Посмертно подсудимый

Наумов Анатолий Валентинович

IV. Политические и правовые взгляды Пушкина

 

 

Эволюция государственно-правовых взглядов

Известно, что оценка политических идеалов Пушкина исследователями его творчества не является однозначной. Можно сказать, что существует целый спектр таких оценок. Среди них есть и диаметрально противоположные. Так, с одной стороны, по мнению В. А. Жуковского, «Пушкин… решительно был (Жуковский оговаривает, что его слова относятся к последним дням жизни поэта. – А. Н.) утвержден в необходимости для России чистого, неограниченного самодержавия, и это не по одной любви к нынешнему государю, а по своему внутреннему убеждению, основанному на фактах исторических…». С другой стороны, он признается не просто революционером, а даже идеологом «мужицкой революции» (Л. Войтоловский). В промежутках этих крайностей оценка политико-государственных взглядов поэта также распадается на гамму оттенков. К ним относят, например, то его приверженность к конституционной монархии, то, напротив, признают его роль идеолога декабристского движения, то считают его выразителем интересов либерального дворянства. Следует отметить, что, несмотря на всю противоречивость этих оценок политического мировоззрения Пушкина, следы каждой из них так или иначе можно отыскать в фактах его биографии и в его творчестве. Более того, эти взгляды не были ни однозначны, ни неизменны.

Возьмем лицейский период его жизни. Шестнадцатилетним лицеистом опубликовано стихотворение «Лицинию», написанное под влиянием сатиры Ювенала в виде монолога республиканца-демократа, покидающего в негодовании «развратный Рим». В соответствии с этим такие выражения, встречающиеся в этом стихотворении, как «Навек оставлю Рим: я рабство ненавижу» и «Я сердцем римлянин; кипит в груди свобода», следует понимать как согласие автора с республиканской формой правления. Однако в написанном в то же время «Наполеоне на Эльбе» поэт высказывает сочувствие «законным царям», а спустя год воспевает в качестве героя того, кто «мстил за лилии Бурбона» («Принцу Оранскому»), т. е. в споре за власть «законных» самодержцев (Бурбоны) и «незаконных» (Наполеон) высказывал симпатии первым.

Республиканские приверженности шестнадцатилетнего лицеиста конечно же в первую очередь объяснялись влиянием А. П. Куницына, преподававшего, как отмечалось, в лицее курс нравственно-политических наук, к которым относились и собственно юридические дисциплины. Страстный поборник идей школы естественного права Куницын в своих лекциях высказывался против самодержавной формы правления и крепостничества. Эти идеи оказали влияние не только на формирование политического мировоззрения Пушкина-лицеиста, но и на его литературное творчество. В автобиографических записках поэта («Из лицейского дневника») 10 декабря 1815 г. им сделана следующая запись: «Вчера написал я третью главу „Фатама, или Разума человеческого: Право естественное“» (8, 10).

Противопоставление же в ранних стихотворениях начинающего поэта «законных» царей «незаконным» может быть объяснено громадным воздействием на формирование политического мировоззрения Пушкина событий Отечественной войны 1812 года. Через Царское Село проходили русские войска, направлявшиеся к западным границам (как регулярные части, так и отряды ополченцев). Военные события в это время были определявшими и распорядок жизни лицея, и думы и чаяния лицеистов. Лицей буквально жил известиями, приходившими с полей сражений. И. И. Пущин вспоминал в своих «Записках о Пушкине»:

«Жизнь наша лицейская сливается с политическою эпохою народной жизни русской: приготовлялась гроза 1812-го года. Эти события сильно отразились на нашем детстве. Началось с того, что мы провожали все гвардейские полки, потому что они проходили мимо самого Лицея, – мы всегда были тут, при их появлении: выходили даже во время классов, напутствовали воинов сердечною молитвою, обнимались с родными и знакомыми – усатые гренадеры из рядов благословляли нас крестом. Не одна слеза тут пролита!..

Газетная комната (род читального зала. – А. Н.) лицеистов никогда не была пуста в часы, свободные от классов; читались наперерыв русские и иностранные журналы, при неумолкаемых толках и прениях, – всему живо сочувствовалось у нас: опасения сменялись восторгами при малейшем проблеске к лучшему. Профессора приходили к нам и научали нас смотреть за ходом дел и событий, объясняя иное, нам недоступное».

Одним из источников, откуда лицеисты получали сведения о военных событиях и их политическую оценку, был журнал «Сын Отечества», оказывавший огромное влияние на формирование политического мировоззрения лицеистов в целом. Этот журнал отражал наиболее прогрессивные взгляды на войну 1812 года как на борьбу народов за свою свободу, национальную независимость, против рабства. В соответствии с этим Наполеон представлялся врагом свободы. Резкой критике подвергалось уничтожение им политических свобод итальянских республик. Несомненно, Пушкину была известна и статья А. П. Куницына «Послание к русским», опубликованная в этом журнале с пометкой «Царское Село. Октября 28. 1812 г.». В ней резко осуждались те страны, которые «неминуемое рабство предпочли… политической победе: в знак позорной неволи повергли к стопам завоевателя свои мечи, которые он превратил в оковы». Свободу же и национальную независимость Куницын считал важнейшей целью, стоящей перед народами. «Пусть нивы наши прорастут тернием, пусть села наши опустеют, пусть града наши падут в развалинах; сохраним только свободу, и все бедствия прекратятся».

Таким образом, республиканские идеи стихотворения «Лицинию» вполне уживались с признанием «законно»-монархических династий («Наполеон на Эльбе» и «Принцу Оранскому»).

В период после окончания лицея и до первой (кишиневской) ссылки политические и государственно-правовые взгляды Пушкина больше всего отразились в его стихах, ноэлях и эпиграммах: «Вольность» (1817), «К Чаадаеву», «Ура! В Россию скачет…», «На Карамзина» (1818), «Деревня», «Мы добрых граждан позабавим» (1819). Первое место среди них конечно же принадлежит оде «Вольность». Следует согласиться с Bс. Н. Ивановым, считавшим, что «поэт в начало своей оды „Вольность“ вмонтировал в нескольких стихах целую теорию государственного права свободного европейского государства». Ода «Вольность» по праву считается одной из вершин русской политической лирики, оказавшей огромное влияние на развитие декабристского движения. Арзамасец Ф. Вигель так рассказывает в своих «Записках» об обстоятельствах написания этой оды: «Из людей, которые были его старее, всего чаще посещал Пушкин братьев Тургеневых, они жили на Фонтанке, прямо против Михайловского замка, что ныне Инженерный, и к ним, то есть к меньшему, Николаю, собирались нередко высокоумные молодые вольнодумцы. Кто-то из них, смотря в открытое окно на пустой тогда, забвенно брошенный дворец, шутя предложил Пушкину написать на него стихи… С проворством вдруг вскочил он на большой и длинный стол, стоявший перед окном, растянулся на нем, схватил перо и бумагу и со смехом принялся писать… Окончив, показал стихи, и, не знаю почему, назвали их „Одой на свободу“».

Не верить воспоминаниям Вигеля у нас нет оснований. Поэтому за исходный момент своих рассуждений возьмем два его свидетельства. Во-первых, то, что написание оды связано с братьями Тургеневыми. Известно, что особое влияние на поэта имел Н. И. Тургенев, с которым он сблизился, по всей видимости, в «Арзамасе». Н. И. Тургенев, как и видные участники преддекабристских политических организаций М. Орлов и Н. Муравьев, был принят в это общество в 1817 году уже после вступления в него юного поэта. «Арзамас» представлял для них не столько литературный интерес, сколько возможность использовать его как средство политической пропаганды. Конечно же общество Карамзина, Батюшкова, Жуковского не годилось для этого. Тем не менее новые его члены пытались превратить общество из чисто литературного в литературно-политическое. Н. И. Тургенев в своем дневнике сделал 29 сентября 1817 г. следующую запись: «Третьего дня был у нас Арзамас. Нечаянно мы отклонились от литературы и начали говорить о политике внутренней. Все согласились в необходимости уничтожения рабства». Вполне возможно, что на этом заседании присутствовал и Пушкин. Н. И. Тургенев в пору написания Пушкиным своей оды был помощником статс-секретаря Государственного Совета, а в 1819 году служил в Министерстве финансов. В 1818 году издал книгу «Опыт теории налогов», в связи с чем его можно считать основоположником русской финансовой науки. Настойчиво выступал за ликвидацию крепостного права при сохранении земли у помещиков, за применение вольнонаемного труда в помещичьем хозяйстве. В 1818 году вступил в Союз Благоденствия и стал одним из его идеологов. Проповедовал республиканские формы правления. Являлся одним из основателей Северного тайного общества. В 1824 году уехал за границу и в восстании 14 декабря 1825 г. не участвовал. Тем не менее заочно был приговорен к пожизненной каторге. По характеру (в отличие от своего старшего брата Александра) был резок, насмешлив, нетерпим к тем, кто не разделял исповедуемые им взгляды, требовал от людей бескомпромиссности. На поэзию смотрел свысока, допуская исключения лишь для агитационно-политической лирики, что старался внушить и Пушкину. Несомненно, что содержание пушкинской оды (особенно первых ее строк) свидетельствует о том, что Тургеневу во многом удалось это. В начале оды поэт демонстративно отказывается от темы любви в пользу вольнолюбивой Музы:

Приди, сорви с меня венок, Разбей пожизненную лиру… Хочу воспеть свободу миру, На тронах поразить порок.

Теперь о Михайловском (Инженерном) замке. Это было место, где Павел I пытался оградить себя от возможных покушений и где, тем не менее, он и был убит заговорщиками. В оде сцена убийства достигает едва ли не документальной точности:

Он видит – в лентах и звездах, Вином и злобой упоены, Идут убийцы потаенны, На лицах дерзость, в сердце страх. Молчит неверный часовой, Опущен молча мост подъемный, Врата отверсты в тьме ночной Рукой предательства наемной… О стыд! о ужас наших дней! Как звери, вторглись янычары!.. Падут бесславные удары… Погиб увенчанный злодей.

И совсем не случайно на фоне строки рукописи «погиб увенчанный злодей» Пушкин нарисовал Павла I.

Конечно же читатели разошедшейся в рукописных списках пушкинской оды отчетливо представляли себе описанные в ней яркие страницы недавней отечественной истории, связанные с убийством тирана императора. Однако в пропагандистском плане на революционно настроенную часть дворянского общества больше всего действовали другие строки оды:

Тираны мира! трепещите! А вы, мужайтесь и внемлите, Восстаньте, падшие рабы!

В литературоведении эта пушкинская строка понимается по-разному. Так, Д. Д. Благой считал, что слова «восстаньте, падшие рабы!» у Пушкина вовсе не означали призыва к восстанию крепостных. Например, стихотворение «Восстань, о Греция, восстань» было написано уже после завоевания ею своей независимости, и, следовательно, поэту незачем было призывать к восстанию. Действительно, слово «восстань» во втором стихотворении употреблено поэтом в значении «встать», «воспрянуть», «воскреснуть». Соглашаясь с этим, В. Кулешов все же считает, что в оде «Вольность» слово «восстаньте» употреблено применительно к рабам и имеет тот смысл, что они должны отомстить тиранам, подняться на борьбу. Поэтому, считает В. Кулешов, в оде и употреблен стих: «Тираны мира! Трепещите!». Нам думается, что сравниваемые позиции не столь уж далеки друг от друга и что вторая лишь дополняет и конкретизирует первую. Если (исходя из позиции Благого) рабы (крепостные) проснутся и осознают свое право, то тиранам действительно придется «трепетать», и, в конечном счете, призыв пробудиться и осознать свои права означает призыв отомстить тиранам и подняться на борьбу против них за те же свои права. Кстати сказать, власти так и восприняли смысл этой оды, и не случайно ее написание послужило едва ли не главным поводом для ссылки поэта на юг.

Основное же государственно-правовое кредо молодого поэта было выражено в строках оды, в которых высказаны взгляды Пушкина на соотношение власти и закона, вольности и закона:

Лишь там над царскою главой Народов не легло страданье, Где крепко с вольностью святой Законов мощных сочетанье; …………………………… Владыки! вам венец и трон Дает закон – а не природа; Стоите выше вы народа, Но вечный выше вас закон. И горе, горе племенам, Где дремлет он неосторожно, Где иль народу, иль царям Законом властвовать возможно! И днесь учитесь, о цари: Ни наказанья, ни награды, Ни кров темниц, ни алтари Не верные для вас ограды. Склонитесь первые главой Под сень надежную закона, И станут вечной стражей трона Народов вольность и покой.

В контексте этих строк и следует толковать всю оду в целом. Очевидно, что Пушкин призывал в оде не к свержению самодержавия, а к его ограничению. И в первую очередь ограничению законом. Его должны соблюдать все – и цари и народы. Людовик XVI нарушил закон и поэтому был казнен. Но пришедшие к власти также нарушили закон, введя якобинский террор, и это вновь принесло народам порабощение – диктатуру Наполеона, провозгласившего себя императором («злодейская порфира на галлах скованных лежит»). В связи с этим поэт вновь предрекает погибель тирана, поправшего закон:

Самовластительный злодей! Тебя, твой трон я ненавижу, Твою погибель, смерть детей С жестокой радостию вижу.

Все это позволяет предположить, что государственно-правовым идеалом Пушкина и в это время была не республика, а конституционная монархия. Именно так толковали государственно-политические взгляды поэта, выраженные в «Критике…» философа Г. Федотоваи С. Франка. Исторически такая форма правления буржуазного государства возникает там, где буржуазия еще недостаточно сильна, чтобы господствовать безраздельно, и поэтому вынуждена идти на компромисс с земельной аристократией и разделять с ней власть (разумеется, что появление «сегодняшних» конституционных монархий не всегда может вписаться в подобное объяснение причин создания таких форм правления государства). Конечно же социально-политическим условиям России первой половины XIX века в большей степени отвечала именно конституционная монархия, а не республика. И государственно-правовые взгляды Пушкина относительно форм правления и государственного устройства, выраженные им в оде, являлись свидетельством того, что эти вопросы молодой поэт понимал вполне с позиций историзма.

Идеями конституционной монархии проникнуты и сатирические «Сказки», в которых обещания Александра I («кочующего деспота») ограничить свою власть законом и дать людям «права людей, по царской милости моей» названы именно сказками. В этом смысле следует понимать и заключительные строки пушкинского послания «К Чаадаеву»:

И на обломках самовластья Напишут наши имена!

Здесь так же, как и в приписываемой Пушкину эпиграмме «На Карамзина» («Необходимость самовластья»), под самовластьем понимается самодержавие как неограниченная монархия.

На этих же идейных основах построена и насквозь антикрепостническая «Деревня». Это и констатация происходящего в России («Здесь барство дикое, без чувства, без закона…»), и мечты поэта («Увижу ль, о друзья! народ неугнетенный и рабство, падшее по манию царя…»).

Все эти вольнолюбивые антикрепостнические стихи были написаны в пору тесного общения поэта с активными участниками преддекабристских и будущих декабристских обществ (и не только с Н. И. Тургеневым, но и И. Якушкиным, Н. Муравьевым и другими). Пушкин конечно же подозревал о существовании тайных политических обществ и о том, что их участниками являются, например, Н. И. Тургенев и его близкий лицейский друг И. И. Пущин. В своих мемуарных записках Пущин описывал это следующим образом: «Самое сильное нападение Пушкина на меня по поводу общества было, когда он встретился со мною у Н. И. Тургенева, где тогда собирались все желавшие участвовать в предполагаемом издании политического журнала. Тут, между прочим, были Куницын и наш лицейский товарищ Маслов. Мы сидели кругом большого стола. Маслов читал статью свою о статистике. В это время я слышу, что кто-то сзади берет меня за плечо. Оглядываюсь – Пушкин! „Ты что здесь делаешь? наконец поймал тебя на самом деле“, – шепнул он мне на ухо и прошел дальше. Кончилось чтение. Подхожу к Пушкину, здороваюсь с ним; подали чай, мы закурили сигаретки и сели в уголок.

„Как же ты мне никогда не говорил, что знаком с Николаем Ивановичем? Верно, это ваше общество? Я совершенно случайно зашел сюда, гуляя в Летнем саду. Пожалуйста, не секретничай: право, любезный друг, это ни на что не похоже“». Пущин в то время не открылся своему другу. Тем не менее Пушкин все это отчетливо представлял и через десять лет в десятой главе «Евгения Онегина» описал сходки членов тайного общества:

Витийством резким знамениты, Сбирались члены сей семьи У беспокойного Никиты, У осторожного Ильи. …………………………… Друг Марса, Вакха и Венеры, Тут Лунин дерзко предлагал Свои решительные меры И вдохновенно бормотал. Читал свои Ноэли Пушкин, Меланхолический Якушкин, Казалось, молча обнажал Цареубийственный кинжал…

И хотя Пушкин не являлся членом Петербургского тайного общества, он по праву нарисовал себя в числе участников сходки, так как именно вольнолюбивые стихи поэта наиболее ярко выражали политические идеалы революционно настроенной передовой части дворянского общества – членов тайных обществ. Не случайно уже в 1826 году во время судебного следствия над декабристами Жуковский писал Пушкину в Михайловское, что «в бумагах каждого из действовавших находятся стихи твои». Да и фактически чтение Пушкиным своих «ноэлей» будущим декабристам не было отступлением от истины, так как все это вполне могло быть на заседании «Зеленой лампы» – легального литературного филиала Союза Благоденствия. По этой же причине представляется необоснованным упрек Н. Л. Бродского автору «Евгения Онегина» в том, что тот сделал «осторожного Илью», т. е. И. А. Долгорукова, членом Северного общества, в действительности таковым не являвшегося. Однако Ю. М. Лотман, опираясь на показания декабриста И. Н. Горсткина, данные тем на следствии по делу декабристов, справедливо пришел к выводу, что приводимая строфа десятой главы относится не к заседанию Северного общества, а собранию менее конспиративного Союза Благоденствия, на которых в соответствии с показаниями Горсткина бывал и И. Долгоруков, а Пушкин также мог читать там свои «ноэли».

В кишиневском изгнании Пушкин, как отмечалось, дружески общался с членами тайного общества М. Ф. Орловым, В. Ф. Раевским («первым декабристом»), К. А. Охотниковым, П. С. Пущиным. Весной 1821 года он познакомился с руководителем Южного тайного общества Пестелем. Об этом 9 апреля поэт сделал запись в своем дневнике: «Утро провел с Пестелем; умный человек во всем смысле этого слова… Мы с ним имели разговор метафизический, политический, нравственный и проч. Он один из самых оригинальных умов, которых я знаю…» (8, 17). Со многими видными участниками Южного общества Пушкин встречался в Каменке – имении декабриста В. Л. Давыдова в Киевской губернии. Например, в ноябре 1820 года он присутствовал там на собрании членов тайного общества, на котором велись разговоры об испанской и неаполитанской революциях, о военном перевороте в Португалии, о перспективах революционного движения в России. Содержание этих бесед отражено в строках пушкинского стихотворного послания «В. Л. Давыдову», написанному в апреле 1821 г.:

И за здоровье тех и той До два до капли допивали! Но те в Неаполе шалят, А та едва ли там воскреснет.

На условном языке декабристов «те» – это итальянские карбонарии, неаполитанские революционеры, а «та» – политическая свобода. Несомненно, Пушкин надеялся, что будет принят в общество, о существовании которого он давно догадывался. Так, И. Якушкин в своих воспоминаниях рассказал о следующем эпизоде: «…Орлов, В. Л. Давыдов, Охотников и я сговорились… сбить с толку Раевского насчет того, принадлежим ли мы к тайному обществу или нет… В последний… вечер пребывания нашего в Каменке… Орлов предложил вопрос: насколько было бы полезно учреждение тайного общества в России?… Пушкин с жаром доказывал всю пользу, какую бы могло принести тайное общество России… Я старался доказать, что в России совершенно невозможно существование тайного общества… Раевский стал мне доказывать противное… В ответ на его выходку я ему сказал: мне нетрудно доказать вам, что вы шутите; я предложу вам вопрос: если бы теперь уже существовало тайное общество, вы, наверное, к нему не присоединились бы? – „Напротив, наверное бы присоединился“, – отвечал он. „В таком случае, давайте руку“, – сказал я ему. И он протянул мне руку, после чего я расхохотался, сказав Раевскому: разумеется, все это только шутка. Другие также смеялись, кроме А. Л… и Пушкина, который был очень взволнован; он перед тем убедился, что тайное общество или существует, или тут же получит свое начало и он будет его членом; но когда увидел, что из этого вышла только шутка, он встал, раскрасневшись, и сказал со слезой на глазах: „Я никогда не был так несчастлив, как теперь; я уже видел жизнь мою облагороженною и высокую цель перед собой, и все это была только злая шутка“. В эту минуту он был точно прекрасен». Причиной того, что поэт не был принят ни в Северное, ни в Южное общества, были рискованность и откровенность, с которыми он вел разговоры и не скрывал своих вольнолюбивых настроений, и опасения руководителей декабристского движения за судьбу самого поэта в случае неудачи. Много лет спустя С. Волконский, которому было поручено в свое время принять Пушкина в тайное общество, признавался: «Как мне решиться было на это… когда ему могла угрожать плаха».

Следует отметить, что южная ссылка, проходившая на фоне тесного общения с членами тайного общества, революционных событий в Европе (Италия, Греция, Португалия), была пиком революционных настроений поэта, что весьма ощутимо отразилось в его творчестве того периода. Особенно это заметно в содержании стихотворения «Кинжал», в котором прославлялась идея расправы с тиранами и деспотами путем убийства (т. е. как раз то, что часто обсуждалось в Северном и Южном тайных обществах):

Свободы тайный страж, карающий кинжал, Последний судия позора и обиды.

Не случайно именно текст этого стихотворения вошел в дело следственной комиссии, созданной по приказу Николая I сразу же после восстания 14 декабря 1825 г. Как отмечал С. Франк, «кишиневская эпоха», есть, может быть, единственный период жизни Пушкина, когда он склонялся к политическому радикализму. Однако, по его мнению, «политические идеалы Пушкина и в эту эпоху не идут далее требования конституционной монархии, обеспечивающей свободу, правовой порядок и просвещение».

После южной ссылки у Пушкина наблюдается определенный отход от революционных настроений. Известия об усилении политической реакции в России, выразившиеся, например, в репрессиях, связанных с волнениями в Семеновском полку, в жестоком усмирении крестьянских восстаний, аресте В. Ф. Раевского, в удушении революции в Неаполе, Пьемонте, Испании, привели к разочарованию поэта в революционных средствах переустройства общества. Это не могло не отразиться и на его творчестве, например в стихотворениях 1821–1823 гг. «Свободы сеятель пустынный», «В. Ф. Раевскому» («Ты прав, мой друг…»), «Мое беспечное незнанье» и др.

Так, в послании к В. Ф. Раевскому 1822 г. поэт писал:

Я говорил пред хладною толпой Языком истины свободной, Но для толпы ничтожной и глухой Смешон глас сердца благородный.

А в стихотворении «Свободы сеятель пустынный» (1823) те же настроения поэта прозвучали еще сильнее и более сатирически:

Паситесь, мирные народы! Вас не разбудит чести клич. К чему стадам дары свободы? Их должно резать или стричь. Наследство их из рода в роды Ярмо с гремушками да бич.

Государственно-правовой анализ неограниченного абсолютизма был выполнен Пушкиным в кишиневский период его жизни на материалах русской истории. В статье «О русской истории XVIII века» он дал очень точную характеристику государственно-правового механизма России эпохи Екатерины II. Поэт отмечает незаконность восшествия императрицы на престол («Взведение на престол заговором нескольких мятежников») и пытается снять «хрестоматийный» глянец с этой правительницы, выглядевшей в глазах просвещенной Европы также весьма просвещенной. В этом смысле она ввела в заблуждение даже Вольтера и других просветителей. Пушкин же предъявляет к ней как к императрице целый реестр промахов на государственной ниве. Это и доведение народа до крайней нищеты, и расхищение государственной казны ее любовниками, и «важные ошибки ее в политической экономии», и «ничтожность в законодательстве». Один из главных упреков ей в том, что «развратная государыня развратила и свое государство». Но Пушкина меньше всего занимали многочисленные романы императрицы. Под развращением государства он понимал отсутствие малой толики нравственности и честности как у приближенных к императрице, так и чиновников среднего и низшего звена. Главной чертой характера императрицы поэт считает лицемерие, называет ее «Тартюфом в юбке» и приходит к выводу, что ее память достойна «проклятия России».

Анализируя государственно-правовые и общественно-политические взгляды Пушкина, нельзя не сказать и о его отношении к теории общественного договора французского философа-просветителя и писателя Ж. Ж. Руссо (1712–1778). Достаточно серьезное отражение эта тема нашла место в «Евгении Онегине»:

Руссо (замечу мимоходом) ………………………… Защитник вольности и прав. (I; XXIV; 9; 13)

В этой строфе Пушкин называет имя Руссо как одного из авторов учения о «естественном праве» и договорном происхождении государства. Основным произведением, в котором воплощены его на этот счет представления, является трактат «Об общественном договоре, или Принципы политического права» (1762). Отправляясь от теоретических разработок своих предшественников (Аристотель, Гроций, Локк и др.), он исходит в нем из представления о том, что до появления частной собственности человек находился в естественном состоянии. Это был строй всеобщей свободы и равенства. Возникновение частной собственности привело к социальному неравенству, нарушившему первоначальное естественное состояние и вызвавшее борьбу между бедными и богатыми. По мнению Руссо, выходом из создавшегося положения было заключение соглашения между людьми о создании государства и закона, которым должны подчиняться все. Однако при этом неравенство частной собственности, считал Руссо, привело к неравенству политическому и бедные, потеряв естественную свободу, так и не обрели, в отличие от богатых, свободу политическую. Чтобы исправить эту историческую «ошибку», необходимо заключение нового, подлинно общественного, договора между народами и правителями, в котором по-новому должны быть распределены права и обязанности человека как индивида и государства (правителя). При этом Руссо ведет речь о полном отчуждении естественных прав и свобод индивида в пользу создаваемого по общественному договору государства (в пользу правителя), но возмещаемых ему (как создаваемому договору целому) в виде договорно установленных (позитивных) прав и свобод. Однако правитель (суверен) не связан собственными законами. Он стоит выше и суда и закона, имея даже безусловное право на жизнь и смерть подданных. Подлинную же гарантию прав и свобод личности Руссо видел в том, что отдельный гражданин сам является участником формулирования общей воли, выражаемой в законе, то есть в такой взаимосвязи государства и отдельных граждан, при которой долг и выгода в равной мере обязывают обе стороны взаимно помогать друг другу, поскольку вред целому (государству, правителю) – это вред его отдельным членам и наоборот.

Конечно же эти представления носили явно идеалистический (и даже, можно сказать, идиллический характер), что явно осознавалось Пушкиным. Известно, первая глава «Онегина» была написана в 1823 г. К этому времени, как отмечалось, политические взгляды поэта потерпели существенные изменения. Он уже разочаровался в революционных планах декабристов, что видно хотя бы из стихотворения «Свободы деятель пустынный…»).

В соответствии с этим нам представляется, что в характеристику Руссо как «защитника вольности и прав» Пушкин вкладывал вполне ироническое содержание. Оно согласуется и с поводом, в связи с которым поэт дает эту характеристику (отношение Руссо к отделке ногтей) и даже с приводимым Пушкиным вольтеровским определением Руссо, как «красноречивого сумасброда». То есть, по мнению поэта, Руссо «совсем неправ» как в отношении ухода за ногтями, так и в отношении «вольностей и прав» народов в связи с их неподготовленностью к пользованию ими.

С учением Руссо о естественном праве, Пушкин, как отмечалось, достаточно глубоко познакомился еще в Лицее при изучении цикла политико-юридических наук, преподаваемых А. П. Кунициным. Ю. М. Лотман считал, что в кишиневско-одесский период под воздействием споров с друзьями-декабристами Пушкин перечел основные труды Руссо, (см. Ю. М. Лотман. Роман А. С. Пушкина «Евгений Онегин». Комментарий. Л., 1983. С. 153; его же, Руссо и русская культуре XVIII – начала XIX века. В кн. Руссо Жан-Жак. Трактаты. М., 1969. С. 590–598.)

К теме общественного договора поэт возвращается во второй главе романа:

Меж нами все рождало споры И к размышлению влекло Племен минувших договоры Плоды наук, добро и зло… (II; XVI; 3–4)

Предмет спора между Онегиным и Ленским по поводу «племен минувших договоров» связан с теорией общественного договора Руссо. Эти споры были вызваны неоднозначным отношением современников (и декабристов в частности) к идеям общественного договора. С одной стороны, известны их восторженные оценки, например, В. Ф. Раевский признавался, что книгу Руссо «Об общественном договоре, или Принципы политического права» он «вытвердил как азбуку» («Литературное наследство», 1956, т. 60, кн. I, с. 116). С другой, Н. И. Тургенев считал, что «Теория договора есть настоящее буффонство» (Декабрист Н. И. Тургенев. Письма к брату С. И. Тургеневу. М. – Л, 1936. С. 319). Думается, что ко времени написания второй главы «Онегина» поэт был более близок к последней оценке.

Существует и иная трактовка комментируемой строки о «договорах». П. Бартенев, рецензируя первый выпуск издания «Пушкин и его современники» (1903), писал: «Всего важнее восстановить произведения поэта, как они были приготовлены им самим к оглашению или как он что написал, но не мог напечатать по условиям цензурным или каким иным. Так, например, Онегина и Ленского в их деревенских беседах занимали, конечно, не племен минувших договоры, а заговоры: тогдашнее юношество знало все подробности французской революции, а договоры политические не могли занимать молодых друзей» (П. И. Бартенев. О Пушкине. М., 1992. С. 311). Н. А. Бродский считал, что это значение Бартенева заслуживает внимания (см. Н. А. Бродский. Евгений Онегин. Роман А. С. Пушкина. М., 1950, с. 144). Нам же, напротив, представляется, что указанное противопоставление интересов современной Онегину и Ленскому молодежи к подробностям французской революции и к проблеме общественного договора, во-первых, ничем не обосновано. А во-вторых, эти интересы не могли противоречить один другому ввиду их едва ли не полного соответствия («подробности французской революции») во многом были связаны с обоснованием насильственного революционного низвержения феодальных порядков, вытекающего именно из доктрины общественного договора Руссо, почему деятели французской революции и были столь воодушевлены его идеями. Сохранились свидетельства, что, например, «друг народа» Марат (Жан Поль Марат (1743–1793) – один из выдающихся деятелей французской революции – радикального крыла – якобинцев) публично читал на улицах Парижа перед революционно настроенной массой фрагменты «Общественного договора» Руссо, а председатель Национального Собрания Бром указывал, что «французы сознают, чем они обязаны тому, кто в своем „Общественном договоре“ вернул людям равенство прав, а народам – узурпированный у них суверенитет» (см. Н. А. Бродский. Указ. соч., с. 82).

В литературоведении отсутствует единое толкование и строки «плоды наук, добро и зло». Н. А. Бродский считал, что «под плодами наук» Пушкин имел в виду тему практического применения научной теоретической мысли, активно обсуждавшуюся в среде тех дворян, которые искали выхода из тупика крепостного хозяйства и пытались применением машинной техники поднять собственное хозяйство, и естественно, что Онегина и Ленского, как молодых и образованных богатых помещиков, тема эта не могла не волновать (см. Н. А. Бродский. Указ. соч., с. 144). По мнению Ю. М. Лотмана, поводом для спора между друзьями явилась идея трактата Руссо «Способствовало ли возрождение наук и искусств очищению нравов» (1750), в котором тот высказал убеждение в ложности направления всей человеческой цивилизации (см. Ю. М. Лотман. Роман А. С. Пушкина «Евгений Онегин». Комментарий С. 194). М. П. Алексеев объяснял предмет спора иначе, указав, что Онегин и Ленский «могли спорить на тему о науке и более общем смысле – ее общественном назначении и о результатах ее применения к практической жизни» (М. П. Алексеев. Пушкин. Сравнительно-исторической исследование. Л., 1984. С. 24). Представляется, что все эти точки зрения вовсе не противоречат друг другу и каждый из трех указанных аспектов вполне мог обсуждаться пушкинскими героями.

К вопросам государственного устройства Пушкин вновь и вновь возвращается в Михайловской ссылке. Например, к вопросам о пределах насилия при революционных переворотах (о «цареубийственном кинжале» Якушкина). При этом, как и при написании оды «Вольность», он обращается и к опыту Великой французской революции. Особенно ярко это проявилось в элегии «Андрей Шенье», написанной за несколько месяцев до декабрьских событий. Андрей Шенье – французский поэт. Вначале он принимал самое решительное участие в революции, но при этом оставался в рядах умеренных, примыкал к жирондистам, а перед арестом выступил в защиту короля. Это послужило поводом к его аресту и обвинению в участии в монархическом заговоре, в результате чего он в 1784 году был казнен накануне падения диктатуры Робеспьера. Как и в оде «Вольность», Пушкин признает, что свержение Людовика XV было законным, так как он попрал права народа. Но его свержение и казнь привели к новой диктатуре и новым казням и, следовательно, к новым беззакониям:

От пелены предрассуждений Разоблачался ветхий трон; Оковы падали. Закон, На вольность опершись, провозгласил равенство, И мы воскликнули: Блаженство! О горе! о безумный сон! Где вольность и закон? Над нами Единый властвует топор. Мы свергнули царей. Убийцу с палачами Избрали мы в цари. О ужас! о позор!

После восстания декабристов эти строки вполне можно было понять как откровенный намек на недавние события на Сенатской площади. Более того, как отмечалось, эти стихи так многими читателями и понимались и поэтому распространялись в рукописных списках заглавием «На 14 декабря», что и послужило поводом для жандармского расследования и военно-судного дела о распространении этих стихов.

Однако в Михайловском в проблеме государственной власти наряду с уже традиционным для поэта выяснением соотношения власти и закона на первый план выступает проблема власти и народа, роли народа в историческом процессе, в борьбе монарха за власть, в дворцовых переворотах. Думается, что все эти вопросы волновали поэта не только в чисто практическом плане, но и в историческо-теоретическом. Осмысливание причин поражения революционных сил в Западной Европе неумолимо возвращало его к спору о стратегии и тактике дворянских революционеров своего времени – членов тайных обществ. Наиболее отчетливо эти государственно-политические взгляды и раздумья поэта нашли свое отражение в художественной форме в трагедии «Борис Годунов». Написана она была в Михайловском в период с декабря 1824 по ноябрь 1825 года. Историческим фоном трагедии поэт избрал сложнейший период российской истории – события так называемого Смутного времени (начало XVII в.). Этот короткий исторический период царствования в России Бориса Годунова объединяет и смену царей, и нашествие на Россию иноземных захватчиков, и народные бунты и восстания, и, что особенно повлияло на дальнейшее развитие Российского государства, введение крепостного права. Все это казалось Пушкину не далеким, а очень близким к жизни современной ему России. Так, прочитав X и XI тома «Истории Государства Российского» Карамзина, в которых шла речь об этом времени, поэт писал Н. Раевскому и Жуковскому: «Это злободневно, как свежая газета».

Центральная идея трагедии – взаимосвязь народа и царской власти. По мнению царей, и Бориса в том числе, единственным средством удержания в узде народных масс, противостоящих царской власти, является их жестокое устрашение:

Лишь строгостью мы можем неусыпной Сдержать народ. Так думал Иоанн, Смиритель бурь, разумный самодержец, Так думал и – его свирепый внук. Нет, милости не чувствует народ: Твори добро – не скажет он спасибо; Грабь и казни – тебе не будет хуже.

Вместе с тем Борис понимает, что в отношении народа нельзя ограничиться только «грабежом и казнями». Это опасно, народ обязательно взбунтуется, и тогда – горе самодержцу. Поэтому на смертном одре он дает советы сыну проявлять благоразумие и время от времени ослаблять «державные бразды», но ненадолго.

Я ныне должен был Восстановить опалы, казни – можешь Их отменить, тебя благословят… Со временем и понемногу снова Затягивай державные бразды…

Однако Пушкин вносит определенный порядок в такое понимание прочности царской власти. Осмысливание хода исторического процесса и современных ему событий приводит его к мысли о том, что ни Борис, ни другой самодержец не способны удержаться у власти без поддержки народа. Годунов пал не в результате интриг бояр или поддержки самозванца польскими вооруженными отрядами. Решающей причиной его поражения было мнение народное. Народ не только не поддержал Бориса, но и выступил против, видя в нем того царя, который, отменив Юрьев день, отнял у крестьян остатки свободы. Эти мысли поэт вложил в уста своего предка боярина Пушкина, перешедшего на сторону самозванца и уговаривающего встать на этот путь боярина Басманова:

Я сам скажу, что войско наше дрянь. ………………………… Но знаешь ли, чем сильны мы, Басманов? Не войском, нет, не польскою помогой, А мнением; да! мнением народным.

Та же мысль явно просматривается в диалоге между Шуйским и Пушкиным.

Шуйский

Сомненья нет, что это самозванец, Но, признаюсь, опасность не мала. Весть важная! И если до народа Она дойдет, то быть грозе великой.

Пушкин

Такой грозе, что вряд царю Борису Сдержать венец на умной голове.

Пушкин закончил трагедию в ноябре 1825 года, но опубликована она была лишь в 1831 году. Самодержавный цензор Пушкина инстинктивно чувствовал, что такие трагедии не способствуют укреплению царской власти, и долго сопротивлялся ее напечатанию. В первом издании трагедии после слов: «Народ! Мария Годунова и сын ее Федор отравили себя ядом. Мы видели их мертвые трупы. (Народ в ужасе молчит.) Что ж вы молчите? Кричите: да здравствует царь Димитрий Иванович!» была добавлена авторская ремарка: «Народ безмолвствует». Этой ремарке в пушкиноведении посвящена целая литература, в которой исследователями высказаны самые противоречивые суждения. Еще в 1839 году в журнале «Галатея» неизвестный критик обратил внимание на значение этой ремарки и попытался дать ей свое толкование:

«Как много заключается в этом „народ безмолвствует“… В этом… таится глубокая историческая и нравственная мысль: при всяком великом общественном перевороте народ служит ступенью для властолюбцев-аристократов: он сам по себе ни добр, ни зол, или, лучше сказать, он добр и зол, смотря по тому, как заправляют им высшие; нравственность его может быть и самою чистою и самою испорченной, – все зависит от примера: он слепо доверяется тем, которые выше его и в умственном и в политическом отношении; но, увидевши, что доверенность его употребляют во зло, он безмолвствует от ужаса, от сознания зла, которому прежде бессознательно содействовал; безмолвствует, потому что голос его заглушается внутренним голосом проснувшейся, громко заговорившей совести…»

Думается, что такая трактовка сужает пушкинскую мысль об исторической миссии народа. То, что правители всегда использовали народ как средство завоевания или удержания власти, лишь часть правды, которая заключается в том, что народ становится решающей силой в завоевании и удержании власти. Власть и существует до той поры, пока народ согласен с ней, несогласие с властью влечет ее падение и изменение.

Очень близко к разгадке авторского содержания ремарки подошел Белинский. В своей десятой статье из цикла статей о Пушкине он писал: «Превосходно окончание трагедии. Когда Мосальский объявил народу о смерти детей Годунова, народ в ужасе молчит… Отчего же он молчит? разве не сам он хотел гибели годуновского рода, разве не сам он кричал: „Вязать Борисова щенка“?…» Мосальский продолжает: «Что ж вы молчите? Кричите: да здравствует царь Димитрий Иванович! – Народ безмолвствует… Это – последнее слово трагедии, заключающее в себе глубокую черту, достойную Шекспира… В этом безмолвии народа слышен страшный, трагический голос новой Немезиды, изрекающей суд свой над новою жертвою – над тем, кто погубил род Годуновых…» Безмолвствие народа означает, по Белинскому, что самозванец, возведенный народом на трон, им же и будет низвержен. Именно так и понял ремарку Д. Д. Благой, который, приведя цитату Белинского, поясняет: «„В этом «безмолвствует“ заключается, по Пушкину, вся дальнейшая судьба самозванца, поскольку народ от него отвернулся; его, достигшего высшего могущества и власти, ждет близкое свержение и бесславная гибель. Сегодня – народ безмолвствует, а завтра – он заговорит, и горе тому, против кого он обратит свой голос, – таков смысл этого единственного в своем роде, потрясающего пушкинского финала…»

Соглашаясь с такой трактовкой содержания пушкинской ремарки, вместе с тем представляется, что в идейном плане не следует преувеличивать различия между первоначальной редакцией трагедии (без конечной ремарки) и опубликованным поэтом вариантом трагедии с указанной ремаркой и вкладывать в отсутствие или наличие этой ремарки принципиальное содержание. Так, Д. Д. Благой усматривает в «Борисе Годунове» «сплав» противоречивых воззрений на народ, что будто бы было характерно для декабристов и что, по его мнению, «борьба в самом Пушкине между этим двойным отношением к народу сказывается с особенной отчетливостью в двух вариантах конца пьесы». По нашему мнению, в идейном плане наличие или отсутствие этой ремарки ничего не меняло. Допустим, что народ не безмолвствовал, а кричал «да здравствует царь Димитрий Иванович!». Это означало лишь художественное выражение окончания одного витка отечественной истории. Годунов, не поддержанный народом, был свергнут самозванцем, которого поддерживали народные массы. Наличие реплики означало начало нового исторического витка – самозванец, не поддержанный народом, обречен на свержение и гибель. В художественном плане ремарка усиливает авторскую концепцию, так как дает историческую перспективу, вероятный дальнейший ход событий, но вовсе не противоречит первому варианту без ремарки. Далее. Колебания в пушкинских воззрениях на народ соответствуют колебаниям декабристов в этом вопросе. Трагедия была написана накануне восстания декабристов. Следовательно, в последний год своей жизни в Михайловском Пушкин не раз возвращался к оценке, обдумыванию позиции своих друзей-заговорщиков. Позиции, хорошо известной ему как по Петербургу, так по Кишиневу и Каменке: в их программе борьбы за власть не отводилось места народу. Поражение революций в Западной Европе ничего не изменило в революционной стратегии декабристов. Пушкин, напротив, совсем по-другому оценил и поражение революционных сил на Западе, и роль народных масс в историческом процессе. И примерно через месяц «безмолвие» народа на Сенатской площади подтвердило его правоту. Разумеется, это не значит, что поэт, поняв силу народных масс, отказался от своего государственно-правового мировоззрения, от ограничения монархии конституцией и перешел на позиции самого народа. Вовсе нет. Однако в успех декабристов, среди которых, как известно, было немало его друзей и товарищей, он уже не верил. Думается, что Пушкин мог бы согласиться со словами Грибоедова, которого считал человеком государственным и очень умным, относительно перспектив декабрьского переворота: «Сто прапорщиков хотят перевернуть весь государственный быт России».

Можно предположить, что у поэта ко времени работы над «Борисом Годуновым» даже снизилась острота интереса к тайным обществам. В какой-то мере подтверждением этому, на наш взгляд, может служить совсем иное его отношение к разговору о тайном обществе с Пущиным в Михайловском в январе 1825 года по сравнению с тем, который состоялся между ними до ссылки Пушкина на юг. Мемуарный источник, на который мы собираемся сослаться, один и тот же – записки самого И. И. Пущина. Во время первого разговора о тайном обществе Пушкин, как отмечалось, относительно этого предмета проявлял инициативу и обижался на то, что лицейский друг не ввел его в курс дел общества. При встрече в Михайловском, несмотря на то, что на этот раз Пущин открылся другу, поэт уже не проявлял былой настойчивости. Эти рассуждения могут противоречить известным мемуарным свидетельствам, в соответствии с которыми Пушкин признавался Николаю I, что, будь он во время восстания в Петербурге, он был бы с восставшими. Сомневаться в искренности Пушкина здесь не приходится. Но. Одно дело, что Пушкин далеко не полностью соглашался с программой практических действий восставших и их планами государственного переустройства общества и что у него не было веры в успех. Другое, что он не мог не разделить участь своих друзей, не мог не участвовать в их едва ли не с самого начала обреченной на неудачу попытке завоевать для России политическую свободу, отменить крепостное рабство. Восстание было поднято декабристами против ненавистной ему тирании, не ограниченного ничем самодержавия, против всего того, что он заклеймил в своих вольнолюбивых стихах и против чего он сам призывал бороться. Самоустранение от участия в восстании выглядело бы для него самого предательством по отношению к своим друзьям и товарищам. Сомнение же в успехе дела было присуще не только Пушкину, но и многим декабристам. Даже К. Ф. Рылеев в написанной незадолго до восстания поэме «Наливайко» признавался:

Известно мне: погибель ждет Того, кто первый восстает На угнетателей народа, — Судьба меня уж обрекла. Но где, скажи, когда была Без жертв искуплена свобода? Погибну я за край родной, — Я это чувствую, я знаю…

В момент восстания и после его поражения Пушкину было не до разногласий с восставшими. В главном он был с ними. Поэтому с такой болью он переживает судьбу восставших. В январском (1826) письме к П. А. Плетневу он пишет: «Неизвестность о людях, с которыми находился в короткой связи, меня мучит» (10, 197). В письме от 20 января 1826 г. Дельвигу он беспокоится за судьбу арестованного А. Раевского: «…он болен ногами, и сырость казематов будет для него смертельна. Узнай, где он, и успокой меня» (10, 198). В начале февраля поэт пишет также Дельвигу: «С нетерпением ожидаю решения участи несчастных… Твердо надеюсь на великодушие молодого нашего царя» (10, 200). И уже после исполнения приговора в отношении декабристов он, надеясь на смягчение участи осужденных, пишет Вяземскому: «…повешенные повешены; но каторга 120 друзей, братьев, товарищей ужасна» (10, 211). Писать такие письма ссыльному, политически неблагонадежному, подозреваемому в «преступных связях» с «бунтовщиками», требовало незаурядной гражданской смелости, которой поэту было не занимать.

Эти настроения поэта выразились, например, в стихотворном послании к декабристам («Во глубине сибирских руд») и в стихотворении «Арион» («Я гимны прежние пою»). Шанс разделить судьбу сосланных на каторгу друзей и товарищей только за эти стихи для поэта был достаточно велик. И все-таки сочувствие (осужденным декабристам) сочувствием, но в его с ними политических идеалах налицо явное расхождение. Это отчетливо выразилось, например, в его письме к П. А. Вяземскому от 10 июля 1826 г.: «Бунт и революция мне никогда не нравились…»

В контексте консервативных государственно-политических взглядов поэта, согласного с монархическим устройством России и отрицавшего революцию, вполне вписывается и его патриотизм. Воспитанный на событиях Отечественной войны 1812 г. и вдохновенный победой русского оружия в этой войне Пушкин и в зрелом возрасте любые внешнеполитические шаги своего государства оценивает прежде всего с позиции государственных интересов России. И здесь он напрочь расходится с либералами. Особенно это проявилось в его отношении к кавказскому и польскому вопросам. Еще в «Кавказском пленнике» он воспел победы российских военачальников-завоевателей Кавказа – Цицианова, Котляревского, Ермолова, «огнем и мечом» подавлявших мужественное сопротивление горцев. В стихотворениях «Клеветникам России» и «Бородинская годовщина» (1831) он также встает на сторону восставших, твердо поддерживает политику царя, направленную на вооруженное подавление польского восстания. Известно, что даже близкие друзья поэта (например, П. Вяземский и А. Тургенев) и в первом и во втором случаях осуждали поэта за выбранную им в этих вопросах позицию. Однако противоречия между его идеалами свободы (не говоря уже о каком-то их предательстве) и позицией поэта в том же польском вопросе не существует. На первом месте для него были интересы России как государства. А готовность западноевропейских государств к вмешательству в русско-польские отношения, способные привести к отторжению Польши от России, была для поэта очевидным ослаблением позиции России на международной арене. И конкретные государственные интересы России были для него важнее других идеалов, в том числе нисколько не предаваемой им свободы. И в этом смысле справедливо определение поэта Г. Федотовым, как «певца империи и свободы» (несоединимость здесь указанных качеств лишь кажущаяся).

Рассматривая эволюцию государственно-правовых взглядов поэта, нельзя обойти вниманием его работу над пугачевской темой («История Пугачева», «Капитанская дочка»). Непосредственно к написанию первой главы «Истории Пугачева» поэт приступил в марте 1833 года. Закончена же эта работа (судя по дате авторского предисловия к этому произведению) 2 ноября того же года. Как уже отмечалось, это время для поэта было временем серьезных раздумий над осмысливанием роли народа и дворянства в истории России, исторических судеб неограниченного самодержавия и просвещенного абсолютизма, революционных переворотов. И не только раздумий, но и уточнения своих позиций по всем этим вопросам, отказа от некоторых прежних представлений. Обращение к пугачевской теме было для поэта закономерным, что не требует какого-либо особенного обоснования. Другое дело, что цели написания «Истории Пугачева» могут восприниматься и воспринимаются по-разному. В трактовке этого вопроса между пушкинистами существуют определенные расхождения. Наиболее распространенным в литературоведении является объяснение этой цели как стремления автора повлиять на Николая I в направлении того, чтобы подсказать тому во избежание новой пугачевщины отменить крепостное право. Нам же представляется более обоснованной позиция Г. П. Макогоненко, считавшего, что к моменту работы над «Историей Пугачева» у Пушкина уже исчезла иллюзия в возможность проведения Николаем I политики просвещенного абсолютизма. По его мнению, главная цель написания «Истории» – это получение ответа на едва ли не основной занимавший Пушкина вопрос – о том, какие социальные силы способны покончить с рабством в России и осуществить идеалы свободы. Правда, и Г. П. Макогоненко не отрицал, что во вторую очередь (речь идет о практическом использовании поэтом своего исторического труда и особенно авторских «Замечаний о бунте», переданных царю) поэт не исключал того, что если Николай I вознамерится решить крестьянский вопрос, то пушкинский труд сыграет в этом свою роль.

Первое, что в государственно-правовом плане интересовало поэта в пугачевской теме, – это причины народных восстаний вообще и самого величайшего в России в частности. Этой проблеме посвящена первая глава «Истории…» и превышающие ее по объему примечания к ней. На примере истории яицких казаков Пушкин откровенно сообщал читателям, что виновником их вооруженных выступлений была жестокая и несправедливая в отношении них политика царского правительства, пытавшегося, начиная с Петра I, отобрать у них ранее дарованные свободы. Дело в том, что при царе Михаиле Федоровиче донские казаки, поселившись на Яике, получили от царя охранную грамоту, по которой они признавались «вольными людьми». Казаки расселились на огромной территории и выполняли важные для государства функции. Их поселения являлись в этом крае своеобразной пограничной заставой России, охранявшей страну от набегов «неприятельских племен». Жили казаки по установленному им распорядку, по своим обычаям и «постановлениям». Атаманы и старшины избирались народом. Все общественные дела решались большинством голосов на общих собраниях («кругах» или «советах»). Эти вольные порядки были упразднены Петром. Именно с этого времени начались вооруженные выступления казаков за восстановление своих прав, после смерти Петра I превратившихся в народную войну. Казацкие мятежи жестоко подавлялись, но «наказания уже не могли смирить ожесточенных». Таким образом, Пушкин впервые объективно объяснил причины пугачевского восстания.

После выхода из печати «Истории Пугачевского бунта» в 1835 году в журнале «Сын Отечества» на нее была опубликована анонимная рецензия (считается, что ее автором был В. Б. Броневский – член Российской академии наук, автор «Записок морского офицера», «Истории Донского войска» и других литературно-исторических материалов). В ней рецензент высказал мнение о том, что обширные примечания к первой главе «Истории…» не имели никакой нужды». Пушкин в своей статье «Об истории Пугачевского бунта», напечатанной им в третьем номере «Современника» за 1836 год, отвечал рецензенту, что первая глава «Истории…» с действительно обширными примечаниями к ней необходима для «совершенного объяснения Пугачевского бунта».

Как известно, вначале восстание Пугачева имело громадный успех, крепостное право и самодержавие получили ощутимые удары, моментами само их существование находилось под угрозой. Пушкин тщательно выясняет причины такого успеха восставших. Решающее значение в этом, по мнению поэта-историка, сыграло непрерывное расширение социальной базы восстания. К восставшим казакам присоединились и «работные люди» уральских заводов, и угнетенные национальности Урала и Заволжья, и, главное, крепостные крестьяне. «Весь черный народ был за Пугачева. Духовенство ему доброжелательствовало… Одно дворянство было открытым образом на стороне правительства» (8, 363). Все эти огромные массы людей шли за Пугачевым, так как он давал им вольность, истреблял ненавистный для них дворянский род, отменял различные крепостные и иные повинности. Исследуя как причины восстания, так и его ход, поэт пришел к выводу об исторически-классовой закономерности крестьянских восстаний, как и вообще угнетенных классов против власть имущих. К этому его привело не только изучение отечественной истории, но и ознакомление с ходом революционных событий 1830–1831 гг. во Франции, современных ему холерных бунтов русских крестьян, очевидцем которых был он сам.

Вместе с тем Пушкин отчетливо видел и трагический характер русского крестьянского бунта. В первую очередь, его стихийную и неуправляемую жестокость и беспощадность. Ненависть крестьян к помещикам реализовывалась в том, что первые громили и жгли помещичьи усадьбы, жестоко истребляли дворянский род. Так, заняв, например, Саратов, «Пугачев повесил всех дворян, попавших в его руки, и запретил хоронить тела» (8, 262). Ничем в этом отношении не отличались и действия дворянских карателей. «…Михельсон пошел к Казани. Навстречу ему поминутно попадались кучи грабителей, пьянствовавших целую ночь на развалинах сгоревшего города. Их рубили и брали в плен» (8, 247). В авторских «Замечаниях о бунте», завершающих историческое повествование, Пушкин сообщал читателям: «Казни, произведенные в Башкирии генералом князем Урусовым, невероятны. Около 130 человек были умерщвлены посреди всевозможных мучений! Остальных человек до тысячи… простили, отрезав им носы и уши» (8, 361).

Эта общая жестокость приводила к вседозволенности, пробуждению диких и страшных инстинктов. Эта разрушающая стихия грозила не только культуре страны, но и существованию России как государства. Все это очень тревожило Пушкина, требовало не только объяснений, но и поисков выхода из создавшегося положения. Он видел, что ни правящий класс, ни правительство не сделали никаких выводов из этой страшной крестьянской войны. Все основные причины, вызвавшие ее (крепостное право и беззаконие помещиков по отношению к крестьянам), сохранились в неприкосновенности. Правительство старалось забыть уроки пугачевского восстания. В народе же, как удостоверился в этом поэт, память об этих событиях была жива. Пушкин и заканчивает «Историю Пугачева» именно противопоставлением памяти имущих и неимущих классов о Пугачеве. «В конце 1775 года обнародовано было общее прощение и поведено все дело предать вечному забвению. Екатерина, желая истребить воспоминание об ужасной эпохе, уничтожила древнее название реки, коей берега были первыми свидетелями возмущения. Яицкие казаки переименованы в уральские, а городок их назвался сим же именем. Но имя страшного бунтовщика гремит еще в краях, где он свирепствовал. Народ живо еще помнит кровавую пору, которую – так выразительно – прозвал он пугачевщиною» (8, 274).

Завершение работы над историческим трудом не исчерпало интереса поэта к пугачевской теме. Очевидно, это событие российской истории требовало и своего художественного воплощения, что нашло выражение в романе «Капитанская дочка». Его замысел возник у поэта давно. Первый набросок им был сделан еще летом 1832 года. Однако требование исторической правды едва ли не вынудило поэта прервать работу над романом и окунуться в чисто историческое исследование (изучение документов, встреч с оставшимися в живых свидетелями восстания, посещением городов и станиц, где проходила недавняя крестьянская война). К написанию романа Пушкин вернулся вновь лишь в конце 1835 и закончил его 19 октября 1836 г. Основная государственно-политическая концепция автора в романе та же, что и в его историческом труде. Это концепция «русского бунта, бессмысленного и беспощадного», неизбежности крестьянских волнений в крепостнической России и невозможность какого-либо компромисса либерального дворянства с крестьянской революцией.

Однако «История Пугачева» – научное историческое исследование, а «Капитанская дочка» – художественное произведение, роман. Поэтому и главные государственно-политические вопросы, интересовавшие поэта в пугачевской теме, в романе выражены иногда несколько иначе. В первую очередь это касается художественного воплощения образа самого Пугачева. Автор не побоялся сделать этот образ симпатичным для читателя, наделив его и умом, и широким характером русского человека, и способностью быть не только жестоким, но и милосердным. По этому поводу может быть несколько преувеличенно, но, в принципе, верно, заметила Марина Цветаева, что у Пушкина есть два Пугачева: «Пугачев «Капитанской дочки» и Пугачев «Истории Пугачевского бунта». Цветаева изумлялась тем, «как Пушкин своего Пугачева написал – зная? Было бы наоборот, то есть будь «Капитанская дочка» написана первой, было бы естественно: Пушкин сначала своего героя вообразил, а потом узнал (как всякий поэт в любви). Но здесь он сначала узнал, а потом вообразил». По нашему мнению, прав Н. Скатов, который не удивляется этому, а доверяется логике самого Пушкина, для которого было естественно вначале узнать Пугачева, то есть изучить его образ с позиции историка-исследователя, а потом, уже на основании исторической правды, художественно вообразить его. Тем не менее мы считаем, что внутреннее отношение самого Пушкина к личности Пугачева в процессе работы над «Историей» и над романом не менялось. Поэт и в ходе исторического поиска никогда не преувеличивал свирепости характера Пугачева и не отказывал ему в положительных человеческих качествах. Лучше всего об этом говорят строки его стихотворного послания Денису Давыдову, отправленного ему вместе с «Историей Пугачева»:

Вот мой Пугач: при первом взгляде Он виден – плут, казак прямой! В передовом твоем отряде Урядник был бы он лихой.

И хотя это послание было написано в 1836 году, тем не менее поводом к его написанию послужила передача герою Отечественной войны 1812 года (Д. Давыдову) именно исторического повествования, а не романа. Следовательно, из «Историй Пугачева» Денис Давыдов должен был сделать вывод о Пугачеве как о «казаке прямом» и «лихом уряднике» в партизанском отряде «отца и командира». Признаемся, что это высокая оценка нравственного образа Пугачева и его личности. Поэт уверен, что при других обстоятельствах Пугачев стал бы не мятежником, «не кровавым Пугачевым», а национальным героем, храбро защищавшим Родину от иноземных захватчиков.

Очень важным в понимании государственно-правовых взглядов Пушкина является изучение его неопубликованной при жизни статьи «Александр Радищев» и его же незаконченного «Путешествия из Москвы в Петербург». Первая завершена в начале апреля 1836 года и предназначалась для третьей книги «Современника», но была запрещена цензурой и лично С. С. Уваровым. Вторая статья начата в начале декабря 1833 года и писалась до апреля 1834 года. В январе 1835 года поэт вернулся к работе над статьей, но так и не закончил ее.

Следует отметить, что интерес Пушкина к Радищеву и его «Путешествию из Петербурга в Москву» возник еще в лицее и не ослабевал на протяжении всей жизни. Следы знакомства с именем Радищева и его запрещенной книгой видны уже и в юношеской поэме «Вова» (1815), и в оде «Вольность», которая, по сути дела, была написана в подражание Радищеву. В письме к А. А. Бестужеву от 13 июня 1823 г. Пушкин возмущался: «Как можно в статье о русской словесности забыть Радищева? кого же мы будем помнить?» (10, 61). Если же учесть, что в черновом варианте «Памятника» поэт подчеркнул влияние Радищева на гражданственность собственной поэзии, то можно сказать, что Пушкин начал с Радищева, им же и закончил свою поэтическую песнь.

Сопоставление обеих статей позволяет предположить, что работа над ними шла едва ли не параллельно. Более того, по нашему мнению, статья «Александр Радищев» выглядит как своего рода предисловие к «Путешествию…». Можно предположить, что в замыслы Пушкина входило создание одной большой работы о Радищеве и его запрещенной книге. Попытка же опубликования статьи «Александр Радищев» была для него пробным камнем в отношении возможного цензурного разрешения И в этом случае ее можно рассматривать не только как предисловие к последующему, более полному разбору радищевского «Путешествия…», но и как «выжимки» из всего уже вчерне написанного поэтом о Радищеве. Предполагаемая нами логика автора: авось удастся «уломать» цензуру и сделать в этом отношении первый шаг; после этого сделать второй шаг куда легче.

Обратимся, однако, непосредственно к первой статье, официально представленной на цензуру автором, к статье «Александр Радищев». В ней Пушкин осуждает Радищева и считает написание им своей книги ни много ни мало как преступлением. «Мы никогда не почитали Радищева великим человеком. Поступок его всегда казался нам преступлением, ничем не извиняемым, а „Путешествие в Москву“ весьма посредственною книгою» (7, 354). Решительная оценка и решительное осуждение, чуть ли не полное единодушие с официальным отношением к Радищеву и его книге. Чем же тогда он не угодил верноподданной цензуре? Почему сам министр народного просвещения, редкий реакционер С. С. Уваров не пропустил в печать эту статью? Не возражал же он против таких оценок Пушкина? Конечно же нет. И в этом случае, как нередко уже бывало и раньше, поэт и здесь не смог, по его выражению, «упрятать всех моих ушей под колпак юродивого». Что же так насторожило проницательного министра-цензора? По всей видимости, просто-напросто не поверил этой пушкинской оценке. Да и как можно было поверить, если этой краткой (буквально в несколько строк) весьма осуждающей оценке предпослана основательная биография политического преступника и автора посредственной книги. Явное противоречие. Осуждает автора противоправительственной книги и привлекает внимание к именам и идеям французских просветителей – идеологов французской революции Гельвеция, Вольтера, Дидро и Руссо, в чьих трудах, по мнению Пушкина, «легкомысленный поклонник молвы видит» ни много ни мало как «цель человечества и разрешение великой загадки» (7, 351). (Кстати сказать, упоминаемый Пушкиным и запрещенный в России трактат Гельвеция был издан на русском языке лишь в 1917 г.) Другое противоречие. Автор считает Радищева политическим преступником и вовсе не великим человеком и в то же время отмечает, что его способности (государственные) были оценены даже самой государыней (Екатериной II), что, «следуя обыкновенному ходу вещей, Радищев должен был достигнуть одной из первых ступеней государственных» (7, 352). Удивительное противоречие! Автор осуждает написание Радищевым своей книги как преступление и одновременно едва ли не восхищается его смелостью именно в этом: «Мелкий чиновник, человек безо всякой власти, безо всякой опоры, дерзает вооружиться против общего порядка, противу Екатерины!» (7, 353). Один восклицательный знак чего стоит. Вот они, «уши», выглядывающие из-под «колпака юродивого». Автор называет крамольное радищевское «Путешествие…» «весьма посредственною книгою», говорит о том, что ее «первые страницы чрезвычайно скучны и утомительны», считает слог книги «варварским», однако находит в своей статье место для целой главы радищевской книги («Клин»). Опять противоречие. Автор статьи осуждает Радищева за то, что тот «как будто старается раздражить верховную власть своим горьким злоречием», вместо того чтобы указать ей «на блага, которые она в состоянии сотворить». Он осуждает «бунтовщика хуже Пугачева» за то, что тот «поносит власть господ как явное беззаконие» и считает, что тому вместо этого надо «было представить правительству и умным помещикам способы к постепенному улучшению состояния крестьян». Однако чуть раньше, в этой же статье, Пушкин, как будто не зная, о чем он будет писать несколькими строками ниже, сообщает читателю о том, что Александр I определил Радищева в комиссию составления законов и приказал ему изложить свои мысли касательно некоторых гражданских постановлений. Радищев в точности последовал императорской воле, «вспомнил старину и в проекте, представленном начальству, предался своим прежним мечтаниям». Что из всего этого вышло, Пушкин также откровенно сообщает читателю. Как известно, Радищев, поняв, что и этим мечтам (так настойчиво подсказываемым ему спустя десятилетия после его смерти Пушкиным) сбыться не суждено, покончил жизнь самоубийством. И произошло это не в царствование Екатерины II, не во времена действий строгих (не изменявшихся со времен Петра I) законов, а во времена «смягченные», «в царствование Александра, самодержца, умевшего уважить человечество». Пушкин упрекает Радищева за то, что тот «злится на цензуру», и опять считает, что тому «лучше было бы потолковать о правилах, коими должен руководствоваться законодатель, дабы, с одной стороны, сословие писателей не было притеснено и мысль, священный дар божий, не была рабой и жертвою бессмысленной и своенравной управы, а с другой – чтоб писатель не употреблял сего божественного орудия к достижению цели низкой или преступной» (7, 359). Здесь-то уж для Уварова все было ясно. С одной стороны, кто-кто, а он прекрасно понимал подлинное отношение автора статьи к цензуре. С другой – он видел, что автор пытался протащить свой взгляд на цензуру, которая бы не ограничивала мысль автора (этот «священный дар божий»). Видимо, Пушкину не удалось убедить цензора в своей лояльности и в осуждении им «бунтовщика».

В статье «Путешествие из Москвы в Петербург» творческий метод автора таков же, как и в статье о Радищеве. Вся статья внешне построена на споре автора с Радищевым. Однако вопрос в том, в чем заключается спор, о чем он, в чем различие позиции автора статьи и позиции «бунтовщика»? Очень часто спор с Радищевым для Пушкина лишь отправная точка. Так, особенно спорит он с автором «Путешествия…» по вопросам, касающимся рассуждений Радищева о Москве, о Ломоносове, о российском стихосложении, о цензуре. Во всех этих случаях Пушкин как бы даже «забывает» о споре и использует полемическое начало, по сути дела, для выражения собственных мыслей, собственного взгляда на соответствующие предметы. Следует особо остановиться на пушкинском комментировании радищевских глав «Медное (рабство)» и «Шлюзы». В первой Радищев возмущается торговлей помещиков своими крепостными крестьянами, по сути работорговлей. Спорит ли с ним Пушкин? Вовсе нет. Вместо спора он прерывает цитату Радищева следующими собственными словами: «Следует картина, ужасная тем, что она правдоподобна. Не стану теряться вслед за Радищевым в его надутых, но искренних мечтаниях… с которым на сей раз соглашаюсь поневоле…» (7, 299). В главе «Шлюзы» Радищев рисует жуткую картину жестокого обращения помещиков со своими крепостными, доводя их до полуголодного существования. И опять-таки вместо спора с Радищевым или возражением ему Пушкин приводит пример современного ему помещика, который подобным же жестоким отношением довел своих крестьян до того, что был убит ими. Тут уж нет и подобия спора, а есть полное согласие с Радищевым.

Конечно же основной целью пушкинских статей о Радищеве был не спор с ним. Следует согласиться с мнением о том, что «Пушкин имел в виду привлечь общественное мнение к вопросу о крепостничестве и соглашался с Радищевым в его гневных разоблачениях жестокости и произвола помещиков, разделяя в данном вопросе его убеждения». Почти все осуждающие замечания Пушкина относительно Радищева и его книги – это всего лишь метод «усыпления» бдительности цензуры. Метод, по современным представлениям, довольно наивный и, как показал опыт со статьей «Александр Радищев», для самого автора явно неудачный.

Вместе с тем в вопросе относительно методов преобразования русской жизни Пушкин спорил с Радищевым по-настоящему. И для того и для другого крепостное рабство было ненавистно. Но Радищев был «за» крестьянскую революцию, Пушкин же, как известно, не был революционером и отвергал крестьянский бунт как «бессмысленный и беспощадный». Свое несогласие с Радищевым поэт мотивировал и тем, что, по его мнению, в результате буржуазной революции XVIII века народ ничего не добился, кроме новых форм угнетения и эксплуатации. Об этом Пушкин писал в главе «Русская изба» своего «Путешествия…» и пытался доказать, что судьба русского крепостного крестьянина предпочтительнее положения, например, английских фабричных рабочих.

Не будем, однако, преувеличивать серьезности этого спора. В черновом варианте «Памятника» – этого своего рода поэтического и политического завещания поэта он не только не спорит с Радищевым, но одной из главных заслуг своей поэзии считает то, что «вслед Радищеву восславил» он «свободу».

Анализ мировоззрения поэта как твердого государственника невозможен и без привлечения поэтического выражения его взглядов на эту тему, выраженных в «Медном всаднике». В литературоведении эти взгляды толкуются неоднозначно. По крайней мере, выделяются три, на первый взгляд не совсем соответствующие друг другу позиции. Во-первых, концепция обоснования приоритета государства и государственных интересов (в лице Петра I) перед интересами личности (В. Г. Белинский, Д. С. Мережковский, Б. М. Энгельгардт, Г. А. Гуковский, Л. П. Гроссман и др.). Во-вторых, наоборот, стремление увидеть в творческим замысле поэта попытку встать на сторону бедного Евгения, выраженное в работах В. Я. Брюсова, Г. П. Макагоненко, И. М. Тойбина и др. («гуманистическая» концепция). Наконец, в-третьих, трактовка поэмы как «трагической неразрешимости конфликта» между государством и личностью (С. М. Бонди, Е. А. Маймин, M. Н. Энштейн).

Тем не менее все эти, столь различные подходы к трактовке поэмы вполне имеют право на существование, поскольку следы каждого из них совсем нетрудно отыскать в ней. Вряд ли можно отрицать то, что поэт воспевает как подвиг Петра создание им великого города как форпоста России на Балтике и как прекрасной в своем величии и архитектуре столицы и в целом как удивительно мудрое решение, отразившее высшие интересы российского государства. Точно так же совсем нетрудно разглядеть в поэме и искреннее сочувствие поэта «бедному» Евгению как простому человеку, объективно ставшему жертвой высоких государственных интересов прообраза Медного всадника. В принципе проблема «маленького» человека в русской литературе возникла не с гоголевской «Шинели» (1839) и не с «Бедных людей» Достоевского (1846), а именно с образа Евгения в «Медном всаднике». Не выкинуть из поэмы и действительно трагического противоречия между высокими государственными интересами и отдельной личностью, формально не разрешенного поэтом. То есть в поэме можно найти и первое, и второе, и третье. И вместе с тем, думается, что в целом поэма, констатируя наличие возможного трагического направления между интересами государства и личности, как бы подводит читателя к единственному варианту разрешения такого противоречия. Мощь государства должна предполагать, что она может «раздавить» (в том числе и физически) отдельную личность. Однако оно (государство) должно, обязано обратить свою мощь не на погибель личности, а на ее поддержку. И здесь Пушкин конечно же остается государственником, но не ограничивающимся констатацией противоречия между государством и личностью, а вкладывающим в констатацию этого противоречия свое представление о возможном его преодолении, о том, что государственная мощь не должна своей тяжестью «давить» на личность, а должна учитывать и ее интересы. В связи с этим можно вспомнить слова Ю. М. Лотмана (сказанные им по другому поводу), что поэт стремился «приподняться над жестоким веком», сохранив «гуманность, человеческое достоинство и уважение к жизни других людей».

Внимательное изучение государственно-политических взглядов поэта позволяет объективно оценить и силу и масштаб его таланта как мыслителя и политика. И не только в теоретическом, но и сугубо практическом плане. Да, Пушкин в отличие, например, от Державина и Дмитриева (в России) или Гёте (в Германии) не был министром. Однако несомненно, что он способен и готов был быть государственным деятелем самого высокого ранга. Сошлемся на авторитетные мнения насчет этого близко знавших его современников. Так, после известного разговора с поэтом в Чудовом монастыре Московского кремля (это была первая встреча с царем) Николай I подозвал к себе Блудова и сказал ему: «Знаешь, что нынче говорил с умнейшим человеком в России?» На вопросительное недоумение Блудова Николай назвал имя Пушкина. Жуковский замечал, что «когда Пушкину было восемнадцать лет, он думал как тридцатилетний человек». Баратынский вскоре после смерти поэта, разбирая его письма, писал одному из своих друзей: «Можешь себе представить, что меня больше всего изумляет во всех этих письмах. Обилие мыслей. Пушкин – мыслитель. Можно ли было ожидать». Мицкевич писал в некрологе о Пушкине: «Когда он говорил о вопросах иностранной и отечественной политики, можно было думать, что слышишь заматерелого в государственных делах человека». Наконец, французский посол де Барант (не раз встречавшийся с поэтом) утверждал, что тот – «важный мыслитель» и что «он мыслит как опытный государственный муж».

Конечно же в контекст государственно-политических взглядов поэта вписывается и его отношение к религии, его духовно-религиозный облик. Однако ввиду «деликатности» этой материи данный вопрос требует специального рассмотрения (на что автор не претендует). Скажем лишь, что, несмотря на попытки советского пушкиноведения сделать из Пушкина безбожника (в связи, например, с его авторством «Гаврилиады», с его известным одесским письмом Вяземскому), следует сказать, что изучение его творчества и биографии позволяет сделать вывод о том, что в свои зрелые годы поэт сожалел об атеистических грехах своей молодости и был (по образу жизни и убеждениям) православным христианином.

 

Поэт и власть

Проанализируем отношение Пушкина к власти и политике, к современным ему государственным деятелям России. Многие из его оценок российской власти не столь уж и устарели.

У всех на слуху слово «коррупция», означающее мздоимство и продажность чиновников. Явление, казалось бы, суперсовременное. Да вот только оказывается, что и Пушкина занимала эта проблема, и в первую очередь, как казнокрадство приближенных к высшей власти, так сказать царского окружения. Глубокий анализ этого аспекта российской государственности был сделан поэтом в его записках «О русской истории ХVIII века» применительно к правлению Екатерины II. «Царствование Екатерины II имело новое и сильное влияние на политическое и нравственное состояние России. Возведенная на престол заговором нескольких мятежников, она обогатила их за счет народа… со временем история оценит влияние ее царствования на нравы…, казну, расхищенную любовниками… Екатерина знала плутни и грабежи своих любовников, но молчала. Ободренные такою слабостью, они не знали меры своему корыстолюбию, и самые отдаленные родственники временщика с жадностью пользовались кратким ее царствованием. Отселе произошли сии огромные имения вовсе неизвестных фамилий и совершенное отсутствие чести и честности в высшем классе народа. От канцлера до последнего протоколиста все крало и все было продажно».

Уберем имя Екатерины и указание поэта на казнокрадство ее любовников. Заменим их на приближенных к власти (в особенности первым российским президентом). И пушкинская оценка этого явления будет выглядеть вполне современно. Стараниями российской прессы (именно периодической печати, а не вообще средств массовой информации, в частности не телевидения и не радио) были вытащены на «свет божий» многочисленные фактические данные о серьезнейших злоупотреблениях многих должностных лиц первого «эшелона» власти на «ниве» приватизации крупнейших объектов государственной собственности, проведения на этот счет аукционов, наделения соответствующих лиц и организаций экспортными, таможенными и другими подобного рода льготами. В числе адресатов этих публикаций и депутаты Государственной Думы, и министры, и руководители других ведомств, и руководители Центрального банка России, и первые лица в Администрации Президента Российской Федерации и верхушка губернских и мэрских структур. Однако адекватных этим публикациям громких уголовных дел не последовало. И дело здесь заключалось вовсе не в клевете периодической печати, не в отсутствии криминала, а в отсутствии при этом необходимой для этого политической воли первых лиц государства и в отсутствии независимых от этой воли прокуроров и следователей, что в целом опять-таки объясняется тем, что указанные преступления есть коррупционные преступления политической элиты. Не случайно, например, «верхи» законодательной власти (значительная часть депутатского корпуса Государственной Думы) в то время были всерьез озабочены получением едва ли не абсолютного иммунитета от ответственности за всевозможные прегрешения (для некоторых, в том числе и криминального порядка), допущенные ими до или за время пребывания у власти (что безо всякого стеснения открыто обсуждалось, обычно под предлогом достижения политического согласия или политической стабильности).

Таким образом, пушкинские оценки мздоимства и моральной нечистоплотности правящей элиты России прошлых веков вполне приложимы к России современной. Есть, однако, в этом и достаточно серьезные различия. И, в первую очередь, в масштабах этого отвратительного явления. Общеизвестно, что коррупция в современной России, как ржавчина поразила государственные структуры, кредитно-финансовую систему, бизнес. Она стала тормозом демократических преобразований, сводит на нет результативность любых государственных программ, ставит под угрозу национальные интересы страны, ее безопасность, создает реальную угрозу конституционным правам и свободам граждан. Коррупция стала надежным прикрытием организованной преступности. Коррупция превратилась в национальное бедствие.

Самую большую опасность для государства и общества представляет коррупция именно в верхних эшелонах власти, коррупция высших государственных чиновников. Существует ли юридическое объяснение этому необычному феномену? Да, существует, и именно правовое, к сожалению, умалчиваемое СМИ. В связи с этим юридическая характеристика такого явления, как коррупция правящей элиты, вынуждает меня прибегнуть не только к правовой терминологии, но и просто уголовной, то есть терминологии криминальной среды. В преступной среде есть известное всем (хотя бы по детективной литературе) выражение «вор в законе». Имеется в виду определенный «статус» преступника, находящегося на верхних ступенях преступной иерархии; статус, определяемый четкими нормами и правилами преступного сообщества. Так вот коррупция в российских верхних эшелонах власти – это тоже коррупция в законе, но только более отвратительная. Отвратительная потому, что она едва ли не абсолютно официально и легально долгое время существовала как дозволенная, в рамках закона, разработанного самой же правящей элитой. Это – Федеральный закон Российской Федерации «Об основах государственной службы» 1995 г. Он ввел для госслужащих значительное число серьезных ограничений, призванных предупредить коррупцию в их рядах. Так, государственные служащие не вправе, например, были использовать в неслужебных целях средства материально-технического финансового и информационного обеспечения, другое государственное имущество и служебную информацию; выезжать в служебные командировки за границу за счет физических или юридических лиц, использовать свое служебное положение в интересах политических партий, других общественных организаций и объединений. За нарушение этих запретов закон предусмотрел серьезные дисциплинарные наказания – вплоть до увольнения соответствующего чиновника. Но ведь из тех же СМИ известны были многочисленные примеры подобного нарушения указанных запретов должностными лицами государства, хотя никто из них к ответственности за это привлечен не был. И такая безнаказанность высших чиновников была заложена в самом Законе. Последний был составлен так «лукаво», что к указанным лицам он не имел никакого отношения. Дело в том, что они выделялись в так называемую категорию «А» (в первую очередь, Президент Российской Федерации, глава правительства, председатели палат Федерального Собрания, министры, депутаты). И Закон («по белому») установил, что эти лица не относятся к государственным служащим и, следовательно, на них указанные ограничения не распространяются. Напротив, вместо ограничений они получали громадные привилегии коррупционного характера (отмечу, опять-таки законные привилегии). Сии, в отличие от госслужащих, не были обязаны представлять в органы налоговой службы сведения о полученных ими доходах и имуществе, принадлежащим им на праве собственности и являющихся объектом налогообложения. Так что высокопоставленные коррупционеры – это были законные (без кавычек) коррупционеры.

В 1997 г. положение с законными коррупционными льготами для высших чиновников стало изменяться. В отличие от указанного закона в Указе Президента Российской Федерации была сформулирована обязанность ежегодного представления этими лицами сведений о своих доходах и принадлежащем им имуществе. Почему же элита, контролирующая законодательный процесс, на это решилась? И почему именно теперь? Да по очень простой причине. Политическая элита пришла к власти бедной и по серьезному счету «неимущей». С 1992 по 1997 гг. происходило накопление ею капитала. Раздел же «пирога» крупной общенародной собственности к этому времени в основном закончился (в пользу многих лиц, относящихся к категории «А» или к ближайшему окружению этих лиц). Члены правительства, депутаты и другие высшие должностные лица перестали стесняться говорить, что они люди «не бедные». Более того, в политической борьбе богатство претендентов на высокие государственные должности стало выдаваться за положительное, в отличие от бедности, качество, в том числе и как одно из средств предупреждения коррупции («я богат, следовательно, я не подкупен»). Поэтому приобретенную за эти годы собственность необходимо было не только не скрывать, но, напротив, как-то легализовать. Однако и здесь не обошлось без лукавства. В соответствии с Указом должностные лица указанной категории обязаны были подавать свои налоговые декларации не в отделения налоговой инспекции по месту жительства (как все граждане), а непосредственно в центральный аппарат этой службы, который, кстати говоря, и обязан был осуществлять проверку представленных данных. Согласитесь, что, например, любому министру уж слишком просто было решить свой налоговый вопрос со своим коллегой – министром налоговиком. Более того, согласно этому Указу запрещалось публиковать в СМИ данные о доходах супруга и детей указанных лиц. Так что вспоминать по этому поводу один из афоризмов великого комбинатора (Остапа Бендера) – «лед тронулся, господа присяжные заседатели» в этом случае было явно преждевременно.

Считается, что с конца 2008 г. положение с этой проблемой резко изменилось. Объявленная Верховной властью война с коррупцией наконец то реализовалась в законодательстве. Накануне Нового (2009) года Президент России подписал принятые Государственной Думой и одобренные Советом Федерации Федерального Собрания Российской Федерации столь долгожданные для общества антикоррупционные законы, внесшие значительные изменения в отраслевое законодательство (уголовное, гражданское, административное и иное, в том числе в законы о статусе судей и законы о прокуратуре, а также милиции, ФСБ и других правоохранительных органах). Рассмотрим лишь один аспект указанных основных новелл этого законодательства с акцентом на их антикоррупционность.

В них, например, в категорической форме сформулирована обязанность государственных и муниципальных служащих представлять сведения о доходах, об имуществе и обязательствах имущественного характера. Первое впечатление от прочитанного: «Здорово! Теперь земля будет гореть под ногами коррупционеров, а то привыкли: средиземноморский замок – не мой, а моего дяди». Однако чуть позже содержание приведенного текста Закона конкретизируется следующим образом: госслужащий или служащий муниципальной службы обязан предоставлять указанные сведения только о своих, а также супруги (супруга) и несовершеннолетних детей доходах и имуществе. Так что какой там «дядя»? Перепиши тот же заморский замок на папу или маму либо на достигшее восемнадцати лет «чадо» и ты чист перед законом. Логика? Она (независимо от того, формальная или диалектическая) есть, при том железобетонная. Вывести настоящих коррупционеров (не гаишников, а настоящих – крупных, владельцев «нажитого» на госслужбе ба-а-льшого имущества) из под действия антикоррупционного закона. Понятие «семьи», в том числе и в рассматриваемом антикоррупционном плане, вовсе не метафорически-детективное, а сугубо правовое. Основополагающим в этом является Семейный кодекс Российской Федерации. К членам семьи он относит: супругов, родителей и детей (в том числе и усыновленных) в том числе в независимости от их совершеннолетия, возлагая, например, на родителей совершеннолетних, но не трудоспособных детей обязанности по их содержанию. Другие отрасли законодательства конкретизируют понятие членов семьи (не оперируя данным термином) применительно к своим (отраслевым) проблемам. Гражданское право делает это в отношении наследников: первой очереди – дети (опять-таки независимо от совершеннолетия), супруг и родители; второй очереди – полнородные и неполнородные братья и сестры наследодателя, его дедушка и бабушка как со стороны отца, так и со стороны матери. Уголовное законодательство оперирует понятием близкого родственника (с отсылкой к федеральному закону оно употребляется и в Конституции Российской Федерации), а уголовно-процессуальное законодательство конкретизирует последнее – супруг, супруга, родители, дети, усыновитель, усыновленные, родные братья и родные сестры, дедушка, бабушка, внуки. И если исходить из обычной антикоррупционной логики, то уголовно-процессуальное законодательство через понятие близких родственников как раз и ближе всего к решению обсуждаемого вопроса.

Почему же законодатель занял другую позицию? Ведь любой мало-мальски грамотный «обыватель» (ничего обидного в этот термин я не вкладываю и сам отношу себя к обывателям) это понимает. Но законодатель и гарант Конституции? Что ж, предельно точно сказал на этот счет «наше все» – Александр Сергеевич Пушкин: «Мудрено быть державным!» Как человеку патриотически воспитанному на советских традициях – любви и обожанию верховной власти, мне искренне жаль ее (то есть нашу власть). Народ наш, как известно, это не греки. Воевать с властью никто не будет, но что он не прощает, так это нечестность и неискренность власти, ее избирательность. И доверие к ней от указанных выше якобы антикоррупционных норм конечно же не увеличится (то же относится и к партии власти – «Единой России»: никакие оппозиционные партии не смогут нанести ее престижу такой удар, как эти законодательные «штучки»).

В основном антикоррупционном законе есть хорошие нормы о профилактике коррупции. Среди них выделим две: 1) необходимость формирования в обществе нетерпимости к коррупционному поведению (она давно сформировалась, а вот уязвимая, покрывающая коррупционеров, так сказать, «высшего полета» якобы антикоррупционная норма для рядового гражданина будет звучать, как «против лома нет приема»); 2) проведение антикоррупционной экспертизы правовых актов и их проектов. Вот на последнем давайте остановимся. Хотел бы я видеть «независимых» экспертов, которые в указанной уловке законодателя не увидели бы коррупционную составляющую. Ну да, Бог с ними, с законодателями. А где была народная, простите, «Общественная палата» и созданная для того, чтобы хоть как то донести до законодателя («страшно далекого от общества») глас народа?

Но вернемся в век XIX – к личному опыту общения поэта с носителями государственной власти. В молодые годы поэта данный опыт вряд ли можно признать удачным. Александр I намеревался «упечь» его в Сибирь и лишь заступничество Карамзина и Жуковского спасло от этого – предполагаемая кара была заменена кишиневской ссылкой. Через несколько лет тот же царь изменил ссыльный «режим» на более тяжкий, выслав поэта из южной Одессы в северное Михайловское. Очевидно, что у поэта были и личные мотивы неприязни к императору, и он этого не скрывал (по крайней мере от друзей и в знаменитых эпиграммах). Естественно, что ссыльный поэт был далек от государственной «кухни» и в то время не общался с царскими сановниками. Личный опыт «приближения к власти» начался по инициативе Николая I.

Иногда в литературоведении утверждается, что Николай (да и непосредственно занимающийся поэтом Бенкендорф) неспособны были оценить поэта, видели в нем лишь мелкого чиновника. Нет. Знали, понимали, ценили – все, разумеется, по-своему. Понимали, что поэт мог серьезно влиять (и влиял) на умы граждан России (вспомним лишь о роли пушкинских стихов в декабристском движении).

Именно поняв это, Николай резко изменил судьбу поэта, не только вызволил из глуши Михайловских лесов и назвал его «умнейшим в России человеком», но и привлек его непосредственно к государственным делам. Молодой царь заказал ему написание Записки «О народном воспитании», то есть, по нынешним понятиям, привлек его в свои (своего рода) советники. Пушкин с оптимизмом и благодарностью (последнее по-человечески вполне объяснимо) воспринял эти знаки монаршьего внимания. Вспомним хотя бы его «Стансы», в которых автор сравнивает царя с Петром I. Есть и другие свидетельства этому. Так, в июне 1827 г., как уже отмечалось выше, Бенкендорф докладывал Николаю: «Он (Пушкин. – А. Н.) все-таки порядочный шалопай, но если удастся направить его перо и речи, то это будет выгодно». Так что действительно и знали, и ценили. Надежды, однако, как самого поэта, так и Николая с Бенкендорфом, оказались, как известно, напрасными. Спустя семь лет более или менее тесного общения со своим цензором последний «возвел» поэта в камер-юнкерское звание. По самолюбию поэта был нанесен сильнейший удар (людям государственного масштаба такого чина не даровали), хотя новые придворные обязанности заметно приблизили поэта к «коридорам власти» – и к самому царю, и к его министрам, и к другим сановникам. Что же вынес поэт от общения с ними или хотя бы из близкого за ними наблюдения?

Увы, «бедность России в государственных людях» – недостаток, присущий не только николаевской эпохе. Это какое-то настоящее проклятие, периодически висящее над нашей страной. Начнем с военного ведомства. Вспомним судьбу наших полководцев – Суворова, Кутузова, Жукова. Каждый из них попадает в опалу и немилость, так как частенько нужны были не они, а ворошиловы и булганины, потому что нужны были не талант, а серость и преданность власть имущим. Такое в истории России было нередко (разумеется, не только в отношении военного министерства). Однако уровня серости причастных к власти, ставшего возможным после августа 1991 г., пожалуй, не было никогда. После тех событий, к великому стыду нашему, сбылось предсказание старого воина, дипломата и общественного деятеля Александра Николаевича Яковлева о том, что к власти может прийти «шпана». На волне передела власти к ней действительно пришли люди, отличавшиеся наглостью, нахрапистостью, уверенностью в себе настолько, насколько всегда уверена в себе серость и посредственность. То же военное ведомство имело в распоряжении крупные личности, обладавшие и большим военным образованием и таким же военным опытом (в том числе и боевым). Однако такие генералы (например, Громов) оказались не нужны. Предпочтение было отдано другим генералам – Грачеву, Бурлакову… За какие заслуги? Лишь слепой мог не увидеть крайне низкий уровень ведения боевых операций нашими военачальниками в первой чеченской войне. Но военный министр за их проведение удостоился от Президента звания лучшего военного министра (чуть ли не во всей российской истории). Опять-таки позволительно спросить: за какие заслуги?

Ведомство внешнеполитическое (козыревское), оно так и не поняло, что главное для наших реформ – это не США и даже не Европа. Главное – бывшие республики Советского Союза. Главное – не в Нью-Йорке или в Брюсселе, а в Киеве, Минске, Алма-Ате… Главное было в предотвращении разрыва экономических связей, а затем, увы, в их восстановлении. И следующий министр иностранных дел (Е. М. Примаков) свои зарубежные турне начал именно со стран СНГ. Прежнему же руководству МИДа не удалось вовремя правильно определить приоритеты внешней политики, которые в период таких реформ предельно просты – обслуживание внутренних интересов России (почему Киев и Минск для нас всегда не менее важны, чем Нью-Йорк).

Блок министерств и других ведомств, осуществлявших при Ельцине экономические реформы. Первые лица, отвечавшие за экономические реформы (премьер, вице-премьеры, министры), все время напевали одну и ту же утесовскую мелодию (в отличие от всенародного эстрадного любимца вполне всерьез): «все хорошо, прекрасная маркиза, все хорошо, все хорошо». На полном серьезе приводя доказательства этого. Типа – первый этап приватизации успешно завершен!» Весь вопрос в том, для кого успешно? Поражение на парламентских выборах 1995 г. партии демократического Гайдара обидело многих демократов. Но неужели надо было быть пророком, чтобы предсказать это поражение. Заранее было ясно, не станут за нее голосовать те, кого ее лидер из собственников, имеющих, например, на сберкнижке деньги на машину или квартиру, превратил в нищих, открыто отняв принадлежащее им имущество. Потерпевшие были реальной потенциальной основой столь желаемого «среднего» класса. Разорение же их сопровождалось появлением кучки сверхбогатых. Очевидно, что не голосовали за него и настоящие предприниматели, так как никакой поддержки предпринимателю-производителю не было, а было удушение его налогами. И ведь все теоретически было верно. Монетаризм. Приватизация. Либерализация внешнеторговой деятельности. Да. Да. Да. Весь вопрос в том, как это было сделано. И тут нельзя не вспомнить претензии, предъявленные Пушкиным, нашей Екатерине (Второй) – «важные ошибки ее в политической экономии». Увы, реформы создали не Путиловых и Рябушинских, а «новых русских», наживших состояния исключительно на спекулятивно-коммерческих сделках и не собиравшихся вкладывать свои капиталы в производство (ну какой же дурак будет сам себя разорять?).

При втором Президенте России правительство с еще большей уверенностью продолжает напевать утесовскую мелодию. При этом приводит убедительно, по крайней мере для экспертов Международного валютного фонда, доводы. Тут и экономический рост, и наконец-то бездефицитный бюджет, и своевременная выплата пенсий и наиболее либеральные в мире, то есть наиболее низкие налоги (для всех – 13 %). Однако «закавыка» заключается в том, что эти показатели (кроме пресловутого экономического роста, объяснимого в действительности лишь высокими ценами на нефть; при первом намеке на их снижение правительство сразу же вспомнило о новых возможных кредитах МВФ) вполне пригодны лишь для нормальной экономики. А во главу угла оценки эффективности нашей должен быть положен единственный критерий – уровень жизни большинства населения страны. И если этот критерий исключить, то «успешная» в экономическом плане деятельность правительства будет выглядеть вариантом борьбы «нанайских мальчиков». За внешне благостными показателями стоит нищее в экономическом плане государство с пустой казной. Именно и без всяких «экивоков» пустой, так как в ней нет и пока не предвидится средств для более или менее приличных зарплат и пенсий, для расходов на оборону, науку и культуру. И все это при громадных прибылях новых хозяев России – новых владельцев ее (России) природных богатств. В результате гайдаровско-чубайсовской приватизации гигантские сырьевые богатства страны (нефть, рудные месторождения) и металлургическая промышленность перешли из государственной собственности в собственность десятка-другого лиц, именуемых «олигархами». Переход всенародной собственности в их карман чаще всего, как это известно из средств массовой информации, сопровождался преступными махинациями «продавцов» (должностных лиц высокого ранга, осуществляющих приватизацию) и покупателей (новых собственников). Преступный характер таких сделок заключался нередко в неимоверном занижении продажной (стартовой) цены приватизируемых объектов и отстранением других конкурентов в пользу определенного приобретателя от участия в конкурсе по их купле-продаже (правоохранительные органы пытались дать уголовно-правовую оценку некоторых сделок, но все закончилось амнистией для комбинаторов).

При этом «наверху», то есть среди элиты с помощью СМИ утвердилось категорическое: «какого-либо нового передела собственности Россия не переживет!» Так и видится, что попробуй отбери у олигархов незаконно доставшееся им, русский мужик с топором и «Калашниковым» сразу же встанет на их защиту и не миновать новой гражданской войны (современной пугачевщины). Однако передел переделу рознь. Пересмотр неправомерных случаев приватизации государственной собственности возможен в самых что ни на есть демократических формах. В пределах исковой давности для государства существует возможность вернуть потерянное путем судебных решений, позволяющих на основе гражданского законодательства признать приватизационные сделки недействительными, если они (как и любые другие сделки) были заключены под влиянием обмана, заблуждения либо злонамеренного соглашения сторон. Сказанное относится не только к приватизации, но и к любого другого рода решениям, когда-то принятым правительством или его высокопоставленными чиновниками и принесшими гигантские прибыли «ловким» людям и такие же убытки государству. Это, например, относится к любого рода льготам, которыми «избранные» наделялись по поводу и без повода (импортным, экспортным, таможенным, водочным, табачным и другим). И никакого «отката» рыночных реформ в этом случае не произойдет. Не надо возбуждать никому не нужные уголовные дела. Не надо объявлять «неугодных» олигархов в Интерпол. Надо цивилизованными гражданско-правовыми мерами судебным путем вернуть принадлежащее государству (только вот почему-то ни одному министру юстиции или генпрокурору не пришлось озаботиться этим).

Но даже если государство не уложится в давностные сроки гражданского права, у него остается возможность наполнить казну и расплатиться с внешними и внутренними (долги российским гражданам, выражающиеся в мизерных зарплатах и пенсиях) долгами, провести армейскую реформу и реформу жилищно-коммунального хозяйства. Только правительству и законодателям действовать в налоговой сфере надо совсем по-иному. Доходы от естественных богатств (что в экономической теории именуется рентой) в нормальном капиталистическом обществе (например, в США, Англии, Франции) поступают не только собственникам этих богатств, но и в казну (то есть государству) за счет прогрессивного налога на их собственников. Наше же правительство своей рекламируемой налоговой политикой и реформой (гордость Союза правых сил) отказалось от такой возможности наполнения казны за счет прогрессивных налогов на владельцев указанных естественных богатств. И возникает вопрос: почему американский магнат «раскошеливается», а наш от этого освобождается? И для кого была осуществлена такая налоговая реформа? Для государства? Для народа? Для олигархов? Ответ подразумевается сам собой.

Для мелкого же бизнеса тринадцатипроцентный налог никаких особенных послаблений по сравнению с предыдущей налоговой системой не создает. И завершая характеристику действий правительства в экономической сфере следует сделать вывод: наше правительство – однолюб. Не любит оно все-таки ни врачей, ни учителей, ни мелких предпринимателей, ни простых тружеников-«работяг», но беспредельно любит магнатов. Все для них, и тринадцатипроцентный налог тоже для них, обожаемо любимых.

Объективности ради надо сказать, что правительство при втором Президенте России более «боеспособно» и ему многое удается сделать (к примеру, подъем несчастного «Курска», восстановление Ленска). Однако вся его (правительства) деятельность окажется «пустым сотрясением воздуха» при сохранении им заботы об олигархах, в первую очередь заботы налоговой и отказе от пополнения казны указанными средствами, необходимыми для обеспечения экономических реформ. Без принципиального решения вопроса о нефтяной «трубе» и доходах от нее вся деятельность правительства будет лишь видимостью и имитацией деятельности.

Поговорим о «демократических» нравах политической элиты постсоветского общества и сопоставим их с пушкинскими оценками придворных нравов николаевской эпохи. В дневниках 1833–1835 гг. отражена озабоченность поэта бедственным состоянием простого народа, усугубленного обрушившимся на Россию неурожаями и холерой. На фоне этого интересна запись от 27 ноября 1833 г.: «Осуждают (в обществе – А. Н.) очень дамские мундиры – бархатные, шитые золотом, особенно в настоящее время, бедное и бедственное». Об этом же говорится в записях от 29 ноября и 4 декабря. Чуть позже, 14 декабря поэт записывает: «Кочубей и Нессельроде получили по 200 000 на прокормление своих голодных крестьян. Эти четыреста останутся в их карманах… В обществе ропщут, – а у Нессельроде и Кочубея будут балы (что также есть способ льстить двору». В записи от 17 марта 1934 г.: «Много говорят о бале, который должно дать дворянство по случаю совершеннолетия государя наследника. Князь Долгорукий (обер-Шталмейстер и петербургский предводитель) и граф Шувалов распоряжаются этим… Праздников будет на полмиллиона. Что скажет народ, умирающий с голода?»

Вернемся в наше время. Придворных балов (в их исконном значении) сейчас нет. Но их вполне заменяют кремлевские официальные приемы, а проще «тусовки» по самым различным поводам с шампанским и прочими изысками в отношении вин и закусок. Тусовки, на которых присутствует политическая элита и представители нашей славной интеллигенции (кто-то из эстрадных «звезд», кто-то из литераторов, кто-то из мира театрального и киноискусства и т. д. и т. п.), для которых близость к власти, к первому лицу (любому, Ельцин это или Путин или кто другой, значения не имеет) вопрос не только престижа, а буквально жизни и смерти. Одна из последних таких кремлевских тусовок – прием в Кремле по случаю праздника Дня независимости (12 июня 2001 г.) – Дня принятия Декларации о государственном суверенитете Российской Федерации. Телевидение в своих информационных программах наглядно показывает красивую жизнь («красиво жить не запретишь») благополучных людей. Пушкин беспокоился о том, как воспримет бедный народ известия о роскошных балах. Нашей же элите наплевать на то, как такие телекадры воспримут, например, медицинские работники Приморья, объявившие голодовку в связи с тем, что пять месяцев они не получают зарплату и им нечем кормить своих голодных детей. И как им и большинству российских граждан объяснить, в чем здесь повод для торжества, в чем заключается праздник и от чего (или от кого) Россия 12 июня 1991 г. обрела независимость?

Ну и кстати, о праздниках, рожденных демократией. Проведем сопоставление с советскими. Передо мной настольный календарь на 1991 г. (последний год существования СССР). Праздников много, в особенности связанных с вооруженными силами. 23 февраля – День Советской Армии и Флота. Этот праздник можно понять: почти каждый мужчина прошел службу в армии. Но как объяснить, например, жителю любой европейской страны существование такого праздника, как День танкистов (8 сентября)? Но кроме того есть праздники и для других родов войск: День войск противовоздушной обороны страны (14 апреля), День пограничников (28 мая), День Военно-Морского Флота (28 июля), День Военно-Воздушного Флота (18 августа), День ракетных войск и артиллерии (17 ноября). Читатель скажет: то были праздники тоталитарного государства, чему же тут удивляться? Удивляться все-таки приходится. В казалось бы освободившемся от тоталитарной идеологии демократическом государстве перечисленные военные праздники не только сохранились, но и приумножились. Первый российский президент подписал Указ о праздновании Дня железнодорожных войск (!).

Такова невеселая ретроспектива и перспектива проблемы поэта и власти.

 

Идеи законности и правосудия

Известно, что круг интересов поэта был чрезвычайно широк. Не последнее место среди них занимали вопросы права. В его личной библиотеке было немало книг по чисто юридическим вопросам. В первую очередь в ней были представлены (в интересующем нас плане) сборники российских законов: царя Алексея Михайловича, Ивана Грозного, Петра I, Екатерины II, современного поэту законодательства (например, Полное собрание законов Российской империи, которое Пушкин широко использовал при работе над многими произведениями и в особенности над «Капитанской дочкой», «Историей Пугачева» и незавершенной «Историей Петра I»). При этом следует отметить, что собранный поэтом законодательный материал касался самых различных отраслей российского права. Не последнее место при этом занимали акты по уголовному судопроизводству. В качестве примера можно привести «Руководство по следственной части» (отпечатанное в 1831 году в типографии А. Смирдина в Санкт-Петербурге), составленное из выдержек важнейших нормативных актов, регламентирующих предмет и пределы доказывания по уголовному делу, процессуальный порядок основных следственных действий (допроса, очных ставок, взятия под стражу и т. д.). Из специальных правоведческих работ можно указать на двухтомную «Краткую теорию законов» известного русского юриста Л. Цветаева, несколько работ (в основном по вопросам государственного и уголовного права) западноевропейских авторов (преимущественно на французском языке). Кроме этого, можно выделить находящиеся в библиотеке многочисленные журналы и альманахи, содержащие юридические разделы: десять номеров «Журнала Министерства внутренних дел» за 1832 год, комплекты журнала «Северный архив» за 1825 и 1826 годы. В последних, например, в разделе «Правоведение» было помещено «Историческое обозрение «Российского законодательства» (от «Русской Правды» до законов начала XVI века). Разумеется, круг правовых и правоведческих материалов, которыми интересовался поэт и пользовался при работе над своими произведениями, этим не ограничивался.

Однако для современного читателя важен не сам по себе интерес Пушкина к правовой материи, а то, как он отразился в его творчестве. В связи с этим не будет преувеличением утверждать, что основные идеи законности и правосудия не просто нашли отражение в его творчестве, но занимают в нем важное место. «Пиковая дама» и «Дубровский», «Капитанская дочка» и «Полтава», «Маленькие трагедии» и «Борис Годунов», стихи и эпиграммы, т. е. практически все жанры, используемые великим поэтом, в художественную канву которых вплетаются, порой и в качестве основного сюжета, проблемы, например, преступления и наказания. Рассматриваются они, во-первых, прямо скажем, на вполне профессиональном, в правовом смысле, уровне, а во-вторых, с позиций, отражающих прогрессивные правовые идеи, весьма близкие и современным юристам. Само по себе обращение к материалам о преступлении и наказании для классической литературы всех времен и народов является не просто обычным, а видимо, закономерным, – достаточно вспомнить Толстого и Шекспира, Достоевского и Диккенса, Стендаля и Золя и многих других выдающихся писателей. Ведь некоторые преступления обнажают глубину человеческих отношений, высвечивают тайники человеческой души, делают видимой психологию поведения человека. Думается, что этим данная проблема привлекала и Пушкина.

Как и других великих писателей, Пушкина интересовало психологическое содержание преступного деяния, накал человеческих страстей, выразившихся в нем, мотивация этого поведения. Не последнее место в этом отношении занимали проблемы преступлений, совершенных из бедности или даже нищеты. Впервые это нашло отражение в одной из ранних пушкинских поэм «Братья разбойники». Исходным моментом сюжета поэмы является история жизни крестьян, ставших разбойниками от крайней бедности. При этом поэт дает верные картины и нравов преступной среды («Тот их, кто с каменной душой прошел все степени злодейства… кого убийство веселит, как юношу любви свиданье»), и исполнения тюремного заключения («По улицам однажды мы, в цепях, для городской тюрьмы сбирали вместе подаянье» – чуть ли не комментарием к этим скупым поэтическим строчкам являются соответствующие сцены из «Записок из мертвого дома» Достоевского). Некоторые читатели, в том числе и близкие друзья поэта, усомнились в реальности одного из центральных эпизодов поэмы: братья-разбойники, скованные цепями, сумели убежать, переплыв реку. П. А. Вяземский в письме к А. И. Тургеневу от 31 мая 1823 г. писал по этому поводу: «Я благодарил его (Пушкина. – А. Н.) и за то, что он не отнимает у нас, бедных заключенных, надежду плавать с кандалами на руках». Много позже в статье «Опровержение на критики и замечания на собственные сочинения» (при жизни автора не опубликованные) Пушкин свидетельствует о реальной подоплеке рассматриваемых им в поэме событий: «Не помню кто заметил мне, что невероятно, чтоб скованные вместе разбойники могли переплыть реку. Все это происшествие справедливо и случилось в 1820 г., в бытность мою в Екатеринославе». Следует отметить, что подобный сюжет с его пенитенциарно-правовой основой поэт считал весьма характерным для России первой четверти XIX века. 13 июня 1823 г. он писал А. Бестужеву, издававшему вместе с Рылеевым альманах «Полярная звезда»: «„Разбойников“ я сжег – и поделом. Один отрывок уцелел в руках Николая Раевского; если отечественные звуки: харчевня, кнут, острог – не испугают нежных ушей читательниц „Полярной звезды“, то напечатай его» (10, 62). Чуть позже таким же образом Пушкин ответил и самому Вяземскому на его замечания. В своем письме от 11 ноября 1823 г. поэт писал: «Вот тебе и „Разбойники“. Истинное происшествие подало мне повод написать этот отрывок. В 1820 году, в бытность мою в Екатеринославе, два разбойника, закованные вместе, переплыли через Днепр и спаслись. Их отдых на островке, потопление одного из стражей мною не выдуманы» (10, 70).

Эта же тема, но уже на примере дворянина и гвардейского офицера, у которого незаконно отобрано имение и он остался без куска хлеба и без крова, развивается в романе «Дубровский». В основе его лежит также имевшее место в действительности событие. Сюжет был подсказан Пушкину одним из самых близких его друзей, П. В. Нащекиным, рассказавшим об одном небогатом белорусском дворянине по фамилии Островский, который судился с богатым соседом за свое поместье, был лишен его и вместе со своими дворовыми стал грабить вначале подьячих, а затем и других. Нащекин видел этого Островского в остроге. (Кстати, вначале главный герой также назывался Островский, затем был изменен на Андрея Зубровского и только потом получил имя Дубровского.) Сюжет заинтересовал Пушкина в первую очередь в плане того, как беззаконие повлияло на судьбу Дубровского, явившись изначальным мотивом его преступного разбоя («Да, я тот несчастный, которого ваш отец лишил куска хлеба, выгнал из отеческого дома и послал грабить на больших дорогах»). Однако, хотя Дубровский и действовал вместе со своими крепостными крестьянами, в романе отсутствует крестьянское восстание как таковое. Для крестьян Дубровский остается помещиком, барином, которому дано исключительное право выбора объекта разбойных нападений (например, не подвергаются таковым владения наиболее ненавистного крестьянам Троекурова, что осложнено сугубо личной линией – историей любви Дубровского к дочери Троекурова и ее вынужденным замужеством). В общем и целом «Дубровский» – это историко-бытовой роман, созданный в традициях авантюрного романа XVIII века о «благородном» разбойнике, снижающий антикрепостническую тему. Очевидно, сам Пушкин был не удовлетворен результатом своей работы над романом, и он остался незавершенным.

Тема крестьянских восстаний, затронутая в «Дубровском», закономерно обратила мысль Пушкина к восстанию Пугачева. 22 января 1833 г. Пушкин еще работал над девятнадцатой главой «Дубровского», а 31 января им уже сделан набросок плана повести о «государственном изменнике» Шванвиче (в перспективе «Капитанской дочки»). 6 февраля он дописал последнюю страницу «Дубровского», а на следующий день Пушкин обратился к военному министру с просьбой о допущении его к ознакомлению со следственным делом о Пугачеве (что являлось документальной основой не только «Капитанской дочки», но и «Истории Пугачева»).

Не мог не занимать Пушкина как поэта (да и как человека) и мотив ревности. В качестве побудительной причины преступления (чаще всего убийства) это чувство было для поэта свидетельством крайнего проявления ревности, выражением нравственных пределов человеческих поступков, исходящих из этого мотива. В особенности это характерно для ранней поэзии Пушкина, ее романтического направления («Бахчисарайский фонтан», «Цыганы»). Важно заметить, что для Пушкина любовь всегда сильнее преступления, и поэтому преступление (убийство) из ревности по сути дела бессмысленно даже с точки зрения самого преступника. Довольно ярко, например, это проявляется в «Цыганах».

Земфира:

Нет, полно, не боюсь тебя, Твои угрозы презираю, Твое убийство проклинаю…

Алеко:

Умри ж и ты!

Земфира:

Умру любя (4, 232).

Можно сказать, что для Пушкина существуют два уровня ревности. Во-первых, ревность-любовь, ревность как едва ли не неизбежный спутник любви (вряд ли наступит когда-то такое время, когда, например, человек сможет оставаться равнодушным к тому, что его оставляет любимый человек, это было бы лишь грубым упрощением человеческих отношений). В своем письме к жене от 12 мая 1834 г. поэт писал: «…мой ангел! Конечно же я не стану беспокоиться от того, что ты три дня пропустишь без письма, так точно как я не стану ревновать, если ты три раза сряду провальсируешь с кавалергардом. Из этого еще не следует, что я равнодушен и не ревнив» (10, 483). Иная ревность (по Пушкину) выражается в преступлении. Здесь ревность обычно связывается с местью за то, что обожаемый объект не отвечает тем же («Умри ж и ты!»). И в этом случае пушкинская позиция весьма близка и к современной трактовке в советской уголовно-правовой науке и судебной практике социально-психологического содержания ревности как мотива преступления (сюжеты бессмертных творений пушкинской поэзии и прозы сближаются с содержанием уголовных дел об убийстве из ревности в наши дни). По действующему уголовному законодательству (в отличие, например, от УК РСФСР 1926 г.) убийство из ревности, например, не признается убийством при отягчающих обстоятельствах и квалифицируется по ч. 1, ст. 105 УК РФ (разумеется, при отсутствии других квалифицирующих обстоятельств). При определенных обстоятельствах (например, когда убийство совершено в состоянии сильного душевного волнения, возникшего у виновного внезапно в результате того, что тот стал свидетелем факта супружеской измены) судебная практика справедливо квалифицирует такое убийство по ст. 107 УК РФ как убийство, совершенное при смягчающих обстоятельствах. Позиция действующих уголовных кодексов в оценке социальной опасности ревности как мотива убийства вполне справедлива. Ревность возникает чаще всего на почве взаимоотношений между близкими людьми, она всегда направлена на конкретных лиц. Поэтому лично-интимный оттенок ревности не может не снижать степень совершенного на ее почве убийства по сравнению, например, с убийством из корысти. В этом смысле и для Пушкина ревность как побудительная причина преступления, вызванная крайним накалом эмоций, выступала обстоятельством, снижающим опасность преступления и преступника, в том числе и убийства:

Давно грузинки нет; она Гарема стражами немыми В пучину вод опущена. В ту ночь, как умерла княжна, Свершилось и ее страданье. Какая б ни была вина, Ужасно было наказанье!

Пушкину, много путешествовавшему по Крыму и Кавказу, был интересен и мотив кровной мести. С одной стороны, он не мог не признавать высокого эмоционального содержания этого мотива (так сказать, высоких страстей), с другой – он отчетливо видел в нем крайнее проявление тысячелетних предрассудков. И то и другое отчетливо выражено им в «Тазите»:

Отец:

Ты долга крови не забыл! ………………………… Где ж голову? Подай… нет сил…»

Сын:

Убийца был Один, изранен, безоружен… (4, 320)

Видимо, не случайно закон кровной мести связывается со старшим поколением, а его отрицание – с младшим. Поэт уверен, что развитие цивилизации приведет к исчезновению преступлений, совершенных по этому мотиву.

С оценкой мотивов преступлений тесно соприкасается и этическая сторона проблемы преступного поведения в целом. Человеческая мораль отрицает преступление и преступника. В ответ на убийство Земфиры старый цыган говорит Алеко:

Оставь нас, гордый человек! Мы дики: нет у нас законов, Мы не терзаем, не казним, Не нужно крови нам и стонов; Но жить с убийцей не хотим… (4, 234)

В контексте нравственного неприятия преступления следует трактовать и пушкинское – «гений и злодейство – две вещи несовместные» («Моцарт и Сальери»). Пушкин в принципе исключает нравственное оправдание преступления. В настоящее время известно, что не существует данных, которые бы подтверждали версию о том, что Сальери отравил Моцарта. Однако для нас важно, почему Пушкин избрал в качестве сюжета именно этот вариант объяснения смерти Моцарта. Разумеется, что на него не могло не воздействовать широко распространенное в 1824–1825 гг. в немецких и французских журналах известие о том, что Сальери на смертном одре признался в отравлении Моцарта (друзья Сальери выступали против этого как против клеветы). Однако для нас гораздо важнее другое обстоятельство, проливающее свет на творческую историю формирования пушкинского замысла. В бумагах поэта сохранилась следующая его заметка: «В первое представление „Дон Жуана“, в то время, когда весь театр, полный изумленных знатоков, безмолвно упивался гармонией Моцарта, раздался свист – все обратились с негодованием, и знаменитый Сальери вышел из залы, в бешенстве, снедаемый завистью… Завистник, который мог освистать „Дон-Жуана“, мог отравить и его творца» (7, 263). Пушкин согласился с распространенным в его время объяснением смерти Моцарта не столько в силу веры в эти противоречивые слухи, сколько в связи с присущим ему этическим подходом к оценке преступного поведения и его мотивов.

Немало любопытного криминалист найдет и в «Евгении Онегине».

Перечитывая роман, он в силу своих профессиональных представлений, не может не обратить внимания на два следующие момента – дуэль Онегина и Ленского и мотив клеветы.

Итак, дуэль. Неюрист может при этом спросить, что же здесь криминального? Были дворянские представления о чести и способах ее защиты. В соответствии с этим противники и стрелялись. Все честно и по правилам. Однако у криминалиста есть свое специфическое профессиональное видение вопроса, и событие предстается в ином свете. Онегин убил Ленского на дуэли. В сущности совершилось одно из самых тяжких уголовных преступлений. Оба дуэлянта, как отмечалось, если они оставались в живых, должны были быть повешены по приговору суда. Тогда же, когда они оба или один из них будет убит на дуэли, то их предполагалось «и по смерти за ноги повесить». При этом можно вспомнить, что военно-судная комиссия, рассмотрев дело о дуэли Пушкина и Дантеса, вынесла приговор о повешении как Дантеса, так и секунданта поэта Данзаса, особо оговорив, что такому же «наказанию подлежал бы и… Пушкин, но как он уже умер, то суждение его за смертью прекратить…» Правда (читателю это известно), ревизионная инстанция по делу об этой трагической дуэли отменила смертную казнь Дантесу и Данзасу, но тем не менее приговорила Дантеса к суровому для того времени наказанию – разжалованию в солдаты (но царь спас его и от этого наказания).

Конечно же реальная (обычная) судебная практика вовсе не соответствовала жесткому законодательству об ответственности за дуэль. Обычно дуэлянты присуждались к мягким мерам наказания.

Как бы то ни было, но в соответствии с российским законодательством убийство Онегиным Ленского на дуэли рассматривалось как тяжкое преступление. В связи с этим в реальной действительности было два возможных варианта развития последуэльных событий. Первый – судебный процесс по делу о дуэли. Второй – его отсутствие при удачном для главных действующих лиц сокрытий следов преступления. Последний вариант достоверно описан Лермонтовым в его «Герое нашего времени». Друг Печорина, доктор Вернер в своей записке ему свидетельствовал: «Все устроено как можно лучше; тело привезено обезображенным, пуля из груди вынута. Все уверены, что причиной его смерти несчастный случай; только комендант, которому, вероятно, известна ваша ссора, покачал головой, но ничего не сказал. Доказательств против вас нет никаких, и вы можете спать спокойно, если сможете…»

Пушкин в «Евгении Онегине» выбрал именно второй вариант. А это означает, что дуэль и истинные причины смерти Ленского удалось скрыть от полиции и правосудия. Правда, в отличие от лермонтовской версии, пушкинская, мягко говоря, менее обоснована самим автором (по крайней мере, не так тщательно и, думается, вполне намеренно). И сам поэт это, конечно, понимал. Дело в том, что в случае, если бы Онегину и секунданту Ленского – Зарецкому, друзьям погибшего на дуэли – семейству Лариных и удалось бы представить смерть юного поэта в виде какого-то несчастного случая, то последний должен был быть похоронен, как и все православные, умершие естественной смертью, – на кладбище. Пушкин же похоронил его в другом месте:

Есть место: влево от селенья, Где жил питомец вдохновенья, Две сосны корнями срослись; Под ними струйки извились Ручья соседственной долины. Там пахарь любит отдыхать, И жницы в волны погружать Приносят звонкие кувшины; Там у ручья в тени густой Поставлен памятник простой. (VI, XI, 5 – 14)

В седьмой главе романа автор возвращается к теме места погребения Ленского:

Меж гор, лежащих полукругом, Пойдем туда, где ручеек, Виясь, бежит зеленым лугом К реке сквозь липовый песок… Там виден камень гробовой В тени двух сосен устарелых, Пришельцу надпись говорит: «Владимир Ленский здесь лежит, Погибший рано смертью смелых, В такой-то год, таких-то лет. Покойся, юноша-поэт!» (VII, VI, 8 – 14)

Место захоронения Ленского есть свидетельство того, что, по мнению автора «Евгения Онегина», следы этой дуэли полностью скрыть не удалось (в отличие от печоринской), и причины смерти Ленского, видимо, стали известны местному священнику. И тот отказался исполнить над убитым христианский обряд отпевания. Дело в том, что по церковным канонам того времени убитые на дуэли приравнивались к самоубийцам. В России до царствования Петра I правовые последствия самоубийства регулировались только церковными законами, а начиная с Петра – и светскими. Так, например, в наставлении старостам поповским и благочинным смотрителям от святого патриарха Московского Адриана в 1697 г. говорилось: «А который человек… какую смерть над собою своими руками учинит или на разбое и на воровстве убит будет: тем умерших тел у церкви Божией не погребает, и над ними отпевать не велит, а велит их класть в лесу или на поле, кроме кладбища…» В дальнейшем эта санкция превратилась в уголовно-правовую и применялась в России до октября 1917 г. Так, в Уложении о наказаниях уголовных и исправительных 1845 г. (в редакции издания 1885 г., также действовавшего до октября 1917 г.) самоубийство признавалось преступлением и «если самоубийца принадлежал к одному из христианских вероисповеданий» он наказывался лишением христианского погребения (ст. 1472).

Такие же посмертные последствия ожидали и погибших на дуэли: «Так, например, еще в Требнике митрополита Киевского и Галицкого Петра Могилы (1596–1647) между лицами, не подлежащими христианскому погребению, указывались наряду с самоубийцами и „на поединках умирающие“».

Несмотря на абсолютный церковный и уголовно-правовой запрет дуэлей как таковых существовали особые «нормативные» (разумеется, неофициальные) правила таких поединков. Конечно же эти правила были неписаные, так как, по справедливому замечанию Ю. М. Лотмана, «никаких дуэльных кодексов в русской печати, в условиях официального запрета дуэлей, появиться не могло, не было и юридического органа, который мог бы принять на себя полномочия упорядочения правил поединка… Строгость в соблюдении правил достигалась обращением к авторитету знатоков, живых носителей традиций и арбитров в вопросах чести».

В «Евгении Онегине» знатоком таких дуэльных традиций выступает Зарецкий («старый дуэлист»):

В дуэлях классик и педант, Любил методу он из чувства, И человека растянуть Он позволял – ни как-нибудь, Но в строгих правилах искусства… (VI, XXVI, 8 – 13)

Основные условия дуэли предполагали соблюдение следующих правил: 1) относительно порядка вызова на дуэль; 2) относительно выбора секундантов; 3) относительно выбора оружия; 4) относительно времени и места поединка; 5) относительно порядка производства выстрелов (если дуэль предполагалась на пистолетах).

Дуэльному поединку обязательно предшествовал вызов на дуэль. Его причиной было какое-либо столкновение между противниками, в результате которого один из них считал себя оскорбленным. Последний выбирал себе секунданта:

Но где же, – молвил с изумленьем Зарецкий, – где ваш секундант?

Секундант выступал в роли своеобразного свидетеля, посредника между дуэлянтами и распорядителя на дуэли. Секундант обычно и передавал противнику письменный вызов (или картель) от инициатора дуэли:

Тот после первого привета, Прервав начатый разговор, Онегину, осклабя взор, Вручил записку от поэта. К окну Онегин подошел И про себя ее прочел. То был приятный, благородный, Короткий вызов, иль картель: Учтиво, с ясностью холодной, Звал друга Ленский на дуэль.

После получения противником вызова будущие дуэлянты уже не должны были общаться, то есть встречаться или обмениваться письмами. Все это должны были делать их секунданты. Однако в дуэли Онегина с Ленским о секундантах во множественном числе можно было говорить лишь условно, так как по сути дела таковыми можно было признать лишь секунданта Ленского. Из авторской характеристики Зарецкого усматривается, что его образ дан поэтом в сатирическо-юмористическом плане (в литературоведении небезосновательно предполагается, что прообразом Зарецкого является Ф. Толстой, с которым поэт в пору написания онегинских строф находился во враждебно-неприязненных отношениях и к дуэли с которым готовился). Однако главное в том, что Зарецкий, как и Ленский и Онегин, – дворянин, помещик, то есть равный им по социальному положению. Другое дело «секундант» Онегина – его лакей-француз Гильо. Конечно же такой выбор не мог не оскорбить противную сторону. Трудно, например, представить преддуэльное обсуждение условий дуэли между этими секундантами. Но поскольку для Зарецкого главным в этой истории было «Друзей поссорить молодых, / И на барьер поставить их…», и, поняв, что Онегин не отступит от своего решения насчет секунданта, Зарецкий вынужден был согласиться с такой кандидатурой.

В соответствии с традициями первая встреча секундантов онегинской дуэли должна была начаться с обсуждения вопроса о возможном примирении противников и предотвращении кровавого поединка. Однако ситуация с явной неравноправностью секундантов в социальном плане заведомо исключала подобные переговоры. Одним из главных дуэльных правил, как отмечалось, было соглашение секундантов о выборе оружия. При этом требовалось, чтобы дуэль совершалась путем использования обязательно «смертельного», но вместе с тем «благородного» оружия, то есть холодного (обычно шпага или сабля) или огнестрельного (пистолет). В онегинско-пушкинские времена шпага и сабля уже редко употреблялись в этих целях, и противники обычно стрелялись на пистолетах.

Договоренность о месте и времени дуэли также являлась необходимым атрибутом преддуэльных переговоров, без которой конечно же никакой поединок не был возможен:

Они на мельницу должны Приехать завтра до рассвета, Взвести друг на друга курок И метить в ляжку иль в висок.

С местом было все в порядке, чего нельзя сказать о времени. В этом отношении произошел конфуз. В нарушение преддуэльной договоренности Онегин проспал и значительно опоздал к началу дуэли, и ему пришлось извиняться. По строгим правилам дуэли неявка одного из противников в течение четверти часа давала право явившемуся вовремя покинуть место поединка, а секунданты должны были составить протокол о неприбытии противника. Зарецкий этого не сделал. В связи с этим следует согласиться с мнением Ю. М. Лотмана о том, что «Зарецкий вел себя не только не как сторонник соблюдения правил искусства дуэли», но и «как лицо, заинтересованное в максимально скандальном и шумном, что применительно к дуэли означало кровавом – исходе».

Наиболее тщательно условия дуэли должны были соблюдаться в ходе поединка как такового, то есть непосредственно во время обмена пистолетными выстрелами. В этом случае речь шла о размере дистанции, на которую разводились стрелявшиеся, о барьерах, от которых каждый из дуэлянтов мог стрелять в противника, о количестве шагов, которые он мог сделать при этом, о поведении противника после выстрела (насколько эти условия были иногда скрупулезными можно судить по документально сохранившимся условиям трагической пушкинской дуэли, выработанным ее секундантами).

Следует отметить, что условия дуэли Онегина с Ленским были довольно жестокими.

Зарецкий тридцать два шага Отмерил с точностью отменной.

Противники сделали по девять шагов. Даже если предположить, что до барьера им оставалось пройти всего лишь по одному шагу, то это означало, что расстояние между барьерами было определено Зарецким в двенадцать шагов (в действительности это расстояние могло быть и меньшим), что в этой ситуации вовсе не соответствовало малозначительности дуэльного повода, а отвечало лишь натуре и привычкам Зарецкого. При этом автор романа психологически убедительно обосновал и поведение Онегина, согласившегося на жесткие условия дуэли, выработанные Зарецким, и на допущение кровавой развязки. Конечно же внутренне он не только не хотел убивать юного поэта, но, сознавая небезупречность своего поведения на балу у Лариных, и вообще не предполагал драться на дуэли:

…Евгений

Наедине с своей душой Был недоволен сам собой.

И все-таки он вышел на поединок и убил своего друга. И Пушкин убедительно обосновал причины:

«К тому ж – он мыслит – в это дело Вмешался старый дуэлянт; Он зол, он сплетник, он речист… Конечно быть должно презренье Ценой его забавных слов, Не шопот, хохотня глупцов…» И вот общественное мненье! Пружина чести, наш кумир! И вот на чем вертится мир!

Именно в этом коренится психологическое обоснование «невольной» жестокости Онегина. Как справедливо отмечал Ю. М. Лотман, «поведение Онегина определялось колебаниями между естественными человеческими чувствами, которые он испытывал по отношению к Ленскому, и боязнью показаться смешным и трусливым, нарушившим условные нормы поведения, барьера». Онегин был человеком своего времени, своего круга, носителем определенных предрассудков и нравственных представлений о чести. Иная линия поведения сделала бы его не только смешным, но и жалким во мнении окружающих, на что он, конечно, согласиться не мог.

Внимание криминалиста не может не привлечь в поэме «Евгений Онегин» и мотив клеветы. В современном мире клевета – одно из самых гнусных преступлений, порой не только морально, но и физически убивающая человека. В уголовном законе она определяется как распространение заведомо ложных позорящих другое лицо измышлений. (Уголовный кодекс Российской Федерации. Ст. 130). По нашим подсчетам мотив клеветы звучит в «Евгении Онегине» девять раз (согласимся, что для одного произведения это, пожалуй, слишком):

(1) Всегда я рад заметить разность Между Онегиным и мной, Чтобы насмешливый читатель Или какой-нибудь издатель Замысловатой клеветы , [326] Смягчая здесь мои черты, Не повторял потом безбожно, Что намарал я свой портрет, (гл. I, LVI, 3 – 10) (2) И что не дрогнет их рука Разбить сосуд клеветника, (гл. II, VIII, 7–8) (3) Я только в скобках замечаю, Что нет презренней клеветы, На чердаке вралем рожденной И светской чернью ободренной… Которой бы ваш друг с улыбкой, В кругу порядочных людей, Без всякой злобы и затей, Не повторит сто крат ошибкой… (гл. IV, XIX, 3–6, 9 – 12) (4) Кто клеветы про нас не сеет? (гл. IV, XXII, 5) (5) И отставной советник Флянов, Тяжелый сплетник, старый плут. Обжора, взяточник и шут, (гл. V, XXVI, 12–14) (6) К тому ж – он мыслит – в это дело Вмешался старый дуэлист; Он зол, он сплетник, он речист… (гл. VI, XI, 6–8) (7) Текут невинные беседы С прикрасой легкой клеветы, (гл. VII, XLVII, 3–4) (8) Всё в них так бледно, равнодушно; Они клевещут даже скучно… (гл. VII, XLVIII, гл. 5–6) (9) То видит он врагов забвенных, Клеветников и трусов злых. (гл. VIII, XXXVII, 9 – 10)

О клевете либо о клеветнике автор не упоминает лишь в единственной – третьей главе, зато в четвертой и седьмой возвращается дважды.

Представляется, что такое внимание к клевете и клеветникам для автора «Евгения Онегина» не было случайным. Дело в том, что клевета преследовала поэта с «младых» лет и стала одной из причин его безвременной кончины. Первое потрясение от клеветы он испытал в ранней молодости в 1820 г. за несколько месяцев до отъезда в свою первую ссылку. В «Летописи» М. А. Цявловский январем 1820 г. датирует следующее событие: «Пушкин „последним“ узнает от Катенина о слухе, позорящем его (Пушкина) и пущенном гр. Ф. И. Толстым (чего Пушкин не знает), будто бы он был отвезен в тайную канцелярию и высечен. Пушкин дрался по этому поводу с кем-то неизвестным на дуэли, у него появляются мысли о самоубийстве, но Чаадаев доказывает ему всю несообразность этого намерения».

Это клеветническое событие подтверждается и самим поэтом в его переписке (например, письмо к П. А. Вяземскому от 1 сентября 1822 г.) и в особенности – его неотправленным письмом Александру I. Последнее датируется началом июля – сентябрем 1825 г. В нем, в частности, содержится следующее: «Необдуманные речи, сатирические стихи обратили на меня внимание в обществе, распространились сплетни, будто я был отвезен в тайную канцелярию и высечен. До меня позже всех дошли эти сплетни, сделавшиеся общим достоянием, я почувствовал себя опозоренным в общественном мнении, я впал в отчаяние; дрался на дуэли – мне было 20 лет в 1820 г. – я размышлял, не следует ли мне покончить с собой или убить В.».

Написано это письмо во время работы над четвертой главой «Евгения Онегина», и именно в этой главе мотив клеветы звучит особенно обостренно. Все это свидетельствует о том, что мотив клеветы в романе вовсе не случаен, что он отражает тогдашнее острое переживание поэтом гнусной сплетни, распространенной вокруг его имени. Разумеется, что «Евгений Онегин» был не единственным произведением, где поэт затрагивает и развивает мотив клеветы. Эти настроения поэта отразились и в его эпиграмме «В жизни мрачной и презренной» (1820), и в послании Чаадаеву (1821), и в ряде других произведений.

Как это на первый взгляд и ни странно, но Пушкина занимали даже мысли о пределах уголовно-правового регулирования и основаниях уголовной ответственности. В статье «Мнения M. Е. Лобанова (драматург, переводчик, биограф И. А. Крылова. – А. Н.) о духе словесности, как иностранной, так и отечественной» (опубликованной в третьей книге журнала «Современник»), Пушкин высказывается по этому поводу следующим образом: «Мысли, как и действия, разделяются на преступные и на не подлежащие никакой ответственности. Закон не вмешивается в привычки частного человека… Закон постигает одни преступления, оставляя слабости и пороки на совести каждого» (7, 402, 403). Очевидно, что, по мнению Пушкина, в сферу уголовно-правового запрета не должны попадать поступки, характеризующие частную жизнь человека. В этом отношении Пушкина вообще возмущала бесцеремонность полиции и жандармов (да и ближайшего царского окружения и самого царя), вмешивавшихся в личную жизнь поэта; в своем письме Наталии Николаевне от 3 июня 1834 г. поэт писал: «…свинство почты меня так охладило, что я пера в руки взять был не в силе. Мысль, что кто-нибудь нас с тобой подслушивает, приводит меня в бешенство…» (10, 487). В общем-то, в противопоставлении частной жизни (слабости, пороки человека) и понятия преступного поведения (подвластного закону) – всего один шаг до понимания категории общественной опасности преступного деяния. В этом смысле поэт намного опередил свое «юридическое» время (в объяснении центральной проблемы уголовного права – преступления и понятия о нем). Правда, современного юриста могут смутить слова Пушкина о преступных мыслях, как будто расходящиеся с нашим пониманием основания уголовной ответственности как обязательного совершения лишь общественно опасного деяния (мысли вне деяния – за пределами уголовной ответственности). На этот счет можно выдвинуть гипотезу о том, что Пушкин, скорее всего, под преступными мыслями и понимал объективированное выражение этих мыслей, нашедших свое воплощение в деянии, а не мысли сами по себе.

Говоря о пушкинском понимании оснований уголовной ответственности, следует отметить, что в литературоведении активно обсуждается (в связи с пушкинской поэмой «Анджело») вопрос об отношении поэта к наказуемости намерений, а не действий. «Анджело» является высокохудожественным пересказом комедии Шекспира «Мера за меру» (при этом Пушкин изменил в своей поэме ряд сюжетных линий по сравнению с шекспировской комедией).

Анджело, главный герой поэмы, возрождает смертную казнь за прелюбодеяния. Первой жертвой вновь вводимого наказания должен стать молодой Клавдио. Однако в строгом правителе Анджело внезапно просыпается «преступная» страсть к юной сестре Клавдио – Изабелле. Не в силах совладать со своими чувствами он предлагает ей искупить собственным «грехом» наказуемый поступок ее брата, т. е. сам становится на путь прелюбодеяния. Правда, исполнить свое намерение ему не удалось, так как под видом Изабеллы и по сговору с ней в виде жертвы уже его прелюбодеяния выступила его собственная молодая жена. Тем не менее намерения Анджело разоблачены, и его по им же введенному закону ждет смертная казнь, но милосердие мудрого правителя Дука спасает героя поэмы от грозящего ему наказания.

По мнению Ю. М. Лотмана, Анджело остался невиновен перед буквой закона: был готов совершить преступление, но не совершил его. Эту позицию разделяет и С. А. Фомичев. Такое понимание пушкинской концепции вполне вписывается в правовые воззрения поэта, однако противоречит законодательным (уголовно-правовым) установлениям как пушкинского времени, так и современным. С. А. Фомичев в подтверждение своей позиции приводит фрагмент из «Духа законов» Монтескье. В трактате «О мыслях» Монтескье посвятил отдельную главу вопросу о неподсудности намерений: «Некто Марсий видел во сне, что он зарезал Дионисия. Дионисий велел его казнить, говоря, что, верно бы, не приснилось ему того ночью, если бы он о том не думал днем. Поступок сей можно назвать великим мучительством; ибо если бы он и точно о том думал, однако же не исполнил своего намерения. Законы должны наказывать одни только наружные действия». С этим утверждением Монтескье сравнивается понимание этого вопроса лицейским учителем правоведения Куницыным: «Одно намерение, за которым еще не последовало никакого вредного действия, не дает властителю права употреблять за оное наказание; ибо права других нарушают не помышление, а дела».

Воззрения и Монтескье, и Куницына соответствуют современным пониманиям оснований уголовной ответственности лишь за общественно опасные и уголовно-противоправные действия, то есть истинны. Однако ситуация, описанная Пушкиным в «Анджело», по своему юридическому содержанию иная. Дело в том, что намерения Анджело нарушить закон об уголовной ответственности за прелюбодеяние вовсе не остались чистыми намерениями, а объективизировались именно в действиях в физическом смысле, притом самых что ни на есть активных. На языке нашего уголовного закона они именуются, например, «понуждением к действиям сексуального характера» (ст. 133 УК РФ). Возвращаясь к пушкинской эпохе, следует сказать, что в русском уголовном праве и уголовном законодательстве западноевропейских стран существовал такой состав преступления, как «склонение к любодеянию». Это склонение и есть начало реализации намерений «прелюбодея», хотя и не связанное с достижением им конечной поставленной цели. Это своего рода покушение на прелюбодеяние, оконченный состав которого образует самостоятельное преступление и наказывается всегда строже. Кроме того, европейская уголовно-правовая доктрина и в XIX и даже в XVIII веках под преступным деянием понимала не только деяние, наносящее фактический вред, но и деяние, заключающее в себе опасность причинения такого вреда, что являлось предварительной преступной деятельностью (приготовлением к преступлению или покушением на преступление). Например, в своем рукописном курсе Российского уголовного права профессор Казанского университета Г. Солнцев в 1820 году различал три вида покушения: отдаленное, менее отдаленное и самое ближайшее. Первый его вид («состоит в том, когда кто-либо предпримет еще приготовительные только действия к совершению преступления, например, когда для умерщвления кого-либо ядом еще только изготовляет оный и в сем своем приготовительном действии будет кем-либо обнаружен») и последний («состоит в оконченном преступном предприятии, но коего ожидаемые действия невоспоследовали по какой-либо особенной причине, т. е. когда злодей совершит все деяния, могшие произвесть за умышленное им преступление, но оные на самом деле не возымели почему-либо преднамеренного действия») соответствовали действовавшему тогда русскому уголовному законодательству.

Другое дело, что и Ю. М. Лотман, и С. А. Фомичев безусловно правы, связывая пушкинское понимание вопроса о неподсудности намерений в связи с расправой Николая I над декабристами, главной виной которых считалось намерение цареубийства. Сами осужденные заявляли об этом предельно откровенно. Например, М. С. Лунин замечал, что осужден за преступления, которые он мог совершить, и сочинения, которые собирался опубликовать.

Против чрезмерного расширения сферы уголовно-правового регулирования Пушкин выступает в своей «Заметке при чтении т. VII гл. 4 «Истории Государства Российского» Карамзина, который утверждает: «Где обязанность, там и закон». Пушкин же замечает: «Г-н Карамзин не прав. Закон ограждается страхом наказания. Законы нравственные, коих исполнение оставляется на произвол каждого, а нарушение не почитается… преступлением, не суть законы гражданские» (7, 525). Думается, что такое разграничение уголовно-правовых актов и нравственных запретов, основанное на учете формально-юридического момента – их связи с соответствующими санкциями, – не устарело и на сегодняшний день.

Художественное воплощение под пером Пушкина получило и решение едва ли не «вечной» юридической проблемы – справедливости наказания, соотношение справедливости и гуманизма. Вопрос этот широко обсуждается в литературоведении (преимущественно путем анализа поэмы «Анджело» и повести «Капитанская дочка»). По этому поводу пушкинистами высказаны различные суждения, но, как это ни странно, в спор о пушкинской трактовке этих правовых проблем юристы пока не вмешивались.

В «Капитанской дочке» предметом дискуссии является трактовка финальной части повести – разговора Маши Мироновой с императрицей, принявшей окончательное решение по делу Гринева:

«– Вы здесь, конечно, по каким-нибудь делам?

– Точно так-с. Я приехала подать просьбу государыне.

– Вы сирота: вероятно, вы жалуетесь на несправедливость и обиду?

– Никак нет-с. Я приехала просить милости, а не правосудия».

Государыня подозвала ее и сказала с улыбкою: «Я рада, что могла сдержать вам свое слово и исполнить вашу просьбу. Дело ваше кончено. Я убеждена в невинности вашего жениха…» (6, 536, 539)

Ю. М. Лотман считает, что в этом случае «милость» побеждает формальное правосудие (юридическую справедливость, справедливость закона). «Судьба Гринева, – пишет он, – осужденного и, с точки зрения формальной законности дворянского государства, справедливо, – в руках Екатерины II. Как глава дворянского государства Екатерина II должна осуществить правосудие и осудить Гринева». Следовательно, прощение Гринева есть следствие милости, а не правосудия. К этой точке зрения присоединяется В. Э. Вацуро. H. Н. Петрунина также считает, что Маша «одерживает победу, заставляя формальный закон отступить перед голосом человечности».

По-иному оценивает указанный эпизод Г. П. Макогоненко. Его позиция представляется нам предпочтительней. Он справедливо обращает внимание на то, что суд осудил Гринева несправедливо, незаконно, что обвинение его в измене – это вымысел, не соответствующий фактам настоящего поведения Гринева. «Он был осужден потому, что судьи были предубеждены против Гринева и что основой этой предубежденности являлся донос Швабрина», который был «откровенной ложью, грубым оговором». Таким образом, дело в конкретном случае заключалось не в милости, возвышающейся над правосудием, а в справедливости правосудия.

Другое дело, что дискуссия (и с той и с другой стороны) зря ограничилась лишь противопоставлением милости и правосудия, гуманизма и юридической справедливости. Одно не должно противоречить другому. В идеале уголовный закон должен объединять в себе эти качества. Не случайно, например, Уголовный кодекс Российской Федерации с 1996 г., наряду с принципами равенства граждан перед законом, законности, вины называет также принципы справедливости и гуманизма.

Если же исходить из того, что Екатерина II как «просвященная» государыня «возвысилась» над формальным законом, заставлявшим ее согласиться с осуждением Гринева, то следует признать правильной данную Ю. М. Лотманом трактовку пушкинского понимания соотношения человечности и политики. «В основе авторской позиции лежит стремление к политике, возводящей человечность в государственный принцип, не заменяющий человеческие отношения политическими, а превращающий политику в человечность. Но Пушкин – человек трезвого политического мышления. Утопическая мечта об обществе социальной гармонии им выражается не прямо, а через отрицание любых политических реальных систем, которые могла предложить ему историческая действительность… Поэтому стремление Пушкина положительно оценить те минуты, когда люди политики, вопреки своим убеждениям и «законным интересам», возвышаются до простых человеческих духовных движений, – совсем не дань «либеральной ограниченности», а любопытнейшая веха в истории русского социального утопизма…». По этому поводу можно сказать, что вот тот случай, когда пушкинские идеалы, и в самом деле для его (да и последнего) времени бывшие утопическими, в XXI веке начинают претворяться в действительность.

Анализ пушкинских произведений (как художественных, так и публицистических) не может не привести к выводу о том, что поэт принципиально отвергал жестокие наказания. Например, отвратительные по своей неимоверной жестокости сцены смертной казни приводит Пушкин из собрания сочинений архиепископа Белорусского Георгия Конисского, рецензию на которое поэт поместил в первой книге своего «Современника» за 1836 год. Рецензент соглашается с автором в том, что «казнь оная была еще первая в мире и в своем роде, и неслыханная в человечестве по лютости своей и коварству, и потомство едва ли поверит сему событию, ибо никакому дикому и самому свирепому японцу не придет в голову ее изобретение; а произведение в действо устрашило бы самых зверей и чудовищ».

Близки к этому и изображения смертной казни Пугачева и его сподвижников в «Истории Пугачева». Пушкин прямо не высказывался «за» либо «против» смертной казни как уголовного наказания (в отличие, например, от Льва Толстого, принципиально отвергавшего ее). Однако думается, что вполне обоснованно можно выдвинуть гипотезу о том, что поэт также в принципе отвергал это жестокое наказание. В пользу этого можно привести ряд доводов. Во-первых, художественное изображение сцен казней в целом ряде пушкинских произведений (и не только в названных) не могло не пробудить у читателей чувства отвращения к этим жестокостям и несогласие с ними. Во-вторых, вернемся к пушкинскому отношению к смерти Заремы в наказание за совершенное ею убийство Марии:

В ту ночь, как умерла княжна, Свершилось и ее страданье. Какая б ни была вина, Ужасно было наказанье!

Таким образом, по Пушкину, даже за убийство смертная казнь не являлась необходимой и обоснованной. В этом же ключе можно трактовать и отказ от кровной мести в «Тазите», крайне нетипичный для того времени. Думается, что отрицание кровной мести – это позиция автора, а не прототипа реального человека, изображенного в «Тазите». Любопытно также сравнить художественное решение проблемы кровной мести у цыган, данное применительно к одинаковой ситуации Пушкиным и, например, Горьким. Если у Горького в рассказе «Макар Чудра» старый солдат Данило, отец Радды, тут же убивает Лойко в ответ за смерть дочери, то, как известно, Пушкин решил этот вопрос совсем иначе («мы не терзаем, не казним»). Этнографически горьковское решение ближе к истине, типичнее. Трудно предположить, что Пушкин, будучи в Молдавии, близко наблюдавший жизнь и нравы цыган, не знал об обычае кровной мести. Дело, видимо, не в этом, а в принципиальной авторской позиции.

Косвенным аргументом в пользу нашей гипотезы может служить и отношение поэта к Н. С. Мордвинову, адмиралу, государственному деятелю, пользовавшемуся авторитетом среди декабристов и даже намечавшемуся ими во временное правительство. В 1826 году поэт посвятил ему свое стихотворное послание, в котором старый адмирал сравнивался со сподвижником Петра I Яковом Долгоруким («В советах недвижим у места своего стоишь ты, новый Долгорукий»). Последний отличался смелостью и независимостью и как-то даже ввиду несогласия разорвал указ, подписанный царем. Для такого сравнения у поэта были веские основания. По одному вопросу Мордвинов и в самом деле занял чисто «долгоруковскую» позицию. Вскоре после восстания на Сенатской площади 22 декабря 1825 г. он подал Николаю I записку, в которой выступал против смертной казни. Нетрудно предположить, что момент был выбран не случайно. Разумеется, что Мордвинов имел в виду предстоящую судебную расправу над декабристами. Свою позицию он отстаивал и как член Верховного уголовного суда, специально созданного для процесса над ними.

Он был единственным из членов этого суда, не подписавшим смертный приговор и категорически высказавшимся против смертной казни.

В свете сказанного, видимо, будет правомерным толковать и следующие строки пушкинского «Памятника»:

И долго буду тем любезен я народу, Что чувства добрые я лирой пробуждал, Что в мой жестокий век восславил я свободу И милость к падшим призывал. (3, 373)

«Чувства добрые», «милость к падшим» – все это, разумеется, шире обсуждаемой проблемы, но то, что она вписывается в общее гуманистическое направление пушкинского творчества, это, по нашему мнению, несомненно.

Говоря о пушкинском понимании проблемы преступления, наказания и оснований уголовной ответственности, нельзя пройти мимо того, что непреходящими и полностью современными являются взгляды поэта на неотвратимость ответственности как одного из важнейших принципов права и правосудия. Особенно глубоко эта проблема решена Пушкиным в поэме «Анджело»:

В суде его дремал карающий закон, Как дряхлый зверь уже к ловитве не способный… …Зло явное, терпимое давно, Молчанием суда уже дозволено… Закон не должен быть пужало из тряпицы, На коем наконец уже садятся птицы. (4, 351)

К вопросу об идее неотвратимости уголовной ответственности Пушкин возвращается и в своих дневниковых записях 1833 года. Так, 29 ноября он фиксирует следующее событие и свое отношение к нему: «Три вещи осуждаются вообще – и по справедливости:…3) Выдача гвардейского офицера фон Бринкена курляндскому дворянству. Бринкен пойман в воровстве; государь не приказал его судить по законам, а отдал его на суд курляндскому дворянству. Это зачем? К чему такое своенравное различие между дворянином псковским и курляндским? Прилично ли государю вмешиваться в обыкновенный ход судопроизводства? Или нет у нас законов на воровство?» (8, 28). Бринкен Р. Е. был подпоручиком лейб-гвардии Семеновского полка, при помощи разных проделок обворовавший английский и другие магазины в Петербурге.

С исторической точностью в своих бессмертных художественных творениях дает поэт и характеристику судопроизводства феодально-крепостнической России. В особенности это нашло отражение в «Дубровском» и «Капитанской дочке». Знание современного изображаемым в них событиям уголовного процесса, которое показывает в них автор, безупречно с профессиональной в юридическом смысле точки зрения. Можно смело утверждать, что поэт весьма широко и успешно использовал при работе над этими произведениями те многочисленные нормативные материалы и вообще правовую литературу, которая находилась в его личной библиотеке (и о которой уже говорилось в начале этого очерка). Современного читателя-юриста не может не поражать, например, скрупулезно точное с юридической точки зрения, пространное (на нескольких страницах) изложение текста определения уездного суда по делу Дубровского, в результате которого у того незаконно было отобрано имение и попраны его дворянская честь и нравственное достоинство. В действительности же Пушкин фактически использовал подлинный судебный документ по аналогичному делу. В рукопись «Дубровского» вшита копия подлинного дела Козловского уездного суда от октября 1832 года «О неправильном владении порутчиком Иваном Яковлевым сыном Муратовым имением, принадлежащим гвардии подполковнику Семену Петрову сыну Крюкову, состоящим Тамбовской губернии Козловской Округи сельце Новопанском». В самой копии Пушкин в некоторых местах исправил фамилии Муратова и Крюкова на фамилии Дубровского и Троекурова. Предполагается, что копия этого тяжбного дела Пушкиным была, вероятно, получена от чиновника опекунского совета Д. В. Короткого, поверенного Пушкина и Нащекина. Нет нужды говорить о том, что использование документа в художественной прозе (столь характерное, если не модное, например, для нашего времени) введено в литературу еще Пушкиным.

Творчество Пушкина сохраняет в юридическом плане непреходящее значение и как источник изучения судопроизводства феодально-крепостнической России. Так, ярко выраженная кастовость николаевского «правосудия» выпукло очерчена в «Дубровском». Там же исторически точно воспроизведена и продажность судей всех рангов. О пытках, как неизбежных спутниках феодально-крепостнического судопроизводства, поэт говорит и в «Полтаве» (чего стоит только описание пыток Кочубея по поводу якобы зарытых им кладов), и в «Капитанской дочке», и в незавершенной «Истории Петра» (например, описание пытки, которой был подвергнут по приказу Петра царевич Алексей, зафиксированной в материалах его допроса: «Его показания, данные им собственноручно, были сначала – твердою рукою писанные, а потом после кнута – дрожащею») и в ряде других произведений.

Беззаконие феодально-самодержавной юстиции Пушкин обнажает художественными средствами путем противопоставления закона и правосудия, истины и правосудия (феодально-крепостнического). Так, в «Борисе Годунове» Шуйский на вопрос, почему он, имея на руках доказательства, не изобличил убийцу царевича Дмитрия – Годунова, отвечает:

А там меня ж сослали б в заточенье, Да в добрый час, как дядю моего, В глухой тюрьме тихонько б задавили. (5, 221)

В то же время законность, по мнению Пушкина, элементарнейшее необходимое условие правосудия. Не случайно даже для юного Пушкина закон ассоциируется со щитом и мечом в борьбе с нарушением прав человека. В известной оде «Вольность» он провозглашает:

Где крепко с вольностью святой Законов мощных сочетанье; Где всем простерт их твердый щит, Где сжатый верными руками Граждан над равными главами Их меч без выбора скользит И преступленье свысока Сражает праведным размахом; Где неподкупна их рука Ни алчной скупостью, ни страхом. (1, 322)

Известно, что Пушкин был близок к декабристам, в числе которых были и его друзья-лицеисты Пущин и Кюхельбекер. Он переписывался с Рылеевым и А. Бестужевым, встречался с Пестелем, спорил с М. Орловым. Вряд ли в беседах с этими и другими декабристами не задевались темы законности и правосудия. Содержание этих бесед проглядывает, например, и через уцелевшие строки сожженной им десятой главы «Евгения Онегина». Характерно в этом отношении и письмо Пушкина к Н. С. Алексееву, датированное 1 декабря 1826 г. Адресат этого письма – один из друзей поэта по кишиневской ссылке (кому Пушкин посвятил ряд стихотворений), служивший при генерале Инзове. Письмо заканчивается четверостишием:

Прощай, отшельник бессарабский, Лукавый друг души моей, — Порадуй же меня не сказочкой арабской, Но русской правдою твоей. (10, 220)

В советском литературоведении по поводу этой «русской правды» было выдвинуто заслуживающее внимания предположение, что это был скрытый намек Пушкина на «Русскую Правду» Пестеля. Такая догадка тем более правдоподобна, что перед указанным четверостишием поэт пишет: «Липранди обнимаю дружески, жалею, что в разные времена съездили мы на счет казенный и не столкнулись где-нибудь». Алексееву конечно же было понятно, что И. П. Липранди, привлеченный по делу декабристов, был отправлен из Кишинева в Петербург с фельдъегерем в начале 1826 года, а Пушкин, как известно, также с фельдъегерем осенью того же года был отправлен из Михайловского в Москву к Николаю I. В этом контексте и противопоставление «сказочки арабской» «русской правде» приобретет специфический смысл.

Привлекали внимание поэта и проблемы авторского права («План статьи о правах писателя», «Об издании газеты»). Если бы, например, мы не знали о том, что письмо Пушкина от 16 декабря 1836 года написано действительно самим поэтом, то вполне можно было бы предположить, что оно писалось юристом, притом цивилистом, – настолько юридически профессиональны его суждения о российских законах по авторскому праву.

В своем кратком обзоре отражения идей законности и правосудия в творчестве поэта, мы не можем пройти мимо, казалось бы, специфически современного вопроса – об ответственности военных преступников. Пусть читателя не удивляет, что, хотя этот вопрос нашел свое правовое разрешение лишь в 40-х годах XX века, мысль о наказании военных преступников волновала Пушкина более чем за сто лет до этого. В его бумагах, обнаруженных после смерти, среди других заметок были «Заметки по поводу „Проекта вечного Мира“ Сен-Пьера». В них Пушкин пишет: «Не может быть, чтобы людям со временем не стала ясна смешная жестокость войны, так же, как им стало ясно рабство, королевская власть и т. п…Что же касается великих страстей и великих воинских талантов, для этого остается гильотина, ибо общество вовсе не склонно любоваться великими замыслами победоносного генерала: у людей довольно других забот». Нетрудно заметить, что слова «великие воинские таланты» и «великие замыслы победоносного генерала» употреблены поэтом в откровенно иронически-издевательском смысле. Сегодня мы говорим об этих генералах проще – «ястребы». Как современно эти строки великого поэта звучат именно сегодня, когда проблема мира превратилась в главную проблему современности, в проблему существования человечества и цивилизации. Как современны эти идеи сейчас, когда прогрессивное человечество отметило 56-ю годовщину Нюрнбергского процесса над главными военными преступниками. Слова Пушкина о гильотине над «победоносными генералами» служат нестареющим предупреждением для тех, кто и сейчас намерен решать любые споры между государствами военным путем.

* * *

Завершая рассмотрение вопроса о месте «юридической» проблематики в творчестве поэта, нельзя не отметить и достаточно весомую «площадь», занимаемую этой проблематикой. Исключим здесь его художественную прозу, публицистические произведения, дневники и эпистолярное наследие и оставим лишь поэзию. Так вот своеобразный юридический «словарь» этого основного жанра творческого наследия поэта насчитывает (по нашему подсчету) более пятидесяти юридических терминов и понятий. Приведем их перечень (в порядке частоты их использования):

закон – 65; казнь (смертная) – 64; убийство (убийца, убивать) – 46; суд (судья, осуждать) – 43; вина (виновный, невиновный) – 36; клевета (клеветник, клеветать и др. варианты) – 25; тюрьма – 24; вор (украсть) – 21; преступление (преступник, преступный) – 20; право (права) – 20; приговор – 18; палач (кат) – 14; повесить – 8; плаха – 7; наказание – 7; разбой – 7; наследство – 6; власть – 5; договор – 3; ссылка – 3; оскорбление – 3; грабеж – 3; правительство – 2; донос – 2; указ (правительственный) – 2; взятка – 2; завещание – 2; следствие – 2; Немезида – 2; оправдание – 1; узник – 1; заключенный – 1; мятеж – 1; каторга – 1; гильотина – 1; юрист – 1; дыба – 1; государство – 1; ложные показания – 1; пытка – 1; управление – 1; шайка – 1; заседатель – 1; донос – 1; свидетель – 1; обыск – 1; долг (имущественный) – 1; покушение (на преступление) – 1.

При этом сделаем оговорку насчет того, что некоторые юридические термины (суд – судить, вина – виновен и др.) и в быту и в литературе употребляются вовсе не в правовом смысле, а в чисто этическом. Разумеется, что при своем подсчете мы не учитывали случаи такого, не юридического характера, их употребления. Таким образом, 51 юридический термин был использован в общей сложности 417 раз. Много это или мало? Для ответа на этот вопрос нужно провести сравнение с другими поэтами. Разумеется, что полностью корректным оно не получится. И все же попытаемся это сделать, учитывая л эпоху и масштаб (конечно же весьма приблизительный) дарования сравниваемых поэтов. С учетом значительных оговорок напрашивается сравнение с Лермонтовым. Не соразмерно, к сожалению, количество опубликованных авторами поэтических произведений (что вполне объяснимо разницей отпущенной им судьбой продолжительности их жизни). Однако и это препятствие более или менее преодолимо. Для этого следует провести сравнение только по их поэмам (исключив у Пушкина «Евгений Онегин» и оставив у него, кроме поэм, сказки и «Маленькие трагедии»). И в этом случае количество сравниваемого поэтического материала вполне сопоставимо.

У Пушкина без учета его стихотворений и «Онегина» количество юридических терминов и понятий практически не уменьшилось, но частота их употребления несколько (а можно сказать и значительно) сократилась – вместо упоминавшихся 417 случаев – 290. Но и в этом случае данный показатель остается несоразмерным с лермонтовским. «Юриспруденция» его поэзии насчитывает 19 (против пушкинских 51) терминов, употребляемых 124 раза. Вот они: суд (судить и др. варианты) – 21; вина (с вариантами) – 16; убийца (убить) – 16; закон – 14; преступление (преступник) – 10; наказание – 10; казнь – 9; клевета – 6; палач – 4; разбой (разбойник) – 3; оскорбленье (оскорбить) – 2; тюрьма – 2; право – 1; пытка – 1; эшафот – 1; гильотина – 1; вор – 1.

Дополнительный анализ лермонтовских стихотворений мало что добавляет в этом отношении. В них можно отыскать следующие термины:

клевета – 8; преступленье (преступник, преступный) – 6; приговор – 4; суд (осужденный) – 4; виновен (виноват) – 3; убит – 3; вор – 1; плаха – 1; закон – 1; обвинение – 1; палач – 1; казнь – 1; тюрьма – 1.

К употребляемым в поэмах добавляется только три термина (обвинение, приговор и палач), употребляемых 35 раз. И в целом, таким образом, в поэзии Лермонтова можно насчитать примерно 22 юридических понятия, употребляемых примерно 177 раз.

Думается, что вывод напрашивается сам собой. «Юридическая» проблематика в поэзии Пушкина занимала не совсем обычное для этого литературного жанра место (необычно высокое). Ну а причина, нам кажется, была нами уже объяснена (и образование, и окружение и главное, – устойчивый теоретический и практический интерес к государственно-правовым вопросам жизни общества).

Такой вывод (о значительном месте «юридической» проблематики в творчестве Пушкина) требует дополнительного сравнения, в особенности, с поэтами других эпох. Попробуем проанализировать на этот счет поэзию Б. Л. Пастернака. Юридический «словарь» его поэтических произведений выглядит следующим образом:

тюрьма (тюремщик), острог, – 6; арест (арестант) – 6; суд (судья, судить, осужденный) – 5; казнь (казнить) – 5; убийство (убивать) – 4; вор (конокрад) – 4; мятеж (мятежник) – 4; стража, под стражей (находиться) – 3; эшафот – 3; каторга (каторжник) – 3; конвой (конвоир) – 3; закон – 3; наказание (репрессия) – 2; приговор – 2; преступленье – 2; клевета – 2; бунт (бунтовщик) – 2; разбой (разбойник) – 2; ссылка – 1; фальшивомонетчик – 1; амнистия – 1; шайка (воровская) – 1; дознание – 1; мораторий – 1; государство – 1; обвинительный акт – 1; гауптвахта – 1; плаха – 1; террор – 1; допрос – 1.

В итоге получается, что Б. Л. Пастернак использовал в своих стихах и поэмах 73 раза 31 юридический термин. И в этом случае этот показатель оказывается несопоставимым не только с пушкинским (51/417), но и с полным (стихи и поэмы) лермонтовским (22/177). Следовательно, наш вывод об отражении в поэзии Пушкина юридической проблематики, необычной вообще для поэзии, можно считать в какой-то степени подтвержденным.