Чубакка все подписал. Он смог выдержать пытку водой, голодом и просмотром полной версии кастинга шоу «Голос». Однако, когда двое лысых молодчиков с бронзовым загаром на его глазах забарабанили полуторалитровыми пластиковыми бутылками по голове принцессы Леи, он сдался.
Он написал свое имя после стандартного «с моих слов записано, мною прочитано» и получил 12 лет по статье 14, часть 88 — нацпредательство.
Многочасовые избиения и унижения прекратились тотчас же. Казалось, что все потеряли к нему интерес, и начались мучительные дни ожидания неизвестного в десятиметровой одиночной камере строжайшей тюрьмы столицы.
Коротая однообразные дни, Чубакка рычал на луну, тараканов и клопов, лепил из перловки и черного хлеба модели звездолетов, пытался повеситься на простыне. Повеситься не позволил рост. В камере Чубакке приходилось пригибаться, чтобы не задеть потолок, покрытый узором плесени разных цветов.
Чубакке слали письма, но так как у него не было ручки для ответа, а языка, на котором они были написаны, он не понимал, он делал из них самолетики и отпускал через решетку на волю.
Единственной радостью была ежемесячная баня, но поскольку воды не было уже полгода (все трубы были отправлены на строительство юго-западного, а потом северо-южного потока), прапорщик Степаныч — тюремный банщик — сбивал с осужденных грязь дубинкой.
Постепенно арестанты из соседних камер обучили Чубакку языку. Через два месяца он мог сказать «вечер в хату», «закурить», «заварить», «начальник», «с арестантским уважением и братским теплом», «наладка» и «расход». Этого скудного словарного запаса хватало, чтобы поддерживать общение, хотя о смысле некоторых фраз Чубакка мог только догадываться.
Период линьки позволил Чубакке сделать тонкую, но прочную и длинную косичку, с помощью которой он мог поддерживать запрещенную — и от этого такую желанную, щекочущую нервы, межкамерную связь. После отбоя он привязывал один конец косы к решетке, свободный опускал в камеру ниже. В привязанном к косичке носке можно было передавать записи, табак и другие запрещенные предметы.
Писать Чубакка не умел, табак не курил, другие запрещенные предметы ему не передавали; собственно, какие именно предметы запрещены, было непонятно — их перечень зависел от отношений заместителя начальника СИЗО по режиму с его любовницей. Если в отношениях был мир, то запрещенными предметами были все, кроме зубной пасты и мыла (которых не было). Если отношения разлаживались, то запрещались вообще все предметы, а заодно отбирались матрасы.
Поэтому все арестанты надеялись на то, что Софья не бросит зама по режиму, ну по крайней мере до тех пор, пока они находятся в СИЗО.
После 22:00 окрестности тюрьмы оглашали крики Чубакки: «АУЕ! Наладка!»
— Один восемь семь!
— Я один восемь семь!
— Говори!
— Здоров!
— Давай наладимся?
— Давай.
— Один девять ноль!
— Да-да.
— Давай наладимся?
— Повременим…
Так шла передача предметов из камеры в камеру. Ближе к утру раздавался зычный крик: «Расход!», после чего передача заканчивалась. Свою косичку Чубакка бережно прятал в тайник под умывальником, где она удачно пережила не один шмон.
Нередко Чубакка задумывался о странной методике исправления преступников на этой планете. Сила воспитательного процесса была ему недоступна. Позже он пришел к выводу, что, как и любая сила, она требует времени и понимания. Слава богу, времени было предостаточно. Только Чубакка был незнаком с местным уголовно-исправительным законодательством и даже не предполагал, что процесс его исправления и социальной адаптации для жизни в нормальном обществе даже не начинался.
На десятый месяц пребывания в СИЗО Чубакка был разбужен фразой «С вещами на выход», обильно сдобренной матерными эпитетами. «Свобода!» — подумал Чубакка и удивился тому, как быстро пролетели 12 лет. Смутное подозрение, что закончилось еще не все, появилось в голове мохнатого воина, когда обоз, битком набитый зэками, в сопровождении конвоя из трех боевых тачанок, с трудом преодолевая снежные заносы, привез его из СИЗО на Павелецкий вокзал.
Удары прикладом безошибочно направили группу осужденных на полузаброшенные подъездные пути у видавшей виды платформы, сплошь потрескавшейся и частично порушенной и уж точно полностью преданной забвению ремонтной службой вокзала. Куча арестантов под дулами ППШ и рогаток сотрудников ВДСП (великодержавной службы покарания), расставленные полукругом, выжидали посреди безмолвного пейзажа.
Фельдъегерь Пахомов был очень сильно разочарован жизнью. Нет-нет, карьера его и положение в обществе вполне сложились — его титул предводителя ВДСПшного конвоя позволял ему получать достойную зарплату и утреннюю норму продовольственных карточек на себя и домочадцев, а сама принадлежность к этой элитной по нынешним временам службе вселяла ужас и уважение в соседей, знакомых и потенциальных врагов.
Его домик под Интой был полной чашей. Жена его в 40 лет сохранила всю красоту и выращивала набор детей (двое сыночков и лапочка-дочка), не зная хлопот и нужды. Однако это не помогало. В детстве Пахомов обожал Жюля Верна и Кира Булычева. Несколько раз он перечитывал все опубликованные произведения именитых фантастов. И даже состоявшимся силовиком сохранил детскую страсть: месяцы ушли на то, чтобы отыскать в бездонных подвалах Лубянки запрещенные повести Булычева, но терпение было сильной стороной Пахомова.
Будучи студентом, он откликнулся на призыв Белого Владыки и отправился добровольцем на ударную стройку Катапультодрома Центрального, чтобы быть ближе к своей мечте (Пахомов хотел стать космическим солдатом).
Разочарованию будущего фельдъегеря не было предела, когда он осознал, что катапультодром — это просто макет из папье-маше в натуральную величину, единственной целью которого было продемонстрировать потенциальным врагам государства возможность построить катапультодром.
Ввиду невероятной секретности и казнокрадства на стройке со всеми рабочими — добровольцами и не очень — было решено поступить двумя способами. Одних расстреляли, залили бетоном и превратили в монумент «Порыв энтузиаста» (по сей день это единственный памятник на Земле, различимый невооруженным глазом с лунной орбиты, по размерам памятник строителям катапультодрома больше самого катапультодрома). Пахомов выбрал вторую стезю — вошел в расстрельную бригаду, что открыло ему путь по карьерной лестнице в ВДСП, но закрыло дорогу к звездам. Впрочем, страна давно не производила пусков. Редкие обладатели работающих телевизоров и электричества наблюдали кадры хроники, выдаваемые госпропагандой за пуски новых типов ракетоносителей. Ученые, которые могли бы определить подделку, уехали за границу (по официальной версии, были выкрадены шпионами) либо стерли из своей памяти и ради своей же безопасности все знания, порочащие власть.
Пахомов ехал и думал, зачем он создан и кто в бесконечной Вселенной распорядился, чтобы он, 45-летний мечтатель, верхом на ведомственной росомахе тащился на умирающий московский вокзал, чтобы конвоировать кучу зэков, чья вина была очень сомнительной, на край земли, где они никому не нужны.
Единственное, что удерживало Пахомова от суицида, — это сны. Во сне Пахомов не работал на карательный орган, никто не стегал нагайкой и не орал до хрипоты гимн на плацу. Во сне он пронизывал на сверхсветовом космическом корабле молчаливое вселенское пространство, открывал новые миры, спасал гибнущие цивилизации и сражался с космическими пиратами.
Десять всадников двигались клином, приближаясь к группе з/к и охраняющим их сотрудникам. Пахомов кивнул начальнику сдающего конвоя Криворылову, с которым имел давнее знакомство. Пора было начинать прием/передачу. Пахомов, сильно окая на свой родной северорусский манер, прокричал арестантам стандартное: «Вас приветствует вологодский конвой! Шаг влево, шаг вправо — попытка к бегству. Огонь открывается без предупреждения».
Расписавшись именным гусиным пером в сопроводительных бумагах и пожелав удачи начальнику сдающего конвоя, Пахомов объехал вокруг зэков, остановившись напротив Чубакки: «Экий ты патлатый — непорядок. Ну ладно, в зоне тебя подстригут».
Надо было решить транспортную проблему. Путь до колонии был неблизкий, а все тюремные вагоны сдали в аренду, поэтому конвою было предписано самому организовать «гуманную и эффективную» транспортировку к местам лишения свободы.
Осмотревшись вокруг, Пахомов увидел здание синего цвета с покосившейся вывеской ПЖДП (железнодорожный почтамт) при Павелецком вокзале.
Руководствуясь положением пункта 12 правил покарания «арестант должен страдать», Пахомов громогласно скомандовал: «Граждане осужденные, принять положение гуськом и бегом выдвинуться в сторону вон той синей хибары» — и повел стволом ППШ в направлении ПЖДП.
Спустя пять минут препирательств, которые закончились выбитым зубом начальника почтамта и двумя предупредительными очередями в потолок, у почтового ведомства были реквизированы восемь колесных пар, доски для настила и дизельная дрезина.
Все это было необходимо для сооружения в полевых условиях арестантского вагона легкого (АВЛ) в соответствии с методическими рекомендациями.
Подгоняемые ударами нагаек, зэки потратили пять часов на то, чтобы перенести запчасти АВЛ и смонтировать конструкцию на одном из путей, руководствуясь смекалкой, матюгами Пахомова и методическими рекомендациями ВДСП.
Дрезина была заправлена и установлена в качестве тягача. Зэки скучились на открытой платформе АВЛ, наспех собранной из бывших перекрытий почтамта, росомахи были оставлены в конюшне вокзальной комендатуры. Можно было отправляться в путь. Пахомов отдал команду «Поехали!», заученно махнув рукой.
Гуманное отношение к осужденным в процессе этапирования заключалось в том числе в предоставлении осужденным возможности прослушивать радиопередачи. Естественно, радиотранслятора в АВЛ не было, да и радиовещание было запрещено несколько месяцев назад секретным запретом правительства. Но закон есть закон, поэтому сотрудникам ВДСП было положено петь не менее двух часов в день для создания комфортных условий для осужденных. Гуманизация.
Как ни странно (а может быть, абсолютно не странно), эта обязанность Пахомову не была в тягость. Быть может, тому виной была его мечтательность. Поэтому, как только дощатая платформа с дрезиной начала свой монотонный бег по уже пару лет требующей ремонта железнодорожной колее, Пахомов взгромоздился на предусмотрительно возведенный постамент в торце вагона и уже начал было насвистывать My Heart is a Ghost Town Адама Ламберта, как встретился глазами с Ивановым — штатным очевидцем (пару лет назад во всех силовых органах ввели должность очевидца, единственной обязанностью которого было выступать свидетелем всяческих нарушений; они давали показания, подтверждающие вину всех и вся, тем самым разгружая иных должностных лиц, а также, естественно, облегчая процесс доказывания вины). Глаза Иванова были хитро прищурены. Еще более хитро, чем обычно, что заставило Пахомова вспомнить последнее распоряжение ведомства о некоторых мерах «дополнительного углубления в процесс импортозамещения», которое запрещало использование иностранных слов должностными лицами. «Вот fuck, — подумал Пахомов. — Чуть не влип», а его зычный голос с хрестоматийным вологодским оканьем уже выводил:
Пахомов замер в позе Фредди Меркьюри на секунду, и уже вся конвойная команда синхронно грянула:
Чубакка с открытым ртом смотрел на Пахомова и думал: «Блять, еще 11 лет и два месяца. Люк, где ты?»