Богато убранный бесценными коврами покой первосвященника Каиафы. Низкие, мягкие диваны, столы, полки для свитков, все это сделано из драгоценного кедра и украшено тонкой резьбой. В углах стоят золоченые светильники. В раскрытые окна виден весь белый и огромный, как гора, храм, сверкающий своими бесчисленными золотыми шпицами. Посреди обширного внутреннего двора — вокруг его бежит белоколонный портик — сияет большой impluvium, и фонтан дремотно лепечет среди цветов. Сам Каиафа в легкой, шелковой одежде сидит на полу, на пуховых подушках, около большого из черного дерева ларца, заплетенного причудливой резьбой из слоновой кости, и внимательно читает какой-то, по-видимому, очень старый свиток. Каиафа уже стар, но прекрасен его тонкий, гордый профиль и большие, черные глаза, и белая борода, падающая на грудь, как водопад в горах заиорданских…
В дверь раздался легкий стук, и, подняв тяжелый, пестрый ковер, в комнату вошел Манасия, его сын, стройный, тонко красивый молодой человек в богатой, но немножко небрежной одежде. Он обладал душой горячей и порывистой и искал в жизни каких-то своих путей. Каиафа осторожно наблюдал за его внутренней жизнью: таким он сам был в дни молодости…
— А-а, мой сын! — ласково уронил Каиафа. — А я присел было просмотреть труд твоего прадеда, который откопал где-то в кладовых мой Малх… Но ты, кажется, расстроен чем-то?
— Меня возмущает заключение проповедника Иоханана… — нахмурив свои тонкие брови, проговорил Манасия. — Мало того, что его заперли в подземелье Махеронта, в городе говорят, что Иродиада и Саломея добиваются его головы: так задели их его обличения!..
— Так чего же ты хочешь?
— Я хотел бы, чтоб такие вещи у нас были невозможны…
— Немногого же ты хочешь!.. — усмехнулся отец.
— Мне тяжело, что и старый отец мой не хочет понять меня… — потупившись, горько проговорил Манасия.
— Напрасно, сын мой, ты так думаешь: твой отец очень понимает тебя… — сказал Каиафа. — Но если сын мой захочет, чтобы у него выросли крылья, то я, и понимая такое желание, все же скажу, что это, увы, невозможно… Вот, рассказывают, был у эллинов такой юноша, который захотел летать, — он кончил тем, что упал на землю и погиб… Невозможное — невозможно…
— Что невозможно?! — живо воскликнул Манасия. — Живет человек праведной жизнью и других призывает жить так же, и ему хотят отрубить за это голову. А мы, отрубающие голову, учим детей наших и народ читать и почитать пророков, которые учили тому же, чему учит и этот человек, которого мы казним…
— И пророки, как тебе известно, кончили плохо — как раз так, как, видимо, кончит и твой Иоханан…
— Ты говоришь об этом так, отец, как будто бы ты даже сочувствовал этому… — печально усмехнулся он.
— Милый сын мой, и сочувствие мое и несочувствие в делах мира решительно ничего не значат… — душевно проговорил старик. — Я просто указываю тебе, юноше, одаренному хорошим умом, что это так есть… Мы не раз говорили с тобой на эти грустные темы, но твое молодое горячее сердце не позволяет, увы, тебе понять твоего старого отца. И ты всегда в таких случаях говоришь со мной так, как будто бы я был ответствен за все зло жизни… Милый, неизбежное — неизбежно…
— Что за странные речи!.. — воскликнул Манария. — Что значит неизбежное? Почему это неизбежно? Вот ты первосвященник, в твоих руках огромная власть — стоит тебе сказать одно слово, и Иоханан будет немедленно освобожден…
— И будет продолжать бесплодно мутить народ? — тихо спросил первосвященник. — И, может быть, народ восстанет против римлян, опрокинет храм, — и нас с тобой кстати — и римляне опять зальют всю страну кровью, и тысячи крестов, как это уже не раз в последние годы было, поднимутся вокруг стен иерусалимских, и — все станет на свое место… Или, точнее, почти все, так как, если в мятеже мне оторвут вот эту старую голову, на мое место сядет, вероятно, Ионатан, которого ты недолюбливаешь… Ты достаточно хорошо знаешь историю нашего — да и не только нашего — народа и не можешь не знать, как безрезультатны были всегда эти кровавые потрясения, эти искания новых путей в жизни. Нет и не может быть совершенных форм жизни, потому что несовершен сам человек и все человеческое несовершенно. Без Закона, без власти народ, что горячий конь без узды, и потому величайшие благодетели народа это те, которые властно держат стада человеческие в повиновении и покое… «Молись о благополучии правительства, — говаривал один мудрый рабби, — ибо, если бы не страх перед ним, то один другого съел бы живьем».
— Не понимаю, не понимаю!.. — воскликнул горячо Манасия. — Так, значит, что было, то и будет?.. Так?.. А пророчества сильных во Израиле? А Машиах?..
— Тогда прежде всего садись, милый… — проговорил старый Каиафа. — Вот так… Жить мне остается немного и, хотя в этих вот писаниях моих ты и найдешь немало моих мыслей, которые будут полезны тебе на всем трудном пути жизни, все же я не хочу потерять случая поговорить с тобою и теперь… Итак, будем философствовать… Если ты хочешь видеть в лабиринте жизни путь твой ясно, то прежде всего освободи ум свой от тех сказок, которыми тысячелетия тешат себя слабые духом. Как ты знаешь, даже и среди ученых рабби идет у нас великая разноголосица, но в последнее время еврейская мысль как бы приходит в согласие. Начинают думать и учить, что этот мир наш принадлежит князю демонов. Не то чтобы сатана и его помощники могли бы бороться с Богом с какою-то надеждою на успех. Нет, только с Его позволения и властвует он над миром и, таким образом, люди злом наказываются за их грехи на земле. Но придет «день Божий», сатана будет ниспровергнут, и на земле установится светлое царствие Божие навеки, для которого воскреснут и прежде жившие праведники. Но это — сказка для детей… Первая жесткая истина, которую ты должен помнить всегда, это то, что пестрая и, если хочешь, даже красивая сказка жизни есть результат борения двух вечных таинственных сил, одну из которых люди назвали Богом, а другую — Дьяволом… Вынь из жизни Дьявола, и тотчас же умирает Бог, вынь Бога, и тотчас же умирает Дьявол. И в обоих случаях умирает жизнь.. Если нет ночи, то нет и дня, ибо вечный день немыслим, как и вечная ночь. Граница ночи — день и граница дня — ночь. Ты знаешь, что мудрые рабби усердно разрабатывают учение о вечной муке для грешников и вечной радости для праведников, угодивших Господу. Но это пустые слова, в которых нет ни крупинки здравого смысла. Вечного мучения не может быть так же, как и вечной радости. Мука, становясь вечной, перестает быть мукой, а делается естественным состоянием, безразличным, которого не чувствуешь. Если бы зубная боль могла продолжаться вечно, мы не чувствовали бы ее нисколько, как не видели бы сладкой улыбки женщины, если бы могли созерцать ее вечно. Вместо нее было бы пустое место. И потому та борьба с Дьяволом, которую ведут все эти твои наивные Иохананы, есть борьба детская, смешной бой с тенями. Борясь с Дьяволом, они убивают и Бога… Ты понимаешь меня?
— Я понимаю тебя, но — душа моя холодеет…
— Ничего, привыкнешь… — печально улыбнулся Каиафа. — И вот тебе истина вторая: участь человека и участь червя, которого он, даже не замечая, попирает пятой своей, одна и та же: смерть, гибель навеки… И потому единственная подлинная ценность жизни, это непосредственная радость, простая, солнечная радость жить, шуметь, опьяняться… И опять есть наивные, которые думают, что опьяняться можно только вином, славой, любовью женщин, властью, мыслью, богатством — нет, опьянение и сладость есть и в темнице, и даже на кресте не меньшая, а иногда и большая… Сладость и опьянение есть во всем… И, наконец, вот тебе и третья основная истина, которую ты странно не заметил, проводя ночи твои при светильнике над писаниями древних, как до тебя, впрочем, миллионы людей не заметили ее — может быть, просто от страха… Истина эта в том, что никогда — пойми меня хорошо: никогда!.. — замыслы человека не исполняются, никогда его усилия не венчает успех…
— Что говоришь ты, отец?! — широко раскрыв на отца глаза, проговорил Манасия.
— Да, это страшно, мальчик, но это так… — тихо и твердо сказал первосвященник. — Вспомни Моисея, которого вот уже долгие века толпа почитает великим перед Господом и перед людьми. Он вывел отцов наших из Египта в землю обетованную, которая течет млеком и медом, и наши предки ужасающе мучили себя и людей, — и это века!.. — чтобы осуществить эту мечту. Но скажи: похожа ли хоть отчасти наша земля, текущая кровью, на тот рай, которого те безумцы искали?.. Тебя чаруют сказки Исаии, но как же не заметил ты, что с тех пор прошли века и что же: возлег лев рядом с ягненком, роздали богатые и гордые свои богатства обездоленным, перековали люди мечи свои на орала? Обнялись ли люди, воссияли ли?.. И разве Исаия был один? И разве наивные не повторят его опыта в грядущие века еще сотни раз и столь же бесплодно?.. Люди вечно ждали наступления «дня Божия», который им вечно обещали и который никогда не приходил и никогда не придет. Ничто за тысячелетия не изменилось в бедственной жизни людей: они сменяли одну сказку на другую и много тягот на много других тягот и, чтобы не плакать, ткали все новые и новые сказки, которые неизменно кончаются воплем отчаяния и морями крови. Все мечтатели эти хотят спустить с небес на усталую землю золотой мир, но вместо мира обретают исступленную вражду и разделение… Они сеют слова любви, но на ниве жизни вырастают окровавленные мечи. Ошибка всех вас в том, что вы цените человека слишком высоко: он не стоит того. Ваша светлая мечта для него только игра: потешился золотой сказкой миг один, а там снова в свой навоз.
— Так что же делать?! — схватился за голову Манасия. — Куда же идти?..
В дверь раздался осторожный стук, и среди тяжелых складок ковра появилось рябое, некрасивое, с редкими зубами и, редкой бороденкой лицо Малха, раба Каиафы. Хорошего в этом лице было только одно: глаза — верные, преданные, собачьи.
— Прокуратор Понтий Пилат! — значительно сказал он и с поклоном отступил в сторону.
В покой уверенно вошел прокуратор, невысокого роста, плотный, плечистый человек, с круглой головой, умным, выбритым лицом и упрямыми глазами. Понтий был по счету пятым прокуратором Иудеи, а кличку свой — Пилат — он, без сомнения, получил от почетного pilum, которым были в свое время отмечены его военные заслуги перед родиной. Он презирал евреев, держал их за горло железной рукой, и они исступленно ненавидели его. Но с первосвященником, ставленником Рима и человеком просвещенным, у прокуратора были хорошие отношения.
— Приветствую тебя, почтенный прокуратор!.. — поднявшись навстречу ему, ласково проговорил первосвященник. — Очень рад дорогому гостю…
— Да благословят твои дни всемогущие боги, почтенный рабби!.. А-а, Манасия, salve!..
— Ты что-то засиделся в своей Цезарее…
— Да все дела…
— Ну, присаживайся, отдохни… — пригласил Каиафа и живо воскликнул: — И как кстати приход твой!.. Я только что получил из Тира от Калеба нечто весьма ценное — вот садись к свету и полюбуйся…
— А-а, «Федон»! Да и «Пир» тут же!.. — воскликнул прокуратор. — И какие прекрасные списки! Я буду тебе весьма признателен, если ты потом одолжишь мне их на короткое время, я с удовольствием отдохнул бы за ними…
— С радостью… — сказал первосвященник и, постукивая бледным старческим пальцем по папирусу, ласково обратился к сыну: — Вот, если бы твой Иоханан создал что-нибудь такое, это так… А то жить в грязи, говорить грубые, оскорбительные и совершенно бесполезные речи, платить за них головой, отдавая бессмысленно жизнь, которая не повторится — что может прельщать тебя в этом?
— Если Бог дал человеку разум, — на хорошем латинском языке проговорил Манасия, — и разум этот ищет познать истину, то…
— Истину?! — засмеялся Пилат. — Вон какие большие слова употребляешь ты, молодой человек!..
— Ну, ты иди пока к себе… — мягко сказал сыну первосвященник. — Нам надо переговорить с прокуратором… А об Иоханане я узнаю и, если что возможно, то, конечно, сделаю — ты знаешь, я совсем не кровожаден, и мне искренне этих безумцев жаль…
— Сделай, отец, все, что можно, если не для него, то для меня… — сказал Манасия. — Прощай, прокуратор… Vale!