1
Султан Сулейман с отроками и свитой возвращался в свою столицу через Солунь.
Встревожился гарем при известии, что бледнокожая невольница едет с ним уже от самой Солуни в дорогой жемчужной диадеме, и сокрушались все, что она до сих пор не закрыла своего лица, как велит мусульманский обычай.
Необычная тишина заполнила палаты дери-сеадет, когда въезжала туда невольница Хуррем. Лишь перепуганные евнухи толпой высыпали ей навстречу, кланяясь еще ниже, чем раньше.
Но встревожились не только обитательницы султанского гарема, но и все визири, кади-аскеры, дефтердары и даже кизляр-ага, могущественнейший из придворных вельмож. Чутьем восточных людей они предвидели, что в жизни двора правителя грядут большие перемены.
2
Как черная туча над землей, висела ненависть над гаремом падишаха. Ненависть всех жен и одалисок к бледнокожей чужеземке, невольнице Хуррем, «христианской собаке», пленившей сердце десятого султана.
На следующий день после возвращения из паломничества поздно вечером в ее покои вбежала маленькая черная собачка с деревянным крестиком, привязанным к спине. Поначалу Настуся так испугалась, что даже вскрикнула. Но сразу же успокоилась, догадавшись, что это «подарок» соперниц, возненавидевших ее. Они, очевидно, специально подбросили эту собаку именно тогда, когда падишах обычно наведывался в ее покои, рассчитывая смутить и обескуражить Настусю и в последний раз попытаться отвратить от нее сердце падишаха.
Она мгновенно поняла все это, успокоилась и приманила к себе собачонку. Лапки ее были в черной грязи, к деревянному крестику прикреплена маленькая дощечка, а на ней – надпись, всего три слова: «Калым за подкидыша с Керван-йолы».
В них крылась ядовитая насмешка над нею, сиротой, за которую некому даже калым вручить. И тем острее была обида, что с тех пор, как попала сюда, она никогда и никому не причинила ни малейшего зла. Настуся ощутила такую горечь, что расплакалась. Слезы хлынули из глаз, и она не смогла их сдержать, как ни пыталась. Внезапно вытерла глаза, позвала служанку и велела подать воды.
Умыла лицо и принялась отмывать измазанные лапки собачонки. В эту минуту один из евнухов доложил, что падишах уже направляется к ней. Поначалу Настуся хотела было спрятать собачку, но передумала. Мелькнула мысль: «Все равно ему донесут, зачем?»
Сулейман вошел, как всегда, с суровым видом, но при виде Настуси лицо его смягчилось. Увидев, что она сама моет лапки перепачканной собачке, рассмеялся и весело спросил:
– А это еще что такое?
– А это мой калым, Сулейман, – негромко ответила она, и обида прозвенела в ее голосе, как отзвук затихающего вдали колокольчика. Мгновение боролась с собой. И все-таки не выдержала: слезы покатились по щекам, как порвавшаяся нитка жемчуга.
Сулейман застыл, словно громом пораженный. Он еще никогда не видел, чтобы она плакала. Но и сейчас, вся в жемчужной росе своих слез, она выглядела, как весна, омытая теплым дождиком. Но внутри у нее все горело, словно пожар, который еще не вырвался из занявшегося дома.
Молодой падишах склонился, чтобы взглянуть на то, что причинило его возлюбленной такую боль. Мгновения хватило ему, чтобы заметить деревянный крестик на собачке и прочитать надпись… Она в эту горькую для нее минуту впервые назвала его по имени, и это прозвучало как музыка. Поэтому он еще глубже ощутил ее горечь и обиду. Подавил растущий гнев и произнес:
– О Хуррем! Ты получишь такой калым, какого не имела ни одна из моих жен и жен моего покойного отца – да будет Аллах милостив к его душе!.. А те, кому пришла в голову эта недобрая шутка, ответят за нее сполна!
Настуся оставила в покое собачку и, молитвенно сложив руки на груди, сказала:
– Не делай ничего во гневе, чтобы не наказать безвинных! Ибо как найти виноватых в серале, где живут тысячи людей?
– Уж я найду для этого средство! – ответил молодой Сулейман. Собственными руками он закончил мытье «калыма», погладил песика и, вытерев, уложил на диван.
Нервно прошелся взад-вперед по покою, улыбнулся возлюбленной и поспешно вышел.
Уже в дверях обернулся и проговорил:
– О Хуррем! Если не сломить страхом эту ненависть, то она будет разгораться все сильнее и сильнее. То, что они сделали сейчас, всего лишь начало. Я знаю своих людей!
И ушел, ровно ступая по коридорам гарема. А Настуся, испуганная, стала ждать, что же случится дальше.
3
На следующий день Настуся, как обычно, встала рано и выглянула в окно, выходящее во внутренний двор гарема. Оттуда не доносилось ни звука, хотя обычно в это время здесь уже кипела жизнь. Все окна вокруг двора были плотно закрыты. А под ее окнами стояла удвоенная стража из новых евнухов, которых раньше она никогда не видела. Обычно служанки уже с утра сообщали ей о самых незначительных событиях, случившихся в гареме, но до сих пор ни одна из них не показалась.
Удивленная, Настуся сама отправилась в комнату для прислуги. Все служанки находились там, но выглядели они перепуганными. Завидев госпожу, одни низко склонились, другие распростерлись ниц на полу.
– Что с вами? Что случилось? – встревоженно спросила Настуся.
– О госпожа, – ответила одна из невольниц. – Такого уже давно не случалось в гареме… Как раз сейчас секут проволочными нагайками двух евнухов твоих перед страшными воротами Джелад-одасы, куда их потом отправят… А одну из лучших одалисок падишаха зашивают в кожаный мешок, чтобы потом утопить в Босфоре…
Настуся побледнела.
Она знала, что законы гарема суровы, но и представить не могла, что на ее обидчиков обрушатся такие страшные кары. Должно быть, султан заявил тем, кто вершил здесь суд, что ее обида – это личное оскорбление ему и всему его дому… Без этого кара была бы мягче. Она растерялась. Благодарность к суровому покровителю, страх и боязнь, что из-за нее лишат жизни трех человек, – все это отразилось на ее лице.
Указав пальцем на двух невольниц, она коротко произнесла:
– Идите за мной!
Те поднялись. Она приказала подать плащ и вышла в сопровождении обеих служанок.
В гареме было тихо как в могиле, и пусты были его коридоры. Евнухи, стоявшие на страже у входа, молча расступились, склонясь до земли. Она пересекла обширный двор гарема и направилась прямо к воротам селямлыка, куда доступ женщинам был строжайше запрещен.
Начальник янычаров, охранявших вход в селямлык, узнал Роксолану, так как она по-прежнему не прятала лицо под покрывалом. Стоя в дверях и низко кланяясь, он в замешательстве проговорил:
– О ярчайшая звезда дворца падишаха! Вход в селямлык женщинам не дозволен!
Она не ответила ни слова. Просто стояла рядом с ним перед входом – и ждала.
Начальник янычаров растерялся.
И вся стража застыла в оцепенении, ибо ничего подобного еще никогда не случалось. Янычары смотрели то на бледную Эль Хуррем, то на своего вконец растерянного начальника, который явно не знал, что делать. Наконец он проговорил:
– О лучший цветок в садах Аллаха! Не переступай порог селямлыка! Я сам пойду и извещу падишаха, что ты ждешь у дверей…
Она молча кивнула в знак согласия.
Спустя короткое время из палат появился молодой Сулейман. Он шел молча, хмурый, как ночь, звеня шпорами. За ним неотступно следовали двое придворных.
При виде Эль Хуррем, скромно ожидавшей у дверей селямлыка, его гневное лицо прояснилось. Он спросил:
– Что еще доброго, о Хуррем, я мог бы сделать для тебя?
– Подари жизнь этим троим людям! – ответила молодая Эль Хуррем и умоляюще сложила руки на груди, как делают дети.
Лицо сына Селима Грозного вновь стало хмурым. Он стоял молча, а один из придворных ответил вместо повелителя:
– Нет милости к тем, кто оскорбил падишаха, о госпожа!
– Но ведь есть смягчение наказания, – возразила она. – Я бы стала бояться падишаха, если б из-за такой незначительной провинности трое людей потеряли жизнь, – добавила она так тихо и наивно, что султан мгновенно переменился в лице.
Все в эту минуту смотрели на него – как он завершит аудиенцию, каких еще не бывало в султанском серале.
– Остановите казнь по просьбе Эль Хуррем, – коротко проговорил султан, улыбнулся возлюбленной и исчез в недрах селямлыка.
4
В тот же вечер султан явился в ее покои. И, едва переступив порог, спросил:
– Не думаешь ли ты, о Хуррем, что таким способом завоюешь благосклонность женщин моего гарема? И знаешь ли ты, что та, которой ты спасла жизнь, когда ей сказали, кто ее спасительница, не пожелала даже поблагодарить тебя за это?
Подумав, Настуся ответила:
– Я не ради благодарности просила за нее.
– А ради чего?
– Так учит Бог, который умер на кресте.
Падишах задумался. Потом спросил:
– Чему же он учит?
– Он учит: любите врагов своих, творите добро ненавидящим вас… И я, по обету моей матери, должна была стать невестой Бога, умершего на кресте…
Молодой Сулейман нахмурился. Взгляд его стал глубоким и проницательным, словно он видел душу Настуси до последней глубины. В ту минуту он понял то, чего не мог уразуметь на святом Афоне: почему джавры так твердо держатся за крест. Перед ним вдруг открылся запертый до поры и совершенно неведомый сад души его возлюбленной, в котором цвели цветы, которых ему не доводилось видеть раньше. Одновременно росла в нем любовь к ней и боль от того, что когда-нибудь ее придется потерять.
Он понимал, что необходимо решиться и каким-то образом завершить это удивительное приключение, перевернувшее его душу. День ото дня он словно все дальше углублялся в таинственный лес, в котором мог заблудиться навеки. И недаром вспомнились ему слова возлюбленной о тех, кого она считала самыми несчастными…
В ту ночь десятый и величайший султан Османов, могущественнейший страж и исполнитель заветов Пророка, мучился бессонницей. Кто в силах описать боль того, кто любит?
Не спала в ту ночь и Настуся в своих величавых покоях. Всю ночь жгла пахучий ладан и молилась, но снова и снова пропускала в молитве Господней великие слова: «…И не введи нас во искушение…»
Лишь уста ее твердили эти слова, а беспокойное сердце словно перепрыгивало через них. А к утру, хоть сон и не брал ее, все смешалось в Настусиной голове, и онемевшие губы уже не могли выговорить «Да будет воля Твоя», и ей все казалось, что кто-то чужой ходит в саду за окном и кричит из-за деревьев: «Да будет воля твоя, о ты, лучший цветок во дворце падишаха!»
«Да будет воля моя!» – пробормотала она как в бреду и с этими словами наконец-то уснула на своем шелковом ложе…
* * *
А на следующий день две великие новости потрясли султанский сераль. Молодая Эль Хуррем получила в дар от султана целых две диадемы неслыханной красоты: одну из сверкающих топазов, другую – из драгоценного бадахшанского лазурита. Некогда она венчала голову матери султана в день свадьбы с его покойным отцом, султаном Селимом. Падишах, шептались слуги во дворце, лично отправился в покои своей матери и выпросил у нее наилучший дар из ее свадебного калыма. А еще, таясь и озираясь говорили слуги, молодой падишах едва держался на ногах, когда шел к матери, и лихорадочный огонь пылал в глазах его…
Начальник янычарского караула, не впустивший Эль Хуррем в приемную султана, получил от падишаха похвалу за верную службу, мешок золотых, повышение в чине и перевод… в Трапезунд. И еще болтали в серале, что болезненная страсть к бледнокожей Эль Хуррем лишила десятого и величайшего султана Османов разума, и теперь он горит, как свеча, и тает на глазах. А его мать исчахла от печали – так же, как и ее сын.
Смутная тревога наполняла дворец, а самые набожные мусульмане, обратившись лицом к Мекке, молились об исцелении израненного сердца падишаха.
А в это время в гареме, не вставая с колен, бледная чужеземка из далекой страны, невольница Хуррем, «найденыш с Черного шляха», который еще зовется Незримым шляхом, молилась своему Богу, обратившись лицом и сердцем к маленькой церквушке на окраине Рогатина. Молилась, неотрывно глядя то на маленький крестик Спасителя, то на драгоценные диадемы из сокровищ царского рода, которые даровал ей Сулейман. И кто знает, чье сердце было глубже взволновано и в каком из них было больше боли – в сердце невольницы или молодого султана?..
Но вот что происходило: бедная невольница из далекой страны в мучительных мыслях своих навсегда меняла свою любовь к Богу на кресте – на любовь к человеку, к сокровищам мира сего, на венец султанши, на власть земную…
5
С невыразимым напряжением двор ожидал дальнейших шагов молодого падишаха.
Минуло еще несколько бессонных ночей – и стало известно, что сам капу-ага ходил к султану просить его принять двух духовных лиц.
Поздним вечером вошли в покои султана Мухиэддин-мударрис и муфтий Кемаль-паша.
Никто не знал, о чем они говорили с султаном, а сами они о том никому не поведали. Но на следующий день ранним утром по приказу султана проследовали оба, к великому огорчению двора, в покои бледной невольницы.
Неслыханное, небывалое дело в дери-сеадет: чтобы двое благочестивых и ученых улемов отправились к невольнице в султанский гарем, и к тому же – по повелению самого султана! Поэтому подслушивать происходящее в покоях Эль Хуррем отправился лично кизляр-ага, и позднее поведал обо всем своим приятелям, взяв с них страшную клятву, что те сохранят все в тайне.
Что же услышал кизляр-ага в комнате невольницы и о чем поведал друзьям?
Вот его рассказ.
Ученые улемы вступили в покои Хуррем и произнесли чуть ли не в один голос: «Да будет благословенно имя твое, о хатун! Десятый и величайший властитель Османов Сулейман – да пребудет вовеки слава его! – дарует тебе свободу и велит спросить, когда ты изволишь покинуть его дворец, столицу и державу?»
Бледная невольница долго молчала.
– И что же она ответила? – спросил нетерпеливый капу-ага.
– На это – ни слова.
– И улемы с тем и ушли?
– Нет, не ушли.
– А что же они делали?
– Слушали.
– Да ведь она не сказала ни слова!
– Ни слова в ответ на то, что сообщили они. Но ответила она им так, что, думаю я, у нас – новая госпожа!
– Что же она ответила?
– А вот что: «Свидетельствую, что нет бога, кроме Аллаха, и Мухаммад пророк его!»
Слушавшие кизляр-агу визири и кадиаскеры набожно оборотились в сторону Мекки и все, как один, повторили священные слова.
А кизляр-ага продолжал:
– Я слегка отодвинул занавес, чтобы увидеть лицо нашей госпожи в минуту, когда осенили ее милость Пророка и свет истинной веры. Оно было бледным, как первый снег, падающий на вершину Чатырдага. Только вы никому об этом не говорите!
– Ладно, а дальше-то что?
Подробно и обстоятельно передал старый кизляр-ага, высший сановник султанского двора, все, что видел и слышал. Не мог он описать только двух вещей: того, что творилось в эти минуты в душе Настуси, и чувств ее, заметавшихся, словно птицы в клетке, при известии о том, что ей дарована свобода!
Две главные мысли постоянно были рядом с ней, словно мать и отец.
И первая говорила: «Видишь? Бог, милостивый и всепрощающий, услышал молитвы сердца твоего, когда ты обратилась к нему в ночь перед тем, как тебя продали на Авретбазаре. Помнишь, как ты тогда молилась: “Даруй мне, Боже, возвращение домой! Я пешком пойду, босая, с окровавленными ногами, как нищие идут поклониться святыням”. Помнишь ли, Настуся? Вот Бог всемогущий и внял тебе. И теперь можешь не только идти, но даже ехать, как важная госпожа, потому что султан Османов Сулейман Великолепный наверняка не захочет, чтобы его возлюбленная, хоть и разбившая его сердце, возвращалась в свою страну пешей…»
А другая нашептывала: «Настуся, Настуся! Дважды продали тебя чужие люди, а в третий – ты сама себя продаешь. Продаешь свою веру в Спасителя, который и за тебя страдал и принял смерть на кресте. Продаешь Его веру в то, что терпение – добродетель в сей юдоли слез. Продаешь за любовь к земному, за сокровища мира сего, за султанский венец, за власть… Ступай, ступай, дитя, ибо даны тебе свободная воля и выбор… Но увидишь однажды, где окажешься без малого крестика и веры в него…»
От этих мыслей смертельно побледнела молодая чужеземка из далекой страны, пришедшая Черным шляхом на землю Османов с верой в Бога своего. Ибо есть только одно по-настоящему важное дело для человека на земле: жить с верой и по вере.
А кизляр-ага продолжал:
– И была она в тот миг прекрасна, а в очах ее светился великий ум. Оба улема не знали, что и сказать. Первым заговорил Мухиэддин-мударрис: «Да будет благословенно имя твое, о хатун!» – вот что он сказал. А муфтий Кемаль-паша как эхо повторил те же слова… И снова умолкли ученые улемы, пока наша госпожа любезно не пригласила их сесть.
Тогда старый Мухиэддин с любовью посмотрел на нее, как на собственное дитя, и произнес неуместные слова, хоть и считается он мудрецом.
– Что же за неуместные слова сказал мудрый Мухиэддин? – спросили все.
– Вот что он сказал: «А не жаль тебе, госпожа, оставаться на чужбине? Не боишься ли ты чего?»
– Что же ответила наша госпожа?
– Она ответила не спеша, словами Пророка.
– Какими же словами?
– «О, бойтесь Аллаха, с чьим именем вы предъявляете друг к другу спрос! И бойтесь лона матери своей! Видите, что Аллах смотрит на вас! И верните сироте добро ее, и не меняйте свою худшую вещь на ее лучшую, и не смешивайте ее добра со своим, ибо это великое преступление! Берите себе жен из тех, что кажутся вам добрыми, только двух, или трех, или четырех. А если боитесь, что не сможете быть к ним справедливы, то изберите только одну свободную или ту, которою владеют ваши правые руки. Сие есть ближний путь от справедливости не уклониться».
– Мудро ответила наша госпожа! – удивленно воскликнул один из визирей, чья вторая жена была злой, как цепной пес.
– А что на это ответили ученые улемы?
– Сидели, остолбенев. Первым опять заговорил Мухиэддин.
– И что же молвил Мухиэддин?
– Вот эти самые слова: «Четвертая сура Корана, возглашенная в Медине».
– А премудрый Кемаль-паша?
– Как эхо повторил те же слова. И снова замолчали улемы, но на сей раз молчание нарушил Кемаль-паша.
– И что же произнес Кемаль-паша?
– Увы, но и Кемаль-паша произнес неуместные слова, хоть он и мудр.
– Какие же неуместные слова произнес бесконечно мудрый муфтий Кемаль-паша?
– Вот какие: «Да будет благословенно имя твое, хатун! Тебе не придется бояться никогда и ничего, потому что с тобой будет сердце величайшего из султанов!»
– Почему же ты назвал эти слова неуместными?
– Потому что наша госпожа дала на них такой ответ: «Когда небо расколется, и когда звезды рассыплются, и когда воды смешаются горькие со сладкими, и когда гробы обернутся, тогда узнает душа, что она худого сделала и чем хорошим пренебрегла, и в тот день не сможет одна душа помочь другой, ибо в день тот решать будет Аллах!»
– А что на это ответили улемы?
– Снова сидели, остолбенев. Первым опомнился Мухиэддин.
– И что же промолвил тогда Мухиэддин?
– С великим удивлением он произнес такие слова: «Восьмидесятая и вторая суры Корана, возглашенные в Мекке».
– А мудрый Кемаль-паша?
– Повторил как эхо: «Восьмидесятая и вторая суры Корана, возглашенные в Мекке». А наша госпожа тотчас добавила: «Во имя Аллаха, милостивого и милосердного, Господа Судного дня!», после чего ученые улемы опять долго молчали. Наконец заговорил Кемаль-паша.
– И что же сказал Кемаль-паша?
– Кемаль-паша сказал следующее: «О великая хатун! Да будет благословенно имя твое, как имя Хадиджи, жены Пророка! Ты знаешь, что избрал тебя в жены величайший из властителей османских. И наверное, привыкнешь к обычаю его жен закрывать твой светлый лик перед чужими людьми, о хатун!»
– Что же ответила мудрая Хуррем-хатун?
– Мудрая Хуррем-хатун сказала так: «О мудрый муфтий Кемаль-паша! Встретил ли ты в Коране повеление, чтобы женщины закрывали лица? Ибо я трижды перечитала каждую его строчку, и не увидела сего…» А ученый муфтий Кемаль-паша ответил: «Но заметила ли ты, о хатун, в книге Пророка таинственные знаки?»
– А что ответила мудрая хатун Хуррем?
– Мудрая хатун Хуррем сказала так: «Я видела тайные знаки в Коране, о мудрый муфтий Кемаль-паша. Даже многоученый Мухиэддин говорит, что все науки сойдут с тобой во гроб, – так живи же вечно! Но можешь ли ты, муфтий, с чистой совестью утверждать, что в этих знаках, которые никто не разгадал доселе, содержится повеление женщинам, чтобы они закрывали лицо? И мог ли Пророк повелевать так, если Аллах не повелел цветам закрывать их лица белыми и красными покрывалами?»
– Что же ответил на это мудрый Кемаль-паша?
– Мудрый Кемаль-паша воистину произнес такие слова: «Я не могу с чистой совестью утверждать, что в этих знаках содержится повеление Пророка, чтобы женщины закрывали лица». И высокоученый Мухиэддин как эхо повторил те же слова. И после снова долго молчали улемы…
Еще более длительное молчание воцарилось среди тех, кто собрался выслушать кизляр-агу. Каждый из них обдумывал возможные последствия влияния новой султанши на правительство и свое собственное в нем положение.
Первым подал голос капу-ага:
– Теперь бы нам еще надо знать, в точности ли Мухиэддин-мударрис и Кемаль-паша передали падишаху свою беседу с нашей госпожой и что прибавили от себя. И что на это сказал великий султан.
– Все это наверняка должен знать наш быстрый разумом Ибрагим-паша, – сказал кизляр-ага.
– Может, и знает, но не скажет, – ответил Ибрагим-паша, грек по происхождению, пребывавший в большой милости у султана.
– Почему? – возмущенно загудели со всех сторон. – Ведь кизляр-ага не стал таиться! И ты тоже слушал его рассказ!
– Не скажу, потому что с султаном шутки плохи!
– Это так, и дело тут нешуточное!
– А я тебе скажу, что еще опаснее шутить с такой султаншей! – добавил кизляр-ага, знавший не одну жену повелителя.
– Ибрагим-паша просто струсил! – поддразнивали грека.
– Злодей познается по страху его, – кто-то исподтишка уколол Ибрагима старой поговоркой.
– Ладно уж, скажу, – наконец решился он. – Только не стану говорить о том, как я узнал об этом.
– Да нам и не надобно!
– Догадываемся!
– Ну, говори же!
– Мухиэддин-мударрис и Кемаль-паша все доложили султану, не скрыв ничего…
– А-а-а!!! – изумленно вскричал капу-ага.
– Чего ты удивляешься? – загудели собравшиеся. – Они же честные люди, не чета нашему Ибрагиму!..
Ибрагим сделал вид, что не расслышал колкости, и продолжал:
– Султан выслушал их рассказы внимательно. Уж точно внимательнее, чем некоторые речи на заседаниях Великого Дивана, – заметил грек, поглядывая кое на кого из присутствующих.
– Все зависит от того, кто говорит, что говорит и как говорит, – попробовал парировать один из членов Дивана.
– Тише! Не о Диване сейчас речь! Пусть говорит дальше!
– Султан сразу же обратил внимание на четвертую суру Корана и несколько раз возвращался к ней в беседе с улемами.
– Каким же образом он обратил на нее внимание?
– А вот как: дотошно расспросил улемов, нет ли в ней скрытой угрозы, так скрытой, сказал, как колючки у пахучей розы в саду падишаха…
– А что ответили ученые улемы?
– Мухиэддин-мударрис ответил так: «Из-за одной истинной розы должен терпеть садовник множество колючек». А Кемаль-паша сказал: «Птица пестра пером только снаружи, а человек – изнутри».
– А что разумел под этим мудрый муфтий Кемаль-паша?
– Мудрый муфтий Кемаль-паша разумел то, что многие намерения таит в себе человек. И даже по словам, что вырываются наружу, как пар из горшка с варевом, невозможно распознать его натуру.
– Мудрый муфтий Кемаль-паша сказал «птица» вместо «зверь», как издавна говорится в этой поговорке.
– Должно быть, не хотел раздражать падишаха даже словом, каковое связал с натурой Эль Хуррем.
– И разумно поступил муфтий Кемаль-паша, ибо сказано: «Даже если имеешь врагом муравья, все равно будь настороже».
– А что ответил султан?
– Султан ответил то, что и должен был ответить такой великий султан, как он: «Я знаю, что древние мудрецы говорят о людях. Потому что учителем моим был старый муфтий Али Джемали, который стал муфтием еще при деде моем Баязиде и занимал эту высокую должность во все время правления отца моего Селима, – да помилует Аллах всех троих! Но ни старый Али Джемали, ни иной кто из мудрецов прошлого не говорил с хатун Хуррем и не видел ее…»
– А что на это ответили ученые улемы?
– Ученые улемы молчали долго, очень долго. И не прерывал их молчания великий Сулейман. Наконец промолвил мудрый муфтий Кемаль-паша…
– И что же промолвил мудрый муфтий Кемаль-паша?
– Мудрый муфтий Кемаль-паша отворил сердце и уста и промолвил так: «Ты верно сказал нам, что пахарь на то и пахарь, чтобы пахать землю и сеять зерно, кузнец на то и кузнец, чтобы подковать коня, которого приведут к нему, солдат на то и солдат, чтобы сражаться и погибнуть, если потребуется, моряк – на то, чтобы плавать по морю, а ученый – на то, чтобы высказывать свои мысли, опираясь на свою ученость. В том и заключаются достоинство и ценность каждого из них. И мы скажем тебе по совести своей и умению своему: прекрасная хатун Хуррем имеет высокий ум и душу, умеющую так сочетать святые мысли Корана со своими мыслями, как великий зодчий Синан сочетал благородные мраморы с красным порфиром. Но что за сердце у великой хатун Хуррем, открытое или потаенное, мягкое или суровое, – этого мы не знаем». – «Зато я знаю! – прервал муфтия султан. – У нее доброе сердце, и от него радость в глазах ее и лице!»
– А что на это сказал Мухиэддин-мударрис?
– Мухиэддин-мударрис как эхо повторил слова Кемаля-паши и дополнил их так: «Как от хлебопашца не требуют, чтобы он сеял больше зерна, чем есть у него в мешке, так и от ученого не следует требовать, чтобы он сказал больше, чем имеет в уме своем. Видишь – у подножия парка дворца твоего блестит и смеется море, спокойное и веселое. Но не дано нам знать, не летит ли уже вихрь от синопских берегов через Черное море и не взбороздит ли он до самого дна и Босфор, и Золотой Рог, и Мраморное море, и не ударит ли с бешеной силой в утес Сераль-Бурун!»
Султан молчал.
– А что сказал мудрый муфтий Кемаль-паша?
– Мудрый муфтий Кемаль-паша как эхо повторил слова Мухиэддина и закончил так: «Прекрасная хатун Хуррем принесет тебе великое счастье или великое горе, или великое счастье и великое горе… Ибо имеет она ум высокий и душу, умеющую сочетать святые мысли Корана со своими мыслями и желаниями».
– А что же сказал старый Мухиэддин?
– Мухиэддин-мударрис как эхо подхватил слова Кемаля-паши и дополнил их так: «Великая хатун Хуррем умеет сочетать со своими мыслями и желаниями не только то, что написано в Коране, но и то, чего в нем нет, – как сочетал великий Синан пустой воздух с размерами куполов в святых мечетях и худжрах».
– А что на это ответил султан?
– Султан ответил на это: «Вы же сами сказали, что не знаете смысла тайных знаков Корана. Может, хатун Хуррем как раз соединила то, что есть в Коране, со своими желаниями?» – «Может быть», – ответил мудрый муфтий Кемаль-паша. «Может», – подтвердил как эхо Мухиэддин.
Султан поблагодарил их и хотел наградить великими дарами, которые уже были приготовлены для них. Но оба улема не приняли даров, говоря, что сказали только то, что уже знали и что должны были сказать.
И притихли вельможи в султанском дворце и молча разошлись по своим местам.
* * *
Но заключительной беседы двух ученых улемов, с глазу на глаз, не передал вельможам кизляр-ага, ибо не хотел вызывать преждевременных толков. Этот разговор выглядел так:
– А заметил ли ты, друг мой, что новая султанша сразу же подчеркнула то место в Коране, где пророк Мухаммад советует брать только одну жену – подобно тому, что говорит и пророк христиан?
– Я заметил, друг мой.
– А не предполагаешь ли ты, друг мой, что новая султанша может начать еще невиданную и небывалую войну против всего гарема падишаха?
– Допускаю, друг мой.
– А не допускаешь ли ты, о друг мой, что эта борьба может закончиться кровью и в палатах гарема, и в залах селямлыка, и на улицах Стамбула, и далеко за его пределами – во всей державе падишаха? Да отвратит Аллах кровь от дома сего!..
– Допускаю, и да отвратит Аллах кровь от дома сего!
– А не считаешь ли ты, о друг мой, что мы должны поставить в известность об этом великий совет улемов и хатибов?..
– Считаю, о друг мой. Мы должны сделать это…
– А не считаешь ли ты, о друг мой, что великий совет улемов и хатибов должен присматриваться к этому делу долго и без огласки, чтобы не вызвать гнев Сулеймана, сына Селима?..
– Считаю, о друг, ибо очень опасно накликать гнев Сулеймана, сына Селима…
Кизляр-ага тоже хорошо знал, как опасен гнев Сулеймана, сына Селима. Оттого и не поведал ни единой живой душе, о чем толковали между собой два высших улема – Кемаль-паша и Мухиэддин-мударрис.
* * *
Уже во весь голос говорили в столице, что падишах готовится к пышной свадьбе с бывшей служанкой…
Недовольные этим однако не теряли последней надежды – на мать падишаха, ибо только она могла воспрепятствовать женитьбе сына.
Мать и в самом деле имела беседу с султаном насчет этой свадьбы. Но о чем именно шла в ней речь, не знал никто. Говорила она и с будущей невесткой. Но и это, как ни удивительно, осталось тайной. Только всевозможные слухи ходили среди придворных и женщин гарема. Как злобные осы, роились в гареме шутки насчет того, что принесет бледная невольница в приданое падишаху. Ибо иные дочери ханов в качестве приданого вручали ему золотые ключи от городов и сундуки с золотом.
«Тут и не поймешь, куда калым посылать, потому как неведомо никому, где ее род и дом», – завистливо говорили матери почтенных турецких семейств, имевшие дочерей на выданье.
Настуся, как в тумане, смотрела на приготовления к свадьбе и чудесные дары – «сатшу». И как в тумане, проплывали перед нею воспоминания о ее первой свадьбе и первом возлюбленном. И возникал невольный страх – не окончится ли и эта свадьба так же печально, как окончилась первая.
Три знатнейшие турецкие женщины, в согласии со старым обычаем, осмотрели Эль Хуррем – нет ли в ней изъяна и девственна ли она. Ибо не должно быть ни малейших сомнений в том, что ее потомство – истинная плоть и кровь падишаха, ведь никто не может знать, не пожелает ли Аллах забрать к себе его первенца от другой женщины.
Эти смотрины так смутили бедную Настусю, что она как закрыла ладошками глаза свои, так и не открывала до тех пор, пока ночь не опустилась на сады падишаха. В крайнем смущении уснула она с горячей молитвой на устах к Матери Того, от кого отреклась, и приснился ей в эту предсвадебную ночь очень странный сон.
Снилась Настусе Святая Гора Афонская в лунную ночь, вся в блеске звезд, окруженная прибоем Эллинского моря. И снился ей образ Матушки Божьей Вратарницы с Иверской иконы. Снилось, как оживает Матушка Господня Вратарница. И как сходит с ворот тихими стопами и идет по-над водами вдоль Геллеспонта и к Мраморному морю. И приходит к месту, где Настуся умывалась на мраморных ступенях в то памятное утро. А потом идет Матерь Божья просторным садом падишаха, мимо платанов и мимо пиний, и входит в покои будущей султанши. И склоняется над ее ложем, будто родная мать. А в глазах ее – печаль и ласка. Глядит на ложе будущей султанши и тихонько говорит:
– А кто же тебе дружкой будет, Настуся? Ты же бедная девушка из далекой страны, без дома и рода меж людьми чужими, одна-одинешенька, как былинка в поле…
Заплакала Настуся во сне и отвечает:
– Матушка Господня Вратарница! Я ведь даже не знаю, бывают ли у турок дружки…
А Божья Матерь еще ниже склонилась и ласково спросила Настусю:
– А знаешь ли ты, дитя, что сейчас сделала?
– Матушка Господня, кажется мне, что знаю. До сих пор меня насильно волокли, а теперь я сама хочу иметь великую силу, чтобы добро творить рядом с возлюбленным. Скажи мне, Матушка, будет ли муж мой добр ко мне, будет ли любить меня?
– Добр будет твой муж, Настуся, дитя мое, – сказала Матерь Божья Вратарница. – И в любви его ты закроешь глаза свои. И все трое женихов, что были у тебя, дитя мое, были добры к тебе. Будь же и ты добра – на том пути высоком, на земном поприще, полном слез и роз…
И едва напомнила Матерь Божья Настусе материнский обет – рыдания сотрясли все ее тело, и она проснулась.
За окном светало.
Занимался день свадьбы.
Лучи Господни целовали переплеты окон. И где-то далеко, на улицах Стамбула, уже гремели военные оркестры, созывая полки Сулеймана на торжество.
* * *
А в сердце Настуси уже играла такая музыка, что она забыла все на свете… Забыла и мать родную в далеком краю. В ее сердце звучала вечная песнь любви – той, что сильнее смерти. О, это уже была не нежная и полудетская любовь к Степану, нет. То была любовь женщины, которая обрушивается на человека так же, как туча окутывает горный пик, озаряя его молниями и гремя громами. Любовь, любовь, любовь! Временами она вскипает в душе, как лава в недрах горы, на склонах которой еще все спокойно, и зеленеют полонины, и синеют, как очи, тихие озера…
* * *
На просторной площади ипподрома уже стояли шатры, переливаясь на солнце ослепительными красками, и величественный трон для султана. Начинались свадебные торжества.
Невиданные блеск и пышность Востока так ослепили Настусю, что первые восемь свадебных дней смешались в ее сознании в бесконечный хоровод бешеных плясок, пестрых шествий, рева толпы и оглушительной музыки. Ей казалось, что вокруг нее пляшут все покои гарема, ворота селямлыка, все конные полки султана, все шатры на площадях и даже волны Золотого Рога и Эллинского моря. Позже ей никогда не удавалось припомнить того, что она видела и слышала в течение девяти дней своей свадьбы с десятым и величайшим султаном Османов.
В султанских дворцах и на площадях столицы угощались сигильдары, сипахи, улуфеджи, хуребы, джобеджи, топджи, визири, беки и бегларбеки. А на девятый день вечером, накануне дня, когда, по обычаю, невесту передают в руки будущего мужа, вступил султан на площадь ипподрома и под веселый грохот музыки воссел на престол и принял поздравления высших чиновников и наместников. На пиру тем же вечером пил султан сладкий шербет из чаши, вырезанной из цельной бирюзы. По правую руку от него сидел старый и заслуженный муфтий Али Джемали, а по левую – Шемс-эфенди, недавно назначенный наставником принцев. На пир были приглашены профессора всех медресе и академий, и даже здесь они продолжали спорить о высоких материях. На пышно убранных столах стояли финики из Багдада, гранаты из Шербана, рис из Басры и яблоки из Ахлата, каждое весом больше ста дирхемов!
На следующий день первый дружка Ахмед-паша возглавил невиданное по пышности «шествие свадебных пальм». Одна из этих пальм состояла из сорока шести тысяч мелких деталей, а другая – из шестидесяти тысяч. Под пальмами располагались чудной красоты деревья, цветы и звери.
Для простого народа были устроены различные зрелища, забавы и состязания борцов, для ученых, поэтов и писателей – турниры с диспутами. На них поэты предлагали высоким судьям для оценки сложенные ими свадебные стихи, а победители получали награды золотом.
Настуся впервые познакомилась с сестрами своего мужа: одна из них была замужем за Лютфи-пашой, другая – за Фархадом-пашой. А позже и с семерыми дядьями Сулеймана, среди которых ей пришлись по душе двое – Шахин-Шах и Абдулла-Хан, старший и младший из всех.
Все они с любопытством разглядывали ее и старались развлечь, чтобы невеста не чувствовала себя неловко среди чужих. Но ощущение одиночества ни на миг не покидало ее в этой пышной толпе османских вельмож. Насколько иной выглядела здешняя свадьба! И казалось, сколько ни проживи здесь – все равно все останется чужим. Странная тоска по чему-то, что связало бы ее с этими людьми и их племенем, овладела Настусей. И ее глаза вновь и вновь обращались к мужу.
«Какую судьбу уготовил он мне?» Об этом больше не спрашивала себя, потому что уже любила.
Склонила голову и взглянула в окно. Там, в ночи, пылали в ее честь высокие деревянные башни, возведенные вдоль берегов Золотого Рога. Золотисто-красное зарево выхватывало из тьмы парки сераля и постройки гарема. Из-за дворцовых стен доносился радостный рев толпы, заполнившей улицы и площади. Разноцветные пороховые ракеты взлетали высоко к звездному небу, словно озаряя ей путь к будущей жизни: были среди них золотистые, как волны радости, были зеленые, как весенние луга, были красные, как свежая кровь, были жемчужные, как слезы…
Смотрела на них, как зачарованная.
И тогда поднесли ей великолепный калым – свадебный дар Сулеймана, который манил взгляд, словно уголок рая на земле. Сверкали на столах в покоях Эль Хуррем золотые короны и наплечники, усеянные бриллиантами. Переливались ожерелья из жемчугов – белых, как иней на оконном стекле, и черных, редкостных и бесценных, что казались каплями наичернейшей ночи. Лучились дивным светом прекрасные диадемы из красных, как кровь, рубинов, из зеленых смарагдов, из темно-бронзовых турмалинов, приносящих счастье. А еще одна была из опалов, сардских камней недоли, обвитых колючим тернием, – так велел старый обычай царского рода Османов. И стояла она, полуприкрытая шелковым платком пепельного цвета.
Настуся дивилась на все эти чудеса красоты и таланта мастеров и думала, не снится ли ей все это. Но нет: все было наяву, и она могла коснуться любой из этих вещей. Такая прекрасная явь, что даже ее маленькая собачка поднималась на задние лапки и удивленно разглядывала сверкающий Настусин калым.
Пришел султан и радовался вместе с ней ее радостью.
А когда муж спросил, нравятся ли ей свадебные дары, ответила:
– Очень нравится мне мой свадебный калым. Поблагодари от меня тех, кто его приготовил.
– Но лучшую часть твоего калыма ты еще не видела…
Ей стало любопытно, что бы это могло быть. Попросила сказать, но султан не пожелал.
– Увидишь, – ответил, улыбаясь.
– Когда?
– В пятницу, когда будем возвращаться из мечети. Это будет твой настоящий калым, и я уже заранее знаю, что он тебе понравится.
Наступила пятница, когда султан должен был присутствовать на соборной молитве в Айя-Софии, самой большой мечети Цареграда. Эль Хуррем отправилась туда в золотой карете вместе с матерью султана. А за ними тянулся нескончаемый караван придворных карет. В них разместился дери-сеадет – большой гарем султана: стройные и хрупкие девушки из Северной Европы, похожие на нераскрывшиеся розовые бутоны, жгучие дочери Балкан, прекрасные белые женщины Кавказа с очами бездонными как пропасти, рослые и сильные женщины с Алтайских гор. А вокруг – бесчисленное количество войск и народа.
А когда возвращались после соборного богослужения и достигли Авретбазара, уже вечерело. На торжище, на том же месте, где когда-то продали Настусю черным евнухам из гарема, увидела она через окно кареты великое множество одетых по-нашему девчат и женщин. Нескрываемая радость светилась в их глазах и на лицах, и вот уже украинская песня захлестнула главный невольничий рынок Стамбула…
– Вот он, твой калым, Хуррем! – проговорил Сулейман. – Они отправляются на родину…
Настуся заплакала от радости.
А слаженный хор женщин выводил по-украински:
Молодая султанша плакала как дитя в закрытой карете султана Сулеймана и махала рукой из окна, прощаясь с украинскими полонянками.
А процессия женщин, озаренная светом смоляных факелов, не умолкала:
Но вскоре песня затихла вдали, а ей на смену пришли турецкие песни – однообразные, как шорох песка в пустыне, пересыпаемого ветром.
А на улицах Стамбула под грохот орудий и самопалов, под блеск ракет и рев музыки неистовствовали ошалевшие от опиума кавалькады на обезумевших от опиума конях. И радостно бурлил весь Стамбул султанский.
А «живой калым» Настусин, с факелами, при возах с провизией и одеждой, с веселыми песнями, потянулся на север, к отчему краю.
6
Но еще одну вещь, приготовленную Сулейманом в качестве калыма, он до сих пор не открыл Настусе. То было исполнение обещания насчет учителя Абдуллы.
Трое торговцев невольницами, которым некогда принадлежала Настуся, воротились в Кафу в великом страхе. Ибо никто во дворце не сумел растолковать старому Ибрагиму, зачем понадобился падишаху учитель Абдулла. Ибрагиму выдали на руки лишь письмо с приказанием властям Кафы без промедления доставить Абдуллу в Цареград. Другое такое же письмо было отправлено с гонцом.
Старый Ибрагим в присутствии всех купцов уведомил Абдуллу, что его вызывают ко двору – должно быть, в какой-то связи с Роксоланой. Купцы тут же принялись расспрашивать Абдуллу, не говорил ли он невольнице чего-то такого, за что султан мог бы наказать и его, и все купеческое сообщество. Абдулла отвечал: «Аллах мне свидетель, что я учил только тому, что говорит Коран. А белый цветок из Лехистана я всячески почитал, ибо видел в ней ум, покорность и усердие к наукам. Во всем прочем да исполнится воля Всевышнего!»
Не теряя присутствия духа, Абдулла в сопровождении стражи взошел на султанскую военную галеру и прибыл в Цареград накануне венчания своей ученицы. Его привели в сераль и уведомили султана, что Абдулла из Кафы доставлен. Султан же сказал, что новая султанша Хуррем должна увидеть его на следующий день после венчания своего, а перед тем с Абдуллой должен побеседовать муфтий Кемаль-паша.
Когда Абдуллу вели к первому заместителю султана по духовным вопросам, он впервые испугался – ему, ничтожному учителю из Кафы, предстояла встреча с великим ученым. Поэтому он всю дорогу молился, чтобы Аллах позволил ему снискать милость Кемаля-паши, постигшего все десять способов чтения Корана и все науки Ближнего и Дальнего Востока, начиная с науки о блистающих в небе звездах и заканчивая наукой о звездах, блистающих в темной глубине земли, то есть о самоцветных камнях и их использовании для лечения всевозможных болезней. Оттого-то и слава Кемаля-паши достигла самых дальних стран.
Аудиенция у главы мудрецов сложилась удачно для Абдуллы. Он долго говорил с ним о способах чтения Корана, разумеется, известных каждому учителю писания Пророка. Но о том, ради чего его доставили в Цареград, муфтий не смог ему ничего сказать, ибо и сам терялся в догадках.
На следующий день после брачной ночи Роксоланы, едва муэдзины закончили петь третий азан на башнях стройных минаретов, Абдуллу проводили в покои молодой султанши и велели ждать.
Абдулла сидел тихо. Когда же прислуга удалилась, стал ломать голову – зачем призвала его к себе возлюбленная жена падишаха.
Скромный учитель из захолустья великой империи и мысли не допускал, что его может ждать должность наставника – здесь, в величайшей столице мира, где сияют целые созвездия ученейших мужей! Снова и снова перебирал он в памяти, не сказал ли где неосторожного слова о султане и не обидел ли чем его новую супругу. И не мог припомнить ничего подобного.
Долго прождал Абдулла в покоях султанши Роксоланы. Диваны, занавеси и кушетки уже так намозолили ему глаза, что он видел их воочию, даже закрыв глаза. Наконец зашелестели женские шаги за шитой золотом занавеской. Она заколыхалась, раздвинулась, и в комнату вступила, вся в черном бархате, с единственным сверкающим бриллиантом на груди и в драгоценной диадеме на волосах, бывшая невольница, «найденыш с Черного шляха», супруга десятого султана Османов, великая хатун Хуррем. Лицо ее выглядело слегка утомленным, но сама она была полна веселья и радости, как весна. А при виде Абдуллы ее очи засияли ярче, чем благородный камень на ее груди.
Абдулла при виде великой госпожи так остолбенел, что ноги перестали повиноваться ему, и он не мог сдвинуться с места. Лишь минуту спустя склонился, все еще сидя, да так, что лбом прямо с дивана коснулся пола. А великая госпожа Роксолана Хуррем уселась напротив него так же тихо и скромно, как в те времена, когда еще была невольницей в Кафе. В точности так же…
И слезы брызнули из глаз почтенного учителя Корана, который не плакал уже три десятка лет. А когда он выходил из покоев султанши Эль Хуррем, они все еще стояли у него в глазах.
И со слезами обратился он к кизляр-аге, и сказал, что подобной султанши еще не имел род Османов, ибо она с такой же покорностью внимает словам Корана, как внимала будучи полонянкой-невольницей…
Вскоре разлетелись по султанскому сералю похвалы Абдуллы. И сердца улемов, хатибов и дервишей начали склоняться к бледной чужестранке, полонившей сердце султана.