1

По низкому левому берегу Волги с испокон веков, раскинулись, напоминая клушек, растопырившихся над цыплятами, тысячи деревень. Кто и когда строил их впервые, никому не известно. Сотни лет их обитатели кланялись в ноги батюшке барину, ложились на конюшнях под свистящие бичи, а потом, после порки, одни снова кланялись, благодаря за «науку», а другие, отлежавшись, пускали «красного петуха» на усадьбы своих мучителей и бежали куда глаза глядят. Об этом страшном времени часто рассказывает правнукам дед Евсей, старожил приволжского села Камышинки.

— Так-то, детушки, жили мы когдась, — шамкает он беззубым ртом.

Зрачки юных слушателей расширяются от ужаса.

Старше Евсея в Камышинке никого нет, но и он не помнит времен основания своего села. Когда-то низенькие мазанки, топившиеся по-черному, были сплошь покрыты камышом, потому деревушку и назвали Камышинкой. Деревушка со временем стала большим селом. Исчезли курные избы, камыш остался на крышах лишь самых бедных избенок, появились пятистенники под красной черепицей и даже несколько крестовых домов, крытых железом, покрашенным в нарядный зеленый цвет, но название Камышинка так и осталось за селом.

Посредине его стоит деревянная церковь, по обеим сторонам которой расположились лавка сельского богача Лукьянова, «мирская» изба, поповский особняк…

В оба конца длинной, широкой улицы тянутся двумя шеренгами дома, домишки, избы и избенки, окруженные зеленью антоновок, кустами терна… Чем дальше от центра села, тем меньше и ниже избы, совершенно исчезают высокие, с добротными дверями и тяжелыми, висячими замками амбары. Их заменяют скромные, низенькие клуни. На концах села живет беднота; с рождества бегают хозяйки по соседям в поисках мучицы взаймы, а потом берутся за мякину и полову.

Растет село. С каждым переделом прибавляются «мужские души», а земля — все те же отрезки, какие получили за выкуп при отмене крепостного права. Не велики и сразу были подушные наделы, хоть плате за них и конца не предвидится, теперь же земельный клин на душу что бабий платок, как хочешь на нем разворачивайся — коль нет сил взять в аренду землицы, и паши, и коси, и коровенку паси…

Немало кругом земли, да беднякам от того пользы нет. Видит око, да зуб неймет. Прямо за селом начинаются и тянутся до самых песчаных берегов Волги заливные луга. С весны, как сойдет вода, покрываются они сочной, мягкой травой, яркими душистыми цветами, только не на радость, а на печаль. Того и гляди, корова или лошадь заберется — и плати штраф хозяину лугов или арендаторам, что еще хуже — зол старик Лукьянов, а Кузьмичев и того пуще. Как пауки, опутали они все село: рубль в долг дадут, а десять вытянут. Мало кто им не должен на селе. Амбары ломятся от хлеба, сено на зиму батраки стогами мечут, а все им мало — за копейку с человека крест снимут, не постесняются.

Особенно трудно жилось тем семьям, где живых душ было много, а мужских — всего одна. К таким принадлежала семья Федора Карпова. Его избенка третья от околицы. В нее перешли Карповы после раздела.

Три года назад вышел Федор в отдел, вернувшись из солдатчины. Крепкий, умный, старательный мужик Федор, а из нужды выбиться не может. Только и счастья, что ни разу богачам не кланялся, взаймы не брал: то с неводишком на Волгу сходит, то поплотничает и какой ни есть кусок для семьи заработает. Да и жена со старшей дочерью Татьяной ему помогают — работают они на кроснах, двенадцатилетнюю Аксюту и ту мать начинает к стану приваживать. Скатерти браные, полотенца камчатые, нарядные пояса ткут мать с дочерью для богатых невест села — мастерицы! Только ведь плата-то какая? Каравай хлеба иль крынка молока…

Федор в солдатах научился грамоте. Возвратясь домой, он не бросил читать и частенько ходил к батюшке за книгами, часами просиживая потом, уткнувшись в евангелие или какое-нибудь житие святых. Других книг у попа не было.

Чтение божественных книг не давало Федору ответа на мучивший его вопрос: почему так неладно все устроено на свете? Вот он, Федор, хочет пахать землю, а у него земли-то и нет. Барин же и глаз на пашню никогда не кажет, а имеет тысячи десятин. Или вот взять другое. Он с женой и дочерьми работают не переставая, а все ж на вольный хлеб заработать не могут. Лукьяновы да Кузьмичевы совсем не работают, как баре живут, везде батраки и батрачки у них, а им всего хватает вволю.

Один раз, возвращая книгу, Федор рассказал о своих мыслях попу и попросил пояснить, отчего все так происходит. Тот поглядел сурово.

— От бога порядок установлен, не нам о том судить. Каждый несет свой крест. Зря ты думаешь о том, что не твоего ума дело. В церковь почаще ходи, — ответил он.

Больше Федор за книгами не пошел, а в церковь стал ходить все реже и реже. Он сделался неразговорчивым, угрюмым, особенно после того, как узнал, что поп рассказал об их разговоре Кузьмичеву и вместе с ним высмеивал его. Если с кем Федор еще иногда и говорил откровенно, то только со своей матерью Татьяной, бывшей крепостной, за красоту взятой на барский двор.

Татьяна любила своего первенца больше, чем младшего сына, хотя, по обычаю, и жила вместе с последним. Федор и собой краше, и мастер на все, и поумней Прокопа, а вот удачи в жизни ему нет, часто с болью думала Татьяна. В молодости не успел года прожить с молодой женой — забрили в солдаты как старшего. Параня, будто заговоренная, знай родит одних девчонок! За то покойник отец и невзлюбил старшую сноху, раньше времени согласился на отдел. Сразу после раздела, пока муж жив был, она могла хоть куском помочь семье старшего сына, хозяйкой в доме была, а теперь сама глядит из рук младшей снохи…

Не раз обсуждали мать с сыном: что же делать дальше? Уехать, что ли, Федору куда из села? Говорят, многие сейчас переселяются в Сибирь, на вольные земли. Тяжело было матери давать такой совет любимому сыну — разлука вечная раньше смерти, — но изболелось сердце, на тяжелую жизнь его глядючи. А тут еще начали коситься на него, что в церкви редко бывает.

Но ведь один не поедешь, попутчики нужны, из села же ехать никто не собирается, хоть и не один Федор бедует. И вдруг Федору нашлись попутчики.

Произошло это так.

Зимой поехал Федор на заработки в соседнее староверское село Родионовку — рубить богатым мужикам амбары. Работать пришлось месяца три. Там Федор познакомился, а потом и подружился с начетчиком Петром Андреевичем Мурашевым, умным, грамотным мужиком.

— Эх, Федор Палыч! Ни при чем бог в наших порядках. Доля людская зависит от людей, — ответил он Федору, когда тот случайно рассказал ему про свою беседу с попом.

С этого и пошла их дружба. Начетчик сумел убедить Федора, что староверы справедливее живут, чем православные, дал почитать обличительную речь протопопа Аввакума против патриарха Никона, и Федор перешел в новую веру.

Прасковья вначале плакала, не хотела идти в староверы. «Ведь все село начнет смеяться — на старости лет вновь будут креститься. И девок за собой потащат. Татьяна-то почти невеста», — говорила она. Но когда Федор свозил жену в Родионовку и Мурашев с ней побеседовал, она поверила, что душу можно спасти, только будучи староверкой, и согласилась.

Измена вере отцов окончательно рассорила братьев Карповых, они перестали встречаться, лишь Татьяна по-прежнему ходила в дом старшего сына.

«Отец духовный» и убеждал и ругал Федора за впадение в ересь, но безуспешно. Тогда он попытался использовать влияние матери.

— Коли душу сына хочешь спасти, пригрози ему проклятием родительским, — говорил он Татьяне.

— Что ты, батюшка, бог с тобой! Да разве родительским проклятием шутить можно? А насчет души… Староверы тому же богу молятся, что и мы, — спокойно ответила Татьяна.

Мурашев также заботился о новом «истинно верующем брате» — он-то и предложил Федору переселиться в далекий край вместе с родионовцами.

— Освободимся на новом месте от гонения нечестивых никонианцев, брат, да и земли там вольные, — сказал он ласково.

Родионовцы предварительно посылали ходоков, только что вернувшихся обратно, посмотреть землю и теперь смело поднимались в дальнюю дорогу. Выезжать собирались осенью, после уборки хлебов. Ехать решили на своих лошадях, обозом. Из села уезжало тридцать семей, в том числе и Мурашевы.

…Об отъезде вместе с родионовцами Федор сообщил прежде всего матери. У Татьяны брызнули слезы.

— Ох, сыночек! Расставаться с тобой да с внучками все равно для меня, что с душой, а все ж скажу: поезжай с богом! Раньше жил — мучился, а теперь здесь еще хуже будет. Затравят совсем, — промолвила она и бессильно припала к плечу сына, впервые ощутив свою старость. До сих пор ходила Татьяна бодро, не сгибаясь, седина чуть припорошила инеем виски, и темно-серые глаза ее смотрели зорко, иногда вспыхивая молодым огнем, хоть и доживала седьмой десяток.

— Матушка! А мне разве легко с тобой расстаться?! — с тоской воскликнул Федор. — Да ведь сил нет больше так жить! А с собой позвать тебя… Сам не знаю, на что едем. Лошаденка у нас одна…

— Может, Аксюту со мной оставишь? — спросила мать чуть слышно.

Внучка Аксюта походила на отца и на бабушку, Татьяна любила ее не меньше сына.

— Прости христа ради, матушка, и этого не могу сделать. Прасковья, сама знаешь, болеет, Танюшка невеста, скоро из дома уйдет… Кто, кроме Окси, на новом месте поможет? Она мне что сын, — говорил Федор, страдальчески морщась: каково матери в последней радости отказать, но и он не может с любимой дочкой расстаться…

Татьяна, выплакавшись, собралась с силами.

— Ин ладно! Правду, Федя, баешь. Пойдем-ка домой, а то как бы дождь не хлынул. С Прасковьей я вперед поговорю, поменьше чтоб плакала, — молвила она, вставая.

Они сидели на перевернутом вверх дном дощанике у самого берега Волги. Федор загляделся на темную причудливую тучу, выползавшую навстречу солнцу из-за противоположного, гористого берега. Как сказочный дракон, разинувший пасть, подползала она все ближе и ближе к дневному светилу, будто собираясь проглотить его. Ветер, все усиливаясь, беспощадно трепал одинокую осинку, стоявшую на самом яру.

— Смотри, матушка! Вот так и жизнь моя, — сказал Федор, приподнимаясь, но не отрывая взгляда от темневшей кручи. — Треплет меня, как ветер осину, а нужда пасть раскрыла, хочет проглотить…

Татьяна взглянула вдаль и ласково погладила сына по плечу.

— Ничего, Федя! Бог даст, на новом месте перестанет жизнь трепать и нужда свой рот закроет. Ох, многим живется так, как и тебе с семьей, Федя, — говорила она, шагая рядом с сыном.

Он нес в руках весла и берестяной туесок с рыбой. Ветер, подталкивая их в спину, шевелил нитяную сетку невода на крутом плече Федора.

Аксюта встретила отца с бабушкой далеко за околицей. Весело подпрыгивая, бежала она навстречу, толстая, длинная коса ее металась из стороны в сторону. Высокая, стройная, Аксюта издали казалась взрослой девушкой.

Подбежав, выхватила из рук отца туесок, потом забрала и весла.

— А мы уж ждали, ждали, все глазоньки проглядели, боялись, как бы дождем вас не намочило… — звонко защебетала она, взглядывая сияющими глазами то на отца, то на бабушку.

Татьяна погладила внучку по русой головке. Недолго ей придется любоваться на нее. Что в Сибирь, что на погост провожать — одинаково навек, а уезжать им надо. Родная сторона для Федора с семьей злой мачехой казалась, может, чужая ласковее будет, — думала она, слушая звонкое щебетание внучки. Параню-то надо успокоить получше. Внучкам из холста рукавов нашить до отъезда. Есть у ней заветный, как бумага тонкий и белый; из ситца, что на смертное берегла, Аксюте с Танюшкой по сарафану выйдет. Мертвой наряды не нужны, а голую не положат….

* * *

Половину избы Карповых занимал стан. Таня, вылитая мать, с такими же карими глазами и мелкими чертами лица, как у Прасковьи, ткала холст, стуча бердами. Мать пряла лен на самопряхе, а маленькая Маша, сидя в уголке, играла цветными лоскутками.

При входе свекрови и мужа Прасковья встала и поклонилась в пояс Татьяне.

— Устала, поди, мамонька? Садись, отдохни.

Аксюта вбежала в избу, схватила с полки нож и сейчас же скрылась, Маша шмыгнула за сестрой, Таня вышла из-за кросен и загремела чугунами в чулане.

Помолясь на передний угол, заставленный иконами строгого византийского письма, Татьяна присела возле обеденного стола, задвинутого из-за стана под самую божницу. Ей было не по себе.

Жестким обручем сдавило виски, сердце билось частыми толчками, иногда замирая, и тогда широкая деревянная кровать, покрытая лоскутным одеялом, скамьи, табуретки начинали кружиться хороводом перед глазами.

Стараясь справиться с недомоганием, Татьяна пристально, будто гостья, впервые вошедшая в дом, разглядывала каждую вещь.

Все блистало чистотой, однако бедность выглядывала из каждого угла. Чистый ситцевый сарафан на Прасковье со всех сторон аккуратно залатан; белый платок ее, завязанный узелком под подбородком, от бесконечных стирок просвечивал насквозь, и через него виднелся повойник. Лучше других одета старшая внучка: иначе нельзя — невеста, — но и на ней сарафан уже не раз заштопан…

Когда сварилась уха и поужинали, Федор вышел из избы во двор, а Татьяна подсела к снохе.

— Параня, что я хочу тебе поведать, — начала она ласково.

— Что, мамонька? — несмело спросила Прасковья.

— Готовиться надо, Параня, к дальней дороге. Осенью тронетесь. Решил Федор… — И Татьяна рассказала снохе о разговоре с сыном.

Прасковья, слушая, беззвучно плакала. Слезы катились по желтоватым, чуть отекшим щекам, скатывались на худые руки.

— Не плачь, Паранюшка! Никто как бог. Доброго-то ты тут мало видала, вспомни-ка, — тихо говорила свекровь, с трудом удерживаясь от слез, старые руки дрожали мелкой дрожью. Тяжелее ей, чем Прасковье! — Поедете с попутчиками, вашими единоверцами. В пути не бросят и на месте помогут. Будет земля — станете на ноги…

Прасковья плохо слышала слова свекрови: перед глазами вставала вся прожитая жизнь.

С тринадцати лет росла сиротой, ходила по чужим людям. В семнадцать отдала ее замуж за Федора дальняя тетка. Ох, и хорош он был тогда! Краше его в селе парня не было.

Радовалась Параня своему счастью, про слезы забыла. Чего еще надо? Строгая свекровушка, но справедливая, зря не обижала; муж веселый да приветливый…

Но счастье короче воробьиного носа оказалось. К году родила она Танюшку и осталась солдаткой. Нелегко жилось одной. Только и радости было, что через два года к мужу на побывку съездила. Полгода прожила у него и вернулась на сносях Аксюткой.

Свекор-батюшка, царство ему небесное, сразу брови нахмурил, как узнал, что вторая девчонка родилась.

Тише воды, ниже травы была, ни от какой работы не отказывалась, а все с детьми лишняя. Спасибо свекрови — жалела она внучек, в обиду не давала. А тут деверя женили, и к году Марья сына принесла, через два — второго. Свекор младшую сношку Марьюшкой да Васильевной зовет, а старшую Пашкой да Паранькой кличет. Весь дом своим горбом везет она, а все нахлебница. Несправедлив был покойник, не то что свекровушка. Ее ль вина, что дочки родились? Радоваться бы должен, что внучки как яблочки наливные растут…

Вернулся Федор с солдатчины — лучше жизнь стала, но опять Ариша да Марфенька родились, всем на досаду. Недолго и пожили, может, из-за того. У Прокопа четыре надела, а у них один, с тем и пришлось отделиться — младший брат старшего из дома выпроводил. Машенька родилась — радости мало, да еще сама заболела, так до сих пор и не поправилась…

Вся горькая жизнь в родном селе встала перед глазами Прасковьи, темная, тяжелая. «О чем плакать-то? Может, и правда, уедем — лучше будет», — подумала она и начала торопливо вытирать заплаканное лицо концом головного платка.

— Вот и умница, успокоилась, — сказала довольно Татьяна. — Пришли завтра Оксю ко мне. Холста девчатам подберу — пусть рубашки шьют. Да и на сарафаны кое-что найду. Собирайтесь с богом!

— Спаси Христос, мамынька! — поклонилась в ноги свекрови Прасковья.

Измученное лицо ее озарила улыбка — не оборванными приедут на новое место. Аксюта ласточкой вилась около бабушки, то обнимет, то поцелует.

— А то пойдем, касатка, сейчас со мной, — с грустной улыбкой предложила ей бабушка, гладя по голове.

2

Из Родионовки обоз переселенцев, подвод пятьдесят, выезжал в последних числах августа.

Карповы сняли со своего клина урожай, намололи муки, насушили сухарей, продали избу, корову и за день до общего выезда переехали в Родионовку.

Кроме муки да сундука с одеждой, уложил на воз Федор плотницкий инструмент и не один раз чиненный невод. Ехать долго, хлеба не хватит — надежда на свои руки. Будут по пути и речки и озера — рыба тоже пища. На самом дне повозки лежал мешок с зерном, заветный! Хотелось на новой землице родную пшеницу посеять.

Сухо простились родные с Карповыми: ломоть отрезанный, да и чужеверцы. Одна Татьяна пошла с ними в Родионовку. Хоть и твердая старуха, а нет-нет да на глазах слезы навертываются. Горько навек прощаться с живыми, горше, чем с мертвыми. «Народная примета говорит, что сын в мать, а дочь в отца родятся — счастливыми в жизни будут. Федор вылитый в меня, а всю жизнь мается. Вот и внучка Окся вся в отца, хоть бы на ней оправдалось присловье», — думала Татьяна, сидя возле повозки сына, обняв внучку. Аксюта не отходила от нее. Не радовал больше новый сарафан и пышные белые рукава. Прижавшись к руке бабушки, девочка, казалось, замерла — жаль расставаться! Не плакала потому, что отца любила больше всех: заплачешь — ему еще тяжелее станет.

Когда подводы ниткой вытянулись вдоль дороги, по рядам отъезжающих прошел Мурашев — его выбрали переселенцы за старшего. Ехал он с тремя сыновьями на шести подводах. Петра Андреевича не нужда гнала на чужбину, другое интересовало: хотел на новом месте среди единоверцев попом стать — куда выгодней!

— Помолимся, братцы, да и трогать будем, — предложил Мурашев, окидывая подводы хозяйским глазом.

Началось долгое моление. Все крестились истово, большим староверческим крестом, кланялись земно. Одна Татьяна стояла не шевелясь, но устремленный на иконы взгляд был полон такой горячей мольбы, что даже староверки на нее не косились: мать молилась за сына — это им понятно.

Когда кончилось богослужение, начали прощаться. Раздались женские вопли, причитания, мужики молча, отводя глаза в сторону, троекратно лобызались и шли к подводам. Малыши с криком, визгом лезли в закрытые повозки. Машу Карпову на воз посадила бабушка. Татьяна не причитала, но слезы градом катились по помертвевшему лицу. Трясущимися губами поцеловала она невестку, внучек и, обвив руками шею сына, спрятала голову у него на груди.

— Не надо, мама! Видно, уж бог так судил, — сказал Федор, осторожно снимая руки матери с плеч. Ни кровинки не осталось в лице у мужика.

Первые подводы тронулись.

— Иди, матушка! Доедем — пошлю весточку, — промолвил Федор еще и не оглядываясь пошел к лошади.

Аксюта кинулась к бабушке, повисла у ней на шее и, захлебываясь от слез, шептала:

— Бабусенька! Буду большая — приеду за тобой…

Татьяна сквозь слезы улыбнулась внучке, перекрестила ее и толкнула вперед:

— Иди, Оксинька! Не отставай от своих!

3

Родионовцы до больших морозов подтянулись к Уральским горам. Здесь они соединились с обозом переселенцев, ехавших с Украины, тоже староверов, и решили зазимовать.

Федор Карпов сколотил артель плотников и работал с ней всю зиму в окрестных уральских селах. Они валили лес, рубили срубы. Уральцы — народ кряжистый, неразговорчивый, но за работу расплачивались честно, хотя и смеялись над староверами за то, что те отказывались есть из хозяйской посуды.

Прасковья, с позволения хозяйки квартиры, поставила кросны, и по очереди с дочерью Татьяной ткали они не переставая, что требовали заказчицы, не только холсты, скатерти, но и шерстяные полосы и половики из цветной рванины, дерюжки из конопли…

Заказов было много, но в первую очередь работали на хозяйку. Платили им продуктами или отрезами вытканного. Ели досыта пшеничный хлеб и пироги с рыбой. За зиму поправились, даже Прасковья меньше стала задыхаться.

…Отшумели весенние горные ручьи, подсохли дороги — и снова тронулись переселенцы в путь на отдохнувших за зиму лошадях. Хребет перевалили возле Воскресенского казенного завода.

Жителей равнины горы испугали причудливыми вершинами, глубокими пропастями. Мужики шли возле своих подвод, настороженно поглядывая по сторонам, готовые в любую минуту поддержать крепким плечом телегу, если Гнедуха или Серко попятятся назад. Женщины несли в руках камни — вдруг под колесо надо будет подложить… А молодежь и ребятишек притягивали березки, по-весеннему нарядные, радостные, то группами, то по одной-две тянувшиеся к перевалу. Ребята аукались, звонко перекликаясь среди зелени, девушки плели венки.

На широкой площадке перевала сделали короткую остановку. Многие облегченно вздыхали, считая, что самое трудное осталось позади. Но Федор говорил окружившим его мужикам, что спускаться трудней, чем подниматься: за годы солдатчины пришлось ему побывать в Кавказских горах, испытал…

— Коль так, Федор Палыч, тогда трогай с богом первый, покажи людям дорогу, — распорядился Мурашев.

Федор молча пошел к своей подводе.

Сняв с воза Машеньку, он конопляной веревкой прикрутил задние колеса к дробинам и, вскочив на передок, тронул вожжами Серка. Тот с трудом сдвинул воз с места, но через мгновение начался спуск и телега покатилась легко. Федор закрутил вожжи, осаживая коня. Аксюта, Танюшка и несколько их сверстников кинулись вслед за повозкой, а Прасковья, прижав руки к груди, застыла на месте, глядя вслед мужу испуганными глазами.

Когда повозка, качаясь во все стороны, бешено понеслась по крутому каменистому спуску, раздались крики, народ толпой побежал вниз. Прасковья навзрыд заплакала.

— Вот-те и знаток! — проворчал Петр Андреевич, стоя на гребне.

Но телега Федора вдруг резко повернулась поперек дороги, застряла между березами и остановилась. Послышались облегченные вздохи. Прасковья вытерла заплаканные глаза.

— Тятяня! — едва дыша, прошептала Аксюта, очутившись первой возле отца.

— Ничего, дочка! Больно круто, а дорога что твое железо, — улыбнувшись дочери, сказал Федор. — Ступай обратно. Пусть березки рубят да поперек дороги к задним колесам привязывают…

Огромный обоз, больше ста подвод, держал путь на город Петропавловск. Старшим по-прежнему был Мурашев. Его мужики уважали за духовное звание и за богатство: шутка ли, шестерку лошадей ведет! Среди украинцев две семьи также вели по шестерику — Павла Коробченко да Никиты Дубняка. Но Павло и Никита были неграмотны и не пытались оспаривать старшинства Мурашева.

Длинны версты немереные, особенно когда их надо мерить своими ногами. Похудели, оборвались люди. У хозяев, которые победнее, лошади еле двигались. Многим пришлось во встречных деревнях ходить под окнами с протянутой рукой — кто калач подаст, а кто и выругает, всяко приходилось…

Федор с Аксютой все попутные озерца и реки с неводом облазали, измучились — рыбой ведь кормились. Прасковья выбилась из сил, большую часть пути с Машей в кибитке лежала, хоть и жаль было лошадь перегружать — и так чуть идет. Только на Татьяне тяжелая дорога словно совсем не сказывалась. На стоянках она ухаживала за больной матерью, кормила лошадь, варила обед и в хоровод успевала — совсем невестой стала. Немало ребят поглядывало на нее. Среди украинцев выделялись две красивые смуглянки, сестры Железновы — Галька да Параська. Каждый вечер их звонкие голоса первыми затягивали родные украинские песни. Красотой и голосом спорить с ними могла только Аксюта Карпова, но она еще девчонка, ей всего тринадцать лет.

Железновы ехали вчетвером — мать, две сестры и младший брат Кирюшка, мальчонка лет пятнадцати. Собственно, они не ехали, а шли, лошади у них не было. Вещи их лежали на телегах у брата Евдохи Железновой Кондрата Юрченко, ехавшего с женой и сыном на двух подводах, запряженных парами. Иногда к ним присаживалась и старая Евдоха. Молодежь все время шла пешком. При остановках тетка покрикивала на племянниц, чтобы скорей варили обед, а Кирюшка отпрягал лошадей и вел их пасти, не дожидаясь напоминания дяди. Его двоюродный брат, семнадцатилетний Стецко, прохаживался по стоянке, разминая ноги после долгого сидения.

К первому сентября обоз переселенцев дотянулся к Петропавловску. Переселенческий пункт находился в пристанционном поселке — «выселке». Здесь стояли два деревянных барака и десятка полтора войлочных юрт. Все помещения были забиты переселенцами, безлошадными, привезенными на «чугунке». Многие из них тут же ютились в дерюжных шалашах, а то и просто под открытым небом. Обозы останавливались перед выселками.

На пункте была и кухня, но в день она выдавала всего восемьсот порций, а переселенцев скопились тысячи. Возле кухни не прекращаясь слышалась ругань, а иногда и драки вспыхивали.

Мурашев, отведя свой обоз в сторону, велел остановиться на постой, а сам вместе с Кондратом Юрченко, Коробченко Павлом и Дубняком Никитой пошел в город искать переселенческое начальство. В последнее время дюжие украинцы сдружились с начетчиком и на остановках подолгу тихо беседовали с ним. Вначале к их группе присаживался и Федор Карпов, считавший Мурашева своим другом, но затем он стал подходить к ним все реже и реже. Пустив пастись Серка, Федор садился возле своей повозки и, нахмурившись, о чем-то раздумывал или шел рыбачить.

Из города Мурашев с друзьями вернулись поздно, а наутро собрали всех мужиков в круг.

— Вот что, мужички! — заговорил Петр Андреевич, разглаживая длинную, с проседью бороду. — От начальства толку скоро не добьешься, расспросили мы здешних старожилов. Кругом города на сотни верст леса вырублены, озера пересыхают. Летом здесь засуха, а зимой морозы лютые. Плохо и с землей. Всю ближнюю станичные казачки захватили и теперь сдают в аренду по два-три рубля за десятину, а дальше от них податься — киргизцы балуют…

Мужики, слушая своего вожака, посуровели, бабы запричитали в голос.

— А ну, замолчите! — громко прикрикнул на них Федор, вставая.

Когда смолк бабий плач, он сурово спросил Мурашева:

— Что же ты, Петр Андреевич, предлагаешь дале делать? За тобой шли. — В голосе его прозвучал укор.

Мужики зашевелились. Мурашев мягко улыбнулся.

— А ты, Федор Палыч, не спеши. Скажем сейчас, что мы обмозговали на пользу обчеству. Пахомушка, поди сюда поближе, — позвал он.

Из толпы выдвинулся юркий рыжий мужичонко с хитро прищуренными, узкими глазками.

— Расскажи, Пахомушка, тут ли те земли, о которых нам говорил! — твердо приказал Мурашев. — Ты ведь ходоком был от нас.

Пахом оглянулся на толпу, снял шапку и истово перекрестился.

— Вот те крест, мужики! Наша земля впереди вольная да хорошая. Были мы в маленьком городке, Акмолы прозывается, за ним и присмотрели хорошее местечко для нашего села, — произнес он торжественно.

Люди стали успокаиваться.

— А далеко ли ехать до него? — осведомился Федор.

— Пятьсот верст осталось. Больше ехали… Доедем до морозов, — вперед Пахома ответил Мурашев.

— Доедут, да не все. У многих лошади уже не идут, — вновь нахмурился Карпов.

За ним зашумели такие же, как он, однолошадники. Никита Дубняк, скривив усмешкой рот, хотел что-то ответить, но Мурашев, остановив его взглядом, заговорил сам:

— И об этом думали, Федор Палыч. Все мы братья во Христе, обо всех надо заботиться. Послушайте, мужички, наши думки.

Человек двадцать шагнули ближе к Мурашеву. Он неторопливо продолжал:

— Были мы и у начальства переселенческого. Двадцать рублей дают ссуду на лошадку. Только ждать придется, ой, долго, мужички! Тысячи ждут. Приценялись и на базаре. Хорошую лошадь здесь дешевле, чем за полсотни, не купишь. Чтоб до морозов доехать, надо верст по сорок в день проходить. Придется всем по паре лошадок в повозку впрягать. Грузу теперь меньше, можно рысцой идти. Вот и удумали мы — разделить обоз!

Мурашев замолк. Молчали и все. Однолошадники, у которых не было денег на вторую лошадь, горько усмехались в бороды.

«Завел людей за тыщи верст и бросает на произвол судьбы. Вот те и „брат во Христе“!» — озлобленно думал Федор, уткнув глаза в землю.

— Не думайте, мужики, что кто останется здесь, так и от нашего обчества отстанет совсем, — заговорил вновь Мурашев, словно разгадав мысли Карпова. — За зиму ваши лошадушки отдохнут, а весной потихоньку и тронетесь. С вами останется Егорушка, он в Акмолах был. Работа в городе найдется, прокормитесь до весны, а в летнее время степь кормит. До Акмолов доедете, а там уж вам скажут, где наше село будет. Землю станут нарезать — мы и вас учтем. Приедете — жилье будет выстроено, найдется угол каждому до весны от стужи укрыться, — ласково ворковал он.