделал мне несколько замечаний о местах слишком вольных… Его внимание привлекли также два или три места, потому что они, казалось, являлись намеками на события, в то время еще недавние; перечитывая теперь эти места, я сомневаюсь, чтобы их можно было бы истолковать в таком смысле. Все смуты похожи одна на другую… Но нынешними обстоятельствами я вынужден умолять его величество развязать мне руки и позволить мне напечатать трагедию в том виде, как я считаю нужным» (10, 811). И в этом случае приходится удивляться и настойчивости поэта, и его мужеству. Царская цензура – сама по себе, а поэт оказался вне ее, сильнее императорских литературных амбиций и ограничений. Николай I разрешил напечатать «Бориса Годунова» под «личную ответственность» Пушкина.
29 мая 1830 г. – о разрешении на переплавку бронзовой статуи Екатерины II (собственности семейства Гончаровых) – разрешение было получено.
4 июля 1830 г. – благодарность за указанное разрешение.
18 января 1831 г. – благодарность царю за разрешение напечатать «Годунова».
Середина октября 1831 года – «о дозволении издать особою книгою стихотворения мои, напечатанные уже в течение трех последних лет».
24 ноября 1831 г. – о своем отъезде в Москву и вновь об очередном булгаринском пасквиле. Царь наложил на письме свою «резолюцию», в которой соглашался с тем, что булгаринский пасквиль был оскорбительным для поэта, но не одобрял, что свой литературный ответ тот «пустил «по рукам».
7 февраля 1832 г. – обращение по поводу опубликования стихотворения «Анчар» («Древо яда») без предварительного рассмотрения государем императором.
18 – 24 февраля 1832 г. – вновь о соотношении царской и обычной цензуры. В нем поэт в который раз обращает внимание царя и Бенкендорфа на то, что царская «милость» ставит его в наиболее невыгодное положение среди других литераторов (ведь «милость» означала царское «освобождение» поэта от цензуры). «Подвергаясь один особой, от Вас единственно зависящей цензуре – я, вопреки права, данного государем, изо всех писателей буду подвержен самой стеснительной цензуре» (10, 407). Поэт вновь ставит вопрос о возможности представлять свои «мелкие сочинения» обычной, а не царской цензуре. Однако избавиться даже от этой малой царской «милости» поэту не удалось.
24 февраля 1832 г. – о благодарности за царский подарок – Полное собрание законов Российской империи и о разрешении ознакомиться с находящейся в Эрмитаже библиотекой Вольтера.
27 мая 1832 г. – о публикации рукописей Кюхельбекера и о разрешении на выпуск газеты (ходатайство было безуспешным).
8 июня 1832 г. – о предложении (по просьбе семейства Гончаровых) правительству приобрести находящуюся в их собственности статую Екатерины II (которую раньше предполагалось переплавить) – ходатайство было безуспешным.
22 июля 1833 г. – о разрешении на поездку в Оренбург и Казань и ознакомлении с архивами этих губерний. Ввиду отсутствия Бенкендорфа ответ на него был дан управляющим III Отделением А. Н. Мордвиновым, который от имени царя спрашивал поэта о причинах, побуждающих Пушкина совершить эту поездку. Пушкин в свою очередь ответ на это письмо адресовал также Мордвинову, но, как отмечалось ранее, скрыл, что речь идет о сборе им материалов о пугачевском восстании: «Может быть, государю угодно знать, какую именно книгу я хочу дописать в деревне: это роман, коего большая часть действия происходит в Оренбурге и Казани, и вот почему хотелось бы мне посетить обе сии губернии» (10, 435).
6 декабря 1833 г. – о напечатании поэмы «Медный всадник» и о представлении царю рукописи «Истории Пугачева». Николай I ознакомился с поэмой и остался ею недоволен. Однако Пушкин точно так же, как и в случае с «Годуновым», отказался исправлять и переделывать поэму, и она была напечатана лишь после смерти поэта.
7 – 10 февраля 1834 г. – просьба о напечатании «Истории Пугачева» в типографии Сперанского и о ссуде в 15 тыс. рублей на печатание книги. И то и другое было удовлетворено (ссуда была выдана в размере 20 тыс. рублей).
26 февраля 1834 г. – опять о той же ссуде и ее выдаче.
27 февраля 1834 г. – опять о напечатании «Истории Пугачева» в типографии Сперанского.
5 марта 1834 г. – благодарность за удовлетворение обеих просьб в связи с печатанием «Истории Пугачева».
25 марта 1834 г. – благодарность за денежную ссуду в связи с печатанием «Истории Пугачевского бунта».
25 июня 1834 г. – об отставке: «…Поскольку семейные дела требуют моего присутствия то в Москве, то в провинции, я вижу себя вынужденным оставить службу и покорнейше прошу ваше сиятельство исходатайствовать мне соответствующее разрешение» (10, 854). При этом поэт просил сохранить ему допуск в архивы, необходимые ему для работы над «Историей Петра I». Просьба об отставке была вызвана, в первую очередь, нравственными страданиями поэта, что может быть объяснено целым рядом достаточно серьезных причин. Среди них не последнюю роль сыграло и возмущение Пушкина «пожалованием» ему придворного звания камер-юнкера, делавшего его не только более зависимым от царя и двора, но и смешным в глазах общества, так как обычно это звание давалось молодым людям. В связи с новым званием у него появились дополнительные обязанности: посещение придворных балов и церковных служб при дворе, неукоснительное соблюдение правил придворного этикета, за нарушение которых следовали выговоры, унижающие его личное достоинство. Например, 16 апреля поэт получил выговор (через Жуковского) за отсутствие его на службе в придворной церкви. По существу же просьбы поэта об отставке Бенкендорф ответил ему письмом от 30 июня. В нем он сообщал о царском решении по этому поводу: «…письмо ваше ко мне от 25-го сего июня было мною представлено государю императору в подлиннике, и его императорское величество, не желая никого удерживать против воли, повелел мне сообщить г. вице-канцлеру об удовлетворении вашей просьбы, что и будет мною исполнено. Затем на просьбу вашу о предоставлении вам и в отставке права посещать государственные архивы для извлечения справок государь император не изъявил своего соизволения, так как право сие может принадлежать единственно людям, пользующимся особенною доверенностью начальства». Как видно, просьба об отставке вызвала «высочайшее» неудовольствие. С осуждением этого поступка поэта выступил и Жуковский в своих письмах к нему от 2, 3 и 6 июля, в которых настойчиво советовал поэту забрать назад заявление об отставке.
3 июля 1834 г. – о том, чтобы «не давать хода» прошению об отставке.
3 июля 1834 г. – также об отказе от заявления об отставке.
6 июля 1834 г. – об этом же.
23 ноября 1834 г. – о выдаче поэту тиража «Истории Пугачевского бунта», о поднесении первого тома этого произведения императору и об издании сборника стихотворений.
17 декабря 1834 г. – опять о выдаче тиража «Пугачева» (дело в том, что без разрешения царя Сперанский не мог этого сделать).
26 января 1835 г. – о разрешении ознакомиться в архивах с «Пугачевским делом»: «…Осмеливаюсь просить Ваше сиятельство о испрошении важной для меня милости: о высочайшем дозволении прочесть Пугачевское дело, находящееся в архиве… для успокоения исторической моей совести». Рукою Бенкендорфа на письме сделана помета о том, что царь «позволяет Пушкину читать все дело, и просит сделать выписку для государя; дать знать где следует, должно быть M (министру. – А. Н.) юстиции» (10, 523). 21 февраля 1834 г. министр юстиции Дашков в своем письме Нессельроде (Государственный архив находился в ведении последнего как министра иностранных дел) сообщал, что дело о Пугачеве в восьми запечатанных конвертах передано для занятий Пушкина в Государственном архиве, о чем было доложено Бенкендорфу для сообщения Пушкину (в этом смысле поэт твердо «принадлежал» шефу жандармов, и никому другому). Однако, несмотря на царское и Бенкендорфа разрешение, ознакомиться полностью с материалами следствия по делу Пугачева Пушкину так и не удалось. В своем письме от 28 августа 1835 г. В. А. Поленову, заведующему секретным отделом Государственного архива, поэт, упоминая о царском разрешении, сообщает: «В осьми связках, доставленных мне из С.-Петербургского Сената, не нашел я главнейшего документа: допроса, снятого с самого Пугачева в следственной комиссии, учрежденной в Москве. Осмеливаюсь покорнейше просить Ваше превосходительство, дабы приказали снестись о том с А. Ф. Малиновским (начальник Московского архива Министерства иностранных дел, сенатор, писатель и переводчик. – А. Н.), которому, вероятно, известно, где находится сей необходимый документ» (10, 544). Однако эта просьба поэта не была удовлетворена.
Не позднее 11 апреля 1835 г. – о разрешении на издание газеты и литературных приложений. В ответ на эту просьбу последовало разрешение на издание журнала «Современник» (начал выходить в 1836 г.).
11 апреля 1835 г. – о разрешении напечатать «Путешествие в Арзрум».
Апрель – май 1835 г. – о денежном займе у правительства.
1 июля 1835 г. – об отставке («Ныне я поставлен в необходимость покончить с расходами, которые вовлекают меня в долги и готовят мне в будущем только беспокойство и хлопоты, а может быть, нищету и отчаяние. Три или четыре года уединенной жизни в деревне снова дадут мне возможность по возвращении в Петербург возобновить занятия, которыми я еще обязан милостям его величества» (10, 861–862). Однако и эта просьба вызвала царское неудовольствие, и Пушкин вновь был вынужден отказаться от своего намерения.
4 июля 1835 г. – вновь об отставке и о сохранении при этом возможности работать в архивах.
22 июля 1835 г. – опять об отставке. На этом письме есть помета Бенкендорфа: «Император предложил ему 10 т. рублей и 6-месячный отпуск, по истечении которого он увидит, должно ли ему выйти в отставку или нет».
26 июля 1835 г. – о ссуде в 30 тысяч рублей для выплаты долгов. На письме помета Бенкендорфа: «Император жалует ему 30 т. рублей с удержанием, как он просит, его жалованья».
11 – 23 октября 1835 г. – о цензурных притеснениях по поводу напечатания поэмы «Анджело».
31 декабря 1835 г. – о разрешении на опубликование записок бригадира Моро де Бразе о походе 1711 года с примечаниями и предисловием поэта (были напечатаны в четвертом томе «Современника» после смерти Пушкина) и об издании 4 томов литературного журнала (имелся в виду «Современник»).
16 – 20 января 1836 г. – объяснение по поводу стихотворения «На выздоровление Лукулла» (сатира на министра народного просвещения и президента Академии наук С. С. Уварова).
21 ноября 1836 г. (неотправленное) – о получении поэтом 4 ноября оскорбительных анонимных писем (диплом рогоносца) и своих действиях по этому по воду.
Как видно из переписки, едва ли не все стороны жизни поэта находились под присмотром шефа жандармов. Здесь и чисто литературные дела (цензурное разрешение на опубликование написанных произведений, отношения с издателями и типографией), сугубо интимные (женитьба), служебные (вопросы отпуска и отставки, соблюдение придворного этикета), обычные (повседневные) права и свободы (поездки, имущественные дела и т. д.).
Каково же было отношение друг к другу жандармского надзирателя и поднадзорного? Думается, далеко не одинаковое. Первый ненавидел поэта и боялся его. Он видел в нем опаснейшего для самодержавия противника. И дело здесь не в преувеличении революционных взглядов самого поэта. Шеф жандармов еще из процесса по делу декабристов понял силу поэзии Пушкина, степень его влияния на самые различные круги общества, и в особенности на молодежь. Так, в предназначенном для Николая I Отчете III Отделения «Картина общественного мнения в 1830 г.» Бенкендорф говорит о молодых людях, «пропитанных либеральными идеями, мечтающих о революциях и верящих в возможность конституционного правления в России», и что «кумиром этой партии является Пушкин, революционные стихи которого, как «Кинжал» (Занда), «Ода на вольность» и т. д. и т. д., переписываются и раздаются направо и налево»142. Поэтому и отношение шефа жандармов к надзору над поэтом было самое что ни на есть серьезное. Мало ли что поэт выезжает всего лишь из Москвы в Петербург или обратно? И здесь нужен за ним глаз да глаз. Когда прибыл, с кем общался, кому и какие стихи читал, что говорил? Ах, сколько хлопот этот совсем не серьезный человек доставлял такому серьезному государственному мужу, от которого чуть ли не зависела безопасность Империи.
Возложенное на шефа жандармов царем бремя литературной цензуры пушкинского творчества Бенкендорф также нес вполне добросовестно и даже с известным старанием. Так, в первой половине 1827 г. в Москве в типографии при императорской Медико-хирургической академии, вышла в свет пушкинская поэма «Цыганы» (написанная еще в 1824 г.). На заглавном листе книги была помещена виньетка: разбитые цепи, опрокинутая чаша, змея и кинжал. Эти детали привлекли внимание шефа жандармов, и в конце июня 1827 г. он по этому поводу направил в Москву распоряжение жандармскому генералу Волкову: «Небольшая поэма Пушкина „Цыганы“, только что напечатанная в Москве… заслуживает особенного внимания своей виньеткой, которая находится на обложке. Потрудитесь внимательно посмотреть на нее, дорогой генерал, и вы легко убедитесь, что было бы очень важно узнать наверное, кому принадлежит ее выбор – автору или типографу, потому что трудно предположить, что она была взята случайно. Я очень прошу сообщить мне ваши наблюдения, а также и результаты ваших расследований по этому предмету». Жандармский генерал допросил по этому поводу издателя (Августа Семана) и выяснил, что, во-первых, виньетку тот подобрал сам, а во-вторых, что выполнена она была не в Москве, а в Париже. Таким образом, это подозрение с Пушкина было снято. Тем не менее архив III Отделения увеличился еще на одно дело ни много ни мало как на 48 листах и не без претензии витиевато озаглавленное: «О подозрительности виньетки, которою украшен заглавный листок стихотворения Пушкина „Цыганы“».
Несколько иное отношение к своему надзирателю было у самого поэта. Боялся ли он Бенкендорфа? Да, боялся, и тут уж ничего не поделаешь. Поэт на собственном опыте убедился, что «за строку глупого письма» можно было не только поплатиться ссылкой, но и угодить в тюрьму. И дело для него заключалось не только в самом наказании, а в том, что оно могло означать запрет на его творчество, поэзию, т. е. на дело его жизни, без которого последняя для него была лишена смысла. Но все-таки его боязнь Бенкендорфа и боязнь самого шефа жандармов – это слишком разные вещи. Вся их переписка свидетельствует о том, как поэт стремился вырваться из тисков царско-бенкендорфовской цензуры и позволял себе многое, нарушая их запреты и установления (чего стоит только его самовольная поездка на Кавказ). К тому же оборотной стороной боязни обер-жандарма России была, как уже отмечалось, его ненависть к поэту. Однако сам поэт был лишен этого чувства по отношению к своему надзирателю. По всей видимости, поэт сознавал, что на месте Бенкендорфа мог оказаться и человек, еще хуже него (тот же Аракчеев). Об этом свидетельствует его переписка как с шефом жандармов, так и с друзьями. Например, в сложной ситуации, связанной с желанием поэта выйти в 1834 г. в отставку, Пушкин объясняет причины своего прошения об этом в письме к Жуковскому от 4 июля 1834 г.: «Подал в отставку я в минуту хандры и досады на всех и на все. Домашние обстоятельства мои затруднительны; положение мое невесело; перемена жизни почти необходима. Изъяснять это все гр. Бенкендорфу мне недостало духа – от этого и письмо мое должно было показаться сухо… Но что же мне делать! Буду еще писать к гр. Бенкендорфу» (10, 499). В свою личную жизнь вмешивать Бенкендорфа ему конечно же не хотелось (ведь это не Жуковский, а слишком уж чужой человек). Однако уже через два дня (6 июля) поэт опять пишет Жуковскому: «К Бенкендорфу я явлюсь и объясню ему, что у меня на сердце…» (10, 501). Таким образом, поэт решился изложить Бенкендорфу истинные мотивы своего намерения подать в отставку, которые он и сообщил в письме к нему от 22 июля 1834 г. Пушкинские характеристики Бенкендорфа как человека даны им в его письме к Вяземскому (январь 1829 г.): «Жуковский сказывал мне о совете своем отнестися к Бенкендорфу. А я знаю, что это будет для тебя неприятно и тяжело. Он, конечно, перед тобою не прав: на его чреде не должно обращать внимания на полицейские сплетни и еще менее с укоризною давать знать об них людям, которых они касаются. Но так как в сущности это честный и достойный человек, слишком беспечный для того, чтобы быть злопамятным, и слишком благородный, чтобы стараться повредить тебе, не допускай в себе враждебных чувств и постарайся поговорить с ним откровенно» (10, 256, 800). Учитывая, что это письмо содержит и обычные для переписки друзей циничные подробности, можно сказать, что оно не было рассчитано на перлюстрацию и отражало истинное отношение поэта к шефу жандармов. Другое дело, что тот этого не стоил, но это уже иная материя. В воспоминаниях одного из самых близких друзей поэта – П. В. Нащекина (записанных П. И. Бартеневым) – также содержится указание на снисходительно-необидный отзыв Пушкина о шефе жандармов: «Жженку называл Бенкендорфом, потому что она, подобно ему, имеет полицейское, усмиряющее и приводящее все в порядок влияние на желудок».
Надзор полицейских литераторов
О полицейском надзоре над литературным творчеством поэта было сказано уже достаточно. Однако существовал еще один – литературный надзор со стороны профессиональных литераторов, «по совместительству» состоящих на службе тайной полиции. Соответственно, результаты такого надзора воплощались не только в тайных доносах, но и открытых литературных публикациях. Право на звание самого крупного литературно-полицейского врага Пушкина, бесспорно, принадлежит Ф. В. Булгарину (1789–1859). Этот писатель и журналист, издатель (вместе с Н. И. Гречем) официальной газеты «Северная пчела» имел откровенно монархические взгляды. Однако он сумел завязать близкие отношения с известными литераторами и передовыми людьми своего времени – Грибоедовым, Рылеевым, Кюхельбекером, Тургеневыми, Бестужевыми. В начале своего литературного поприща и Пушкин не мог не считаться с мнением известного критика и журналиста, каковым уже в начале 20-х годов стал Булгарин, издававший в 1822–1825 гг. журнал «Северный архив», а с 1825 году (вместе с H. И. Гречем) – журнал «Сын Отечества». Сохранилось уважительно-вежливое письмо Пушкина к Булгарину от 1 февраля 1824 г. из одесской ссылки, где поэт благодарит Булгарина за его «снисходительный… отзыв» о поэме «Бахчисарайский фонтан». Однако уже в начале апреля того же года в письме к Вяземскому поэт называет Булгарина с его журнальной братией прилепившимся к ним прозвищем «грачей-разбойников». В качестве свидетельства литературного разбоя Булгарина поэт в своем письме к брату от 1 апреля 1824 г. называет напечатание Булгариным в «Литературных листках» отрывков из писем Пушкина к А. А. Бестужеву: «Как можно печатать партикулярные письма – мало ли что мне приходит на ум в дружеской переписке – а им бы все и печатать. Это разбой…» (10, 84). Несколько позже в письме к А. А. Бестужеву от 29 июня 1824 г. по этому же поводу поэт предостерегает адресата: «Булгарин другое дело. С этим человеком опасно переписываться» (10, 94).
После разгрома восстания декабристов Булгарин добровольно стал агентом III Отделения, хотя и раньше был нужным человеком для московского военного генерал-полицмейстера и для петербургского генерал-губернатора Милорадовича относительно наблюдения за литературой и театром. Чтобы очиститься от подозрения в сочувствии декабристам, с которыми он был связан через печатание их произведений в своих журналах, Булгарин быстро набирал необходимые ему «баллы снисходительности», выставляемые ему полицейскими и жандармами за его рвение. Так, по требованию полиции Булгарин «очень умно и метко» описал приметы своего разыскиваемого друга Кюхельбекера, что способствовало задержанию последнего; представил для нового царя через дежурного генерала Главного штаба А. Н. Потапова (в чью компетенцию входило и выполнение полицейских функций) записку «О цензуре в России и книгопечатании вообще». В ней Булгарин предложил собственный рецепт искоренения декабристской «крамолы» в обществе: «Правительству весьма легко истребить влияние сих людей на общие мнения и даже подчинить их господствующему мнению действием приверженных правительству писателей». [161]Русская старина. 1900. IX. С. 589, 590.
Разумеется, Булгарин прозрачно намекал правительству, что такими верноподданническими писателями являются он и его друзья. Что же касалось цензуры, то Булгарин предлагал полностью подчинить цензуру театра и периодических изданий «высшей» полиции. Последней же вменялось в обязанность знание общего мнения и направление умов «по произволу правительства», которое с этой целью «должно иметь в руках своих служащие к сему орудия». Да, кто-кто, а Булгарин знал, что «должна знать высшая полиция». Потапов передал эту записку начальнику Главного штаба Дибичу, а тот самому Николаю I, сумевшему оценить полицейское рвение преданного самодержавию литератора.
С созданием III Отделения Булгарин быстро зарекомендовал себя перед Бенкендорфом, который обратил внимание императора на «похвальные литературные труды» последнего, а сам Булгарин, так сказать, не за страх, а за совесть старался оправдать это доверие. В основном свою помощь полиции и жандармам он осуществлял через газету «Северная пчела», которую III Отделение сразу же взяло под свое покровительство.
Верноподданническая служба Булгарина в III Отделении не могла не обойти вниманием и возвращенного из ссылки царем Пушкина. Вот, например, один из его доносов: «Известный Соболевский (молодой человек из московской либеральной шайки) едет в деревню к поэту Пушкину и хочет уговорить его ехать с ним за границу. Было бы жаль. Пушкина надо беречь, как дитя. Он поэт, живой воображением, и его легко увлечь. Партия, к которой принадлежит Соболевский, проникнута дурным духом. Атаманы – князь Вяземский и Полевой; приятели: Титов, Шевырев, Рожалин и другие москвичи. Соболевский водится с кавалергардами»146. Что ж, донесение любителя вполне профессионально с полицейской точки зрения и мало чем отличается, например, от аналогичного донесения не просто профессионала, а незаурядного мастера в своем деле фон Фока: «Поэт Пушкин здесь. Он редко бывает дома. Известный Соболевский возит его по трактирам» (событие для Бенкендорфа и царя настолько важное, что на этом донесении есть помета самого шефа жандармов о том, что оно докладывалось самому императору).
В 1830 году Булгарин через свою газету начал активную травлю Пушкина. Смысл этого один – подорвать какое-либо доверие правительства к Пушкину, показать политическую неблагонадежность поэта. В одной из своих статей в «Северной пчеле» (1830, № 30) Булгарин дает следующую характеристику поэту: сердце у него, «как устрица, а голова – род побрякушки, набитой гремучими рифмами», он «чванится перед чернью вольнодумства, а тишком ползает у ног сильных». Следом в этой же газете (1830, № 35) Булгарин поместил разгромную рецензию на седьмую главу «Евгения Онегина». Все это вызвало неудовольствие даже у Николая I, но Бенкендорф взял под защиту своего литературного агента.
По поводу тактики поведения с Булгариным Пушкин советовался с Плетневым в письме, датируемом началом мая 1830 г.: «Руки чешутся, хочется раздавить Булгарина. Но прилично ли мне, Александру Пушкину, являясь перед Россией с „Борисом Годуновым“, заговорить об Фаддее Булгарине? Кажется, неприлично» (10, 287). В 1834 году Пушкин в письме (начало апреля) М. Погодину так решал этот вопрос: «…Я имею полное право презирать мнение Булгарина и не требовать удовлетворения от ошельмованного негодяя, толкующего о чести и нравственности». А свое избрание вместе с Булгариным членом московского Общества любителей российской словесности считал для себя «пощечиной» (10, 470). Тем не менее Булгарин не унимался, и в «Северной пчеле» от 7 августа 1830 г. (№ 94) в фельетоне Булгарина Пушкин был выведен под именем некоего «поэта в Испанской Америке, подражателя Байрона, происходившим от мулата, купленного шкипером „за бутылку рома“». Поэт вынужден был ответить на это стихотворением «Моя родословная», в котором напомнил, что этим шкипером был не кто иной, как сам Петр I. Кроме того, в двух эпиграммах этого же года заклеймил Булгарина именем Видока Фиглярина. Прозвище Фиглярин, созвучное его настоящей фамилии и характеризующее его как шута, утвердилось с легкой руки Вяземского. Пушкин сделал к этому прозвищу существенное дополнение. Он приписал к нему еще имя известного французского полицейского сыщика Видока и тем самым обнародовал полицейскую сущность Булгарина и его сотрудничество с тайной полицией и жандармами. Помимо эпиграмм, Пушкин в своей статье «О записках Видока» («Литературная газета», 1830, № 20) в характеристику настоящего Видока намеренно ввел некоторые факты из биографии самого Булгарина, чем также указывал на его связь с III Отделением.
Посмертный обыск
Внимание тайной полиции и III Отделения к поднадзорному поэту не прекратилось с его кончиной. Царь, Бенкендорф и жандармы опасались поэта и после смерти. Правда, его друзья из добрых побуждений (чтобы не оставить без средств вдову и детей поэта) делали все, чтобы представить умиравшего Пушкина перед царем как полностью помирившегося с ним, исполненного перед смертью самых верноподданнических чувств и даже любви к императору. Так, в записке Жуковского Николаю I о предлагаемых им милостях семье Пушкина сообщалось: «Мною же передано было от вас последнее радостное слово, услышанное Пушкиным на земле. Вот что он отвечал, подняв руки к небу с каким-то судорожным движением (и что я вчера забыл передать В. В-у): как я утешен! скажи государю, что я желаю ему долгого царствования, что я желаю ему счастия в сыне, что я желаю счастия (его) в счастии России». Чуть ли не дословно эти слова умирающего Жуковский повторил и в своем письме от 15 февраля 1837 г. отцу Пушкина. Однако как они выглядят фальшиво не только для Пушкина, но и для самого Жуковского. Здесь и неимоверная выспренность и театральность, не свойственная им обоим. К тому же этот предсмертный приступ любви к царю почему-то не подтверждают другие свидетели кончины Пушкина. Более близок к истине другой разговор Жуковского с умирающим (переданный им в том же письме к отцу поэта): «…простившись с Пушкиным, я опять возвратился к его постели и сказал ему: «Может быть, я увижу государя; что мне сказать ему от тебя». – «Скажи ему, – отвечал он, – что мне жаль умереть: был бы весь его». Эти слова засвидетельствованы еще и А. И. Тургеневым, П. А. Вяземским и врачом И. Т. Спасским (домашним доктором Пушкиных). Другое дело, верить ли в искренность этих слов? По крайней мере, тот, к кому они были обращены, т. е. Николай I, этому категорически не поверил. Например, Жуковский просил, чтобы императорская материальная помощь семье поэта была, как это делалось в 1826 году в отношении Карамзина, объявлена специальным манифестом, т. е. как высочайшее признание государственного значения Пушкина. Император же на это ответил: «Ты видишь, что я делаю все, что можно для Пушкина и для семейства его, и на все согласен, но в одном только не могу согласиться с тобой: это в том, чтобы ты написал указы, как о Карамзине. Есть разница: ты видишь, что мы насилу довели его до смерти христианской, а Карамзин умирал, как ангел». Думается, именно в этих словах кроется истинное отношение царя к поэту.
Дело для царя заключалось, однако, не только в искренности или неискренности предсмертного отношения к нему поэта. Николай I опасался, что среди бумаг покойного будут и антиправительственные. Об этом, в частности, в письме к Бенкендорфу писал Жуковский: «Полагали, что в них найдется много нового, писанного в духе враждебном против правительства и вредного нравственности». Поэтому царь поручил Жуковскому опечатать все бумаги Пушкина и затем разобрать их, «предосудительные же», на взгляд Жуковского, – сжечь. О том, насколько серьезны были для Николая I опасения обнаружить эти «предосудительные» бумаги, свидетельствует та быстрота, с которой царь делал эти распоряжения. Вот как об этом писал сам Жуковский: «Пушкин был привезен в шесть часов после обеда домой 27 числа января. 28-го в десять часов утра государь император благоволил поручить мне запечатать кабинет Пушкина (предоставив мне самому сжечь все, что найду предосудительного в бумагах)». Таким образом, решение царя об опечатании бумаг поэта с целью их последующего (посмертного) тщательного разбора было принято спустя лишь ночь после ранения Пушкина на дуэли. В дальнейшем события разворачивались по-иному. Так, не прошло и двух дней после смерти поэта, как Жуковский узнал, что царь изменил свое решение и что просмотр пушкинских бумаг он будет делать не один, а вместе с ближайшим помощником Бенкендорфа, генералом Дубельтом, и не в квартире поэта, а непосредственно в III Отделении. Боялись его возможных убийственных эпиграмм, боялись и не доверяли. Жуковский в своем письме от 5 февраля письменно изложил Бенкендорфу свой проект (устно уже доложенный царю и одобренный им) порядка разбора бумаг покойного. Он выглядит следующим образом:
«1. Бумаги, кои по своему содержанию могут быть во вред памяти Пушкина, – сжечь.
2. Письма, от посторонних лиц к нему писанные, возвратить тем, кои к нему их писали.
3. Оставшиеся сочинения как самого Пушкина, так и те, кои были ему доставлены для помещения в „Современнике“, и другие такого же рода бумаги сохранить (сделав их список).
4. Бумаги, взятые из государственного архива, и другие казенные возвратить по принадлежности».
Кроме того, Жуковский предлагал возвратить письма жены Пушкина ей самой без их рассмотрения.
На следующий день (т. е. 6 февраля) Бенкендорф ознакомил с этим проектом Николая I. Однако на этот раз в них были внесены существенные изменения, о чем шеф жандармов и сообщил Жуковскому в тот же день письменно:
«Бумаги, могущие повредить памяти Пушкина, должны быть доставлены ко мне для моего прочтения. Мера сия принимается отнюдь не в намерении вредить покойному в каком бы то ни было случае, но единственно по весьма справедливой необходимости, чтобы ничего не было скрыто от наблюдения правительства, бдительность коего должна быть обращена на все возможные предметы. По прочтении этих бумаг, ежели таковые найдутся, они будут немедленно преданы огню в Вашем присутствии.
По той же причине все письма посторонних лиц, к нему написанные, будут, как Вы изволите предполагать, возвращены тем, кои к нему их писали, не иначе как после моего прочтения.
…Письма вдовы покойного будут немедленно возвращены ей без подробного оных прочтения, но только с наблюдением о точности ее почерка».
Как видно, различие предложений Жуковского и решения по ним шефа жандармов заключалось в противоположном понимании ими вопросов чисто нравственного порядка. Жуковский, как и все порядочные люди, считал, что письма жены к мужу читать или даже просматривать (сличая почерк) безнравственно. Бенкендорф же по-иезуитски находил и возможным, и необходимым их просмотр. Таким образом, шеф жандармов не пощадил щепетильности Жуковского в отношении писем Натальи Николаевны к мужу. Кроме того, Жуковский вообще считал нравственно бесцеремонным прочтение личной переписки поэта, однако шеф жандармов видел в этом свой высший долг. Бенкендорф принципиально не соглашался с Жуковским и в отношении «предосудительных» для памяти Пушкина бумаг: перед сожжением они должны были быть представлены для ознакомления ему лично. Единственно, что удалось отстоять Жуковскому, это то, чтобы бумаги разбирались не в III Отделении, а в его доме.
Весь процесс осмотра бумаг (посмертного обыска) тщательно документировался, а в архиве III Отделения появился даже специальный «Журнал, веденный при разборе бумаг покойного Александра Сергеевича Пушкина», в котором с 7 по 27 февраля 1837 г. почти ежедневно делались записи проделанной работы, подписываемые Жуковским и Дубельтом (правда, последняя запись была сделана почему-то 15 марта).
В «Журнале» – 12 записей. Первая запись датируется 7 февраля. Она фиксирует следующие действия Жуковского и Дубельта.
«В присутствии Действительного Статского Советника Жуковского и Генерал-Майора Дубельта был распечатан кабинет покойного Камер-Юнкера Александра Сергеевича Пушкина и все принадлежавшие покойному бумаги, письма и книги в рукописях собраны, уложены в два сундука и запечатанные перевезены в квартиру Действительного Статского Советника Жуковского, где и поставлены в особенной комнате. Печати приложены: одна штаба Корпуса Жандармов, другая Г-на Жуковского, ключи от сундуков приняты на сохранение Генерал-Майором Дубельтом, дверь комнаты, в которой поставлены сундуки, также запечатана обеими печатями».
Обратим внимание на одну деталь. Бенкендорф разрешил отправить бумаги поэта на квартиру Жуковского, но ключ от сундуков, куда они были положены, был отдан не Жуковскому, а Дубельту: хоть ты и действительный статский советник, и воспитатель наследника престола, но друг опасного для правительства человека и доверять тебе его бумаги нельзя – такова или примерно такова была логика этих мер предосторожности со стороны руководства III Отделения.
На следующий день был вскрыт один из опечатанных сундуков и разобрана половина находящихся в нем бумаг. Все они были разделены на семь видов:
1. Указы Российских Государей, данные Князю Долгорукову.
2. Отношения графа Бенкендорфа.
3. Письма разных частных лиц.
4. Домашние счета.
5. Различные стихотворения и прозаические сочинения Пушкина и других лиц.
6. Письма, принадлежащие Г-же Пушкиной и
7. Пакет с билетами. Следующая запись касается двух дней работы – 9 и 10 февраля. В эти дни бумаги поэта были рассортированы следующим образом:
1. Выписки для Истории Петра Первого.
2. Выписки для Истории Пугачевского бунта и черновые рукописи сей истории.
3, 4, 5, 6 и 7. Разные черновые рукописи и изорванные бумаги Пушкина.
8. Бумаги Генерал-Адъютанта Графа Бенкендорфа. 9 и 10. Чужие манускрипты для «Современника».
11. Чужие стихотворения.
12. Письма Пушкина.
13. Письма князя Вяземского.
14. Письма Дельвига.
15. Письма Рылеева.
16. Бумаги, принадлежащие Князю Долгорукову.
17. Казенные бумаги.
18. Разные чужие бумаги.
19. Письма Жуковского.
20. Бумаги, данные Тургеневым Пушкину для «Современника».
21. Разные старые документы. 22 и 23. Письма разных лиц. 24 и 25. Денежные счета.
26. Деловые бумаги.
27. Просмотренные и ничего в себе не заключающие записки.
28. Манускрипты Пушкина, писанные карандашом.
29. Пушкина портфель с разными черновыми бумагами.
30. Разные бумаги.
31. 19 книг, содержащих в себе черновые сочинения Пушкина.
32. Манускрипты Пушкина и других лиц.
33. Связка старинных рукописей.
34. 20 старинных рукописей в переплетах.
35. Стихотворения Пушкина и других лиц 2.
36. Рукопись «Капитанская дочка». 11 и 12 февраля были посвящены чтению писем Вяземского.
13 февраля сделана запись о том, что окончено чтение писем Вяземского, Рылеева, Дельвига, а также то, что письма Жуковского с разрешения Бенкендорфа возвращены адресату («4 нумера связок»).
15, 16 и 17 февраля «прочитаны собственные письма Пушкина», а также письма различных лиц к нему (всего 84 адресатов). Среди них поэты, писатели и публицисты: Чаадаев, Катенин, Одоевский, Дурова, Полевой, Лажечников, Погодин, Баратынский, Крылов, Денис Давыдов, Ишимова, Хвостов, Козлов, Плетнев, Сенковский и другие. В пушкинском архиве сохранились и письма друзей-декабристов: Розена, Михаила Орлова, Кюхельбекера, Сергея Волконского и других. Протокол осмотра бумаг зафиксировал и находящиеся в них письма фон Фока, а также «полицейских» литераторов Греча и Булгарина.
19 февраля просмотрены собранные поэтом материалы к «Истории Петра I», «Истории Пугачевского бунта», рукописи разных авторов для «Современника», а также бывшие тогда секретными «Записки о жизни и смерти Екатерины II» (на французском языке, в двух книгах).
20 февраля «пронумеровано и прошнуровано» 16 тетрадей «в лист» (среди них рукописи очерков «Радищев» и «Путешествие в Арзрум»), две тетради «в четвертушку и осьмушку») и девять пакетов с отдельными листами, «пересмотрены» рукописи стихотворений Пушкина, рукописи для «Современника», выписки для «Истории Петра I» и «Истории Пугачевского бунта». 22 февраля «пронумеровано» 18 «переплетных книг с черновыми сочинениями Пушкина». 23 и 24 февраля «пересмотрены» «прозаические отрывки в тетрадях» (16 тетрадей) и «прозаические отрывки на отдельных листах».
25 февраля «составлена опись всем вообще бумагам и чрез Г-на Генерал-Адъютанта Графа Бенкендорфа представлена Государю Императору». 27 февраля «Вручены Дейст. Ст. Сов. Жуковскому все бумаги, по собственноручным отметкам Государя Императора…» Последняя запись от 15 марта свидетельствует: «Пересмотрены и вручены Действительному Статскому Советнику Жуковскому 87 отдельных листов рукописей Пушкина, которые были предназначены для раздачи желающим, на что, однако, же не воспоследовало разрешения» (надо полагать, «высочайшего»).
Такова была процедура посмертного обыска. Каковы же его итоги? Что компрометирующего нашли жандармы в рукописях поэта? Лучше всего на этот вопрос ответил в письме к Бенкендорфу Жуковский: «Одним словом, нового предосудительного не нашлось ничего и не могло быть найдено. Старое, писанное в первой молодости, то именно, около чего вертелись все предубеждения, на нем лежавшие, все, как видно, было им самим уничтожено (сколько можно судить теперь); в бумагах его не осталось и черновых рукописей». При этом Жуковский из благих побуждений по-своему объяснял и причины отсутствия крамольных рукописей в архиве поэта. Он убеждал шефа жандармов в том, что Пушкин в зрелые годы переродился и стал едва ли не апологетом монархизма и христианства. Разумеется, политические взгляды Пушкина, как будет рассмотрено ниже, не оставались неизменными, они менялись. Но тот облик поэта, который пытался воспроизвести Жуковский, в действительности был далек от оригинала. Да, кстати, ни царь, ни Бенкендорф и не поверили этому. Дело с отсутствием в архиве поэта «крамолы» заключалось совсем в ином. Зрелый Пушкин – это уже не тот юноша, который едва ли не на всех углах отпускал шутки в адрес царя и его сановников. Еще в молодости он накрепко усвоил уроки того, как легко в России можно оказаться в ссылке, тюрьме или на каторге. Он всегда помнил о своей судьбе поднадзорного и политически неблагонадежного. Держать поэтому какой-то компрометирующий материал он был вовсе не намерен, так как за это пришлось бы заплатить слишком дорогой ценой не только ему, но и его семье.
На этом можно было бы и поставить точку в повествовании о посмертной форме надзора за поэтом, если бы не одна деталь этого обыска, так ярко характеризующая нравы Бенкендорфа и его «конторы». Еще до похорон поэта жандармское ведомство пыталось уличить Жуковского в том, что он будто бы похитил какие-то материалы, чтобы утаить их от жандармского осмотра. Вот как об этом рассказывает в упоминавшемся уже письме к Бенкендорфу сам Жуковский: «Но я услышал от генерала Дубельта, что ваше сиятельство получили известие о похищении трех пакетов от лица доверенного (de haute volee). Это доверенное лицо могло подсмотреть за мною только в гостиной, а не в передней, в которую вела запечатанная дверь из кабинета Пушкина, где стоял гроб его и где бы мне трудно было действовать без свидетелей. В гостиной же точно в шляпе моей можно было подметить не три пакета, а пять… Эти пять пакетов были просто оригинальные письма Пушкина, писанные им к его жене, которые она лично сама вызвалась дать мне прочитать;…само по себе разумеется, что такие письма, мне вверенные, не могли принадлежать к тем бумагам, кои мне приказано было рассмотреть». Правда, в отношении последнего Жуковский, с точки зрения Бенкендорфа, был явно неправ. Что значит личные письма, что значит письма мужа к жене? Вот в них-то, может, и будет обнаружено истинное политическое лицо поэта. Шеф жандармов конечно же помнил, как именно в письмах к жене поднадзорный поэт проговаривался о своем истинном отношении к царю, двору и своим придворным обязанностям. Да и сам Жуковский в глазах Бенкендорфа был не настолько благонадежен, чтобы не допустить возможности утаивания им от III Отделения тех или иных документов. Стоит только вспомнить, сколько хлопотал Жуковский о снисходительном отношении к поднадзорному поэту при его жизни. С чего бы это? Но, как бы то ни было, это подозрение сыграло, по нашему мнению, не последнюю роль в перемене взгляда царя на процедуру обыска и в его решении приставить к Жуковскому жандарма действительно «высокого полета» – Дубельта. Во всем этом обер-жандарм России был по-своему прав, и в этом он мог бы убедиться, если бы письмо это дошло до адресата (последнее не установлено, так как остался лишь его черновик). «Дерзость» же Жуковского в этом письме превосходила все меры допустимого в III Отделении. В нем, например, он «смел» утверждать, что и частные письма Пушкина к жене не было никакой нужды просматривать, так как «все они были читаны, в чем убедило меня и то, что между ними нашлось именно то письмо, из которого за год перед тем некоторые места были предъявлены государю императору и навлекли на Пушкина гнев его величества…». Оставим на совести Жуковского его неведение в отношении того, что официально заверенная московским почтмейстером копия с пушкинского письма жене не дошла до царя, а осталась в бумагах Бенкендорфа. В главном же он был прав. Зачем читать интимную переписку мужа с женой, если жандармы ее давно прочитали и изучили?
Думается, что уместно привести и свидетельство Дубельта как одного из руководителей жандармского ведомства, кому царь и Бенкендорф оказали честь руководить и непосредственно участвовать в посмертном обыске. В этом свидетельстве заключалось подлинное отношение этого жандарма к поэту. Уже после смерти Пушкина Дубельт выговаривал Краевскому за опубликование им некоторых неизданных произведений Пушкина: «Что это, голубчик, вы затеяли, к чему у вас потянулся ряд неизданных сочинений Пушкина? Э, эх, голубчик, никому-то не нужен ваш Пушкин… Довольно этой дряни сочинений-то вашего Пушкина при жизни его напечатано, чтобы продолжать и по смерти его отыскивать „неизданные“ его творения, да и печатать их! Нехорошо, любезнейший Андрей Александрович, не-хорошо». Да, трудно что-либо добавить к этому высказыванию «маститого» жандарма. III Отделение ненавидело поэта – гордость России – при его жизни, и ненависть к нему была столь велика, что она не исчезла и с его смертью.
Так закончился прижизненный и посмертный тайный и гласный надзор полиции и жандармерии над поэтическим гением народа. Формально же этот надзор был отменен лишь в 1875 году, т. е. через 38 (!) лет после смерти поэта.
Жандармы и похороны поэта
Жандармы III Отделения рассматривали и смерть, и похороны поэта как значительное событие их профессиональной жизни. Боялись, как бы чего не вышло, как бы не выкинули какую штуку его почитатели. И власти были недалеки от истины. По свидетельству современников, через квартиру Пушкина прошли десятки тысяч людей, чтобы поклониться телу любимого ими поэта. И жандармское ведомство по-своему отреагировало на это проявление всенародной любви. В отчете корпуса жандармов за 1837 год говорится: «Имея в виду отзывы многих благомыслящих людей, что подобное как бы народное проявление скорби о смерти Пушкина представляет некоторым образом неприличную картинку торжества либералов, высшее наблюдение признало своею обязанностью мерами негласными устранить все почести, что и было исполнено». III Отделение готовилось к похоронам поэта, как к военной операции. Жандармы были у подъезда дома, в котором умирал поэт, они же, не дождавшись его смерти, находились и в самой квартире. После его смерти отпевание было назначено в Исаакиевском соборе (в то время так называлась церковь, находившаяся в здании Адмиралтейства), так как дом, который занимали Пушкины, принадлежал к приходу именно этого собора. На отпевание были уже разосланы отпечатанные в типографии приглашения. Однако в последний момент по приказанию высших властей место отпевания было перенесено в Конюшенную церковь (придворную). По этому поводу есть свидетельство литератора и цензора А. В. Никитенко, в описываемое время бывшего цензором Петербургского цензурного комитета. Он сделал об этом такую запись в своем дневнике: «Тут же, по обыкновению, были и нелепейшие распоряжения. Народ обманули: сказали, что Пушкина будут отпевать в Исаакиевском соборе, – так было означено и на билетах, а между тем тело было из квартиры вынесено ночью, тайком, и поставлено в Конюшенной церкви. В университете получено строгое предписание, чтобы профессора не отлучались от своих кафедр и студенты присутствовали бы на лекциях».
31 января тело Пушкина было тайно доставлено в Конюшенную церковь. Руководил этим сам начальник штаба корпуса жандармов Дубельт. При этом ближайшие кварталы были оцеплены жандармами. Вот как об этом писал Жуковский (который считал, что во всем этом «полиция перешла границы своей бдительности»): «Вместо того назначенную для отпевания церковь переменили, тело перенесли в нее ночью, с какой-то тайною, всех поразившею, без факелов, почти без проводников; и в минуту выноса, на который собрались не более десяти ближайших друзей Пушкина, жандармы наполнили ту горницу, где молились об умершем, нас оцепили, и мы, так сказать, под стражею проводили тело до церкви». На непосредственное влияние тайной полиции на характер исполнения церковных обрядов, посвященных похоронам поэта, указывал в своих дневниках литератор и историк М. П. Погодин (1800–1875): «Архимандрит отклоняется от обедни за упокой и панихиды, ибо не желает тайная полиция».
Однако царь и жандармы не только «защищались» (от возможных, по их мнению, волнений по случаю похорон поэта), но вели при этом и «наступательные» операции. На следующий день после отпевания, т. е. 2 февраля, Николай I под видом военного парада приказал ввести в район Зимнего дворца, Адмиралтейской и Сенатской площадей и непосредственно Конюшенной улицы войска (в том числе и кавалерию) в количестве шестидесяти тысяч. Это было сделано для предупреждения массовых беспорядков в связи со смертью и похоронами А. С. Пушкина. Кроме того, Бенкендорф лично тщательно следил за тем, чтобы и печать ни словом не обмолвилась о величайших заслугах покойного поэта перед отечественной литературой. Так, H. Н. Греч получил от шефа жандармов строгий выговор за напечатание в «Северной пчеле» (№ 24) следующего текста: «Россия обязана Пушкину благодарностью за 22-летние заслуги его на поприще словесности».
В соответствии с волей поэта погребение его тела решено было совершить на псковской земле в Святогорском монастыре. По поводу этого III Отделением и Министерством внутренних дел была затеяна секретная переписка с официальными и духовными лицами Псковской губернии. 1 февраля министр внутренних дел Д. Н. Блудов направил свои предложения псковскому гражданскому губернатору Пещурову:
«Скончавшийся здесь 29 минувшего генваря в звании Камер-юнкера Двора Его Императорского Величества Александр Сергеевич Пушкин при жизни своей изъявил желание, чтобы тело его предано было земле Псковской губернии Опочецкого уезда в монастыре Святой Горы (Святогорском), на что вдова его просит разрешения.
Разрешая перевоз помянутого тела, буде еще оно не предано земле и закупорено в засмоленном гробе, имею честь уведомить о том Ваше Превосходительство, покорнейше прося Вас, Милостивый Государь, учинить зависящие от Вас в сем случае по части гражданской распоряжения в Псковской губернии.
К сему нелишне считаю присовокупить, что об учинении подлежащих в сем случае по части духовных распоряжений я сообщил Г. Обер-прокурору Святейшего Синода».
В этот же день Блудов направил соответствующие предписания и отношения псковскому военному генерал-губернатору и обер-прокурору Синода.
Первого же февраля управляющий III Отделением А. Н. Мордвинов обратился к А. Н. Пещурову с предписанием принять меры, чтобы «по воле государя при погребении Пушкина не было… никакой встречи, никаких церемоний»:
«Милостивый государь Алексей Никитич! Г. Действительный статский советник Яхонтов, который доставит сие письмо Вашему превосходительству, сообщит Вам наши новости. Тело Пушкина везут в Псковскую губернию для предания земле в имении его отца. Я просил г. Яхонтова передать вам по сему случаю поручение графа Александра Христофоровича, но вместе с тем имею честь сообщить Вашему превосходительству волю государя императора, чтобы Вы воспретили всякое особенное изъявление, всякую встречу – одним словом, всякую церемонию, кроме того, что обыкновенно по нашему церковному обряду исполняется при погребении тела дворянина. К сему неизлишним считаю, что отпевание тела уже здесь совершено…»
Стоит обратить внимание на то, что «церемониал» похорон был составлен непосредственно царем и Бенкендорфом.
Именно они воспретили любое отдание почестей умершему поэту. Кроме того, поражает неосведомленность одного из приближенных Бенкендорфа, не знающего, что похороны поэта должны были быть совершены не в Михайловском, а в Святогорском монастыре.
Все упомянутые лица соответствующим образом отреагировали на распоряжения правительственных чиновников. Так, обер-прокурор Синода и псковский гражданский губернатор сделали (со ссылкой на «высочайшую» волю) соответствующие распоряжения архиепископу Псковскому Нафаниилу, а последний, в свою очередь, 4 февраля довел их до архимандрита Святогорского монастыря Геннадия: «…гражданский губернатор извещает меня о сем предмете, присовокупляя Высочайшую Государя Императора волю, чтоб при сем случае не было никакого особенного заявления, никакой встречи – словом никакой церемонии, кроме того, что обыкновенно по нашему церковному обряду исполняется при погребении тела дворян…Предание тела покойного Пушкина в Святогорском монастыре предписываю Вам исполнить согласно воле Его Величества Государя Императора» (нетрудно заметить, что здесь едва ли не дословно приводится распоряжение А. Н. Мордвинова Пещурову).
В ночь (опять-таки ночью) на 4 февраля гроб с телом Пушкина отправили для похорон из Петербурга. Он был обернут рогожами и соломой и помещен на простых деревянных санях. Сопровождали его по распоряжению самого царя А. И. Тургенев и жандармский офицер. Непосредственно рядом с гробом на санях сидел преданный слуга поэта Никита Козлов (тот самый, который не пошел на сделку с полицией по поводу обыска у его молодого барина). Вот как об этом записал в своем дневнике сам Тургенев:
«2 февраля… Жуковский приехал ко мне с известием, что Государь назначает меня провожать тело Пушкина до последнего жилища его… Государю угодно, чтобы завтра в ночь. Я сказал, что поеду на свой счет и с особой подорожной…
4 февраля, в 1-м часу утра или ночи отправился за гробом Пушкина в Псков; перед гробом и мною скакал жандармский капитан… На станции перед Псковом встреча с камергером Яхонтовым (псковским предводителем дворянства. – А. Н.), который вез письмо Мордвинова к Пещурову, но не сказал мне о нем. Я поил его чаем и обогнал его, приехал к 9-ти часам в Псков, прямо к губернатору – на вечеринку. Яхонтов скор и прислал письмо Мордвинова, которое губернатор начал читать вслух, но дошел до высочайшего повеления – о невстрече – тихо, и показал только мне, именно тому, кому казать не должно было…
5 февраля отправились… к Осиповой – в Тригорское… За нами прискакал и гроб в 7-м часу вечера… Осипова послала, по моей просьбе, мужиков рыть могилу; вскоре и мы туда поехали с жандармом… возвратились в Тригорское. Повстречали тело на дороге, которое скакало в монастырь…
6 февраля, в 6 часов утра, отправились мы – я и жандарм!! – опять в монастырь, – все еще рыли могилу; мы отслужили панихиду в церкви и вынесли на плечах крестьян и дядьки гроб в могилу – немногие плакали… Я бросил горсть земли в могилу и возвратился в Тригорское. Там предложили мне ехать в Михайловское, и я поехал, несмотря на желание и убеждение жандарма не ездить, а скакать в обратный путь…»
Таким образом, жандарм выполнил свой долг «честно» и своего поднадзорного проводил в могилу. Хотя канцелярия «надзорных сфер» (жандармской, губернской, духовной) продолжала функционировать сама по себе, сообщая об исполнении «высочайшей» воли в отношении погребения великого поэта. Так, островский земский исправник (а Остров – его резиденция в Опочецком уезде) в секретном рапорте от 9 февраля 1837 г. доносил псковскому губернатору: «Во исполнение предписания Вашего превосходительства от 4 сего февраля за № 557 донести честь имею, что тело умершего в С.-Петербурге Камер-Юнкера Александра Пушкина через сей уезд 5-го числа и 6-го поутру весьма рано командированным мною состоящим при занятии делами в земском суде поручиком Филиповичем препровождено в Опочецкий уезд, в находящийся близ имения отца покойного Пушкина Святогорский монастырь, и предано по обряду христианскому земле». Разумеется, что и другие исполнители донесли по инстанции о выполнении ими обязанностей по неуклонному соблюдению ритуала похорон поэта, начертанных самим царем и шефом жандармов.
Отношение министерства внутренних дел к памяти поэта
Прошли годы. Ушли из жизни и друзья поэта, и его враги. Не стало ни Бенкендорфа, ни Дубельта, ни Мордвинова, ни их «высочайшего» шефа – самого царя. 6 июня 1880 г. в Москве был торжественно открыт созданный на средства всенародной подписки знаменитый ныне памятник А. С. Пушкину. Вряд ли руководители III Отделения думали, что всего лишь через сорок с небольшим лет их опасному поднадзорному будет оказана такая честь. Видимо, если бы они до этого дожили, в их головах неизбежно возникла мысль о черствой неблагодарности потомков: мы так трудились на благо отечества, а нам никаких памятников. Но, как известно, история объективно и бесхитростно расставляет все на свои места. И к столетию со дня рождения великого поэта передовая интеллигенция обратилась к властям с предложением о переименовании Тверской площади, на которой был поставлен памятник, в Пушкинскую. Несколько позже, 26 августа 1903 г., вопрос этот обсуждался на собрании Московской городской думы и был решен отрицательно под влиянием министра внутренних дел, шефа корпуса жандармов В. К. Плеве. Об этом свидетельствует стенограмма собрания: «Предложение от 30 июля, за № 2534, и. д. Московского губернатора извещает, что по рассмотрении в Министерстве внутренних дел представленного мною ходатайства Московской городской думы о наименовании площади у Тверских ворот – Пушкинской было принято во внимание, что Тверская площадь в среде местного населения носит также весьма распространенное и вошедшее во всеобщее употребление название „Страстной площади“ и „площади Страстного монастыря“ по расположению в этом месте монастыря во имя иконы Божией Матери, именуемой „Страстной“, ввиду чего присвоение этой площади предположенного названия „Пушкинской“ было бы неудобным. Поэтому г. министр внутренних дел признал означенное ходатайство городской думы не подлежащим удовлетворению».
Вот тот случай, когда все вернулось «на круги своя». Опять судьбу поэта (и опять посмертную) решил шеф жандармов, так сказать, бенкендорф восьмидесятых годов. Однако это была, пожалуй, последняя «победа» III Отделения в его напряженном поединке с поэтом. Пройдет еще полвека, и площадь получит название Пушкинской.