На плоской кровле дома, под багряным, уже сильно поредевшим шатром винограда, где в солнечном луче плясали золотые осы, лежала на богатом ковре Мириам магдальская. На низеньком столике около нее, в дорогой вазе, млели последние розы… Вокруг горел, не сгорая, на осеннем солнце шумный Иерусалим… И нежно звенели струны кифары под рассеянной рукой Манасии, который сидел у ног ее…
Девочкой-подростком пошла Мириам в Иерусалим на праздник Пасхи и — осталась там навсегда: ею пленился какой-то молодой богач и, вся в, огне молодой страсти, она ушла за ним. Скоро, под давлением родителей, он бросил ее, и она пошла по рукам: ей нужны были солнце, цветы, поклонение, радость, любовь. За деньгами она никогда не гналась, но ей несли их столько, что некуда было девать их. Играя в жизнь, она убрала свой дом, как игрушечку, свое ложе укрыла все пестрыми египетскими тканями и душила его то смирной, то алоэ, то корицею…
И было в этой молоденькой, блестящей, хохочущей, пляшущей женщине что-то такое, что пьянило всех. Строгие законники при встрече с ней отворачивались и закрывали лицо, но так, чтобы все же хоть уголком глаза видеть ее, пленительную колдунью. Они важно говорили о ней, что «красота женщины нерассудительной это то же, что золотое кольцо в носу свиньи», но подолгу мечтали они об этой нерассудительной женщине. Они говорили, что в ней семь бесов, но за один взгляд ее горячих, золотых глаз готовы были отдать этим бесам самую душу свою… Точно в пляске шла она широкою жизнью, и были дни ее подобны какой-то колдовской песне. Попасть в дом ее было нелегко, а попав, трудно было удержаться в нем: она была строга. Она любила слушать о далеких странах, любила музыку и песни, любила сказки о неведомом. В последнее время она привязалась к Манасии: он был хорош собой, он чудесно складывал всякие песни, теплые, певучие, и при всяком вольном слове вспыхивал весь, как девушка…
Но после той страшной встречи с галилеянином все это вдруг потухло…
— Как ты зовешь ее, эту твою эллинку? — рассеянно спросила она, играя маленькой, золотом шитой туфлей на конце ноги.
— Сафо…
— Не люблю я ее… — сказала Мириам. — «Сердце вдруг забьется — гасну, таю, не могу дышать…» Наши песни жарче…
— Не спорю… — рассеянно перебирая струны, отвечал Манасия. — Хороша сочная граната в зной, но и золотые гроздья винограда хороши… А языком любви, — вспыхивая, продолжал он, — и мы можем говорить не хуже эллинов… «О, ты прекрасна, возлюбленная моя, ты прекрасна!.. Глаза твои голубиные под кудрями твоими, волосы твои, как стадо коз, сходящее с гор Галаадских…»
И стройно и нарядно запели в лад жарким словам звонкие струны.
— «Зубы твои, как стадо уже остриженных овец, выходящих из потока, — продолжал, закрыв в упоении глаза, Манасия, — как лента алая, губы твои и уста твои любезны… Как гранатовое яблоко, ланиты твои под кудрями твоими и шея твоя как столп Давидов — тысяча щитов висит на нем, все щиты сильных!.. Два сосца твои, как двойни молодой серны, пасущиеся между лилиями… О, как любезны ласки твои, сестра моя, возлюбленная моя! О, как много они лучше вина! Сотовый мед каплет из уст твоих, возлюбленная, и благоухание одежд твоих подобно благоуханию Ливана…»
— Но слушай… — прервала его Мириам. — Как же можно было записать все это в святые книги? Это удивительно!
— Законники спорили годы, прежде чем вписать это в книги… — отвечал Манасия, и красивые губы его сморщились в улыбке. — Потом кто-то догадался истолковать все это аллегорически, тогда приняли, и один старый рабби воскликнул даже: «Все писания святы, но Песнь Песней наисвятейшая из всех!..»
— Вот так старичок! — засмеялась Мириам. — Ну, дальше: ты так хорошо читаешь это под кифару…
— «Зима уже прошла, — заворковали снова звонкие струны, — дожди миновали, перестали… Цветы показались на земле, время пения настало, и голос горлицы слышен в стране нашей… Смоквы распустили свои почки, и виноградные лозы, расцветая, издают благоухание… Встань, возлюбленная моя, прекрасная моя, выйди, голубица моя, в ущелие скал, под кров утеса… Покажи мне лицо твое, дай мне услышать голос твой…» Но что с тобой, Мириам. Ты опять омрачилась…
— Мне вдруг вспомнился… тот день… — вся содрогнулась она. — Я не помню, как попала я тогда домой… И всю ночь я не спала — все о галилеянине этом думала. Глаза у него такие дикие, пугливые, как у серны… И это его милое галилейское наречие…
— Странный он человек! — рассеянно звеня струнами, сказал Манасия. — Велел отдать мне мои богатства нищим… Зачем? Кому? Как? Все это так сложно!.. И потом все ведь отцовское… Но меня больше всего толпа поражает… — поднял он на нее глаза, в которых прошел испуг. — Немногие, слушая его, плачут, а все — зубоскалят над чем-то. Невиновны, конечно, они в темноте своей, так, но все же от мертвого пса смердит нестерпимо, и крик осла неприятен уху, и кисло молодое вино в дождливый год…
— Удивительно то, как такие люди всегда возбуждают ярость у нас к себе… — проговорила рассеянно Мириам. — Отрубили недавно голову Иоханану зачем-то… И помню, как была я совсем молоденькой, видела я вокруг стен целый ряд крестов с распятыми сикариями… Восставать нельзя ни против римлян, ни против богачей, ни против храмовников… Надо идти в ярме, как волы на пашне… Зачем?
— А кто знает? Так устроено…
Обоим вместе им не было еще и сорока лет.
— Такая тоска… — проговорил, перебирая струны Манасия. — Пусть бы всякий цвел, как хочет… «Я нарцисс саронский, я лилия долин… — легко и нарядно пробежало вдруг по струнам. — Что лилия между тернами, то возлюбленная моя среди подруг своих…»
В золотых глазах Мириам вдруг заиграли бесенята.
— О ком ты это? — улыбнулась она. — О Лие, дочери рабби Иезекиила, что ли?
— Ах, оставь! — нахмурился Манасия. — Лия, даже не став еще моей женой, отяготила собою мою жизнь, как груз отягощает спину шагающего по бесплодной пустыне верблюда…
— Правда, она, бедная, некрасива, но зато очень набожна и очень богата… — улыбнулась Мириам опять. — Чего же тебе еще нужно? Деньги к деньгам…
— Оставь свои насмешки! — нетерпеливо отозвался Манасия и, нетерпеливо бросив кифару на пушистый ковер, встал, подошел к краю кровли и стал, хмурясь, смотреть в путаницу городских улиц, в этой части города тихих и пустынных.
Послышался скрип лестницы и на террасе появился слуга Мириам в сопровождении Фомы.
— Я был, госпожа, на постоялом, где останавливаются всегда галилеяне… — сказал он. — Но никого, кроме вот этого человека, там не было…
Фома пристально посмотрел на Мириам. Он признал в ней ту, которую хотели побить камнями. И пожалел: такая молоденькая!
— Хорошо, иди… — сказала Мириам слуге и обратилась к Фоме. — Я очень хотела поговорить с вашим рабби… Раз его не нашли, может быть, ты расскажешь нам о нем что-нибудь? Ты не бойся: мы оба друзья его… Садись вот тут, чтобы солнышко не мешало…
— Я, госпожа, человек простой… — садясь, отвечал Фома. — Может быть, тебе лучше позвать кого-нибудь другого — вот хоть нашего Иоханана Зеведеева: он на язык бойкий…
— Мы поговорим потом и с Иохананом… — сказала Мириам. — А пока ты расскажи нам о вашем рабби… Что, много у него учеников?
— Нет, немного… — отвечал Фома. — Какие приходят, какие уходят — как их сосчитаешь?
— Почему же уходят? — спросил Манасия.
— Ну, мало ли почему?.. — отвечал Фома. — Один жениться надумал, другому просто надоело, а у Иуды вон семья большая в нищете бьется… А то и так уходят: не полюбится что-нибудь у нас — другого искать идет… Везде в людях несогласия много…
— А я думала, что вы-то согласно живете!
— Какое там! — махнул рукой Фома. — Согласных людей на земле мало — всякий хочет хоть в чем-нибудь себе отличку сделать… И у нас то же. Одни, к примеру, тихонько шепчут, что рабби — Мессия, ждут от него всяких дел великих и надеются, что будут они у него со временем главными начальниками… Ну, это которые совсем непонимающие… А другие ждут, что установит он скоро новые порядки у нас: чтобы все у всех было общее и чтобы не было, к примеру, ни богатых, ни бедных, а чтобы всем хорошо было… И сам рабби иногда словно поддакивает им, обнадеживает точно… Ну, а есть и такие, которые его так понимают, что пришел он установить новую веру: не надо храма, не надо жертвы, не надо Субботы, не надо всех законов этих, в которых запутались уже и самые законники… Всякий по-своему понимает. Отец против сына, сын против отца, брат против брата… Недавно, между прочим, приходил из Назарета брат рабби, Иаков, так все смеялся над простотой нашей, а рабби все бранил: пора, дескать, тебе и одуматься, не все ветер в поле ловить… Хозяйственный такой мужчина…
— Ну, а сам-то ты о нем как полагаешь? — спросил Манасия.
— Я? — вздохнул тихонько Фома. — У меня, господин, сердце неверное… Сперва уверуешь во что-нибудь, а потом разглядишься, все, как вода между пальцев, и ушло, и ничего у тебя не остается… Вот, примерно, говорит рабби, что над нами бдит-де Бог, Отец… Хорошо… А как же допускает Отец гибель праведника — хоть того же Иоханана с Иордана? Вон с нами бедняк один ходит, Иуда — погляди-ка, как он о детях своих тужит да бьется! Так то нищий кериотский, а там Господь вселенной! И не жалеет тех, которые Ему же послужить вышли… Драхма да драхма — две драхмы, дидрахма да дидрахма — четыре драхмы, это всякий видит, а тут каждый все по-своему понимает и только свое отстаивает… У меня настоящей веры ни во что нету…
— Так зачем же ты тогда ходишь с ним?
— Да как тебе сказать, госпожа?.. — развел Фома руками. — Добрый он, простой, тепло около него человеку… У меня сердце хотя и неверное, а слабое: скажет он что-нибудь ласковое кому, задушевное, я сейчас и заплачу… Так-то вот… Только если вы желаете все доподлинно узнать, вы лучше всего с ним самим потолкуйте… Он ничем и никем не брезгает, ко всем ходит…
Мириам чуть зарумянилась.
— Я была бы рада поговорить с ним…
— Только сегодня мы опять в Галилею уходим… — вставая, проговорил Фома. — Вот разве вернемся когда…
— Как в Галилею?! — воскликнула Мириам, приподнимаясь. — Надолго? Зачем?
— Как поживется… — улыбнулся своей доброй улыбкой Фома. — После казни Иоханана многие духом замутились. Да и на рабби тут многие злобиться стали. Вот мы его и уговорили уйти пока: долго ли до греха? Может быть, он и не послушал бы нас, да думается мне, что и сам он понял у вас в Иерусалиме кое-что…
— Что понял? — с любопытством спросил Манасия.
— Да то понял, что совсем уж не так горячо хотят люди освобождения-то, как ему мнилось… — раздумчиво, точно про себя сказал Фома своим надтреснутым голосом. — И хочется ему побыть одному, пообдуматься немножко… Иерусалим, он всякого научит… А как старый Симон приставать стал, чтобы уйти поскорее, разгневался…
— А я думала, что он и гневаться не умеет…
— Еще как! Только сдерживает себя всегда… — сказал Фома. — Послушала бы ты, как он храмовников отделывает!.. Те его и не любят… Ну, мне, однако, идти пора… Прощайте пока, а то они без меня уйдут…
— Прощай, добрый человек… — сказала тепло Мириам. — Спасибо, что не погнушался, пришел… Манасия, дай ему на дорогу…
Манасия дал Фоме несколько золота.
— Вот спасибо… — сказал тот. — Много среди нас голоты всякой, пригодится… Прощайте, спасибо вам за доброту вашу…
И медленно он спустился лестницей вниз.
Мириам долго думала.
— Ну, тогда и я в Галилею! — вдруг решительно сказала она.
— Да ты совсем с ума сошла!.. — изумленный, воскликнул Манасия.
— Я хочу узнать, чему он учит… И кто он… И все… сказала она. — Все это так необыкновенно!
— Тогда и я за тобой поеду…
— Вот это так!.. — протянула Мириам. — А добродетельная Лия? А что скажет Иезекиил?
— Мне это совершенно безразлично…
— А мне нет…
— Я прошу тебя…
— Что такое?! — с притворным удивлением воскликнула Мириам. — Что это тебя вдруг взяло?.. Нет, ты останешься… А потом, когда я вернусь…
У Манасии загорелись глаза.
— Тогда?.. — весь вспыхнув, тихо сказал он.
— А тогда… — протянула Мириам и вдруг звонко расхохоталась. — А тогда… ты будешь играть мне на кифаре и напевать песни твоей эллинки… Ну, как ее там?.. Посмотри, что это на улице за шум?..
Где-то неподалеку за домами послышалось молитвенное пение хором, грубым и нестройным. Хор приближался.
— А это они идут… — стоя у края кровли, сказал Манасия. — С котомками… И рабби с ними…
Мириам вихрем сорвалась с ложа и бросилась к краю террасы.
— Да, это он… — низким голосом проговорила она и вдруг живо обратилась к Манасии: — Дай мне скорей цветы!..
Манасия подал ей розы. С бьющимся сердцем, выждав, пока небольшая толпа поющих галилеян не подошла к ее дому, — Иешуа с посохом шел впереди всех — Мириам бросила ему под ноги розы, в испуге отпрянула назад и обеими руками закрыла пылающее лицо.
Иешуа поднял цветы, сдул с них пыль и посмотрел вокруг на кровли. Но никого не было видно… В это время справа из-за угла вывалила большая компания богатой молодежи. Они остановились и стали смеяться над поющими галилеянами, крича им всякие глупости, умышленно фальшиво подтягивая и дурашливо раскланиваясь… И, когда Иешуа с галилеянами прошли, — грубоватое пение их замирало за домами… — молодежь, простирая руки к дому Мириам и дурачась, начала взывать на все голоса:
— Мириам!!. Где она, божественная?.. Дайте нам видеть ее немедленно!.. Мы умираем, не видя Мириам!..
— Ах, как все это опротивело мне! — топнув ножкой, с досадой проговорила Мириам.
Но гуляки подымались уже на кровлю. И начался смех, поклоны и всякое озорство. И Мириам невольно рассмеялась. Манасия, кусая губы, бледный и грустный, снова отошел задумчиво к краю кровли… Вдали замирала молитва…