Состояние, в котором оказалась дивизия после проверки, пришел к выводу Горин, чем-то отдаленно напоминало то, в котором оказались войска в сорок первом в первый день войны. И он решил использовать неудачу дивизии, чтобы командиры подумали и поучились, как надо выводить войска из трудного положения, которое нередко складывается в начале войны.

Днем собрал управление дивизии и командиров частей, расспросил их о настроении солдат и офицеров, потом выступил сам.

— Прошу извинить, что прервал положенный за учение отдых: через две-три недели начинается инспекторская проверка дивизии. Предварительную мы выдержали неважно. Чтобы результат не повторился, нужно сделать следующее…

Чтобы заострить внимание командиров, Горин сделал паузу, взглянул на листок своих записей и сжато, как пункты приказа, начал отдавать указания.

— Первое. Ввести в четкий спокойный ритм всю жизнь полков. Без штурма и перенапряжения. Спокойствие придаст всем уверенность, и на инспекторской люди покажут все, что они знают и умеют.

Второе. Каждому командиру четко определить, какому подразделению и какой дисциплине уделять при подготовке к проверке наибольшее внимание.

Третье. Всем штабам, в том числе и штабу дивизии, уйти в войска, в подразделения, к солдату. Не инспектировать, не собирать недостатки, а вдумчиво учить и готовить к бою. Лично или вместе с командирами взводов, рот провести самые сложные занятия. Не как старшие, а как доброжелательные и вдумчивые товарищи, поговорите с каждым трудным солдатом, добейтесь, чтобы он понял, почувствовал, как надо готовиться к экзаменам и сдавать их. Я это напоминаю не только ради того, чтобы дивизия получила хорошую оценку, но я для того, чтобы все мы, от старшего до младшего, как следует использовали время между двумя проверками и научились переводить сознание людей из мирного, благодушного состояния в обостренно-боевое, которое должно быть у них в угрожаемый период и в начале войны.

И еще раз — доверие и уважение друг к другу, помощь друг другу и спокойная точная требовательность, — заканчивая, сказал Горин. — Тогда все подразделения и части еще крепче сплотятся в один боевой организм, которому не страшно будет любое испытание.

Полковнику Аркадьеву показалось, что командир дивизии сегодня несколько мягче, чем был на разборе, а главное — накануне инспекции не станет заводить большой шум вокруг его, в сущности, безобидных встреч с Любовью Андреевной. Он задержался у двери и, когда все вышли, обратился к Горину:

— Разрешите по личному вопросу, товарищ полковник?

— Пожалуйста. — Горин кивнул на стул, предлагая сесть.

Аркадьев плотно закрыл дверь, подошел к столу, хотел начать стоя, но комдив вторично указал ему на стул. Тот сел, положил правую руку на угол стола и некоторое время помолчал, будто собираясь с мыслями.

— В субботу на разборе вы сделали мне ряд замечаний. Справедливость их не беру под сомнение. Не имею привычки. Но мне показалось, что некоторые из них вызваны были не столько допущенными мною на учении промахами, сколько… моими встречами с женой вашего бывшего заместителя.

Горин позвонил. В дверях показался адъютант.

— Павла Самойловича.

Вошел Знобин. Они встретились взглядами, и Знобин понял, зачем его вызвал комдив. Когда замполит сел напротив Аркадьева, чтобы удобнее было вести прямой разговор, Горин сухо заметил:

— На разборе вы получили то, что заслужили. Встречи с Любовью Андреевной одобрять тоже не собираюсь: она — жена офицера, который несет нелегкую службу вдали от Родины.

— В наших встречах я не вижу ничего предосудительного, — с наигранным удивлением ответил Аркадьев. — Мы старые знакомые и, естественно, не можем избегать друг друга.

За долгие годы службы Знобину много раз приходилось вести крутые разговоры. Самые трудные получались с теми, у кого недостатки зашли слишком далеко. Заставить таких признать ошибку, ложь в чем-нибудь стоило много нервов.

Первые ответы Аркадьева предвещали именно такой разговор. Геннадий Васильевич не хотел признавать очевидное и, вероятно, не признает, пока не будет прижат к стене. Поэтому Знобин в упор спросил его о том, от чего ему очень трудно было отказаться.

— Тогда скажите, что она вам сказала вчера, у вас на квартире?

Ошеломленный, Аркадьев с минуту смотрел на сжатые губы Павла Самойловича и только потом невнятно ответил:

— Она сама ко мне зашла…

— Знаю.

Аркадьев прикрыл ресницами глаза и ясно увидел насмешливо-злой взгляд Любови Андреевны, ее высоко закинутую голову и не смог сказать так, как хотелось, чтобы комдив и Знобин не догадались, какие обидные слова она кинула ему после короткого разговора, в котором объявила ему, что готова идти за ним хоть на Чукотку, а он, хмельной и растерзанный, попятился, отступился и, в сущности, испугался ее дерзкой любви.

— Собственно, не она, а я ей сказал, какие могут быть между нами отношения.

— Ясно, — понимающе перевел Знобин взгляд на Горина, который задал свой вопрос:

— Почему не были вчера в полку?

— Воскресенье — выходной…

— И это ответ командира…

— Не хотелось говорить все… Я был болен, — попытался поправить свой неудачный ответ Аркадьев. — И сегодня еще плохо себя чувствую. Это может подтвердить врач.

— Какой диагноз он вам поставил?

— Катар желудка…

Горин отвернулся, удивленный и возмущенный ложью Аркадьева. Недавно звонил ему врач и сообщил, отчего действительно у Аркадьева разболелся желудок.

— В чем причина заболевания? — спросил со злой усмешкой Знобин.

— Съел что-то нехорошее.

— Так ли?

По выражению глаз командира дивизии и замполита Аркадьев догадался, что им известно, о чем говорил с ним врач. Вспылив, он заговорил убежденно и напористо:

— Диагноз, который хотел приписать мне врач, — чистейшая чепуха! Так сказал я врачу, повторяю вам!

— Спокойнее можно? — упрекнул Знобин. — Главный терапевт — не вчерашний студент, хорошо знает цену своего слова. Кроме катара он заметил у вас кое-что еще: повышенное давление, шалости в сердце, не слишком спокойные руки… А вам всего сорок. Война вас не калечила.

— Удивительное внимание к подчиненному.

— Хотите сказать, подозрительное? Желаете, можно собрать консилиум врачей. Сейчас же.

— Коллеги другой не поставят, — буркнул Геннадий Васильевич, но, подумав, что о вчерашнем его дне им известно многое, счел за лучшее кое в чем сознаться: — Шалости сердца и руки… это вчера выпил немного. Устал на учении, неприятности на работе, полк сдал хуже, чем рассчитывал. Бывает. С каждым человеком. Но приписывать мне увлечение…

— Полк в беде, растерян, а командир находит утешение в рюмке, — с приглушенным возмущением проговорил Горин.

— В одиночку, — добавил Знобин, отчего Аркадьев снова вспылил:

— Что вы этим хотите сказать?

— То же самое, что и врач: выпивки в одиночку — начало опасного опустошения.

— Это… это черт знает что, оскорбление!

— Успокойтесь! — предупредил Горин с той твердостью, в которой Аркадьев уловил сгущение беспощадности. Не сдержись, и она обрушится всей тяжестью предоставленных комдиву прав. Чтобы не дать вырваться новым опрометчивым оправданиям, командир полка вздрагивающими ноздрями потянул в себя воздух.

Заметив перемену в Аркадьеве, Знобин попытался расположить его к откровенному разговору.

— Постарайтесь понять, точный диагноз нужен не столько нам, сколько вам, Геннадий Васильевич. Мы можем подождать. Но болезни ваши застареют. А они не только физические. Я заглянул в вашу читательскую книжку. За несколько месяцев ни одной философской, научной книжки. И беллетристика скорее для Ларисы Константиновны — записи последних недель…

Аркадьеву показалось, что его просто хотят поймать на откровенности и затем разделаться, как с мальчишкой. И он отчаянно запротестовал:

— Ни через год, ни через два со мной ничего не произойдет! Совершенно!

— Удивительно! — приподнял Знобин плечи. — Человеку хотят помочь, а он отбивается. Для взрослого, образованного человека — это уже психическое отклонение.

— Психика, воля у меня не слабее вашей, Павел Самойлович, — огрызнулся Аркадьев.

— Ну, ладно. Ответьте еще на несколько вопросов, — сказал с последней надеждой Знобин. — Почему так долго к вам не приезжала жена?

— У меня больная дочь! — вздрогнув, отрубил Аркадьев.

— С бабушкой, в душной летней Москве сейчас ей не лучше, чем было бы здесь.

— Она в лагере.

— Уже нет. Вернулась, но не к отцу.

— Приедет в ближайшие дни.

— А что вы скажете, если не дочь приедет к вам, а жена уедет к ней? И возможно, навсегда.

Аркадьев испугался и самого вопроса, а еще больше — решения жены уехать в Москву, которое вчера он посчитал очередной, неисполнимой угрозой. Раз сказала о ней Знобину, наверное, собралась уезжать по-настоящему. Но и теперь ему сдаваться не хотелось.

— Да… Даже капризы жены пустили против меня в ход.

— Уверяю вас, не капризы. Но пока она не уедет. Я попросил ее повременить. Вы должны оценить ее терпение.

Аркадьев представил, что может сделать Лариса (сначала уехать, а потом сойтись с Сердичем и вернуться сюда на его позор и унижение), и ему стало страшно. Как он будет здесь жить? Как будет смотреть людям в лицо, командовать полком? Представил себя одного, без Ларисы, и показался тусклым, мало что значащим человеком.

Из оцепенения его вывел спокойный и, кажется, сочувствующий голос Знобина.

— Может быть, Геннадий Васильевич, заново поведем разговор?

Аркадьев недоверчиво приподнял голову, неловко повернул ее к Знобину, затем к Горину. Нет, вроде действительно хотят помочь. Но как сказать «да», если минуту назад все отрицал начисто.

И снова участливый голос замполита:

— Спросите самого себя, Геннадий Васильевич, от чего именно к вам прицепилось столько бед?

— Не во всех виноват я. С Ларисой, женой, разладилось давно. Из-за этого… подумалось, не лучше ли будет с Любой. Неприятности по службе… не знаю от чего.

— А если откровенно? — спросил Горин. — Или опасаетесь, обижусь? Если бы у меня было желание за что-то ущемить вас, я бы не вел с вами долгих разговоров.

— Мне казалось, вы остались недовольны тем, что я арестовал… старшего лейтенанта Светланова, — более уверенно заговорил Аркадьев.

— За арест не упрекал и не упрекну. Но за вчерашние угрозы старшему лейтенанту вы сами заслуживаете немалого наказания.

— Он же подвел полк…

— Подвел ли? В бою он принес бы вам успех, а вы его опять ударили с размаху. Могли сломать, убить в нем все доброе, веру в лучшее.

— Сорвалось.

— Нет. Это ваш стиль, вспомните, как вы обращаетесь со своим начальником штаба? Похоже, для вас он мальчишка. Немногим лучше и с замполитом.

— Видимо, характер сбивает.

— Он всегда у вас был такой?

— Вроде нет.

— Выходит, причина в другом. — Повременив, не скажет ли что Аркадьев, Знобин продолжал: — Много ли раз вы задумывались и сверяли свои поступки со смыслом слов «товарищ командир»?

— Он ясен сам собой.

— Тогда откуда же у вас кавалергардское отношение к подчиненным?

— Офицерами нас назвали, видимо, и потому, чтобы мы кое-что восприняли от кавалергардов.

— К примеру?

— Умение с достоинством держаться, красиво выглядеть…

— В общем аристократический лоск?

— Красивый внешний вид — признак воинской культуры и хорошей дисциплины.

— К сожалению, не всегда. Бывает красота — всего лишь позолота, а что под ней — с душком. И в вас, не обижайтесь, он завелся: поспешно разбрасываете взыскания, забываете обязанности командира, товарища командира. А ради слова «товарищ» люди шли в революцию. Вот вы и потеряли уважение у сослуживцев, подчиненных, жены, а возможно, и Любы. Без уважения люди не будут вам верить, в трудном бою могут не выдержать. А война сурова, временами беспощадна, поверьте нам, фронтовикам…

Аркадьев надолго задумался. Горин спросил его, когда он глубоко вздохнул:

— Что ответите?

— Не знаю. Не уверен, смогу ли измениться, тем более без Ларисы…

— Если твердо решите, я поговорю с ней, — Знобин с надеждой подался к Аркадьеву.

— Тяжело. Иным даже представить себя не могу.

— Торопить не будем, но меняться надо обязательно: как прежде, жить нельзя, — закончил разговор командир дивизии.

Аркадьев ушел.

— Ну как, поправится? — опросил Знобин.

— Будем надеяться.

— Может быть, предупредите Сердича?

— Хорошо.

Когда Сердич вошел, Горин стоял у открытого настежь окна и, видимо, не слышал стука в дверь. Он уже обдумал, что скажет Сердичу, но в чем-то его сдерживали ростки, которые дало прежнее чувство к Ларисе Константиновне. Давать им расти, понимал он, — мучить семью и себя. Изменить свою жизнь, в его представлении, было бы вероломством по отношению к жене, которая ни в чем не виновата, сыну, дочери и всем тем, кто знал и верил в его порядочность и человечность. К тому же он уже не мог даже представить свою жизнь без Милы и сына, а Лариса Константиновна, как ни тянуло временами к ней, оставалась ему чужой. И все же вот так сразу он не мог подавить в себе ожившее. Хотелось поговорить и выяснить, от чего у них тогда с Ларисой Константиновной все разладилось и как им теперь держаться, пока будут жить в одном городке.

Сердич кашлянул.

— Меня попросил зайти к вам Знобин.

— Я тоже, — Горин повернулся к Сердичу. — Садитесь, Георгий Иванович.

И снова умолк.

— Минут десять назад мы закончили нелегкий разговор с Аркадьевым. О его службе, семье. У меня к вам просьба: прервите на время ваши встречи с Ларисой Константиновной. Когда семейный разлад у них пройдет, думаю, ваши занятия с Ларисой Константиновной пением не будут вызывать у Аркадьева обиды на вас.

— Понял вас, Михаил Сергеевич. А если…

— Тогда ни о чем вас просить не буду.

Горин умолк. Ему показалось, что по голосу Сердич догадался о его переживаниях. Это грозило разрушить доверительные отношения, а именно они для Горина были особенно дороги. Ибо, в сущности, прелесть жизни, считал он, особенно людей в годах, не в том, на какой служебный этаж забросят их обстоятельства, а в дружеских отношениях, помогающих обогатить ум, чувства, набраться сил и желания работать. А с Сердичем они быстро крепли, обещали быть добрыми. Вздохнув, Горин сказал:

— Есть дело. Вы и я садимся на полк Аркадьева. И забудем пока все личное. Верите на себя заботы о втором батальоне — командир его на сборах в академии. Надо ему помочь, чтобы было минимум «хорошо». Согласны?

— Да, товарищ полковник.