Мы с Серым сидели на диване в конце коридора и ничего не делали. Мы вообще-то хотели много чего делать, только Толика забрали. Капельницу опять будут ставить. А без Толика как-то ничего не делается. Вот мы и не делаем.

На другом конце коридора малышня всякая устроила гонки на колясках. Только они сюда не доезжают. У гонщиков руки короткие, чтобы два колеса равномерно вертеть. Разогнался — и сразу в стену сворачивает. Сам. У нас коляски — ого! Огромные. А те, что поменьше, — те мамы уже разобрали по палатам своих возить. А эти не нужны никому. Кроме гонщиков.

Вам! Ну вот, теперь колесами зацепились и оба в стенку врезались. Хорошо, что они до нашего дивана не доезжают. А то можно было бы им сказать: «Давайте, писклявая команда, валите отсюда! У нас дела!» А так делать нечего. И почему эту дурацкую капельницу именно сейчас надо Толику ставить?

— Вот что в больнице самое плохое, — говорю я Серому. — Никакой тут личной жизни нет.

— Угу, — говорит Серый.

— В семь утра — хлоп! — свет включают, — продолжаю я рассуждать. — А ты, может, еще спишь! А тебе все равно градусник суют.

— Угу, — говорит Серый.

— Хорошо, когда в палате всяких там мам нет, — говорю я. — Или они хоть ничего себе, смирные. Тогда можно градусник отложить пока и доспать немножко. А дежурной сказать, что тридцать шесть и восемь. Они думают, что мы таких цифр придумать не можем, а значит — честно мерили.

— Угу! — кивает Серый.

— Потом таблетки еще. А потом только умоешься — завтрак везут, — продолжаю я. — И опять ничего делать нельзя. Потому что прислушиваешься, как баба Настя тележкой гремит по другим палатам, и думаешь, как бы ее уговорить обменять кашу на два хлеба с маслом. Разве тут порисовать или еще чего получится?

— Угу, — грустно соглашается Серый.

— А после завтрака — самое худшее, — мрачно продолжаю я. — Сиди себе в палате и жди своего лечащего. А может, Андрей Юрьич даже придет. Или студенты. Помнишь, на той неделе студенты приходили?

— Угу, — кивает Серый.

— Вот так вот сидишь и все утро ждешь, пока кто-нибудь придет, — говорю я. — А лечащий десять минут тебя посмотрит и даже не говорит, когда выпишут! Целое утро ждать, как будто делать больше нечего!

— Угу, — хмурится Серый.

Про выписку я зря сказал. Он как раз выписываться собирался, а тут этот дурацкий зуб. Так что Серый сидит сейчас с огромным тампоном за щекой и говорит только всякие короткие звуки. Вот не повезло человеку!

— Потом до обеда еще ничего, — торопливо продолжаю я, чтобы отвлечь Серого от мыслей о выписке, — только из отделения выходить нельзя, потому что тогда точно сразу тебя будут искать — на укол, или на рентген, или на еще чего. А так могут и вечером уколоть. Как получится. Так что до обеда часика три личной жизни все-таки есть, только в отделении если.

— Угу, — поддакивает Серый.

— А после обеда, — снова мрачнею я, — если Лина Петровна или Ольга Сергевна дежурят — то все, капец. Лежи весь тихий час в кровати, и никаких хождений. Удавиться прям!

— Угу, — говорит Серый.

— Потом в пять часов молоко с печеньем привезут, — совсем безнадежно говорю я. — Потом учительница приходит и еще упражнения спрашивает, потом опять таблетки, и так до вечера никакой личной жизни.

— Ы! — вскакивает Серый и машет рукой.

О! Толик наконец освободился. Ну вот, сейчас мы…

— Кашкин! — кричит Катя Васильевна у двери в нашу палату. — Где ты тут гуляешь? У тебя ж антибиотики, ты забыл?

А! Я вздыхаю и медленно плетусь в палату. Да, антибиотики. И никакой личной жизни.