Июльским вечером у развалин дома лесника, где в начале зимы жил Хохлов со своим отрядом, кипели страсти. Еще издали я услышал голос Фисюна.
— Кибитовать надо! — говорил он тоном, не допускающим возражений, — Фисюна германцем не запугаешь! Ты еще без штанов под стол лазил, когда я тут немцев лупил!..
На поляне собрались все коммунисты первой группы: Анисименко, парторг Лесненко, Петро Гусаков, Сачко и политрук первого взвода Бродский. Анисименко пригласил на собрание также средний комсостав, Фисюна и начштаба Фильченко, которые, отказавшись от компании Тхорикова, пришли в Хинель вслед за нами.
Когда Фисюн высказал опасение за судьбу отряда, Буянов улыбнулся и, наклонившись к нему, шепнул так, чтобы слышали все присутствующие:
— А ведь ты, Порфирий Павлович, боишься! Признайся по совести…
Этим он высек искру, которая и воспламенила наше партийное собрание.
— Не боюсь я немцев, а тем более параз, предателей! — гремел Фисюн. — Но то, что вы проглядели Плехотина и шпионов к себе в шалаш пускаете, я не могу назвать иначе, как, по меньшей мере, ротозейством.
— А вы разве не знали, что Плехотин у вас в отряде? — напомнил Лесненко.
— Ну, знал, — проговорил Фисюн. — И давно его знаю, да только всегда помню, что он родич Процека и никогда петлюровским последышам не доверяюсь… Кибитовать надо…
Фисюн сочно сплюнул, а это означало, что он крайне недоволен и работой парторга Лесненко.
— Угробят отряд! — проговорил Фильченко.
Собравшиеся зашумели:
— Ну, уж и пропали!
— Отлил пулю!
— Перепугал! Хо-хо!
— Да вы случайно под Грудской уцелели! Только что штаны там не оставили, — не унимался Фильченко.
— А вы? Что теперь на месте Герасимовки? Головешки? — уколол начальника штаба Сачко.
— Факт, — загорелся Буянов, — если уж говорить про штаны, так это вы оставили их на берегу Неруссы — севцы рассказывали нам, как ваши реку переплывали. Кое-кто и оружие утопил в Неруссе.
— На войне не без этого, — обрезал Буянова Фисюн. — Ты бы видел, как жмут на нас и с земли, и с неба. А смеяться стыдно над этим…
Фисюн успел информировать меня и Анисименко о положении дел в Брянском лесу. За последние две недели дела там резко ухудшились. Прежде всего был сорван выход украинских отрядов на Сумщину. Перейдя к общему наступлению, осадная армия врага все же прорвала фронт суземцев. Один полк противника углубился в лес вплоть до Герасимовки.
Герасимовка, Старый и Новый Погощ, Денисовка, Старая и Новая Гута, обе Зноби, Кренидовка и многие другие знакомые нам села были сожжены дотла. Противник продолжал выжигать лесные деревни, обливая их фосфором с самолетов, о подлесных же и говорить нечего: все они уничтожены артиллерийским огнем. Правда, положение на обороне Суземки было восстановлено. Два из трех наступавших батальонов были окружены и уничтожены ворошиловцами и орловцами, но эсманцы потеряли треть состава, лишились квартир и продовольствия.
— Теперь не знаю, что вам и посоветовать, — признался Фисюн, — и там не легко, и тут трудно. Фильченко стоит за немедленный увод вас назад, да ведь, сами понимаете, он — хлопчина.
Я наблюдаю за тем, как Фисюн лавирует, бросая реплики то одному, то другому.
— Вот то-то! — согласился Лесненко. — Вам тяжело, и мы этому верим, но и на нас жмут…
— А вы от леса не отрывайтесь, да с людьми побольше работайте. Вот и будет порядок, — продолжал лавировать Фисюн.
Лесненко встал, украдкой взглянул на Фильченко и обратился к собравшимся:
— Какие основания, товарищи, думать, что мы угробим отряд? Мы должны толково обсудить наше положение. Я, товарищи, из Студенка. Это — самая южная точка нашего района. Богатые урожаи родит там земля. Поглядел я — сердце кровью обливается. Неужели, думаю, фашисты урожай снимут? Ограбят все дочиста? А народ с чем останется? Кто за него заступится? Фашисты сжигают дома наших партизан, убивают людей. Детей в огонь бросают. Как тут быть, товарищ Фильченко? Скажи по своей партийной совести!
— Это ты потому так рассуждаешь, что село — твое, родное оно тебе… Вот и ходишь ты туда за полсотни километров…
Лесненко нахмурил густые брови.
— Нет, не потому, что мое. Все села мне родные. И мне больно за каждое. Мы еще посмотрим, кому урожай достанется! В этих хлебах, товарищи, если надо, куда хочешь пройти можно. Я вот смело пройду с двумя-тремя бойцами и таких дел наделаю, что небу станет жарко!
Высказавшись, Лесненко провел ладонью по своему смуглому скуластому лицу, затем пригладил черный, давно не стриженый ежик волос и уселся, забыв объявить собрание открытым.
— Ну, кто следующий? — спросил он.
— Смелый ты слишком! — сказал волнуясь Фильченко. — Я думаю, что задача первой группе поставлена была ясно: поднять боевую технику — и назад. Техники не оказалось, мудрить больше нечего: надо назад идти. Отряд нуждается в пополнении…
— Значит, поворачивать ни с чем оглобли, так? — спокойно спросил Лесненко.
— Раз техники нет, сами мы ее не сделаем! А сидеть здесь и шпионов к себе в шалаши приваживать…
Буянов толкнул локтем Сачко.
— Во, в штаб нацеливает!
— Дайте мне, — попросил молчавший до сих пор Гусаков.
— Говори, Петро, — разрешил Лесненко.
— Мне в своем районе никто не страшен. Я тут каждую стежку знаю. Если нельзя всем отрядом, пустите меня с хлопцами… Я вам все пулеметы у полицаев поотбираю! Выводить весь отряд незачем. Дисциплинку если подтянуть трохи, то и в лесу жить можно. Разве капитан не знает, как это делается? Я кончил, товарищи!
— Буянов пусть скажет, — предложил Фисюн.
— А что мне? — начал Буянов, привстав на коленках. — Я в Сталинграде родился и лесовать не умею.
И усмехнулся.
— Ты что, зубоскалить пришел на партсобрание? — оборвал его Фисюн. — Дело говори, а не кибитуй…
— А дело мое солдатское, — война! Пока не кончится! До Берлина! И весь взвод мой тоже так думает. Проверь, если хочешь.
— А указание райкома? Комсомольцу это что, безразлично? — бросил Фильченко.
— Не знаю, что вам говорили, — ответил Буянов, — а нам секретарь райкома сказал на прощанье: «Пришлю связных». Думаю, подождать нужно. Мухамедов от моего взвода ушел с пакетом в штаб. Вернется — все ясно станет…
Он помолчал немного и добавил с сердцем:
— По-моему, стыдно, товарищи, идти к орловцам, не сделав ничего в своем районе… Относительно же того, что нас горсточка, как выразился начальник штаба, то, видимо, забыл он, сколько нас было, когда эсманские склады уничтожали.
И Буянов отвернулся.
— Ну, а ты, товарищ Сачко, что скажешь? — обратился Лесненко к командиру второго взвода.
— Я думаю так, — пусть товарищ Фильченко, раз ему здесь не сидится, доложит Фомичу наше мнение. Он пришлет указания, а мы тем временем кое-что сделаем.
— Мудро! — как-то загадочно произнес Инчин.
— А ну, ты выскажись, мудрец, — рассердился Фисюн.
— Я предлагаю, — начал Инчин, — не сидеть сложа руки. Начнем с разложения полицейских команд. Мы многое можем сделать пропагандой, через печатные листовки. Вот я составил обращение к полицаям и прошу меня выслушать.
— Читай!
— «Обращение, — начал Инчин, — к полицаям, старостам сел и их помощникам Эсманского, Севского, Хомутовского и Ямпольского районов! Настоящая воина, начатая Гитлером против Советского Союза, приносит народам нашей страны величайшие бедствия. Весь советский народ мужественно борется с врагом на фронте и в тылу».
Инчин сделал паузу, пристально оглядел каждого из присутствующих, тряхнул белой челкой, нависшей ему на глаза.
— Дельно! — подтвердили слушатели.
— «Только вы, — продолжал читать Инчин, — продажные шкуры, потерявшие чувство долга перед Родиной, изменяли своему народу и пресмыкаетесь перед гитлеровцами, которые ненавидят русский народ, ненавидят всех славян. Презирают они и вас, своих холуев и мерзавцев…»
Инчин снова сделал паузу.
— Хм, того… что-то вроде не так… — заметил Фисюн, потягивая из люльки.
— Насчет «шкур», «холуев» и «мерзавцев» будто не к месту, — сказал Лесненко, — да ладно, валяй дальше! Посмотрим!
— «Никогда еще наша отечественная история не знала таких подлых предателей. Вы будете прокляты всем советским народом! Фашисты неспроста называют вас — «Стерва-полицай», а вы, как послушные собачки…»
— Опять не так!
— Пусть дочитает!.. Не мешай!
Инчин пренебрежительно усмехнулся и закончил:
— «Необразумившихся полицейских гадюк, будем беспощадно давить и уничтожать! Пошевелите своими жалкими мозгами и подумайте, если вы еще способны вообще думать…»
Собрание разразилось громким смехом:
— Здорово ты их разложил! Передал кутье меду!
— Агитнул!
— Убедил, ей-богу, убедил!
Все давились от смеха.
— Грозить — так грозить, а разъяснять — так без насмешек, — сказал командир первого взвода Прощаков.
Анисименко поднял руку, прося внимания. Когда смех и голоса стихли, он обратился к Инчину:
— Ну, дорогой наш лейтенант, вояка ты у нас отменный, но, судя по этой листовке, дипломат из тебя, как из говядины пуля! Раз взялся агитировать, то надо делать это умеючи, с подходом. Расшевели им мозги. Тогда, может быть, и результаты получатся хорошие.
— По части дипломатии у меня, правда, больше нажим на автомат да на артиллерийский снаряд. Но, ежели надо, подредактируем! — И Инчин добродушно рассмеялся.
Вторую листовку предложил от моего имени Анисименко. Она была составлена нами вместе и адресовалась к населению оккупированных районов:
«Не верьте бессмысленной лжи гитлеровцев, — говорилось в листовке, — будто Москва окружена… Уничтожайте заядлых полицаев, затягивайте время обмолота, выводите из строя тракторы, молотилки, комбайны, сжигайте склады с горючим, закапывайте, прячьте зерно для своих нужд и для идущей к вам Красной Армии — вашей освободительницы! Ни грамма хлеба немецким захватчикам! Проклятье и смерть врагу!»
Эту листовку приняли без возражений и поправок. Я выступил с коротким словом, в котором призывал партизан перейти к боевым операциям, дислоцируясь в Хинельском лесу.
— На террор оккупантов мы должны ответить террором! Пусть у врагов горит под ногами земля!.
Взял слово Фисюн.
— Теперь главная работа в народе, — сказал он. — Мне поручил райком усилить подпольную работу. Надо по всем селам создавать антифашистские комитеты, партийные и комсомольские группы. Пусть они жгут мосты, обрезают провода, уничтожают молотилки, комбайны. Не дать немцу хлеб, заготовить его для себя — вот наша задача, хлопцы. Райком обязывает нас заложить в лесу не менее двух тысяч пудов пшеницы и все, что необходимо нашему отряду на будущее, так как, видно, война приняла затяжной характер, — такой характер, какого больше всего боятся фашисты.
— Товарищи! — заключил собрание Анисименко. — Нам необходимо перешагнуть через излишнюю осторожность… Нам нужны смелость, дерзость, отвага. Пусть десятки героев выйдут из Хинельского леса и мужественно сойдутся в единоборстве с предателями, с теми, кто угоняет молодежь на каторгу, кто сжигает партизанские семьи, кто готовится отдать врагу урожай. Нужно изгнать из наших рядов благодушие и ротозейство, надо решительно поднять сознательность и дисциплину в отряде. Коммунисты и комсомольцы должны послужить для всех примером. Ненависть к врагу воспитывайте в каждом партизане! Это удесятерит наши силы!
Большинством голосов приняли решение: остаться в Хинели.
На следующий день мы приводили всех партизан к присяге. Текст ее принес с собою Фисюн.
Выстроившись на поляне, партизаны по одному подходили к столу, привезенному из Хинели, и произносили торжественные слова:
«…За сожженные города и села, за смерть женщин и детей наших, за пытки, насилия и издевательства над моим народом я клянусь мстить врагу жестоко, беспощадно и неустанно. Кровь за кровь и смерть за смерть!»
После принятия присяги был объявлен вечер самодеятельности. Инчин готовился к нему еще в Герасимовке, причем главными участниками самодеятельности были сам Инчин и его помощники в этом деле — Сачко и Нина Белецкая.
За неимением гармоники пришлось помириться на гитаре, за которой Инчин специально съездил в Хинель к учительнице.
На лесную поляну спустился теплый вечер, когда весь отряд расположился вокруг костра, с нетерпением ожидая представления.
Когда костер разгорелся особенно ярко и нетерпение зрителей достигло предела, на зарядном ящике появился Инчин. Взяв несколько аккордов на гитаре, он раскланялся на все четыре стороны, а его белесая челка смешно заершилась, застилая глаза, и от этого всем стало еще веселее. Семеня ногами и шумя длинной юбкой, в белом платке, накинутом на голову, проплыл Сачко. Приподняв подол юбки, он отбил чечетку, а потом на губной гармошке бегло исполнил вариацию неаполитанской песни «Пой мне». Отряд ответил дружными аплодисментами.
Требуя внимания, Инчин поднял над головой гитару и объявил:
— Живая газета, или попурри из партизанских напевов!
Он прошелся всеми пальцами по струнам и запел приглушенным душевным тенорком:
Сачко, комично сложив руки на животе, завел глаза под лоб и, весь сморщившись, пропел тонким, похожим на женский, голосом:
Партизаны ответили на куплет дружным хохотом, а Сачко и Инчин уже на два голоса затянули под аккомпанемент гитары припевку:
Чередуясь один с другим, лейтенанты исполнили еще несколько злободневных частушек:
Инчин и Сачко передохнули, а все слушатели поугрюмели, улыбка сбежала с их лица: короткая частушка сказала о том, что может случиться с женой, сестрой и невестой каждого партизана… Инчин снова тронул струны гитары, и Сачко пел уже слова гнева к мести:
— Факт! Глотку перекусим гадюкам! — гневно комментировали партизаны, сжимая кулаки и винтовки.
Концовка выступления лейтенанта была шутливо-легкой. Пели на мотив «Коробушки».
И все слушатели, слоено сговорившись, подхватили частушку и хором пропели:
— Исполняю последний куплет, — оборвал Сачко и запел:
После Инчина и Сачко выступила Нина, Она с подлинным чувством исполнила старинную русскую песню на слова Кольцова — «Не шуми ты, рожь, спелым колосом».
В немой тишине звучал ее высокий чистый голос. Инчин, перебирая струны, вторил ей глухим тенором. Слова песни вливались в души зачарованных слушателей.
Разведчик Козеха смахнул с ресниц непрошеную слезу и, оглушительно хлопая ладонью о ладонь, самозабвенно требовал повторить, чтобы «душа выплакалась».
Нина еще раз спела эту песню и закончила свое выступление шуточно переделанной:
Специальное отделение концерта составили эрзянские песни. Мордвины — высокий брюнет Калганов и блондин Дмитриев — под аккомпанемент Инчина исполнили «Песню о Сталине» и «Песню матери».
В заключение Инчин объявил, что он продекламирует «Песню партизан восемьсот двенадцатого года» в обработке конников Гусака:
Самодеятельный концерт был окончен. Партизаны расходились неохотно. Я, Анисименко и Инчин (он выполнял обязанности начальника штаба) засели за оперативную работу.
Три десятка мелких боевых групп в составе трех-четырех человек должны были действовать в окрестностях Эсмани, в Ямпольском и Хомутовском районах, на Севско-Глуховском шляху. Мы решили нанести первый наш удар по административному аппарату оккупантов. Лучшие бойцы и командиры уходили из Хинельского леса в степь, чтобы действовать в одиночку, выслеживать в селе или в поле тех, кто был опорой ненавистного «нового порядка».
Двое суток мы потратили на то, чтобы поставить перед каждой группой боевую, конкретную задачу, указать маршрут движения, проинструктировать, как действовать в различных условиях встречи с врагом.
С наступлением вечера группы одна за другой отправлялись на опасное задание. Высокие хлеба́, стоявшие на полях, хорошо укрывали от глаз противника. Рассеявшись на полях и в кустарниках вблизи дорог, боевые группы должны были терпеливо ждать или выискивать предателей, гитлеровских чиновников и одиночных солдат и ликвидировать их на месте. Они обязаны были также в ночное время уничтожать мосты, проволочную связь, распространять наши листовки, разрушать молочные пункты, молотильные агрегаты, тракторы, двигатели, комбайны, захватывать документы в сельских управах — и оставаться неуловимыми для противника. По выполнении задания каждая группа должна была возвратиться к одному из наблюдательных постов на опушке Хинельского леса и с помощью наблюдателей найти отряд, который постоянно менял стоянку во избежание внезапного нападения на лагерь. Мы ввели правило — не стоять на одном месте более одних суток.
Разведчики, связные и возвращающиеся с задания партизаны должны были выходить на открытое условное место днем или рано утром и ждать, пока за ними не придут с наблюдательного поста, скрытого на лесной опушке. Наблюдателей мы выставляли в лесокомбинате, вблизи винокуренного завода и у руин дома лесника, против села Хвощевки.
Такой порядок исключал возможность внезапного нападения на лагерь и, кроме того, не позволял противнику устраивать засады на лесных опушках.
Четвертый наблюдательный пост находился в селе Витичке. Его держал староста, оказавшийся своим человеком. Когда в село приезжали немцы или севские полицаи, крылья ветряной мельницы стояли наискось — иксом. Когда в селе было спокойно, крылья стояли прямым крестом. Об этих поворотах мельничных крыльев знали только командиры, строго сохранявшие тайну.
Наши наблюдательные посты направляли к стоянке отряда и тех, кто хотел вступить в партизаны.
— Главное — не терять бдительности, быть трезвым, ни в коем случае не останавливаться на отдых в хатах, — наказывал я партизанам, уходившим на задание и напоминал при этом, что случилось со Щегловым и Солодковым.
— Вот вам список паролей на несколько суток. Каждый день пароль разный. Кончится список — возвращайтесь в отряд…
— Да что уж тут! — отзывались партизаны. — Второй год воюем, пора самим знать!
— Ну, глядите! А рука не дрогнет? — пытливо спрашивал Анисименко у Талахадзе, — он получил задание действовать со своей группой в Хомутовском районе.
— Никогда! — отвечал Талахадзе. — Сомнение в другом: найдем ли мы этих предателей. Они не спят дома, большей частью в районных центрах находятся.
— От вас требуются три качества: хитрость, смелость, осмотрительность, — поучали мы отправляющихся в походи отсылали на обучение к Ромашкину в «мастерскую», которая была в то же время и учебным классом.
Ромашкин и его артиллеристы, закатив в лесное озеро под лилии свою 76-миллиметровую пушку, изготовляли противотанковые мины.
Отвинчивая головки гаубичных снарядов, они выплавляли взрывчатку и заполняли ею специально приготовленные коробки.
— Тебе «удочку» иль нажимного действия? — спрашивали артиллеристы новоявленных минеров и тут же поясняли достоинства и недостатки своих снарядов. — Ты не бросай мину! — учил Ромашкин. — Не израсходуешь — обратно сдашь. У нас учет строгий. На тебя записываем! А если израсходуешь, опять-таки трофеями отчитайся!
— Это как?
— Н-ну, значит, документики комендантовы возьмешь, если посчастливится взорвать его, оружие прихватишь, патрончики, само собой. Запиши за ним мину, — говорил он наводчику Бурьянову и продолжал: — На дороге мину не оставляй! Понимаешь сам: поставишь на фашиста Иоганна, а разорвать может дядю Ивана! Так что применяй наверняка: видишь, что комендант едет, — ставь ее в колею, песочком прикрой, а не то «на удочку» подцепи и с иди себе, выжидай. Своих мимо пропускай, а чужие поедут — дергай! Да смелее! Шагах в тридцати лежи в кукурузе и — не бойся!
— Теперь вот взрыватель и капсюль, — поучал Ромашкин, отводя неопытного минера в сторону. — Это вещицы деликатные. Небрежности и излишней поспешности не любят… Видишь, куда и что… Ошибешься только один раз…
Проделав ряд манипуляций с вещами деликатного и весьма опасного свойства и показав, в каком положении полагается их носить, Ромашкин лично сопровождал минеров к командиру.
Петро Гусаков сдал обязанности помпохоза отцу и принял конную разведку. Он получил задание срочно сколотить лихую конную группу и рыскать с нею по району. Молодые партизаны-барановцы: братья Пузановы, Троицкие, Астаховы, Толстыкины, Карманов, Коршок, Шашков, Кирпичев, мордвины Дмитриев и Калганов, сыны Кавказа Серганьян, Талахадзе — все, кто славился лихостью натуры, пошли к Петру в команду. Туда же был зачислен и мой ординарец Николай Баранников.
— Михаил Иванович, пустите в разведку, — просился он, выбрав удобную минуту. — Что я, хуже всех, что ли?
Я знал, что рано или поздно услышу это от Николая. Как старейший партизан в отряде он мог бы руководить группой бойцов, но мне, по совести говоря, не хотелось расставаться с боевым другом, и я продолжал удерживать его возле себя.
По тем же причинам молчал и он. Но сознание, что за всю партизанскую войну ему не удалось зарубить ни одного фрица, угнетало Баранникова. А тут еще организуется конница! Что могло удержать возле меня этого страстного поклонника кавалерии?
— Вот и клинок, и конь подходящий, и седло как следует быть, — не глядя на меня, бубнил Баранников.
— Так ты ж глуховат, Коля. Какой из тебя разведчик?
— Зато глаз и рука у меня верные, не думайте! Мало кто на границе обеими руками лозу рубил. А я рублю. Хотите, покажу?
Я отпустил его в разведчики. Николай радостно воскликнул:
— Будьте уверены, Михаил Иванович: Баранников не подкачает!
Гусаков с охотой принял Николая.
— Хлопцы, так это же клад нам! Лучшего инструктора по кавалерии и желать не надо!
— Даешь!
— Приняли!
— Ко мне его, в мое отделение, — просил Гусакова Талахадзе.
Валявшиеся по лесным полянам и в подлесных селах ленчики, с которых уже были содраны кожаные крылья и крышки, были вмиг собраны с помощью сельских мальчишек. Их вновь обтянули кожей или дерюжинами; стремена отковали в кузницах, и через два дня мы имели лихой каввзвод.
— Эх, клинков бы достать побольше, — мечтательно говорил Анисименко, — да весь отряд на коня посадить! Скачи хоть до Ворожбы или Конотопа!
В каввзвод рвался каждый. Признаться, и мне очень хотелось «прошуметь» по степным районам области, нагнать страху на разжиревших комендантов… Но большая часть партизан была без коней, и я не имел права оставлять их без командира хотя бы на короткий срок.
Каввзводу медлить не пришлось. Двести пятьдесят ртов хотели есть. Нужно было вырвать продовольствие у предателей, снабдить им отряд. Необходимо было запастись и фуражным зерном.
Каввзвод Гусакова спешно направился в рейд по району, чтобы решить первую задачу, от которой зависела боеспособность всего отряда: доставить в лес продовольствие.
С теми, кто оставался, мы кочевали по лесу, меняя в первое время стоянки дважды в сутки. На четвертый день снова вышли к лесокомбинату.
Был солнечный, золотой день. Многие из местных партизан возвратились, из «домашнего отпуска», из разведки. В Хинели и вокруг нас было спокойно. Лагерь наполнился шумом, весельем. Партизаны толпились вокруг прибывших, расспрашивая о близких. Разведчики делились новостями, табаком, показывали добытое оружие, новый жандармский мундир и прочие трофеи.
Иные балагурили с девушками, которые начали приходить к нам, спасаясь от угона в Германию.
Пришли Ольга Хохлова с братом — сестра командира первого Севского отряда. Нина Амелина, Катя Соболева, Надя Сидоренко, Новикова, Молюженко и еще несколько девушек. Они оживили суровый быт партизан, заставили их внимательнее относиться к одежде, к внешности. Кроме старика Гусакова да средних лет ездового артиллериста Сташевского, все были молодыми парнями. Стали бриться, чаще умываться. Исчезли засаленные, измятые фуражки, рваные штаны.
Девушек прикрепили к отделениям. Они варили пищу, чинили одежду, стирали. При боевых операциях превращались в санитарок, носили сумки, оказывали помощь раненым.
С большим нетерпением ждали мы возвращения каввзвода.
И вот со стороны Хинели поднялось пыльное облако и вскоре показалась из-за пригорка конница. До нас долетели звуки гармошки и слова лихой песни.
— Гусаковцы всем эскадроном в артисты записались! — говорили наши девушки, смотревшие в поле.
Из-за придорожных верб показались упряжки, — их у Гусакова раньше не было. Петро ехал, как всегда, впереди, он широко улыбался, скаля зубы.
Через две-три минуты он докладывал:
— Зроблено, товарищ капитан, все! Кроме двух пулеметов, по которые ехал, набрали воз винтовок, патроны в ящиках, гранаты, две бочки спирта-сырца, позади нас коров гонят и двести мешков с житом в обозе!
— Такой доклад не удовлетворяет нас, товарищ Гусаков, — сказал я. — Доложите обо всем подробнее.
Гусаков снял автомат, шашку, сел на траву и, подумав, приступил к рассказу:
— Подкрепились мы вчера медом на комендантской пасеке, смотрю — солнышко садится. Пора и по коням. Полувзвод оставляю в Муравейной на охране пути отхода, а с остальными подаюсь к Фотевижу. Стоим в балке, ждем разведку. Разведчики наши враз примчались и девочку с собой привезли. Она рассказывает: на церкви два пулемета, немцев в селе человек тридцать да полицаев столько же.
Петро никогда не был военным и поэтому докладывал или предельно кратко, вроде «зроблено!», или, если ему предлагали доложить подробно, рассказывал так, как сейчас.
— Думав я, думав, — продолжал Петро, — нас вдвое меньше, да и церква им хорошая оборона. Понятно, в лоб не возьмешь: людей потеряешь, раненые будут и назад с побитой пыкой ехать соромно. Пытаю хлопцев: «Что ж они, эти мадьяры и полицаи, там роблять?» А разведчики кажуть: «В церкви денатур пьют и бараниной закусывают!» Тоже добряче разведано!
Точность гусаковской разведки была безукоризненна. Я улыбнулся. Петро, поощренный, продолжал:
— Ей-богу, и сам не знаю, як мои хлопцы рознюхалы, а, может, дивчина сказала, а действовали мы правильно. Ну, кажу хлопцам, сходно на то, что разведку вы зробылы с толком. Теперь еще в операции покажите себя, и мы дадим напиться фашистам, не дывлячись, что их набогато больше.
Тряхнув кудрявым чубом, Петро глянул куда-то вдаль.
— А сам гадаю, — продолжал он, — с чего начать и как бы получше вдарить. Можно ворваться на галопе, но есть смысл и подползти. Правда, так страху не нагонишь, лучше бы с громом, с топотом. Стою это я себе, мудрю. Глядь, пыль столбом поднялась! Стадо коров гонят пастухи на Фотевиж. Сразу мне в голову ударило, как в село ворваться. Прилепились мы к стаду, наддали клинками бугаям под хвост и прямо к селу. Подняли стрельбу, пылью закуталось все. Заметались гитлеровцы, а мы на испуг их берем. «Миномет на позицию!» — командую. Талахадзе тоже кричит во всю глотку: «Пушка! Огонь по окнам церкви! Бронебойными!» Тачанка наша на галопе разворачивается. Этак мы уже в центр села ворвались, и опять я командую: «Взводу Талахадзе обходить слева, да живее, а то все полицаи поутекают!» А тут с другого конца села еще стадо идет. Одни коровы! Мечутся. Ломают плетни, и как подняли рев! Побросали немцы пулеметы — и ну бежать к Севскому шляху! Схватили мы около церкви повозки, смотрим — груз: спирт в бочках! На молотьбу завезли, как горючее. И баян гарный. А в церкви два пулемета и винтовок до двадцати штук, да патронов куча ящиков.
Петро не усидел. Вскочив, он продолжал с увлечением пояснять ход операции:
— Ну вот, а дальше стоят тракторы, возле моей квартиры. И комбайны. Молотарок четыре штуки. Стащили мы всё до купы и подпалили. Ух, загорелось як! Дальше до комор подались мы, а оттуда дед тикает. Я кричу: «Стой, дед!» Куда там, бежит! Аж мотня телипается! Я очередь поверх головы высыпаю из автомата. Смотрю — упал. Нагнулся к нему с коня, спрашиваю: «Ты кто такой, полицай?» А он с перепугу кричит: «Ей-богу, люди добры, не знаю!» Я перекрестил его слегка плеткой: не тикай от партизан в другой раз! Дал ему листовки, говорю: «Просвещайся!» Берет он нашу агитацию, я глянул: мать честная! Да это ж мой дядя! И он узнал меня, говорит: «Так это ты, племяш, дядька своего так отдубасил?» — «Так, говорю, я ж!» — «Раз, говорит, такое дело, то слухай: есть, говорит, в хате у молочарки начальничек да староста со старшим полицаем. Заховалися. Поучал начальничек из Глухова, как партизан на барановском кладбище подсиживать. Сказал, чтобы там пулеметы против вас держали когда вы в Хинель подадитесь…» Я — туда. Хата на замке. Мойсейкин прострелил замок по вашему, товарищ капитан, способу, Кирпичев с Карагановым забежали в хату и давай по сепараторам стрелять. А с кровати одеяло и подушка поднялись да прямо на нас… Кирпичев перепугался, а из-под подушки старая бабка спрашивает: «Что мне делать, сыночки?» И смех, и горе! Спрашиваю я бабку: «Где начальники?» А она: «Не знаю, родимые, никого не было», — а сама из-под подушки рукой на чердак показывает и из хаты тикает. Я бац туда гранату. Запищали. Староста и полицай «накрылись», а начальник вылез. «Учитель, — говорит, — я. Закон божий преподавать в школе приехал». Бумажки свои под нос нам сует. Довезли мы этого учителя до барановского кладбища. Тут я спрашиваю: «Слухай, учитель: на этом месте ты учил засаду держать для нас?» Там мы его и покинули на съедение собакам, — закончил Гусаков свой доклад.
— А ведь хорошо получается с конницей! — сказал Анисименко. — Теперь коменданта еще из Эсмани выгони, и тогда урожай и население наши. Обмозгуй, Петро, это дело я начинай немедля.
Петро хитро прищурился, оглядывая меня и Анисименко.
— Зроблю, як капитан одобрит, завтра в ночь. У меня и люди свои в Эсмань посланы — дядя и одна дуже, дуже гарна дивчина…
* * *
В раскрытые окна одноэтажного особняка струится запах жасмина. Сквозь кисею занавески видны огненно-красные пионы, маки. Тихо в доме. Из столовой доносится мерное жужжание пчел. Запах первого меда влечет их в комнату, к чайному столу. Одна из них гудит, как буксующий грузовик, — назойливо, неугомонно.
Майор Кон, напившись чаю, внимательно следит за пчелой, потом переводит взор на распахнутое окно; виден опаленный край горизонта. Майор во власти мирных дум и мечтаний. Подобное состояние он испытывал каждый раз после плотного ужина и сладкого чая, знаменующих собою конец дневных забот.
Его помощник — пятидесятилетний лейтенант Рихардт, человек весьма сомнительной принадлежности к арийскому племени, — хорошо знаком с привычками своего патрона и даже мыслями его. Рихардт сонно глядит на Кона, догадываясь, что тот, анализируя свое положение, в сотый раз убеждается в истинном своем призвании, которое отнюдь не в том, чтобы воевать. Его влечет мирная деятельность — коммерция, именно то, что наиболее присуще офицеру запаса вермахта.
— Есть ли в мире насекомых более благородное и чистоплотное существо, чем пчела? — спрашивает Кон. Рихардт отрицательно качает головой. Кон продолжает: — По правде говоря, я не могу одобрить варварства наших солдат, разоривших на Украине почти все пасеки… В своем боевом порыве они, по-видимому, забывают, что русская пчела одинаково полезна и для нас, немцев!
Рихардт кивнул седеющей головой.
— По этой причине, — тяжело вздохнул Кон, — во всем нашем районе остались только две пасеки.
Коменданту хотелось выяснить, как относится его помощник к тому, что эти две пасеки была скрыты от государственного учета и присвоены им, комендантом…
— Вы, как всегда, правы, мой друг, — произнес Рихардт. Он был почти вдвое старше своего начальника, «подлинного арийца». — Эти деятельные существа, пчелы, кроме беспримерного трудолюбия, отличаются еще и другими достоинствами: дают доход и далеки от политики, в том числе и от дискриминации… Я поощряю ваше пристрастие к милым двукрылым труженицам…
— Но, — возразил Кон, — их не следует баловать. Они обязаны работать! Пользуясь воскресным днем, я намерен завтра же произвести первую выкачку меда в деревне Му-ра-фей-ная…
— Это, пожалуй» даже необходимо… Тем более, что с некоторых пор…
Рихардт вдруг осекся на полуслове. Он вспомнил условие — никогда не говорить со своим шефом о неприятном, особенно после ужина и по субботам. Он хотел напомнить, что Муравейная находится за Фотевижем, всего лишь в десяти километрах от Хинели… Кон, продолжая прогуливаться из угла в угол, говорил:
— Прогноз обещает отличное лето, и эти бескорыстные труженицы, — он ласково посмотрел на ползавшую по столу пчелу, — до конца лета наполнят еще раз свои соты преотличным медом.
Майор тронул уголок занавески и выпустил пчелу на свободу.
Сумрачные тени, уже поселившиеся в верхних углах комнаты, скрывали лицо Кона, и Рихардт не заметил его улыбки. Комендант подсчитывал свои дивиденды.
— Двести шестьдесят в Муравейной, сто пятьдесят рамочных ульев на берегу речки Клевень… Итого четыреста десять. Если взять по десяти килограммов меду с каждого… Это более четырех тысяч килограммов!.. А если по двадцати? А — воск?
Кон чувствовал себя превосходно. Остановившись против трюмо, он хрустнул костяшками пальцев и потянулся.
Рихардт продолжал неподвижно сидеть, думая не о меде, а о масле. Ведая сельским хозяйством в районе, он втайне радовался мелким операциям партизан: кто в конце концов знает, сколько масла пли сливок увозят партизаны после налета на тот или другой молочно-заготовительный пункт?
— А яички? А сыр? — размышлял Рихардт. — Ведь за счет партизан можно списать многое…
Телефонный звонок нарушил коммерческие мечтания офицеров. Кон поспешил к аппарату.
— Пан комендант, — послышался незнакомый голос в трубке. — Мы, пан комендант, решили отправить вашу пасеку в Хинель…
Последнее слово передернуло коменданта, и он не сразу нашелся, что ответить:
— В Хинель? Для какой цели?
— Мед партизанам нужен, пан комендант! — ответил ему тот же явно издевающийся голос.
— Что такой? Кому, сказаль ви? — переспросил комендант.
— Кажу: партизанам и колгоспникам… Это ж ихний мед! — убежденно повторил голос.
— То есть черт знает! — выругался Кон. — Кто со мною разгофаривает?
— Пан комендант, с вами говорит командир конной партизанской разведки…
Телефонная трубка обожгла пальцы коменданта и полетела на пол.
— Партизан кавалерия! — выдохнул наконец Кон и кинулся в спальню, где на туалетном столе лежало оружие. Рихардт сбросил с себя форменный френч, сунул в карман брюк парабеллум и выбежал из дома.
Минутой позже вылетел на крыльцо Кон. С автоматом в руках и двумя гранатами за поясом, он беспокойно озирался по сторонам.
Часовой, видя встревоженное начальство, брякнул прикладом, вытянулся, отрапортовал:
— На посту спокойно!
Не видя непосредственной опасности, комендант решил узнать, откуда ему звонили.
— Звонили из квартиры начальника полиции, — ответила коменданту телефонистка коммутатора.
— Связать меня с ним! Немедленно! — потребовал Кон.
Но квартира начальника полиции не отвечала.
— Пьян, скотина! — сказал комендант. — Надо послать переводчика на квартиру…
Переводчик нашел жену начальника полиции запертой и чулане; сам начальник был пристрелен в спальной комнате, телефон разбит.
Жена начальника полиции рассказала, что в сумерки трое глуховских полицаев пришли к ней на квартиру, пили чай, занимали ее веселой болтовней, а потом попросили позвать мужа. Когда тот вошел, случилось непонятное: мужа полицаи убили, а ее заперли в чулане…
— И все это в двухстах шагах от моей квартиры! — с ужасом воскликнул Кон, собираясь немедленно выехать в Глухов. Но, успокоившись, он окружил свой особняк пулеметами, приказал полицейским патрулировать по Эсмани и всю ночь самолично проверял бдительность пулеметчиков.
Утром он узнал, что мотоцикл Рихардта валяется на дороге в Глухов, а пятидесятилетний лейтенант, по всем данным, попался партизанам в руки…
* * *
Когда стемнело, добропольский старик Степан Шупиков решительно зашагал по тучному высокому житу. Трое партизан во главе с Талахадзе пошли за ним. Их путь лежал в курское село Доброе Поле. Старик только вчера стал партизаном. Он дал слово покончить с местным предателем — старостой — и для этого попросил помощи.
Три партизана провели весь день возле села, в посевах. Шупиков к вечеру встретился в условленном месте с Талахадзе.
— У нашего христопродавца собрались гости. Из Сального волостной старшина, трое из других сел, тоже шкуры старосты. Самогону четвертную у Феклы взяли. Та свистуха для них радеет тоже… Индюка общипала… Пьянствовать собрались…
Старик пытливо ощупал глазами статного Талахадзе, небольшого, но плотно сбитого Баранникова, стройную фигуру Коршка.
— Не сробеете, детки?
— Со старыми партизанами, отец, дело имеешь, — солидно ответил Баранников.
— Оно правда: я тут самый молодой партизан, хоть летами вчетверо старше вот этого товарища, — Старик показал на Талахадзе. — Только как-никак, а их пятеро, и каждый с винтовкой, а вас трое… Может, кого в Хинель послать? За подмогой?!
— До наших двадцать километров, — прикинул Талахадзе, — не выйдет, дед: потеряем время, гости разъедутся. Сами справимся!
— Ну, гляди, — и старик снова побрел к селу.
Миновав широкий луг и прорезавшую его речку, партизаны задворками пробрались к дому под железной крышей. Прислушались.
Из дома доносился хмельной шум, сквозь щели ставен пробивался желтоватый свет «молнии». Чей-то заплетающийся голос твердил:
— К-кум Митрич! Кум М-митрич!..
Талахадзе прижался ухом к ставне.
— Кум М-митри-и-ч! Как наш комендант выразился? Как он на совещании го-в-в-вари-л-л?
Другой силился запеть:
— Мы пук, м-мы пук, мы пук… М-мы пук цветов с-сорвали!
Взвизгнул веселый женский плач:
— Ой, Митрич, и рука же ваша… Ребрышки пожалейте мои, Митрич!
— Кум! Кум Митрич! Т-ты рук-ково-дитель. Разъясни, как он о партизанах выр-разился.
— Господа, — сказал бархатный голос, — мы теперь веселимся… Н-но…
Голос волостного старшины зазвучал властно, все смолкли.
— Но, господа старосты, как только поспеет рожь, одно слово — страда! Помните наказ коменданта: «Все для Германии!»
— Всё!
— Страда!
— Ни-ни-к-кому, ни з-зерна, кум!
— А про бандитов господин комендант так выразился: «Немецкое командование твердо решило…»
— Твердо! — повторил первый голос.
— «…покончить с партизанами до начала августа».
Оставив Коршка с дедом, Талахадзе и Баранников обошли дом и постучали в калитку. В доме погасили свет. Всё стихло.
— Кто стучит? — послышался из-за двери женский голос.
— Хомутовская полиция, откройте! С пакетом от коменданта, — сказал спокойным тоном Талахадзе, держа автомат под мышкой.
Дверь открыла молодая женщина. В ту же секунду из-за ее спины раздался выстрел…
Пуля сорвала с Талахадзе фуражку.
Не целясь, Талахадзе нажал на спусковой крючок и послал в темные сени сноп выстрелов, Баранников бросил туда же гранату. За домом захлопали выстрелы.
Через несколько минут старшины и двух старост уже не существовало. Третий староста выскочил в окно и скрылся в кукурузе. Талахадзе увел свою группу по направлению к волостному центру Сальное.
На другой день хомутовский комендант допросил прибежавшего к нему из Доброго Поля старосту и арестовал его. В сопровождении нескольких офицеров он выехал на расследование происшествия.
Не доезжая Сального, его машина остановилась: всю дорогу заняло стадо коров. Гудя сигналом, машина напирала на них, но вдруг под машиной вздыбилась земля… Полетели стекла, в лицо коменданту плюхнулся кусок теплой говядины.
Оглушенный комендант несколько минут ничего не соображал. Придя в себя, он протер забрызганные кровью очки и увидел впереди себя воронку. Возле нее валялись четыре коровьи туши.
Бросив автомобиль, комендант со своими офицерами побежал назад, в Хомутовку. Убежденный в том, что арестованный им староста — агент-наводчик, он приказал повесить его.
Пятому старосте, как потом узнала наша разведка, посчастливилось отсидеться в огуречной бочке, но жил он всё же недолго, Узнав о судьбе своего коллеги в Хомутовке, он удавился поясным ремнем на чердаке собственной хаты.
* * *
Пять кавалеристов из венгерского конного полка, дислоцированного в городе Рыльске, появились на пустынной станции Локоть, удаленной от Хинели на шесть десятков километров.
Курская степь млела в неподвижном зное… Ослепительные и жгучие потоки извергались с бледно-синей вышины неба, и люди, населяющие локотский поселок, и домашняя птица спасались от летней духоты в погребах, под навесами, в тени сараев.
Только ошалевшая от жары ворона торчала на острие пирамидального тополя, полураскрыв свой клюв, и не знала, что ей делать: лететь к реке или оставаться под горячим солнцем, пока еще есть силы сидеть недвижно.
Тонкий слегка сутулый мадьярский офицерик легко держался на рыжем рослом коне, стоявшем посреди перрона. Железная дорога, связывающая Ворожбу с Михайловским Хутором, продолжала бездействовать. Офицер поднес к глазам бинокль, оглядел безлюдную улицу, село, поле с чуть волнующимися колосьями и задумался. Зной, безлюдье. Четыре солдата придержали своих коней, ожидая команды.
Возле тополя ударил выстрел. Ворона, взмахнув крыльями, упала на землю. Из-за тополя показался полицай.
— Стерва твоя мама! — крикнул на него офицер.
Он разразился более сочной бранью, когда выбежали на улицу еще трое полицаев, не решаясь приблизиться к мадьярам. Тогда навстречу им выехал рослый черноглазый капрал, он разъяснил полицаям, что́ именно возмутило его офицера.
— Господин лейтенант — командир особого отряда по борьбе с партизанами. Он разгневан бесцельной тратой патронов, а также тем, что вместо преследования партизан, которые подрывают под Ворожбой воинские эшелоны, господа полицаи безобразничают и стреляют по воронам. Господин офицер желает, чтобы к нему подошел ваш начальник.
— Начальник дома, а я только старший дежурный смены, — ответил тот, что появился на улице первым.
— Покажи оружие! — приказал капрал.
Убедившись, что в затворе винтовки недостает выбрасывателя, а гильза застряла в патроннике, офицер возвратил ее полицаю.
— Следующий! Покажите оружие лейтенанту.
Лейтенант, оставаясь на коне, вынул затвор второй винтовки и придрался к пятну ржавчины на боевой личинке. Он наградил владельца винтовки ударом плетки и оставил затвор у себя. При осмотре третьей винтовки офицер нашел, что неисправна пружина подавателя и возвратил винтовку без подающего механизма.
Четвертая винтовка оказалась в безукоризненном состоянии, но зато придирчивый лейтенант нашел вмятину в патроне и на этом основании изъял патроны. И в заключение лейтенант сказал через переводчика, что тут, на станции Локоть, будет размещен штаб отряда особого назначения, что они обязаны вызвать к нему немедленно старосту села с продуктами питания для штаба и начальника полиции со всеми остальными полицаями, а также управляющего и начальника охраны лесозаготовительного предприятия.
Капрал сошел с коня и, обращаясь поочередно к полицаям, приказал:
— Ты вызовешь старосту; тебе найти начальника охраны лесозавода; тебе — привести управляющего, а ты, — сказал он четвертому, — поведешь нас к начальнику полиции.
Первым появился начальник полиции, вместе с ним пришел начальник охраны; их сопровождали переводчик и солдат. За ними спешили остальные полицаи. Староста прибыл на дрожках, запряженных выездными конями.
Все почтительно остановились перед лейтенантом. Когда капрал доложил, что все в сборе, лейтенант произнес несколько отрывистых фраз:
— И чтоб распущенности больше не повторялось! — переводил капрал гневную речь лейтенанта. — Вы, — он указал на начальника полиции, — и вы, староста, обязаны лично проверять службу засад и пойдете с нами. Пан управляющий получит от господина офицера указания в дороге, господа полицейские пойдут впереди, чтобы охранять дорогу. Там, на берегу Клевени, мы встретимся с глуховской полицией и примем общий план действий.
— Кто же останется на охране управы? — решился спросить староста.
Капрал обратился с тем же вопросом к лейтенанту. Тот что-то ответил по-немецки.
— О, не беспокойтесь, пан староста, — тут сегодня же будут наши, — сообщил капрал ответ лейтенанта.
Через час приблизительно отряд, предводительствуемый капралом, остановился на берегу речки Клевень.
— Тут мы подождем глуховчан и эсманцев, — сказал он. — Можете отдохнуть, снять сапоги, снаряжение.
Утомленные жарой и скорым маршем, полицаи не заставили себя долго просить. Они развалились на траве в тени молодых деревьев.
Мадьяры спешились и отвели коней в сторону. Лейтенант обошел место привала и расставил вокруг бивака часовых, лошадей приказал привязать в лесу за небольшой высоткой. Возвратившись к полицаям, он снова выругал их на своем непонятном языке, а капрал пояснил, что господин лейтенант не терпит, когда оружие разбросано где попало: оно должно быть поставлено в козлы или, по крайней мере, аккуратно положено подле дерева. Он указал при этом на дикую грушу, одиноко стоявшую на поляне.
Начальник полиции, не желая обострять отношений с лейтенантом, приказал составить оружие в ко́злы и выставил к нему часового.
— Пан староста, — обратился после этого капрал к хозяину гарнизона, — на привалах не положено, чтобы кони и люди находились вместе. Поставьте ваших лошадок рядом с нашими и принесите господину лейтенанту чего-нибудь поесть.
Когда, наконец, воинский порядок был водворен, лейтенант расположился шагах в пятидесяти от полицаев.
— Ишь, злюка! — вполголоса сказал полицай, стрелявший по вороне. — Он нас и за людей не считает…
— Да и сам на оловянного солдатика похож, — отозвался другой полицай. — Гляди, возле муравейника сел, на самом солнцепеке, дурак этакий!
— Может, он ревматизмом болен, вот и тянет к муравьям, — философски заметил третий полицай.
— И ты хорош тоже! — недовольно проговорил начальник. — Сколько раз говорил: не стреляйте в селе без толку. Вот покажет он наше оружие начальству — кому припарка из-за вас будет? Опять мне же!..
— Надо бы задобрить его! — осторожно подсказал начальник охраны…
— Гляди, и этому теперь взбучка будет, — и все стали смотреть, как лейтенант придирчиво осматривал карабин капрала. Повертев его в руках, лейтенант прилег за муравьиной кучей, навел винтовку на начальника полиции и выстрелил. Капрал широко размахнулся и швырнул в полицая гранату, в то же время выстрелили и солдаты. Упал часовой, стоявший возле оружия, полицаи бросились в стороны. Солдаты кинулись за ними, на ходу стреляя из винтовок…
Лейтенант Инчин вытащил из-под повозки старосту и на чистейшем русском языке прочитал ему заповедь партизана.
* * *
Молочный туман порозовел, стал летуче-легким. На траве, на дубовых листьях, на мелком ольховнике, что толпился меж лесом и обширным заливным лугом, засверкала живым серебром роса. С лугов доносился нестройный хор людских голосов, шелестящий посвист кос.
Сачко только что проснулся. Прислушался к мирному, с детства знакомому стуку отбиваемой косы, и ему вдруг захотелось встать в ряды косцов, размахнуться во всю силу, надышаться медовым запахом трав и цветов… У Сачко даже зачесались ладони. А еще только вчера он налетел со своим взводом на охрану неплюевского железнодорожного моста, взорвал его и тем самым прекратил движение поездов на магистрали Конотоп — Хутор Михайловский.
Сачко вышел из шалаша на полянку, увидел косцов, ахнул.
— Митинг, Борис, митинг треба зробить! — крикнул он своему политруку Бродскому. — Подымай хлопцев!
Взвод поднялся. Сачко распорядился:
— Оцепляй, хлопцы, покосы, да незаметно, чтобы не поутекли с переляку!
Сачко любил быть с населением, и потребность поговорить с людьми завладела им еще сильнее.
Партизаны поползли, скрытые душистыми травами, оцепили луг. Сачко, взобравшись на повозку, картинно простер руку и скомандовал:
— Шабаш, хлопцы-дивки! Объявляю перерыв на обид!
При виде вооруженного человека косцы разбежались. Из кустов один за другим поднялись со всех сторон партизаны.
— До мене, до мене, — смеясь, сзывает Сачко косцов к повозке, — Слухайте! Капут Гитлеру! Ховайте хлиб, вступайте в партизаны. Нет такой силы, чтоб нас, советских людей, одолела!
Митинг скоро превращается в дружескую беседу, люди жадно слушают вести с Большой земли, рассказ о борьбе, которую ведет Брянская армия.
— Брехня, что немцы Ленинград и Москву взяли, — говорит Сачко, и люди легко и свободно вздыхают.
— Ты кто? — обращается Сачко к вихрастому пареньку.
Тот отвечает:
— Был колхозником, а теперь и сам не знаю кто.
— А ты? — спрашивает Сачко другого.
— И я никто.
— Ага! На немца ишачите!
— Точно! — подтвердил третий. — Только теперь я не желаю ишачить на немца! — говорит он и с силой втыкает косу в землю. — Довольно! Все равно жизни нет! Точка!
Сачко любовно смотрит на пареньков и через минуту, посоветовавшись с ними, вручает каждому оружие.
— Бачу, — добри партизаны з вас будуть! — говорит он. — А ну, теперь кажи всего хорошего и айда с нами.
Взвод простился с косарями и скрылся в лесу.
Пересекая шлях с Михайловского на Ямполь, Сачко заметил следы автомашин.
— Ставь мину и ховайся за кущи! — приказал он.
Через минуту все готово. Партизаны ложатся на землю вблизи дороги, вдали гудит автомобиль, шум приближается, нарастает, и вот показывается легковая машина. Сверкая лаком и хорошо протертыми стеклами, мерседес идет прямо на мину. Секунда, вторая, третья — раздается взрыв, языкатое пламя цепко охватывает машину, из-за кустов бьют по ней партизаны. Два немецких офицера вываливаются из кузова, один из них целится из револьвера в Сачко, но меткая пуля подсекает его, и он падает в дым и огонь. Второй офицер пытается бежать, но и его постигает та же участь.
Трещат патроны в кузове. Сачко бросается к машине.
— Хлопцы! — кричит он. — Портфель або автомат треба выхватить!
Взрывается бензобак, вместе с дверцей машины вываливается из кабины женщина. Она объята огнем. Сачко набрасывает на нее свой плащ, изловчившись, выхватывает женщину в затянутый бурьяном кювет.
— Нежива, — отмечает он спустя минуту, — Обличье опечено…
Обжигая пальцы, сдирает тлеющий жакет с погибшей, выворачивает карманы и находит огарок темно-зеленого дерматина…
Через сутки Сачко был уже в Хинельском лесу и, таинственно улыбаясь, вручил мне огарок удостоверения или паспорта погибшей. Я взял его в руки и на обратной стороне увидел потрескавшееся от огня фото владелицы. Всмотревшись получше, узнал Елену.
— Так это она? — воскликнул изумленно Буянов.
— Вона! — подтвердил Сачко. — Фигура, рост, волосы, — все з першой хвылыны нагадало мени жинку Митрофанова…
— Повезло тебе! — сказал Буянов. — Это ведь касается моего взвода, и мне полагалось с ней рассчитаться.
— Чего же не мне? — возразил Сачко. — Этой крале и я был в задолженности.
Я долго смотрю и читаю в глазах командиров одно и то же воспоминание — это вечеринку в день Красной Армии на лесокомбинате, когда Елена кокетливо спросила Сачко, не боится ли он женщин, а Буянов вместе с Ромашкиным громогласно уверяли, что Елена Павловна — самая обворожительная женщина.
— Самая обворожительная! — вслух повторил я и, возвратив лейтенанту дерматиновый огарок, сразу же подумал о том, что появление этой особы не могло предвещать ничего доброго.
— Треба начеку быть, — сказал Сачко, прищурившись на меня и Буянова. Он доложил, что под Михайловском все забито войсками, а ямпольский комендант хвалится людям, что немцы на днях прочесывать все леса будут.
Вечером с наблюдательного поста привели молодого человека на костылях. Нога у него была ампутирована до колена. Парень назвал себя ленинградцем, сержантом связи и просил принять в отряд.
— Но партизанский отряд не госпиталь! — резонно заметил ему Анисименко. — Вам трудно будет следовать за ними.
— Я передвигаюсь очень быстро. Вы вряд ли за мной поспеете! — и показал, как он умеет ходить, пользуясь костылями.
— Все же, нам нужны руки, чтоб владеть оружием, а не костылями.
— Что мне делать? Работать я не в состоянии и содержать меня некому.
— А кто же вас содержал до сего времени? — спросил я.
— Был в Трубчевском госпитале, потом, когда нас освободили партизаны, проживал у людей на Десне… Теперь того села нет, сожжено. Люди разбежались…
— Мы поможем хлебом, вам его хватит надолго, проживете у наших людей в селах…
— Нет, воевать я хочу! — настаивал инвалид. — Вы не имеете права отказывать мне. Я — фронтовик. Окруженец. Мне совсем некуда деться.
— Воюйте вне отряда, мы дадим вам оружие. Нам нужны верные люди и в селах.
— Нет, я хочу быть с боевыми товарищами! Кроме того, я еврей, немцы меня уничтожат.
Он расплакался.
Беседа с инвалидом заняла много времени. Настала ночь, пришлось оставить его до утра с тем, чтобы после определить на жительство в Хвощевке или в Хинели. Внешний вид инвалида и его напористость вызвали у нас подозрение. Лицо и руки холеные, красноармейский костюм чисто выстиран, отутюжен.
— Надо за ним понаблюдать, — сказал Анисименко. — Мне он не нравится…
Поручили специальному надзору не спускать с пришельца глаз.
На рассвете из Лемешовки прибыл Анащенков. Он доложил, что женщины видели, как утром вчера севские полицаи подъехали к Лемешовке на нескольких подводах и высадили какого-то человека на костылях и с хохотом умчались в сторону Севска. Пришлось учинить безногому строгий допрос и тщательно обыскать его.
В холошине брюк, снизу, там, где она подгибается, нашли пачку документов: справки и удостоверения, выданные Погарским, Трубчевским, Навлинским, Севским, Путивльским и Глуховским немецкими комендантами. Перед нами был искушенный большим опытом фашистский разведчик, действовавший в зоне Брянского края на протяжении года. Перед расстрелом шпион признался, что он уроженец города Ромны, Полтавской области, что состоял агентом гестапо, что ему удалось втереться в доверие смоленских, брянских, черниговских партизан, провалить их подпольные организации, разгромить отряды.
Но всему бывает предел. Шпион и провокатор сам выкопал себе яму и закончил в ней свою подлую карьеру.
* * *
«Едва успеваю заносить боевые эпизоды», — отмечал в дневнике Инчин, возвратившийся из своего рейда по Эсманскому и Шалыгинскому районам.
«Третий Хинельский поход в расцвете. Не сомневаюсь, что урожай будет нашим. В тридцати селах — ни одного гитлеровца, все очищено от злой нечисти. Лесненко свалил эшелон с танками под Ворожбой. Буянов — эшелон с артиллерией в районе Льгова. Богданов — эшелон с живой силой там же!Командир группы — Наумов.
Я провожу занятия с партизанами по топографии. Тема: чтение карты, проложение азимута (расчет транспортиром по карте), умение пользоваться компасом. Карт нашел в лесу целый куль. Видим теперь далеко — от Киева до Курска.Комиссар — Анисименко.
Силы наши растут, идут люди, да какие! Отец братьев Троицких пришел из Барановки с пулеметом, из Сороковых Бальчиков — Козеха Иван, вооруженный клинком, винтовкой и сам на коне. (Они партизанили самостоятельно).Старший адъютант — лейтенант Инчин».
Ждем Сачко. Вот его донесение:
«Сожгли Четвертиновский мост, уничтожили группу чуйковских полицаев, ликвидировали неплюевского старосту, подорвали грузовик и при этом расстреляли из засады три десятка солдат».
Фисюн, выполнивший задание в районе и довольный деятельностью отряда, ушел со своей группой и Ниной к Фомичу, в партизанскую столицу. Он унес с собой документ, называемый донесением № 8. В нем сказано:
«Сообщаем: население уклоняется от выполнения мероприятий немецких оккупационных властей. Предатели и полиция окружены презрением и ненавистью. Под нашими ударами полиция разбегается, немцы заняты ее организацией и пополнением. Применяется массовая порка тех, кто отказывается служить фашистам. Из 79 человек, выпоротых шомполами в Эсмани, согласились поступить в полицию только пять человек.
Комендант Эсманского района предпринял вторую попытку создать административно-кустовое управление в селе Фотевиж. Вызванная на усиление фотевижской полиции рота немецких солдат была выбита нашей конной группой с большими для противника потерями. Остатки роты расквартировались и укрепились в глубине района (Слобода, Бачевск, Бальчики). Территория от Хинельских лесов до Вольной Слободы и Эсмани полностью очищена от немцев и их прихлебателей. Старостаты и волостные управления разгромлены. Эсманский комендант переехал в Глухов, Хомутовский — в Рыльск.
Гебитскомиссар Линдер намечает чистку административного аппарата и полиции от лиц, заподозренных в сочувствии партизанам.