Как только перестал идти над Царьградом проливной дождь, весеннее солнце улыбнулось ему блеском и теплом. Зазеленели сады и огороды. И сильнее прильнул плющ к стройным кипарисам в парках Ильдиз-Киоска. И зацвели белые и синие сирени и красным цвет покрылся абрикос. С величественных стен резиденции падишаха свесились синие пахучие купы цветков глицинии. Их запах достигал пристани, где выстраивали длинные ряды молодых невольниц… Шли они скованные по четыре, скованные крепкими двойными цепями с кандалами на руках. Но для четверки, в которой оказалась Настя, легких цепей для женщин не хватило. И на берегу Золотого Рога, столицы падишаха, надели на нее тяжелые цепи для молодых мужчин, и затянули до предела, чтобы не выскользнули ее маленькие ручки.

Она бы верно горько заплакала, не отвлеки ее внимание жуткие сцены, что творились здесь, когда выстраивались ряды невольников-мужчин. Из-за Черного моря, с берегов Скутары, с Мраморного моря, шли к Золотому Рогу самые разные суда, галеры и каравеллы. А из них выходили на берег массы невольников и невольниц. С последними обходились еще сносно, но невольников гнали как скот: били палками и розгами, веревочными нагайками и цепями. Били до крови.

Тут Настя узрела «книгу истории наших страшнейших страданий и мук», открытую на самой середине. С момента, когда она своими глазами увидела, что даже самый ужасный турецкий разбойник умел чтить законную власть своей земли, уже не было сомнений в ее пораженной болью головке, что каждому народу Бог дает ровно то, что он заслуживает. В синих глазах Насти снова мелькнула чаша с черным ядом на фоне Высокого замка во Львове. И она чуть не разразилась рыданиями прямо на берегу Стамбула и его золотой пристани. Но лишь две тихих слезы скатились по ее лицу на кандалы и цепи, и засияли как жемчуг. Ей вспомнилось то гадание, что она почти забыла: «В жемчуге и фарарах будешь ходить, и адамашки будут под ногами твоими, а в волосах – огненный камень…»

Не в жемчуге, а в цепях она шла, ступала не по адамашкам, а по грязи, в которую падали слезы невольниц. Не было дорогого «огненного камня» в волосах, но зато огонь полыхал в ее голове, что ей казалось, будто ее глаза вылезут из орбит. Когда боль отступала, ее казалось, что она рождается заново.

А от Перы до Галаты – огромных предместий Истамбула, гнали по суше в цепях новые толпы уже проданных невольников! Кого только не было среди них! Рабочий люд, селяне и мещане, шляхтичи и священники. Это было видно по их одежде: наверно их недавно пригнали из родных земель крымские татары или дикие ногайцы. Рабы шли скованными или связанными, как скот, побитыми и измордованными. А турецкие собаки лизали кровь из ран от побоев.

Настя закрыла глаза, испытывая внутреннюю боль. Видно, это были невольники с ее родины, ибо чаще всего слышались от них обращения к Богу на ее родном языке, хотя слышались урывками и слова молитвы на польском: «Здровась Марйо, ласкись пелна… мудль сен за нами гжешними… тераз и в годзине сьмерци нашей… амен…»

Польский был слышен реже среди пленников. Она вспомнила слова отца о том, что и ляхи хороши, но наши «еще лучше». Вот от этого и было их здесь так много, на этой страшной каторге. Она думала: «Бог отмерил справедливость Божьей мерой…»

Она понимала, что и наши, и поляки потеряли родину, ценность большую, чем физическое здоровье. Теперь они не знали, куда их отправят и у кого они очутятся. Как толь ко она перестала слышать родную и польскую речь, начала оглядываться по сторонам, чтобы забыть страшные сцены, виденные недавно. Она с замиранием сердца смотрела на мраморные палаты и стройные минареты прекрасной как мечта столицы Османов, утопавшей в цветах и зелени под синим южным небом.