Пышно-зеленый и жаркий, весь в кружеве роскошных пальм своих, Иерихон со всеми своими садами, красивыми домами иерусалимских богачей, театрами остался позади. И Иешуа, еще более загорелый, весь покрытый белой известковой пылью дорог, спускался среди тучных нив в зеленую долину Иордана. Солнечная дорога была пустынна, но ему не нужно было никого, чтобы найти путь: он отлично знал эти прекрасные места, своим плодородием и пышностью так напоминавшие ему его Галилею.
Чем ближе подходил он к реке, — ее близость сказывалась сладостным ощущением прохлады — тем пышнее и пышнее становилась вокруг него растительность долины. Тамариск, теребинт, зонтичная акация, пальмы, Орехи, фиги, огромные яворы, золотые мимозы, все это, смешавшись, образовывало какие-то пышные, зеленые, полные сладостной тени чертоги. В густых зарослях уже Отцветшего олеандра допевал свои последние песни соловей, а от реки напевно и нежно доносилось кукование последней кукушки. Где-то сзади, в хлебах, четко били перепела, а впереди, над водой, проносились иногда дикие утки, журавли, аисты, тяжелые пеликаны и розовые фламинго.
— Шеломалейхем!
Он поднял глаза. У дороги, на камне, в густой тени сидел человек лет тридцати пяти, невысокого роста, худощавый. Одежда его говорила, что живет он небогато, но без нужды. И прежде всего бросался в глаза его большой выпуклый лоб, затененный белой чалмой, и эти глаза, мягко глядящие точно из самой глубины души и Как будто немного печальные.
— На Иордан? К Иоханану? — спросил своим слабым голосом незнакомец, когда Иешуа ответил ему на приветствие.
— К Иоханану… — отвечал Иешуа. — Ты не знаешь, где он теперь крестит?
— Должно быть, в Вифаваре… — надтреснутым голосом своим сказал тот. — Если хочешь, пойдем вместе послушаем, что он там говорит…
— Пойдем… Ты тоже галилеянин?
— Да…
Солнечной, бело-пыльной дорогой они пошли дальше. Река чувствовалась уже совсем близко. Вдали, над деревьями, громоздились суровые, скалистые горы. И жарко струились солнечным светом точно горящие дали…
Оказалось, что незнакомца зовут Фомой, что раньше он служил у богатых купцов, побывал по торговым делам и в шумной, белой Александрии, и на островах, где кипит веселая эллинская жизнь, и в самой Элладе, и в могучем Риме, и даже на далеком и суровом Понте. Бродячая и шумная жизнь эта, отягченная всякой неправдой торговой, утомила Фому и теперь он думал устроиться где-нибудь в тишине и кормиться от земли…
— А большую волну пустил Иоханан по народу… — задумчиво проговорил Фома. — Старики говорят, что восстал сам Илия, чтобы — он чуть улыбнулся — возвратить сердца отцов детям и непокорливым образ мыслей праведников. Другие, что погорячее, прямо Мессией его объявляют… А законники крепко сердятся: не любят они, когда что помимо их делается!..
Иешуа сбоку, украдкой, посмотрел на него: в тоне Фомы было что-то особенное, как будто недосказанное.
— Да ты сам-то что о нем думаешь? — спросил Иешуа, помолчав и следя своими застенчивыми глазами за причудливым узором босых ног и сандалий по пыльной и жаркой дороге.
— А вот послушаем, посмотрим, тогда и видно будет… — отвечал Фома и улыбнулся хорошей, задушевной улыбкой, которая сразу сказала Иешуа, что его случайный спутник прежде всего добрый человек.
Они вышли на отмель светлого Иордана, быстро несшего свои теперь, к лету, скудные воды в Мертвое море. Проповедник Иоханан, как сообщил встречный мальчик-пастух, был не в Вифаваре, а в Эноне, близ Селима, где Иордан, точно отдыхая от дальнего бега, раскидывался среди олеандров и папирусов широким, светлым зеркалом, над которым ясно улыбалось голубое бездонное небо и носилась всякая водяная птица. Вдали, на высокой базальтовой скале, хмурился Махеронт, грозная крепость, в которой теперь Ирод Антипа, тетрарх, готовился к войне с кочевниками. А за крепостью, среди лиловых гор Моаба, четко вырисовывалась опаленная вершина горы Нэво, где некогда таинственно скончался Моисей…
Жизнь представлялась здесь, в прохладе, в зелени, на берегу солнечной реки, веселым праздником, но собравшиеся на отмели, у самой воды, люди, — их было сотни две — казалось, совсем не чувствовали этого: боязливо сжавшись душой, они сосредоточенно слушали суровую речь проповедника, высокого, иссохшего, точно опаленного человека в грубой, рваной и неопрятной одежде, с копной черных, нечесаных волос и гневными на все глазами…
— Что говорите вы, что вы сыны Авраамовы?.. — гремел Иоханан своим грубым голосом и глаза его сверкали исступленным гневом. — Господь может сделать детей Аврааму из придорожных камней вот этих! Оставьте гордыню вашу, ибо день великого гнева уже близок, уже лежит секира при корнях дерева и скоро будет оно брошено в огонь неугасимый… Покайтесь же пока не поздно!..
Вдоль спин его слушателей пробегал холодок и боязливо сжимались их души…
Иоханан, родом из Ютты близ Геброна, происходил из священнической семьи и с рождения был назиром, то есть посвященным Богу, и как таковой не стриг никогда волос, сурово постился и подвергал себя всяческим лишениям. Окружавшая его пустыня — суровая, бесплодная, страшная — с ранних лет точно заколдовала эту горячую душу и наложила на нее печать вечной угрюмой печали и озлобления против всей жизни с ее улыбками и цветами. Он одевался в рубище, питался только Саранчой — блюдо, распространенное в тех местах и поныне — и диким медом, который он собирал в расщелинах скал, и, хмурый, жил один среди гиен, шакалов и Мертвых камней. Если на пути его вставала радость, он торопился растоптать ее, а если посылала ему судьба испытание, то он сам удесятерял его тяжесть, может быть, для того, чтобы иметь право бросить в лицо грешному миру свои тяжкие, колючие обвинения… Он невольно подражал древним пророкам, невольно как бы рядился в венцы их славы. И силою своего огневого слова и страшного примера он покорил себе несколько сердец, и люди эти стали его верными учениками, бросили все, что имели, и, всегда хмурые и унылые, ревностно истребляли всякие радости как в своей личной жизни, так и в жизни вообще. Казалось, что если бы они могли, они потушили бы и самое солнце… И в этой вечной скорби, злобе и тоске и учитель, и ученики находили своеобразную усладу.
Иоханан знал, что некоторые видят в нем Мессию, освободителя, он сурово отталкивал от себя эту головокружительную, но страшную роль, и в то же время, вопреки его воле, в душе его иногда шептал какой-то голос: а что, если?.. И он точно вырастал тогда и еще горячее, еще грознее гремел против лукавых садукеев, против высохших в бесплодных словопрениях фарисеев, а в особенности против бессердечных богачей. Влияние его росло с каждым днем, и он закреплял душевный перелом в душе своих последователей купанием как символом отречения от жизни старой и приятия грядущей, в корне обновленной жизни.
— Горе вам, богатые! — исступленно гремел Иоханан, стоя на камне над толпой, волосатый, дикий, весь точно в огне. — Горе вам, ныне пресыщенные, ибо вы узнаете, что такое голод! Горе вам, ныне смеющиеся, ибо вы узнаете, что такое слезы и стоны! Он, — зловеще воскликнул проповедник, — он стоит уже у дверей и стучит!..
В смятенной толпе послышались рыдания. Некоторые, побледнев, закрыли лица руками. И все пугливо надвинулись к гремящему проповеднику.
— Каемся, каемся… — слышались взволнованные, робкие голоса.
— Возлей же на нас воду скорее…
И Иоханан, сойдя с камня, все такой же грозный, точно весь заряженный громами и ярыми молниями, зачерпнул огромными и грязными руками своими светлой, прохладной воды в напоенной солнцем реке и торжественно возлил ее на чью-то седую, набожно склоненную голову…
— Нет, недоброе сердце в нем… — раздумчиво, но решительно проговорил вдруг Фома. — Он свою правду больше любит, чем людей. Людям все равно, за что ты бьешь их, за дело или без дела, им все больно…
Иешуа рассеянно посмотрел на него. Он был весь переполнен своим. Та новая просветленная, вся Божья жизнь, о которой он столько думал, по которой так томился, вдруг почти осязаемо забродила теперь вокруг него. Да, уничтожить тяжкую власть законников и богачей, снять с истомленных плеч людей ярмо, — с одних бедности, с других богатства — оросить их иссохшие сердца живою водою слова, идущего из сердца, — вот, вот только одно усилие еще, и вся жизнь зацветет, как зеленый луг нежными лилиями по весне, и жалкий, от века приниженный человек станет человеком свободным, таким, каким он должен быть, ибо не сын ли он Божий?.. Ведь он, Иешуа, не один со своими думами — вот Иоханан с грозовым словом своим, вот его ученики, добровольно во имя Господа отрекшиеся от всех утех жизни, вот все эти бедные люди, которые толпятся около пророка в трепетном ожидании, когда он, освобождая их от прежней греховной жизни, прольет на голову их чистой Божьей воды…
Да, и он в эти торжественные минуты последнего прощания со своей прежней жизнью, со всеми ее блужданиями бездорожными, искушениями и грехами, должен принять это очищение водное и с этого дня начать решительно и раз навсегда ту новую жизнь, которая неудержимо наливалась в нем, как наливаются по весне почки на деревьях. И, не обращая внимания на Фому, который говорил рядам с ним что-то ласковое, он решительно шагнул к Иоханану.
Проповедник остановил на нем свои гневные глаза. Он встречался уже с Иешуа, слышал его речи, видел, как жадно слушает его народ, и сам даже говорил с ним раз-другой, но сегодня он не узнавал его: так одухотворенно было это смуглое, опушенное черной бородкой лицо, с такой необыкновенной силой сияли эти темные, застенчивые глаза.
— Ты хочешь, чтобы и на тебя я возлил воду? — спросил Иоханан.
— Да… — взволнованно отвечал Иешуа. — Я хочу этого — в знак вступления в новую жизнь…
Он снял свой потный судар, снял верхний плащ, талит, со священной бахромой по рукавам и, оставшись в одной светлой тунике, благоговейно склонил голову… Еще мгновение и всем своим существом он радостно ощутил благодатную свежесть воды, которая пролилась ему на голову и крупными алмазами, сверкая и звеня, закапала с его волос в реку…
Взволнованный и сияющий, Иешуа замотал судар, перекинул через плечо свой коричневый плащ, от которого пахло пылью, и, потупившись, медленно пошел зелеными пышными зарослями к горам заиорданским, сам не зная ни куда, ни зачем…
В сияющем небе, широко раскинув крылья, летел к далекому, мрачному Махеронту большой горный орел…