От Казани, правым берегом Волги, ускоренными маршами шли ратные силы под командой окольничего князя Юрия Борятинского. Впереди головного стрелецкого приказа развевалось стрелецкое знамя: дороги зелёные, а на нём вышит крест дороги алыя. Путь был чрезвычайно тяжёл: от затяжного ненастья глиняные дороги раскисли невероятно, а кроме того, восставшие инородцы пользовались всяким случаем, чтобы из глухой засады осыпать царские войска дождём стрел и – бесследно исчезнуть в дремучих лесах. Воевода по приказу из Москвы захватил было с собой гуляй-городки, которые очень удобны, когда противник бьётся только лучным боем, как крымчаки или ногаи, но здесь их не пришлось ставить ни разу: повстанцы разбегались от первого выстрела так, что их и не догонишь…
Войска шли в дело «с резвостью», как говорили тогда. Шли стрельцы с резвостью потому, во-первых, что они жили в Казани много лучше, чем стрельцы астраханские и вообще низовые, были, большею частью, семейные люди, оседлые, зажиточные, которым всякие такие заводиловки были противны; во-вторых, потому, что большинство их были старообрядцы, а в воровском войске, верные люди сказывали, ехал сам патриарх Никон, на которого они смотрели с ненавистью и отвращением, как на вероотступника, который дерзнул в ослеплении гордыни своей проклясть не только их, но и святых угодников, крестившихся тоже двуперстно. А может, и потому обнаруживали стрельцы резвость, что в затылок им шли эти новые солдаты под командой иноземных офицеров. Офицеры-иноземцы никаких этих русских шуток не понимали и держали в своих частях такую дисциплину, что ни вдохнуть, ни выдохнуть. А за солдатами, совсем сзади, под охраной рейтаров, колыхался и изнемогал обоз…
Симбирск был уже совсем близко. Окрестности жутко безлюдны. Деревни пусты совсем. Изредка виднелись по-над Волгой и по одевшимся в золото осени лесам чёрные пожарища от сожжённых господских усадеб да местами шумно кружилось вороньё вокруг повешенных. Впереди головного полка осторожно подвигались дозоры. И воевода – сравнительно молодой ещё, с небольшой белокурой бородкой и с сухим нервным лицом – ехал при головном полке.
Рядом с ним задумчиво ехал князь Сергей Одоевский. Стремянной приказ, в котором он служил, был оставлен в Москве для бережения великого государя. Но князь явился к царю и попросился на Волгу.
– Ну, и без тебя там народу теперь хватит… – сказал царь. – Чего ты это?
– Отпусти, великий государь. Если Одоевским первое место в Думе Боярской и на пиру царском, так им же первое место и в бою… – сказал князь.
Царь подумал.
– Ну, Бог с тобой, иди…
Князь горячо и крепко берёг честь России, и принять участие в борьбе с ворами он считал своим долгом, но, может быть, всё же больше всего тянуло его на Волгу потому, что хотелось ему в шуме бранном заглушить ту тоску лютую, которая, как змея, сосала его сердце, забыть Наташу Нарышкину, которая овладела вдруг всем существом его…
Впереди зашлёпали по лужам возвращающиеся дозорные рейтары.
– Что такое? – остановив коня, крикнул воевода.
– Казаки вышли из Синбирского и идут нам насустречь… – донесли рейтары. – Спереди их валит черемисы видимо-невидимо…
– Стой!.. – крикнул князь.
Полки стали. Все понимали, что решительная минута близка. Князь приказал полковникам и стрелецким головам выстроить войска к бою и выжидать его приказаний… Всё стихло. Впереди видны были дозорные рейтары, отходившие по полю к главным силам. За полями виднелся чуть вправо Симбирск, по слободам которого и по полю тревожно скакали всадники. Слева текла на север рыбная Свияга, а за ней, чуть подальше, легла широкая гладь текущей параллельно ей, но на юг, Волги. Вокруг красивые, все в золоте и в багрянце, холмы и опустевшие уже деревенские поля – привольные, весёлые, хлебородные места!
И вот вдруг из ближайшей рощи, от Симбирска, вывалила серая, тяжёлая и нелепая орда низкорослых и шершавых инородцев. Они шли, как овцы, большим стадом и орали что-то сердитое и несуразное. Стрельцы прямо обиделись, что кто-то там осмеливается посылать против них такой сброд, и резвости в них ещё больше прибавилось… Воевода с товарищами стоял на правом фланге, на взлобке, и тоже с улыбкой наблюдал диких воев, посланных против него. Он радостно чувствовал, как нарастает в его войске нетерпение ударить и смять всю эту дикую рвань, но он держал полки в покое.
Черемисы были уже не более как в сотне шагов, и уже несколько стрел, не долетев, воткнулись острыми носами в мокрую глину на взлобке, где стоял воевода. В озлобленном, но тревожном галдении инородцев уже чувствовалось их смущение перед выдержкой и молчанием казанских полков. Князь подпустил их ещё шагов на сорок и вдруг поднял свой шестопёр.
Головной полк в оглушительном треске пищалей весь закрылся белым дымом, а когда дым чуть рассеялся, инородцы с ужасом увидели, как цветная лавина полка неудержимо движется на них, а с боков заскакивают рейтары. Враз всё дрогнуло, и, побросав луки, сабли ржавые и рогатины, убитых и раненых, дикари в ужасе понеслись назад, к тихой, золотой роще.
Степан, стоявший с казаками вдоль опушки, скверно выругался.
– Баранье!.. И нас они эдак сомнут… – в бешенстве сказал он и, чтобы сбить черемис в стороны и очистить путь казакам, быстро двинул свои силы навстречу казанцам.
Он как-то всем своим существом чувствовал, что его триумфальное шествие по Волге, по дикому полю, подошло к концу и что прежние сомнения его, которые так долго держали его в нерешительности на Дону и потом на Яике, были основательны. Но теперь надо было не раздумывать, а действовать: смелость города берёт!
– Вперёд! – крикнул он. – Нечай!..
– Нечай!.. – заголосили казаки, бросаясь вперёд. – Нечай!..
«Нечай» это был их новый ясак, сменивший старое «сарынь на кичку». Казаки объясняли мужикам: «А то у нас и ясак „нечай“, что вы не чаете царевича, а победим мы, и все вы увидите его на престоле…» Мужики одобрительно кивали головами, делая вид, что и они очень тонко всё это понимают.
Закипела рукопашная: выстрелы мушкетов и пищалей, крики, визг грызущихся лошадей, лязг и стукотня сабель, пистолетные хлопки и неугасимое: «Нечай, нечай!..», которым казаки возбуждали себя. Казанские пушки ухали по подходившим воровским частям. Степан крошил передом. Казаки старались равняться по нём, как по маяку. И вдруг атаман опустил свою окровавленную саблю и с удивлением посмотрел на правую ногу. Из ноги бежала кровь: пуля вошла в мякоть, в икру. Не обращая внимания на боль, Степан снова бросился в сечу. Но по казачьим рядам сперва в непосредственной близи от него, а потом и дальше, точно ветер, пронеслось недоумение: атаман ранен!.. А говорили, что он ведун и что не берёт его ни пуля, ни сабля!..
Высокий и стройный, блистая турецкой саблей, к атаману пробивался князь Сергей Одоевский. Степан сразу заметил его, закипело в нём сердце, но в это мгновение на него напало трое солдат с офицером-немцем. Он едва успевал отбиваться… Офицер вдруг упал, солдаты на мгновение растерялись, Одоевский с поднятой саблей рванулся вперед. Степан бросился к нему навстречу, но поскользнулся на крови и чуть не упал. Он справился, хотел закрыться саблей, но было поздно: сабля молодого князя ошеломила его. Он закачался. Кровь залила ему глаза. Рослый, крупитчатый солдат, Семён Степанов, мясник из Алатыря, обрушился на него, и, обнявшись, они покатились под ноги бойцов. Мясник враз подмял было под себя Степана, как вдруг с одной стороны Ягайка с раскалёнными медвежьими глазами, а с другой тяжёлый отец Смарагд со своим бельмом и рябой Чикмаз бросились к атаману на помощь и Ягайка одним ударом топора разворотил голову солдата. Одоевский бросился было к атаману, но дорогу ему заступили самарские бортники Федька Блинок и Спирька Шмак. Князь со смехом свалил обоих и, весь в упоении битвы, бросился на окровавленного Степана.
– Легче, боярин!.. – крикнул грубо Чикмаз, прикрывая собой Степана. – Смотри: боярыня плакать будет…
Царские войска теснили казаков везде и уже взяли пушки, знамёна и пленных. Оба фланга казаков медленно, но неуклонно загибались назад. Увидав атамана с лицом, залитым кровью, казаки дрогнули и в центре.
– Нажми, молодцы!.. – весело крикнул в радостном исступлении Одоевский. – Ну, разом!..
Ягайка, изловчившись, ударил его ножом в бок, но нож только чиркнул бессильно по кольчуге веницейской, и Ягайка в ярости завизжал, как баба. Князь со смехом толкнул его в грудь и тот, отлетев, сел на зад и озирался, ничего не понимая. Подобрался к князю – он не раз охотился с ним под Москвой – Васька-сокольник, но князь ударил его, точно шутя, саблей и тот свалился. И в то же мгновение топор отца Смарагда ошеломил молодого витязя и он упал лицом в растоптанную, всю в крови, землю…
И вдруг казачий центр надломился и побежал. По рядам царского войска огнём вспыхнул победный крик, и вся пёстрая, сверкающая лавина его бросилась вперёд, к лесу, к Свияге, за бегущими ворами. Длинные полосы порохового дыма медленно тянулись в сторону Волги. К запаху мокрой, растоптанной глины примешивался тошный запах пота, крови и пороха. Воры наспех перебирались через Свиягу. Многие тонули…
Смеркалось…
Князь Борятинский подъехал со своей свитой к пленным. Грязные, в крови, они смотрели на воеводу затравленными волками. Тут же стояло четыре воровских пушки, знамёна и литавры. При приближении воеводы несколько человек пленных упало на колени.
– Смилуйся, государь!.. – заныли они. – Грех попутал… Господи, да нешто мы…
– Этих повесить в первую голову… – нервно щурясь, сказал князь. – Из остальных отобрать человек десять поскладнее для допроса, а остальных всех повесить скорым обычаем…
И он тронул коня. Как раз стрельцы проносили мимо на носилках князя Сергея Одоевского. Он был жив, но без чувств. Душа молодого витязя была далеко от поля битвы – там, в Москве-матушке, в Белом городе, где в хоромах белокаменных жила та, которая была для него дороже жизни и которая была в душе его неотступно и днём, и ночью… Борятинский приказал отнести раненого к своему шатру…
Скоротав ночь в грязи и в дыму костров, казанцы с утра взялись за наводку моста через Свиягу. В казачьем лагере, по посадам и слободам, казаки бахвалились, но их уже грызло смутное сознание, что коса их нашла на камень. И разводили руками: и какой это чёрт набрехал, что атаман слово знает и против пули, и против сабли? Лежит у себя, весь обвязанный… Как бы вместо того, чтобы щеголять в богатых московских зипунах, не пришлось бы портки скидывать!.. Но наружно бахвалились – один перед другим и перед осаждёнными в кремле…
А на Волге, на большом струге, затянутом красным сукном, сидел, глядя на город и на дымы варивших за Свиягой кашу казанцев, Максимка Осипов, стройный и красивый молодой казак с неверными, неприятными глазами. Он в случае нужды должен был изобразить из себя царевича. Тонким нюхом степного волчонка он чуял, что Степан налетел с ковшом на брагу. И что-то точно подталкивало его: а что, ежели подговорить несколько казаков посмелее да свернуть теперь Степану шею и царевичем стать во главе казаков? Не переговорить ли с отцом Смарагдом, послом патриаршим, который едет на чёрном струге? Отчаянная тоже голова!.. И чем больше отгонял он эту мысль, тем более овладевала она им. И такая смута овладела вдруг Максимкой, что он спрыгнул на берег вопреки запрещению атамана показываться казакам, – и пошёл, сам не зная куда, вынюхивая вокруг всё, как и что…
Разведрилось. С высокого вала, от осаждённого кремля, видно было, как широко раскинулись ворота осаждённой крепости и казанцы с трубными звуками, под бой барабанов, под клики освобожденных людей воеводы Милославского входили в кремль. Обоз с великими криками и бранью подымался по крутой глинистой дороге и тоже скрывался постепенно за стенами кремля. По новому мосту пёстрой рекой, гремя пушкарским нарядом, переходили последние казанцы. Казаки отступали к Волге, в посад… Царевич был парень толковый: при виде всего этого он совершенно ясно понял, что теперь самое подходящее время не Степану шею свертывать, а свою спасать…
Стемнело. В казачьем лагере заметно было оживление. Силы Степана – а у него собралось уже около двадцати тысяч – в темноте подтягивались к насыпанному казаками под стенами кремля валу с волжской стороны. И когда на соборной колокольне в кремле пробило полночь, вдруг разом загремели все казацкие пушки и казаки густыми толпами с криками: «Нечай… нечай…» бросились с лестницами к стенам. Со стен загрохотали пушки, казаки всячески старались зажечь кремль, но от ненастья всё было ещё сыро, и их усилия не приводили ни к чему. Белые языки пушек рвали осенний мрак, грохот пальбы перекатывался по волжским утёсам. На посаде вдруг вспыхнул пожар, и Волга вся, казалось, потекла огнём и кровью. Тревожными вихрями кружились в мутно-багровом небе горящие галки – казалось, то звёзды в ужасе заметались над ревущей боем землёй.
Бой разгорался. Казаков отбивали и раз, и два, и три, но они лезли опять и опять. Все они смутно сознавали, что решается вся их игра. Да и что было делать другого? Степан, опираясь на костыль, с перевязанной головой и с ознобом во всём теле, стоял на валу. Ему мнилось, что все эти пушки рушат ту его смутную, но, как ему казалось, грандиозную мечту, которую он всё это время носил в душе своей, мечту, в которой смешивалось как-то в одно: и новое, правильное устройство всего мира православного, и жгучая жажда большого богатства, большой славы, большой мести и большой власти для себя…
И вот проклятые опять брали верх!..
Настроение в штурмующих толпах голытьбы заметно падало, а в кремле так же заметно нарастало.
В багровом мраке, полном перекатной стрельбы, и криков, и галдения встревоженных толп человеческих, за спиной, от реки, послышался громкий тысячеголосый крик: то полк Андрея Чубарова, потеснив правый фланг казаков, заходил им в тыл. Казаками овладела вдруг неописуемая паника. Степан, чтобы как-нибудь спасти положение, чтобы не дать в этой панике погибнуть всему делу, послал к мужицким отрядам – они не смешивались с казаками, бились отдельно – своих людей, чтобы они держались, как можно, а он-де идёт с казаками к берегу, чтобы отбить там царский полк. Казаки для скорости съезжали на задах по крутому обрыву к точно пылающей от пожара реке. Но и мужики учуяли нараставший в багровом мраке ужас, учуяли возможность измены – казаки могут уйти на челнах одни – и вдруг, побросав всё, под грохот пушек со стен, как обезумевшие, понеслись к стругам…
Казаки уже прыгали в челны. Места – это было всем ясно – в стругах не могло хватить и для половины Степанова войска, и вот в багровом, полном золотых роев галок сумраке над пылающей рекой началась между казаками остервенелая резня за челны. Победители по телам убитых врывались на суда, и перегруженные струги под крики ужаса шли в глубь огненной реки. Но это не останавливало остальных.
Полк Чубарова, с боем продвигавшийся берегом, вышел к отмели и, увидав, в чем дело, ударил на смятенных повстанцев. Последние струги, одни наполовину пустые, другие черпающие бортами от переполнения, поспешно отваливали от беснующейся вдоль берега толпы, нелепо кружились, опрокидывались, а с берега несся частый град пуль, и казаки, убитые и раненые, падали из челнов в кроваво-огненную, точно кипящую воду…
Занимался в дыму пожара угрюмый рассвет. Стрельба быстро стихала. Струги в беспорядке уплывали в мутную даль вниз по течению, назад. Весь берег был усеян убитыми и умирающими казаками. Поодаль от воды под охраной солдат полковника Чубарова стояли пленные, человек шестьсот, потухшие, растерзанные, сумрачно понимающие, что для них-то все сказки жизни кончены, что впереди только ужас, о котором нельзя и думать.
Князь Юрий Борятинский с воеводой Милославским, верхом, в сопровождении большой свиты подъехали к пленным.
– Ну, что? Навоевались?… – не сдержался Милославский и скверно выругался. – А где же атаман-то ваш, поганец? А?… А это что ещё за птицы? – вдруг воззрился он на двух странников с котомочками. – Взять!
– Помилуй, боярин, что ты?!.– отозвался отец Евдоким. – Мы не воры, мы странные люди…
Милославский засмеялся.
– Хорошо поешь, да где-то сядешь!.. Возьмите его, солдаты…
– Верное слово моё, боярин!.. – не робея, сказал отец Евдоким. – Из Москвы мы шли да вот и попали в эту воровскую кашу. Гоже вы им насыпали – теперь помнить будут! Ишь, что надумали, собачьи дети… А насчёт меня не сумлевайся: меня и боярыня Феодосья Прокофьевна Морозова знает хорошо, – только что у неё с недельку прогостил, – и родича твоего, тестя царёва, сколько раз у государя на верху встречал… Меня и царь-батюшка знает – сказки ему по ночам на сон грядущий рассказывал… Как же!.. Какие мы воры?… Мы так, от монастыря к монастырю, от угодника к угоднику…
А Пётр только смотрел на воевод своими горячими, всё более и более теперь скорбными глазами.
Знакомые московские имена, верх государев и на вид, в самом деле, на воров как будто не похожи… И Борятинский и Милославский были так счастливы своей блестящей неожиданно лёгкой победой, – они думали, что сопротивление будет много крепче, – что не захотелось им на душу греха попусту брать, и они только рукой махнули: проваливай да подальше, а то бы как грехом тут не задело!..
– С десяток отделить, – приказал Борятинский, – а остальных всех гони в город, на площадь. И там ждать меня.
У берега стоял чей-то плот брёвен. По приказанию князя на нём была тут же поставлена виселица и десять человек – среди них был и «царевич» Максимка, – повисли на перекладине.
– А теперь пусти плот и пусть плывут так на низ… – велел князь.
И плот медленно заколыхался по угрюмой, дымной Волге. Убитые все тоже были сброшены в реку: пусть на низу они расскажут всем о силе московской…
Весь день и в посаде, и в городе шла неустанная потеха: одних казаков расстреливали, других четвертовали, третьих развешивали вдоль крутого берега на виселицах-скородумках. Симбирск от ужаса и дыхание затаил. А из слобод, под дымом угасающих пожаров, уже шли с хлебом-солью белые на лица люди бедного звания и несли великому государю свои головы: хоть, казни, хошь, милуй… Князь Борятинский приказал от каждой слободы взять по человеку и отстегать его кнутом, а остальных всех помиловал и приказал батюшкам привести их к кресту на верность великому государю.
А Милославский уже писал в воеводских хоромах подробное донесение в Москву. Он уверял, что всему разорению симбирскому виной казанский воевода князь Пётр Семёнович Урусов с его медлительностью: всё разорение от его нерадения к великому государю учинилось…
Урусов был вскоре смещён и начальником над всеми вооружёнными силами, действовавшими против воров, был назначен князь Юрий Долгорукий.