В первых числах сентября казаки высадились под Симбирском. Стояли чудные, ясные дни «бабьего лета». Горы расцветились уже в золотые и багрянцевые краски. На Волге стояла какая-то ласковая тишь. Здесь река была бы значительно оживлённее: сверху ползут тут в обычное время всякие суда самоплавом, а наверх идут бечевой, бурлаками. Но теперь, под грозой, всё спряталось и затихло. Но всё же ясно слышалось во всем, что это уже не порозжее место, не дикое поле, а государство Московское…

Казаки подступили к городу. Симбиряне-посадские враз открыли им ворота, и казаки с торжеством вошли в посад, но самый город, крепость на горе, была в руках воеводы Ивана Богдановича Милославского, у которого под началом было четыре стрелецких приказа и много дворян и детей боярских.

Старые русские города строились обыкновенно так: сперва ставили крепостцу, окружая её или тарасами, – так назывались высокие бревенчатые срубы, туго набитые землёй, – или же надолбами, то есть тыном дубовым. Под стеной рыли ров, а дно его иногда укрепляли частиком, то есть кверху заострёнными дубовыми кольями. В этом собственно городе помещались обыкновенно хоромы воеводы, присутственные места, военные склады, собор и часто дома окрестных помещиков. Под защитой этой крепостцы с её башнями, а в важных пунктах и пушками, теснился посад, который тоже в своё время, разбогатев, окружался стеной, а за этой второй стеной шли уже слободы, где жила беднейшая часть населения, которую защищать не стоило.

Заняв посад, казаки бросились было к стенам кремля.

– Пушкари, по местам!.. – прозвучал вдоль стены энергичный голос– К наряду!..

Загремели пушки, запрыгали вокруг тяжёлые ядра, и немного удивлённая вольница отхлынула прочь: они думали, что после таких успехов сопротивления им не будет уже нигде. В посаде закипело: казаки и посадские просто из себя выходили. Так всё шло хорошо и вот не угодно ли? И на другой день всё снова бросилось на приступ к высоким стенам, но и в городе не спали.

– Пушкари, к наряду!.. Огонь!..

Длинные языки пламени, грохот, – повторяемый эхом в прибрежных горах, он казался хохотом какого-то большого дьявола, – скачущие тяжёлые ядра, и опять нестройными толпами отхлынула вольница прочь, унося свои длинные лестницы. Первым движением раздосадованного Степана было, оставив часть своего войска – оно росло с каждым днём – для бережения осаждённого города, с остальным ударить вверх по реке, на Казань, но прирождённая осторожность победила: чёрт их знает, если, не в пример прочим, оказал сопротивление небольшой Симбирск, то, может, будут сопротивляться и Казань и Нижний?… И он бросил все свои силы, во-первых, на укрепление посада, на случай подхода подкреплений к осаждённым, а во-вторых, на возведение вокруг кремля высокого вала. Закипела дружная работа, которая прерывалась только в праздники, когда воровские попы честь-честью служили казакам обедни, молясь за патриарха Никона, за всевеликое войско казачье и за доблестных атаманов его, а по ту сторону стен неворовские попы служили такие же обедни для воеводы и служилых людей и просили у того же Бога здравия великому государю, всему синклиту его и всему христолюбивому воинству. И зубоскалы смеялись: а ну, кто кого перемолит?

Между тем как казаки были заняты осадными работами, а попы молились за успех их предприятия, Степан усердно рассылал во все стороны свои грамоты. И одним он писал: «А которые дворяне и дети боярские и мурзы и татарове похотят за одно тоже стоять, за дом Пресвятыя Богородицы и за всех святых, за великого государя и за благоверных царевичев и за веру православных крестьян, и вам бы, чернь, тех дворян и детей боярских и мурз и татар ничем не тронуть и домов их не разорять». В другой грамоте «от великого войска и Степана Тимофеевича» к муллам и мурзам и «всем слободским и уездным басурманам» он приглашал «для Бога и пророка и для государя и для войска быть вам за одно». В третьей он уверял, что царём он совсем быть не хочет, а хочет быть всем как брат…

Рассылал он во все стороны и небольшие отряды. Но, в сущности, не было нужды ни в грамотах атамановых, ни в его отрядах: сухая солома загоралась сама собой, от деревни к деревне, от города к городу, от области к области. Город Корсунь был взят без выстрела, так как все служилые люди заблаговременно бежали в Симбирск: приехали два казака, объявили город занятым и устроили круг, который и вынес немедленно смертный приговор единственному уцелевшему подьячему и стрелецкому голове. Из Корсуни казаки отправились – уже вдесятером – в Саранск, где ещё до их появления воевода был убит жителями, которые встретили казаков с распростёртыми объятиями. Из Саранска отряд – уже в сто человек – двинулся на Пензу, городок, совсем недавно выстроенный на Симбирской Черте. Там тоже всех, кого нужно, уже перебили. В Пензе с этим отрядом соединилось шестьсот человек конницы, которая подошла степью от Саратова. Из Пензы казаки – уже в числе девятисот – двинулись на Верхний и Нижний Ломов, а оттуда на Керенск, потом на Шацк, где вдруг напоролись на московское войско князя Ю. А. Долгорукого и были разбиты.

Казаки отступили было к Ломову и хотели, свернув на Симбирск, соединиться опять со Степаном, но ломовцы настояли на новом наступлении: мы-де под Шацкой всеми головами пойдём!.. Опять казаки понесли тяжёлое поражение. Но это только подлило масла в огонь народного восстания, и озлобленные мужики, холопы и беглые солдаты стекались под казацкие знамена со всех сторон, да и градские жители от них нисколько не отставали: о ту пору город по всему складу своей жизни, по понятиям и даже по занятиям жителей очень близко подходил если не к деревне, то к большому селу и говорил с деревенским людом на одном языке.

Так же бушевало море народное и на север от Симбирска, вверх по Волге, где казаки, стрельцы, работные люди и мужики – в особенности дворцовых сёл, то есть крепостные самого царя, – соперничали в отчаянности с огромными ополчениями мордвы, черемисов и чувашей. Иногда во главе этих отрядов стояли сельские попы. Инородцы были вооружены только луками, рогатинами, топорами да косами и, конечно, разбегались при первом столкновении с правительственными войсками, но разбегались только для того, чтобы в глубине дремучих лесов снова собраться в большие отряды и зорить и поджигать вокруг дворишки и животишки всех своих врагов. Вообще край этот далеко ещё не был замирён. Воеводы и приказные, пользуясь темнотой народа, драли его неимоверно, а батюшки насильно крестили «язычников» в веру истинную. Напрасно приказывала осторожная Москва воеводам накрепко, чтобы они черемисов и чувашей не обидели, и посулов и поминков с них не имали, и насильств им не чинили, а держались бы ласки, и привета, и береженья, напрасно в то же время рекомендовалось местному начальству, чтобы черемисы и чуваши измены не завели и дурна какого не учинили, лутчих людей из них имати в аманаты (заложники) и держати их в городе, – ничто не помогало: приказные и батюшки держали край в состоянии белого каления. Бедные дикари смотрели на них с ужасом, и, когда раз на торгу одна попадья, возмущённая ценой, которую просил с неё за что-то чувашин, воскликнула: «Да что ты? Побойся Бога-то!..» – чувашин вполне резонно ответил: «А чего его бояться? Он не писарь…»

Ещё при Василии Шуйском «мордва, и бортники, и боярские холопи, и крестьяне, собравшись, приидоша на Нижний город, осадиша его и многия пакости деяху». В 1639 году сбор ямских денег дотла разорил мордву и всё племя терюхан и значительная часть ердзян, забрав свой скот и рухлядь, рассыпалась по дремучим лесам. И было замечено, что при всех многочисленных восстаниях этих повстанцы обязательно прежде всего сквернили православные церкви; такую любовь сумели внушить к себе батюшки-просветители!..

И горели леса дремучие, бескрайные буйными огнями народного гнева, и лилась кровь, и как ни слабы были все эти повстанческие отряды в военном отношении, князю Ю. А. Долгорукому – его ставка была в Арзамасе – было нелегко бороться с ними, во-первых, благодаря их многочисленности и неуловимости, а во-вторых, благодаря тому, что в своей оценке московской силы ратной князь оказался более прав, чем сам того хотел. Блестящий и такой, казалось, воодушевлённый парад перед светлыми очами государевыми под Серебряным бором не совсем оправдал те надежды, которые он было вызвал. Из своей ставки князь сумрачно доносил в Москву, что очень многие дворяне и люди служилые не явились к исполнению долга на свои места. «У нас малолюдно, – писал суровый воевода, – стольников объявилось в естях 96, в нетях – 92, стряпчих в естях – 95, а в нетях – 212, дворян московских в естях – 108, а в нетях – 279, жильцов в естях – 291, а в нетях – 1508». Даже угрозы царя в указе особом, что те, которые не поедут и учнут жить в домах своих, будут лишены поместий и вотчин, видимо, не очень подействовали…

И чтобы расшевелить беспечную Москву, ратный воевода вместе с этим донесением посылал туда целый мешок воровских прелестных писем…

Тем временем в Симбирске стена вокруг посада была укреплена и вал вокруг кремля поднят. Степан приказал втащить на него пушки, и вот в ответ на суровое воеводское: «Пушкари, к наряду!..» на валу раздалось не менее суровое: «Казаки, к наряду!..». И грохотали казацкие пушки и били в башни, и стены, и в город, а часто удавалось казакам перебросить через стены и зажжённую солому, и сено или дрова. В городе не раз уже начинался пожар. Войско Степана всё росло и росло. Встревоженный воевода – прелестные письма в город так и сыпались – посылал несколько раз гонцов в Казань с просьбой о помощи, но он не знал, доходят ли его гонцы по назначению: весь край был объят огнём восстания. Отсиживаться становилось всё труднее и труднее, и казаки, чувствуя это, снова разгорались духом.

Стоял непогожий день. Волга насупилась. Низкие тучи неслись над раскисшею землёю. Под стенами Симбирска шло то же, что и всегда: изредка бесцельный выстрел мушкета, изредка так же почти бесцельно громыхнёт с той или с другой стороны затинная пищаль, но больше всего – надо же что-нибудь делать! – и те и другие бойцы бахвалились и обстреливали одни других крутой матерщиной, дворяне со стен хвалились всех этих холопей на кол посадить, а те грозились своими пиками толстое брюхо господское пощекотать…

Особенно в этом «искусстве брани» отличался Трошка Балала: он часто загибал такую похабщину, что не только свои казаки, но и на стенах все хохотали, и женщины, всегда с любопытством следившие за такими поединками, и батюшки в рясах поношенных. И, отбрив противника, Трошка, высоко неся свою поганенькую головёнку, гордо спускался с вала и шёл в ближайшее кружало, где он снова и снова изумлял всех подбором неимоверной мерзости.

– Ну, что жа, выходи, что ли!.. – кричали казаки. – Ага, Балалы и того испугались!.. Га-га-га-га… Погоди маленько, отведаете вы у нас Вольского дна!..

Вдруг с угловой башни блеснул к казакам длинный, белый язык, пыхнул и закурчавился белый клубок дыма и ядро, упав на мокрый вал, бросилось в кучу казаков и во что-то сочно шлёпнуло. Казаки брызнули во все стороны. На стенах захохотали. А на валу, в грязи, раскинув толстые руки, лежал в крови сине-багровый Тихон Бридун. Ядро угодило ему в живот и всё в нем сплющило, измяло и переломало. Высокая мохнатая грудь его, всхлипывая, трудно подымалась и опускалась…

Казаки, оглядываясь сторожко на крепостные пушки, заспорили тихо, как лучше снести старика в посад. Васька-сокольник – в осаде он что-то опять заскучал – за попом побежал…

Бридун ничего уже не сознавал. В душе старика нежным маревом стояло видение милой Украины. Вон хатка белая в садку вишнёвом, над сонным Пслом, и его Одарка с карими, ясными очами… И кровавый польско-татарский шквал, и гибель Одарки, и гибель беленькой хатки, и гибель всего… И Сеча буйная, и сверкающий Днепр, и задумчивые курганы в туманах утренних… И налёт на Анатолию солнечную, и тяжкий полон на турецкой каторге, в цепях, под ударами плетей нестерпимых, и налёт казаков, и радостное воскресение из мёртвых, и бои, и воля, и тоска, тоска, тоска… Да, то бандура поёт звенящими звуками своими, похожими на слёзы серебряных ангелов:

То не сизы орлы во святу неделю заклектали…

И всё тоньше, всё дальше, всё нежнее делается марево Украины милой и – всей его жизни…

– Кончился… – сказал кто-то тихо.

И корявые руки стащили потрёпанные шапки со вшивых голов…

Тем временем Степан сидел у себя дома, поджидая каких-то людей, которые, сказывали, только что пришли с Москвы. От нечего делать он перелистывал приходорасходную книгу хозяина дома, земского старосты, и читал его безграмотные записи: «Ходил к воеводе, нес пирог в 5 алтын, налимов на 26 алтын, в бумажке денег 3 алтына да свиную тушу в рубль, племяннику его рубль, другому племяннику 10 алтын, боярыне полтину, дворецкому 21 алтын, людям на весь двор 21 алтын, ключнику 10 денег, малым ребятам 2 алтына, денщику 2 алтына…»

За дверью послышались шаги, и в комнату вошли исхудалые, грязные и мокрые отец Евдоким и Пётр.

Они помолились на иконы и низко поклонились атаману:

– Здрав буди, атаман…

– А, старые знакомцы… – сказал Степан. – А я думал, кто… Все живы? Ну, садитесь вот на лавку, отдыхайте… Как там на Москве-то?…

– И в Москве, атаман, народ призадумался… – сказал отец Евдоким. – И дерзить стали властям предержащим… Вот как уходить нам, на торгу, на Красной площади, одного пымали за хульные речи. И говорил тот человек отважно, при всех, что совсем-де Степан Тимофееич не вор, а ежели-де подступит он к Москве, так надо выходить к нему почестно всем народом с хлебом-солью…

– Ну, и что же?

– А как полагается: отрубили руки и ноги, а обрубок потом повесили… – отвечал отец Евдоким, ухмыляясь.

– Так. Ещё что?

– А ещё… А ещё, – вдруг осклабился всеми своими жёлтыми, изъеденными зубами отец Евдоким, – ещё царь жениться задумал…

– Ах, старый хрен!.. – засмеялся Степан. – Кого же это он насмотрел себе?

– У боярина Матвеева, вишь, девка какая-то жила. Товар, говорят, самого отменного первого сорту…

– Ну, значит, на свадьбу надо поторапливаться казакам.

– Только вас и ждут… А то всё готово…

– Ну, а дорогой что?

– А дорогой, Степан Тимофеич, чистое столпотворение вавилонское… – сказал отец Евдоким. – От самой Оки мужики палят усадьбы господские, ловят и бьют приказных, начальных людей, помещиков. И такое-то делают, что иногда и у меня мурашки по-за коже бегают… А из Москвы разными дорогами всё к князю Долгорукому полки идут. И с Украины, вишь, этих… ну, как их?., драгунов, что ли, пёс их знает, взяли… А мужики везде на переправах их караулят, в лесах засеки устраивают, ямы волчьи по дорогам роют – много, много у тебя старателей-то, Тимофеич, ох как много!..

– А что в этом толку-то, в старателях-то этих, коли дело не по закону повели? – вдруг глухо сказал похудевший и как-то весь почерневший Пётр, тяжело вздохнув.

– Как не по закону?… – с удивлением посмотрел на него Степан. – Какого же тебе закону надобно?

– Не мне – я что?… – печально сказал Пётр. – Совестный закон людям нужен, а у вас пьянство великое, блуд, кровопролитие и всякая жесточь. Ты старую неправду новой неправдой покрыть хочешь. А люди, которые совестные, те правды искали, града грядущего… Погляди вон на себя: правда в золоте да в шелках не ходит. А ежели и есть на ризах её кровь, то не людская, а своя… – тихо добавил он, опуская голову.

– Это ты, брат, с попами дело обмозгуй… – засмеялся Степан. – Я по таким делам не мастак и от Писания говорить не умею – не учён!..

– Попы-то от этого, может, ещё дальше твоего… – тихо и скорбно сказал Пётр. – И…

Весь, до глаз, в грязи, в комнату ворвался Ягайка. Его круглое, плоское лицо было возбуждено, медвежьи глазки горели, и он едва переводил дыхание.

– От Казани большой сила идёт, атаман… – сказал он, задыхаясь. – Князь какой-то войско царское ведёт… Черемиса и наша чуваша хотел не пускай!.. Так и метёт…

– Верно?

– Свои глаза видела… – сказал Ягайка. – Лошадка упал – вот как торопился! Берегом идёт, трубам играт, тулумбас колотит – ай, большая сила!..

Степан встал.

– Ну, значит, надо встречать дорогих гостей…

Все вышли. Ягайка под навесом качал головой над своей загнанной лошадью, которая, мокрая как мышь, тяжело носила боками. Степан приказал часовым созвать всю казачью старшину, а сам пошел на вал, посмотреть, как и что там слышно.

– Да, а это ты, пожалуй, и в точку попал… – сказал отец Евдоким Петру, всё смеясь. – Раньше богатства были у больших людей – теперь казаки их себе подбирают, раньше приказные чёрный народ мучили, теперь чёрный народ всех терзает, раньше воеводы да монахи водки сладкие пили да девок себе, какие поспособнее, отбирали, теперь к казакам всё это переходит… И в сам деле, разницы как будто большой не предвидится… А? – взглянул он на Петра.

Пётр молча отвернулся: отец Евдоким становился всё более и более тяжёл ему. Как, чему тут смеяться, когда вся душа кровью исходит?…