1

Неуемные апрельские ветры в союзе с горячими лучами солнца гнали зиму из Степного края. Она отступала днями, оставляя талые снега, возвращалась ночами, снова сковывая проталины и лужи. Речка Березинка — так называли свою речушку родионовцы, — сбросив ледяной покров, разыгралась в буйной радости, разлилась до самого горизонта. За селом сквозь прошлогоднюю траву начали пробиваться зеленые иголочки пырея.

Ребятишки с утра до ночи с шумом и криком бегали по выгону, занятые, как им казалось, важным делом: над зелеными иголочками они бережно выбирали омертвевшие стебельки, путами лежавшие на новых побегах, и под животворными лучами зацветали яркие бархатные щеточки. Ребята смеялись от радости: весна идет!

Взрослые приветствовали приход весны стуком — налаживали плужки, сохи, бороны, готовились к выходу на поля. Весенний день кормит год! Вот-вот матушка-земля просохнет, вспахать ее вовремя, засеять…

Кирюшка Железнов пошел к дяде. Что ему делать? Ни сохи, ни бороны, ни лошади у него нет. Сестры ушли из дома, мать, чудаковатая старуха, знай крутит веретенце.

— Нынче тебе, Кирюха, о пахоте забыть надо, — внушительно произнес чернобородый, плотный, как кряж, Кондрат Юрченко. — Люди целину поднимать будут. Клинья у всех большие, за пахоту тебя никто не возьмет на лето. Зиму я вас с матерью по-родственному прокормил, а теперь самому пора позаботиться…

Угрюмый, угловатый паренек молча стоял перед дядей. Для своих шестнадцати лет Кирилл был высок; смуглый, кареглазый и чернобровый, он был бы красив, как сестры, но постоянно хмурый вид, плохо залатанная одежда и худоба делали его на первый взгляд непривлекательным.

Сверстники дразнили Кирюшку молчуном. А с чего ему смеяться да радоваться? Дома слова теперь сказать не с кем. К товарищам пойти не в чем. Сваты не больно приветливы. Сестра Параська у Коробченко не переставая слезы льет: свекровь бедностью попрекает, поедом ест. Гальке живется лучше. Она хитрее младшей сестры, сумела понравиться семье мужа. Сестры к ним редко приходят, особенно Галька. Видно, стыдится их бедности. Думал, дядя поможет вспахать клин, а он вон что поет. «„Кормил по-родственному“! — усмехнулся горько парень. — А за что же я на него всю зиму батрачил?»

Кондрат, заметив усмешку племянника, недовольно поморщился. Вот она, благодарность за его доброту! Нет, лучше чужих нанять. «Вон Мурашев, Дубняк и Коробченко киргизцев понаймовали, тем что дадут, то и ладно». Юрченко вдруг вспомнил, что старики решили общественного пастуха для свиней нанять, по пуду за голову дают.

— Вот что, племяш, — заговорил он медленно, — придется тебе нынче свиней пасти. За лето пудиков пятьдесят заработаешь, вот вам с матерью и хватит, а зимой — на посев… Тогда и хозяиновать начнешь.

Кирюшка поднял глаза на дядю. В душе закипела обида. Дразнят молчуном, а тогда еще и свинопасом станут звать… Хотел возразить, но стало страшно. К кому он пойдет, кроме дяди, как будут кормиться с матерью? Может, правда, будущей весной пахать свою землю сможет?

— Как хочешь, дядя, — сказал парень, низко опуская голову.

— Ну, добре! Я сегодня же поговорю со стариками…

Через день Кирюха длинным бичом гнал из села стадо свиней на свежую зелень.

…У Мурашевых на пашню выехало два плуга, каждый запряженный тройкой коней. Погоняльщиками были киргизы Сатубалта и Мамедка. Их Мурашев нанял на год. За плугами, купленными в городе старшим хозяином, шли бородатые Матвей и Родька, должники Мурашева. За работой пахарей наблюдал средний сын, Демьян; младшего, Павла, Петр Андреевич отвез еще зимой в город к купцу Самонову — учиться торговать, а со старшим, Акимом, поехал на весеннюю ярмарку. За зиму он подготовил несколько сот пудов муки у городских мельников, да еще повезли они два воза ситцев, купленных при дешевой распродаже в лавках купца Никитина.

Мурашев всю зиму копил деньги, готовя товар к ярмарке. Он стал скуп, ругался за лишний пуд муки.

— С вами станешь хозяином! Караваями хлеб раздаете! — ворчал на жену, когда она, идя в моленную, брала с собой ковригу хлеба.

Ниловна не понимала, чего муж стал таким жадным. Жили лучше всех, и запасов пропасть, а он за милостыню ругался…

— Одурел на старости лет, — говорила сыновьям.

Но те горой стояли за отца: он поделился с ними своей мечтой — стать богатым купцом. Аким, как и отец, возлагал большие надежды на ярмарку.

* * *

Акмолинский форпост был построен еще в 1824 году на правом берегу реки Ишима. Первоначальное назначение его было — охрана караванного пути из Средней Азии в Восточную Сибирь. Но к форпосту весной и осенью тянулись кочевники со своими стадами в надежде закупить все необходимое, и скоро он стал крупным торговым пунктом.

Вначале возле форпоста поселилось сто казачьих семей, образовалась казачья станица. Потом сюда потянулись купцы, понастроили каменные ряды лавок. Многие переехали из Петропавловска: на новом месте барыши могли быть еще выше. Скот, кожи, сало, шерсть направлялись первоначально в Омск, а после открытия нового железнодорожного участка, присоединившего Петропавловск к великому Сибирскому железнодорожному пути, — прямо в Петропавловск.

С 1868 года укрепленный форпост был преобразован в город и стал вторым по значению торговым пунктом в огромном Степном крае. К 1901 году в нем насчитывалось около семи тысяч жителей. Вокруг города, в пределах до ста верст, выросли русские села: Максимовка, Семеновка, Александровка…

Ярмарки возле города происходили два раза в год — весной и осенью. Сельские богачи вроде Мурашевых стремились к тому, чтобы урвать и себе кусок с ярмарки, но им доставались лишь огрызки, как щенятам подле больших псов. Меновые цены на ярмарках устанавливали купцы Никитин, Кубрин, Самонов — самые богатые в Акмолинске. Приехавшие первыми, они к началу двадцатого столетия имели уже миллионные состояния: ведь каждая ярмарка давала оборот от семи до десяти миллионов рублей.

Когда Мурашевы приехали на ярмарку, расположенную на выгоне возле Белых Могил, они были ошеломлены. На десятки верст вокруг тянулись юрты, сотни верблюжьих караванов, тысячные отары овец, гурты рогатого скота…

Бойко звучала казахская и русская речь. В центре стояли открытые деревянные лавки купцов. Огромные плитки кирпичного чая, медные чайники, самовары, цветастые ситцы, синие сукна манили издали. У кочевников глаза разбегались на такое богатство.

В стороне выстроились рядами лари с мукой, солью, пшеном. Между ними вились роем маклеры, приглашая покупателей на мельницы.

Возле просторных брезентовых палаток кипели двухведерные самовары. На столах закуска, бутылки водки.

— Пожалуйте-с к нам! Закусить и выпить, чего душа желает, все найдется! — покрикивали молодцы в белых фартуках перед палатками.

Крестьяне присаживались, пили горькую, закусывая астраханской селедкой, быстро пьянели, и тогда им начинали подавать незапечатанные бутылки, на треть долитые ишимской водицей.

Казахи целыми семьями сидели на кошмах возле самоваров, пили густо-красный чай с сахаром, с белым русским хлебом, крепкими, как камень, бубликами. Тут же, рядом, в котлах для них варилась баранина…

Мурашев, оставив сына с закрытыми возами далеко от центра, пошел осмотреться и прицениться. Проталкиваясь через шумную толпу, он хищным взором разглядывал все окружающее. Время от времени заговаривал с казахами — за зиму научился бойко говорить по-казахски, интересовался, что купили, что продают…

Потом пошел по красным рядам, посмотрел, как приказчики, ловко заговаривая зубы покупателям, вместо аршина мерят по четырнадцать вершков. Делалось это с умом: кто берет три-пять аршин, тому отмеряли правильно, а когда по двадцать — тридцать, тогда натягивали. «Вот шельмецы!» — восхищенно думал Мурашев, видя, как приказчик, обмерив на два-три аршина, последний раз пускал несколько вершков лишних, восклицая:

— Гляди, хозяин. Для хорошего покупателя нам лишка не жалко!

Приемщики скота здесь же оценивали баранов, назначая, сколько голов следует отдать за покупку.

— Нет, аксакал! За такое сукнецо десять мало, пятнадцать надо, — говорил один, в знак уважения изгибаясь перед седобородым казахом.

— Зачем мало? Вчера десять давал, — сердился покупатель.

— Ой-бой! Разве ж то такое сукно было? Сукно лучше, а бараны мал-мал худы…

После долгой ряды приемщик угнал тринадцать баранов, а покупатель пошел от лавки с отрезом дрянного сукна в руках.

Подходя к лавке купца Самонова, Петр Андреевич издали увидел сына. Павел бойко выхвалял пестрый ситец деревенской бабенке, даже примерил на нее, чтобы показать, какое красивое платье будет, и с отцом поздоровался только взглядом.

Мурашев одобрительно посмотрел на сына — даром время не теряет. Станет село побольше — можно свою лавку открыть. Павка будет торговать, а они с Акимом по зимовьям киргизским ездить. Что их торговля здесь! Капля в море. Вон как у купцов все широко поставлено! Никитин сам громогласно объявил, чтобы оптовых покупателей без подарка не отпускали. Спустит завали на тыщу, а на рупь подарков раздаст. А покупатель — дурак, особливо киргизцы, так и прут. Едва успевают товар отпускать…

Когда тетка купила шесть аршин ситцу и отошла, Мурашев приблизился к сыну.

— Здорово, папаня! — назвал по-городски Павел отца и тут же сообщил: — Хозяин уже пятьсот голов отогнал, а у Никитина, слышь, полторы тыщи…

Увидев подходившего казаха, он опрометью кинулся к нему. Отец, улыбнувшись, двинулся дальше.

Только к вечеру он продал товар, пустив на копейку дешевле, чем в лавках. На другой день Мурашев увел на мельницу небольшой караван верблюдов.

Покупателей он предварительно напоил чаем до седьмого пота и устроил им продажу скота за деньги. Цену на муку назначил ниже ярмарочной и клялся, что у него мука намного лучше. Расходы были покрыты тем, что накануне вечером вместе с мельником добавил в муку пудов тридцать молотой белой глины — киргизцам сойдет и такая. Мельник тоже в накладе не остался.

Через три дня отец с сыном на четырех подводах повезли домой товар, самый разнообразный и ходовой.

2

Обоз переселенцев, собирающихся весной ехать в Акмолинск, начал сбиваться загодя. В этом Федору помогали Степаныч и Григорий. Они ходили с ним и в Солдатскую слободу и в другие места, где ютились переселенцы, все еще мечтавшие выбраться из Петропавловска в село.

Включая семьи в будущий обоз, Карпов больше не интересовался, к какой вере они принадлежат. Зима, прожитая у Степаныча, не прошла даром.

На примере Потапова и Мезина — православных — Федор быстро убедился, что справедливые люди бывают во всякой вере.

За зиму Федор немало и почитал. Сначала Степаныч давал ему рассказы Льва Толстого, вроде разговора о восходе солнца. После чтения, копаясь во дворе возле скота, они неторопливо обсуждали прочитанное Федором. Старый казак любил пофилософствовать.

— Вишь, Палыч, к чему он клонит. Пока свету не видишь, сидишь в своем углу, по тех пор тебе кажется, будто истинный свет за твоим бугром всходит, — важно, медлительно говорил Степаныч, опершись на воткнутые в навоз вилы. — Касательно религии Лев Николаевич правильно объяснил в рассказе о трех рыбаках. Они вон как молились: «Трое вас, трое нас, помилуй нас…»

Федор соглашался с ним. Он теперь смеялся над собой за то, что так легко поверил Мурашеву и перешел в староверы. Когда Прасковья начинала плакать при нем о том, что дочери обмирщились у купца, постов не соблюдают, Федор досадливо хмурился.

После нового года Потапов дал ему почитать поэму Некрасова «Кому на Руси жить хорошо». Поэма захватила переселенца. Федор прочитал ее со Степанычем вслух, потом еще два раза один.

— Ведь вся жизнь крестьянская как на ладони, — взволнованно говорил он Потапову. — Как же им темными-то не быть, крестьянам-то?

— Разные крестьяне бывают, — заметил Григорий.

Против этого Федор тоже не мог возражать. Ему вспомнились Лукьяновы, Кузьмичевы, Мурашев, Дубняк… Разве можно с ними сравнить его или тех, что живут в слободе? Он высказал свои мысли вслух.

— Правильно, Палыч! С такими беднякам не по пути. Они все соки из бедноты высасывают, за счет этого и богатеют, в помещики лезут. Таких и царская власть поддерживает. Им вон здесь тысячи десятин киргизской земли продают за бесценок. Что же, они своими руками обработают? Батраки станут гнуть спину от зари до зари, а они богатеть будут, — подтвердил Григорий.

Карпов задумчиво слушал. Каждый день, каждый разговор приносил ему что-то новое. Теперь Федор не искал больше справедливой веры, он тяжело, медленно, но подходил к мысли, что беда людская — несправедливый царский порядок. «Разве не хватило бы земли в Камышинке, — думал он, — когда бы начальство давало ее тем, кто на ней сам работает?»

Однажды придя в праздник на квартиру к Потапову, Федор застал там гостя, пожилого рабочего. Это был Федулов.

После праздничного обеда Катя уговорила Прасковью пойти посмотреть базар. Женщины ушли, ребятишки с Машуткой убежали на улицу, а трое мужчин остались сидеть в горнице.

— Вот, Федор Палыч, ты меня все спрашиваешь, почему начальство несправедливо к крестьянам. Спроси Михаила Антоныча, он тебе лучше объяснит. Жил и работал Антоныч раньше в Питере, добивался правды для всех, а царь его к нам сослал, — сказал Григорий.

Карпов внимательно посмотрел на рабочего. О таких, что за правду сосланы, он слыхал от Степаныча, но видел впервые. Похоже, что такой же простой мужик, как и Григорий Иваныч. Глаза острые, смотрят приветливо.

— Расскажи, Михаил Антоныч — попросил он. — Думаю я о том много, да своим деревенским умом ничего придумать не могу.

— Что знаю — не потаю. Вижу, человек ты серьезный и честный, — неторопливо заговорил Федулов. — Только ведь начальство ко всем, кто беден и трудится, жестоко, а не к одним крестьянам, Палыч, потому что властью пользуются богачи и помещики. Законы они пишут в свою пользу, да и те не выполняют, коль им невыгодно. Жаловаться на это некому: они же и судьи…

Долго рассказывал Федулов об угнетении крестьян и рабочих, приводил примеры о переселенцах, о том, как грабят купцы на базаре казахов…

— Да когда же кончится такой порядок? — вырвалось у Федора с болью.

— Пока царь будет править нами, Федор Палыч, этот порядок не изменится. Ведь он главный российский помещик и заводчик…

Услышав о царе, Федор сначала испугался, но при рассказе о поместьях царя он почувствовал гнев, злобу на него. Мало ему царства, еще и землю у крестьян забрал себе!

Однако вспыхнувшее озлобление скоро сменилось отчаянием. «Если сам царь так делает, то кто же может изменить все?» — думал он, низко опустив голову.

Революционеры переглянулись.

— Ты, поди, Палыч, думаешь, что этому конца не будет? — спросил Федулов, легонько дотрагиваясь до его плеча.

Федор не ответил.

Слесарь стал рассказывать о рабочих союзах, о стачках, о том, как рабочие заставляют заводчиков прибавлять плату, менять условия…

— А мужикам-то что делать? — глухо спросил Федор, не глядя на собеседников.

— Надо прежде всего, чтобы они поняли все, вот так, как ты понял. У крестьян с рабочими одна дорога. Ведь порядок нынешний на штыках солдат держится, а солдаты — дети рабочих и крестьян, — ответил Федулов и заговорил о крестьянских бунтах, восстаниях…

Федор придвинулся и, облокотившись на стол, жадно слушал.

Беседа закончилась незадолго до возвращения женщин.

— Только помни, Палыч: так вот, прямо, калякать со всяким нельзя. Власть не дремлет и умных не любит. Начинать следует с маленького: помогать беднякам где делом, где советом, говорить так, чтобы люди сами видели правду. Принимайся сейчас подбирать тех, кто весной в Акмолинск поедет. Телеги, кому надо, поправим мы, кому и лошадку поможем купить. Степаныч и Григорий тебе расскажут, что на месте, в селе, по приезде следует делать, да до весны и мы с тобой не раз еще встретимся, — говорил, прощаясь, Федулов.

— Спасибо, Антоныч! Хоть глаза мне открыл, — крепко сжимая мозолистую руку, промолвил взволнованно Федор.

…Бабы пришли раскрасневшиеся с мороза. Развязывая теплый платок, Катерина говорила:

— Ну и загулялись мы с Параней! И гость уже ушел, нас не дождался…

Прасковья, более оживленная, чем обычно, раздевшись, села на лавку рядом с мужем.

— И находились и нагляделись вдосталь. Живут же люди, царствуют, не то, что мы…

— Ничего, жена, будет и на нашей улице праздник! — уверенно ответил ей Федор.

— К Савиным только не повела меня Катя. Девчонок бы увидеть… Сегодня и Танюшка не пришла чтой-то, — пожаловалась Прасковья.

— Не стоит, Параня, ходить тебе к барыням, пусть уж девчонки до весны потерпят, — ласково успокоил Федор жену и погладил ее по руке.

Весь вечер он необычно много и весело разговаривал. Прасковья от ласковых слов мужа расцвела. Она даже не заметила, что муж сел за ужин не крестясь.

3

К концу мая переселенческий обоз в пятьдесят подвод был готов к отправке. У Карповых было две лошади — помог заработок девчат.

Когда девушки рассчитывались, Савина предложила Аксюте остаться.

— Ты совсем городская стала, в деревне тебе скучно будет. Поживешь два-три года у меня, выдам замуж за подходящего человека, — уговаривала она ее. Калерия Владимировна по-своему привязалась к красивой безответной девушке.

Тогда, после встречи Нового года, она долго дулась на Аксюту, не забывая перенесенную из-за нее «обиду». Калерия капризничала больше обычного, не переставая придиралась за всякий пустяк. Аксюта молча терпела, но стала казаться старше своих лет, повзрослела как-то.

Злую выходку хозяйки и визгливый хохот купчих девушка запомнила надолго. Когда Савина однажды ударила ее по щеке, Аксюта неожиданно твердо сказала:

— Будете бить — уйду. Меня мать никогда не била.

Хозяйка удивленно взглянула на нее. Отпускать хорошую горничную не хотелось. Потом — девушка часто развлекает ее песнями и плясками. Противный Серж уехал в степь…

— Ну, не обижайся, милая! Не буду больше, — сказала она и, сходив в спальню, принесла Аксюте нитку гранатов. — Это тебе подарок в знак того, что мы с тобой помирились.

Аксюта поблагодарила хозяйку. Она не могла забыть: нельзя уходить, надо заработать денег на лошадь.

Савина последние два месяца была ласкова, часто дарила подарки, добиваясь того, чтобы Аксюта осталась у нее после отъезда родителей. О том, что переселенцы собираются весной уезжать, Калерия Владимировна знала — приходил Федор попроведать Аксюту и предупредил. Но на все уговоры хозяйки Аксюта отвечала одно:

— Спасибо за ласку, барыня, отставать от родных я не могу.

Рассчитывая девушек, Савина подарила обеим по паре ботинок, шерстянки на платья, а Аксюте сверх того дала кусок ситцу — пусть помнят! Девушки горячо благодарили. Барыне поклонились в ноги, а Федосеевну на кухне крепко поцеловали.

— С богом, девушки! Только не ходите больше по господским дворам. Черный, да свой кусок ешьте. Наша еще лучше других, а угождать ей теперь сами знаете как, — говорила Федосеевна, вытирая слезы. — Мне деваться некуда, а вам путя открыты…

Мать встретила Аксюту так, будто она с того света вернулась: в одном городе жили, а девять месяцев не виделись!

— Ну, вылитая покойная матушка! — вспомнив свекровь, говорила Прасковья, любуясь дочерью. О смерти матери Федора они получили весть на крещение.

Вместе с Катей долго пересматривала платья девушек, подарки барыни…

— Спаси Христос доброму человеку, — говорила радостно Прасковья. — Одела моих невест.

От куска ситца она оторвала десять аршин и, зарумянившись, подала Потаповой.

— Прими от нас, Катерина Максимовна! Чуть не год стесняли тебя…

Потапова долго отнекивалась, а потом взяла — и себе платье и сынкам по рубашке будет.

Ребятишки вместе с Машей крутились тут же и сосали сахар — Таня по куску дала.

Накануне выезда Федор у Мезина встретился с Антонычем. Разговор шел о работе на месте.

— Если кто от нас приедет к вам и зайдет к тебе, он первым словом скажет: «Степаныча не забыл?» А ты ответишь: «Как же, помню». Не забудешь, Палыч?

— Еще бы не помнить! — ответил Федор, благодарно взглянув на Мезина.

Тот ухмыльнулся в густую бороду.

— Мы, паря, навек сдружились, — сказал он Федулову.

— Не забудь, Палыч, как узнаешь свое село, напиши нам адрес. Пиши Степанычу. Можешь и новости сообщать, только с умом…

— Напишу, Михаил Антонович, незамедлительно напишу…

Прощаясь, все трое по русскому обычаю троекратно поцеловались.

* * *

— Ну, трогай, братцы! С богом! — громко крикнул Федор, подходя к своим подводам.

Прасковья сидела на передней, а девчата шли в толпе молодежи. Передовым ехал Егорушка, ходок, оставленный Мурашевым за поводыря. Ему с помощью рабочих депо купили крепкую киргизскую лошаденку, подправили телегу, и он радостным тенорком откликнулся Карпову:

— Поехали! Но, карий!

На возу сидели трое ребятишек Егора. Жена его Акулина, крепкая, ядреная баба («Опять на сносях», — говорили про нее переселенки), легко ступая, шла рядом с возом. «Победовали зиму не дай бог как, а сейчас едем, как люди. Спаси Христос Палычу, кабы не он, кто б про нас и узнал из тех рабочих!» — думала она с благодарностью. Ей вспомнилась зима, их отчаяние, когда пришлось лошаденку за хлеб отдать…

Егор рядом с женой выглядел старым, хотя они и были однолетки. Крутой лоб его был изрезан глубокими морщинами, на узком подбородке клинышком торчала бороденка; он по-стариковски горбился.

За передними возами далеко растянулась лента подвод. Ехали не только родионовцы. В обозе были и беспоповцы, православные… Все они охотно признавали старшинство Карпова.

За дорогу все сдружились. Религиозных распрей не было. Их с самого начала прекратил Федор.

— Вот что, мужики! — услышав спор, молвил он, присаживаясь к спорщикам. — По мне — богу всякая молитва приятна, лишь бы от сердца шла. А споры да свары за веру только бога гневят. — И пересказал им рассказ Толстого о трех рыбаках, как жили они на острове и, не зная молитв, молились своими словами.

— Ишь ты! Сам митрополит перед ними на колени стал! — покачивая кудлатой головой, произнес с удивлением старик беспоповец.

— Еще б не стать, коль они по воде, яко посуху, шли за пароходом! — отозвался мирно спорщик из староверов.

— Вот-те и «трое вас, трое нас»… — задумчиво протянул чей-то женский голос.

— Братья-то мы все здесь, перво-наперво, по нужде, — снова заговорил Карпов, пользуясь тишиной. — Нужда равно всех одолела. Кабы друг другу труженики не помогали, так немногие бы из Петропавловска выехали…

Послышались вздохи согласия.

— Где бы уж там выехать! — откликнулось несколько голосов.

— Когда вам приходили рабочие помогать, они ведь не спрашивали вас, как вы молитесь? — продолжал Федор. — Давайте уж и мы помощь друг другу оказывать, не касаясь чужой веры. А свою хвалить будто и неловко, я так считаю. Бог ведь возлюбил скромность, да и то не забывайте, что купцы вон на базаре выхваляют только плохой товар!

Мужики загрохотали. Засмеялись и молодые бабы. Старики хмурились, но молчали. Он ведь, Федор-то, грамотей, и не такое скажет. Лучше не вязаться.

Больше религиозных споров не возобновляли. Обоз потихоньку двигался вперед. Шли по пятнадцать — двадцать верст за день. Нынче сеять все равно не удастся, а построиться успеют. Чего зря скотину и себя выматывать!

А кругом-то благодать какая — любо-дорого посмотреть! С весны по степи трава поднялась, будто зубчики на бердах, густа. «Сильна матушка-землица», — говорили мужики, любуясь сочной зеленью. Бабы, присев у дороги, гладили ладошками мягкий бархат травы; глаза светлели от радости, забывались голодные зимы, чудились наливные нивы, белый хлеб вдосталь, хорошая жизнь…

Девчата, не жалея ног, бегали в стороны от дороги, рвали цветы для венков. Так и шли украшенные, будто невесты перед венчанием. Сначала на светлых и темных волосах, словно нимбы святых, золотом сияли одуванчики, потом ярко закраснели венки из тюльпанов, а началось лето — и синие, алые, белые, лиловые, желтенькие и сиреневые цветы радугой обвивали девичьи головки. Щедра степь на яркие краски!

— А духовитые какие цветы-то! — восхищались молодые бабы, не без зависти поглядывая на девчат. — Как только у них головы не заболят! Все Аксютка зачинщица. Она первая венок сплела…

Не одним девчатам в цветы рядиться хотелось, да замужним платок косоньки навек закрыл, не скинешь его да на воз не бросишь. Осудят все простоволосую.

Дни стояли ясные, теплые. Солнце с восхода до заката плыло, как лебедь, по неоглядным небесам.

Как по морю, морю синему, Плыла лебедь с лебедятами,—

звонко затягивала Аксюта, любуясь на перистые, легкие облачка.

За ней подхватывали другие, и песня плавно неслась по простору степи.

Становились засветло. Хозяйки готовили ужин, лошади тут же, у дороги, паслись на сочной зеленой траве. Молодежь водила хороводы.

— Ишь беса тешат! — заворчали было староверки.

Но Федор смирил их.

— В святом писании сказано: «Уныние пристойно бесу», — поучительно заговорил он, останавливаясь возле баб. — Пошто веселье отроков и отроковиц, приличествующее ангелам, хулите? Грешно пустые слова говорить!

Старухи смолкли, а молодые бабы заулыбались. Что значит грамотный человек, всегда правильное слово про запас у него есть!..

Как-то на привале Федор подозвал Аксюту и дал ей книжку с рассказами Толстого — подарок Мезина.

— Читай, дочка, чтобы грамоту не забыть, — сказал он ласково.

— Очень ей нужно ее помнить! — сердито буркнула Прасковья. — Не девичье это дело!

— А ты, мать, помалкивай. «Ученье — свет, а неученье — тьма», — умные люди говорят. Что ж, век женщинам во тьме ходить?

Прасковья, поворчав что-то себе под нос, ушла к крайнему возу. «Может, оно и так, да из-за этой грамоты Окся совсем от рук отбилась. И поет и пляшет. Говорит-то не по-деревенски, креститься станет — и не поймешь, как, вовсе мирской стала, а отец будто ослеп, слова не скажет», — думала она.

С этих пор Аксюта на остановках каждую свободную минуту читала, пока свет был, и только как стемнеет совсем, шла к хороводу… А мать, если отца поблизости не было, старалась найти ей какое-нибудь дело, чтобы оторвать от книги.

К Акмолинску подъехали в конце июля. Как и первый, обоз остановился на выгоне. С утра Карпов с Егором Лаптевым пошли в город искать переселенческое управление. Когда наконец разыскали, было за полдень. Начальник и их встретил молчанием.

— Здравствуйте, ваше благородие! — громко сказал Федор, не дожидаясь, когда тот взглянет на них.

Твердый, внушительный тон приветствия заставил начальника невольно поднять голову. Задержав взгляд на представительной фигуре Карпова, он перевел глаза на Егора и усмехнулся: рядом с Федором Егор выглядел преждевременно состарившимся подростком.

— Осенью проезжал здесь обоз наших переселенцев, родионовских, — заговорил Федор.

Начальник сразу перебил его. Как же, помнит! Мурашев Петр Андреевич к нему и после заезжал, поминал и о них. Для новоселов и земля отведена в Родионовке — так переселенцы назвали свое село — на пятьдесят семей; до него меньше ста верст, проехать город — и прямая дорога мимо белого кладбища… Говорил он оживленно и довольно приветливо.

Федор обрадовался и тому, что деревня близко и что Мурашев не забыл односельчан, даже с запасом прирезал на них землю. Не нужно и просить о наделах — едет как раз пятьдесят семей.

Выслушав внимательно начальника, он поклонился ему и со словами: «Спасибо, ваше благородие, обрадовали нас», — повернул к дверям. Егор молча пошел за ним.

— Какой! — неопределенно протянул начальник, когда за Федором захлопнулась дверь.

Высокий, красивый мужик вызвал у него странное, смутное беспокойство.