Приключения 1976

Наумов Николай

Ресков Борис

Тенякшев Константин

Проскурин Петр

Стан Григорий

Эминов Октем

Шавкута Анатолий

Сибирцев Иван

Плеханов Сергей

Шейнис Зиновий

Хруцкий Эдуард

Туманов Олег

НЕОБЫКНОВЕННЫЕ СУДЬБЫ

 

 

 

Сергей ПЛЕХАНОВ

Жор

Я кто такой? Я дремучий человек. Старикашка незамечательный. Грамотешки никакой, путного не видал ничего. Всю жизнь — тайга да река. В армию даже не взяли — хромой потому что. Я им говорю: мне ж не ногой стрелять; схоронюсь, мол, под елкой и пошел фрицев щелкать. А они: войну под елкой не просидишь. Ты, говорят, Черепанов, мех добывай — больше пользы принесешь. Мех так мех, а все же обидно было: все кровь проливают, все люди как люди, один я как черт на блюде. Угораздило же дурака ногу покалечить: мальцом еще в кузне молот на ногу сдернул… Вот и не вышло свет повидать, дальше Хантов (это так у нас Ханты-Мансийск называется) не бывал нигде. Полгода в зимовье кукую, полгода в поселке канителюсь.

Однако я почему разговор завел? Язык почесать охота? Никак нет. Я — хоть кого спросите — вообще попусту говорить не люблю. Может, характер такой, а может, в лесу обвык: все молчком да молчком. У меня вот что: проблема получилась. Смеетесь, поди: туда же, мол, колода старая, проблема у него. Потерпите зачуток — вдруг неглупое слово будет.

Не видал я свет, а мерекаю все же, что люди везде одинакие. То есть: за добро добром, за худое по лбу. Есть, конечно, волки, но большинство-то по чину жить привыкли. Вот, скажем, простой какой-нибудь человечишко, даже пусть как рыбья башка глупый — и тот кумекает, где добро, где худо. А культурный человек вообще все насквозь понимает. Он нас, малограмотных, еще научит, какую жизнь вести. Так я раньше думал. А теперь вот — проблема получилась. Слушайте почему.

К зятю моему — Тихонову Лешке — гости из Тюмени приехали: кандидат физических наук с девушкой своей. Откуда у Лешки знакомства такие? У него еще не то найдется. У Лешки в Тюмени летчик даже есть — товарищ. Как приедет в командировку, сразу к нему идет: вот, мол, Владимир Георгич, муксуна соленого вам привез. И ночует у них, и в ресторан ходят. Лешка — он вообще со всеми друг-приятель: и в поселке каждая собака за ним бежит, и куда поедет — там сразу перезнакомится. Так же, видать, и кандидата этого где-то ухватил. А тот ему и скажи: люблю охотиться да рыбалить. Лешка сразу: так давай ко мне в гости. Я, говорит, вас к тестю свезу на заимку. Вот они и прилетели.

Я тогда еще в поселке копошился: из райкоопа продукты таскал, порох, дробь — в общем, к зиме начал запасаться. Думаю, две ездки еще сделаю до ледостава, а остатки охотоведа попрошу завезти. Тут вдруг Лешка прибегает: батя, прихвати с собой моих гостей. Я говорю: «Взять не штука, а куда я провиант девать буду?» А он не отстает: ну возьми, еще разок сгоняешь. Подумал я, прикинул время и согласился — ладно, думаю, может, успею лишний раз обернуться. И охотоведа просить не надо. (Я с ним не особо лажу — нехороший мужик, из залетных. То он сортность плохую ставит, если шкуркой не задаришь, то рыбы ему дай.) Прикинул я, значит, все это и говорю: «Приводи своего кандидата, завтра по утряку поедем».

Вечером приходят. Кандидат этот — здоровенный парень, борода лопатой, очки. Девчонка у него тоже ничего — красивая такая, высокая. Обои в свитерах, в курточках новых. Познакомились, побеседовали немножко. Анна Тимофеевна моя на стол собрала, Лешка в магазин слетал за вином. Они — кандидат с подружкой своей — ахают да охают: ай да брусничка, вот так груздочки! Анна Тимофеевна на кого хошь угодит: я других таких пирогов с черемухой ни у кого не видал, такого борща во всем поселке не нюхал. А грибы да брусника — это уж у всех умеют. Ну вот, под чарку да закуску разговор, конечно, завязался: они про зимовье узнают, про жизнь мою лесную.

А что рассказывать — сами увидите. Вы нас просвещайте. У вас в Тюмени поболе интересного.

Про науку я спросил: зачем же реки назад поворачивать будут? Думал, расскажет, что да почему, а он как заругается: это, дескать, головотяпы придумывают — природу насовсем губят. И пошел: все нарушают, лес сводят, рыбу химией травят. Я соглашаюсь, само собой — и у нас тайга беднеет год от году. После войны еще, помню, на рыбалку ездить в заводе не было. Прямо в поселке переметы стояли. Мужики проверят утром, выберут себе сколько надо, остальную рыбу на берегу свалят — старухам в снедь. Теперь не так: до меня иной раз на моторке подымутся — полтораста верст. А дичи сколько было — выйдешь, бывало, из зимовья, а косачи весь конек облепили, и на лабазе сидят, и на всех березах их как мошкары. Зайца тоже мало стало — но тут года просто были плохие: то наводнение, то мор какой-то нападет.

— Ну вот, — кандидат кивает. — А отчего у вас-то тайга хиреет? У вас заводов нету, а все равно хуже становится. Это, — объясняет, — баланс повредили.

И слово какое-то к этому балансу пристегнул — на «геологический» смахивает. И вообще, говорит, жизнь наперекос пошла, никакого вдохновения нету. А я говорю:

— Что ж тебе не живется? Ты вот одет-обут, тело у тебя сытое. Изучай свою науку да открытия делай.

— Разочаровался я в науке, — кандидат сообщает. — Она, Илья Никитич, один вред приносит. Надо всем в леса уходить — самим себе пищу доставать.

Спрашиваю тогда:

— А что за наука твоя? Чего она тебе так поперек души уперлась?

— Физик я. Проникаю в тайны атомов, — и этак усмехается.

— Ну и что за тайны в этих атомах?

— А сплошной кавардак, Илья Никитич. Сами мы ничего понять не можем.

— Плохие вы, — говорю, — ученые, если так.

— Да не ученые плохие, а пределов нету: вот, кажется, раскрыл ты его до конца, этот атом, а там еще какое-то недоразумение. Поломал ты над ним голову — опять все концы завязал. Смотришь: снова частица какая-то… И главное, Илья Никитич, что мы орудие все время придумываем: то атомную бомбу, то водородную,

— Кто ж вас заставляет?

Он вздыхает:

— А само получается — сначала вроде в бирюльки игрались с этим атомом, а потом глядим: бомбу изобрели.

Я это все по-своему, конечно, пересказываю — он-то подробно объяснял, на бумажке мне рисовал. Но суть та самая — что губят они всех, эти физики…

Пугал, пугал он нас! Скоро, мол, все ископаемые кончатся, воду даже всю перепакостят. Воздуху тоже не будет, солнце дымом занесет. Только что в саван не обрядил. Вино кончилось давно, тут бы песни попеть, а он все свое ворожит. Я ему и говорю:

— Ну хватит стращать — спать не буду. Нам в шесть утра подыматься.

Положил я их на печь, сам тоже уклался. И вот у меня в голове мысли расходились: об этих неурядицах думаю, а главно — внучат жалко. Кандидат-то так сказал: может, через тридцать лет уже дышать нечем будет — в газете один американец написал. Соображаю: Вальке тогда сорок лет будет, Колюшке — тридцать восемь, Сережке — тридцать пять. В расцвете лет ведь будут — вот что досадно. Ну, мысли мыслями, а и спать надо. Поворочался — заснул.

Утром покушали плотно, лодку втроем нагрузили, брезентом груз затянули — и айда. Только-только светать стало, туманец еще по речке дымится, а мы уж тарахтим. (Я и ночью везде пройду, не зацеплюсь — сорок лет вверх хожу.) Сначала знобко было — скукожились, гляжу, мои пассажиры. Кинул я им плащ-палатку, упрятались они, подтыкали все щели, чтоб грело, и замерли. Смотришь, отошли через пяток минут, хохочут, самокрутку вдвоем смолят. В общем, освоились.

Два дня мы шли — вода прибылая, течение сильное. Ночь в зимовье у Киреева Степана спали, а назавтра опять раненько поднялись. И вот — светло еще было — к моей избушке причалили. Быстренько перетаскали все, собакам варево поставили, себе ужин налаживаем.

— Ну что, Илья Никитич, на охоту с утра или рыбачить пойдем?

— А не знаю, как вам лучше нравится. По мне, с ружьем пройтись надо. Рыбалка-то и вечером хорошая.

Так и уговорились.

Поспел ужин, сели мы за стол, бутылку вина открыли. И опять — разговоры. Я ему говорю:

— Только ты, Виктор, меня этим балансом не пугай. Лучше любопытное что-нибудь расскажи.

Долго мы калякали — он вопросы мои исчерпывал, а я житье свое немудрящее описывал. Как промышлять начал, да когда какую избушку срубил, да сколько раз косолапого стрелял. Мне ж, если повспоминать, тоже что рассказать найдется. И худого и хорошего видано.

Говорили, говорили, потом гляжу: Виктор на топчан косится — «там, что ли, положишь?» — «Ложитесь и правда, а то ломать с недосыпу будет». Задул лампу, улеглись мы — и как провалился я — намаялся за день.

Ночью разбудился — собаки воют. Выскочил на волю: «А ну, спите, заразы!» Только под одеяло забрался — они опять концерт завели. Не по себе мне: собачий вой — на вечный покой. (Я ведь не то чтобы в религию верю, а все-таки примет всяких боюсь.) Еще раз вышел, стегнул их ремнем — замолкли. Дали спокой до утра…

Вдвоем мы на охоту пошли — Вера, девушка Викторова, никак вставать не хотела: ещё, просит, полчасика посплю, еще пять минут. А я тогда говорю: да чего тебе, женщина, по болотинам шататься, спи себе под одеялком. Ну вот, пошли мы — я со своей одностволочкой, а Виктор с «автоматом».

— Сколько ж такое стоит? — спрашиваю.

— Семь сотен — заказное.

Я аж свистнул. Взял у него, посмотрел. Ничего не скажешь, богатейшее оружие. Тяжеловато, правда, да и ствол больно длинный, но работа хороша. Не то что моя берданка — тяп-ляп, годится для корявых лап. Отдал ему и смеюсь: из такой пушки целыми косяками можно бить. Он говорит: для того и делано.

Вышли в распадок, остановились прикурить. Тут, слышим, Тополь залился.

— Глухаря облаивает, — говорю. — Давай, Виктор, подбирайся.

Он папироску кинул и на Тополя пошел. А я на валежину присел, дымлю. Долго он крался, потом наконец ахнул. Смотрю, бегут ко мне с Тополем наперегонки.

— Ну, разговелся я, Илья Никитич! — веселый сразу стал, вертит этого глухаря — не налюбуется.

— Теперь, может, рябцов поманим, а, Виктор?

— Конечно.

Пошли мы тогда на прогалинку, я Тополя на ремешок взял — думал, подержу его в чаще, пока Виктор рябчиков стрелять будет.

Идти туда через болотце, а по опушке кругом него — березняк. Только мы из лесу высунулись, — глядь, а на той стороне все березы косачи обсели. Виктор сразу — хвать за ружье, а я ему:

— На кой они тебе загнулись? (У косача и мясо-то не ахти какое, а главное — перо у него гнездкое. Пока щиплешь, все пальцы заболят.) — Брось ты их, лучше рябцов нащелкаешь.

А он, будто не слышит ничего — головой мотает, а у самого на этих косачей глаз горит. Пригнулся и по болотцу к ним побежал. Сразу я его из виду потерял — там кусты, кочки высокие. Ну что ж, надо тебе пакли об этих тетеревей ломать — стреляй. Пожалел я, что Тополя на сворку взял — он у меня приучен не лаять на поводу. А то распугал бы он косачей — не сидят они над собакой. Потом вижу — выглянул ствол из кустов. Целился, целился Виктор — видать, трясло его от азарту — потом: раз! раз! раз! — все пять зарядов выпулял. И — четыре косача наземь. Я уж с кочки было встал — Тополя хотел пустить за ними, а Виктор снова стрелять. (Косач — он ведь спокойный, если не пуганый. Стрельнешь — он с ближних берез отлетит только, и никакой паники. Другой раз дюжину убить можно, а стая все сидеть будет.) И еще пяток Виктор положил. Тут уж пустил я Тополя — залаял он и бежать через болотце. Тогда только поднялись они. Выскакивает кандидат из кустов и кричит:

— Что ж вы, Илья Никитич, собаку не держали?!

Ну, думаю, позови козла в огород.

— Куда ж тебе столько? Тебе и не довезти их — стухнут.

— Не стухли б, — отвечает, а сам куксится.

Собрали мы этих косачей, навешал он их на себя и говорит:

— Ну, теперь за рябчиками?

— Да будет тебе, Виктор, этих-то дотащи. Обратно пошли.

Выходим к избе, а Вера — тут, на костре чай кипятит. Увидала своего кандидата, да как заквохчет: ой, сколько их! А он небрежно так кинул ей глухаря, тетеревей отцепил и говорит:

— Больше можно было, да Тополь помешал. Потом они по ягоды пошли — брусника-то этот год хорошо родилась, лопатой греби. Я сетку вязать принялся, обед между делом сварил. Вороча́ются они с двумя ведрами:

— Райский сад, а не тайга!

— Ладно, — говорю, — хвалить-то. Человек так, а бог инак — насулите мне плохой год. Поснедаем лучше да вздремнем.

Опять они бутылку достают. Что ж — я этого дела не избегаю. Сели, выпили, супу похлебали. А Виктор — он, видать, вообще за едой говорливый — обратно про природу вздыхает:

— Да, надо нам с тобой, Вер, вот в такой благословенный уголок скрыться. Мы тут как древние славяне жить будем… Вот она, — говорит, — Русь-то. Спадает с меня образование, и чувствую я себя простым русским крестьянином.

А я думаю: «Какой ты, лешак тя задави, русский — ты еще по-русски плакать не умеешь». Но не обижаю его — вслух не выражаюсь. Все ж таки гость. Посидели еще, о пустяках разных потолковали. Пошел я в избу и наказываю им:

— Через часок меня толкните, а то я, как выпью рюмку, разоспаться могу.

Разбудил меня Виктор.

— Что, — спрашивает, — не пора на рыбалку?

— А вот соберемся сейчас и пойдем.

— Я уж собрался, — говорит. — Спиннинг готов, мешок тоже.

Я-то думал, мы с лодки будем доро́жить на мыша́, а он, вишь, спиннинговать больше любит. Сели в моторку — Вера с нами — и вниз пошли. Там у меня яма знаменитая — как в ухе́ тайменей. Вылезли на берег, показал я ему, куда блесну кидать, а сам неподалеку на камешек присел — мне-то рыбы не надо, у меня еще с того приезда хвост в леднике.

Показал тут себя кандидат во всей красе. Полчаса не прошло — три тайменя они взяли. Верка с багром вокруг него вьется, а он на нее только покрикивает:

— Живей! Упустишь — в реку за ним полезешь! Выкинет тайменя на берег, пришибет камнем, блесну выдернет и снова кидает. Обернется ко мне:

— Ну и жор, Илья Никитич! Это, я понимаю, рыбалка.

В чешуе весь, курточку слизью перемазал, борода сосульками висит. Покурить не присядет — все блесну мечет. Смотрел я, смотрел: когда ж ты остановишься — десять хвостов уже на берегу, считай, пудов шесть-семь. И еще одного он взял. Водил, водил, наконец в мелкую лунку завел — выкинуть хотел. Нагнулся он его под жабры взять, а таймень-то и рванул. Как хряснется мой кандидат спиной в воду, а рыбу все одно не отпускает. А она его хлещет — только брызги сверкают.

— Верка! — орет. — Помоги встать!

А она — даром что девка — крепкая такая: подбежала к нему да за шиворот из воды выдернула вместе с тайменем. Он — к берегу. Выволок рыбу, вдарил по башке ее и смеется:

— Едва руки разжал — как бульдог вцепился. Я головой качаю:

— Ничего не скажешь — богатая рыбалка. Действительно, жор небывалый. Я такого жора в жизни не видал.

Ну а лихих глаз и чад неймет — говорит Виктор:

— Да, неплохо ловится. Вот покурю сейчас, да еще десяток возьмем.

Тут уж не вытерпел я:

— До дому надо вертаться. Совсем баланс испортишь.

Глянул он на меня — нехорошо так глянул — и говорит:

— Ладно, Вера, поймаем еще одного для ровного счета, да и поехали. А то, чего доброго, Илью Никитича голодовать зимой оставим. Пойдем, — говорит, — на пороге пару раз кинем, там за камнями самые крупные сидят.

С чего он взял, что там крупные? Что в яме, что в пороге — одинаковые поросята кил на десять, от силы — пуд. И опять же ловить там невыгодно: ударилась блесна о камень — то тройник обломился, то краска отскочила. А то, гляди, зацеп — раздевайся да в холодную воду полезай блесну доставать. А на яме — кидай себе потихонечку да таскай на берег — никаких хлопот.

Вот подошли они к порогу, смотрю: Виктор в самую середку бросает — там здоровенная плита поперек стрежневой струи лежит. Раз, другой кинул; вдруг — шарах по воде красный хвостище как раз за этой плитой: схватил, значит. Поводил он его, наверно, с полчаса, потом потихонечку на мель подвел, спиннинг бросил и по жилке к нему подбирается. Я уж встал, думал, вытащат они его и до дому поедем. Только к лодке отвернулся, слышу: Верка кричит, Гляжу, а Виктора-то и нет. Я бежать к ней: что стряслось?! А она, бедная, слова сказать с Перепугу не может, рукой только на воду кажет. А ведь порог: кипит все, буруны сплошные, да и темновато уже — вечер. Я — туда, сюда смотрю: ничего не видать. Потом как хлестнет меня по ноге спиннинг и в порог поскакал. Я, недолго думая, за ним — успел за ручку схватить. В воду по пояс забежал в чем был — в сапогах, в тужурке — и тут только Виктора заметил: в самой середине порога, там, где струя ревет, голова то вынырнет, то скроется. Мать честная, пропадает парень! Туда ведь ни на лодке, ни на чем не подкрадешься. Уцепился я за какой-то камень, потом за следующий, и так, с горем пополам, к рыбаку нашему подбираюсь. А вода — лед! Да течение такое бешеное, что не знаю, как меня тогда не оторвало от камня да башкой о другой не стукнуло. Ну вот, прыгаю я, как выдра подбитая, а спиннинг не выпускаю. Подобрался совсем близко к Виктору и ну жилку выбирать: думаю, может, таймень-то отцепился уже, так я кандидата нашего за одежду блесной забагрю. Куда там: самую малость слабина была, а дальше совсем не подается — как привязанная. А Виктор пока барахтается, только, вижу, все чаще под волну уходит. Плюнул я на все и прямо к нему кинулся. Цап его за рукав и кричу: чего ты здесь бултыхаешься, прилип, что ли?! А он только, мычит да за меня хватается. Попробовал я плыть с ним — ни с места. Что за пропасть — тут бурун такой бьет, что, кажется, камню не устоять, а мы — ни туда, ни сюда. Наверно, мозгую, зацепился он где-то. Стал, за него держась, подныривать — нигде ничего. Потом только, когда уж сам ведерко воды хлебнул, открыл я, в чем дело: жилка у него кругом ноги захлестнулась. Выдернул я ножик, да чирк по ней! Что тут было, братцы! — мозги вверх тормашками. И так-то нас трепало да било волной, а тут понесло, как поленья — и вертит, и о камни колотит. Я уж думал: все, конец тебе, Черепанов…

Счастье наше, что порог этот короткий — выкинуло нас тут же на спокойную воду. И Вера девушка сообразительная оказалась — на лодке подскочила да к берегу нас отволокла. Вылез я на карачках едва-едва, руки скрючились, самого всего колотит от холоду, слова не могу выговорить. А Виктор, тот совсем как неживой лежит, и вода с него ручьем. Вера быстренько костеришко сочинила, фуфайки с нас сдирает и к огню тащит. Потом, гляжу, вынает из сумки своей бутылку водки и мне сует. Я головой мотаю — не могу, дескать, сам, и на руки себе показываю. Влила она тогда мне грамм сто, потом Виктору тем же манером…

Скажу теперь, как это приключение вышло. Примерился Виктор тайменя под жабры схватить, а тот не захотел ждать — кинулся в реку. А выбранная жилка тут же клубком лежала — захлестнула рыболова нашего, и полетел он вслед за рыбой. А таймень крепко блесну заглотил, никак не может отцепиться. Вот он, видать, запутал жилку кругом камней, да и лег в какой-нибудь щели. Не будь у меня ножика на ремне, так бы и полоскался кандидат до захлёба — жилку эту ничем не порвешь, иностранная какая-то.

Ну вот, вернулись мы обратно, погрелись в бане — вроде ожили. Только у Виктора та нога, которую жилкой заарканило, ходить отказывается. Я говорю: ничего, мол, забегает еще твоя нога, а ты, говорю, выводы делай, соображай, почему так получилось. И тут пришло мне на ум: не зря собаки-то ночью выли. Вот и скажи после этого, что на приметы глядеть — суеверие темное.

Отвез я их на другой день в поселок. Потом уж, когда уехали они, говорю Лешке: «Ты вот дочку все ругал, что по физике у ней плохо. Не ругай».

 

Зиновий ШЕЙНИС

Жизнь и гибель Андрея Чумака

Среди роскошной украинской природы, воспетой Николаем Васильевичем Гоголем, в Великих Сорочинцах, близ усадьбы писателя, в хате бедного казака Кондрата, 26 августа 1877 года увидел свет Андрей Чумак. Детство его было коротким. После окончания приходской школы надо было зарабатывать на жизнь. Андрей уезжает на завод братьев Иловайских в Макеевку.

После Великих Сорочинец с кипенью их вишневых садов, раскидистыми дубами, подпирающими небо, Макеевка показалась дурным сном. Приземистые лачуги тонули в грязи и дыму, бараки с нарами совсем ушли в землю. Но нет, он не вернется в Сорочинцы! Он останется здесь, среди русских рабочих, в центре еще только нарождающегося Донбасса. Здесь начнет свою рабочую жизнь этот удивительно красивый украинский парубок с приветливым, веселым лицом и с не устающими улыбаться черными глазами.

Четыре года слесарит Андрей Чумак в Макеевке. Все настороженнее всматривается он в окружающий мир. Почему вокруг нищета? Разве так вечно должны жить люди? Где найти ответы на вопросы, не дающие покоя?

Уходил в историю XIX век.

На железной дороге между Тифлисом и Баку лежит город Елисаветполь. Переименованный после революции в Гянджу, а затем в Кировабад, город этот теперь стал большим промышленным центром. Но в 1902 году, когда сюда переехал Андрей Чумак, это был окруженный малярийными болотами захолустный кишлак. Царствовали там урядники и муллы.

Чумак, получивший права машиниста, поселился в пяти верстах от Елисаветполя. Водил поезда до Тифлиса и Баку. Как-то после рейса к нему подошел деповский слесарь и сказал:

— Тут тебя спрашивали.

— Кто?

— Сам увидишь, — уклончиво ответил слесарь. — Как вернешься из следующего рейса, задержись в депо. Он к тебе подойдет.

Через три дня к Чумаку подошел невысокий смуглый человек с аккуратно подстриженной бородкой, улыбнулся, протянул руку, представился:

— Джапаридзе. Учитель из Баку.

Не сразу Андрей Чумак узнал, что этот умный и добрый грузин является одним из руководителей революционных организаций Закавказья и что партийная кличка Прокофия Апрасионовича Джапаридзе «Алеша».

Джапаридзе было двадцать пять лет, Чумаку — двадцать шесть. Учитель из Баку зачастил в Елисаветполь, приглядывался к Чумаку. Они быстро сошлись характерами, но о главном Джапаридзе не заговаривал. Привозил иногда бутылку грузинского вина. Прасковья Тимофеевна, жена Чумака, ставила на стол нехитрую закуску. Чумак не пил, приличия ради пригубит, ждет, что скажет новый друг. Тот начинал издалека, спрашивал о кружке в Горловке, о жизни, давал книги читать. Потом дело пошло быстрее. После одного случая.

В Елисаветполь Джапаридзе обычно приезжал вместе с Чумаком: машинист на локомотиве, учитель в вагоне. Как-то, приехав, они отправились из депо на квартиру к Чумаку. В те дни полицейские провокаторы разожгли в городе тюркско-армянскую вражду. В городе началась резня. На базаре Джапаридзе и смуглого остроносого Чумака приняли за армян. В воздухе сверкнули ножи. Раздались вопли: «Смерть неверным! Да благословит нас аллах!»

Чумак кинул Джапаридзе на землю, прикрыл своим телом. Еще мгновение, и кривые клинки вонзятся в спину Чумака. Но следом за Чумаком и Джапаридзе со станции шел помощник Чумака на паровозе азербайджанец Джафар-оглы. Невысокого роста, но сильный, он разбросал убийц, спас украинца и грузина.

В 1903 году Чумак вступил в Российскую социал-демократическую рабочую партию. Имя его внесли в партийный список под условным названием «Кузнец». Джапаридзе обнял его, сказал:

— Теперь до конца вместе. Будь осторожен, как серна, и храбр, как сокол! Семья у тебя растет.

За перегородкой плакал ребенок, второй сын. Джапаридзе спросил, как назвали мальчика.

— Александром, — ответил Чумак.

В начале августа 1903 года из Баку снова приехал Джапаридзе. Он рассказал о расколе партии на Втором съезде РСДРП, объяснил суть разногласий.

Андрей Чумак стал большевиком; его избрали казначеем комитета РСДРП на станции Елисаветполь.

Наступил 1905 год. Кровавое воскресенье отозвалось по всей России гулом восстаний и забастовок, заревом пожарищ. Закавказская организация социал-демократов готовилась к восстанию. В Тифлисе открылась конференция РСДРП. Елисаветпольская организация послала делегатом Андрея Чумака. Здесь все для него было внове; он понял, как много у него единомышленников. Джапаридзе представил Чумака своим друзьям: Михе Цхакая, Филиппу Махарадзе, Енукидзе, Орджоникидзе. Тот сразу кинулся на шею, тряс руки, радостно улыбался:

— Ты из Елисаветполя? Это великолепно. Будем друзьями навечно. Зови меня Серго. Как мои друзья.

Орджоникидзе было девятнадцать лет.

В октябре большевики решили начать всеобщую политическую забастовку. Железнодорожники Елисаветполя присоединились к забастовке. Решили взять под контроль железную дорогу, и власть от Тифлиса до Евлаха перешла в руки комитета социал-демократической партии, в который был избран Чумак.

Елисаветполь стал одним из революционных островков поднявшегося Кавказа. Царские власти начали операции по подавлению восстания в главных центрах Кавказа — в Тифлисе, Батуме, Баку. В Елисаветполь был направлен карательный отряд под командованием полковника Редрова. Отряд подошел к Елисаветполю. Схватки с восставшими рабочими были жаркими, но недолгими. Андрей Чумак и еще семьдесят участников восстания были схвачены и отправлены в Тифлис, брошены в Метехский замок. За решеткой уже находились руководители восстания в главных центрах Кавказа: Филипп Махарадзе, Авель Енукидзе, Нариман Нариманов, Серго Орджоникидзе. В Тифлисе готовился процесс, о котором шумели газеты:

«О преступном сообществе, организованном в Елисаветполе с целью низвержения государственного строя».

21 марта 1906 года начальнику департамента полиции на Кавказе донесли:

«Чумак Андрей жел. — дор. машинист, арестован по приказу военного начальника Закавказской дороги генерала Снарского. Чумак самый энергичный деятель по забастовке… Принимал и отправлял поезда вместе с Рымкевичем, контролировал отправление телеграмм, руководил митингами, сохранял фонды партийной кассы и т. д.».

Положение Андрея Чумака было отчаянным. Незадолго до восстания у него родился третий сын. Что будет с семьей? Закавказский комитет РСДРП решил во что бы то ни стало спасти Чумака.

В России во все времена были люди, сочувствовавшие тем, кто боролся против деспотизма и царского произвола. Владелец крупнейших мануфактур Савва Морозов снабжал деньгами большевиков и прятал революционеров. Жена князя Барятинского, знаменитая певица Яворская, не раз отдавала свои гонорары в фонд большевистской партии. Крупнейший уральский помещик князь Кугушев продал свои имения, деньги отдал большевикам и сам пошел в тюрьму ради блага народного.

Надо найти таких же людей в Тифлисе и других городах Закавказья. План дерзок, но реален. Большевики предложат выкуп за Андрея Чумака. Выкуп временный, до суда. Сколько? Пять тысяч рублей золотом — по тем временам сумма огромная. В прокуратуре мнутся, но в конце концов соглашаются. Найдены и сочувствующие люди — профессора, врачи. Миха Цхакая ведет переговоры с либерально настроенным тифлисским домовладельцем Сосиным. Тот соглашается помочь. Деньги уже в подпольной кассе. Но кому же поручить внести залог? Жене. Прасковья Тимофеевна отправляется к властям, вносит деньги, и прокурор подписывает разрешение временно выпустить Андрея Чумака на свободу под внесенный залог, до суда, который назначен через три недели.

Теперь медлить нельзя. Царский наместник еще не знает, что вожак елисаветпольского восстания на свободе. Если ему это станет известно, то впереди у Чумака сибирский этап и каменный мешок Акатуйского каторжного централа, а то и хуже: ведь министр внутренних дел Столыпин грозит повесить на фонарях всех революционеров, и повсюду свирепствуют военно-полевые суды. И тогда закавказские большевики принимают решение: Андрей Чумак должен немедленно эмигрировать за границу.

Осенью 1906 года Андрей Чумак с женой и тремя малолетними детьми тайно покидает Тифлис и, загримированный под респектабельного чиновника, направляется через Одессу на север. Его перебросят за границу через старые, испытанные транспортные пути ленинской «Искры». Не останавливаясь ни в одном городе, делая пересадку за пересадкой, он прибывает в местечко Вержболово на границе Германии. Там о его приезде уже оповещены верные люди. Ночевка в старой корчме. Последняя ночь в России. На рассвете всю семью доставляют в приграничный лесок. Чумак берет старших мальчиков за руки. Прасковья Тимофеевна поднимает младшего, он обхватывает ручонками ее шею, и семья гуськом — впереди контрабандист, которому хорошо заплатили, — идет через пограничную полосу. Только бы не заплакал младший, только бы не наткнуться на конную стражу — тогда все пропало.

Впереди спасительный просвет. Кончился лес, и они уже в Германии…

Чумак не задерживается здесь, знает, что царские и кайзеровские власти договорились о выдаче революционеров. В Гамбурге Чумак садится на пароход и высаживается в Лондоне. Здесь крупные американские фирмы вербуют рабочих за океан для работы на шахтах и автомобильных заводах. Чумак подписывает контракт и через две недели выезжает в Америку. Он еще не знает, что царский суд заочно приговорил его к «заключению в крепости».

Уже в начале нашего века русская революционная эмигрантская колония в Соединенных Штатах была довольно многочисленной. Ее главными центрами стали Нью-Йорк, Чикаго, Бостон, другие города.

Поселились Чумаки впятером в крохотной комнате. Денег, полученных в вербовочной конторе в Лондоне, еле хватало на хлеб насущный. Меньше месяца провел Чумак в Нью-Йорке, познакомился с городом, побывал у земляков, приехавших до него с Украины и Кавказа, а затем уехал в городок Бернсборо, что в штате Пенсильвания, и поступил работать на шахту. Посулы вербовщиков, что он получит работу механика, лопнули. Мешало незнание языка, да и общая техническая подготовка оказалась недостаточной.

Шахты в округе Бернсборо кормили город и прилегающие поселки, но и выматывали человека до основания. Предприниматели гнались за прибылью, охраны труда не было, а плохая вентиляция в шахтах несла гибель. В тридцать лет человеку кажется, что он может своротить горы. Чумак не выдержал. Как-то в забое упал в обморок, его вынесли наверх. Приговор врача был краток: запрещается работать под землей.

Друзья из российской колонии посоветовали Чумаку осесть в городе Кеноша: там построили автомобильный завод, и многие русские революционные эмигранты получили работу; да и Чикаго под носом: от Кеноша до Чикаго — города у Великих озер — два часа езды на электричке. Летом 1912 года Чумак вместе с семьей переехал в Кеноша.

При социалистической партии Америки действовали федерации разных национальных групп. Одной из крупнейших стал Русский отдел социалистической партии Америки. Его организации были и в Чикаго и в Кеноша, где после долгих мытарств осел Андрей Чумак, русский рабочий, окончивший несколько классов церковноприходской школы. Об этом необходимо напомнить не повторения ради, а для того, чтобы оценить талант Чумака, четче определить его место в русском революционном движении, которое выдвинуло таких людей, как Иван Бабушкин.

Русская колония в Кеноша и ее политическое ядро — Русский отдел социалистической партии — пассивны, раздроблены. Внешне все как будто в порядке. Здесь есть Русский клуб, председатель открывает собрания, все встают, и в зале звучит торжественный гимн американской социалистической партии «Я бунтарь». После гимна объявляется повестка дня, развертываются разнообразные дискуссии. Все вертится вокруг одного вопроса: как бы улучшить экономическое положение рабочих? Но будущее России и его революции здесь на втором плане.

Андрей Чумак определяет главную свою задачу: объединить всех российских эмигрантов и привлечь их к активной политической деятельности. Он создает в Кеноша «Общество российских рабочих».

Русский социал-демократ Лев Дейч организовал в Нью-Йорке секцию РСДРП, которая стояла на меньшевистских позициях. Это был сектантский акт. Но Нью-Йорк был близко, и его влияние сказывалось на организациях в Чикаго и Кеноша. Чумак создал воскресную школу и библиотеку русской классической и современной литературы. Написал о нуждах русской колонии Владимиру Ильичу, и вскоре от Надежды Константиновны стали регулярно приходить книги и газеты, дружеские письма с советами. В Русском клубе был организован драматический коллектив, с подмостков зазвучали монологи героев Чехова и Горького. Не была забыта и американская драматургия. Это позволяло лучше понять внутренний мир американцев, их думы и чаяния.

Первое время Чумак жил в Кеноша на тихой Нью-Уэлс-стрит в крошечной квартире. Пожар уничтожил дом. По русскому обычаю эмигранты собрали деньги погорельцам, помогли подыскать новую квартиру. Чумак переехал на Парк-стрит, 808, в небольшой коттедж. Вместе с Чумаками в комнате на втором этаже поселился Иосиф Рабизо, русский эмигрант, большевик. Рабизо был холостяком. Прасковья Тимофеевна предложила ему столоваться вместе с Чумаками, он с радостью согласился. При коттедже был небольшой участок земли. Андрей Кондратьевич вскопал огород, разбил маленький сад, приучал и детей любить и понимать природу. Дом на Парк-стрит притягивал и американцев. Они знали, что с Эндрю можно откровенно обо всем поговорить, получить дельный совет. За короткий срок Чумак овладел английским языком. Вечерами после работы занимался на курсах английского языка и государственного устройства Соединенных Штатов. С уважением относился он к обычаям страны. Очень внимательно готовился к своим выступлениям на собраниях и митингах. О Чумаке заговорили в социалистических кругах Чикаго. В Кеноша приехал Юджин Дебс, он пришел на собрание в Русский клуб послушать выступления, сам выступил с докладом о политическом положении в США. Это было признанием деятельности Русского отдела социалистической партии Америки.

В Кеноша Чумак получал письма от Джапаридзе, редкие, но с подробным рассказом о том, что происходит в России. Последнее письмо пришло незадолго до выстрела в Сараеве. Алеша сообщал, что царское правительство разжигает погромный шовинизм и что дело, видимо, идет к войне.

Разразившаяся мировая война прервала связи эмигрантов-большевиков с Россией и с Европой. Больше не приходили письма от Ленина и Крупской, от Джапаридзе, не поступала газета «Социал-демократ», которую так регулярно посылала Надежда Константиновна.

Нелегким выдался для Чумака тот год. Ориентироваться в обстановке становилось все труднее. А меньшевики, «оборонцы» подняли голову, их наскоки на позиции большевиков становились все более крикливыми. Чумак и его товарищи часто выступали в газетах «Новый мир» и «Коммунист», отстаивали ленинскую точку зрения: война приносит прибыли монополиям и гибельна для народов. Газеты Русского отдела позволяют понять трудности, которые испытывал Чумак. Теперь еще чаще появляются заметки о его выступлениях на митингах и собраниях в Кеноша и Чикаго на автомобильном заводе и других предприятиях, где работали русские…

В сентябре 1915 года в швейцарской деревне Циммервальд собралась конференция нескольких социал-демократических партий европейских стран. Русскую делегацию возглавлял Владимир Ильич.

По предложению Ленина социал-демократы должны были выразить свое принципиальное отношение к войне. Большинство лидеров социал-демократических партий не стало на путь решительного осуждения мировой бойни, как на этом настаивал Ленин. И все же Циммервальдская конференция принесла пользу: принятый ею манифест отражал растущий международный протест против социал-шовинизма.

Американская социалистическая партия и ее Русский отдел понимали, что произошло важное событие, но подробностей о Циммервальде не знали. Помогла Александра Михайловна Коллонтай. В Христианию, где она тогда жила, было послано приглашение от имени немецкой левой секции социалистической партии с просьбой приехать в США. Коллонтай запросила мнение Ленина, изложила цель поездки: «В основе моей поездки в Америку лежит стремление возможно шире распространить те взгляды, которые с особенной выпуклостью и яркостью сумели оформить Вы и которые охватывают собой основу позиций революционеров-интернационалистов».

Владимир Ильич одобрил поездку, послал Александре Михайловне из Берна свою брошюру «Социализм и война», попросил перевести эту работу с немецкого на английский и издать в Соединенных Штатах.

Началась почти двухмесячная поездка Коллонтай с востока на запад через все крупнейшие промышленные центры Соединенных Штатов. На обратном пути в Нью-Йорк, 5 декабря, Коллонтай снова приехала в Чикаго. Чумак был ею заранее извещен о приезде и вместе с Рабизо, Котляренко, Раевым поехал на вокзал встречать ее. Ждали ее на перроне с букетами в руках, в своих лучших костюмах, взволнованные и радостные. Раньше из России приезжали и другие посланцы, но первой с прямым заданием Ленина была Коллонтай.

В тот же день Александра Михайловна выступала с докладом в Чикаго, а вечером все вместе уехали в Кеноша. Здесь на Сюпирио-стрит Александра Михайловна рассказала о беседах с Лениным, о письмах, которые он ей прислал, о Европе, где вот уже второй год шла война, задавала вопросы, подробно интересовалась жизнью русской колонии, положением в социалистической партии, деятельностью Юджина Дебса, настроениями простых американцев. Сказала, что Владимир Ильич и сам подумывает о поездке в Америку. Последнее время он об этом делился с ближайшими друзьями. Сейчас прихворнула Надежда Константиновна; как выздоровеет, так, возможно, они вместе и приедут.

Потом ей задавали вопросы, перебивая друг друга. Коллонтай, смеясь, останавливала:

— Ради бога, не все сразу.

Было шумно, весело, уютно. На плите урчал чайник, в который то и дело Прасковья Тимофеевна подливала воду. В углу, прижавшись друг к другу, сидели младшие Чумаки, во все глаза смотрели на гостью, приехавшую из неведомого им мира…

Это было 14 марта 1917 года по новому стилю. Чумак накануне поздно вернулся с работы. Утром, как обычно, пришли друзья. Только сели завтракать, как за окном раздались крики. Мальчишки — продавцы газет на этот раз кричали громче обычного, и даже через закрытые окна с улицы доносилось слово, которое они то и дело повторяли: «Петроград!».

Андрей Кондратьевич послал сыновей за газетами. Те мигом вернулись, размахивая свежим номером «Чикаго трибюн» с аншлагом через всю первую полосу: «В Петрограде революция! Царь свергнут!»

Спустя семнадцать лет, 26 марта 1934 года, Моисей Столяр, активный деятель кеношско-чикагской группы большевиков, рассказал на страницах газеты «Москау ньюс», где он заведовал отделом, о незабываемых часах, пережитых в тот день в Чикаго. В статье, озаглавленной «Андрей Чумак — герой революции», М. Столяр писал: «Когда появились первые сообщения о Февральской революции, мы созвали митинг на квартире Чумака. Радость пьянила людей, многие от волнения не могли говорить, мы обнимались, кричали «ура!», поздравляли друг друга». Тут же, на квартире Чумака, начали обсуждать планы возвращения в Россию, послали поздравительные телеграммы в Нью-Йорк и другие центры русской эмиграции.

Февральская революция подтолкнула рабочий класс Америки к активным действиям. Специальная комиссия по подготовке нового устава, в которую от Русского отдела входил Чумак, закончила свою работу, и 7 апреля 1917 года, на следующий день после вступления Америки в войну, в Сан-Луи открылся Чрезвычайный съезд социалистической партии Америки. Повестка дня съезда включила два пункта: 1. Об отношении партии к мировой войне, 2. Утверждение новой программы и устава.

На съезде левые силы дали бой правым, ратовавшим за половинчатую политику в вопросе о войне и мире, заставили их отступить. Спустя два года, характеризуя решения съезда, Джон Рид напишет Владимиру Ильичу, что там «была принята знаменитая Декларация о войне — самый революционный призыв к массовым действиям за всю историю социалистического движения в Америке».

И до съезда и после него Чумак вместе с Юджином Дебсом, Вильямом Хейвудом и другими лидерами рабочего движения Америки выступал на интернациональных митингах и собраниях с докладами о борьбе рабочего класса против империалистической войны и о значении Февральской революции. Когда читаешь в «Новом мире» и других газетах Америки отчеты о выступлениях Чумака, поражаешься зрелости этого бойца ленинской партии. Там, вдали от России, он понимал, что Февральская революция — это начало, что за нею грянет новый революционный взрыв, который окончательно сметет старый строй.

Первая группа русских политических эмигрантов выехала из Соединенных Штатов в Россию в конце апреля 1917 года. Чумака избрали председателем Комитета по возвращению на родину. С каждым днем таяла русская колония в Чикаго, Нью-Йорке, Бостоне, Кливленде, Милуоки и других городах. Чумак проводил в Россию ближайших друзей — Рабизо, Котляренко, Нейбута, Раева, Иванова.

Тихо стало в квартире на Вестдивиджн-стрит. Чумак сутками пропадал в комитете, отправлял эмигрантов: надо было всех обеспечить паспортами, деньгами, зафрахтовать пароходы. Путь был дальний — из Чикаго поездом в Канаду — в Ванкувер, а оттуда пароходом до Владивостока. Через Атлантику путь в Европу был заказан: немецкие подводные лодки топили пассажирские пароходы, на Тихом океане все же было спокойнее.

Вечерами, когда Чумак возвращался домой, Прасковья Тимофеевна спрашивала:

— Когда же наш черед придет, Андрюша?

Чумак отмалчивался или отшучивался. Лишь в конце мая сказал жене:

— Скоро поедем, собирайся. Готовясь к дальнему путешествию, Чумак не забыл и о своем изобретении. Незадолго до отъезда он завершил работу над машиной для уборки квартир. Фирма приняла ее к производству. Гонорар — весьма крупная сумма — был использован для отправки русских эмигрантов в Россию.

В начале июня 1917 года из канадского порта Ванкувер пароход «Царица России» увез из американской эмиграции на родину 85 большевиков во главе с Андреем Чумаком. Уезжали с детьми, повзрослевшими и совсем крошечными, никогда не видевшими России.

После морского, а затем железнодорожного путешествия добрались наконец до станции Харбин. Здесь власти задержали эмигрантов-большевиков, поселили их временно в вагонах на станции, запретили выезд из города. Русский генеральный консул запросил Временное правительство, кому из эмигрантов можно разрешить въезд в Россию. Вскоре консул передал Андрею Чумаку ответ Керенского: въезд в Россию ему запрещен.

Андрей Чумак направляется к властям Китайско-Восточной железной дороги и предлагает свои услуги. Ему отвечают, что работу машиниста он получит, но только не в Харбине, а на станции Ханьдаохэцзы. Чумак соглашается. Он готов водить поезда от Ханьдаохэцзы до Харбина.

Хозяином положения на КВЖД все еще остается бывший царский наместник, генерал Хорват. В его руках не только огромный аппарат вышколенных служащих, но и войска, которые в любой момент можно использовать для подавления революционных выступлений. Значит, Чумаку надо найти друзей-единомышленников, установить связи, явки. К осени 1917 года Чумак создает в Харбине подпольную большевистскую организацию. Ее ядром становятся рабочие Главных механических мастерских. Поочередно на их квартирах происходят собрания. Большевики стараются привлечь на свою сторону рабочих и служащих КВЖД. Это нелегко. В Харбине открыто действуют меньшевики, эсеры и анархисты.

Чумак тайно уезжает во Владивосток, где уже находятся Нейбут, Раев, Рабизо, договаривается с ними о координации действий, получает информацию о положении в Петрограде, возвращается в Харбин и делает следующий шаг для усиления большевистского подполья. Опытный интернационалист, Чумак обращается с листовкой к китайским и корейским рабочим, призывает их действовать совместно с русскими рабочими против администрации генерала Хорвата и всей харбинской буржуазии.

Поздно вечером 7 ноября по новому стилю приходит из Петрограда сообщение о том, что большевики взяли власть в свои руки. Через несколько дней и в Харбине создается Совет рабочих и солдатских депутатов. Но генерал Хорват не думает сдаваться. Рютин, возглавляющий Харбинский Совет, медлит, ведет ненужные переговоры с Хорватом, вместо того чтобы вырвать власть из рук генерала.

21 ноября из Петрограда приходит телеграмма Ленина. Владимир Ильич требует от Харбинского Совета, чтобы вся власть перешла в его руки, а генерал Хорват и вся белогвардейская администрация были арестованы и отстранены от власти. Приказ о переходе власти в руки Советов Рютин издает, но не подкрепляет его практическими действиями.

Чумак предлагает Рютину вооружить рабочих мастерских и взять власть в свои руки, как это однажды уже было сделано и как того теперь требует Ленин. Однако Рютин колеблется. Хорват использует бездействие председателя Харбинского Совета и срочно вызывает на помощь войска китайского генерала Чжан Цзо-лина. Русские охранные дружины вынуждены отступить перед превосходящими силами противника. Харбинский Совет пал…

Революционный опыт подсказал большевикам Харбина: надо сохранить большевистские кадры, действовать через организации, находящиеся пока на легальном положении. Чумака избирают членом Главного исполнительного комитета рабочих и служащих КВЖД. Через профсоюзные организации он добивается связи с китайскими и корейскими рабочими и 1 мая 1918 года организует демонстрацию на улицах Харбина в поддержку Советской власти.

Но в это время в действие вступает еще одна контрреволюционная сила — атаман Семенов. Через двадцать семь лет, в конце второй мировой войны, этот палач будет схвачен и понесет заслуженную кару — военный трибунал присудит его к смертной казни через повешение. Но описываемые события происходили в 1918 году. Атаман Семенов начал свой карательный поход.

После первомайской демонстрации события развертываются быстро. Главный исполнительный комитет рабочих и служащих КВЖД начинает подготовку к забастовке протеста против карательных действий атамана Семенова и войск генерала Хорвата. Город бурлит.

16 мая по всей линии Китайско-Восточной железной дороги всеобщая забастовка началась. Инициатор ее — Чумак. В то утро, когда паровозы по всей линии оповестили начало забастовки, Чумак выступал в железнодорожном клубе станции Ханьдаохэцзы. Небольшой зал заполнен до отказа. Рядом с Андреем Кондратьевичем у трибуны Прасковья Тимофеевна и сын Саша.

В эти часы генерал Хорват передает по телеграфу приказ жандармерии о немедленном аресте Чумака. В Ханьдаохэцзы дежурит телеграфист — большевик-подпольщик. Приняв телеграмму, он мчится в клуб. Чумак тут же зачитывает приказ Хорвата. В ответ раздаются громовые крики протеста. Полицейские понимают, что взять Чумака в клубе не удастся, и окружают дом, в котором он живет. Но Чумак возвращается с митинга не один, а с отрядом рабочих и солдат. Полицейские вынуждены отступить.

Поздно ночью жандармы пытаются ворваться в дом, но Чумаку удается скрыться. Через двое суток он тайно, на паровозе выезжает из Харбина в Приморье.

И снова жена с детьми остается одна, как тогда в Елисаветполе, как в Америке, когда он бродил по дорогам в поисках куска хлеба. Снова одна — обычная судьба жены российского революционера.

В начале июня 1918 года Андрей Чумак был направлен Приморским комитетом РКП (б) в Никольск-Уссурийск для усиления партийного руководства в этом городе. Здесь он сразу оказался в центре событий. Чумака избирают председателем Совета рабочих и солдатских депутатов. Программа действий Совета — телеграмма Ленина, направленная 7 апреля 1918 года. Владимир Ильич требовал «готовиться без малейшего промедления и готовиться серьезно, готовиться изо всех сил».

Действовать в духе ленинских указаний — это значит создать оборонительные сооружения, укрепить вооруженные силы города — рабочие дружины, обеспечить на случай интервенции переброску стратегических грузов в глубь страны. Так и поступают большевики Никольск-Уссурийска. Вокруг города создаются укрепления.

События не заставили себя ждать. В июне белочешские легионеры из бывших чехословацких военнопленных, возвращающихся на родину через Владивосток, подняли мятеж. В этом ключевом городе Приморья они арестовали руководителей Совета, объединились с белогвардейскими частями атамана Калмыкова и двинули полки на Никольск-Уссурийск. Пять дней шли ожесточенные бои. Красногвардейские полки под командованием революционного штаба, в который входил и Чумак, не отдавали без боя ни пяди земли. Это позволило другим городам Дальнего Востока перебросить войска в помощь Никольск-Уссурийску.

21 июля 1918 года «Рабочая газета» писала о тех днях Уссурийска:

«При обороне города особенно отличился Председатель Горисполкома Совета А. Чумак. Он лично водил красноармейцев в штыковую атаку, и его отряд, как и сам командир, отличался большой храбростью. Далькрайком партии талантливого организатора-большевика назначил членом Военного Совета фронта и комиссаром передвижения войск. Когда белые и иностранные интервенты, применив тяжелую артиллерию, подожгли город и прорвали укрепление красных, заставив оставить занимаемые позиции, А. К. Чумак, командуя бронепоездом «Освободитель», отступил последним, прикрывая отход красногвардейцев и эвакуируемых госпиталей и учреждений в гор. Спасск».

Медленно, с боями отступали красные отряды в сторону Хабаровска, готовясь к решительному бою. Чумак все время с войсками, делит с ними все лишения. Пошел вот уже третий месяц, как он оставил семью на станции Ханьдаохэцзы. Там теперь свирепствуют белогвардейцы. Что с женой и детьми, живы ли они? Ни писем, ни весточки от них, да жена и не знает, где он.

А дни бегут, и дел все больше. Со всех уголков Приморья и Амурской области к Уссурийскому фронту пробирались большевики, ведя за собой людей, вливались в армию, набиравшую силу, чтобы нанести удар по врагу.

1 августа 1918 года Военный Совет Уссурийского фронта отдал приказ о переходе в наступление в районе Каульских высот. Враг, бросая оружие и неся огромные потери, начал беспорядочное отступление к Никольск-Уссурийску.

Но против рабочего класса, взявшего в свои руки власть на Дальнем Востоке, уже выступили интервенционистские силы крупнейших капиталистических стран мира. 24 августа они начали фронтальное наступление на Уссурийском фронте.

Из городов и сел, из таежных лесов в Хабаровск выехали делегаты на открывшийся 25 августа V съезд Советов Дальнего Востока, чтобы оценить обстановку и выработать меры спасения Советской власти. Делегатом от Амурской области на съезд прибыл Андрей Чумак. Приехали в Хабаровск и руководители сибирских большевиков во главе с Павлом Петровичем Постышевым. Здесь произошла их первая встреча с Андреем Чумаком.

Съезд заслушал доклад о международном положении и о текущем моменте. Потом на трибуну поднялись делегаты. Одним из первых выступил Андрей Чумак. Как всегда, он был краток:

— Не время было уезжать с фронта, но хлопцы настояли, поручили выступить от имени фронта и во весь голос сказать, чтобы слышали за Уралом, слышал большевистский Центральный Комитет, слышал сам Ленин, слышал весь русский народ, слышали наши братья украинцы, белорусы, грузины, латыши, татары, слышали народы Америки, Японии, Англии, Франции, Чехословакии, как войска чужеземных захватчиков вторглись в наш край и нарушили нашу мирную жизнь. Красноармейцы и красногвардейцы Уссурийского фронта просили меня сказать, что мы не позволим вмешиваться в наши дела.

Дальневосточный съезд, веря в пролетарскую солидарность, обратился к народам Америки, Англии, Японии и Франции, призвал их требовать немедленного вывода интервентов и заявил, что «Дальний Восток является нераздельной частью великой Российской Федеративной Советской Республики, управляется выборными органами трудового народа, именуемыми Советами, и никому вмешиваться в наши дела не позволим…».

Съезд постановил распустить Уссурийский фронт, перейти к партизанской борьбе, избрал Дальневосточный Совет народных комиссаров. Андрей Чумак вошел в состав Совнаркома, и вскоре он и Постышев отбыли туда, где разгоралась партизанская война. Чумак вместе со своими ближайшими помощниками двинулся в район Архары Амурской области. Павел Постышев выехал по реке Тунгуске в район Приамурья.

И снова в поход, через тайгу, непроходимую чащу, в жару и ливень. Неподалеку от золотых приисков, в районе Архары Чумак создает партизанскую базу, объезжает села, беседует с крестьянами; готовые до конца биться за Советскую власть, они оставляют свои избы и уходят в партизаны.

В сумрачный осенний день крестьяне сообщили, что в окрестностях появился вражеский отряд. Чумак мог послать в разведку партизан из местных жителей, но решил пойти сам.

Белогвардейские каратели, интервенты подкараулили его, навалились, связали и отправили в тюрьму города Благовещенска.

В тюрьме Чумак свалился: тиф. Несколько недель он был между жизнью и смертью. Победил сильный организм и неукротимая воля борца.

Подпольная организация большевиков Благовещенска под руководством Федора Мухина начала готовить побег Чумака. На должность надзирателя в тюрьму был послан надежный коммунист Зелинский, не раз выполнявший опаснейшие поручения. Когда Мухин узнал, что Чумак выкарабкивается из болезни, он по просьбе Чумака вызвал из Харбина Прасковью Тимофеевну. Она немедленно приехала в Благовещенск. Встреча состоялась в тюрьме.

…В конце октября 1918 года Андрей Чумак снова в подполье.

К концу февраля 1919 года партизанская борьба в Амурской области так разрослась, что казачий атаман Калмыков решил послать туда новые части. В начале марта в засаду карателей попал Федор Мухин. На допросе его пытали. Все выдержал амурский комиссар. Федора Мухина застрелили.

Теснее и теснее сжималось смертельное кольцо вокруг Андрея Чумака и его боевых товарищей.

Через несколько дней после убийства Мухина на конспиративной квартире в Благовещенске собрался подпольный штаб борьбы против интервентов. Совещанием руководил Чумак.

За комиссарами давно была установлена слежка. На этот раз ищейки напали на след руководителей амурских большевиков. Интервенты и белобандиты окружили дом, ворвались с ручными пулеметами, карабинами.

Комиссаров упрятали в Благовещенскую тюрьму. Андрея Чумака допрашивал палач из казачьей контрразведки князь Чочуа. Бил, пытал. Требовал, чтобы Чумак раскрыл планы партизанских отрядов. Приставлял к виску дуло револьвера. Нажимал спуск: «шутил».

В других камерах допрашивали остальных комиссаров. Никто не дрогнул, не выдал. Так повторялось каждый день.

Палачи поняли, что допросы ничего не дадут.

Ночью 26 марта 1919 года полураздетых комиссаров вывели из тюрьмы под усиленным конвоем и увезли за город. У глиняного карьера белогвардейцы остановили их перед большой ямой, кололи штыками, били шомполами, все ближе подталкивая к могиле.

Наступили последние минуты перед казнью. Комиссары попрощались друг с другом. Яков Шафир бросил в лицо убийцам:

— Палачи, даже с родными проститься не дали.

Андрей Чумак шагнул к могиле, пожал руки друзьям. Поднял голову, взглянул на небо. Мысленно попрощался с женой и детьми. Залп. Он уже не видел, как из рядов обреченных вырвался Петр Зубок, а затем Прокопий Вшивков.

Озверевшие белобандиты шашками рубили комиссаров по голове, лицу, рукам, ногам.

Залп по беглецам. Еще один залп по уже растерзанным смертникам.

Через год партизаны изгнали врага и освободили Благовещенск. С непокрытыми головами долго стояли боевые друзья у ямы, где убийцы сделали свое черное дело.

Семья Андрея Кондратьевича оставалась в Харбине. Подпольный комитет большевиков взял на себя заботу об этой семье, а в 1923 году отправил ее из Харбина в Москву. Поезд отошел от перрона и повез родных Андрея Чумака по нескончаемому сибирскому пути на вновь обретенную ими Советскую Родину.

 

Эдуард ХРУЦКИЙ

Последний месяц лета

События, о которых рассказывается, произошли в Белоруссии сразу после Великой Отечественной войны.

6 августа. 11.00. Село Ольховка

Теперь войну он видел во сне. Она возвращалась к нему постоянно, и сны эти были однообразны и длинны, как бесконечные товарные составы. Он все время убегал, а за ним, беззвучно лая, неслись собаки и солдаты без лиц, только плечи и каски. Стреляли. И выстрелов он не слышал, только вспышки огромные, как сполохи грозы, и ожидание чего-то страшного и жестокого.

Но на этот раз Егоров услышал звук выстрела и, просыпаясь, никак еще не осознал, где кончается сон и начинается реальность. Он лежал в саду под яблоней на жестком топчане. Гимнастерка валялась рядом на земле, а на ней ремень с кобурой. Действуя инстинктивно, еще не придя в себя, он вытащил наган и, как был в одних галифе, нижней рубашке и босиком, выскочил за калитку.

Вдоль улицы в клубах пыли неслась тройка. Она приближалась стремительно, и Егоров увидел человека, погонявшего лошадей. Он стоял, широко расставив ноги, словно влитой, хотя бричку немыслимо трясло на разъезженной деревенской улице. В бричке были еще трое. И когда лошади были совсем рядом, один из троих поднялся на колени и взмахнул рукой.

— Прими подарок, участковый!

Егоров выстрелил, падая. Сбоку глухо рванула граната. Участковый вскочил и, положив наган на сгиб локтя, выстрелил вслед бричке еще шесть раз. Когда осела пыль и стук колес ушел за околицу, Егоров увидел метрах в десяти лежащего человека. Он лежал, неестественно раскинув руки, но все же Егоров полез в карман, где лежали патроны, и перезарядил наган. Мягко ступая босыми ногами по горячей пыли, участковый подошел к убитому, перевернул его и, мельком поглядев в лицо, понял, что этого человека он видит впервые. «Так кто же все-таки кричал с брички?»

— Участковый, младший лейтенант!

От сельсовета бежал боец истребительного батальона.

— Ну, что? Что там еще?

— Бандиты сельсоветчиков перебили.

10 августа. 0.02. Брест

За окном лежали развалины города, соединенные темными, без фонарей, улицами. Редкие огоньки окон можно было пересчитать по пальцам.

— Видишь, Василий Петрович, — сказал начальник отдела, — видишь, какой стал город. Темнота, грязь, развалины. А я здесь вырос. Он зеленый был, добрый.

— Восстановим, — ответил Грязновский, — еще лучше станет.

— Может быть, лучше, но не таким.

Начальник отдела открыл сейф, достал папку.

— Вот я тебя зачем вызвал. Поедешь в район. В лесах между деревнями Ольховка и Гарь банда объявилась.

— Большая?

— По нашим данным, стволов сорок.

— Чья банда?

— Видимо, Музыки.

— Он же в Литву ушел.

— Говорят, соскучился по нас очень и вернулся.

— Это точно?

— А ты фотографию посмотри. Вот донесение Егорова о нападении на сельсовет. У участкового фотоаппарат трофейный, он сфотографировал убитого и следы.

— Так, — сказал Грязновский, — так, что-то похоже. Кого же он мне напоминает?

— Да чего ты голову ломаешь? Сенька это, Музыкин младший брат. Подбил его Егоров. А вот дальше, видишь ли, послание.

Грязновский сел удобнее и прочитал прыгающие безграмотные строчки.

— Так, значит, за братца сто энкаведешников и большевиков. Ничего, с размахом начинает действовать.

— Егоров мужик умный, хочу забрать его сюда, в аппарат угрозыска, — начальник опять встал, подошел к окну, — видишь, даже следы, типичные для этого налета, дал.

Грязновский полистал страницы дела, начал читать рапорт участкового: «Также сообщаю, что, кроме гильз отечественного и немецкого образца, мною обнаружено:

1) на одном из колес брички лопнула металлическая шина и поэтому остается характерный след;

2) в подкове коренника на правой задней ноге не хватает трех гвоздей;

3) кроме того, перед нападением в селе появился велосипедист. След его велосипеда точно такой же, как оставленный на месте преступления в деревне Ложки. Протектор переднего колеса имеет три широких гладких заплаты, причем одна из них четко выдавливает цифру «девять»…»

— Молодец, — Грязновский закрыл папку, — ведь, кроме этого, ничего нет. Велосипедист, я думаю, наводчик: сначала в деревне появляется он, потом бандиты. И видимо, этого человека знают. Привыкли к нему, иначе чужого, да на велосипеде, «срисовали» бы сразу же. Вот его и надо устанавливать.

— А кто тебе мешает. Устанавливай. Вот поезжай в район и устанавливай на доброе здоровье. Группу я тебе дам. Шесть оперативников и шофер. Пулемет дам МГ, автоматы. Выезжать сегодня ночью. В конце месяца, — начальник угрозыска полистал календарь, — числу к двадцать девятому, Музыку нужно обезвредить.

— Даже число назначили, — Грязновский встал, — планировать легко, товарищ полковник, а…

— Его я не знаю, Вася, поэтому и посылаю тебя. Прошу очень, выйди на него быстрее, сделай все, чтобы подготовить войсковую операцию, понял?..

— Я-то понял.

— Ну, раз так, иди и помни, — голос у полковника стал жестким, — за кровь людей мы с тобой в ответе. С нас спросят, с милиции.

11 августа. 12.00. Райцентр

К полудню жара стала невыносимой. Солнце, огромное и жаркое, словно медный таз, повисло над городом. Жизнь замерла, улицы опустели. Только куры купались в дорожной пыли.

В такие дни гимнастерка почему-то начинает давить под мышками, портупея с кобурой становится особенно тяжелой, а фуражка сжимает голову, как раскаленный обруч.

Одноэтажное здание райотдела прокалилось… Через каждые полчаса приходил с ведром воды помощник дежурного, поливал пол. Вода испарялась немедленно, давая прохладу только в первые десять минут. Грязновский и капитан Токмаков посмотрели выборку всех вооруженных нападений за последние два месяца. Их было всего четыре.

— Вот эти два, — сказал начальник угрозыска района, — мы второго дня раскрыли. Тут, на хуторах, — он ткнул пальцем в карту, — дезертир прятался. Решил, видно, к дому податься: документы ему были нужны да деньги. Мы его на втором эпизоде и сняли. Нет, нет, — он посмотрел на Грязновского, — я сам ездил, и из МГБ ребята с ним в минской тюрьме говорили. Глухо. Он о банде ничего не знает.

— А ты сам-то о Музыке слышал чего?

— Я, — начальник розыска усмехнулся, — дай-ка папироску, Токмаков, спасибо. Я его как тебя видел. Понял? Допрашивал он меня. Очень он душой о старшем брате болел.

— Ты что-то путаешь, — сказал Грязновский, — по делу проходит его младший брат Семен.

— Я путаю? — начальник розыска улыбнулся, — Ты зубки эти металлические видишь? Так-то. Собственные зубы мне Музыка за старшего братца ручкой «вальтера» выбил. Я их всю семейку распрекрасно знаю. Батька его Бронислав и старший брат Ефим конокрадами и контрабандистами были. Отца пограничники в тридцать шестом застрелили, когда он ночью через границу людей вел, а брата я брал. А уж при немцах мы с Музыкой местами поменялись. Он в этот дом начальником полиции, а я — в лес.

— А потом?

— Потом история длинная. Оглушили они меня, в камеру бросили. Утром собирались в фельджандармерию передать. А я ушел.

— Как ушел? — удивился Токмаков.

— Ночью из отхожего места. Да неинтересно это все. Я вот тебе чего скажу…

Он не успел закончить. Дверь распахнулась, влетел дежурный.

— На селекционную станцию налет.

— В машину, — скомандовал Грязновский, — быстро! Ты, Токмаков, останешься здесь искать велосипед. Остальные в машину. Сколько километров до станции?

— Шесть, — начальник розыска достал из шкафа автомат, — людей брать?

— Не надо, хватит моих. Пусть лучше Токмакову помогут.

— Кто звонил?

— Да голос странный, вроде детский, — ответил дежурный, — он только успел сказать «банда», потом выстрелили — и связь оборвалась.

11 августа. 12.45. Селекционная станция

Не доезжая километров двух, увидели дым. Горела станция.

— Давай, — крикнул Грязновский шоферу, — слышишь!

Шофер буркнул что-то и выжал педаль газа. Стрелка спидометра медленно уходила за цифру 100. Во дворе станции горел сарай.

— Зерно подожгли, сволочи, — выругался начальник розыска. Он прислушался и вдруг бросился к сараю.

— Стой, — крикнул Грязновский, — сгоришь!

— Там люди.

Сквозь треск и гул пламени из сарая доносились стоны.

Оперативники ломами разбили дверь и вытащили шестерых полузадохнувшихся связанных работников станции. Пока спасали остатки зерна и оказывали помощь людям, Грязновский узнал, что часа два назад приезжал на велосипеде новый почтальон, привозил газеты, потом приехали шестеро, связали людей, нагрузили зерно на бричку и две телеги, стоявшие в сарае на станции, людей связали, заперли в сарай и подожгли с остатками зерна.

Звонила дочка агронома, она спряталась в директорском кабинете. Бандиты о звонке ничего не знали и девочку не нашли.

— Где она? — спросил Грязновский.

— Вон, у крыльца, — ответил оперативник.

На крыльце стояла девочка лет тринадцати, в выгоревшем на солнце ситцевом платьице.

— Как тебя зовут? — спросил Грязновский, присев на ступеньки крыльца.

— Зина…

Голос был тихий, казалось, что девочка не говорит, а выдыхает слова.

— Ты очень испугалась?

— Очень.

— Когда они уехали…

— Когда они уехали, я поглядела в окно. Они поехали туда, — девочка показала рукой к лесу, — потом увидела огонь и спряталась.

— Спасибо, дочка, ты нам очень помогла.

— А вы их поймаете?

— Наверное.

Через двор, придерживая автомат, бежал начальник розыска.

— Слышь, майор, они в сторону хуторов подались, через лес. Следы те же, что в Ольховке.

11 августа. 13.00. Райцентр

Токмаков медленно шел по улице. Со стороны казалось, что задумался человек, просто гуляет, низко опустив голову. Жара становилась все сильнее и сильнее. Гимнастерка прилипла к спине, сапоги стали пудовыми.

«Зачем же я глупостями занимаюсь, — думал капитан, — пойду в розыск, они наверняка знают, сколько в городе велосипедов».

Он уже совсем собрался повернуть к райотделу, как увидел след. Отчетливый замечательный след с цифрой «девять», выдавленной в горячей пыли улицы. Он пошел по следу, еще не веря в удачу, добрался до площади и потерял его. Здесь узкую полоску протектора затоптали чьи-то сапоги и ботинки, разбили шины полуторок.

Токмаков сразу забыл о жаре, ему даже холодно стало. Он закрутился по площади, но следа не было. Так он дошел до здания почты и увидел прислоненный к крыльцу велосипед. На колесе передачи висел амбарный замок. Токмаков подошел, на ходу отмечая мельчайшие детали: потертое кожаное седло, облупившуюся краску, поржавевшие ободья, истертые широкие протекторы. Велосипед был трофейный, из тех, что побросали, отступая, немцы.

Подойдя ближе, капитан увидел на шине большую заплатку с цифрой «девять».

Токмаков переложил пистолет из кобуры в карман и, отойдя в сторону, стал, прислонившись спиной к дереву.

Минуты тянулись медленно, и ему снова стало невыносимо жарко. Так он стоял и ждал, засунув руки в карманы галифе, перекатывая зубами сорванную веточку. Из здания почты выходили сморенные жарой люди. Один, второй, третий… Токмакову хотелось пить, и он сильнее сжал во рту веточку, выдавливая горьковатый сок.

Почтальон в черной форменной тужурке с синими петлицами вышел из дверей, поправляя на плече тяжелую сумку. Он постоял немного, потом медленно пошел в сторону площади.

Опять не тот. Токмаков вынул из кармана руки, вытер вспотевшие ладони. Во рту стояла сухая хинная горечь. «А что, если зайти на почту, там наверняка есть бачок с водой…»

Почтальон возвращался. Он подошел к крыльцу, повесил сумку на руль велосипеда, достал из нее ключ и наклонился к замку. Когда он разогнулся, то увидел рядом молодого парня в линялой синей гимнастерке с серебряными погонами. Он стоял совсем рядом, покачиваясь с каблука на носок, глубоко засунув руки в карманы.

— Хорошая машина, — сказал Токмаков.

— Ничего, не жалуюсь, — голос у почтальона оказался неожиданно писклявым для его крупного тела.

— Уж больно она мне нравится, — улыбнулся Токмаков.

— Мне тоже, — почтальон еще раз оглядел офицера всего: козырек фуражки, низко надвинутый на глаза, расстегнутый ворот гимнастерки, облепивший крепкое, готовое к броску тело, и потянулся к сумке.

— Вот это лишнее, стой тихо, — Токмаков резко выдернул из кармана руку с пистолетом, — тихо, я сказал. Давай к райотделу. Дернешься — убью!

11 августа. 14.20. Засада

— А если они поедут другой дорогой, — спросил Грязновский, — тогда как?

— Другой дороги для них нет. Только эта. — Начальник райугрозыска лежал на траве, положив тяжелые руки на кожух МГ. — Ты не бойся, майор, они выйдут именно сюда.

— Откуда знаешь?

— Ко мне утром сведения поступили, что банда базируется где-то в Горелой пади, а дорога туда одна. Эта дорога. Другой нет.

И словно в подтверждение его слов вдали застучали колеса телег.

— Ну, что я тебе говорил, — начальник розыска глубже утопил сошники пулемета, повел стволом, — самое место.

Грязновский чуть приподнял фуражку, подал сигнал.

Через несколько минут телеги выбрались на поляну. И Грязновский мысленно поблагодарил своего напарника, тот выбрал отличное место: в случае боя солнце било прямо в глаза бандитам.

— Ну, — прошептал он, — давай.

Пулемет ударил длинно и глухо. И сразу же две лошади, запряженные в бричку, упали. Одна телега перевернулась, мешки с зерном посыпались на поляну. Бандиты ответили нестройно из автоматов. Но снова пророкотал пулемет, звонко застучали автоматы оперативников. Бандиты заметались, но, потеряв двоих, поняли, что окружены. Тогда они начали сбрасывать мешки.

— Бросай оружие, выходи по одному! — крикнул, приподнявшись на локти, Грязновский.

— Получи, сука!

Пули прошли совсем рядом, опалили волосы.

— Они там как в доте. Пока мы эти мешки расшибем, дня два пройдет, — сказал начальник розыска, — они не сдадутся.

— Ладно, — Грязновский достал гранаты, связал их ремнем и пополз к дороге.

— Ты куда? Вернись!..

Он слышал, как пули противно визжали над его головой, но он полз, и с каждым движением тело становилось все более послушным и гибким. Пора. Он поднял голову, прикинул расстояние и с силой метнул связку. Тяжелая волна придавила его к земле, но он тут же вскочил и бросился к разбросанным взрывом мешкам. С другой стороны бежали ребята его группы. На дороге, полузасыпанные пшеницей, лежали четыре трупа.

— Погрузите их, — приказал майор, — и отправьте в город.

Он подобрал фуражку и пошел к машине. В лесу тихо, и пороховая гарь клубилась синевой в лучах солнца. На поляне звонко и жалобно заржала раненая лошадь. Потом щелкнул одиночный выстрел, и вдруг, как никогда раньше, Грязновскому очень захотелось жить.

18.15. Райотдел милиции

— Пока у нас есть только косвенные улики против него, — Грязновский взял документы арестованного, медленно полистал, — только косвенные, а это все равно, что нет ничего.

— Чудак ты, Василий Петрович, — засмеялся начальник райотдела, — а пистолет в сумке?

— Всегда может отпереться. Нашел на дороге, не успел сдать.

— Ну ты действительно чудак. Год-то у нас какой. То-то, что сорок пятый. Так что ж, мы с ним церемониться будем?

— Социалистическая законность…

— Я знаю, — зло сказал начальник, — все знаю и о законности, и о презумпции невиновности. Только бы ты видел, как они наших в сарае хотели сжечь! Видел! Так и мы должны. Кровь за кровь.

— Ну ты, Борис Станиславович, уже не в партизанском отряде.

— Это точно, тогда дело другое было. Но не об том разговор. Тебя прислали нам в помощь ликвидировать банду. Так? Вот видишь, соглашаешься. Ты его и «расколи».

— Попробую.

— Ну иди, давай пробуй.

Задержанный сидел у стены. Кисти рук, слишком маленькие для мужчины, были туго перетянуты веревкой.

— Развяжите, — скомандовал майор, и уже задержанному: — Садитесь к столу. Вы ведь почтальон, правильно?

Задержанный молча кивнул.

— Вот и хорошо. Значит, читать умеете. Вот ознакомьтесь: статья 59 пункт 3 Уголовного кодекса. Читайте-читайте, там все есть, и пособничество бандитам тоже. Это неважно, что вы сами не убивали…

— Что вам от меня надо?

«Ну и голос, — удивился майор, — прямо как у мальчика из церковного хора».

— Нам надо немного. Ответьте, где Музыка.

Задержанный молчал.

— Хорошо, мы найдем его сами. И тогда он начнет давать показания. Тогда уже вас-ничего не спасет.

— Сначала найдите, — почтальон усмехнулся.

— А чего искать, мы его считай что нашли. Не хотите нам помочь, не надо.

В сороковом его допрашивал следователь Барановичского НКВД. Этот допрос «почтальон» помнил хорошо. Следователь покраснел от крика. А он сидел и улыбался. Так и ушел в камеру, ничего не сказав. Что-то темнит этот майор, сидит тихо, покуривает да рисует карандашом чертиков на бланке протокола. Неужели взяли кого?

— Кстати, в налете на селекционную станцию участвовало шесть человек. Мы их привезли сюда, сейчас вам покажем, и бричку их привезли. Пойдемте.

Задержанный встал, потом сел снова.

— Ну что же вы? Пошли, — Грязновский расстегнул кобуру.

— Ладно. Скажу. Только запишите, я связник. На мне крови нет.

— Запишем. Веди протокол, Токмаков.

К двадцати двум часам к райцентру подъехало несколько машин. Началось оперативное совещание. Руководить войсковой операцией было поручено начальнику районного отдела МГБ. В его распоряжение придавался батальон внутренних войск, истребительный батальон и резерв милиции.

Совещание провели быстро. Времени было в обрез.

— Товарищи, — встал руководитель операции, — мы располагаем данными, что банда Музыки, основная часть, находится в Горелой пади. Сам же он с четырьмя соучастниками — на Глуховском хуторе у мельника. Сегодня на рассвете начинается войсковая операция, — он откинул рукав гимнастерки, поглядел на часы, — ровно через сорок минут. Брать Музыку будет оперативная группа областного уголовного розыска во главе с майором Грязновским. Какие вопросы?

— Я, пожалуй, пойду, — сказал Грязновский, — разрешите, товарищ майор, надо на месте осмотреться.

— Идите.

Грязновский вышел в коридор. Там его ждал кряжистый младший лейтенант. Увидев майора, он встал и бросил руку к козырьку.

— Вы Егоров?

— Так точно.

— Знаете задание?

— Так точно.

— Прекрасно, — майор повернулся к Токмакову, — люди готовы? Тогда поехали.

12 августа. 0.03. Дом мельника

Машину оставили, не доезжая двух километров до хутора.

Вы идите за мной, — сказал Егоров, — след в след, а то здесь одно гнилое место есть. Топь. Шагнул туда — и прощай рабоче-крестьянская милиция.

Шли осторожно, стараясь не шуметь. К дому мельника вышли, когда уже начало светать. Грязновский внутренне порадовался, что дом стоит так удобно. Деревья подходили почти к самому крыльцу.

— Значит, так. По одному человеку с каждой стороны. Токмаков, Егоров и я идем в дом. Помните, что у них на крыше часовой. Чуть что… Пошли.

Прячась за деревьями, они подошли к крыльцу. Поднялись. Внезапно загремела щеколда. Майор прижался к стене. Из дверей вышел человек, голый по пояс. Левой рукой он придерживал спадающие штаны. Человек зевнул, перекрестил рот. Повернулся, и тут Грязновский сильно ударил его рукояткой пистолета.

— Хозяин это, мельник, — шепнул Егоров, подхватывая падающее тело. — Пошли.

Грязновский толкнул дверь в сени, потом в горницу. После ночной свежести в нос ударил запах перегара, табака, грязного мужского белья.

— Это ты, Мирон? — спросил кто-то.

— Угу, — промычал Егоров и включил фонарь.

Токмаков из-за спины майора ударил веером из ППШ.

— Оружие, руки! — крикнул Грязновский и бросился на полураздетого человека, рванувшегося к столу. Они покатились по полу. Стол упал, и что-то больно ударило Грязновского по руке, но он, не обращая внимания на боль, продолжал выкручивать руку противнику и заломил ее так, что человек закричал от боли хрипло и натужно. В комнате стреляли, со звоном летело оконное стекло, кто-то стонал тонко и жалобно. Но майор не видел и не слышал ничего. Только хрип противника, только его сильное горячее тело.

Наконец вспыхнул свет фонаря.

— Товарищ майор, — звал Токмаков.

— Я здесь, посвети.

— Взяли? У нас двое раненых.

— А бандиты?

— Трех на месте. Одного взяли.

— Помоги связать. Так, — Грязновский встал. — Подыми его. Посвети-ка.

— Это Музыка, — сказал из темноты Егоров, — отгулял атаман.

Грязновский, обходя трупы, вышел на крыльцо. Где-то, километрах в пяти, ударил и замолк пулемет. Там начиналась войсковая операция.

 

Олег ТУМАНОВ

…Как по маслу

Из рассказов водолаза

Генка Стоценко прыгнул с трапа, не дождавшись команды «пошел!», чтобы медленно, солидно, как и полагается водолазу первого класса, опуститься под воду, утверждая необычность и чрезвычайность своей профессии.

Сильный, большой и, вероятно, оттого важный, он двигался по земле, как и под водой, точно в замедленной киносъемке. Ну, под водой это понятно — не побежишь. А на земле? Будто боялся опрокинуть или разбить окружающие его дорогие вещи. Всегда и во всем он был неторопливо деловит. Он никогда ничего не делал с ходу. В нем была та природная русская сметка, выраженная в пословице: «Семь раз отмерь, один отрежь». На Генку можно было положиться как на… Сравнений водолазы не любят.

Сомнений быть не могло, Генка, как, впрочем, и весь наш отряд, «заболел». Заболел «золотой лихорадкой»!

Прошло всего несколько минут, как под водой скрылся медный шлем Геннадия, а уже в наушниках сидящего на телефоне водолаза рокотал его октавный бас:

— Я на грунте, чувствую себя хорошо. — А еще через пару минут: — Включайте грунтосос и пипку.

Мотористы бросились по местам, никто не ожидал от Стоценко такой прыти. Заработал компрессор, подавая воздух. Шланг задергался, всхлипывая и задыхаясь, выплевывая на поверхность комки ила и грязи, которые мутным облаком расползались в прозрачной воде. Генка начал проходку туннеля.

Подъем «Ташкента» было решено осуществлять понтонным способом. Для этого под днищем корабля необходимо промыть пять туннелей. Продернуть через них стальные тросы (стропы). Затопить с каждого борта такое же количество понтонов, похожих на огромные бочки, подъемной силой в 500 тонн каждый. Принайтовать (прикрепить) к тросам, продуть их воздухом, они всплывут и… поднимут вместе с собой эсминец.

Но до этого маленького «и…» с многоточием несколько месяцев такого изнурительного водолазного труда, от которого глаза на лоб лезут,

Работ по промывке туннелей водолазы не любят. Клянут на чем свет стоит и принимают как жизненную необходимость или как больной лекарство.

Под воду опускают грунтосос, или, как его величают водолазы всего мира, «самовар». Его металлический кожух и впрямь чем-то напоминает самовар, особенно во время работы. По медным трубкам, их несколько десятков, загнутых концами во чрево этого чудовища, подается воздух, который с ревом, подобно сказочному джинну, выпущенному из бутылки, несется вверх, всасывая за собой грунт и увлекая его по шлангу на поверхность, чтобы отбросить на несколько десятков метров от места подъема.

Во время работы грунтососа водолаз сидит на нем верхом, обжав ногами и навалившись грудью, напоминая ковбоя, оседлавшего дикого, взбешенного быка на играх в родео. С одной только разницей, на родео всадник должен продержаться на быке несколько секунд, да и то, обеими руками схватившись за подпругу. У водолаза же в руках пипка, что-то вроде пожарного брандспойта, через которую бьет струя воды в двенадцать атмосфер, размывая грунт. И в этом положении водолаз еще пытается острить, напевая неизменную: «На самоваре я и моя Маша вприкуску чай пить будем до утра». Грунтосос рвется из-под него, каждую минуту готовый сбросить со своей спины, трясясь словно в лихорадке, пипка с силой в двенадцать атмосфер, ударяя в грудь, пытается выбить из «седла», а водолаз: «На самоваре я и моя Маша…»

И такой бешеной скачки с препятствиями — четыре часа, какой уж тут чай, а водолаз…

Тут маму родную забудешь.

— Ну ты, «на самоваре я и моя Маша», как дела? — беря телефон, спрашиваю я.

— Все в порядке, старшина, грунт мягкий, иду как по маслу-у-у-у, — отвечает Стоценко, и октава его голоса от тряски грунтососа на конце разливается тирольским фальцетом,

— Гляди в оба.

— Есть смотреть в оба-а-а-а!

«Гляди в оба», — ловлю я себя на мысли, — куда глядеть-то?» — мне смешно и грустно.

В туннеле водолаз находится в абсолютной темноте, как, впрочем, в любом месте на судоподъеме. Чтобы не сбиться с курса, он определяет направление своей ходки по швам обшивки корабля. Через-каждые 10–15 минут руки сами почти механически ощупывают днище, предварительно устроив пипку между колен и прижав ее грудью к грунтососу, иначе улепетнет. Прекрасный снимок для шестнадцатой полосы «Литературной газеты» к рубрике «Что бы это значило?», только такой снимок тогда, да, я думаю, и теперь, почти невозможно сделать.

Так вот, если шов обшивки на днище сместился влево или вправо, водолаз соответственно выправляет ход туннеля.

Промывка туннелей подходила к концу, день-два и вира: концы, пипки, грунтососы. Покедова, адью, прощевайте!

И вот тут-то и пошло — кто скорее промоет туннель?.. Ну а раз так, дело принципа, престижа каждой станции и, разумеется, каждого водолаза в отдельности.

Чего только не передумаешь, когда твой товарищ на грунте. И про наше житье-бытье, и кто он и что…

Думаешь, как о человеке, ушедшем в иной мир.

А Генка — человек, водолаз что надо, сибиряк, несмотря на хохлатскую фамилию.

— Как это у тебя с фамилией получается? — спрашивали ребята.

— А черт его знает. Рассказывали, прапрадед головорезом был, вот в Сибирь и сбежал.

— Да как же так? Тогда вроде все на Дон бежали да на Сечь?

— То-то и оно, а он, говорят, такой дядько был, что с Сечи в Сибирь тиканул. Женился там на кержачке, отсюда наш род и пошел.

— Что же, он такой же, как и ты, медведь был?

— Да нет, я в деда, помельче.

Глядя на двухметрового Генку, можно было себе представить, что же у него был за прадед.

— Дед мне всегда говорил: «Генка, спеши медленно. В жизни все надо делать с расчетом, после-то не воротишь. Жизнь надо по солнцу отмерять. Ты погляди, как оно свое дело делает: и весна тебе, и лето, и зима, и осень, а все не спеша, потому с понятием, так и человек должен». Вот я и спешу с тех пор медленно.

Мудрый дед был у Геннадия.

— Как Стоценко? — спрашиваю я у водолаза на телефоне.

— Нормально, — отвечает он, — поет.

Когда водолаз поет под водой, это хорошо, значит, у него душевное равновесие. Пошел четвертый час, как Генка на грунте, небось напрудонил в рубаху.

* * *

Грунтосос пытается вытряхнуть из Геннадия водолазный завтрак. Струя, бьющая из пипки, пласт за пластом отваливает из-под днища грунт. Слышно, как с шумом втягивает его в себя «самовар». Вибрирует и извивается под ногами шланг. Ноги от неудобного положения затекли, руки немеют, и все время хочется мочиться. «Это из-за большой теплоотдачи», — думает Генка и вспоминает, что в этом случае говорит доктор: «Водолаз за час работы под водой теряет три тысячи калорий тепла».

«Черт, ужасно хочется… Выйти наверх, оправиться? Нет, к богу в рай, потеряешь целый час. Пока выключат грунтосос и пипку, пока выберешься из туннеля, да пока разденут и оденут… Какой там час, глядишь, и полтора проскакало. За, это время соседний водолаз пройдет метр, а то и больше, потом и на тарантайке не догонишь. Нет уж к черту, лучше здесь, не прокисну».

Обжигая тело, горячая струйка, журча, стекает по ногам, скапливаясь у щикотолок. Через несколько минут она, остынув, неприятно холодит ступни ног.

Пипка продолжает рваться из рук, грунтосос гудит, дергаясь под ударами выхваченных из грунта им камней.

Зато теперь легче… а ноги? Ноги скоро согреются.

* * *

Теперь водолазы в день под водой работают не более двух с половиной часов согласно инструкции, чтобы не схватить кессонную болезнь.

Во время войны мы работали по четыре. Кадровики в то время уверяли нас, что год водолазной службы засчитывается за два, как, впрочем, война — год за три. Но вот пришла старость, инвалидность, а с ней пора уходить на пенсию, и выясняется, что никто не собирается тебе считать год за два или за три, а когда начинаешь об этом разговор, в лучшем случае на тебя смотрят как на дурака, а в худшем — просто принимают за идиота. Ты бормочешь в оправдание что-то невнятное, опускаешь голову и прячешь от собеседника глаза, будто уличенный в какой-то махинации.

Но разве восемнадцать или двадцать — это пятьдесят?! Разве в юности могут руки или ноги чувствовать усталость? Разве может им быть понятно чувство изнашиваемости? В юности мы вечны!!! Других понятий у молодости нет, и потому-то ей ничего не заказано. Она рвется вперед, к ею увиденному, чего недоглядели или не разглядели мы, не зная или просто не желая знать, что ее, как и миллионы до нее живущих на земле, ждет старость, болезни и…

В молодости мы делаем все возможное, чтобы потерять свое здоровье, а в старости в бесполезных попытках пытаемся вернуть его!

Начальство не знает о нашем «кто скорее», иначе давно бы устроило разнос. А мы просиживаем под водой по шесть-восемь часов вместо четырех, положенных по правилам водолазной службы. В голове — а нам кажется, что перед глазами — прыгают зеленые, синие, красные искорки — их тысячи, миллионы, они прыгают в такт рвущемуся из-под тебя грунтососу.

Бедный доктор, если бы он знал о наших «штучках», ему бы и по сей день все это снилось в кошмарных снах.

Но мы, как хорошие конспираторы (водолазы умеют молчать), утаиваем свои «подвиги».

Наша станция мыла у самой кормы, мы давно обогнали соперников. Генка прошел среднюю часть корабля, киль и вот-вот должен был выйти на противоположную сторону «Ташкента» — чистую воду.

Рядом с нами, чуть дальше к центру корабля, стоит бот Миронова — наш главный соперник. На катерах тихо. Ничто не говорит о том, какая титаническая борьба людей происходит там на грунте, на глубине. Только чайки, проносясь над местом подъема, иногда истошно кричат: «Остановись! Человек! Не надо!» Но люди продолжают работать. Они уже не могут остановиться. Кто скорее! Люди редко могут остановиться вовремя. Кто скорее!

Неожиданно на катере Миронова на компрессоре прибавили обороты. Рванулся шланг их грунтососа.

— Генка! — заорал водолаз, сидящий на телефоне. — Миронов на пятки садится, прибавь газу! — И, не дождавшись ответа, крикнул механику, чтобы тот прибавил обороты на «самовар» и пипку.

Но разве нужно было об этом говорить Леньке Ставриди, одесситу, дружку Геннадия. Странная это была дружба. Ленька, маленький, щупленький грек, с противным задиристым характером, был полной Генкиной противоположностью. То ли так уж задумано природой, то ли люди сами надумали, что им для дружбы нужны антиподы? Так или иначе, а Ленька с его мышиным лицом, такой же пронырливостью, задиристым характером и порядочной нечистоплотностью, был другом Генки.

Когда они шли на увольнение, то картину собой являли поистине достойную кисти Репина. Было ощущение, что великий русский драматург Островский с них писал своих Счастливцева и Несчастливцева. Даже имя у Стоценко совпадало. Только он был Геннадий Прохорович, — кстати, Ленька его только так и величал, обращаясь на «вы». Делал он это от великого уважения к Генкиной доброте и силе.

Впереди всегда шествовал Ленька. Маленький, щуплый, со впалой грудью, чтобы создать впечатление солидности, он выпячивал вперед живот, брюки от этого съезжали на бедра, а поясной ремень и бляха болтались ниже пупка. Он вилял бедрами, раскачиваясь в такт несуществующей волне, утюжа непомерным клешем мостовую. За что не раз попадал в комендатуру.

Геннадий Прохорович в отличие от Несчастливцева шел сзади, как бы стесняясь своего могутного роста. Ленька, как легавая на охоте, челноком юлил впереди, вынюхивая, к кому бы придраться и учинить маленький скандальчик. Ни ранги, ни сила или рост человека его не могли сдержать. Ибо в самый патетический момент, когда его собирались отлупить, появлялся Геннадий Прохорович, и все как-то моментально улетучивались, а Ленька, задрав вверх самодовольную мышиную мордочку, продолжал свой челночный ход. Правда, иногда Геннадию это надоедало, и он, схватив дружка за фланельку, так что та, выскочив из брюк, оголяла грязный засаленный пупок моториста, подносил его к своему широкому доброму лицу и тихо говорил: «Хватит». После этого они менялись местами, и уже весь вечер «герой» продолжал юлить сзади. Порой даже хватало одного взгляда Стоценко. Иногда они просиживали часами рядом, глядя в море и не произнося ни слова, думая о чем-то своем, роднящем их обоих. Во флотской обычной жизни Ставриди, как и Генка, был морским лириком.

Не успел прозвучать в воздухе голос водолаза, а компрессор уже прибавил обороты. Нужно отдать справедливость, механиком Ленька был отличным. И когда Стоценко находился на грунте, он подбирался, как охотничья собака, и каким-то десятым чувством друга понимал, что происходит с Геннадием под водой. Недаром говорят, что для дружбы нет преград, а тут еще была нежная любовь, благоговение перед силой, умом и талантом.

На боте Миронова заметили, что мы прибавили обороты, и тоже поддали газу.

Можно было только представить, как сейчас корежит водолазов в туннелях.

На катере все затихли, сопереживая вместе с водолазами. Каждый совершенно реально представлял себе, как трясется на «самоваре» Генка, выбивая шлемом дробь о днище корабля, ноги сводят судороги, а руки шарят по днищу, нащупывая кромку обшивки. Несмотря на гул машины и всхлипывающие, словно задыхающиеся звуки, вырывающиеся из шланга, всем кажется, что работа идет медленно и надо бы поддать еще, да некуда, и лучше бы под воду пошел он, другой, а не Генка, каждому кажется, что он сделал бы лучше или, во всяком случае, ловчее.

На боте Миронова тоже молчат, и нам кажется, что облака ила расплываются вокруг их катера, гуще и шире. Хочется закричать: «Генка, милый, нажми!» — но всем понятно, что механизмы и водолаз работают на полном пределе, и, отвернувшись, тихо вздыхают.

Гудит мотор, судорожно всхлипывает шланг, вздыхают люди.

От вибрирующего борта катера по воде разбегается, мелкая рябь. Такая же рябь на душе каждого из нас. Как-то там Генка? Скоро четыре часа, как он на грунте… Соревнование соревнованием, а надо бы дать ему отдохнуть, небось напрудонил в рубаху по самые уши.

Беру телефон:

— Гена, как себя чувствуешь?

Небольшая пауза. Потом вибрирующий голос, нараспев, словно повторяя строчку тирольской песни, отвечает:

— Все-о-о в поряд-ке-ее, стар-ши-на-а-а, пошел-л-л мягкий-й грунт-т-т, иду-у-у как по маслу-у-у!

— Давай наверх, тебя сменит Тягилев, пора отдохнуть.

— Старшина-а-а, ты что-о с ума-а сошел-л-л, мы-ы-ы же целый час-с потеряем-м-м. Не надо-о-о, разреши-и-и добить до конца-а-а! Я же говорю-ю-ю, иду-у-у как по маслу-у-у!

И хотя я в ответе за Стоценко, мне его жалко, жалко отрывать от настроя, когда все как по маслу, я это знаю по себе. Счастливое и радостное чувство охватывает тогда водолаза. «Как по маслу!» Как это понятно и близко даже сейчас!

— Ладно, давай, — говорю я строгим снисходительным тоном. Хотя самому тоже хочется запеть: «На самоваре я и моя Маша…» Возможно, сегодня Генка выйдет на ту сторону «Ташкента», тогда, дорогие наши сопернички, мы вам покажем «кончик», на флоте во все века обогнавший соперника показывает ему с кормы конец веревки. Обида для отставшего горькая и долго несмываемая.

А Стоценко молодец! Вот тебе и «спеши медленно», а как взяло за душу, не остановишь и не оторвешь. Нет, дух соперничества, соревнования, что ни говори, особенно если оно рождается изнутри самого коллектива, великая вещь.

Здесь не нужны ни уговоры, ни убеждения и просьбы, все эти доводы, необходимые в другом случае, обгоняются желанием быть первым самому и всей водолазной станции, хотя за это тебя не ждет никакая награда, в лучшем случае легкий одобрительный шлепок товарища рукой по плечу.

Пошел шестой час, как Генка ушел под воду. На соседнем катере водолаза тоже не меняли. Официантка привозила обед и рассказала, что дежурный по отряду собирается на нас с Мироновым писать рапорт командиру за то, что на перерыв не пришли в базу. «Что они себе там думают! — говорила она, передразнивая лейтенанта. — Работа, видите ли, у них там, а мы что здесь, в бирюльки, что ли, играем? С утра не могли заявку оставить, вот и гадай, то ли придут обедать, то ли нет». А я говорю ему: «Не придут, они там какой-то рекорд ставят!» А он: «Какой такой еще рекорд, если я не знаю?» А я ему: «Вот и плохо, что не знаете, а ребята на «Ташкенте» как волы вкалывают, это вы здесь прохлаждаетесь, узнаете, да поздно будет!» Зина запнулась, поняв, что проговорилась. «Значит, кто-то из ребят протрепался, — подумал я, — надо кончать с этим «соревнованием», не то командование, узнав, насует полные карманы фитилей, не расхлебаешь. Глядишь, вообще отстранят от водолазных работ, как летчиков за провинность отстраняют от полетов».

Вот ведь, клянем, ругаем свою работу, острим над молодыми. Дескать: не хотел есть белые булочки, будешь теперь всю жизнь есть свинцовый хлеб. А не сходил пару дней под воду и не находишь себе места, ночами начинается сниться прохладная ласкающая глубина моря, и тянет тебя в нее точно в омут. А какой уж тут покой? Жизнь человеку нужна! Во всех ее злоключениях и перипетиях. Вот он, покой. В деле. В большом или маленьком — не имеет значения. Маленьких дел нет, когда ты его делаешь. Каждое сделанное тобой — велико. Иначе не стоит жить. Но ведь есть еще любовь, как говорили римляне: «Не было бы вина и женщин, не было бы героев!»

Вот они, герои!

Ах эта распроклятая любовь! Что бы ей… к кому бы она ни была: к морю, девушке… Точно. У кого-то из ребят с Зинкой роман, иначе бы не протрепался, даже на пытке. А тут поцелуи, объятия, ну и, уж конечно, желание быть в глазах девушки первым.

— Зинка, никому?

— Клянусь мамой!

— Мы раньше всех туннель промоем, как пить дать Миронова обштопаем, по восемь часов под водой сидим. Только никому!

— Могила! — дрожащим от волнения голосом отвечает потрясенная признанием Зина.

И действительно никому, если бы не упрек дежурного по отряду. Может ли девичье сердце выдержать слова упрека в адрес ее милого, ее сердце давно переполнено гордостью за него и, разумеется, за всю водолазную станцию, она и себя уже считает ее составной частью. Она и все, что происходит на боте, — одно целое с нею. Вот и ляпнула от обиды лейтенанту: «И плохо, что не знаете!..»

— Старшина, Стоценко к телефону просит, — говорит сидящий на телефоне водолаз.

Беру наушники: — Что там у тебя?

— Чувствую-ю, скоро-о-о выйду к проти-вопо-ложно-му-у-у борту-у-у, грунт все-е-е мягче-е-е и мягче-е-е, пусть поддадут-т на пипку-у-у.

— Добро, будь осторожен, следи за швами обшивки, а то собьешься с курса, — отвечаю я.

— Есть, старшина! Не беспокойтесь, иду-у-у как по маслу-у-у.

— Да брось ты это — «по маслу, по маслу», как бы по дерьму не пошел.

Я понимаю, что зря обижаю Генку, он отличный водолаз, но мне не дает теперь покоя, что Зинка проболталась дежурному, на душе какое-то недоброе предчувствие, будто скребут кошки. Неожиданно кто-то из водолазов кричит:

— Старшина, воздух с кормы пошел!

Я бросаюсь на нос катера, действительно из-под кормы «Ташкента», выскакивая на поверхность, лопаются пузыри стравливаемого Генкой воздуха. «Какая-то чушь! Как мог Стоценко оказаться под кормой корабля?»

— На телефоне, спросите Генку, что с ним?

— Есть!

— Ну, что там?

— Отвечает, что видит свет, выходит на чистую воду.

— На какую чистую, он что, с ума сошел?

— Не знаю, старшина, говорит, пробился к противоположному борту.

У меня заныло все внутри. Вот оно, дурное предчувствие, недаром на душе скребли кошки. Наверняка Стоценко в темноте потерял ориентацию, сбился с курса и пошел не поперечным, а продольным швом обшивки корабля, они-то и привели его к корме. «Свет видит, идиот! Лучше бы тебе его никогда не видеть! Кретин!» Бывает, что водолазы заболевают туннельной болезнью. Чувство необъяснимое и почти не поддающееся анализу.

Сплошная темнота. Монотонный гул грунтососа и пипки вызывает в организме и мозгу ощущение прострации, и кажется водолазу, что он ни на земле, ни под водой, а летит в необъятное и неведомое, без конца и края, и ничто не в силах остановить этого, в сущности, неподвижного, бесконечного полета. Теряется чувство ориентации. Страх постепенно начинает заползать в мозг, разливаясь в крови по всему телу и вызывая в нем озноб. Руки забывают ощупывать обшивку корпуса, и тут уж не в воображении, а наяву потащат его грунтосос и пипка, куда бог пошлет. Тогда не до работы, скорее выходи наверх.

Молодые водолазы из-за ложного самолюбия часто стесняются признаться в симптомах наступающей болезни, «старики» же, почувствовав наступление прострации, тут же передают по телефону: «Ребята, я «плыву»! Выбирайте наверх!» Над этим никто никогда не острит, зная по опыту, что сам может оказаться в подобном — «плыву».

Никому не заказано.

Видимо, с Генкой случилось нечто подобное.

— На телефоне, — спрашиваю я, — что там?

— Выходит наверх.

— Добро. «Я ему сейчас выйду. «Поддай на пипку», — я тебе поддам… всю жизнь помнить будешь! «Как по маслу…» Выходи, выходи! Я тебе одно место маслом смажу! Что на твоих салазках ездить будешь! Ведь чувствовал, что поплыл, так нет же… «Старшина, миленький, разрешите еще…» Разрешил на свою голову.

— На телефоне, передайте, пусть выходит наверх, готовим встречу с «оркестром»!

Вся команда бота собралась на носу, следя за пузырями стравливаемого Стоценко воздуха. От мироновского катера отвалил тузик и двинулся к нам. «Этого еще не хватает, — подумал я, — теперь на весь отряд растравят. Позорище». Шлюпка подошла к боту, кто-то из матросов принял конец, и на палубу поднялся мичман Миронов, отличный водолаз, красавец и сибарит. Он всегда двигался, как бы боясь расплескать свое достоинство. Сейчас он шел так, будто был сделан из дорогого хрусталя. Ехидно улыбнувшись и протянув мне руку, сказал:

— Классика! — он любил такие слова. — Вы, что ж, туннель по всему килю промыли — от носа до кормы? — говорил он со свойственной ему иронией.

Ребята молчали.

— Как видишь, — ответил я, — винты на валы ставить будем, разве не знаешь? Командование решило, чтобы «Ташкент» своим ходом отсюда в док пошел.

Глаза мичмана заерзали по стоящим вокруг, никто даже не улыбнулся. Матросы поняли и молчали, поддерживая игру.

Из-под кормы корабля вслед за пузырями неожиданно выскочил водолазный шлем.

Солнечные блики по-праздничному сверкали на его отполированной о днище корабля медной поверхности. Через иллюминатор светилось ошалелое от счастья, залитое потеками пота, курносое лицо Генки Стоценко.

Миронов резко повернулся, спрыгнул в тузик и, уже отойдя от нас на несколько метров, зло крикнул:

— Деятели!

Стоящие на палубе разразились смехом. Шлюпка быстро уходила восвояси. Кажется, Миронов поверил!

— На телефоне! — крикнул я. — Передайте Стоценко, пусть двигает обратным ходом через туннель наверх.

— Есть, старшина!

Сверкающий шлем Геннадия скрылся под водой. Теперь ему придется пройти по всему промытому туннелю назад, и он поймет, что сбился с курса, вышел не к противоположному борту, а к корме, и завтра все нужно будет начинать сначала.

Когда с Генки сняли шлем, по его лицу, мешаясь с каплями пота, текли слезы.

На следующий день наша станция, несмотря на все злоключения, промыла этот туннель первой.

Мыл Геннадий.