1

Праздничные дни братья Потаповы и Мухины проводили обычно вместе. С ними была и Манечка, по возрасту средняя между старшими — Сашей и Стенькой — и младшими — Мишей и Ваняткой. Беленькая, с длинной русой косой, кареглазая, Маня стала хорошенькой девушкой, и не один из выселковских парней охотно бы пошел провожать ее, но она не ходила еще на улицу, довольствуясь обществом братьев и их друзей. С младшими Маня по-прежнему любила повозиться, но стоило только подойти молодым слесарям, как она сразу же скромно садилась в сторонке.

— Эх ты! Как Сашка придет, так и скиснешь, — с досадой сказал ей однажды Мишка, когда Манечка, завидев подходивших старших ребят, оттолкнула его и села на завалинку.

Александр услышал слова младшего брата и по-новому, внимательно взглянул на Стенькину сестру. Ему польстило, что Маня принимает его за взрослого парня.

С этих пор его отношение к Манечке изменилось. Александр неожиданно для себя вдруг увидел, какие у Мани ясные, ласковые глаза, какая она ловкая, тоненькая. «Красивая, лучше всех девчонок в поселке», — думал Саша. Он с нетерпением ожидал вечерами прихода братьев и сестры Мухиных, но, увидав Маню, терялся: как теперь с ней разговаривать? Шаловливо толкнуть по-прежнему, крикнуть, что взбредет в голову, неловко — Маня уже девушка, а обращаться по-взрослому еще не умел. Молча сидели они рядом, смущенные зарождающимся чувством нежности, не замечая взглядов Стеньки и даже Мишутки. Детство для обоих кончилось. Иногда Саша подмечал, как заливается лицо Мани румянцем, когда они остаются вдвоем. В такие минуты Саша словно подрастал в собственных глазах. Ему хотелось сделать что-нибудь приятное для подруги…

Разговаривая с молодыми слесарями в депо, Саша выспрашивал у них, как они гуляют с девушками, куда ходят. Услышав, что черноглазый Ванька сказал товарищу: «А мы завтра с Дунькой в электротеатр пойдем», и ответ того: «Варька звала в народный дом поплясать», — Александр сразу решил, что в воскресенье пойдет с Маней смотреть картину; танцевать еще надо получше научиться, а то просмеют.

«А как же ей об этом сказать?» — думал Саша, шагая рядом со Стенькой, когда они в субботу возвращались из депо. Его обычная смелость исчезла. Стенька шел тоже молча. Степан хоть и был старшим, но, по-прежнему малоразговорчивый, всегда ждал, когда первым заговорит товарищ.

— Стенька! — сказал наконец Александр и опять замолчал. Степан поглядел на него.

— Чего ты? — после долгого ожидания спросил он Сашу, удивленный его странным настроением: то как колокольчик звенит, а сейчас — в молчанку играет.

— Пойдем завтра в электротеатр и Маню возьмем с собой, — прошептал Сашка, покраснев.

Стенька изумленно посмотрел на него. «Чего еще выдумал?» Деньги даром тратить они не привыкли и еще за плату никуда не ходили. Но, увидев краску на его лице. Стенька неожиданно широко улыбнулся. Он понял, в чем дело, недаром был на год старше. Кавалером Манькиным хочет Сашка стать. Это его обрадовало. Сестренка-то тоже ведь с Сашки глаз не спускает.

— Что ж, пойдем, — после размышления ответил он. — Не знаю только, даст мама денег или нет…

— А ты и не проси. Я на всех попрошу у матери, — обрадованно перебил Александр, довольный согласием товарища и тем, что тот не говорит о сестре. — Приходите к нам после обеда с Маней, — добавил он.

Больше до дома они ничего не сказали друг другу.

— Мам, ты дашь мне целковый на завтра? — мучительно краснея, спросил вечером Александр, когда младший братишка улегся спать.

— Дам! А на что тебе? — ответила Катя, глядя на сына. Он всегда отдавал ей весь свой заработок и попросил денег первый раз.

— Мы со Стенькой и Маней завтра сходим в электротеатр. Все товарищи пойдут, а у Мухиных с деньгами хуже, нам ведь папа теперь помогает, — торопливо пояснил Сашка.

— Ну и сходите. Большие ведь уж стали, сами деньги зарабатываете, — весело ответила Катерина и, вынув рубль, подала сыну. Он тотчас ушел за печь к брату.

«Не видела, как и вырос, кавалером стал, — улыбаясь думала мать. — Вишь, девушку в театр хочет вести». И она ушла в воспоминания о собственной молодости, о том, как первый раз пошли они с Гришей вдвоем с вечерки…

«Что ж, подружатся, а там и поженятся. Манюша девушка хорошая, — думала она. — Им, поди, не придется мучиться вот так, как нам. Чуть не всю молодость врозь живем, а там уже и старость придет, дети догоняют…»

Тоска о муже тяжелым камнем давила душу, но Катя боролась с ней.

«Гриша теперь близко, весточки часто присылает. Приедет Антоныч — будем робить, чтобы скорее вместе могли жить», — бодрясь, говорила ома себе, но скупые слезы смочили ресницы.

Во сне ей привиделся Григорий, но сколько Катя ни старалась догнать его, он уходил от нее все дальше и дальше. Потом послышались выстрелы, показалось зарево, муж скрылся, и она горько, навзрыд заплакала.

Проснувшись утром, Катя быстро перевернула подушку на другую сторону. «Видно, и впрямь плакала, всю наволочку смочила, — подумала она. — Экий несуразный сон привидится! Куда ночь, туда и сон…»

Но сердце упорно ныло.

— Мань, одевайся получше, пойдем, — сказал Стенька сестре, когда пообедали.

— Далеко ли? — спросила Пелагея.

Миша и Ванюшка посмотрели вопросительно на Стеньку: девчонку зовет, а их нет, — но Степан не удостоил их взглядом.

— С Сашей вместе тут недалечко сходим. Поди, мы не малыши уж…

Мать больше ничего не сказала. И то! Жених да невеста выросли. Пусть погуляют. Пока отцы придут, так, пожалуй, сыновья поженятся, дочь замуж выйдет…

Манечка быстро надела свое лучшее платье из веселенького ситца — недавно мать сшила, а то и в праздник было нечего надеть, — заплела ленту в косу и поглядела на себя в осколочек зеркальца.

«Ишь вертится перед зеркалом. Рада, что с Сашкой пойдет», — неприязненно думал Миша. Он кое-что давно заметил, раньше старшего брата. Сейчас ему было обидно, что брат из-за Маньки не берет его с собой: видно, заранее со Стенькой договорился, не зря его к Мухиным с утра выпроваживал…

Пелагея, оглядев дочь, радостно улыбнулась. Как цветок расцвела, даром, что без отца выросла.

«Кабы не Максимовна, пропала бы я с детьми, — благодарно подумала она. — Может, сам Александр и позвал Маню? — мелькнула догадка. — Вот бы хорошо! Мать с отцом у него такие люди — лучше и не найдешь, да и сам парень хороший».

— Ступайте, ступайте с богом! Чать, не век вам с малолетками играть. Их время впереди, не успеют оглянуться — и сами такие станут, — говорила Пелагея, провожая старших детей.

— Миш, а мы пойдем в бабки играть. Ну их! — заглядывая в глаза нахмурившегося друга, говорил Ванятка. — Там ребят много, а девчонок нам не надо. Пусть Манька и не лезет больше к нам…

…Картину смотрели все трое вместе, а когда выходили, Стенька как провалился куда. Искали, искали и не нашли.

— И без него дойдем, — рассердился Саша. — Видно, вперед с ребятами ушел.

— Пойдем, Сашенька, — ласково отозвалась Маня, и они не торопясь пошли Вознесенским проспектом. Собственно, она была даже довольна, что вдвоем идут: девчата уже над ней смеялись, что она от ребят сторонится, как маленькая. Пусть поглядят, с кем сейчас идет. Краше Александра у них и на выселках никого нет, многие девчонки о нем мечтают…

— Понравилась тебе картина, Маня? — спросил Саша, чувствуя, что разговор должен начать он.

— Все, Саня, понравилось мне. Только уж больно барыня ломалась, — простодушно ответила Маня: они смотрели картину с участием Веры Холодной.

Ответ Мани пришелся Александру по душе. Модную актрису он про себя сразу же назвал «ломакой», и то, что и ей она не понравилась, их сразу сблизило, а имя «Саня» ему показалось ласковым и красивым.

Они начали без умолку болтать, часто оглушая улицу молодым, радостным смехом. Когда проходили мимо городского сада, Саша сказал:

— Летом сюда с тобой вдвоем ходить будем, Маня. Хочешь? — И Маня чистосердечно созналась, что с ним она пойдет, куда бы он ни позвал.

Если бы молоденькая девушка имела понятие об изощренном кокетстве, она бы и тогда не сумела найти лучший способ завоевать расположение своего спутника.

«Маня тоже будет революционеркой, как мама, я научу ее», — решил Александр, когда они подходили к дому Мухиных.

— Заходи, Саня! Посидим у нас, может, и Стенька уже дома, — пригласила Маня. Ей не хотелось так скоро расстаться.

— Зайду завтра, Машенька! — тоже по-новому назвал подругу Саша и, увидев, что она огорчилась его отказом, прошептал: — Мне, Маня, надо подумать, я потом тебе скажу, о чем. — Маня обеими руками сжала его руку, покрытую твердыми мозолями, лицо ее приблизилось. Саша и сам после не мог понять, как он наклонился и неумело поцеловал горящую румянцем щеку.

Маня отступила, глянула на него счастливыми глазами и кинулась в сени.

— Машенька! — позвал он взволнованно, немного постоял, потом повернулся и быстро пошел к своему дому. Шагал он твердо, словно говоря всему свету, что отныне стал взрослым и любит беленькую девушку Маню и она его — тоже.

2

«…Дорогой дядюшка! Напрасно ты беспокоишься о здоровье нашей матери. Здоровье ее улучшается день ото дня. Говорил я с опытными врачами, они мне разъяснили, что теперь уже ухудшения бояться нечего, вреда ей нет — смелее ходить даже полезно…» — читал с волнением Антоныч, приблизив исписанный листок к лампе: зрение начало изменять старому слесарю.

…Акмолинский обоз прибыл в Петропавловск перед вечером. Федулов сразу же пошел в подгорье, к Мезину. Потом решат, где ему лучше жить, не привлекая внимания шпиков Плюхина, в последнее время не проявлявших особой активности, а первые несколько дней можно спокойно отдохнуть у Степаныча.

Сказывались ли годы или полная треволнений жизнь, но железное здоровье начало сдавать. После семнадцати дней езды по зимней дороге, Федулов чувствовал себя совершенно разбитым.

Радость Степаныча при встрече со старым другом была неописуема.

— Вместе, значит, опять?! — без конца восклицал он.

Но радость не помешала Мезину заметить, как плохо выглядит его друг, едва лицо Федулова отошло от мороза.

Седина почти сплошь посеребрила инеем густую шапку черных волос. Высокий лоб прорезали глубокие морщины, опустились уголки волевого рта, прежде живые глаза потускнели, на худых скулах выступал горячечный румянец. Антоныч часто глухо покашливал.

— Да ты, паря, случаем, не заболел дорогой? Март-то нынче, вишь, как лютует, — спросил с испугом старый казак и, не слушая ответа, закричал: — Феона! Пошли Дуняшу с Василием баню топить сей момент да проворней накрывай на стол.

Но Семеновна давно уже отправила дочь и Кулагина готовить баню, а сама несла горячий борщ. Пока пообедали, баня истопилась.

Степаныч сам принялся лечить дорогого гостя, как ни уверял Антоныч, что просто замерз и устал с дороги. Старый казак растер его перцовкой и начал парить березовым веником.

— Помилосердствуй, друг! Я от твоего лечения и в самом деле заболею, — не выдержал слесарь.

— Ничо, пар костей не ломит, — басил Мезин, продолжая поддавать на каменку полные ковши воды.

Когда после бани, разомлевшие от жары, они напились чаю с малиновым вареньем и липовым медом, Степаныч вспомнил про письмо Алексея Шохина.

— Давай скорей! — заторопил его Антоныч. — Про главное-то ты и забыл.

— Главное, чтобы ты был здоров, — заметил Степаныч. — Кашлять-то перестал, да и губы порозовели…

Слесарь засмеялся. После такой березовой каши поневоле весь порозовеешь, а не только губы. Но ему и в самом деле стало значительно лучше.

— Веселые новости пишет Алеша, — оторвав глаза от листка, промолвил Антоныч.

— Дальше читай! — торопил его Мезин. Он помнил письмо чуть не наизусть, читали они его и на собрании подпольщиков, но хотелось услышать, что скажет друг.

Антоныч, напрягая глаза, с трудом разбирал почерк Алексея.

— «…Не с кем-либо советовался, а с московским профессором. Для матушки мы средств не жалеем, сам к нему приехал. Очень он меня успокоил», — прочитал слесарь и улыбнулся.

— От тебя, видно, Алеша научился писать, — сказал он Мезину. Тот расплылся широкой улыбкой.

— «…А племянника твоего Константина повидать не удалось: не был, вишь, здесь. Дружкам наказал, чтоб лучше встретили, коль покажется», — читал дальше Федулов.

Мезин нахмурился и опустил голову.

«Не слушали Антоныча, говорил ведь нам, а теперь ищи-свищи», — огорченно подумал он.

— «…Поскольку о матери беспокоиться нечего, решил я проехать в Питер, — не ругай за то, дядя. Говорят, что город распрекрасный, посмотреть самому охота…»

— Ну и Алексей! Вот осмелел! Прямо в пасть сам лезет, — сказал Мезин.

— Там, пожалуй, лучше, искать не будут, — ответил ему Антоныч, кончив читать письмо. Шохин сообщал еще, что о Константине заботятся многие, всех запросили о нем, и посылал поклоны родственникам и знакомым.

Друзья долго еще разговаривали, пока Феона Семеновна не укорила мужа.

— Лечить взялся, а покоя больному не даешь! — укоризненно сказала она, приоткрыв дверь.

Степаныч сразу замолчал и на все вопросы Антоныча отвечал: «Спать, немедленно спать!»

На другой день Феона Семеновна с утра ушла к Кате Потаповой с письмом и деньгами, посланными Григорием. Вернулась она вместе с Потаповой после обеда.

— Антоныч! Приехал к нам! — Катя обняла и поцеловала слесаря. — Алеша-то что пишет, читал? — На утвердительный ответ она продолжала: — Поможешь нам по-настоящему за дело взяться, а то стыдно сказать — у нас всего тридцать человек в организации и с Омском не связались еще. А там-то дела идут, наверно, лучше, чем у нас…

— Покажи письмо-то, — прервала ее Феона Семеновна.

— Ой, бестолковая какая я стала! — воскликнула Катя. — От нарымских ведь…

Антоныч и Мезин одновременно воскликнули:

— Как же ты его получила?

— Железнодорожники привезли. В Томске передали машинисту. Нынче мне Колышкин принес, при Семеновне, — говорила Катя, вытаскивая пухлый пакет, глубоко запрятанный под одеждой.

Разорвав конверт, Антоныч вынул два письма. Первое было писано Карповым, и он начал читать его вслух:

— «Други мои! Не так давно прибыли мы в Нарым, а живем будто в родной семье. Встретили здесь много дорогих товарищей и даже того, которого звали вы всяко, но больше „наш товарищ“… — прочитал он и остановился, взглянув на всех загоревшимися глазами.

— Касаткин! Валерьян! — одновременно вскрикнули Степаныч и Катя.

— Теперь можно и настоящее имя его сказать вам: Валериан Владимирович Куйбышев. Далеко заслали его, не знаю, встретимся ли. Придет революция — кто дождется, запомните настоящее имя „нашего товарища“, с четвертого года помогал он нам. Звал себя у нас Михаилом Большим, Валерианом Ястребовым, Касаткиным, а рабочие лучше всех подобрали ему имя: „наш товарищ“! — медленно, растроганно произнес старый слесарь. — Назвал он мне свое настоящее имя, как первый раз заехал. Совсем еще юнцом был…

— Значит, Палыч и Кирюша многому в ссылке научатся: есть от кого, — сказал Мезин.

Антоныч склонился над письмом.

„…При его помощи наши с Кирюшей письма быстро попадут к вам, никем не читаны. Только писать-то надо поскорей, всего и не успею. Ой, много нас сюда приехало по чужой воле! Есть тут два дорогих человека, все сделали для нас. Хоть и живем в болоте, а голода не видим, еще местным солдаткам помогаем своим трудом. Но всего дороже для нас с Кирюшей — две школы есть, те двое организовали: учимся в одной грамоте, а в другой — тому, за что жизнь не жалко отдать…“ Федор кратко описывал, как идет жизнь политических в Нарыме, как пришлось тем, кого он называет „два дорогих человека“, бороться с меньшевиками. Чувствовалось, что теперь Карпов ясно разбирается в политических разногласиях.

„…Разбили их. Плохие людишки меньшевики-то, не пойдет за ними народ. Разве кого сначала обманут, а как разберутся, так сразу открестятся от них…“ — писал он.

Антоныч ласково улыбнулся. „Неплохо работал Федор в Родионовке, а каким вернется — и нас перегонит. Растет человек“, — подумал он.

Хоть и доверял Карпов тем, с кем пошло письмо, а имен не называл. Он спрашивал, как поживают напарники, сдержал ли слово его нечаянный защитник. Только жену и дочерей называл по именам.

— „…Как мы жили-поживали в Омске, вы, поди, знаете. Парня-то поддержите — хороший… — читал вслух Антоныч. — …Ответ не задерживайте. Изболелись мы с Кирюшей душой об наших семьях, всех друзьях, товарищах, о том, что там у вас деется. Пусть „кум“ мой напишет обо всем — поймем, и почта не задержит…“»

Степаныч растроганно улыбнулся. Помнит его дружок, хорошо помнит…

«…всем, всем, кого знали, и новым друзьям — низкий поклон от нас с Кирюшей передайте. Желаем успеха вам в главном; солнце у вас вперед восходит, чем здесь, дни длинные…»

— Видно, Кирюша только женке своей пишет, — вздохнув, проговорила Семеновна. Вспомнилось ей, как приезжал к ним Кирилл еще женихом Аксюты. Молоденькие, а в разлуке давно живут и не скоро еще встретятся…

Антоныч бегло просмотрел второй, мелко исписанный лист. Конец письма задержал его внимание. Он дважды прочитал последнюю строчку, потом загнул листок, аккуратно оторвал узенькую полоску и, свернув, спрятал во внутренний карман рабочей куртки.

— Пошлем с Виктором Аксюте. Все этим письмам обрадуются, а не только она. Письмо Алеши Витя наизусть выучит — посылать опасно, — сказал Антоныч.

Семеновна пригласила всех за стол, чайку попить. Кулагин, обычно зубоскаливший за столом, пил чай молча, поглядывая на Антоныча и Катю Потапову. «Видно, такие же, как Палыч и Кирюша», — думал он.

Василий в семье Мезиных чувствовал себя как дома. Феона Семеновна позаботилась об его одежде, и он ничем не походил теперь на того оборванца, каким пришел в прошлом году.

— Живи у нас, Вася, пока не надоест. Отдохни хорошенько, а там сам увидишь, что тебе делать, — сказал ему Степаныч.

Василий с благодарностью принял предложение. Веселый, расторопный, он вихрем носился по дому, помогал и хозяину и хозяйке с дочкой.

Но о революционной работе Степаныч с ним никогда не говорил, и Вася не спрашивал, хотя о многом догадывался.

«Может, не доверяет», — думал он.

А Мезину казалось, что Кулагина, парня хорошего, верного, эти вопросы не интересуют.

— Палыч и Кирюша тебе привет прислали, — сказал Антоныч, после того как некоторое время наблюдал за Кулагиным. — «Хороший парень, наш», — пишет о тебе Палыч. Верно, что наш ты, иль Палыч ошибается? — спросил он, глядя в упор на Василия.

Василий круто повернулся к старому слесарю, хотел что-то сказать, даже открыл рот, но вдруг сжал крепко губы и покраснел. Радость, тревога, неуверенность быстро сменяли друг друга на его подвижном, живом лице. Наконец с трудом преодолев нерешительность, он глухо заговорил:

— Я еще в тюрьме думал, чтоб по-Кирюшиному жить… Много мы с ним обо всем толковали. Только мне ведь воровство пришили, за то в тюрьме сидел… Поди, не поверят политические-то…

Кулагин неожиданно оборвал свою бессвязную речь и в упор посмотрел в глаза Антонычу. Он будто требовал взглядом, чтобы слесарь опроверг сказанное им, подтвердил, что политические поверят ему, Василию, признают своим.

Антоныч с укором взглянул на Мезина. Тот смущенно крякнул.

— Плохо же ты, Вася, понял слова Кирюши! — мягко произнес старый большевик. — Вспомни, что он сказал тебе при первой вашей встрече…

— «Потому в тюрьму попали, что живоглотам не кланялись», а Палыч добавил: «И других тому учили», — быстро, словно рапортуя, отчеканил Василий.

— Вот видишь! Живоглотами они богачей называли, тех, что готовы бедняков живьем проглотить, — продолжал Антоныч. — Значит, политические за счастье бедноты борются, вместе с бедняками одной дорогой идут. Тебе, говоришь, «воровство пришили», на пять лет в тюрьму загнали судьи, прокурор? Ведь это потому, что слову бедняка не поверили. Выходит, ты с ними политических сравнял, считал, что они тебе тоже не верят…

Василий вскочил.

— Да я… давно хотел… Пойду с вами куда хошь… — горячо выдохнул он и бросился из комнаты.

За столом царило молчание. Не только Степаныч, но и Катя чувствовала себя виноватой: какого пария просмотрели, не поняли! Мезин направился вслед за Васей.

— Много с ним сейчас не говори. Пусть успокоится, наболело у него, — предупредил Антоныч. — Приходи, займемся делами, а с Васей я после побеседую. Хороший парень!

Сидя втроем в угловой комнате, они обсуждали положение в петропавловской подпольной организации. Когда Степаныч и Катя рассказали о том, что делалось после отъезда Григория в Акмолинск, Антоныч сказал:

— Главное теперь — немедленно установить связь с Омским партийным комитетом. Там работа началась…

— А как это сделать? — спросил Степаныч.

— Проводим Осокова — сам поеду. Друзья пароль прислали, — ответил слесарь и спросил Катю: — Как твои да Мухиной ребята? Давно я их не видел. Большие, поди?

Катя засмеялась.

— Женихи и невесты без тебя выросли! Сашу в подпольную организацию недавно приняли. Сдерживать приходится — так и рвется в бой, — сказала она с гордостью.

Антоныч, подавив вздох — о своей семье вспомнилось, — тепло улыбнулся: растет смена!

3

Известие о Ленском расстреле дошло в Петропавловск уже во второй половине апреля, когда Антоныч вернулся из Омска, восстановив связь с подпольным партийным комитетом. Расстрел безоружных рабочих ошеломил всех, подавил.

— Что ж это? Рабочие шли мирно для переговоров с администрацией, и вот царский офицер, в угоду хозяевам — англичанам, заставил стрелять в безоружную толпу… Убито тысяча человек, ранено две тысячи… За что? Выходит, рабочий класс слова не может сказать совсем. Пусть из него жилы вытягивают непосильным трудом, издеваются, как хотят, не только свои капиталисты, но и чужие, а он должен молчать? — говорили между собой рабочие, закипая тяжелым гневом.

— У них в краю тоже англичане угнездились, вон на Спасском заводе, да и в Петропавловске их не мало… — слышалось в депо, на кожевенных заводах, на меновом дворе…

— Забыли про пятый год, когда сам царь с испугу манифесты писал, — кричал слесарь Жуков, забравшись на верстак.

— Чем мы тише, тем они сильнее зверствуют. Мы должны показать, что нас Столыпин не запугал: весь рабочий класс России встает на защиту своих братьев, мы ль будем отставать? Не выйдем Первого мая на работу, устроим демонстрацию по городу. Мы не трусы…

Подпольная организация готовила стачку на Первое мая рабочих всего города: Володя Белов все дни проводил на кожевенных заводах, в солдатской слободе. Абдурашитов вел беседы с рабочими менового двора. Карим каждую ночь встречался с друзьями из Двенадцатого полка: они должны были подготовить солдат на случай, если бы против демонстрантов начальство задумало бросить военную силу. Но такая опасность на этот раз не угрожала.

Жандармский помощник Плюхин, живший большим барином на савинские тысячи, потерял двух своих лучших провокаторов — Вербу и Клинца, ничего не знал о готовящейся стачке; он считал, что большевистская организация разгромлена, а без большевиков деповцы — что? — пошумят немного и замолчат.

В душе Плюхин убежден, что расстрел ленских рабочих — грубая работа. Зачем помогать большевикам, давая повод для усиления агитации? Можно было бы без шума выбрать зачинщиков, главарей, а остальные смирились бы сами, вот как он в Петропавловске сделал. Пять лет рабочие ведут себя спокойно. Правда, большевистские листовки все-таки появляются, не только в городе, но и в селах кто-то их распространяет; но с этим ничего не сделаешь, повсюду такое происходит…

А подпольщики писали лозунги, привезенные из Омска Максимом Ружиным, — его прислал Омский партийный комитет.

«Долой царское самодержавие!», «Да здравствует демократическая республика!», «Мы требуем восьмичасовой рабочий день…»

…На рассвете, Первого мая, тысячи петропавловских хозяек, выйдя на крыльцо или открывая ставни, находили белые печатные листки. По всему городу читали призывы — выйти на демонстрацию в знак протеста против зверских расстрелов на Ленских приисках.

Листовки заранее размножили в Кривозерном, а накануне Карим со своими друзьями разбросали их во всех частях города.

Первомайское утро в Петропавловске началось необычно рано. Багровый шар солнца только вынырнул из-за татарского кладбища, а возле городского сада уже бурлила толпа народа и к ней отовсюду бежали люди, одиночками и группами, размахивая белыми листками.

— Неужели правда? — кричали еще издали.

— Да, сукины они сыны — стреляли в детей, женщин! Которые на землю попадали, и тех подлецы расстреливали! За английских капиталистов царский офицер заставил солдат в рабочих стрелять! Видно, и теперь, как в пятом году, по царскому приказу действуют… — вырывались крики из общего гула.

Когда заревела деповская сирена, призывая на работу, со стороны вокзала показалась колонна железнодорожников, послышались торжественные звуки «Марсельезы». Под яркими лучами солнца сверкали трубы оркестра, горели алым пламенем высоко поднятые полотнища лозунгов, красные знамена. Толпа у сада зашевелилась, колыхнулась навстречу: лишь некоторые, более робкие, услышав «Марсельезу», начали отходить.

— Товарищи! Стройтесь в ряды, — звонко кричал Володя Белов. — Пойдем вслед за железнодорожниками на площадь!

Он и Карим привели к саду рабочих менового двора, кожевников, возчиков, учащуюся молодежь. Над рядами запылали огоньками кумачовые флажки.

Колонна железнодорожников прошла, за нею вслед двинулись демонстранты от сада. Шли домохозяйки, бежали ребятишки. Шли тысячи, заняв всю ширину Воскресенского бульвара, ряды протянулись на целый квартал.

По сторонам открывались ворота, калитки, люди выскакивали на улицу и замирали: такой демонстрации в Петропавловске еще никогда не видели.

Главное, отчего цепенели зрители, было не мощность демонстрации, не красные знамена, не гремящий оркестр, а то, что на высоко поднятом полотнище, крупными, легко читающимися издали буквами было написано: «Долой царское самодержавие!»

Демонстранты открыто, безбоязненно требовали — скинуть самодержца!

«А вдруг и скинут?» — думали одни с испугом, другие с волнующей, тревожной радостью. И по-новому, внимательно всматривались в суровые, решительные лица рабочих, твердо, уверенно идущих по центральному проспекту города.

Рядом со Степанычем, высоко подняв голову, вышагивал Василий Кулагин. Саша Потапов и друг его Степан Мухин гордо шли со слесарями депо, Катя, разрумянившаяся, с ярко сияющими глазами, — среди железнодорожниц. Мишутка и Ваня, окруженные сверстниками, бежали сбоку колонны, равняясь на старших братьев.

…Господин Плюхин проснулся, как обычно, поздно. Пока ему доложили об «оказии» и по его приказанию полицейские кинулись за демонстрантами, те уже вышли на Соборную площадь в конце Вознесенского проспекта. Не ломая рядов, демонстранты образовали сплоченный круг.

— Разойдись! — орали полицейские, но на них никто не оглядывался.

Люди, стоя плечом друг к другу, чувствовали свою силу.

— Может, как на Лене, стрелять будете? — кричали задорно из рядов молодые ребята.

Но стрелять в огромную толпу городовые не осмелились, а прорваться в круг сквозь плотные ряды они не могли, да и побаивались. При первой попытке их отшвырнули с такой ненавистью, что стражи порядка предпочитали держаться подальше от кулаков возмущенных рабочих. Оставаясь поневоле пассивными зрителями митинга, они наблюдали, как в недоступном для них центре круга, над толпой, на руках товарищей поднимаются ораторы, слушали долетавшие обрывки крамольных речей. Их начальник на площади не появился, а без него у полицейских храбрости на решительные действия не хватало.

Плюхин, получив извещение о первомайской демонстрации, сначала растерялся, потом отдал распоряжение: «Разогнать!» — и стал готовиться к выезду. Но, узнав, что демонстрантов несколько тысяч, сразу передумал. «Что могут сделать мои полицейские с такой массой? Просить Шмендорфа выслать войсковую часть? Может отказать? Скажет: „Почему заранее не предупредили?“» — размышлял он.

«И потом, устраивать в Петропавловске „Лену“ по меньшей мере глупо», — думал жандарм, не сознаваясь себе, что боится того, как бы солдаты не отказались стрелять в толпу, где идут не одни рабочие, а и женщины, дети.

«Черт с ними! Выйду в отставку и уеду. Здесь становится жарко», — решил Плюхин и, насвистывая для собственного ободрения марш, сел за письменный стол — писать рапорт с просьбой об увольнении.

А на площади шел митинг. Все новые и новые головы высоко поднимались над толпой, летели горячие, зажигающие слова…

— Товарищи! Наше молчание придало смелости царским палачам, они забыли урок пятого года! — загремел Антоныч, окидывая зорким взглядом ряды демонстрантов. — Сегодня мы впервые показали свою силу, и, видите, враги сейчас ничего не могут сделать с нами. Мы, рабочие, все труженики, должны крепить нашу солидарность, нашу мощь, и тогда не посмеют лить рекой рабочую кровь, как пролили ее палачи на Лене…

Голос старого слесаря с каждым мгновением становился звучней, долетел до самых крайних рядов. Товарищи, державшие Антоныча на руках, еще выше подняли его.

— Далек наш город от центра, затерялся в необъятных степях. Царское правительство еще не так давно ссылало сюда политических, считая, что здесь непробудная глушь. Теперь не шлет. С девятьсот пятого года оно стало высылать из нашего Степного края революционеров — ваших отцов, братьев, товарищей — в ссылку, на каторгу.

Степной край нашими, товарищи, усилиями перестал быть глухим, где раньше царские сатрапы безнаказанно терзали народ, помогая купцам наживать миллионные состояния… — неслись гневные слова старого большевика.

Десяток лет назад мы начали делать первые робкие революционные шаги. Теперь мы с вами один из отрядов великого рабочего класса, вставшего в революционные строй. Со всеми вместе мы пойдем вперед, к победе!

Пока говорил Антоныч, на огромной площади была тишина, но как только он смолк, все вокруг взорвалось грозными возгласами. Неожиданно в рядах запели молодые звонкие голоса:

Смело, товарищи, в ногу! Духом окрепнем в борьбе, В царство свободы дорогу Грудью проложим себе…

Под звуки песни и оркестра демонстранты двинулись обратно по Вознесенскому проспекту. Городовые перебегали вслед за ними по тротуарам. Они не пытались остановить демонстрантов или прекратить пение крамольной песни. Им только хотелось увидеть того, кто призывал к бунту.

Но на Антоныча сразу же, как он встал на землю, нахлобучили чей-то большой картуз, на плечи набросили чужой пиджак и спрятали его вместе с Ружиным Максимом в гуще рядов.

— Все же тебе, друг, надо скрыться отсюда. Заметили, пока говорил, — сказал Максим слесарю. — Документы в порядке, средства имеем, съезди в Питер, увидишь семью и привезешь нам кое-что. Явки у нас есть…

Антоныч согласился. Здесь сейчас работа оживилась, пойдет. Связь с центром крепко нужна. Потом — увидит Тоню, ребят… У него отчаянно забилось сердце, и он прибавил шагу.

А песня звала за собой, смелая, могучая, врывалась в окна домов, пугая одних, вызывая радостные улыбки на лицах других, опрометью выбегающих за калитки, чтобы увидеть поющих, присоединиться к колонне, четко печатающих шаг по булыжнику, в ритм грозному пению:

Свергнем могучей рукою Гнет роковой навсегда И водрузим над землею Красное знамя труда…

1950–1957

Москва